II

Я предпочел ночевать на свежем воздухе, в экипаже. Не могу не сказать несколько благодарных слов об этом удивительном сооружении, которое называется сибирским тарантасом, тем более что оно, вероятно, в недалеком будущем отойдет в область предания. Представьте себе экипаж, в котором вы можете вытянуться во весь рост, как на собственной кровати, экипаж, который защищает ваши бока от самых отчаянных толчков, экипаж, в котором помещается до двадцати пудов клади, — одним словом, целый дом на четырех колесах, приспособленный к тысячеверстным путешествиям по грунтовым трактам. С проведением железных дорог, конечно, тарантас мало-помалу совсем исчезнет из обихода, и мне вперед делается его жаль, как жаль, когда разорят родное гнездо.

Летняя ночь выдалась теплая, что так редко бывает на Урале. Где-то сонно лаяли деревенские собаки, пронесся испуганный топот овечьих ног, и опять тихо-тихо, как это бывает только ночью в деревне. Я быстро заснул, как спится только в дороге. Но это блаженное состояние было неожиданно нарушено. Я проснулся от страшного шума и в первое мгновение решительно не мог сообразить, где я и что такое делается кругом.

— Эй, братаны, откатывай барина!..

Какие-то невидимые руки подхватили мой тарантас и подкатили его к амбару. Весь громадный двор был запружен возами, лошадиными головами, суетившейся обозной ямщиной, в раскрытые ворота один за другим грузно вкатывались новые возы, которым не было конца. Я насчитал до тридцати и бросил. Это был обоз, настоящий сибирский обоз, сохранившийся в полной неприкосновенности доброго старого времени. Кричали ямщики, ржали лошади, скрипели колеса, — одним словом, что-то вроде великого переселения народов. Голос Ивана Митрича попеременно раздавался во всех концах двора, под громадным навесом и наконец исчез где-то на сеновале, откуда уже летели охапки сена. У меня первая мысль была о Василии Иваныче, который, наверно, страшно перепугается этого нашествия, — он вообще боялся всего большого, всякого проявления грубой силы, а тут ввалится в избу настоящая орда.

— Милостивый государь, нельзя ли воспользоваться спичкой? — послышался из темноты голос, видимо обращенный ко мне.

— С удовольствием…

Оказалось, что в передке обозной телеги, подхваченной к самому тарантасу, помещался неизвестный пассажир, не принимавший никакого участия в общей ямщичьей суматохе. Загоревшаяся спичка осветила сначала широкополую поповскую шляпу, потом бородку мочального цвета, скуластое лицо, мягкий русский нос и застенчиво улыбавшиеся маленькие серые глазки. Раскурив папиросу, неизвестный улыбнулся по моему адресу и, держа догоревшую спичку на отлет, проговорил;

— Отличная погода.

— Да. А вы так и путешествуете на облучке?

— Помилуйте, да это одна прелесть… Вы только обратите внимание на тюменскую нашу телегу; не телега, а угодница. Она вся точно живая…

— Ну, знаете, эта угодница тоже на охотника.

— О нет, совершенно напрасно! Даже весьма удобно… Вон, посмотрите, как я отлично устроился: вот подушка, под себя сенца положил и сплю.

— А ноги болтаются наруже.

— Привычка-с… Я даже могу спать, как и другие ямщики. Чего же еще нужно?

Наступила пауза. Кругом нас происходила такая суматоха, точно на пожаре. Устанавливали возы, распрягали лошадей, ругались и просто орали. Фонарь Ивана Митрича уже был в амбаре, где шла выдача мерок овса. Где-то подрались лошади. Мой неизвестный сосед продолжал сидеть на своем облучке, попыхивая папиросой и болтая ногами.

— А ведь ежели серьезно разобрать, так вот такая тюменская телега — идеальное произведение, — заговорил он, продолжая прежний разговор. — Если бы собрать всех инженеров, какие только существуют на белом свете, то ничего лучшего и не придумать.

— Это вы, может быть, из патриотизма?

— Совсем нет… Во-первых, она легка на ходу. Обратите внимание, как поставлены колеса: заднее с передним почти совсем сходятся, а в этом большой секрет. Чем дальше колеса, тем тяжелее ход. Затем, кузов поставлен так, что кладь всей тяжестью упирается в передок, — тоже своего рода закон, по которому бревно по реке плывет комлем вперед. А как она легко поворачивается на своем деревянном ходу, — ведь все деревянное, кроме курка да шин. Во-вторых, такая телега баснословно дешева — всего девять-десять рублей. В-третьих, она сделана так, что ее, в случае поломки, может починить каждый ямщик, а это главное. Наконец, она так приспособлена ко всем условиям грунтового тракта, что дает самое большое количество работы, — вот хоть моя, дойдет она и до Иркутска и обратно вернется. Знаете, здесь удуман каждый клинышек, каждая спица, это произведение целого народа, как песня… Она соответствует всему складу нашей бедной жизни, и ничем другим ее не замените, даже когда пройдет через всю Сибирь чугунка. Железная дорога все-таки нам чужая, а как все чужое — дорога.

По этим рассуждениям я имел полное основание догадаться, что имею дело с провинциальным интеллигентом.

— Вы учитель? — спросил я.

— Нет… Впрочем, это все равно: моя жена учительница. А я служил… Господи, где только я не служил! Был писцом в окружном суде, потом в земстве, потом на золотых промыслах, потом у одного кулака-мучника, потом на пароходе, потом в библиотеке.

— Извините нескромный вопрос: что заставляло вас так часто менять профессию?

— Как вам сказать… Характер у меня покладистый, работать я привык, а все дело в том, что труд имеет смысл ведь только тогда, когда он по душе.

Завязавшийся по этому поводу разговор был прерван с крыльца:

— Лександра Василич, голубь сизокрылый, где ты?

— А здесь, Мосей Павлыч…

— Подь сюды… Мужики ужинать садятся, так и ты заодно.

— Нет, спасибо. Я сыт…

— Да перестань кочевряжиться, милаш… Брюхо не веркало, а тут горяченького похлебаешь, ученый ты человек.

— Я уж поел, Мосей Павлыч…

— Ах ты, Лександра Василич… Сказано тебе: мужики садятся. На миру и ты поешь… Да иди же, мил человек! Мирское дело.

Аргентский обратился уже ко мне:

— Пойдемте в самом деле. Вы посмотрите, как ямщик ест. Если не видали, так даже очень интересно.

Мне пришлось только согласиться, потому что меня заботила судьба Василия Ивановича. Что-то с ним теперь делается?

— Иде-ем! — крикнул Аргентскнй, вылезая из передка.

— Давно бы так-то!..

На крыльце стоял ямщичий староста, рыжебородый толстый мужик с лукавыми рысьими глазками. Он был в одной красной кумачной рубахе и вытирал потное лицо рукавом. Он фамильярно потрепал Аргентского по плечу и проговорил, подмигнув:

— Ах, андел ты мой, может, мы скляночку водочки раздавим? Робята уж полуштоф росчали…

— Не пью, Мосей Павлыч, вы знаете.

Мой новый знакомый был небольшого роста, но широкий в кости. Спина была сутулая, а руки несоразмерно длинны, точно они были взяты на подержание от кого-то другого. Мне нравилась та простота, с которой он держался.

В передней избе, где стояла громадная русская печь, за двумя столами разместилось человек двадцать ямщиков. Воздух уже был пропитан запахом дегтя, капусты и какой-то рыбы, что составляло своеобразный букет.

— Ну, за который стол сядешь, Лександра Василич? — спрашивал староста, подмигивая без всякой видимой причины.

— А ни за который, Мосей Павлыч…

— Ах ты, таракан тебя уешь… Погордишься натощак-то, а потом жалеть будешь. Ну, пойдем не то самовар пить…

— Это можно, — согласился Аргентскнй.

На чистой половине уже стоял ведерный самовар, ужасно походивший на ямщичьего старосту, — такой же красный и так же отдававший горячим паром. Василий Иваныч не спал. Он угрюмо забился куда-то в угол и злыми глазами наблюдал все ужасы, происходившие на его глазах. Мое появление так его обрадовало, что бедняга чуть не бросился ко мне на шею, как к спасителю.

— Знаете, здесь творится что-то невозможное… — сказал он мне, делая трагический жест. — Это какой-то пещерный период…

— Именно?

— Вы видели, как они едят, эти ямщики?

— Да… А что?

— Нет, это что-то невозможное. А этот рыжий староста, — ведь это какой-то гиппопотам… Знаете, сколько он выпивает чаю? Двадцать стаканов. И кроме того пьет водку и чем-то заедает ее. Да вы посмотрите на всю эту зоологию…

Староста усадил Аргентского к самовару, выпил стаканчик водки и укоризненно покачал головой:

— Ах, Лександра Василич, разве это порядок, голубь сизокрылый?

— У меня порядок…

Дело в том, что Аргентский принес с собой узелок, в котором оказались черствые крендели и черный ржаной хлеб. Он разложил свою закуску на столе и не торопясь принялся за чай.

— Это ты теперь третьи сутки всухомятку жуешь? — корил староста, разглаживая рыжую бороду. — Какой же ты человек будешь, ежели у тебя провиант одни корочки?.. Лошадь не кормить, и та встанет.

— Ничего, проживем, — с улыбкой отвечал Аргентский. — В случай и поработать можем…

— Из гордости ты, Лександра Василич, не хочешь нашей пищи принимать, — корил староста.

— Не из гордости, а потому, что даром вашу пищу я не хочу принимать, а платить пятиалтынный накладно. Прохарчишься как раз. Да и деньги нужны. Перебьюсь как-нибудь…

— Небось деньги-то жене везешь?

— Есть и такой грех… Вы на работе и можете есть, а я без места, ну, значит, и попощусь малым делом.

Я только теперь обратил внимание на выражение лица своего нового знакомого. По всему было заметно, что он постился уже немало, обманывая аппетит своими корочками. Это было заметно по выражению глаз, а особенно чувствовалось в складе широкого рта. Да, постился хорошо, выдержанно, не поддаваясь на соблазны даже ямщичьей еды. Чем больше я смотрел на это простое лицо, тем оно больше мне нравилось.

— Не предложить ли нам ему чего-нибудь? — шепотом спрашивал меня Василий Иваныч. — У меня есть английские консервы из дичи… потом есть телятина.

— Ничего из этого не выйдет, Василий Иваныч. Видите, он уже отказался раз… Вон предложите старосте своего мясного порошку.

Василий Иваныч даже рассердился на меня и замолчал. Он вообще находился в возбужденном состоянии и несколько раз подходил к двери, приотворял ее и долго наблюдал, как ямщики ужинали.

— Сначала съели пирог с рыбой, — сообщил он мне, отгибая пальцы. — Потом была подана уха из карасей… потом подали кашу, такую крутую, что ложка стоит, а кашу залили зеленым конопляным маслом… Это ужасно! Нормальный человек просто может умереть от одного такого ужина.

Загрузка...