День был постный, и разбитная хозяйка, подавая новое кушанье, приговаривала с заказной ласковостью:
— Уж не обессудьте, миленькие… Кабы не постный день, так и штец бы подала, и баранинки, и молочка.
Я вошел в избу, когда «миленькие» ели уже четвертую перемену — перед ними на деревянных тарелках лежала какая-то жареная рыба. Вилок не полагалось, и ели прямо руками, вытирая замаслившиеся пальцы прямо о волосы. Кое-где начинали слышаться тяжелые вздохи и самая откровенная икота. Деревянный жбан о кислым деревенским квасом переходил из рук в руки. Василий Иваныч насмелился и вышел вместе со мной.
— Неужели они и это все съедят? — с каким-то ужасом спрашивал он меня. — Ведь это какой-то пир богатырей…
Бедный столичный заморыш с каким-то ужасом смотрел на потные красные лица ямщиков, на их закрывавшиеся от жвачного переутомления глаза и даже вздрагивал, когда раздавался чей-нибудь широкий вздох, точно по пути могли съесть его, Василия Иваныча. Но на пятую перемену подан был еще пирог, на этот раз с солеными грибами. Пирог сделан был из пшеничного теста, как и все остальное: ржаной хлеб в Зауралье очень редко употребляется, разве только самыми бедными семьями, откуда и называют зауральских мужиков пшеничниками. После пирога последовала жареная картошка. Василий Иваныч после каждой перемены таинственно исчезал в свою комнату и возвращался каждый раз веселее и веселее.
— Знаете, такое зрелище возбуждает аппетит, — сознался он наконец. — Я после каждой перемены съедаю по ложечке мясного порошка… Итого теперь пять ложечек, а это составляет пол-унции.
Василий Иваныч даже толкнул меня локтем в бок, — дескать, каково я желудок-то свой надуваю.
А ямщики все продолжали есть. Я уже потерял счет переменам, пока дело не закончилось каким-то пирогом с изюмом. По счету ложечек у Василия Иваныча выходило девять перемен. Много приходилось мне видать, как хорошо едят, но такой еды наблюдать не случалось. Это было уже что-то действительно гомерическое. Ямщики не переставали есть, а в буквальном смысле отваливались от еды. В дверях стоял Аргентский и улыбавшимися глазами наблюдал вспотевшую, раскрасневшуюся и неистово икавшую ямщину. Издали этих плотно поужинавших людей можно было принять за пьяных.
— Ну что, видели, как наши ямщички питаются? — спрашивал Аргентский.
— Да, вообще… — бормотал Василий Иваныч, похлопывая ручками. — Знаете, господа, не съедим ли и мы чего-нибудь, а? Право… У меня, кажется, есть аппетит. Да… Хозяюшка, поставьте нам самоварчик…
— А для че и не поставить, — ответила здоровенная стряпуха, вся красная от натуги. — Вот только Мосей-то Павлыч кончит…
Староста еще продолжал «чаевать». Он не мог уже есть простую мужицкую пищу и наливал себя чаем. Ворот рубахи был расстегнут, волосы на лбу прилипли, по лицу пот катился ручьями — одним словом, человек наслаждался вполне.
— Полюбопытничали, господа, насчет нашей ямщичьей еды? — спрашивал он нас, стараясь быть любезным. — Эх, Лександра Василич, право, напрасно ты брезгуешь миром… На артели-то что стоит одного прокормить. Самое это пустое дело.
— Ничего, не помру…
— А ведь вы хотите есть? да? — пристал к Аргентскому развеселившийся Василий Иваныч. — С нами, надеюсь, не откажетесь?..
— Стаканчик чайку выпью… — уклончиво ответил Аргентский.
— Ну вот — один разговор, — вступился староста. — Этого самого Лександру Василича, господин — не умею, как вас назвать, — никак не уложить, как кривое полено на поленницу. А все от гордости…
— Что же, гордость вещь хорошая, ежели к месту, — согласился Аргентский. — А я вот смотрел на ямщиков, как они едят, и пожалел…
— Н-но-о?!
— Да… Не долго уж так есть придется. Вот проведут железную дорогу, и конец ямщичьей еде…
— Ох, и не поминай ты, Лександра Василич, про эту чугунку… Для чиновников да для купцов ее налаживают, а простым народам прямо разоренье. Всем животы подведет, когда тракты отойдут… Ровно и не придумать, что только и будет. Ну, теперь хоть на последах ямщички поедят, а потом поминать будут да деткам рассказывать. Много поезжено, сладко пито-едено…
— А ты давно в извозе? — спросил Василий Иваныч.
— Я-то? А мы природные ямщики… Скоро, пожалуй, и все полсотни годов будет, как мы-то по трактам езды ездим. Уж зараза такая: так и тянет в дорогу.
Когда наш самовар поспел и Василий Иваныч достал свои консервы, Аргентский действительно отказался от ужина.
— Послушайте, это уже упрямство! — сердился Василий Иваныч. — Помилуйте, я сегодня целых девять ложечек мясного порошка съел, а теперь вот еще яйца всмятку… У меня икра белужья есть. Ведь вы любите белужью икру? Доктора нашли, что икра — самая питательная вещь… К сожалению, я забыл процентный состав белковых и азотистых веществ. Советую попробовать… Впрочем, виноват, вы, может быть, вегетарианец?
— Нет… Хотя, с другой стороны, и из принципа…
— Позвольте узнать, из какого принципа?
— Из самого простого: нужно уметь себе отказать. Ведь это целое богатство, если ограничить себя до минимума… Ведь я могу прожить на сухарях одну неделю, следовательно, и нужно прожить.
— Кому же это нужно?
— Прежде всего мне самому нужно… Да. Чем меньше у меня лишних потребностей, тем я независимее. И так во всем… Ведь жизнь складывается из мелочей, и самое трудное — выдержать себя именно в мелочах…
— Да, да… Это уже целая философия воздержания, но, к сожалению, ее исповедовать могут только люди вполне здоровые физически.
— А вы не думаете, что еще больше должны ее исповедовать больные? Ведь и болезии-то в большинстве случаев от нашей невоздержанности…
— Ну, медицина говорит другое… Может быть, вы и медицины не признаете?
— Отчего не признавать медицины, но это еще не значит, что нужно во всем слепо ей повиноваться…
Василий Иванович обиделся и замолчал. Произошла довольно комичная немая сцена. Аргентский никак не мог понять, в чем дело, и несколько раз выразительно смотрел на меня. Василий Иваныч молча заваривал чай, вымыл предварительно в теплой воде яйца и с какими-то особенными церемониями спустил их в салфетке в самовар. Ведь приготовить яйца всмятку по всем правилам искусства дело не легкое, и он гордился своим уменьем. Когда все было готово, Василий Иваныч с торжественным видом разбил два яйца, выпустил их в стакан, прибавил мелкого сахара, тщательно все размешал, прибавил несколько капель финь-шампань и еще раз размешал. Оставалось только съесть, но, когда Василий Иваныч взял сухарек, приготовленный по особому рецепту, и зачерпнул ложечкой из стакана сделанную смесь, на его лице изобразилось отчаяние, и он отодвинул стакан.
— Нет, не могу… — прошептал он, вскакивая.
Аргентский с недоумением смотрел на этого странного господина, нервно бегавшего по комнате маленькими шажками, а потом, точно сознавая какую-то вину за собой, проговорил:
— А вы бы посолили, Василий Иваныч… Оно аппетитнее как будто…
— Посолить? — спрашивал Василий Иваныч, делая страдальческое лицо. — Вы мне советуете посолить?! Боже мой, боже мой… Это просто какая-то насмешка! Да, да, да…
Василий Иваныч подступил к самому носу Аргентского и каким-то дребезжащим голосом вызывающе допрашивал:
— Ведь у меня был аппетит? Да?
— Право, не знаю…
— Нет, вы знали… Вы видели… Я даже мечтал, что съем целых два яйца. Понимаете: два яйца…
— Что же из этого? Я, право, не понимаю…
— Вы не понимаете? Ведь вы хотите есть и только из упрямства отказываетесь… Потом вы заговорили о воздержании, как о какой-то панацее… Ведь вы говорили? Ну у меня и пропал аппетит благодаря вам… Ах, боже мой, боже мой!.. А я еще сколько любовался давеча, как ели ямщики… Ведь это что-то былинное, богатырское… Мертвый захочет есть, глядя на них. А вы с воздержанием… Вот аппетита и не стало. Да…
— Знаете, что я вам скажу, — заговорил Аргентский, поняв наконец, в чем дело. — Разве так едят, как эти ямщики?
Василий Иваныч даже сел, умоляюще посмотрел на Аргентского и спросил его притихшим голосом:
— Извините, теперь уже я вас не понимаю… Как же еще можно есть?
— Я хочу сказать про настоящую еду… Дело в том, что ямщики едят совершенно зря, как ест худая скотина. Хорошая лошадь или хорошая корова никогда много не едят, потому что у хорошей скотины хорошо приспособленный организм, перерабатывающий и усваивающий хорошо принятую пищу.
— А плохая скотина — я пользуюсь вашим выражением?
— Плохая скотина много ест и совершенно зря. Это бывает большею частью от того, что она предварительно много голодала. А как попала на хороший корм, ну и набросится. Так и ямщики. Дома, вероятно, едят так себе, а тут в обозе пища вольная, — вот он и наваливается. Количество пищи совсем не соответствует работе…
— Да, да… Это вы правильно. Пожалуйста, говорите дальше, то есть о настоящей еде. Очень, очень интересно…
— Лучшими едоками в народе считаются пильщики, потому что и работа у них самая тяжелая… Вы только представьте себе, что такой пильщик в раннего утра и до позднего вечера работает не разгибая спины, а летний день выбежит у него в пятнадцать рабочих часов. Всякая другая работа ведется с прохладцей и с паузами, а тут даже остановок нет, Просто удивительно, как только могут выносить такую страшную работу…
— Да, да, ужасно. Но вы ничего не сказали, что едят пильщики?
— Едят они главным образом, конечно, хлеб, а дома предпочитают всему кашу.
— А мясо?
— Ну, мясо попадает редко и то солонина, как прибавка к щам, — ведь русские настоящие щи варятся без мяса и в лучшем случае только с «забелой» из сметаны. А каша варится так, чтобы зерно не совсем разварилось — сытнее и крепче, когда оно «дойдет» уже в желудке. Едой пильщиков действительно можно полюбоваться… Отрезает толстый ломоть ржаного хлеба во всю ковригу, круто посолит крупной солью и начинает есть с таким аппетитом, что действительно завидно делается.
— Вы говорите: крупной солью? Разве это питательнее?
— Вкуснее, потому что мелкая соль слишком быстро тает во рту.
Василий Иваныч сразу повеселел и даже пожал руку Аргентскому.
— Благодарю вас, вы мне подали счастливую мысль… Эй, хозяюшка!..
Вошла краснощекая стряпка, тоже, вероятно, из былинного периода.
— Есть у вас соль? Понимаете: крупная…
— Как не быть, барин…
— Пожалуйста, принесите.
Стряпка пошла и принесла общую деревянную солонку, страшно захватанную и покрытую грязью разных исторических эпох. Можно было подумать, что ею пользовался еще честен муж Гостомысл. Василий Иваныч сморщился и с каким-то страхом заглянул внутрь солонки, точно там соль была насыщена, бактериями, кокками и микрококками. Стряпка смотрела на барина-заморыша с сожалением и улыбалась.
— Да вы не сумлевайтесь, барин… Червей в соли не бывает.
— Хорошо, хорошо, пожалуйста, не рассуждай, матушка.
— Что же я: соль как соль.
Василий Иваныч с большой осторожностью отгреб чайной ложечкой верхний слой соли, сохранивший отпечатки ямщичьих пальцев, и с самого дна достал щепотку.
— Такая соль? — обратился он к Аргентскому, как к специалисту.
— Да… Обыкновенная соль.
Василий Иваныч приготовил два других яйца уже с солью и съел их. Это было целое событие. Он торжествующим взглядом посмотрел на нас и заметил:
— А ведь действительно оно лучше… С научной точки зрения сахар, конечно, питательнее, но я совершенно упустил из виду самое простое обстоятельство, именно, что мои предки, вероятно, употребляли очень много соли, а отсюда унаследованная привычка… Я, знаете, куплю у хозяйки всю эту солонку. Да… А потом разыщу пильщиков… Нужно посмотреть, как они едят.
Было уже около двенадцати часов, когда я снова очутился у себя в тарантасе. Сон был «переломлен», как говорят деревенские люди, и я долго лежал с открытыми глазами. Ночная тишина нарушалась обозными лошадьми, пущенными к корму. Слышно было, как работали лошадиные челюсти, точно десятки жерновов. Поужинавшие ямщики разлеглись где попало, большей частью прямо под телегами на голой земле. Аргентскнй поместился на передке своей телеги и жег одну папиросу за другой. Ему тоже, видимо, не спалось.
— Какой странный господин, — подумал он вслух. — Вы спите?
— Нет…
— И я тоже. Как-то даже совестно спать в такую ночь… Ведь мы целую треть жизни проводим в постели. Это просто обидно… Да, странный.
— Это вы про Василия Иваныча?
— Да… Знаете, мне его жаль.
— Он болен, то есть считает себя больным.
— Жаль… В болезнях есть своя философия. Совсем иначе мысли идут… У меня как-то было воспаление легких. Ведь какое ничтожество каждый человек, если разобрать. Достаточно хорошего насморка, чтоб и мысли явились другие, то есть настроение. А ведь туда же мечтаем, что гору повернем… И ничтожество, и вместе сила. Да, жаль, когда у человека все мысли сосредоточиваются на какой-нибудь несчастной еде, как у Василия Иваныча. Это даже и не человек, а какая-то физиология… А между тем каждый из нас может быть таким же. У него нервы не в порядке, как у нас говорят проще — не все дома.
— Около того. Пройдет на кумысе…
Аргентский широко зевнул, швырнул окурок и сейчас же заснул, точно утонул. Мне очень понравилась его здоровая жалость, — сам голодает и в то же время жалеет человека, помешавшегося на питании. Я продолжал лежать. Сверху глядели с детским любопытством мириады звезд. Мы слишком привыкли к небу и поэтому мало обращаем внимания на это вечно сверкающее чудо, на этот безбрежный океан неведомых миров, на эту тайну всяческих тайн. Что там, за теми туманными границами, которые способен различать наш глаз? Ведь в наше поле зрения едва входит какое-нибудь ничтожное туманное пятно, а таких пятен мириады, а за этими мириадами новые мириады, и наше бедное воображение отказывается от дальнейшего путешествия в эти зазвездные сферы. И тут же рядом с этой неизмеримой и безграничной огромностью стоит внутренний мир человека, бездну призывающий и бездну отражающий. И в этих душевных глубинах тоже нет ни границ ни конца-краю, и человек не сознает, что вынашивает в душе тоже бездну, которая невидимыми нитями связуется с мириадами других бездн в прошедшем, в настоящем и в будущем. Вот хотя бы взять того же Аргентского, — еще несколько часов назад он не существовал для меня, и мне было решительно все равно, существует он или нет, а теперь я лежу и думаю о нем. Мне делается жаль его принципиальную голодовку, я думаю об его жене-учительнице, которая, вероятно, его ждет, думаю о том, как он будет хлопотать о каком-нибудь месте, тревожиться, волноваться. А там дети, которые ждут отца-кормильца, и ему будет совестно, что он не приносит корма для своих птенцов, будет совестно, что жена работает, а он только ждет работы. И таких голодных интеллигентов на Руси большие тысячи, и всех их давит вопрос о куске насущного хлеба, и все они стараются до минимума свести свои потребности, чтобы хотя в этом отношении чувствовать себя независимыми. Да, и тут же ликует сытый негодяй, который умеет приспособляться ко всяким обстоятельствам…
Чего ни продумаешь в такую ночь! Самые простые вопросы принимают совершенно новую окраску и вызывают необыкновенные комбинации. Кажется, чего проще вопроса о хлебе насущном, в прямом смысле этого слова, а между тем как он расчленяется, нисходя до простой еды, как во вчерашнем случае, когда столкнулся столичный заморыш Василий Иваныч, с его питанием, возведенным в культ, обозная ямщина, евшая вовсю, и этот принципиально голодавший интеллигент. Под этим простым по своему существу фактом скрывались совершенно разнородные явления, точно сошлись люди с разных планет. Мне делалось как-то и тяжело и совестно, а перед глазами все стояло улыбавшееся своей застенчивой улыбкой лицо Аргентского. Мы говорили на одном языке, одними словами, но смысл получался разный. В этом добровольном голодании было проявление специфического интеллигентного подвижничества, такого простого и естественного на первый взгляд, но вот эти обозные ямщики и тот же староста, Мосей Павлыч, больше понимали Аргентского и ближе стояли к нему, к его душевному строю, чем мы с Василием Иванычем. Я ловил самого себя на какой-то роковой близости именно к этому последнему. Да, он помешан на своем питании, но я понимаю его больше, потому что в случае серьезного недомогания, вероятно, и сам превратился бы в такого же психопата. Получались самые обидные сопоставления и затаенная чисто русская совестливость за что-то выше сил.
Утром рано меня разбудил Василий Иваныч. Он был, видимо, в прекрасном расположении духа и сообщил мне по секрету:
— Они опять едят…
— Кто?
— Ах, боже мой!.. Ямщики едят. Идите, посмотрите…
Аргентский спал в передке своей телеги, свесив ноги через грядку. Положение было самое неудобное, но он спал мертвым сном вполне здорового человека. Мы прошли мимо десятка возов, около которых дремали наевшиеся лошади. Василий Иваныч почтительно обходил их, точно смущаясь собственной физической ничтожностью.
— А я познакомился со старостой, — объяснял он на ходу. — Мужик — вор, но умная башка. Знаете, сколько они платят за свою еду? Что-то около пятиалтынного с персоны… Просто невероятно, но расчет хозяина идет на круг, то есть присоединяя к этому то, что Иван Митрич наживет на сене и овсе, на дегте и разных других мелочах. Потом сюда входит необычайная дешевизна здешнего содержания. Рыба, например, стоит что-то около 2 копеек фунт, хлеб свой и т. д.
— И все-таки за 15 копеек не накормите два раза.
— Ну, это уж их дело.
Ямщики действительно опять сидели за столом и завтракали. Были и пироги, и какая-то лапша, и неизбежная каша, и жареная рыба. Положим, что еда шла без вчерашнего аппетита, но все-таки ели по-настоящему. Староста Мосей Павлыч наливал себя чаем на чистой половине и имел сегодня мрачно-деловой вид. От вчерашнего балагурства и шуточек не осталось и следа. Видимо, что его мучило похмелье, а опохмелиться было совестно.
Василий Иваныч уже освоился в кухне и смело заглядывал не только в чашки, а даже в печь, точно и там скрывался какой-то удивительный секрет самого рационального питания.
— А ты садись с нами, барин, — предложил старик ямщик, наблюдавший Василия Иваныча. — Отведай нашей мужицкой еды…
— Куда ему! — ответила за Василия Иваныча стряпка. — Не барин хлеб ест, а хлеб барина ест…
Раздался сдержанный смех, и Василий Иваныч поспешно ретировался на чистую половину.
— Этакая дерзкая тварь! — ругался он. — Я с удовольствием ударил бы ее палкой.
— Уж и палкой, Василий Иваныч… Пожалуй, еще убьете живого человека.
— Я? О, вы меня еще не знаете… Знаете, в каждом русском человеке скрыт Иван Грозный. Да, да… Разве вы не испытывали приступов совершенно беспричинной жестокости?
— Вот что, Василий Иваныч, не пора ли нам отправляться?
— Подождите, голубчик… Меня ужасно интересует, чем все это кончится.
— Запрягут лошадей и уйдут.
— А может быть, еще будут есть? Наконец, мы еще чаю не пили… Да и тот вегетарианец тоже.
— Какой вегетарианец?
— Ну, Аргентский… Он меня серьезно смутил вчера, а уж я потом догадался, в чем дело. Конечно, вегетарианец, хотя и скрывает это. А вы как бы думали? Хе-хе… У меня знакомый один инженер чуть не умер от вегетарианства и тоже все скрывался.
Староста продолжал наливаться чаем и очень подозрительно посматривал на нас. Потом он не выдержал и спросил:
— Господа, а вы по какой же части будете?
— Мы? А мы, значит, по своим делам, — в тон ответил Василий Иваныч, чувствовавший необыкновенный прилив храбрости. — Значит, своими средствами.
— Так… И тарантас ваш собственный?
— И тарантас наш.
— Очень превосходно…
Староста, видимо, не верил. Когда вошел хозяин Иван Митрич, он начал что-то шептать ему, причем Иван Митрич, в качестве практикованного человека, отрицательно мотал головой.
— Вот этак-то своими средствами… да… А тут старушку богомолку и нашли убитую на трахту… очень далее просто…
— Перестань ты, Мосей Павлыч…
— А то вот этак-то двое провозили крадено золото с промыслов… очень даже просто…
— Это, кажется, по нашему адресу? — спрашивал Василий Иваныч, понижая голос.
— Да, кажется…
А староста не унимался.
— Например, зачем я буду чужие куски считать? Али по горшкам лазить?.. Другая бы стряпка так изуважила…
Разговор принимал неприятный оборот, но к нам на выручку явился Аргентский. Он сразу осадил разговорившуюся подозрительность Мосея Павлыча.
— Перестань ты молоть, толстая борода! Нам-то какое дело до других? Мы сами по себе, они сами по себе…
Аргентский, по-видимому, чувствовал себя как-то особенно хорошо. Когда стряпка подала нам самовар, он подсел к нашему столу уже без приглашения и проговорил:
— А хорошо выпить утром стаканчик чайку…
— Вы опять со своими сухарями?
— Опять с сухарями… Ну, да это все пустяки.
Он что-то не договорил и в то же время желал высказать. Ямщики отправились закладывать лошадей; ушел с ними и подозрительный староста.
— А знаете, мне всего двое суток ехать до дому, — весело проговорил наконец Аргентский. — То есть, вернее, переночевать еще одну ночь, а завтра вечером я дома…
— Вы соскучились по своей семье?
— Еще бы… Катя вот пишет…
Он достал из кармана истрепанный бумажник, набитый разными бумагами.
— Постойте, где у меня последнее письмо от нее? У меня славная баба… Ах да, вот…
Он развернул какое-то письмо и без церемонии начал его читать.
— Да… славная… «Милый Саша, ты опять потерял место»… Удивляется, а кажется, могла бы уже привыкнуть. Да… «Я, конечно, понимаю, что ты не мог там оставаться… и я не понимаю, почему Товиев сердится. Твое спокойное и бодрое настроение меня радует… Будем работать и бороться, Саша. Только вот беспокоит меня Аня, у которой сразу режутся два зуба… Доктор говорит, что ее нужно везти в Крым…» Ну, это уже вздор! Не правда ли, какая у меня отличная жена?
Через полчаса обоз выступал в поход. Из ворот медленно и тяжело выкатывались воза один за другим. Василий Иваныч стоял у открытого окна и считал. На дворе уже позванивали дорожные колокольчики. Это закладывали наш тарантас.
— Шестьдесят девять… семьдесят… семьдесят один…
На одном из последних возов выехал Аргентский.
Он в последний раз улыбнулся нам, приподняв свою поповскую шляпу. Солнце уже поднялось. Пахнуло дорожной пылью. Где-то вдали тускло блестело подернутое утренней дымкой озеро.
— А ведь он счастливый человек… — задумчиво проговорил Василий Иваныч, продолжая какую-то тайную мысль. — И эта жена Катя тоже славная… «Будем работать и бороться…» Право, милая.
1895