Эпилог

«Не скоро совершается суд над худыми делами; оттого и не страшится сердце сынов человеческих...

Благо будет боящимся Бога, которые благоговеют пред лицом Его» (Еккл. 8:11–12).

Все в этом мире – и хорошее, и плохое – когда-то подходит к своему концу. Кончается и наше повествование. Не хочется переходить на язык сухих печальных цифр, но без этого не обойтись. Как-то так уж получилось, что через пятнадцать лет с интервалом в один год (и даже в один и тот же месяц июль) ушли из жизни сначала Баймухан, а за ним и его названый сын. Оба ушли неожиданно и тихо, не причинив своим близким прижизненных хлопот своими болезнями. И если Баке ушел в довольно преклонном возрасте, то причиной смерти совсем молодого Георгия стали перенесенные им тяжелые раны в годы войны. Не прошли они бесследно для моряка. И не совсем поверили врачи-патологоанатомы словам, что он ни на что не жаловался и не принимал никаких обезбаливающих лекарств. Да как же, мол, так, если он должен был испытывать – и определенно испытывал! – сильные боли, особенно последнее время? На это ведь нужны железные нервы и железное терпение.

– А они у него как раз такие и были, – горевала Валя. – Хоть бы раз дал знать, что болит что-то. Не-ет, всегда: «Порядок на палубе!» Ни я, ни дочь не подозревали, что у него были проблемы. А на работе тем более никто. Теперь бы маму его как-то уберечь.

Это, конечно, был удар для Ксении, и если бы не поддержка Вали и прилетевшего Сергея Медянского, кто знает, чем бы закончился обряд похорон. Буквально возродившаяся за эти годы к новой жизни (Ксения уже давно жила и работала в Алма-Ате художником-оформителем в Управлении железной дороги, что не мешало ей каждую субботу приезжать к детям и внучке), она снова осунулась и постарела. Но тут самое страшное то, что даже сильный человек, как она, в такую минуту может ослабеть духовно. Случилось это и с ней. В том, что сын ушел раньше ее, она обвинила себя: дескать, не надо было удаляться от них, надо было жить рядом.

Как будто вовсе и не нужно было ей самой пытаться возвратиться в полноценную жизнь. А ведь тот день, когда она впервые вышла на работу еще здесь, в поселке, стал для всей ее семьи настоящим праздником.

Ликованию Жоры не было предела. Как же: его мама, годами прикованная к постели, не только выжила, но и стала работать! Не Бог весть, конечно, какая работа, – поначалу-то рисовала дорожные знаки, – но это был полноценный возврат в жизнь. Кто теперь мог сказать, что она в течение двадцати двух лет была лишена голоса? Слава Богу за Его чудный промысел!

Теперь все это заслонилось немым укором личной вины. «Господи, почему Ты взял его прежде меня, взывала она к Богу. – Ведь я готова ко всему и уже отживаю свой век, а он такой молодой. Это несправедливо. Почему?» И ничего не слышала в ответ. Потому что не слушала. Замкнувшаяся в себе, она часами сидела в полном отрешении от мира, недвижным взглядом уставившись

в одну точку. И близкие не решались потревожить ее разговорами, понимали ее состояние. Тут нужны были слова, которые могли бы если не утешить, то хотя бы отвлечь от печальной мысли; а где найти слова в такой ситуации?

Сергей нашел. Он интуитивно почувствовал, в чем Ксения корит себя, и перед отъездом решил поговорить с ней откровенно. Они сидели за столом, и Ксения безропотно выслушивала все, что он говорит. Только вряд ли она внимала его словам. Тогда он спросил:

– Знаешь, Ксюша, что больше всего болит у таких инвалидов, как я?

– Что? – сразу же напряглась она.

– Оторванная нога. Она больше всего болит. Я не говорю – отнятая. Отнимают больную, а у меня оторвало здоровую. И нет-нет да и заноет она – спасу нет, как заноет, хоть ты криком кричи. И не только во сне. Хотя чаще всего именно тогда и особенно в колене. Очнешься от боли – а ноги-то нету. А боль есть, продолжает быть. Ах, как мозжит то колено! Это, Ксюша, только одна нога. У Жоры не было двух, оттого-то и было ему тяжелее вдвое. Прости за такие подробности, но я знаю об этом не только из собственного опыта, но и из его писем. Мне он мог открыться: во-первых, я от него далеко и при всем желании не мог бы заставить его обратиться к врачам; а во-вторых, он знал, что то же самое происходит и со мной. И о судьбе нашей я одного с ним мнения. Сколько Господь выделил нам для жизни, столько мы и возьмем. И врач у нас только один – Христос. Но Жора совсем не жаловался на жизнь, наоборот: в последнем письме он благодарил судьбу за то, что встретил, как он выразился, «нашу Веру, которая указала нам с тобой новый курс. Курс на жизнь с Богом». Догадываешься, Ксюша, как он закончил это письмо?

Сергей только теперь вытащил аккуратный треугольник из своего портфеля и разгладил его на столе:

– Почитаешь?

Ксения бережно взяла листок. Почерк был похож на ее – красивый, убористый. Слезы застилали глаза, буквы сливались, залезали одна на другую, но постепенно все выровнялось, и она стала разбирать слова, с жадностью вчитываясь в каждое из них. Это была исповедь Жоры, в которой он прощался со своим другом.

Он знал, что скоро умрет, но был полон надежды на встречу с ним у Бога. «Не подумай, что я тебя тороплю, Сергей, но во встрече с тобой у Господа не сомневаюсь. Верю, что есть у Него приготовленные для нас обители. Иначе бы получилось, что зря ты меня вытащил из боя. Так и стоит он перед глазами последнее время. А раз выжили здесь, будем жить и у Отца Небесного. „Наше же жительство – на небесах, откуда мы ожидаем и Спасителя, Господа нашего Иисуса Христа, Который уничиженное тело наше преобразит так, что оно будет сообразно славному телу Его, силой, которой Он действует и покоряет Себе все“ (Флп. 3:20–21).

Так говорит апостол Павел, оттого-то я и не волнуюсь.

Не волнуюсь и за Валю с доченькой, потому что с ними остается моя мама – самый дорогой нам человек и самый сильный духом. Того горя, что она перенесла, хватило бы не на одну жизнь. Жаль только, что мало времени было отведено нам с ней в этом мире. Жаль, что не успел вдоволь порадовать ее своим вниманием...

Болячки свои стараюсь, насколько это можно, скрыть от родных мне людей, и пока это удается во многом благодаря Евангелию: „Потому что вам дано ради Христа не только веровать в Него, но и страдать за Него“ (Флп. 1:29). Вот прочитаешь такие слова, представишь страдания апостола Павла – и насколько же мелкими, незначительными покажутся свои! И куда-то уйдет боль, и наступит в душе покой, будто Сам Бог послал тебе утешение. Нет ничего слаще этого момента. Веришь ли, Сережа? Знаю, что веришь...»

Ксения перечитала письмо, отложила и, с благодарностью глядя на Сергея, тихо повторила последнюю строчку: «Ибо для меня жизнь – Христос, и смерть – приобретение». Мой мальчик у Бога, в этом нет сомнения. Спасибо, Сережа, что сохранил письмо. Спасибо моему Жоржику за любовь и веру в меня. Я, конечно же, не оставлю Валю с Верочкой. Для этого, наверное, Господь и хранит меня. Теперь мне легче, и я хочу просить у Него прощения за свое недомыслие и сомнения. За то, что посмела указывать Ему. Прости меня, Господи! Прости и помилуй!

И оба склонились в молитве.

Прошло около года, и к осени Ксения наконец-то решила откликнуться на настойчивые приглашения Дуни и Рудольфа погостить у них в далеком Красноярском крае. С собой уговорила поехать и Валентину с внучкой Верой, благо у всех, как сотрудников железной дороги, был бесплатный проезд в любой конец Союза.

Для самой Ксении это было второе такое длительное путешествие, но оно уже не шло ни в какое сравнение с тем, первым: скорости были другие, а соответственно и время в пути не столь длительное. Главное же, без единой пересадки добрались до Красноярска, и тут ее ждал первый сюрприз. Выискивая глазами Рудольфа с Дуней, она не обратила внимания на высокого молодого человека, с приветливой улыбкой остановившегося около нее.

– Бабуль, бабуль, чего это он? – затеребила ее за рукав внучка.

– Кто он? – не поняла Ксения и, повернувшись, встретилась глазами с парнем. Теперь лицо его и вовсе расплылось в улыбке.

– Господи! – всплеснула она руками, – неужели, Марк?

– Он самый, тетя Ксения, – кивнул тот. – Признали все-таки?

– Да как не признать, раз сам подошел, – расцеловала она его. – А пройди мимо, и не узнала бы: ты же в два раза больше стал.

– Так ведь и старше более чем в два раза, тетя Ксения. Подсчитайте-ка, сколько лет прошло?

– Так вот он, наш отсчет, – приклонила она к себе Веру. – Нашей Верочке ровно семнадцать минуло. – Знакомьтесь: это, стало быть, моя внучка, а это – Валя, ее мама. Ну, а это...

– Это Марк, собственной персоной, – с улыбкой продолжил Марк и легко подхватил оба их чемодана. – Сами родители ждут вас дома. Пойдемте. У меня тут машина у вокзала стоит. С папой недавно приобрели, но езжу в основном я. А вот и наш «мустанг». Смотрите, какой красавец! Хоть и не новый «Москвич», а надежный.

Главное – личный.

Погрузив чемоданы в багажник, он усадил гостей, но прежде чем завести машину, вопросительно посмотрел на Ксению:

– Ехать далеко, живем мы на самой окраине города, на другой стороне Енисея. Помолимся на дорогу, тетя Ксения?

– Да, конечно!

И сразу спокойнее стало у всех на душе. А то ведь сковала какая-то неловкость от показавшегося им чрезмерным чувства гордости парня за свою машину. Так это и понятно: в то время личная машина действительно была символом если не богатства, то приличного достатка.

Заиметь же новый «Москвич» было просто невозможно без так называемого «блата», то есть наличия нужных связей. Поэтому и заподозрили парня в хвастовстве и любви к мирскому: вон, дескать, с каким тщанием протирал стекла да смахивал пыль со своего «коня». Но совсем успокоились, узнав, каким адским трудом он заработал деньги на машину. Уже в дороге Марк рассказал, что во время службы в стройбате (был такой род войск в те годы) работал на кирпичном заводе. Объект был секретный, поскольку производился тут кирпич для нужд ракетостроения. Три года трудился он выставщиком наряду с опытными, в прямом смысле «зэкаленными» рабочими, то есть бывшими зэками. Солдат туда не посылали: тачками вывозить обожженный кирпич прямо из кольцевых печей – такое мало кто выдерживал. Работать тут мог только физически сильный человек, обладающий крепким здоровьем. Другое дело – откатчиком, садчиком, на формовке или на сушке. Это пожалуйста. Но работать выставщиком желающих не было. И никто не мог их принудить: какая-никакая, но это – армия, а не лагерь. Кстати, строили завод и первыми его рабочими были как раз зэки – с начала и до конца пятидесятых.

Для Марка же работа в печах стала чем-то вроде охранной грамоты, потому что в перерывах между сменами его не трогал ни один командир, и он пользовался этой свободой по своему усмотрению. А усмотрение

было одно – изучение Библии. Правда, ее приходилось прятать, но делал он это очень умело, и конфликтов на этой почве не возникало. Как не было и претензий ни со стороны начальства, ни со стороны сослуживцев: ну, мол, пашет человек и пусть себе пашет, ни от кого не убудет. Где возьмешь еще такого безотказного? Хотя все догадывались, что книга эта у него есть: да Марк ни от кого и не скрывал, что он верующий. А особенно охотно шел он работать в ночь, так как после трех таких смен следовал «длинный выходной» в двое полновесных суток. На это время иногда удавалось выбраться в город к родителям, посетить церковь и даже съездить с молодежью куда-нибудь в район на собрание. Потом – снова служба, а вернее, работа. Тяжелая, изнурительная, но приносившая в итоге Божье благословение.

Для своих гостей Марк оказался довольно словоохотливым хозяином, и не только по пути домой. За время отпуска он был их постоянным путеводителем как в церковь, так и в поездке по городу и на природу.

И хоть со дня демобилизации прошло уже около трех лет, темой его рассказов во многом оставалась все же армия, а не теперешняя его работа на стройке, и даже не институт, где он учился заочно. Армия, как он считал, дала ему многое: там ему довелось работать бок о бок с бывшими зэками и узнать от них много такого, чего не почерпнешь ни в какой академии. К этим рассказам его подталкивали и гости, особенно вечером после ужина. Им было интересно слушать о том, как молитвы к Богу не раз помогали ему с честью выйти из той или иной ситуации. Один такой случай особо захватил их, и слушали они его с неослабевающим вниманием.

Он запомнился – не мог не запомниться! – и самому Марку еще и потому, что обратившийся к нему бывший зэк Трифон Курамшин ни по каким прогнозам не должен был этого делать. Без трех пальцев на левой руке и левого глаза, он был освобожден еще по первому указу Президиума СССР от марта пятьдесят третьего года (так называемые «птенцы» Берии), но остался работать на заводе десятником. Куда, мол, мне, инвалиду, на гражданку, а тут и работа, и хоть какое-то жилье.

Своим угрюмым видом и зловещим, всегда чуть искоса, взглядом он отличался от всех остальных зэков, и худая слава о нем шла даже среди них. Поговаривали, что пальцев и глаза его лишили какие-то близкие дружки, хотя трудно было представить, чтобы такой нелюдь вообще с кем-то водил дружбу. Скорее всего, «обули» Тришку бывшие подельники, то бишь, рассчитались за какую-то провинность. Оттого-то, может быть, и выглядел он озлобленным на весь мир. У него и клички были подходящие: «Циклоп» и «Пусто один». Ко всем: и к бывшим зэкам, и к стройбатовцам – Курамшин относился одинаково враждебно. Даже с начальством он не говорил, а как бы огрызался, когда приходилось обсуждать наряды на работы. Добрых взаимоотношений у него ни с кем не было: просто одни люди вызывали в нем больше ненависти, чем другие, – вот и вся разница.

Но, повторимся, много не разговаривал, дело свое знал и начальство в качестве десятника устраивал. Во всяком случае, работой его были довольны.

И вот этот десятник однажды появился в казарме днем, когда там, кроме дневального и пяти-шести солдат, спавших после ночной смены, никого не было.

Дневальный, выслушав Трифона, подвел его к кровати Марка в дальнем конце казармы, на втором ярусе, и слегка откинул одеяло:

– Ромке, к тебе пришли.

Марк недовольно заворочался и попытался снова укрыться с головой, но десятник уже сам перехватил его руку:

– Слышь, кореш, это не по работе. Извиняй, понимаю, что со смены, но имею-таки интерес кое о чем спросить. – Он явно старался придать голосу дружеские нотки, но выходило, как всегда: отрывисто и злобно. – Мне это важно. Да ты лежи, лежи, не вставай.

Какое там «не вставай», если от одного только звука его голоса сон тотчас как рукой сняло. Марк аж подскочил и в недоумении воззрился на неожиданного гостя. Этот мужик если когда и сталкивался с ним, то подчеркнуто не замечал, глядя одним глазом куда-то мимо, словно Марк был для него пустое место. И вдруг – «интерес имею...».

– А-а, это... В чем дело-то? – сел он на кровати.

Курамшин подождал, пока отойдет дневальный, и огляделся, словно боясь, что кто-то может подслушать его.

– Твои родители – они, правда, из Херсона?

– Да-а, из области.

– Ну, это все одно. А они верующие, как и ты? Не бойся, я не для того спрашиваю, чтобы накапать. Об этом говорят все.

– Я этого никогда и не скрывал.

– Вот и я о том же. Другие боятся признаться в своей вере, а ты будто напоказ. Это как?

– Это не показ. Только так можно ответить на любовь Бога.

– А зачем она тебе – Его любовь? Знаешь, поди, что за это может быть?

– Так ты меня поостеречь пришел, что ли?

– Да ну. Просто думаю, может, ты не в курсе; может, там у вас, на Херсонщине, не так строго с этим. Ну, мало ли что бывает...

– Успокойся, все так же. И я в курсе.

– Вот мне и интересно: какая же это любовь получится, если тебе, скажем, срок впаяют, а? Ничего себе любовь: это же, наоборот, одни страдания. Значит, обжуливает тебя твой Бог, разве нет?

– Нет. В Писании сказано, что «ради Христа нам дано не только веровать в Него, но и страдать за Него».

– Ага, понял. Эту галиматью о пользе страданий я уже слышал когда-то. Потом скажешь, что не надо собирать сокровища на земле?

– Скажу. Не надо.

– А я и это слышал. Хм, не надо. Тогда зачем мантулишь там, где больше платят, а? Из кожи лезешь, здоровье гробишь? Зачем?

– Ниоткуда я не лезу. И здоровья мне не занимать. Господь не запрещает зарабатывать честным трудом.

Это вовсе не грех, и...

– Чушь собачья, – тихо взвизгнул десятник. – То – грех, это – не грех... Кто такую разнарядку дает? Бог? И где Он? Ты Его видал? Нет. А если видал, то покажи и мне. Докажи, что Он есть.

– Я ничего не собираюсь доказывать, – нахмурился Марк.

– Ага-а, – вроде как обрадовался Курамшин. – Зае-ело? Потому что сам ничего не знаешь, а повторяешь чьи-то побасенки. Все ложь, сплошные выдумки и притворство, все! Что? Хочется дать мне в рыло?

Так ты дай, дай, отведи душу. Я ведь в нее без спросу лезу. Пришел, привязался, не дал спать, ну! Чисто по-человечески, а?

Трифон провокативно подсунул свою физиономию прямо к Марку и замер в ожидании, часто-часто моргая единственным глазом, который к тому же слезился; ноздри его нервно подрагивали, а на беспалой руке, вцепившейся в спинку койки, бугорками вздулись вены.

Он был уверен, что Марк ударит его: парень силой не обделен; сам видел, какие он тачки с кирпичом ворочает.

Тем сильнее стало недоумение, когда тот вместо ожидаемой злости как-то грустно улыбнулся. И смешался десятник в чувствах, опять с опаской огляделся и пробормотал невнятно:

– А че зубы-то скалишь?

– Да жалко мне тебя, товарищ десятник, – тихо сказал Марк. Он вдруг отчетливо понял, откуда у того такая агрессия. Она ему просто необходима для оправдания своего же неверия. – Не своим голосом говоришь, не свои мысли озвучиваешь. Верно говорю?

– Мимо, – без особого энтузиазма возразил тот. – У меня-то как раз все свое. Ничего не выдумываю, и Бог твой мне не указ.

– Все правильно. Бог и не будет тебе указывать, потому что отвергаешь Его. А слушаешься ты князя мира сего.

– Это сатану, что ли? – досадливо поморщился Курамшин, как бы показывая, что и он знает кое-что из Библии. Но сказал уже без злорадства, а с явным раздражением в голосе: – Бред какой-то. С чего ты взял, что я вообще кого-то стал бы слушаться?

– К сожалению, и слушаешься, и выполняешь его волю. Тебе-то, конечно, кажется, что ты сам по себе, ан нет! Для таких, как ты, он и расставляет сети. «Всех их таскает удою, захватывает в сеть свою и забирает их в неводы свои, и оттого радуется и торжествует». Это из Библии, дружище. Крепко ты попал на его удочку. Но по-другому и не могло быть: коли не хочешь быть рабом Божьим, непременно станешь рабом дьявола. Слышал, поди, такие слова: «Кто кем побежден, тот тому и раб»? Нет? Так это тоже из Библии. Вот ты на радость дьяволу и прешь напролом, исполняя его прихоти. Ведь это он тебе нашептывает каждый день, каждую минуту, что, мол, сделай то, сделай это. Что, разве не так?

Странно, но десятник все больше втягивал голову в плечи и вот уже отступил на шаг. При этом у него сильно задергался уголок верхней губы, а потом и вся щека под здоровым глазом. Из жесткого, озлобленного мужика он вдруг превратился в жалкого, беспомощного, сгорбленного старикашку. Марк соскочил с койки, положил руку ему на плечо и уже более мягко продолжил:

– Я же вижу, что твои вопросы исходят не от тебя. Это ему, сатане, очень хочется, чтобы я ударил тебя.

Ему, а не тебе. Ему это надо, чтобы заиметь возможность обвинить верующего в притворстве: дескать, на словах-то вы за любовь к ближнему, а на деле такие же ненавистники, как и все. Что, кстати, ты уже и сделал: обвинил меня во лжи и выдумке. А оно тебе надо, Курамшин? Ну, повздоришь ты со мной, может, даже донесешь, а дальше? Что, так в ссоре со всем миром и будешь жить? Он ведь в покое тебя не оставит, как не оставлял все эти годы. Послушай совета: гони его от себя, гони как можно быстрее...

При этих словах Трифон сбросил его руку с плеча и, словно давясь чем-то, как-то трусливо прошипел:

– А п-ш-шел ты!

Но Марк придержал его:

– Призови Христа, Курамшин, и Он освободит тебя от...

– Замолчи! – тонко завопил тот. Лицо его перекосило в каком-то диком ужасе, он неуклюже развернулся и побежал через всю казарму к выходу. Тяжелый топот разбудил спавших солдат.

– Что за шум? – свесился головой парень с соседней койки.

– Все в ажуре, спи, салага, – подоспел дневальный, а сам уставился на Марка: – Чего это он, Ромке? Че он от тебя хотел?

– Да так. Хотел выяснить, кто мои родители.

– Вот те раз. А что ж рванул так, будто черти за ним гонятся?

– Черти? – удивленно посмотрел на него Марк: – А ведь ты угадал: и впрямь он побежал от дьявола.

– О чем ты? – не понял солдат: – Ты, что ли, дьявол?

– Да ну. Дьявол в нем самом. А вот убежит ли мужик от него – это вопрос. Но, похоже, лед тронулся.

– А иди-ка ты, – махнул рукой дневальный. – С тобой-то уж точно можно тронуться. Но гляди, он мужик злопамятный. Как бы чего не устроил тебе перед самым дембелем, а? Будь осторожен.

– Спасибо за заботу. Буду.

–*–*–*–

Тут Марк сделал паузу: он видел, что его рассказ заинтриговал гостей, особенно Ксению. Она слушала его, не скрывая волнения, и почему-то постоянно ощупывала горло.

– Что с тобой, тетя Ксения? За меня испугалась?

– Испугалась, – кивнула она. – Как его звали, Марк?

– Трифон. Но по имени его не звали. Обычно – Курамшин, а за глаза – «Пусто один».

– И ты больше с ним не встречался? Не разговаривал?

– Было дело. Дня через три встретились после второй смены. Я уже к казарме подходил, когда он окликнул меня со стороны леса – лес там прямо к казармам прилегает. Кругом никого, ночь и небо, хоть и звездное, а тени от деревьев такие, что все пространство скрыли от глаза. В общем, сразу я и не сообразил, кто это. Уже когда он отделился от деревьев, увидел, что Курамшин.

«Неужели, – думаю, – и правда, решил что-то мне устроить?» Но вижу, идет один. Подошел, постоял с минуту молча. Потом без всяких предисловий спрашивает:

– Библию дашь почитать?

Это было так неожиданно, что я растерялся. Давать Библию я, конечно, не собирался: думаю, уж кому-кому, но этому человеку она может понадобиться только для одной цели – чтобы меня сдать, а ее сжечь. Он увидел, что я туго соображаю, и так зачастил, будто боялся, что недослушаю. Ты, мол, не подумай чего, я только прочитаю и сразу верну. Мне, мол, на пару дней только. Чем еще больше убедил меня в своих намерениях.

– Библия для человека неверующего, – говорю, – что букварь для первоклассника. Сам подумай, может ли этот ученик за два дня осилить букварь? Если уж он, и правда, захочет постичь ее, то каждую буковку придется выверить, каждое слово прочувствовать.

– Значит, не дашь, – подытожил он со вздохом. – Да я так и предполагал. Все же думал, что ты посмелее других, не побоишься помочь бывшему зэку. А может... Может, у тебя ее нет? – с какой-то надеждой посмотрел он на меня, словно это его бы устроило.

Я промолчал. Врать не хотелось, а правда была бы слишком рискованной.

– Понятно, – покачал он головой. – Думаешь, я засланный казачок? А хочешь, докажу, что это не так? – И, не дожидаясь ответа, совсем понизил голос: – Если бы я хотел тебя сдать, сделал бы это уже давно. Любому оперу шепнул бы один адресок, и вас бы накрыли. А адресок такой...

Вот тут-то я и похолодел: он назвал точный адрес дома, где мы проводили наши тайные собрания. Гонения тогда уже набирали силу, и некоторые наши служители перешли на нелегальное положение. Стою в растерянности, перевариваю такую новость, а он не спускает с меня своего глаза, в котором мне чудится какой-то зловещий отблеск. Кое-как я справился с волнением.

– Ну, а что же ты в дом не зашел, – говорю, – если выследил?

– Так видел же, с какой оглядкой вы туда идете. Конспирация что надо. И потом, откуда мне знать, что меня там ждет: известно ведь, что незваный гость хуже татарина. Я, конечно, не верю всяким там агиткам, что вы детей в жертву приносите, но соглядатай – не дите.

Его и кокнуть не грех. Вот сначала и решил проверить тебя в казарме. На предмет мордобоя.

– И как? Проверил?

– Проверил. Годится. Но ты во мне струнку одну задел. Какую – не спрашивай, не готов ответить, пока не дашь Библию.

– А я не готов тебе ее дать, – отвечаю, – пока не переговорю со своими братьями. Не обижайся, но день- два придется подождать.

– Ладно. Верю. Но и ты поверь: как бы мне ни хотелось, но в тот ваш дом без тебя никогда не войду.

Обещаю.

На том и порешили. Только не подошел он больше. Услали его куда-то в командировку, а я через неделю демобилизовался. Не скрою, мы с папой не исключали облавы, но, слава Богу, она так и не случилась. Все же в том доме мы больше не собирались. Теперь, когда уже прошло три года, думаю, что боялись мы его напрасно.

– И ты не знаешь, как его найти? – Ксения уже давно вышла из-за стола и взволнованно ходила по комнате.

– Да жив ли он еще, – усомнился Марк. – С кирпичного завода его уже в следующем году уволили. Так мне один мой сослуживец писал. Совсем, мол, мужик негодный стал здоровьем, вот на пенсию и отправили.

А жил он в одной деревеньке где-то у Балахты.

– Мне нужно его увидеть, – решительно заявила она.

– Зачем он тебе, Ксюша? – взяла ее за руку Дуня. – Марк тебе еще не все рассказал о нем. Не зря же он спрашивал, верующие ли у него родители. Видать, замешан в тех репрессиях тридцатых годов.

– Или даже раньше, как было в Благмоне, – с болью в голосе подхватила Ксения. Глаза ее затуманились, она провела рукой, словно снимая с них пелену. – А потом сам попал в те же жернова. Вот и ищет успокоения. Именно поэтому я и хочу видеть его. Дуня, Руди, прошу вас. Я должна встретиться с ним.

– Ты думаешь... – ее волнение передалось Дуне. – Но ведь он...

– Сердце мне подсказывает, что это он.

– Он – не он, а надо проверить, – решительно встал и Рудольф. – Завтра с утра отправимся на поиски.

У меня аккурат выходной.

– А кто это – он? – озадаченно смотрел на них Марк, да и Валя с Верой не понимали, о ком идет речь.

– На чьи поиски едем? Курамшина?

– Может, и его. Вот найдем, там и увидим, тот ли он на самом деле, – подытожил Рудольф. – А что найдем, так не сомневайтесь: рядом с Балахтой всего три деревеньки, а я там людей наперечет знал. До самого сорок восьмого лечил весь район. Там каждый приезжий на виду, как белая ворона.

– А если он не тот, кого вы хотите найти?

– Тогда подарим ему Библию. Он же просил у тебя.

– Правильно, – просиял Марк. – Лучше поздно, чем никогда.

Наутро они, оставив на домашнем хозяйстве Валю с Верой и попросив благословения у Бога, вчетвером выехали в направлении Балахты. Путь предстоял неблизкий: около двухсот километров в одну сторону, а это по сибирским дорогам не так-то и мало.

–*–*–*–

В начале пути все сосредоточенно молчали, и каждый продолжал молиться об успешном результате поездки.

– Ксюша, а ты узнаешь его? – нарушила наконец молчание Дуня. – Как-никак почти сорок лет прошло.

– Узнаю, даже если пройдет еще столько же. Я и сейчас вижу его нутром, не глазами. – Ксения грустно вздохнула. Она сидела впереди рядом с Марком и любовалась необычайной красоты пейзажем: горы террасами спускались к реке и шумели пока еще не выкорчеванными вековыми деревьями. – Кем ни окажется этот человек, сегодня разрешатся все мои сомнения: я узнаю, для чего Господь оставил меня в живых. Так, наверное, бывает перед уходом в вечность. Эти мысли все чаще посещают меня.

– Тетя Ксения, не надо о грустном, – попросил Марк. – Смотрите вперед, наслаждайтесь нашей природой и слушайте, что буду говорить я. А говорить я буду вам о том, что этой дорогой когда-то ехал на перекладных Иван Вениаминович Каргель, наш великий миссионер и проповедник.

– Да, да, – оживился Рудольф. – И если точнее, то было это в конце прошлого века. Здесь Иван Вениаминович с Фридрихом Бедекером посещали как большие, так и этапные тюрьмы; возвещали арестантам Слово Божье и раздавали Библии. До них в этих краях этого никто не делал. Кстати, проповедовать каторжникам в Сибири им было разрешено с согласия самого царя. О, царь был умным человеком: с помощью Евангелия он надеялся уменьшить преступность в России. Ты в чем-то не согласен, Марик?

– Я о царе. Умный он был, кто спорит. Только ты забыл, о чем сказал он, давая сие распоряжение.

– Ну-ну, напомни, что?

– Разрешаю, мол, проповедовать Евангелие для этих негодяев, так как это, наверное, последнее, что может как-то помочь им. Еще как помогло! Многие каторжники, среди которых были закоренелые уголовники и даже убийцы, каялись, слушая проповеди Бедекера и Каргеля, обращались к Богу. А потом, уже через годы, обращенные в тюрьмах освобождались, шли домой и сами проповедовали. Это они стали создавать здесь новые общины. Царь и не предполагал, что «эти негодяи» не только уверуют, но и зажгут огонь евангельского учения по всей России. Да и кто же мог подозревать такое! Но таков был план Божий.

Беседа приняла оживленный характер, потому что Ксения также читала некоторые книги Каргеля. И сразу раскрепостилась душа, ушла озабоченность результатом поездки. Под неторопливый рассказ Марка о странствиях миссионеров, полных неожиданностей и приключений, виделись уже совсем иные картины. Представить Божьих служителей здесь в пути на телеге даже сейчас было совсем нетрудно: кругом на тысячи верст все так же простиралась и шумела тайга, а если кто изредка и попадался навстречу, то большей частью это оказывалось как раз конной повозкой. Скоро, очень скоро тут пойдут вырубки, протянут ЛЭПы, и тогда – прощай, таежная идиллия; прощай, и ты, гужевой транспорт, самый надежный в таежных условиях.

Первым о намеченной цели вспомнил сам рассказчик, когда почувствовал, что закипает вода в радиаторе. Взгляд его упал на спидометр: по нему они уже отмахали половину пути и должны были оказаться у водохранилища, но такового пока не наблюдалось. Впереди, по левую сторону дороги, насколько хватало глаз, стоял лес, направо расстилалась холмистая долина с крохотными островками из трех, пяти, а то и вовсе из одной березки.

Они как бы перебегали долину, чтобы добраться до виднеющегося в конце ее перелеска. И там, у самого колка, виднелась небольшая деревушка, к которой вела едва заметная тележная колея. Марк, не раздумывая, свернул на нее.

– В чем дело? – встревожился Рудольф. – Куда это мы?

– Надо долить воды, а то вот-вот закипит.

– Вообще-то, сынок, хороший шофер загодя должен заботиться об этом, – мягко укорила Дуня.

– Думаешь, я не проверял? – пожал он в ответ плечами. – Да все на два раза просмотрел. Странно, неужели шланг пробило?

– Да ничего странного, это же машина, не человек, – ободрил его отец и указал рукой вправо: – Давай во-он туда, Марик, там все посмотрим. И ближе, и вода есть – колодец там я разглядел. Кстати, нам не мешает отдохнуть, а тут и место будто как раз для отдыха.

Там, куда он указывал, у самого леса стоял небольшой домик. От деревни его отделял неглубокий распадок, за ним еще с полкилометра.

Марк остановил машину напротив дома у заплота из двух продольных жердей, огораживающих довольно объемный участок, и двух врытых в землю столбов для ворот. Самих ворот не было. Справа от дома времянка с летней кухней, где, кроме стола под навесом, стоял еще и мотоцикл «Иж-49». Бормоча что-то себе под нос, Марк сразу же поднял капот. Рудольф, Дуня и Ксения сгрудились около него, ожидая экспертного заключения. Не обнаружив никаких пробоин в шланге, он облегченно вздохнул и отрапортовал, шутливо вскинув руку к виску:

– Все в порядке. Как я и предполагал, мотор что-то греется. М-да, а хозяева, однако, не спешат навстречу гостям, – заметил он. – Непорядок. Ну, раз гора не идет к Магомету, он сам идет к горе.

Но не сделал и двух шагов, как скрипнули двери и на низенькое крылечко вышел мужчина. Приперев дверь колом (видимо, плохо держалась), он повернулся и медленно, с трудом переставляя ноги, заковылял к ним. Кисть левой руки у него была в перчатке. Ксения тревожно ухватилась за руки поддержавших ее Дуни и Рудольфа и не спускала глаз с приближавшегося хозяина:

– Мама родная, – как вкопанный встал Марк и оглянулся на своих, как бы ища поддержки. – Курамшин. Мистика какая-то.

И успел заметить, как покачала головой Ксения.

– Нет, не признаю, – прошептала она то ли с сожалением, то ли с облегчением. – Вроде не он. Но все равно, как договаривались.

Это означало, что при нем они не будут называть ее по имени.

А Курамшин тем временем доковылял до заплота и, приставив руку козырьком ко лбу, пытливо всмотрелся в незнакомцев своим единственным глазом. Никого не узнав, кашлянул сдержанно:

– Кто такие? Что надо?

– Да вот вода закипела, холодной бы залить, – сказал Марк, все еще поглядывая на Ксению. И успокоился: значит, не тот.

– Вода в колодце. Там и ведро. Зальете и поставите на место, – хозяин говорил отрывисто, короткими, не всегда законченными фразами, но во всем его облике угадывалось желание пообщаться с незнакомыми людьми и даже услужить им. Не часто, видимо, так-то вот подъезжают они сюда. – Чем еще могу помочь? Или это все?

– Да нет, не все Курамшин, – улыбнулся Марк, увидев ободряющий кивок Ксении. – Ты что, не признал меня?

Мужчина вздрогнул и, приглядевшись, нахмурился:

– Ромке? Ты?

– Я. Вот мы и встретились. Помнишь – договаривались?

Трудно описать то, что произошло с этим человеком в последующие минуты: конечно же, он сразу вспомнил Марка и оторопел от неожиданной встречи. И первоначальной реакцией была естественная, едва наметившаяся улыбка. Но она только успела тронуть уголки губ и тут же исчезла в нервных судорогах лица, сменилась чуть ли не звериным оскалом:

– Теперь ты мне не нужен. Берите воду и проваливайте!

– Не слишком-то гостеприимно. Может, хоть побеседуем?

– Валите подобру-поздорову! – угрожающе рыкнул Трифон. – Ни с кем ни о чем не хочу говорить. – И пробубнил заученно: – Все уже обговорено, сказано, завязано, положено, лежит. Все!

Сам, однако, не уходил, и в лице его читалось явное противоречие словам: несмотря на грозный тон, в нем теперь еще отчетливее отражалась тоска одиночества, жажда общения. Было впечатление, что грубит он против своей воли.

Раньше всех это ощутила Ксения. Таких людей она встречала еще в Благмоне: они приходили туда за исцелением.

– Он одержимый, – шепнула она Рудольфу и шагнула к мужчине: – Дорогой брат, – сказала проникновенно (чем привела его в полное замешательство), – мы ехали к тебе, как к своему земляку. Узнали от Марка, что ты тоже из Херсона, и решили поделиться с тобой новостями. Ты ведь давно там не бывал, а услышать о родном крае всегда интересно, не так ли?

То, как она обратилась к нему, шокировало не только самого Курамшина – вся ее компания замерла на какое-то мгновение. Но уже в следующую секунду почин Ксении поддержала Дуня: подойдя к хозяину, приветливо улыбнулась и положила руку ему на плечо:

– Принимай гостей, брат. Нам есть что рассказать тебе.

– Ну, какой я вам брат? – в неловком смущении, как бывает с человеком, которого по ошибке приняли за другого, пролепетал он. – Нет у меня никого. – Опустив голову, проковылял до крылечка, убрал кол и широко распахнул двери: – Но все одно: проходите, раз уже тут. Прошу, земляки. Чем, как говорится, богаты, тем и рады.

Пропустив гостей, зашел и сам. Из сеней они прошли через кухню в просторную горницу. По другую сторону кухни были еще две крохотные комнатушки. Дом, неказистый снаружи, внутри оказался опрятно убранным, а горница была обставлена довольно богатой мебелью, непонятно как попавшей в такую глубинку. Посреди комнаты стоял круглый стол с фигурными точеными ножками и венскими стульями вокруг него; в одном углу зеркальный шифоньер и от него вдоль глухой стены старинный, резной выделки комод из красного дерева, дорогой сервант с посудой из хрусталя за стеклянными створками – все говорило если и не о вкусе, то об обеспеченности хозяина.

Курамшин, конечно, угадал их мысли. Усадив гостей на массивный кожаный диван у другой стены с двумя окнами, он пошел на кухню и вернулся с чайником в руке.

– Женщин попрошу достать блюдца, – сказал извиняющимся тоном. – Вон там, в серванте. – И скаламбурил: – Мне с одной рукой как-то не с руки. Еще разобью. А это все не мое. Я тут вроде сторожа. Хотя дом уже мой. Купил его, как на пенсию вышел. Раньше-то в деревне возле Балахты проживал.

– Так туда мы к тебе и ехали, – осторожно вставил Рудольф. – Я в том краю участковым врачом долгое время работал: в Таловой, Марьясово, Огоньках. Ты в какой из них жил?

Курамшин, похоже, расслышал только первые слова и застыл с чайником в руке, так и не поставив его на стол.

– Вы что, действительно ехали ко мне? – в голосе отчетливо слышалось недоумение.

– Ну да, – подтвердил Марк. – Вот и родных взял с собой.

– Дак это как же: ехать туда, а... – с ловно зациклившись на нелогичности ситуации, продолжал недоумевать Курамшин, не обращая внимания на пояснение. – А попали сюда?

– А как ты сам думаешь? – улыбнулся Рудольф. – Это и нам интересно бы знать. Почему-то вода закипела аккурат у своротки в вашу деревню. Вот мы и оказались у тебя. Представляешь, какой путь нам пришлось бы проделать, не случись этого?

– Притом, что уже точно не нашли бы тебя, – добавил Марк.

– А-а на что я вам понадобился? – начал что-то понимать Курамшин, и было видно, как он весь напрягся.

– Чтобы извиниться, за то что побоялся тогда дать тебе Библию, – сказал Марк. – За то что сразу не пригласил на собрание.

– Не надо мне никаких собраний. И книгу не надо, – жестко оборвал Трифон и следом совсем безвольно: – Уже ничего не хочу.

– Прости, брат Курамшин, время сейчас, сам знаешь, какое. Хочешь не хочешь, а приходится опасаться.

Слышал, поди, сколько наших людей сидит по тюрьмам за Слово Божие. Знаешь ведь?

– Знаю, – как-то отсутствующе обронил он, поставил наконец чайник на стол, а сам, сгорбившись, присел на стул: – Я сидел с такими. И чинил им много зла.

Столько, что даже ничем не можно измерить. Потому что меры такой нету. Это потом я задумываться стал, когда в лагере настоящая война между «честными ворами» и предателями «воровской идеи» развернулась.

Называлась она: «с...я война». Может быть, слышали?

Так вот в той войне я глаза лишился. Но выжил. Там, в санчасти, рядом со мной умирал один баптист, и все талдычил, что идет он ко Христу. Как же я позабавился этой его глупой верой в загробную жизнь! А он мне в ответ: «Моя жизнь принадлежит Богу. За Него я ее и отдаю. А ты – кому и за что? А ведь придет время, и ты сам будешь просить Божьей милости. Помни мое слово: Бог поругаем не бывает».

Я за это готов был его растерзать, но нет-нет да и задумаюсь другой раз над его словами. – Трифон невольно ушел в воспоминания и клонился головой все ниже и ниже: – Потому и стал спрашивать про Бога.

Но не у тех, кто прислуживает власти, а у тех, кто за Бога в лагерях не боится жизнь отдать. Встретился мне еще один такой в последний год на зоне и еще больше заронил в душу сумятицу. Видел я, как он, истощенный до крайности, раз за разом делился своей пайкой хлеба с таким же страдальцем, который был еще слабее его.

Норму тот на лесоповале не выполнял, вот ему паек и урезали. Да я бы еще понял, если бы он поделился один раз, ну два, но не каждый же день! Когда же я спросил, зачем это ему надо, он ответил, что Бог так велит. С ближним, мол, делиться – это все равно, что Богу хлеб отдавать. И таким доходчивым показалось его объяснение, таким наглядным оно было само по себе, что я поверил ему. До этого ведь не верил ни-ко-му, а тут – безоговорочно! Да и как не поверишь, когда мужик на ладан дышит, а в глазах – жизни на целый лагерь!

И вижу: ждет-не дождется он смертоньки, но не как большинство из доходяг, – ну, чтобы избавиться от страданий, а ждет, как переход в жизнь новую. Точно, как тот, в санчасти. Ко Христу, мол, пойду, там мои обители.

Одну его мудреную фразу я запомнил на всю оставшуюся жизнь: «Отпускай, – сказал он, – свой хлеб по водам, потому что он обязательно вернется к тебе через много дней». Красивые слова, они мне так и вошли в сердце. Но лучше бы не входили...

Курамшин тяжело вздохнул, видимо, прокручивая в памяти те судьбоносные для него дни. Гости понимали и не торопили его.

– Этот чудак, наверняка выжил бы, если бы не делился со слабым, – продолжил он. – А так – умер.

Оба они умерли.

И тогда я вспомнил, сколько их, таких верующих, случилось мне по жизни видеть, а в душу к ним я не пытался заглянуть. Ох, не то говорю: какой там «заглянуть»! Я же их натурально гробил, когда сам был во власти. Мне бы у них у всех прощения попросить, покаяться перед ними. Да я бы и на коленях ползал, только бы простили. Но лишь зачну об этом думать – страх неимоверный к душе приступает, корежит-крутит-выворачивает всего наизнанку. Перестану думать – опять покой. Потому и обрадовался, что Ромке тогда не встретился больше. А он тут снова. Да еще с вами.

Тошно мне. Столько уже лет как тошно. Видимо, непривычно долгая тирада утомила его; он чуть распрямился, спрятал лицо в ладони и простонал в щемящей тоске:

– Ну, зачем вы нашли меня? Я только-только обрел покой. Мне осталось совсем немного, а вы не даете спокойно умереть. Зачем?

– Мне кажется, ты знаешь, зачем, – подошел к нему Рудольф, выдвинул стул и присел напротив. – Если бы даже остался и один день, ты должен успеть примириться с Богом. Потому что впереди у нас вечность, и где мы проведем ее – главный вопрос. Жить без Бога можно, Трифон, но умирать без Него страшно.

– Страшно! – эхом отозвался Курамшин. – И поздно. Мириться с Богом мне поздно. Слишком много греха и слишком мало времени.

– Примириться с Господом никогда не поздно. Распятый Христос простил разбойника прямо на кресте, и тот оказался в раю.

Курамшин поднял голову и недвижным оком устремился в потолок, словно мог разглядеть там голгофский крест:

– Я слышал об этом. Но тот разбойник, наверное, только грабил... Не гробил. Иначе разве же можно простить?

– Нам не дано ни знать, ни судить об этом, брат, – взял его за руку Рудольф. – Давай помолимся, попросим Иисуса простить нас...

– Не надо молиться, – взвизгнул Курамшин, неожиданно резво вскочив со стула и отмахиваясь рукой от кого-то невидимого. – Уберите его. Пусть уходит! Пусть...

Рудольф силой удержал и усадил его.

– Марк, сестры, на коленях молитесь Христу о заблудшей Его овечке. А ты, брат мой, слушай зов наш к Иисусу и отгоняй прочь потуги сатаны. С Иисусом ты одолеешь его козни, и на кону сейчас твое спасение. Думай о вечности, слушай молитву к Богу и повторяй ее. Внимай тому, что Господь скажет тебе. Стоя на коленях, гости по очереди стали молиться, и Трифон с первых же слов еще больше забился в судорогах, замычал нечленораздельно, замотал головой – того и гляди, оторвется напрочь. Рудольф крепко держал его и чувствовал окаменевшие его мышцы. Собственно, весь он был одним сгустком железных мышц.

– Успокойся, – тихо повторял Рудольф. – Наш Небесный Врач не даст тебя в обиду. Призывай имя Иисуса – и будешь спасен.

Курамшин хватал раскрытым ртом воздух и будто им же и давился. Весь в слезах, он явно тщился что-то сказать – и не мог. Звук застревал в горле. Но вот из груди его вырвался долгий истошный вопль; он дернулся в очередной раз, потом обмяк и затих так, будто освободил бренное тело от тяжкого земного гнета. Лишь прерывистое, свистящее дыхание выдавало теперь в нем жизнь. Он потерял сознание.

Рудольф осторожно перенес его на диван и, прощупав пульс, присоединился к молящимся.

– Господи, слава Тебе! – снова и снова повторялось в молитве. – Ты освободил зависимого. Слава Тебе и держава!

–*–*–*–

Марк уже залил воды и опробовал машину, женщины сготовили нехитрый обед, когда Курамшин наконец очнулся. Увидев сидящего рядом с собой Рудольфа, он смущенно улыбнулся, угадав, почему тот держит его руку на пульсе.

– Припадок? – спросил тихо, чтобы не слышали другие.

Рудольф отрицательно покачал головой.

– А? – хотел он еще что-то спросить, но тут же смолк, ощутив в душе прилив неизъяснимого благоговения. Это вновь повторился благословенный миг только что пережитого им освобождения от пут сатаны.

Тот миг, который он не смог вместить в себя и даже потерял сознание, а теперь делился им с переполняющим душу умилением:

– Братцы, отчего это во мне радость такая? Никогда еще так не радовался. Откуда мне счастье такое? Неужели ж можно...

И заплакал: сначала беззвучно, стараясь сдержаться, потом все громче, содрогаясь всем телом и уже не стесняясь присутствия женщин. Так, слезами раскаяния, очищалась душа от скверны мира и все целеустремленней и зримее сбрасывала многолетние – длиною в жизнь! – оковы, которыми он сам себя и сковывал. Медленно соскользнув с дивана и уже стоя на коленях, он впервые в жизни зашептал слова благодарности Богу. И дались они ему уже легко по сравнению с тем, как он только что пытался повторять их за своими гостями; когда язык распух и отказывался произнести слово «Господь».

Теперь речь его лилась складно и свободно:

– Господи, наконец-то я понял тех, кто жаждет встречи с Тобой не только на земле. Жаль, что понял я это слишком поздно...

Видя этот промысел Божий, снова встали на колени все четверо его гостей. И если бы кто-то со стороны подсмотрел это их восторженное славословие в адрес Господа за освобождение грешника, вряд ли понял бы, кто больше радуется: те ли, кто молится за него, или сам раб, за которого они молились. Ибо светлая улыбка озаряла лица всех, без исключения.

Потом была продолжительная дружеская беседа за столом, и, когда речь зашла о крещении, Трифон опечалился. Дата крещения в их церкви показалась ему слишком отдаленной.

– Дорогие мои, я могу не дожить до этого дня, – грустно улыбнулся Курамшин. – Каждый вечер я ложусь с мыслью, что завтра уже не встану. И это не старческий маразм, а трезвая оценка – здоровья у меня давно уже нет. Я хотел бы успеть, как вы сказали, заключить завет с Богом, присоединиться к семье Христа. Я только этим ожиданием и жить буду. Придумайте что-нибудь.

– Обязательно придумаем, – утешил его Рудольф. – Жди нас с пастором в следующее воскресенье. В общем, готовься. Сестры, дайте брату Библию.

– Готовься и молись, Трифон, – поддержала Ксения и достала из сумки Библию. – Это подарок. Если сатана подступит к тебе с угрозой ли, с обольщением ли (ведь он, как правило, так просто не отдает своего раба), сразу же берись за нее. Читай, молись и не переставай призывать имя Христа: только с Ним можно победить дьявольские соблазны.

– Где-то я уже слышал такое напутствие, – пробормотал Курамшин, напрягая память. – Но где? Нет, не припомню.

– Такое напутствие дается человеку, которому от всей души желают избавления от сатаны. А значит, несмотря ни на какие грехи в прошлом, любят его и желают Христова спасения. Главное, не повторить эти грехи в будущем. Помни эти слова. – Ксения прошла к комоду и выдвинула верхний ящик: – Библию я положу сюда, чтобы она всегда была под рукой. Видишь?

– Да, спасибо, – Курамшин встал, видя, что гости засобирались в путь: – Я еще хотел спросить: могу ли я найти вас, если случится что-то непредвиденное?

– Ну, конечно, – улыбнулся Марк. – Тем паче, что адрес ты знаешь. Мы снова собираемся в том доме, где ты выследил меня.

– Тогда, до встречи? Здесь или у вас.

– Это неважно, – сказал Рудольф. – Важно, чтобы она состоялась. Оставайся с Богом, Трифон.

– Счастливый вам путь!

Проводив гостей, Курамшин долго еще не мог найти себе места. Он то садился на диван, то вновь вскакивал и в сильном возбуждении ходил взад-вперед по комнатам: «Как? Как я мог столько лет не распознать, откуда берут силы эти люди? Почему меня раздражал их счастливый вид даже тогда, когда им приходилось страдать? А я всегда старался усугубить их страдания и находил в том радость. Я гробил их, не понимая, что этим гроблю прежде всего себя».

И снова всплеск отчаяния, и снова он упал на колени:

– Господи, прости! Если можно, прости!

Тогда вновь подступили к горлу слезы и жалость к самому себе за то, что так бессмысленно прошла вся жизнь. И вот, уже вконец измученный, но уверенный, что Господь слышит его, прошептал:

– Но теперь, Господи, буду только с Тобой! Два ли, три ли дня – уж сколько осталось, столько и осталось, но позволь славить имя Твое. Славить, не переставая, как и сказала эта славная женщина. Жаль, не узнал даже, как ее зовут.

И вновь ответом ему было необыкновенное, никогда в жизни не изведанное им умиротворение души. Это она, душа его, наконец-то возвратилась к Тому, Кто дал ей жизнь. Это был ее источник, и в Нем она стала утолять жажду. «Как лань желает к потокам воды, так желает душа моя к Тебе, Боже! Жаждет душа моя к Богу крепкому, живому: когда приду и явлюсь пред лицо Божие!» (Пс. 41:2–3).

Наслаждаясь столь необычным для него состоянием покоя, он прилег на диван и – в кои-то веки! – забылся безмятежным сном.

Проснулся он уже под вечер, вынул из ящика комода Библию, но тут же отложил ее и взял аккуратный сверток, лежавший рядом.

– А вот мы поглядим, что еще она тут оставила, – радужно улыбаясь, нараспев протянул он, хотя сердце отчего-то тревожно екнуло. К тому же не сразу поддался узел тесемки, которой был перехвачен сверток. – Прямо тайна какая-то за семью печатями, – пошутил он.

Но когда развернул ткань и увидел находившийся там ремешок, медленно осел на пол, держась за сердце. В памяти моментально высветилась та долгая ночь в Белозерке. Она давно уже преследовала его, но с такой ясностью предстала перед глазами впервые: Ксения, распростертая на полу, и склонившийся к ней Припасенко. И тот что-то быстро спрятал в карман брюк.

«Значит, это Гуря тогда увел ремешок, – прошептал он враз онемевшими губами и безошибочно нащупал выжженные свои инициалы на внутренней стороне ремешка: – Вот он, конец-то какой получается. Думал, прощен буду – ан нет, мой дорогой «А.Б.», пришло время платить по счетам. Несмотря на то, что ты давно уже совсем не Антон Бузыкин. И кому теперь докажешь, что хотя бы тут ты ни при чем? Да и надо ли доказывать? Как не надо и догадываться, откуда они знают про это. Какая разница? Ясно же, что они знают все, и это – финиш! Никакого ни «А.Б», ни Трифона Курамшина завтра уже не будет».

Непонятно откуда в руках его вместо ремешка оказалась крученая бельевая веревка, и он тупо разглядывал ее, машинально конструируя петлю. А в калейдоскопе памяти, быстро сменяя одна другую, замелькали картины прошлого. И виделись они четко, ясно; вот только глаз остановить было не на чем. Всю жизнь он кого-то обманывал, за кем-то гнался, стерег за углами, потом сам от кого-то убегал. Одна сплошная гонка. Думал, бежит за славой, богатством, почетом; оказалось – за миражом. И вот теперь, когда так захотелось очиститься от всех тех грехов, они разом свалились на голову. Так и должно было быть, и жаловаться нет смысла – это справедливое возмездие за все.

... Когда-то он несказанно обрадовался сроку в двадцать пять лет, но уже на пересылке в Новосибирске в лютый мороз судьба еще больше улыбнулась ему. Антон хорошо помнил, как капитан охраны после переклички и уже перед самой посадкой в вагоны, вывел его из строя и втолкнул в какую-то бытовку сразу за платформой.

– Скидывай робу, – приказал негромко. – Фуфайку, штаны, валенки, шапку. Исподнее оставь. Да быстро, быстро!

Бузыкин выполнил приказ и остался в нижнем белье.

– Че, капитан, в расход?

Но тот ничего не ответил, молча засовывая вещи в мешок.

– Вон там, в углу, другая роба. Надевай и жди тут! – бросил на ходу и выскользнул из будки.

Ничего не понимая, Бузыкин переоделся и стал ждать. Он слышал команды, разводящие зэков по вагонам, потом уже свисток отправления, но капитан все не появлялся.

– Побег шьют, – догадался он, и кисло улыбнулся: – «При попытке», значит. – И заметался по будке, зарычал, как раненый зверь, вцепившись в оконную решетку: – Не хочу, не имеете права!

– Чего орешь, лапоть? – внезапно вырос у него за спиной капитан. – Благодари судьбу, что помнят тебя. В общем, слушай: твой Антон Бузыкин по дороге угодит под колеса вагона. Хлопнут его при попытке к бегству, он и свалится на рельсы. Ни рожи, ни кожи – сплошное месиво, сам понимаешь. Опознают тебя по одежке. А ты, Трифон Курамшин, осужденный на червонец за «бакланку», поедешь уже не на Колыму, а в другой лагерь. На вот, читай и запоминай свою биографию, – подал два сложенных листа бумаги: – Да сиди здесь тихо, пока не приду. А то разорался, чуть всю обедню мне не испортил. Я пока что вслед за тобой не тороплюсь. Все, жди. Тревога, радость, страх поочередно сменялись в душе. Все смешалось в догадках: если это не хитрый ход, чтобы грохнуть его, то кто мог позаботиться о нем? Да, только Шклабада мог решиться на такое. Но тот ведь сам уже «сыграл в ящик» при подобных обстоятельствах. Все сомнения развеял капитан. Проверив арестанта на предмет знания его новой биографии, он остался доволен еще и внешним сходством Бузыкина с Курамшиным.

– Если вдруг у кого-то возникнут подозрения насчет тебя, будь спокоен: рыло у тебя и впрямь курамшинское. Ростом, правда, ты чуть выше. А родни у него нет – ни кутенка, ни ребенка. Вот только он в «мужиках» в зоне числился, так что придется тебе со шпаной за место под солнцем воевать. Ну, да теперь зона новая будет, а как мне сказали, ты и сам не промах.

– Кто сказал? – оживился Антон. – И почему бы тогда под чистую не подогнать, а? Чего ж мне тут чалиться?

– М-да-а, – покачал головой капитан. – Аппетит приходит во время еды. Другой бы ноги целовал, а этому мало. – И отшатнулся брезгливо: – Да не мне, не мне, придурок. Бабе своей целовать будешь. – И осекся: – Тьфу, ты, зараза, проговорился. Ах, все одно.

– К-к-а-а-акой бабе? – заикаясь, выкатил глаза Бузыкин.

– Твоей, какой еще? – рыкнул капитан. – Но я тебе ничего не говорил. Да и самому тебе лучше об этом молчать. Одно слово – и... – Он сделал жест, изображающий виселицу: – Понял?

– Не дурак.

– Вот и заметано. Вечером еще один эшелон с вами, чудиками, прибывает. Так что, ни пуха тебе... Тришка. – И качнул головой: – А похож ты на него, сильно похож, язви тебя. Пошли, я тебя к новой партии пристрою. Обобьешься пока до прихода поезда.

–*–*–*–

Все было так, как и предсказывал капитан. Подозрений Антон ни у кого не вызывал, а «место под солнцем» завоевал довольно быстро, пробившись сначала в бригадиры, потом и в десятники. И лишь один раз – но какой ценой! – пришлось доказывать, что он... не он.

Случилось это уже в пятьдесят втором, после того как он потерял глаз, и когда один из прибывших в зону рецидивистов все же опознал в нем «Живодера», несмотря на сильно изменившуюся внешность. Чтобы проверить его догадку, верхушка шпаны потащила Бузыкина «на суд»; а чем может кончиться такой «суд», Антон прекрасно знал. Если поверят урке, его сначала «опустят», а потом и убьют. И никакой тут «кум» не спасет. «Кум» – это не спасение, а точно такой же бесславный конец. Стоит только им зацепиться за ниточку и... Не-ет, урок-то еще можно попробовать обвести, а «кума» не проведешь.

Спасти могло лишь стопроцентное алиби: то есть, подтверждение, что он – Курамшин. И он избрал абсолютно беспроигрышный ход: попросил у «заседателей» топор и, поклявшись, что он не «Живодер», в доказательство оттяпал на чурбаке три пальца левой руки. Метил отрубить только один, но подвел глаз. Вернее, его отсутствие. На этом «суд» спешно прекратили, признав за Курамшиным право мести. Однако он был уже настолько тертый калач, что, зажимая раненую руку, простил обвинителя, с которым поменялся местами: теперь уже тому грозило то, от чего избавился Антон. И только когда «общество» удовлетворило его просьбу, он позволил отвести себя в санчасть. Надо ли говорить, насколько возрос его авторитет после этого?! А тот урка стал за него горой на всех сходках, и в итоге сам поверил, что это не Бузыкин.

Вскоре подоспел указ Берии, и Антон оказался одним из первых его «птенцов». Напомним, что на политических этот указ не распространялся, и оставайся он Бузыкиным – тянул бы лямку еще аж чуть ли не двадцать лет. И уже ночью, после того как получил он это известие, подсел к нему, как всегда, его тайный советник, и ну его нахваливать: что, мол, видишь, как мы ловко всех объегорили. Все эти людишки против тебя – букашки...

А Антон и без него давно в свою звезду поверил и не стал гнать льстеца. Такие речи – это ж как бальзам на душу. Только все равно начинал уже чем-то горчить этот бальзам. Не все ладно было на душе после встреч с теми двумя верующими, все чаще задавался он вопросом, чему они радуются. Вот он – понятно, чему: потому что остался жив. А радовался бы он, если бы пришлось гнить здесь четверть века? Конечно, нет. А эти радуются: они, мол, за веру страдают. Но если бы Бог был, то Он в первую очередь должен был освободить их. А нет: освободили-то уголовников, а верующие как сидели, так и остались сидеть. Вместе с политическими.

Сам Антон, конечно, обязан всем Алине; значит ли это, что она могущественнее Бога? Или милосерднее?

Да ни синь пороху. Даже странно, что вообще о нем вспомнила. И неизвестно еще, чем может обернуться эта ее милость. Все смешалось в башке, и кто разъяснит: где Бог, где порог? Потом вот про Марка прознал...

Петля была готова. Он проверил ее на крепость и обвел взглядом комнату. Нет, лучше во дворе: быстрее заметят и снимут, а то будешь гнить тут до морковкина заговенья. Никто же к нему из деревенских не заходит.

А кто виноват? Сам. Ни с кем по-хорошему не разговаривал, оттого Сычом и прозвали. По первости-то хоть пацаны в огороде озоровали, но как он на них страху нагнал, поймав одного из них, за семь верст с той поры обходят его хутор. Это уж потом прознал, что сирота тот мальчишка (трое их у немолодой уже Прасковьи, а отец сгинул на строительстве Красноярской ГЭС), и сам жалел, что так переусердствовал тогда с ним. Другой раз даже думал, хоть бы, мол, ребятишки «поогородничали», все одно урожай пропадает, но после такой трепки никто из них не осмеливался и близко подойти. Как огня боялись Сыча. Хм, надо же прозвали как. А ведь он, и правда, повадками-то на сыча похож. Мрачный и злобный – сыч и есть. И все же жалко уходить из мира так-то. Из таких передряг выкарабкивался, а теперь вот сам решил свести счеты с жизнью. И это тогда, когда он увидел путь к спасению. Увидел свет Христов.

– Да все правильно ты решил, – тут же шепчет кто-то на ухо, и Антон знает, кто. Ох, и хитер сатана! Хитер и бдителен. Ничем не напоминал о себе, пока его клиент готовился свести счеты с жизнью; но стоило мелькнуть мысли о Христе, он в качестве советника как тут и был.

Куда ни глянь – всюду он. Расползся-распластался по всей комнате, липкими щупальцами так и норовит объять душу. Скользкий он и противный, но слушать хочется.

А тот и рад стараться.

– Это ведь только сильному по плечу, – баюкает, ублажает гордыню. – Пускай видят, что не одним ты с ними миром мазан. Ты – индивидуум, сверхчеловек, а они – сброд, толпа. Разве понять черни душу рыцаря?

Это ж тебя на понт берут, на жалость давят, что, мол, раскаешься, и все простится. Ложь! Они норовят затянуть тебя в свои сети. Недаром сектой-то называют их. Но просчитались. Не по зубам ты им, потому что – кремень».

– Да, да, кремень-ремень, – бездумно повторил Антон и тут же похолодел от мелькнувшей догадки: – Ремень? – Вспомнилось, как ни с того, ни с сего переменился тогда Гурьян и сам напросился похоронить Ксению. Причем отказался от помощи. – Неужели...

– Не думай ни о чем, – торопит советник. – И не вспоминай. Что было, то быльем поросло. Давай, за все грехи разом, а? Давай!

– А если это она? – почти обезумел Бузыкин.

– Да ты на руки-то свои взгляни, – визжит советник. – Взгляни, взгляни. Где тебе – она? Ими ты собственноручно отправил ее к праотцам. Ну, чего куксишься-то? Сто бед – один ответ. Шутка ли – девку удушил! Петля – твое спасение.

Бузыкин в ужасе поднес руки к лицу, и зарывшись в ладони, уронил голову на стол. И будто из той далекой поры донесся до него тот последний ее зов к Богу: «Господи, прости несчастного, ибо не знает, что творит!» Она молилась за него! И он слышал это. О-о-о!

И рвется из груди протяжный стон:

– Го-осподи-и! Пошто загубил душу невинную? Христос, как замолить мне этот грех?

И вдруг почувствовал, как освобождается душа от той липкой субстанции, но сам советник сгруппировался на диване и бормочет:

– Грех не замолишь. А уж тем более, если это она. Все – ложь.

– Не-е, не ложь, – распрямляется Бузыкин и тянется к Библии: – Она это или не она, скоро узнаю. Но она сказала, что Бог любит грешника и желает его спасения, несмотря на прошлое. – Антон торопливо листает и открывает книгу на закладке, где карандашом подчеркнуто: «Непрестанно молитесь!» – Вот! – торжествует он так, будто отыскал драгоценный клад. – Вот мое спасение. А ты... ты моя погибель. Ты мне всю жизнь... Щас я с тобой за все рассчитаюсь.

Крутнув веревку, он швырнул ее на диван, пытаясь заарканить собеседника, и лишь теперь видит, что в комнате никого нет. А может, и не было? Очередная его галюцинация? Но конец веревки в руке удостоверяет: он только что говорил со своим «попечителем», и тот растворился в пространстве, стоило ему призвать имя Христа. И в немом благоговении опускается на колени неистовый гонитель церкви, повторяя без устали: «Господи, прости!»

Уже в полной темноте он встал с колен, зажег керосинку со стеклом и принялся за чтение Нового Завета, с каждым стихом открывая для себя новый, во многом непонятный мир. Но теперь он был уверен, что придет время, когда поймет все.

Осенью светает в Сибири поздно, и едва забрезжил рассвет, он оделся по-праздничному и пошел в деревню, уже твердо зная, что будет делать. Любопытные сельчане насторожились, видя, как их нелюбимый Сыч прошел по улице и скрылся в покосившейся хибарке Прасковьи.

Что, кроме зла, можно ждать от такого гостя? Да еще памятуя его расправу с ее старшим. Поэтому мужики похрабрее поспешили туда же с кольями, чтобы, мол, в случае чего отвадить непрошеного визитера. Ну, подобрались, прислушались. До-олго ждали: нет, не вопит о помощи Пана. И пацаны то и дело во двор выбегают, чугунки с хохоряжками старыми с заплота снимают да снова в избу. Завидели среди толпы Семена, колхозного конюха, и старший, Митька, кричит, не скрывая радости:

– Дядь Сеня, дай телегу, мамка просит.

– А чего это распонадобилось?

– Дак переехать, – заважничал пацан. – Сыч нас... – и спохватился: – Не-не, не сыч. Дядька Трифон в свой дом зовет жить.

Больше того, и Пана выходит об руку с Трифоном, улыбается смущенно: вот, мол, сама не верю, так вы рассудите.

Поклонился низко Трифон-Антон толпе:

– Простите меня, люди добрые. За все простите. Один я на всем белом свете, и нет никого, кого бы я мог попросить схоронить меня. Да вплоть до вчерашнего дня мне как-то и без заботы было: какая мне будет разница, кто зароет. Теперь же хочу примириться с вами, потому что вчера мне открылся Христос и простил мои грехи. Вот я и думаю: раз Христос простил, то и вы простите. Митька вон тоже простил. И Прасковья простила. Пусть теперь живет в моем доме с огольцами, документы я днями оформлю. А мне и времянки хватит. Да, может, и она не понадобится, если умру скоро.

Он еще хотел что-то сказать, но смолк, приложив руки к груди: мешали слезы, и к тому же сюда лихо подкатил Семен на телеге.

– Не передумал ишо? – подозрительно посмотрел на Трифона, спрыгнув на землю. – А то ведь я разверну.

– Нет, Семен, дело решенное. Ты лучше грузить подсоби.

– Дак это мы всем миром. Это мы мигом.

Вскоре телега, груженная немудреным скарбом, заскрипела через всю деревню по направлению к хутору, сопровождаемая гурьбой ребятишек, а толпа селян разделилась в мнениях. Кто-то сразу же забыл о жестоком, нелюдимом Трифоне и увидел теперь в нем обыкновенного инвалида, которого надо бы пожалеть. Дескать, поэтому и одиноким затворником был. Другие робко вспоминали Бога. Третьи выразительно крутили пальцами у виска, скрытно жалея не его, а добро, которое задарма досталось почему-то не им:

– Тронулся Сыч умом-то. От тоски, видать, тронулся.

– Это не он. Это Бог его тронул. Слышали? Сам ведь сказал, что Христос ему открылся?

– Может, и открылся. А он тронулся. Кто ж такое богатство в здравом уме и доброй памяти отдаст? Вот так – ни за грош? И кому? Разве ж может простая баба дать толку такому хозяйству?

– Даст, не даст, а повезло Прасковье. И пацанам повезло.

– Это он за Митю расплачивается, ирод. Чует смертоньку близкую, вот и заигрывает с Богом. Посадить его надо было.

– Сказанул! Кому от того бы легче было? Тебе?

– А че я-то? Я ниче.

– А мне жалко Сыча. И слава Богу, что Он так переменил его.

– Ага. Ты больше Бога поминай, так и загремишь на нары.

– Дак мы и так всю жизнь на нарах, нашел чем пугать.

На этом обсуждение как-то сникло, и люди, пряча глаза друг от друга, медленно разбрелись по своим углам. Неровен час: «стукнет» кто-нибудь, а там недолго и к верующим приравнять; а на нары и впрямь никому неохота. Не тридцать седьмой, конечно, но вон сколько богомольцев снова этапами бредут по всей стране.

Антон, как и обещал народу, стал без промедления оформлять в сельсовете документы на Прасковью.

Везде он появлялся в сопровождении ее старшего сына Мити, который гордо восседал на мотоцикле за его спиной. А через два дня, закончив все дела, он поехал в Красноярск. На прощание его обступили дети, и самый малый, подавив робость, затеребил его за руку:

– Дядь Трифон, привези машинку-самосвал, а? Привезешь?

Склонился Антон к нему, прижался щекой к его головке:

– Обязательно привезу. Всем подарки привезу.

И отвернулся, чтобы не успели разглядеть его слез, завел мотоцикл и умчался со двора, почти не глядя на дорогу.

«Господи! – безмолвно кричал он к Богу, – сколько же счастья я потерял в этой жизни! Но за один этот миг я славлю имя Твое. Я ожил, я ощутил Твою любовь к себе через это маленькое существо. Слава Тебе! Ах, как хочется, чтобы это длилось как можно дольше!»

–*–*–*–

В небольшом зале по обе стороны прохода стояли ряды деревянных скамеек, на которых разместилось человек двенадцать. Старший Ромке, проповедуя с импровизированной кафедры, увидел, как двое молодых братьев ввели Курамшина в зал и предложили сесть на свободное место.

– Нет-нет! Пусть брат проходит сюда, – громко сказал Рудольф. И пояснил своим прихожанам: – Это тот самый Трифон, который отдал свой дом сиротам. Не удивляйся, брат, наш телеграф в отличие от государственного работает оперативно. Добрая весть не лежит под спудом, а птицами разносится по округе. Вот нам сорока на хвосте и принесла ее. – Тут он сделал знак рукой: – Ксения, иди сюда, привечай гостя. Смелее, смелее, Трифон. Что, что там?

Это гость, уже шагнувший было к кафедре, вдруг встал, как вкопанный, услышав произнесенное имя.

Сомнений не осталось, и как ни готовился он к подобному развитию событий (не исключал ведь уже, что она жива), но трагизм ситуации вышиб из него все заготовленные слова. Еще миг – и он рухнул на колени и, захватив голову руками, стал раскачиваться из стороны в сторону. Лишь что-то похожее на подвывание волка донеслось до прихожан, в то время как все его тело сотрясалось в конвульсиях. В тот же самый момент у кафедры опустилась на колени и Ксения. По-видимому, оба они одновременно вспомнили тот роковой миг в Белозерке, и, похоже, силы оставили и ее. Но вот в зале, в установившейся тишине стало отчетливо слышно ее славословие Бога. И как бы откликаясь на эти слова, Антон, сложив руки на груди, так на коленях и пополз вперед. Вид его казался прихожанам настолько жалким и даже обреченным, что сразу несколько человек попытались приподнять его, но он жестом остановил их, а когда приблизился к Ксении, склонился головой до пола и трясущимися губами прошептал:

– Ксения, я не Трифон Курамшин.

– Я знаю, – глядя куда-то вверх, сказала она.

– Я – Антон. Тот самый Бузыкин, который убил тебя...

– Господь сохранил мне жизнь. Так Ему было угодно.

– Простишь ли хоть когда-нибудь? Ведь это не прощается. Но я приму любое твое решение. Теперь я в твоей воле.

– Воля у нас одна – Божья. Мы все должны исполнять не чью-то, а только Его волю, и я тут не исключение. Грехи прощает Бог. А раз Он привел тебя сюда, значит, и простил.

– Стало быть, ты... – в надежде он весь так и подался вперед.

– Стало быть, простила и я.

Рудольф, а с ним и вся церковь встала на колени, поочередно славя Господа за еще одну обращенную душу. И вот уже совсем неожиданно к молитве присоединяется робкий голосок Верочки – неожиданно в первую очередь для своей бабушки Ксении. Ведь с той поры, как Вера узнала эту историю, она всем своим существом противилась ее готовности простить Бузыкина, появись он вдруг еще раз в ее жизни. Никакие доводы о прощении не могли разубедить ее.

– Как ты можешь так говорить, бабуля? – с юношеским максимализмом горячилась она, когда Ксения в очередной раз взывала к ее разуму. – Всему есть предел! А тот мерзкий мужик действовал уже за пределами зла. Он разрушил твое счастье, лишил тебя всего! И ты бы простила его, если бы встретила?!

Так она реагировала до сегодняшнего дня, вплоть до этой минуты. Теперь, увидев, в каком смирении стоит ее бабушка перед Богом и какой благодарностью Господу светится ее одухотворенное лицо, Вера наконец постигла сокровенный смысл не раз цитируемых ею стихов: «Никому не воздавайте злом за зло, но пекитесь о добром перед всеми людьми. Если возможно с вашей стороны, будьте в мире со всеми людьми. Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божьему. Ибо написано: „Мне отмщение, Я воздам“, – говорит Господь. Итак, если враг твой голоден, накорми его; если жаждет, напои его; ибо, делая сие, ты соберешь ему на голову горящие уголья. Не будь побежден злом, но побеждай зло добром» (Рим. 12: 17–21).

Бабушка победила зло, и победила его добром!

И произошло это только благодаря Богу! Окрыленная собственным выводом, Вера стремглав выбежала вперед и встала на колени рядом с Ксенией. Это был сиюминутный, а оттого и еще более искренний порыв души. Сегодня и она в победителях: в покаянии перешагнула через неприязнь к человеку, которого, даже ни разу не видев, причисляла к своим злейшим врагам.

Потому-то и слышит она, как стучатся в сердце слова Спасителя: «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного...» (Мф. 5:44–45).

И от полноты сердца молится Вера вместе со всеми за вот этого человека. А когда уже встают христиане с колен, то поздравляют сразу двух покаявшихся грешников.

– Нашего полку прибыло! – довольно улыбается Рудольф и тоже обнимает их по очереди. – Слава нашему Спасителю!

Долго, очень долго в эту ночь семья Ромке и их гости не сомкнули глаз, слушая исповедь Бузыкина.

А он все говорил и говорил, словно боялся не успеть рассказать о чем-то главном. Потом это главное заслонялось другим, казавшимся ему более важным, и он торопился досказать и об этом. Ничего не утаивая, ничего не приукрашивая, потому что чувствовал, как с каждым эпизодом освобождалась душа от непосильного гнета, степень тяжести которого он осознал только сейчас. А нес-то всю жизнь.

«Господи, сколько же горя причинил человек сам себе», – думал каждый из присутствующих, и именно так то и дело восклицал сам Антон. И уже под утро, полностью высвободив душу, но не опустошив ее, он вопросительно поднял глаза:

– Теперь, когда вы знаете все, сможете ли простить? Или хотя бы подать руку?

– Наш Господь не делит грехи на малые и большие, Антон, – сказал Рудольф. – У Него не бывает так, чтобы один грех прощать, а другой оставлять для исправления. Он простил тебя, когда ты каялся, и ты познал это. Кто же мы, чтобы противиться Ему? Ты прощен, и ты наш брат. И как я тебе обещал, завтра примешь крещение. Не сегодня, потому что уже утро, а именно что завтра.

После крещения, состоявшегося на следующий день на берегу Енисея, Антон распрощался с вновь приобретенными братьями и сестрами и, накупив разных игрушек и сладостей, отбыл домой. Раздарив гостинцы детям, он устало присел на завалинке.

– Дядь Трифон, – внимательно смотрит на него Митя. – Ты че-то съездил и какой-то другой стал, а?

Или это мне только кажется?

– Нет, Митя, я, и правда, теперь другой. Совсем другой. Не Трифон и даже не Антон Бузыкин.

– Да кто ж ты тогда? – развеселился паренек.

– Наверное, никто. Пока – никто.

– Так не бывает, чтобы никто, – энергично мотнул головой Митя. – Кто-нибудь да есть. Кто?

– Кто? – на секунду задумался Антон и улыбнулся чему-то приятному, будто ему подсказали ответ. – Раб я, Митя. Раб Божий. – И, усадив его рядом с собой, доверительно шепнул: – Ты прав, Митя, человек всегда кто-нибудь да есть. Не важно, кто, важно только, чтобы он жил с Богом. Чтобы верил в Бога. Ты ведь веришь в Бога?

Мальчик неопределенно пожал плечами.

– Верь, Митя. Без Бога нет жизни. Без Него ты вроде и живешь, а на поверку... – он пытался подобрать слово. Не смог: – А на поверку не живешь вовсе. Ни ты никому не нужен, ни тебе никто. И я прожил такую, никому не нужную, жизнь. А теперь, гляди-ка, она мне яви... – Антон вдруг смолк на полуслове, и завороженно уставился своим единственным глазом в пронзительно голубое небо, словно увидел там кого-то. По щеке его катились слезы.

– Кто? Кто явилась? – робко коснулся его Митя.

Антон словно очнулся и, обняв мальчика, заторопился:

– Жизнь, Митя. Вон она, видишь? Только я уже не успею ее жить здесь. Но мне хватит и того, что проживу ее с Богом там, в вечности... – И как-то заискивающе заглянул парню в глаза: – Ты ведь не будешь поминать недобрым словом? Ты ведь простил меня?

– Дя-ядь Трифон, – укоризненно протянул паренек.

– Договорились же...

– Да-да. Пообещай, что, когда я умру, ты будешь приходить ко мне на могилку и вспоминать только хорошее. Обещаешь!

– Дак это, конечно. Только хорошее, чего ж еще-то.

– Ну, вот и ладно, – удовлетворенно выдохнул Антон. – Вот и ладно. Принеси-ка воды. Душно мне что-то. И зовут меня...

Сообщив матери, что «дяде Трифону чего-то не можется», Митя мигом вернулся с кружкой воды и боязливо замедлил шаги. Обеспокоенная тревожной вестью, Прасковья шла следом и, сразу распознав беду, придержала сына. Антон сидел все в той же позе, только голова его теперь была неестественно сильно запрокинута назад, так что касалась стены. На его лице покоилась смиренная, жалобная улыбка, и сам он как бы продолжал свое наблюдение за той жизнью, которую увидел там, в небесах, и не мог отвести взгляда.

– Упокоился, болезный, – тихо подошла к нему Прасковья и чуть приподняла ему голову.

– Мам, может, за Логунихой сбегать? – шмыгнул носом Митя.

– Не надо, Митя, – платочком промокнула она повлажневшие свои глаза, – медсестра ему не поможет.

Он уже у Бога, вишь, как улыбается? Вот и дадим ему счастьем насладиться. Не шибко-то оно его баловало по жизни, а тут, видать, подоспело. – Она торопливо осенила себя крестом: – Страшно он жил, грешно, сам сказывал, а последнее время все Бога просил помиловать его. Все жалел, что некому будет даже вспомнить о нем. Вот Бог-то и помиловал, значит. И грех его, видать, простил. Иначе бы он уж не улыбался. Да и мы будем его помнить. Царство ему Небесное!

«Не скоро совершается суд над худыми делами; оттого и не страшится сердце сынов человеческих делать зло. Хотя грешник сто раз делает зло и коснеет в нем, но я знаю, что благо будет боящимся Бога, которые благоговеют пред лицом Его» (Еккл. 8:11–12).

Загрузка...