В СЕЛЬСКОЙ ШКОЛЕ И ПОСЛЕ НЕЕ

1

В новом учебном году к нам приехала вторая учительница—совсем еще молодая, только что окончившая гимназию в городе Ельне,— Александра Васильевна Тарбаева.

Для школы было нанято еще одно помещение — крестьянская изба — все в том же селе Оселье.

Александра Васильевна вела первый класс, а Екатерина Сергеевна занималась со своими прежними учениками, то есть вела второй и третий классы.

В нашем третьем классе вместе со мной было, кажется, человек девять или десять: кроме уже знакомых мне, поступили два новичка, два эстонских мальчика, которые почти совершенно не знали русского языка. Это были дети переселенцев нз Эстонии (тогда это была Эстляндская губерния, входившая в состав Российской империи), недавно переехавших в нашу местность, купивших небольшой участок земли и наскоро построившихся. Всего переселилось пять семей. До этого они у себя на родине по многу лет батрачили у кулаков, скопили немного денег и решили завести собственные хозяйства.

В нашей местности было много переселенцев из Прибалтики. Независимо от национальной принадлежности всех нх у нас почему-то называли латышами. Эти латыши довольно охотно переселялись в наши края, по-видимому, потому, что земля у нас стоила относительно дешево. Земля, правда, неважная или даже совсем плохая, но приезжие умели хорошо вести хозяйство — гораздо лучше, чем наши мужики,— и урожаи почти всегда получали тоже хорошие, отчего и жили лучше, чем коренное население. Селились они обыкновенно на хуторах, отдельно друг от друга. Но те пять эстонских семей, о которых я сказал выше, поселились вместе, создав таким образом небольшой поселок из пяти хат, покрытых соломой.

Поселок этот стоял в березовой роще на свежерасчищенной поляне, далеко от основных дорог. Выбраться оттуда, в особенности зимой, было просто трудно. Поэтому своих ребят-школьников эстонцы каждый день вынуждены были привозить в школу на лошадях.

Впрочем, скоро выяснилось, что этих эстонцев обманули, продав им самую бросовую землю, а может, сами они выбрали такую, погнавшись за дешевизной.

Как бы там ни было, но переселенцы в два-три года совершенно разорились и, бросив свой жалкий поселок на произвол судьбы, уехали неизвестно куда. Уехали, конечно, и те два мальчика, которые учились вместе со мной в третьем классе. В четвертом классе их уже не было.

2

Учились мы, то есть ученики сначала третьего, а затем и четвертого классов, примерно одинаково. Конечно, у одних отметки могли быть немножко похуже, у других получше, но большой разницы все же не было. Все мы, в сущности говоря, были переростками. Я был, кажется, самым младшим из всех своих одноклассников, но ведь и мне с января 1912 года пошел уже тринадцатый год! В таком возрасте относительно легко усваивались те немудрые науки, которые нам преподавали.

Исключение составлял, пожалуй, один Ваня Лыженков — сын богатого мужика, бывшего волостного старшины, живший в Оселье. Парень он был хороший, во всяком случае не хуже любого из нас, но некоторые вещи до него абсолютно не доходили, и он не воспринимал их, словно бы они были чем-то отгорожены от его умственного кругозора.

У него были плохие отметки по всем предметам. Но особенно плохо давалась ему грамматика русского языка. Он, например, никак не мог отличить имя существительное от прилагательного, наречие от глагола, предлог от союза, не мог, несмотря на героические усилия учительницы, которая делала все, что только могла, лишь бы ее ученик Лыженков усвоил хоть что-нибудь.

Когда во время урока у него спрашивали: скажи, мол, какая это часть речи,— он неизменно в любом случае отвечал:

— Глагол.

Других определений он как будто и не знал: все части речи сплошь были для него глаголами.

За это в школе его прозвали Ваней Глаголом и часто дразнили такими стишками:

Глагол есть такая часть речи —

Упал Ваня Лыженков с печи, Ударился об пол И вышел — глагол.

В школе Иван Лыженков учился до выпускных экзаменов, но на экзамены не пошел: знал, что провалится,— зачем же идти?

3

Неважно обстояли у нас дела с арифметикой — особенно в последнем, четвертом классе: задачи то и дело не получались, не получались и те, что решались всем классом в школе, и те, что задавались на дом. Из-за этого нам часто приходилось краснеть перед Екатериной Сергеевной. Все мы искренне любили ее, и нам было по-настоящему стыдно, если мы не смогли сделать то, что она предложила нам.

Решать задачи — даже самые трудные, какие только были в задачнике,— научил меня мой отец. Я думаю, что он и сам не понимал, почему и как все это произошло: ведь был он человеком малограмотным, никогда в жизни не изучал арифметики и ни разу не решал таких задач.

Скорее всего у него была правильная, хорошо развитая практическая сметка. А может быть, он просто благодаря житейской опытности и природной сообразительности быстро схватывал, на чем построена та или иная задача, в чем ее основной секрет.

И вот сижу я, бывало, вечером дома, и очень мне досадно, что задача попалась такая трудная и никак она у меня не выходит.

Он подсядет ко мне и скажет:

— А ну-ка, прочитай мне задачу.

Я прочитываю — иногда один раз, иногда дважды. Отец подумает-подумает, и тут начинается «волшебство». Рассуждая совершенно логически, отец очень понятно, очень наглядно объясняет, почему у первого купца прибыли больше, чем у второго, откуда могла взяться эта прибыль, почему одни числа надо перемножить, а другие сложить вместе и т. п.

Он до всего доходил своим практическим умом и учил меня, как умел, логике суждений, он внушал мне свое, я бы сказал, жизненное, живое представление о той или иной задаче. И он всегда, за очень редкими исключениями, приводил меня к правильному решению.

Вскоре я так наловчился, что и сам без всякой помощи отца мог решать трудные задачи. Я никогда не приходил в школу с нерешенной задачей. Одним словом, по арифметике я стал первым учеником.

Я рассказываю об этом потому, что уже почти накануне выпускных экзаменов, то есть ранней весной 1913 года, произошел один и горестный, и в то же время забавный случай, тесно связанный с моими познаниями в арифметике.

4

Уже с середины зимы (1912/13 года) мы перешли в новое здание школы, которое успела построить к тому времени Ельнинская земская управа и которое стояло прямо в поле между деревнями Глотовкой и Осельем. Школе был отведен большой участок земли, огороженный штакетником. На этом участке — лишь только сошел снег — ребята-четырехклассники во время больших перемен играли в лапту.

В игре участвовал и я, хотя должен сказать, что принимали меня в игру неохотно: все знали, что вижу я плохо, а между тем тому, кто в игре водит, нужно всегда отлично видеть, куда летит мячик, где он упадет и т. п. Самодельный же мячик по своим размерам был обычно небольшим и притом темного цвета. Уследить за его полетом, в особенности мне, было крайне трудно.

И вот однажды из-за меня партия, в которой играл я, вдребезги проигралась. Надо мной стали смеяться, даже издеваться, и не только игроки, но и зрители, то есть вся школа.

Кончилось все тем, что я расплакался и со слезами на глазах в полном одиночестве побрел домой. Я шел и думал, чем бы отомстить своим обидчикам, чтобы они навсегда запомнили.

И вдруг мне пришло в голову: да ведь они не умеют решать задачи, а мне давай хоть какую!..

И я дал себе слово, что с сегодняшнего же дня начну сочинять задачник. Я придумаю такие трудные задачи, что мои обидчики не то что решить, но и подступиться к ним не смогут. Вот тогда-то они и поймут, как надо мной смеяться!

Месть я придумал страшную, но сгоряча как-то совсем не подумал о том, что ведь для того, чтобы мой «трудный» задачник попал в школу. его надо напечатать; кроме того, мои обидчики через несколько недель уже кончают школу и вряд ли им понадобятся потом какие бы то ни было задачники.

Придя домой, я немедленно принялся за работу.

— Один купец купил столько-то цибиков чаю, а другой...— выводил я, хотя не имел никакого понятия, что такое «цибик».

День за днем я сочинял задачи, тщательно скрывая от товарищей то, что делаю. Я сочинял задачи о поездах, идущих с разными скоростями друг другу навстречу, о бассейнах, в которые по одной трубе вливается вода, а по другой выливается из них. Писал я и об аршинах сукна, сначала покупаемого, а затем с прибылью продаваемого неизвестными мне купцами...

Как это было сделано в каждом порядочном задачнике, я свои задачи нумеровал и под номерами записывал в особую тетрадь.

Всего я сочинил задач двадцать или тридцать. Но по прошествии нескольких дней обиды, нанесенные мне, стали забываться. К тому же наступила уже самая настоящая весна. Было тепло. В школу мы ходили в одних рубашках и босиком. Все как будто стало другим.

И я решил уничтожить свой научный труд, так и не показав его никому.

5

Сельская четырехклассная земская школа, как известно, давала своим питомцам лишь самые первоначальные знания. Но для меня — да и не только для меня — это значило очень многое. Мы росли в темной, нищей и безграмотной деревне и до школы почти ничего не знали даже о том мире, в котором жили. И все, что мы постепенно узнавали в школе, было для нас настоящим откровением.

Я, например, помню, как поразил меня рассказ учительницы о том, что земля наша — круглая и почему если смотреть на удаляющийся корабль, то скрывается сначала его нижняя часть, потом — постепенно — средняя, а затем и мачты. Я понял, почему нельзя дойти до линии горизонта, то есть до той линии, где небо как бы сходится с землей, как бы опирается на нее. Конечно, до школы я не знал и слова «горизонт».

В школе я узнал (хотя бы и очень краткую, хотя бы и в весьма одностороннем изложении) историю своего государства. Я узнал также, что на земле — великое множество народов, что даже в нашей России живут не одни только русские.

Все это, как и многое другое, чему меня научила школа, перевернуло все мои представления о жизни.

В сельской школе я впервые соприкоснулся и с произведениями литературы, узнал — пусть не так уж много — о писателях-классиках.

6

Из всех учебников, которыми мы пользовались в школе, мне больше всего нравилась хрестоматия, составленная Э. Вахтеровым. Эта довольно внушительная, толстая книга выдавалась нам на два года, то есть мы начинали проходить ее в третьем классе и заканчивали в четвертом, выпускном.

Даже сейчас я зрительно представляю себе многие страницы ее, особенно те, на которых были напечатаны портреты писателей. Обычно они — по два в одном ряду — занимали середину страницы. Рядом с Пушкиным—Лермонтов, и под ними подпись: «А. С. Пушкин и М. Ю. Лермонтов — певцы Кавказа».

Особую страницу занимали Т. Г. Шевченко и Н. В. Гоголь. О них в подписи говорилось, что это «певцы Малороссии». Помню и еще одну страницу, на которой были представлены А. В. Кольцов и И. С. Никитин — «певцы степи».

Что касается Н. А. Некрасова, то пары для него, очевидно, не нашлось, и портрет его на странице оказался в единственном числе с подписью: «Н. А. Некрасов — певец горя народного».

В хрестоматию составители ее включили и произведения классиков (полностью или в отрывках, хотя мы тогда и не понимали, что имеем дело с отрывками).

Хрестоматия Э. Вахтерова приобщила меня к литературе и заставила полюбить ее.

В хрестоматии я впервые прочел стихи Т. Г. Шевченко (в переводе на русский язык) «Вишневый садик возле хаты», а также отрывок из «Катерины», начиная со слов «Шел кобзарь в далекий Киев» (и до конца поэмы). Причем напечатано было не «в далекий Киев», а в «престольный». Много лет спустя мне довелось самому переводить с украинского целиком всю эту поэму Шевченко и многие его стихотворения.

В той же хрестоматии я встретил стихи Пушкина «Кавказ подо мною...», Лермонтова «Спор» («Как-то раз перед толпою»), некрасовских «Крестьянских детей», а также «Плакала Саша, как лес вырубали» (отрывок из поэмы «Саша»).

Уже в третьем классе я знал все, о чем рассказывалось в хрестоматии, а стихи почти все выучил наизусть. Я даже сделал однажды своеобразное «открытие». В хрестоматии было напечатано стихотворение А. К. Толстого «Василий Шибанов» («Князь Курбский от царского гнева бежал»). И никому из нас даже в голову не приходило, что это стихи, потому что из-за экономии места текст был набран в строку, как проза. Когда я стал читать «Василия Шибанова» вслух, то сразу почувствовал, что это не проза. И я очень легко запомнил все стихотворение, хотя было оно довольно длинным. Никогда и никто в нашей школе не выучивал столь длинных стихов наизусть.

Кстати сказать, «Василий Шибанов» понравился мне не только потому, что это стихи, но и потому, что в них, как в прозе, содержался очень выразительный рассказ, как бы взятый из эпохи Ивана Грозного.

Хрестоматия Э. Вахтерова, несмотря на некоторые странности, объясняемые условиями того времени, когда она появилась на свет, составлена была очень толково. В ней я мог прочесть не только стихи Шевченко, но по специальному да еще иллюстрированному очерку, напечатанному тут же, мог хотя бы в общих чертах представить себе, что же это за «Малороссия» такая, кто там живет, чем занимается и т. п.

Был в хрестоматии очерк и о Кавказе. Мне он особенно запомнился по рисунку, вставленному в текст. На рисунке — горы со снежными вершинами, и на одной из самых высоких вершин, на самом краю обрыва угадывается крошечная человеческая фигурка — величиной с ржаное зерно. Очень долго я совершенно серьезно считал, что это стоит не кто иной, как А. С. Пушкин. Ведь это же он, думал я, написал стихи «Кавказ подо мною. Один в вышине...».

По хрестоматии Э. Вахтерова я впервые познакомился не только с произведениями литературы, не только с некоторыми историческими событиями, не только с Украиной, Кавказом и другими краями и областями, входившими тогда в состав Российской империи. В ней были рассказы о жизни птиц и зверей, о реках, о лесах и т. п.

Все из той же хрестоматии я узнал, как была изобретена паровая машина, как был изобретен громоотвод и многое другое. Но самое большое впечатление произвел на меня рассказ о М. В. Ломоносове.

Судьба Ломоносова, вышедшего из «мужиков» и ставшего великим ученым и поэтом, очень меня волновала. Она даже как бы подсказывала мне, что и я могу сделать нечто подобное тому, что сделал Ломоносов, ушедший с обозом рыбы из родного села Холмогоры в Москву «за наукой». Я придавал значение даже тому, что имя и отчество у меня точно такие же, как у Ломоносова: Михаил Васильевич. Это было и лестно, и как бы обнадеживало меня. К этому надо прибавить, что я уже писал стихи, и мне казалось, что это совпадение предвещает мне что-то хорошее, хотя что именно, я определить не мог.

А тут вторая учительница нашей школы, А. В. Тарбаева, как-то посмотрела на меня и сказала, что я по внешности чем-то напоминаю Ф. М. Достоевского. Это тоже подлило масла в огонь, хотя ни одного произведения Достоевского я еще не читал, знал писателя только по имени и вряд ли походил на него с лица.

7

Я навсегда останусь благодарен своей Глотовской школе не только за те знания, которые она мне дала, но и за то, что, в сущности, она свела меня с теми людьми, которые сделали для меня так много, что это в конечном счете определило вею мою дальнейшую судьбу. Я имею здесь в виду не только свою учительницу Екатерину Сергеевну Горан-скую, но и Михаила Ивановича Погодина, и Василия Васильевича Свистунова, и еще кое-кого. О них я более подробно и расскажу в дальнейшем.

А сейчас — о том дне, когда я и мои товарищи держали выпускные экзамены.

День экзаменов начался для меня довольно грустно, но потом он принес мне радость — радость, может быть, самую большую за все мои мальчишеские годы.

Было это весной 1913 года. Экзамены тогда устраивались не в каждой школе в отдельности, а обычно какую-либо школу делали «центром», куда в назначенный день собирались выпускники четырех-пяти школ, расположенных в относительной близости от «центра». Создавалась экзаменационная комиссия, в состав которой входили не только педагоги, но обязательно и священник. Возглавлял комиссию обычно какой-либо начальник.

Мне и моим товарищам пришлось держать экзамены в селе Гнездилове. до которого было верст двенадцать.

В Гнездилове находилась усадьба члена Ельнинской земской управы Михаила Ивановича Погодина, то есть стоял его дом и некоторые надворные постройки. Позади дома раскинулся большой и чрезвычайно живописный парк, одной своей стороной спускавшийся прямо к реке. Кроме усадебной, земли у Погодина не было.

И поныне здравствующий, хотя и довольно пожилой человек (ему уже около восьмидесяти пяти лет), Михаил Иванович Погодин — внук известного историка и писателя М. П. Погодина,— в те годы работая в земской управе, вел все дела, связанные с народным образованием. И в Ельнинском уезде, и за его пределами Погодин пользовался большой популярностью как среди учителей, так и среди крестьян. И надо сказать, что эту популярность Михаил Иванович вполне заслужил: был он человеком образованным, деятельным, справедливым, отзывчивым.

Наши две учительницы и мы, выпускники, чрезвычайно обрадовались, узнав, что экзамены назначены именно в Гнездиловской школе. Мы думали, что это не случайно, что в день экзаменов М. И. Погодин непременно приедет из Ельни и возглавит экзаменационную комиссию. А лучшего, чем Погодин, председателя комиссии никто из учителей не мог и представить себе.

Рано утром—только что взошло солнце— мы отправились в Гнездилово. Мы—это две учительницы Глотовской школы и семеро выпускников: нас осталось только семеро; остальные, как говорят теперь, отсеялись...

Мои товарищи нарядились по-праздничному: на них были сатиновые рубашки, новые штаны, до блеска начищенные сапоги. И только я среди них выглядел каким-то отверженным, случайно попавшим в эту нарядную компанию. Все, что у меня было относительно нарядного, так это единственная основательно поношенная, красная с желтым горошком ситцевая рубашка. Ее я и надел. Обуться, кроме как в лапти, было не во что. Но лапти я сразу же отверг и решил, что пойду лучше босиком. Штаны у меня были тоже незавидные: не городские, не покупные, как у остальных, а сшитые из домотканой холстины и выкрашенные синей краской. На голову я надел старый, видавший виды картузик.

— Как дурачок ты среди них,— горестно сказала моя мать.

Она дала мне в дорогу кусок хлеба, и я отправился.

Погода стояла теплая, солнечная. Всю дорогу ребята шли весело, шутили, смеялись, дурачились. Невесело было, пожалуй, только мне.

Когда же мы подошли к Гнездиловской школе и я увидел там довольно большое скопление учеников, пришедших из других школ, учеников, разряженных, как и наши, настроение мое окончательно упало. Я не знал, куда мне деваться, потому что на меня смотрели десятки глаз: кто с сожалением, но больше, конечно, с насмешкой.

И я был рад-радешенек, когда наконец всех нас пригласили в здание школы, рассадили по партам и дали какую-то письменную работу: за партой не так было заметно, что одет я очень уж бедно. Да и босые ноги мои не бросались в глаза.

Придя в Гнездилово, я узнал, что М. И. Погодин, которого так ждали наши учительницы, на экзамены не приехал и экзаменационную комиссию возглавляет земский начальник М. П. Яновский. О нем я слышал, что человек это строгий, суровый, неприступный, недобрый. И я, конечно же, решил, что на экзаменах провалюсь.

Смущал меня и какой-то незнакомый и очень уж важный поп, тоже входивший в экзаменационную комиссию, и то, что среди трех педагогов — членов комиссии не было ни одного из нашей школы — все незнакомые, чужие.

Однако все кончилось не так, как мне представлялось. Кто-то из наших учителей — возможно, это была Е. С. Горанская — надоумил экзаменационную комиссию, чтобы та предложила мне прочесть свои стихи.

И когда меня вызвали к экзаменаторскому столу, то вместо того, чтобы проверить мои знания по русскому языку, один из экзаменующих сказал:

— Говорят, что ты стихи пишешь. Прочти нам что-нибудь.

Это меня и удивило своей неожиданностью, и смутило. Очень несмело, неуверенно я начал читать стихотворение, которое у меня называлось «М. В. Ломоносов»:

Жил у нас с былые годы

Ломоносов Михаил.

Я читал его походы,—

Как учиться он ходил.

Тайно вышел он из дому,

И никто о том не знал,

Как в Москву с обозом рыбы

За наукой он бежал..

Я читал и чувствовал, что слушают меня внимательно, что стоит мертвая тишина. Это меня ободрило, и чтение я закончил уже более смело и уверенно.

Меня попросили прочесть еще что-нибудь. И я прочел стихотворение «Святой». Сейчас я помню лишь его начало:

В бедном уголочке

На краю села

Со внуком Ванюшей

Бабушка жила.

Избушку плохую

Имели они —

Замерзнут, бывало,

В морозные дни.

Дровец у них нету,—

На чем привезешь?

На себе из леса

Много ль принесешь?..

Никаких вопросов по русскому языку мне члены комиссии не задали. После чтения стихов просто поставили отметку— пять с плюсом.

Я получил пятерку даже по закону божию, хотя этот предмет не любил и знал его лишь приблизительно. Но тут на экзаменатора-священника больше, по-видимому, подействовало стихотворение «Святой», чем мои знания по так называемой священной истории.

По всем другим предметам я также получил пятерки.

8

Отношение ко мне окружающих сразу же переменилось. И учителя и ученики заинтересовались мной, стали ко мне необыкновенно внимательны. Во время перерыва на обед меня ни на минуту не оставляли одного, говорили со мной, расспрашивали меня, давали советы, что, мол, надо учиться дальше... Даже съесть тот кусок хлеба, что мне дала моя мать, я не мог: весь перерыв прошел в разговорах, все время меня окружали люди. В дополнение к моему хлебу какой-то доброхот сунул мне в руку порцию сала. Но и оно осталось несъеденным.

Домой мы вернулись уже в потемках. И хотя устал я неимоверно, мне все же не спалось: все время вспоминалось то, что произошло со мной на экзаменах, и я чувствовал себя победителем.

А через несколько дней произошло событие, которое еще больше подняло меня в глазах окружающих.

Дворы в нашей деревне стояли по обеим сторонам дороги, идущей совершенно прямо. Но потом дорога круто поворачивала влево. И та небольшая часть деревни, которая была уже за поворотом, называлась Роговкой (вероятно, от слова рог). Я жил на Роговке. А противоположный конец деревни назывался тем концом. Так все и говорили я пойду на тот конец. Если же люди шли в нашу сторону, то говорили: я иду на Роговку.

И вот однажды был я зачем-то на том конце. Может быть, ходил в школу и затем возвращался домой. Меня догнал мой недавний экзаменатор — земский начальник М. П. Яновский, восседавший в своей, как мне казалось, роскошной коляске, запряженной парой лошадей. Он приезжал по каким-то делам в волость и теперь ехал обратно.

Поравнявшись со мной, Яновский приказал кучеру остановиться и подозвал меня. Я робко приблизился к его экипажу. Земский начальник посадил меня рядом с собой на мягкое заднее сиденье и промчал по всей деревне до самой моей Роговки. Это было нечто совершенно неслыханное, невероятное: мне, деревенскому мальчишке, мужицкому сыну, была оказана такая честь! Буквально вся деревня завидовала мне. А я, наверное, весь сиял тогда от радости и гордости.

И только что я сошел на землю, как меня внезапно взяла за руку совсем еще молоденькая учительница из соседней школы Александра Карповна. Она сказала мне что-то очень ласковое и вдруг поцеловала меня. Это уже было так неожиданно, так душевно и так тронуло меня, что я чуть не заплакал.

9

Мой школьный товарищ Петя Шевченков (он был старше меня на три года) после экзаменов поступил рассыльным в волостное правление. Свою рассыльническую службу он начал еще до открытия у нас школы. Но став школьником, Шевченков не мог одновременно быть и рассыльным. Поэтому на зиму он увольнялся из волостного правления, а с весны, когда наступали каникулы, его опять брали на работу.

Вскоре после того удивительного по тогдашним временам случая, когда земский начальник прокатил меня по всей деревне, Петя сказал мне:

— Завтра меня посылают с пакетом к земскому начальнику. Пойдем со мной!..

Земский начальник жил в своем имении в селе Арнишицы — центре Арнишицкой волости Ельнинского уезда.

Считалось, что до Арнишиц верст пятнадцать или двадцать. А некоторые насчитывали и того больше: версты ведь были немереные. Одним словом, путь неблизкий и идти туда мне было совсем незачем. И я стал отговариваться.

Но Шевченкову хотелось, чтобы я пошел, хотелось главным образом потому, что вдвоем идти веселей, интересней. И он всячески начал уговаривать, соблазнять меня.

Польстился я на то, что, по словам моего друга, у земского начальника есть библиотека и что его молодая дочь (Шевченков знал даже, что зовут ее Мария) может дать мне из этой библиотеки любую книгу, какую бы я ни попросил.

Ранним утром следующего дня Шевченков зашел за мной, и мы отправились в Арнишицы.

В дороге за старшего был, понятно, Шевченков как человек бывалый, знающий все на свете. Он и дорогу знал хорошо, знал, как следует поступить в том или ином случае, к кому обратиться и тому подобное.

И едва мы успели прийти в усадьбу М. П. Яновского, как мой приятель уже сдал пакет письмоводителю и отправился на кухню, где, по его словам, нас должны были накормить.

В этой кухне, представлявшей собой нечто вроде деревенской избы и стоявшей на почтительном расстоянии от барского дома, обычно обедала дворня.

Очень скоро Шевченков позвал меня обедать. Но он, оказывается, уладил дело не только с обедом, а успел рассказать какой-то горничной и о том, что пришел «тот самый мальчик, который сам пишет стихи».

И только-только мы успели пообедать, как за нами пришла девушка в белом переднике и сказала, что господа приказали ей привести нас в барский дом. И мы пошли за ней.

По пути горничная сообщила нам, что «сам» куда-то уехал, но барыня и барышня дома и, кроме того, у них гости.

Я первый раз в жизни видел барские хоромы, первый раз в жизни был в богатом помещичьем доме и сразу же растерялся: босый, с запыленными ногами, я стоял у двери на блестящем паркете, мял в руках свой картузик и не знал, что делать.

Меня попросили подойти поближе и прочесть свои стихи. Я подошел и начал читать. Но уж очень необычные были у меня слушатели: нарядные дамы, каких я мог видеть только на картинках, и молодые красивые мужчины с черными нафабренными усами, закрученные острые концы которых торчали вверх.

Одни из моих необычных слушателей расположились в креслах, другие слушали, стоя за креслами. Как я читал и что читал, не помню. Но слушали меня благосклонно. Потом кто-то похвалил меня, а один из мужчин дал мне три серебряных рубля. Я и испугался и обрадовался: ни от кого мне не приходилось получать таких денег. Да и за что мне их дали? Прямо так, ни за что, даром. Но как-никак это был мой первый гонорар за стихи. Впрочем, слово гонорар пришло гораздо позже. А тогда я не знал, что это такое.

После чтения стихов дочь земского начальника Мария Михайловна повела меня и моего друга в библиотеку. Библиотека помещалась в небольшой комнате, расположенной на втором этаже. Книг было, как я представляю сейчас, не так уж много, но тогда мне показалось, что их не только перечитать, но и пересчитать нельзя: они занимали полки двух или трех шкафов, лежали на окнах, на столе, даже на полу. Такое количество книг, собранных в одном месте, я увидел впервые.

Библиотека не принадлежала лично владельцу усадьбы. Это была земская библиотека, пользоваться которой имели право все жители данной местности. Но вряд ли кто-либо из крестьян или даже учителей пользовался ею: никто не решился бы пойти в дом к земскому начальнику, чтобы взять книгу.

Мария Михайловна, обходившаяся с нами очень ласково, спросила у меня, что я хочу взять.

Я ответил, что хотел бы взять стихи Некрасова.

Она открыла шкаф, достала и передала мне увесистый том:

— Вот Некрасов...

В то время у меня была своего рода мечта. Я писал стихи, но мне казалось, что пишу я как-то не так, что для того, чтобы писать по-настоящему, надо знать, как это делали другие поэты; надо знать и то, как они жили, ибо я думал, что жили они как-то особенно, необыкновенно и что без познания этой необыкновенности нельзя научиться писать хорошие стихи. Я придавал тогда значение даже почерку того или иного поэта. Увидев образцы очень неразборчивого почерка Некрасова, я решил, что и мне надо писать неразборчиво, писать так, чтобы трудно было прочесть. Словом, я думал, что для писания стихов есть какой-то секрет и что этот секрет откроется лишь тогда, когда дознаешься, как жили, как писали, как вели себя другие поэты.

Вот почему я попросил Марию Михайловну дать мне в дополнение к стихам Некрасова еще одну книгу — книгу, в которой бы рассказывалось о писателях.

Такая книга в библиотеке нашлась. Я не помню ее названия, но помню, что в ней были собраны биографии писателей-классиков.

Ну, вот теперь я уж все пойму, все буду знать, подумал я, получив в руки книгу. Однако очень скоро я разочаровался в ней. Там, по моим соображениям, говорилось не о том, о чем нужно. Ну, рассказывалось, кто и где родился, где учился, что написал и т. п. А о главном-то — как писать стихи — ни в одной биографии не сказано...

После путешествия в Арнишицы, после того, как я выложил на стол целых три рубля, мои домашние по-другому стали относиться к моим стихам. Правда, они и раньше не препятствовали мне писать. Ну а тут уж как бы и поощрять начали.

— Что ж, пусть пишет. Может, до чего и допишется,— говорили они доброжелательно.

10

Вскоре после похода в Арнишицы мне вдруг представилась возможность отправиться в более длительное и более интересное путешествие: вторая учительница нашей школы, Александра Васильевна Тарбаева, пригласила меня приехать на несколько дней к ней в гости в город Ельню, где жила ее семья.

Это была моя первая поездка на поезде и первая поездка в город.

Правда, удивить меня видом поезда было уже нельзя: при поездке с отцом за почтой на станцию Павлиново я не раз видел и приближающиеся к станции поезда, и удаляющиеся от нее. И уже совсем вблизи мне довелось рассматривать товарные вагоны, стоящие на запасных путях. В то время мне не давал покоя один технический вопрос: я видел, что рельсы сверху совершенно ровные и гладкие; шины (бандажи) вагонных колес, которые катятся по рельсам, сверху тоже совершенно гладкие. И я никак не мог представить себе, почему же поезд не сходит с рельсов даже на крутых поворотах, что заставляет его идти именно по рельсам.

И когда мне представилась возможность, я даже залез под товарный вагон и только тут рассмотрел секрет устройства вагонных колес, только тут понял, почему они не могут сойти с рельсов при движении. И я подивился тому, как хорошо, просто и целесообразно все это устроено.

Я мог часами рассматривать подобные штуки, так как любил всякую технику, хотя и жил в деревне, где никакой техники не было, где обыкновенный велосипед, на котором случайно мог проезжать по деревне незнакомый человек, казался таким чудом, равного которому нет на всем свете.

И вот теперь мне предстояло впервые поехать на поезде, поехать одному, самостоятельно, как ездят только совсем уже взрослые люди.

Как раз незадолго до того времени по нашей дороге (линия Смоленск— Козлов, ныне Мичуринск) начал курсировать так называемый добавочный поезд с вагонами четвертого класса, проезд в которых стоил до Ельни всего двадцать девять копеек. Именно такую сумму мне и дали на дорогу — ни больше, ни меньше.

На станцию Павлиново я пришел часа за три или четыре до отхода поезда: в деревне почти все делали так, боясь — а вдруг поезд уйдет раньше, чем положено по расписанию? Так что и сидеть на станции, и бродить вокруг нее мне пришлось довольно долго.

Наконец станционный колокол возвестил, что поезд вышел с предыдущей станции, и открылось окошечко билетной кассы. Просунув кассиру свои медяки, я сказал, как меня научили дома:

— Мне билет четвертого класса до Ельни.

Кассир достал откуда-то сбоку небольшой четырехугольник картона, поднес его к компостеру, которого раньше я еще ни разу не видел, потом что-то щелкнуло, и кассир подал мне мой первый в жизни железнодорожный билет. Вся эта процедура была для меня настолько нова и интересна, что я, кажется, повторил бы ее, будь у меня еще двадцать девять копеек.

В поезде никаких вагонов четвертого класса не оказалось: просто к составу прицеплялось несколько товарных вагонов, в которых и ехали пассажиры-«четырехклассники».

Двери вагона, в который я попал, и с одной и с другой стороны были раздвинуты до предела. Я сел у самой двери прямо на полу, так, что ноги мои оказались снаружи вагона. В таком положении было невероятно любопытно и удобно наблюдать, как телеграфные столбы, придорожные деревья и кусты словно бы отпрыгивали назад от движущегося поезда, было слышней, как стучали колеса на стыках рельсов и как грохотали мосты, когда по ним проходил поезд.

Меня обдавал теплый летний ветер, и все казалось таким хорошим, что лучше и не бывает. Да и что может быть лучше, если я в первый раз, и притом самостоятельно, еду в город, и еду не как-нибудь, а в гости к учительнице!

Все это казалось почти сказкой.

11

Учительница Александра Васильевна Тарбаева жила на Заречье, то есть за рекой Десной, которая разделяет Ельню на две неравные части. Пройти на Заречье можно было по мосту, но пешеходы предпочитали более короткий путь — по деревянным мосткам, проложенным через небольшое озеро, образовавшееся прямо в городе. Об этих мостках я уже знал из рассказов учительницы.

Дом у Тарбаевых, как почти все ельнинские дома, был деревянный и далеко не новый. Точнее, это было два небольших (размером с крестьянскую хату) дома, соединенных сенями и стоящих под одной крышей.

Семья Тарбаевых состояла из отца и матери, трех взрослых сыновей, которые уже работали в тогдашних ельнинских учреждениях, далее Александра Васильевна и две ее младшие сестры: Анастасия, которой в ту пору было лет шестнадцать или семнадцать, и Елена — совсем еще девочка. Ей было не более семи лет. Кроме того, вместе с Тарбаевыми жила тетка нашей учительницы и всех ее сестер и братьев, которую все ласково называли Федосеевна.

Эту женщину я знал уже раньше. Когда осенью начинались занятия в нашей школе, она приезжала в Глотовку вместе с Александрой Васильевной, где вела ее немудрое домашнее хозяйство. С ними иногда приезжала и маленькая Елена: ей рано еще было идти в школу и в Глотовке она жила просто так, под опекой Федосеевны и своей старшей сестры.

У Федосеевны еще в детские годы образовался большой горб, который, надо полагать, принес ей немало огорчений. Вероятно, и замуж не могла она выйти из-за этого злосчастного горба. Но это была такая хорошая, чуткая, доброжелательная и справедливая женщина, что даже деревенские школьники никогда не насмехались над ее уродством.

12

Тарбаевы приняли меня радушно и дружелюбно, в особенности Федосеевна. Все те пять или, может быть, семь дней, которые я пробыл в Ельне, она по-матерински заботилась обо мне, следила за тем. чтобы мне было удобно, угощала меня всякой вкусной едой, которая в деревне мне была недоступна.

Александра Васильевна и Анастасия Васильевна каждый день куда-нибудь ходили со мной, показывая город и все то интересное, что в нем было.

Но город не произвел на меня сколько-нибудь большого впечатления. Он очень походил на деревню, особенно Заречная сторона его. Правда, деревянные дома, обшитые тесом и выкрашенные разноцветными красками, выглядели наряднее деревенских хат, но, в сущности, это было почти одно и то же. А вот каменные дома (в Ельне их было совсем мало) вызвали у меня большой интерес, хотя это были дома всего лишь двухэтажные. Мне очень хотелось хоть немного пожить в таком доме и непременно на втором этаже: наверно, это очень интересно — жить выше других и смотреть на улицу сверху. До того времени я мог взбираться лишь на деревенскую колокольню: это разрешалось в первые три дня праздника пасхи.

В Ельне я впервые увидел тротуары, и они удивили меня прежде всего тем, что были настланы довольно толстыми досками, вполне пригодными для пола и потолка. И это показалось мне величайшим расточительством: в деревне мой отец вынужден был топором вытесывать каждую доску, чтобы настелить пол в хате, а тут по доскам люди ходят прямо на улице. Могли бы походить и просто так, по земле!

Посмотрел я и Ельнинский городской сад — этакий довольно обширный и зеленый квадрат, где по специально сделанным дорожкам каждый вечер гуляли по-праздничному одетые девушки и парни. Всех их я считал исключительно богатыми людьми, раз они могут наряжаться каждый день. И я грустно думал о том, что мне никогда не придется гулять по садовым дорожкам вот так же, как они.

Кульминационным пунктом моего пребывания в Ельне, несомненно, должен был стать кинематограф, куда и повели меня однажды вечером мои гостеприимные хозяева.

У меня тогда не было никакого представления о кинематографе, но мне так много наговорили о нем, что я ждал чего-то самого исключительного, самого интересного.

Однако ни мои надежды, ни надежды моих шефов удивить меня кинематографом не оправдались. Все было интересно, ново и заманчиво, но я плохо видел происходящее на экране, хотя и сидел чуть ли не в первом ряду из-за слабости зрения надписи, объясняющие действие, я читал весьма медленно и обычно не успевал их прочесть полностью. Это делало кинокартину еще более непонятной. Я, однако, все же кое-что видел. Но та богатая и роскошная жизнь, которая изображалась на экране, была мне абсолютно незнакома. Я просто не понимал ее, и потому между мной и той, чуждой мне жизнью была как бы пропасть.

Впрочем, я не хотел огорчать своих добрых хозяев и поэтому после сеанса на их вопрос, понравилась ли мне картина, ответил:

— Очень понравилась!.. Интересно было...

13

Мне уже надо было бы уезжать домой. Я понимал, что хоть и хорошо относятся ко мне Тарбаевы, я все же их стесняю, стесняю даже в прямом смысле слова: у них и без меня семья большая, а места в доме мало.

Однако уехать я не мог: у меня не было тех двадцати девяти копеек, которые нужны были для покупки билета. Сказать же об этом я стеснялся даже маленькой Леле, как обычно называли самую младшую сестру учительницы.

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы нежданно-негаданно к Тарбаевым не зашел тогда еще совсем молодой учитель Василий Васильевич Свистунов. В дальнейшем я расскажу о нем более подробно. Сейчас же хочу только заметить, что Василий Васильевич был хорошо знаком с Тарбаевыми еще с той поры, когда он учился в ельнинской гимназии. Знал он и меня, так как не раз приезжал в глотовскую школу.

Василий Васильевич, по-видимому, сразу понял, что мое гостевание затянулось, и потому предложил мне:

— Знаешь, пойдем завтра со мной. Я иду на несколько дней домой — к своим родителям. Они живут недалеко от Ельни — верст двадцать пять будет, не больше.

Я с радостью согласился. И на следующее утро — а оно было теплым и ясным — мы двинулись в путь: в деревню Коситчино Шмаковской волости.

14

Идти вместе с Василием Васильевичем было удивительно легко, интересно, весело. И время пролетало незаметно, и дорога становилась как бы намного короче.

Он рассказывал мне всевозможные истории и случаи, и я мог слушать его без конца: из его рассказов я узнавал нечто новое, дотоле неизвестное мне, не говоря уже о том, что рассказчик он был отличный и слушать его было просто наслаждение.

Потом мы играли в шарады: то я разгадывал придуманные им шарады, то он мои.

Когда мы проходили через обширный сосновый бор, Василий Васильевич рассказал мне, что в этом бору совсем еще недавно жил один «божий человек», которого считали, да и сейчас считают святым.

— Хочешь посмотреть, где он жил? — спросил Василий Васильевич у меня.

Конечно же, я хотел, ибо далеко не все могут видеть в натуре те места, где жили «святые».

Мы свернули с дороги и прямиком направились к жилищу «божьего человека», и вскоре это довольно необычное жилище предстало передо мной.

В лесу стояли четыре могучих дерева. Кажется, это были сосны, а может быть, и ели. Они стояли так, что каждое приходилось на угол образуемого ими квадрата. Довольно высоко над землей, опираясь на толстые сучья этих четырех деревьев, лежали два прочных, хотя и не толстых бревна, а на бревнах был сооружен дощатый помост. На этом помосте и стояла «святая избушка», срубленная, по теперешней терминологии, из подтоварника и напоминавшая по размеру железнодорожную будку. Тут же была и лестница-стремянка. По ней мы взобрались наверх и вошли в избушку: она оказалась незапертой.

Напротив двери находилось небольшое окно и возле него простой деревянный некрашеный столик. Налево у стены нечто вроде топчана; тут, вероятно, «святой человек» спал. У противоположной стены стояла узкая скамеечка, сделанная из короткой доски, и в углу небольшая печечка.

Не без изумления осмотрев избушку и все, что находилось в ней, я спросил у Василия Васильевича:

— Что же этот святой тут делал?

— А ты разве не знаешь, что делают святые? Лодырничал, конечно, да еще, наверно, богу молился. Вот и все.

— Нет, как же так лодырничал? — продолжал я свои расспросы.— А откуда же он брал еду, во что одевался?

— Знаешь, много еще у нас темных, неразумных людей. Вот они-то — больше всего бабы — и приносили ему все, что надо. Они думали, что если он, этот «святой», помолится за них богу, то бог непременно услышит его молитву и избавит людей от всякого горя, от всякой беды... Народ наш неграмотный, темный, и разным проходимцам это на руку: им легче обманывать его.

— А где же этот святой теперь? — спросил я, когда мы уже спустились на землю и шли от избушки к дороге.

— Вот этого я не знаю,— небрежно ответил Василий Васильевич.— Может статься, умер. А может, перекочевал в другие места.

15

Некоторое время мы шли молча. Потом Василий Васильевич как бы ни с того ни с сего вдруг заинтересовался, знаю ли я что-нибудь про знаменитого русского композитора Михаила Ивановича Глинку. Оказалось, что я не знаю ни о Глинке, ни о других композиторах и все мои познания в музыке сводятся к тому, что мне известны лишь песни, которые поют в деревне, да еще игра на гармошке и балалайке. О том, что песни (музыку) кто-то специально сочиняет, я даже и не думал: мне представлялось, что все это появляется как-то само собой.

И только по дороге из города Ельни в деревню Коситчино от учителя Василия Васильевича Свистунова я узнал о великом русском композиторе, запомнил даже названия некоторых произведений его.

Но самым неожиданным и интересным для меня было сообщение Свистунова, что Глинка родился в селе Новоспасском нашего Ельнинского уезда и что вот сейчас мы можем дойти в те места, где находилась усадьба Глинки.

И мы, свернув со своей дороги, действительно увидели эти места. Мы обошли большой и красивый, но совершенно пустынный парк, по краям которого в несколько рядов, как бы охраняя то, что здесь когда-то было, стояли могучие многолетние дубы. Они безусловно помнили живого Глинку и могли бы многое рассказать нам, если бы умели говорить. Мне очень было жаль, что дом, в котором жил Глинка, не сохранился.

Не сохранились и другие постройки. На территории парка стоял лишь небольшой флигель, но и тот, по словам Свистунова, появился уже после смерти Глинки.

У одного из дубов мы устроили кратковременный привал, усевшись прямо на траве. Молча посидели несколько минут и двинулись дальше.

Под вечер мы были уже в Коситчине.

16

В семье Свистуновых мы прожили дня два или три, но я почти не помню ни того, что мы там делали, ни самой деревни Коситчино. Лишь одна деталь мне хорошо запомнилась. Меня познакомили с мальчишкой примерно моего возраста, который сам сделал трехколесный велосипед. И мне показали этот велосипед, показали, что на нем действительно можно проехать некоторое расстояние.

Правда, ось, соединяющая два задних колеса, а также все другие металлические части велосипеда делал кузнец. Но все же конструкцию велосипеда придумал не кузнец, а мой новый знакомый.

Велосипед был плох лишь тем, что на нем нельзя было ехать сколько-нибудь быстро. Дело в том, что в качестве колес молодой изобретатель использовал деревянные маховики от старых деревенских прялок. А маховики эти обычно собирались из отдельных деталей, соединенных весьма непрочно. От быстрой езды да еще по неровной дороге подобные маховики-колеса рассыпались на части.

Но несмотря на все это, велосипед мне понравился, и я определенно завидовал своему сверстнику из деревни Коситчино. Мне хотелось иметь хотя бы такой. А о настоящем велосипеде и говорить нечего. Можно сказать, что и в детстве и в юности это была мечта моей жизни.

Однажды, когда я уже учился в Смоленске в гимназии Ф. В. Воронина, я даже придумал способ, как угнать велосипед, взяв его напрокат. Потом я понял, что мой план угона не годится, да и вообще это нехорошо — угонять чужие велосипеды. Поэтому и отказался от своего недоброго намерения.

Однако же я узнал, что купить велосипед можно за сто двадцать рублей, и начал думать, как бы мне собрать такую сумму денег, хотя и понимал, что их никогда не соберу. А иметь велосипед мне хотелось до такой степени, что я продал бы последнюю корову. Но корова принадлежала не мне, а всей нашей семье. Да и мало было одной коровы, чтобы заплатить за велосипед.

Так и не удалось мне удовлетворить это свое жгучее желание. Я даже не смог сделать себе такой, какой видел в Коситчине: у матери была всего одна прялка и мне неоткуда было взять трех колес.

Когда же наступила такая пора, что я смог бы сразу купить целых пять, даже десять велосипедов, то — увы!—это мне было уже совсем-совсем не интересно.

17

Из Коситчина обратно в Ельню мы пошли почему-то под вечер. Шли весь вечер и всю ночь с короткими передышками и никуда уже не сворачивали с дороги.

Когда взошло солнце, мы были на подходе к Ельне и на самом краю какой-то деревни сели отдохнуть на бревнах, сложенных у дороги. Вскоре к нам подошел обутый в лапти и очень бедно одетый мужик, попросивший разрешения сесть вместе с нами.

— Садитесь! — приветливо сказал Василий Васильевич.— Какое же тут может быть разрешение?

Прохожий сначала полюбопытствовал, нет ли у Василия Васильевича закурить, но узнав, что тот не курит, сидел молча, глядя на пыльную дорогу.

Свистунов, будучи человеком живым и общительным, стал расспрашивать пришедшего, откуда он, куда направляется и зачем. Тот отвечал сначала неохотно и односложно, а потом со вздохом произнес:

— Куда иду, пока и сам не знаю... Хлеба нет ни крошки, дети сидят голодные... Просто сил нет глядеть на них. Вот и иду... Хоть умри, а денег надо достать... Может, где работенку какую найду...

Мы встали с бревен. Василий Васильевич вынул из кармана кошелек, отыскал в нем серебряный рубль и, протягивая его, сказал:

— Вот это для твоих детей. Дал бы больше, но больше нет...

Я, признаться, несколько удивился такой щедрости Свистунова: я знал, что у него у самого почти ничего нет, да кроме того, этот мужик мог сказать неправду.

— Нет,— возразил Свистунов,— он не соврал. Это я твердо знаю. И надо было ему помочь. Нельзя безучастно проходить мимо людского горя.

Вскоре мы уже были в Ельне. В тот же день Василий Васильевич с добавочным поездом отправил меня домой.

Этим и закончился мой довольно-таки затянувшийся праздник, который начался в день школьных выпускных экзаменов. Пошла жизнь обыденная, однообразная, довольно грустная, такая, как и до экзаменов.

И мне начинало казаться, что никому я не нужен, что все позабыли меня...

Но неожиданно в Глотовку приехала — тогда еще совсем незнакомая мне — учительница Агафья Михайловна Васильева, учительствовавшая в самом отдаленном углу нашей волости, в деревне Носищево. Она сказала, что собирается ехать в Ельню, и решила взять меня с собой, чтобы показать врачам.

Врач, как мог, обследовал мое зрение, прописал мне очки и сказал, чтобы я вел себя спокойно, не бегал бы, не прыгал, не поднимал тяжестей и тому подобное. Сейчас я понимаю, что он поставил совершенно правильный диагноз, хотя и не объяснил мне его сущности, вследствие чего советы, как я должен себя вести, были для меня пустым звуком.

Врач сказал еще, что я не должен есть ничего острого.

Я не понял:

— Как это острого?

— Ну, луку, например, хрену...

Это меня удивило, потому что в деревне испокон веков ели и лук и хрен и никто никогда не жаловался, что такая еда повредила зрение.

Но я решил неукоснительно выполнять советы врача: это ведь было не так уж трудно. Зато — я искренне верил этому — глаза у меня сразу станут лучше.

Трудней всего мне было с очками. Когда я надевал их, то видел дальше и лучше, но все мне представлялось в каком-то необычном, резком и неприятном свете. И это меня пугало (тогда я не знал, и никто мне не разъяснил, что к очкам надо привыкнуть, что глаза должны приспособиться к ним, и тогда все станет нормально).

Главное, однако, заключалось в том, что я стеснялся, можно даже сказать, панически боялся ходить в очках, опасаясь насмешек и издевательств. Ведь в деревне никто очков не носил, и я, несомненно, стал бы посмешищем для моих однодеревенцев. Я и примерял-то очки только по секрету от других, только тогда, когда был уверен, что меня никто не видит.

Впрочем, скоро я и совсем спрятал очки, решив, что они не по мне. Так же скоро я забыл и советы врача не есть «острого»: недели три не ел ни луку, ни хрену, а все осталось по-старому.

18

Осенью 1913 года я почувствовал, что с моими глазами делается что-то совсем уже скверное. Теперь-то я очень хорошо понимаю, что произошло кровоизлияние в сетчатку—сначала в одном глазу, а через некоторое время в другом. А тогда я лишь видел, что в поле зрения у меня плавают какие-то пятна, которые мешают мне смотреть, полностью или частично закрывают те предметы, на которые я гляжу.

Я ничего не мог придумать другого, как пойти в школу и рассказать обо всем своей учительнице Екатерине Сергеевне, которая к тому времени уже вернулась в Глотовку (на лето она обычно уезжала к себе на родину, в село Зарубинки Касплянской волости).

Екатерина Сергеевна очень сочувственно отнеслась ко мне. Однако помочь мне чем-либо она не могла. В большом унынии я вернулся домой. Положение, в котором я очутился, казалось мне совершенно безнадежным.

Однако — я всегда вспоминаю об этом с чувством большой благодарности и признательности — были люди, которые думали обо мне и искренне хотели помочь мне. Один из таких людей —Михаил Иванович Погодин, о котором я уже говорил.

В октябре учительница Екатерина Сергеевна сказала моему отцу, что ей надо ехать в Ельню по школьным делам и что ехать она должна вместе со мной: М. И. Погодин распорядился привезти меня к нему в Ельню, откуда он повезет меня в Смоленск, чтобы показать глазному врачу.

И вечером мы поехали.

На станцию повез нас отец. Ночь была такая темная — хоть глаз выколи. Сверху нас поливал ни на минуту не прекращавшийся холодный осенний дождь. Дорога была разбитая, грязная, раскисшая. Ехали мучительно долго и тяжко. И хотя из дому взяли все, что только могли, чтобы укрыться от дождя, все мы и промокли и продрогли.

19

В Ельне надо было прежде всего найти ночлег. На станции Екатерина Сергеевна наняла извозчика, и мы доехали до единственной в городе гостиницы. Гостиница — в ней было всего десять номеров — помещалась на втором этаже двухэтажного кирпичного здания. Извозчик наш уехал, и мы остались под дождем, в потемках, у наглухо закрытой входной двери. Стали стучать в дверь, дергать что было силы за ручку звонка, даже кричать «откройте!», но результатов никаких. Деваться, однако, было некуда, и нам пришлось начать все сначала... Только минут через пятнадцать или двадцать мы услышали, что за дверью по лестнице кто-то спускается вниз. Дверь наконец открылась, и сонный мужской голос спросил:

— Чего вам?

Екатерина Сергеевна ответила, что нужен номер.

— Слабодных номеров нетути,— равнодушно ответил тот же сонный мужской голос, и дверь перед нами закрылась.

Далее началось уже пешее хождение по постоялым дворам — хождение по городу, утопающему в грязи и насквозь продуваемому холодным осенним ветром. Но и постоялые дворы встречали нас примерно так же, как и гостиница. Лишь третий или даже четвертый постоялый двор принял нас.

Утром мы напились чаю, и моя учительница ушла в земскую управу, оставив меня одного. Через несколько часов она вернулась и повела меня в фотографию, где фотограф запечатлел и ее и меня на снимке размером с открытку. Я и сейчас бережно храню у себя эту открытку как память о тех далеких днях, но и особо — о своей первой учительнице Екатерине Сергеевне Горанской.

Когда уже совсем стемнело, я попрощался с Екатериной Сергеевной, и кто-то (не помню уж кто) повел меня к Михаилу Ивановичу Погодину.

У М. И. Погодина в то время были какие-то дела в уездной землеустроительной комиссии, и поэтому он часто вечерами работал в доме, где помещалась эта комиссия.

Михаил Иванович сидел за письменным столом, освещенным керосиновой лампой под зеленым абажуром (электричества в Ельне тогда еще не было), и что-то писал.

Он очень приветливо встретил меня, поговорил со мной, спросил, не хочу ли я чаю, а то, мол, это легко можно соорудить. Потом сказал, что в Смоленск мы поедем завтра с добавочным поездом (около трех часов дня), а пока я должен подождать.

И Михаил Иванович отправил меня на ночлег к сторожу, занимавшему нижний этаж в двухэтажном деревянном флигеле во дворе землеустроительной комиссии.

Загрузка...