Все что-то навсегда оставляют на войне. Кто-то родных. Кто-то невесту. Друзей. Мечты… Все это страшные потери, и даже много лет спустя они острой болью отдаются в людских сердцах.
Сам я едва ли не каждый час вынужден вспоминать о том, что потерял. Когда надо, например, надеть пальто. Поздороваться с приятелем. Набрать номер телефона. У меня нет обеих рук.
Наверное, мне живется тяжелее, чем многим. Что поделаешь, в трудный для страны час на чью-то долю выпадают самые горькие испытания. Но страна выдюжила, и я не сломался тоже.
Я решил написать эту книгу, чтобы рассказать, что потерял, а что нашел в своей так непросто сложившейся жизни. Нашел больше. Потому что вовремя понял: жизнь в твоих руках, пока ты не сдаешься. Даже если эти руки искалечены войной.
Я сидел у стены, зажав между ног автомат. На душе было муторно. В голову лезли мрачные мысли. Сидишь тут как в мышеловке! Снаряды порою рвались совсем близко от блиндажа, сотрясая его стены и осыпая нас землей. Вот-вот долбанет сюда и всех заживо похоронит. Кажется, что вне укрытия лучше, но это только кажется. Здесь ты по крайней мере гарантирован от осколков, а прямое попадание — редкость. Но кто же чувствует себя уютно под артиллерийским обстрелом?
Наш наблюдательный пункт — блиндаж в три наката, с амбразурами, с ходами сообщения — все как положено. Он оборудован на довольно высоком холме, здесь густо растет кустарник, сочная трава. Панорама прекрасная: далеко уходят шоссейная и проселочные дороги, а вот там, впереди, позиции противника. Нам, разведчикам, поручено круглосуточно вести за ними наблюдение.
То, что сегодня серьезное дело, уже ясно. Артиллерия фашистов не умолкает. К обеду густое облако дыма и пыли заволокло окопы.
Неожиданно обстрел прекратился. Тишина зловеще зазвенела в ушах.
— Теперь жди атаки! — сказал старший сержант Иванюк, прикладывая к глазам бинокль.
И точно. Из села, занятого немцами, один за другим показались танки и медленно, словно тараканы, поползли в разные стороны. На самом деле, конечно, их моторы работают на пределе, стальные чудовища стремились как можно быстрее достичь нашей передовой!
Старший сержант бросился к телефону.
— Первый! Первый! Говорит «Заря». Атакуют танки противника! Много танков!
— Слышу, — раздался в трубке спокойный голос. — Продолжайте наблюдение.
Почти сразу же за нашей спиной, в тылу, тяжко загрохотала дальнобойная артиллерия. Зашуршали над головами тяжелые снаряды. Перед вражескими танками вздыбились фонтаны разрывов. В дело вступили и орудия, замаскированные на прямую наводку.
Стволы танковых пушек беспрерывно изрыгали огонь, только цели их были значительно ближе. Они били по нашей передовой, по огонькам.
Несколько бронированных машин врага уже превратились в факелы, но остальные, не сбавляя скорости, обходя глубокие воронки, продолжали рваться вперед. Тем временем из-за леса, почти касаясь верхушек деревьев, вынырнули наши Илы в сопровождении истребителей. Словно коршуны, штурмовики бросились на атакующие танки.
Тут же, не заставив себя ожидать, появились фашистские «мессершмитты» и с ходу вступили в воздушный бой. Закружились, завертелись в дьявольской карусели самолеты, гоняясь друг за другом, прошивая друг друга пулеметными очередями и снарядами.
Но вот вспыхнул как факел, тяжелым камнем полетел вниз фашистский стервятник, а это уже наш Як слегка задымил и отвалил в сторону. За ним, предвкушая легкую добычу, погнался «мессер». Кажется, самолет наш обречен. Но откуда-то сверху на помощь «ястребку» бросился другой Як и зашел в хвост фашисту.
Я смотрел в небесную высь не отрывая глаз. «Ну, давай, давай! — мысленно молил я. — Стреляй, чего же медлишь?»
«Мессер» занервничал, заметался в стороны, но Як словно приклеенный точно повторял его маневры. «Мессер» в пике, Як — за ним! Все, сейчас оба грохнутся об землю! Но, не выдержав, фашистский летчик в самый последний момент тянет ручку на себя. Самолет взмывает вверх, и в этот момент его настигает пулеметная очередь нашего истребителя. Загоревшись, «мессер» неловко переворачивается на крыло. Видно было, что летчик еще пытался его выровнять, но земля была уже рядом. И он врезался в нее и взорвался.
Возможно, Илы и внесли сумятицу в атаку немецких танков, но сорвать ее не смогли. Отбомбившись, наши самолеты скрылись за лесом. Тем временем вслед за танками на бронетранспортерах вступила в бой вражеская пехота. Яростная трескотня пулеметов и автоматов добавилась к разрывам снарядов. Огонь нашей обороны был плотен, немцы несли немалые потери и все-таки упорно рвались вперед. В нескольких местах им удалось вплотную приблизиться к переднему краю, а кое-где танки уже утюжили наши окопы.
Вот две машины, дружно повернувшись, направляются к реденькой лесопосадке. Там возле одинокой пушки упорно копошатся наши бойцы, раздаются выстрелы. Артиллеристы лихорадочно разворачивают ствол навстречу рвущимся стальным коробкам, которые на полном ходу изрыгают огонь: но мимо, мимо! На мгновенье пушку заволакивает дымом. Неужели конец? Танки уже совсем близко. В это время дым рассеивается, и из лесополосы раздается одинокий выстрел. Танк, выскочивший на последний пригорок, споткнулся, вздыбился, из башни повалил дым. Но другой уже прорвался к орудию, кромсая его своими гусеницами, расстреливая оставшихся в живых солдат.
Теперь эту бешеную атаку могут остановить только наши танки. Почему же они медлят, где они? Ура, показались! Из леса на большой скорости вырвались зеленые тридцатьчетверки. Вот они достигли переднего края, вот уже врезаются в самую гущу наступающих. Танки идут на танки! Они поливают друг друга огнем, они сталкиваются в смертельной схватке. Рвутся внутри машин снаряды, горит, расползается по швам железо. Жуткое, незабываемое зрелище — танковые бои под Прохоровкой, на Орловско-Курской дуге…
В это время надрывно зазвонил телефон.
Старший сержант схватил трубку.
— Ну, как там, жарко? — послышался приглушенный голос. И не дожидаясь ответа: — Сейчас выезжаем к вам, а вы собирайтесь к себе, в роту.
Да, денек! Сила нашла на силу! Немцы пытались здесь, под Курском, взять реванш за Сталинград. Именно здесь они бросили в бой новые бронированные машины «тигр» и «фердинанд».
Но мы уже воевали не так, как в сорок первом. Разгадав замысел врага, наше командование позаботилось о вязкой, глубоко эшелонированной обороне. Противник лихо рванулся к ее рубежам, но, похоже, не ожидал, что его встретят во всеоружии, что наши танки нимало не уступят его хваленым «тиграм». Если даже немцам удавалось кое-где приблизиться к передовой и прорвать ее, на пути вставала вторая оборонительная линия.
Наша рота разведки — как раз во второй линии. И вряд ли прорвется к нам враг — мы уже знаем, что к концу дня фашисты не только остановлены, но с огромными потерями отброшены на исходные позиции. И все же какой-то голос говорит, что сегодняшней ночью не придется заснуть. Мы, по правде сказать, не избалованы сном. Из штаба дивизии то и дело звонят, требуют от разведки «языка». Это и понятно: в лесах, где засели фашисты, не стихает гул моторов. Значит, идет крупная перегруппировка войск. «Язык» нужен как воздух.
По тревоге разведроту подняли заполночь. Выяснилось, что на соседнем участке фронта в деревушку просочилось подразделение противника. Сколько там было: рота, две, а может, целый батальон — этого никто не знал. Но не отвлекать же с передовой основные части! Разведрота получила приказ: выбить фашистов с захваченного ими населенного пункта и удержать его до подхода подкрепления. Коротко и ясно. В помощь нам были приданы все, кого удалось собрать в этот поздний час в тылу: связисты, штабные работники… Но, конечно, основная надежда — на разведчиков, они народ бывалый.
Слегка знобит от свежести, а может, от предчувствия близкого боя. Мы уже почти на месте, на самой окраине леса. Впереди мрачновато темнеет крестами и обелисками небольшое кладбище. За ним деревня. В ней фашисты.
Порозовели гонимые ветром рваные тучи. Из лощины по крутояру полз, надвигался густой туман. Рассветало. Ждать дальше не было смысла. Развернувшись цепью, мы молча пошли в атаку. Едва ли не в ту же минуту навстречу сухо, с надрывом затрещали автоматные очереди. Видно, не одни мы ожидали рассвета. Захлебываясь, застучал крупнокалиберный пулемет. Разведчики залегли и открыли ответный огонь. Да только никаких выгод не сулила нам такая перестрелка.
Лейтенант, махнув рукой, подозвал к себе старшего сержанта Иванюка.
— Эта сволочь нам тут голову не даст поднять! — кивнул в сторону бесновавшегося пулемета. — Приказываю подавить огневую точку!
— Есть подавить! Чернобровкин, Петров — за мной! — И старший сержант, не оглядываясь, пополз вперед.
Он подождал нас за ближайшей могилой.
— Ну, чего вам объяснять? Прикроете огнем! — вытирая рукавом вспотевшее лицо, хрипло сказал он, упал на землю и заскользил между могильными холмиками по направлению к вражескому пулемету, который прижимал наших бойцов к земле. Чтобы отвлечь противника, пришлось нам с Леней Чернобровкиным немного помаячить возле серой могильной плиты. Из нее тут же брызнули во все стороны каменные осколки, посыпались срезанные пулями ветки кустарника. Маскируясь и меняя позицию, мы беспрерывно вели огонь.
Иванюк тем временем хоть и медленно, но упорно и неодолимо подкрадывался к цели. Мы всей душой желали ему успеха, понимая, что сейчас именно от него зависит исход боя. Вот сержант уже совсем близко, пожалуй, достаточно одного рывка — и вдруг он замирает, прижавшись всем телом к земле.
Неужели ранен или убит? И мы уже готовы броситься к нему на помощь. Но нет! Вот он зашевелился, вот снова ползет вперед, только теперь не прямо, а чуть левее. Молодец, позиция удобная! Иванюк на мгновение замирает, затем резко приподнимается и швыряет две противотанковые гранаты. Почти одновременно раздаются страшной силы взрывы.
— Ур-pa! Вперед! — вскакивая на ноги и потрясая пистолетом, кричит лейтенант.
— Ур-ра! — поднимаются вслед за ним наши разведчики. В атаку устремляются и другие бойцы, наступавшие с фланга.
Мы с Чернобровкиным мчимся, не разбирая дороги, на ходу стреляя из автоматов. Ворваться в деревню, быстрее добраться до первых домиков — в голове только эта мысль. Там, в ближнем бою, лицом к лицу с врагом — там будет гораздо легче. Худо, когда ты — живая мишень, которая на ходу стреляет куда попало. Вот уже совсем близко окраина, вот я вижу, что Чернобровкин добежал до крайней хаты. Укрываясь за ней, он короткими очередями бьет вдоль улицы. И тут совсем рядом что-то грохнуло так, что задрожала под ногами земля. Перед глазами пошли огненные круги.
Звон в ушах медленно удалялся. Встряхнув головой, я хотел вытереть лоб рукой. Но руки не было. Не было и второй, левой руки. Раздробленная и искромсанная осколками мины, она представляла собой сплошное кровавое месиво. Я с ужасом и недоумением перевожу взгляд с руки на руку. У правой начисто срезана кисть. Она еще безжизненно висит на тоненькой кожице. Помертвевшие пальцы неестественно скрючились, и алая кровь, омывая их, стекает на землю.
— Леонид! — кричу я, не слыша собственного голоса.
— Что с тобой? — рванулся ко мне товарищ. И ахнул. Но тут же взял себя в руки. Молча, поддерживая за пояс, довел меня до ближайшего дома, усадил на завалинку. Почти в ту же минуту возле нас появилась медицинская сестра.
— Ты ранен, Толик? — опустилась она рядом на колени — и замерла. В глазах у нее застыл ужас.
— Клава, бинты! — вывел ее из оцепенения Чернобровкин.
Она быстро расстегнула сумку, достала резиновые жгуты и перетянула остатки моих рук. Потом осторожно очистила раны от земли. На левую руку наложила лангетку. Принялась за правую и растерялась. Что делать? Прибинтовать кисть к руке — ничего не получится, не будет держаться. Совсем отрезать не решалась.
— Быстрей, быстрей! — торопил ее Леонид.
Тогда она подвернула кисть на обрубок руки и забинтовала вместе с кровоточащей раной.
Привалившись спиной к стене, я сидел безучастный ко всему, что со мной делали. Я не ощущал особенной боли, сознание было замутнено, в голове шумело, перед глазами то и дело возникал красный туман.
После перевязки, еле передвигая ноги, я поплелся в санбат; он находился в балке, недалеко от деревни. Бинты быстро набухли и тянули вниз. Меня качало из стороны в сторону. Клава изо всех сил старалась, чтобы я не упал.
— Прошу тебя, крепись, осталось совсем немного…
И я, шатаясь и спотыкаясь, все шел и шел неведомо куда. Порой терял сознание, ноги подкашивались, и я тяжело опускался на землю. Клава давала мне нюхать нашатырный спирт, приводила в сознание и снова поднимала. Вряд ли смог бы я добраться до цели, если бы не подоспевшие санитары…
В санбате меня сразу положили на операционный стол. Из-за большой потери крови жизнь во мне еле теплилась.
Когда я пришел в сознание и открыл глаза, то не сразу понял, где нахожусь и что со мной. Я лежал в небольшой комнатке. Через занавешанное окно тускло проникал свет. Было тихо. Так тихо, что стало страшно.
— Где я? — голос мой оказался тонким и слабым.
Ко мне быстро подошла девушка в белом халате. Бледное усталое лицо ее оживилось.
— Наконец-то… Нет, нет, вам сейчас нельзя разговаривать, — подняла она руку, видя, что я хочу что-то сказать. — Вы еще очень слабы, была операция…
Я вспомнил. Перед глазами, как в тумане, предстала картина боя: атака, встречный огонь немцев, разрыв мины… А как же мои руки? Я попытался пошевелить пальцами, но они как будто не слушались. Глаза мои беспокойно забегали. Девушка поспешно отвернулась.
В полдень пришел в палату Леонид Чернобровкин. Высокий, усталый, запыленный. Осторожно сел на стул рядом с койкой.
— Ну, здравствуй, Анатолий.
Я промолчал. Лежал пластом, словно неживой. Культи моих рук, напичканные ватой и бинтами и оттого казавшиеся неимоверно толстыми, покоились поверх одеяла.
Леонид скользнул по ним взглядом. Словно спохватившись, он начал возбужденно рассказывать про вчерашнюю схватку, про то, как выбивали из деревни цеплявшихся за каждую избу фашистов…
Но я не мог выдавить из себя ни слова и продолжал лежать, уставившись в одну точку на потолке. Я понимал, что нельзя так принимать друга, что, возможно, это наша последняя встреча: меня отправят в тыл, и увидимся ли когда-нибудь, кто знает? Но ничего не мог с собой поделать. Слова потеряли для меня всякий смысл.
Леонид понимал, что творилось в моей душе и, кажется, не обижался. Посидев еще немного, он встал. Легонько дотронулся до моего плеча и дрогнувшим голосом проговорил:
— Крепись, друг… Лишь бы голова была на плечах… Не все еще… Ну а мы… — он запнулся, подыскивая нужные слова, — будь уверен, мы за тебя отомстим!
И, стиснув в руке пилотку, не оглядываясь, выскочил на улицу.
Он был хорошим воином, мой друг Леонид Чернобровкин. Помню, возвращались мы с ним однажды с ночного поиска, грязные, усталые. «Языка», правда, взять не удалось, но огневые позиции противника разведали. Мы очень торопились, потому что сведения о тяжелой батарее фашистов давно интересовали наше командование. Миновав передовую, спускались по склону неглубокой балки, как вдруг в небе раздался рев. Прямо на нас летели два немецких истребителя. Видно, они сопровождали бомбардировщики, теперь возвращались, и вот, заметив двух солдат, решили «размяться». Тогда они могли себе это позволить. Мы бросились на землю. Кустики редкие, прятаться особенно некуда, лежим, обхватив головы руками. А эти гады, обнаглев, раз за разом проносятся над нами и шпарят из пулеметов так, что вздымается сухая земля.
Вдруг Леонид решительно переворачивается лицом к небу, вскидывает автомат и бьет по самолетам длинными очередями. Я лихорадочно хватаю свое оружие, но что это? Неожиданно «мессер» клюнул носом, резко пошел вниз и метрах в двустах от нас грохнулся об землю! Видно, Леня угодил прямо в летчика. Картину эту видели с наших позиций, так что Чернобровкин, конечно, прославился. О нем писали в дивизионной газете, представили к награде. И было за что! Не дрогнуть перед самолетом, ревущим, изрыгающим свинец — на это способен не каждый. Первое время мы вообще думали, что «мессер» для нашего личного оружия неуязвим, и вся надежда только на его промах да на наши зенитки. Но потом освоились. Командиры нас предупреждали: бомбят, штурмуют — стреляйте из всех видов оружия! Хуже не станет.
Леня Чернобровкин, конечно, еще будет стрелять. Наверное, он сумеет отомстить за меня. Но я-то сам? «Рядовой Петров стрельбу закончил». Так мы рапортовали на учениях. Я закончил ее в любом смысле. Лучше бы эта проклятая мина оторвала мне голову! По крайней мере, я бы не мучился сам и не мучил других людей. Говорят, хирург, который вчера ампутировал мне обе руки, сам с трудом стоял возле операционного стола, едва живой от усталости. Может быть, в полевом госпитале хотя бы одну руку да удалось сохранить, а тут, на передовой… И вот теперь меня, как бесполезный груз, повезут в тыл, и я буду валяться по койкам в госпиталях… А, собственно, зачем?
Эти мысли сжимают мне сердце, я прогоняю их, но что остается? Остается бессмысленно и тупо смотреть в белый потолок.
Спустя два дня нас, «ранбольных», эвакуировали в полевой госпиталь. Вагон заполнился быстро. Внизу в проходе, на носилках, лежал очень бледный молодой человек с тонкими, женственными чертами лица и светлыми волосами. Его внесли уже перед самым отходом поезда. Женщина с красным крестом на рукаве, разыскав сестру, настаивала, чтобы ему освободили нижнюю полку.
— Тяжелое ранение бедра… — услышал я ее приглушенный голос. Но кто же здесь, в этом вагоне, ранен легко? Сестра просто не решалась просить кого-либо уступить свое место.
— Не надо, сестричка, мне и так хорошо! — неожиданно запротестовал лежащий на носилках. Хотя легко можно было догадаться, как ему хорошо…
Раздался гудок паровоза. Провожающие, торопливо прощаясь, поспешили к выходу. Поезд дернулся раз, другой, и толчки болью отдались в моих культях. Послышались стопы раненых. Поезд медленно набирал ход.
В вагоне темно. В целях маскировки, а может быть, из-за того, что не было ни электроэнергии, ни свечей, свет никто не зажигал.
Тяжело, надрывно, так, что хватало за душу, стонал раненый напротив меня. Сестра, с трудом приподняв его на постели, давала какие-то порошки. А из соседнего купе уже кричали: «Няня! Няня!»
Воздух быстро наполнялся запахами лекарств, пота, гноя. Меня мутило, нестерпимо болели руки, кружилась голова, и я никак не мог уснуть. Повернувшись так, чтобы не потревожить своих культей, я заметил, что парнишка в проходе тоже не спит. Он лежал, задумчиво подняв вверх большие глаза. Почувствовав, что на него смотрят, он слегка пошевелился, и тотчас лицо его исказилось. Через силу улыбнувшись, спросил:
— Что, браток, обе руки?
Я чуть заметно кивнул и отвел взгляд.
— Плохо… Меня вот тоже зацепило порядком… раздробило бедро…
Видя, что я отвернулся и не склонен к разговору, он тоже умолк.
Монотонно стучали колеса, покачивало. В вагоне стало тише, лишь по-прежнему бредил и тяжело дышал весь перебинтованный солдат.
Часов в десять вечера к нему пришла врач, пожилая женщина в военной форме. Она тщательно осмотрела раненого, что-то сказала сестре. Та принесла Шприц и сделала укол. Наверное, ему стало легче. Незаметно уснул и я.
Когда открыл глаза, было уже совсем светло. На улице моросил дождичек. Я осмотрелся. Лежавший напротив меня не шевелился, одна рука его безвольно свесилась вниз. «Неужели умер?» — прожгла меня неприятная мысль. И как бы в ее подтверждение вошли санитары. Неторопливо и деловито они положили солдата на носилки и унесли. Я не раз видел смерть в бою. Но там — бой, там горячка. А вот так, на койке, в санитарном вагоне…
Один за другим стали просыпаться раненые. Первым заворочался так, что заскрипела полка, сосед сверху. Перевесившись ко мне, он сиплым простуженным голосом спросил:
— Слушай, солдат…
— Какой я теперь солдат! — перебил я его.
— Все равно, — несколько стушевался он, увидя в каком я состоянии. — В гражданку еще пока не списали. — И уже без всякой надежды попросил: — Не найдется ли у тебя закурить? Сосет под ложечкой, спасу нет!
Услышав, что я не курю, он тяжело вздохнул.
Незаметно и тихо проснулся белокурый парнишка в проходе.
— С добрым утром! — поздоровался он. — Как спалось?
— Ничего, спасибо. — Мне и в самом деле показалось, что тупая боль на время куда-то отступила.
Завязался разговор. Он назвал себя: старший лейтенант Николай Липатов.
«Смотри-ка, такой молоденький — и уже старший лейтенант!» — подумал я.
Не замечая моего удивления, Липатов продолжал вкратце рассказывать о себе.
— В санбате хотели отрезать, — кивком головы он показал на закованную в гипс ногу. — Но я не дал… Говорят, рискую. А я надеюсь, что обойдется. Теперь вот направляют в тыл.
— Я тоже хотел бы сохранить руки, хотя бы одну. Но кто меня спрашивал? А если бы и спросили, не ответил бы, был без сознания. Может, и правда у вас все обойдется, и будете еще танцевать. А какие надежды у меня?
Лицо Липатова неожиданно сделалось жестким, голубые глаза глянули холодным прищуром.
— Танцевать, говорите? Что ж, дай-то бог. Но я не о танцах сейчас мечтаю. Я хочу еще на фронт поспеть, у меня есть еще кое-какие счеты с фашистами. Личные счеты. И я верю, что еще до них доберусь, сам доберусь, понимаете?
Он перевел дыхание, хотел еще что-то сказать, но передумал. Помолчали. Через минуту Липатов чуть приподнялся на локте. Голос его звучал гораздо мягче.
— Не обиделся, Анатолий? Я понимаю, тебе сейчас тяжело. Да только не тебе одному. Им, — он кивнул в глубь вагона, — всем нелегко. Не у тебя одного сегодня горе. Война на него не скупится. Но сдаваться? Нет, этого они от нас не дождутся!
Вот так я встретился с человеком, который сыграл огромную роль в моей жизни. Не могу сказать, что его слова вдруг исцелили меня — нет. Потрясение от потери рук было слишком сильным, и собственная душа никак не хотела принять меня, обрубленного, вместо здорового мужчины. Но я получил великолепный урок самообладания и мужества, и даром это не прошло.
Сон не сон, явь не явь… Перед глазами одна за другой встают картины перестрелок, сражений, все больше мрачные картины. Часто вспоминался первый бой. Командовал нами совсем молодой младший лейтенант Гаврилов. Еще недавно, до офицерских курсов, он был моряком и не собирался менять свою матросскую форму. Опыта военных действий у него было немногим больше, чем у остальных в нашей роте.
Нам приказали провести разведку боем и по возможности взять языка. Два взвода выступили на задание. По нашим данным, в деревне, за лесом, засели фашисты. Но это еще предстояло выяснить.
Оврагами и рощицами мы подошли к лесу. На опушке, как видно, недавно шел бой: валялись коробки из-под патронов, разбитые автоматы и винтовки, зияли воронки, усеянные гильзами. Похоже, что наши отошли.
Атаковать поселок решено было ночью. Время от времени на окраине раздавались выстрелы. Немцы, мы это уже знали, боялись тишины. Даже если близко не было противника, они все равно постреливали.
Мы рассыпались цепью и где перебежками, где по-пластунски стали приближаться к селению. Я слышал, как гулко бьется мое сердце. Поле перед нами небольшое, скорее бы его миновать, пока не обнаружены. Только успел об этом подумать, как тишину прорезала длинная пулеметная очередь: кто-то на фланге напоролся на передовой пост! В ту же минуту над нами взвились осветительные ракеты.
— Вперед! За мной! — закричал младший лейтенант.
Мы поднялись в атаку, но не успели пробежать и десяток шагов, как сбоку загрохотал второй крупнокалиберный пулемет. Вскрикнув, зашатался командир, несколько бойцов как подкошенные рухнули на землю, а пулеметы продолжали поливать нас смертельным огнем. Ракеты взлетали одна за другой, и наша небольшая группа атакующих, не продвигаясь ни на метр, несла большие потери. Начали отползать. Счастье, что до леса не так далеко. Нас не преследовали. Четыре убитых и десять раненых — таков был итог нашей бесхитростной атаки. В тяжелом состоянии находился командир. Бойцы, сменяясь, несли его на плащ-палатке, а он, изгибаясь, выкрикивал в бреду:
— Братва, вперед! Братва! Полундра!
Для него это тоже был первый бой. И последний.
Наконец-то поезд наш прибыл к месту назначения. Крохотная станция, но и ее не пощадило пожарище войны. Здание наполовину рухнуло, повсюду разбитые, исковерканные вагоны, покореженные огнем и осколками колеса, гильзы от снарядов…
Нас, раненых, здесь не задерживали. Прямо из вагонов грузили на открытые грузовики и везли километров за пять, в полевой госпиталь. После душного и темного вагона такое путешествие было бы даже приятным, если бы не ухабы на каждом шагу проселочной дороги.
Госпиталь размещался в нескольких добротных, просторных одноэтажных домиках. Старожилы рассказывали, что до войны здесь был дом отдыха. Сейчас же в палатах мелькали кровавые бинты и загипсованные ноги.
— Слушай, а при чем тут война? — горячился пожилой раненый, обращаясь к молодому украинцу. — Вот ты говоришь — война, проклятая, такая-сякая… Война — всегда несчастье, но она ведь… как бы это сказать… неодушевленная, что ли. За что ее проклинать? Людей, которые эту войну затеяли, — вот кого! И ведь сколько старания приложили эти мерзавцы, чтобы запалить половину Европы! Большие мастера, ничего не скажешь. Умеют науськивать своих людей так, чтобы они в бешеных собак превратились. Рукава по локоть засучили, и поливают из автоматов: женщины, дети, им наплевать. Сами, сволочи, тысячами гибнут, однако прут на чужую землю как очумелые! Мне иной раз хочется заглянуть в душу немца-солдата, немца-фашиста, узнать: что у него там осталось?
— Нечего туда заглядывать, и нечего с ними разговаривать! — горячо возражал ему сосед по койке. — Я с ними уже научился говорить, вот плечо подживет, я еще поговорю: если они совсем рядом, то прикладом, если подальше — из автомата! Только такой разговор! Под Сталинградом их кровью умыли — они призадумались. Под Курском еще раз умыли — глядишь, скоро начнут кое-что понимать!
В этих оживленных разговорах я участия не принимал. Хотя в последнее время немного набрался сил. Мог, например, самостоятельно вставать с постели, даже пройти в коридор, хотя осторожно, потому что иногда вдруг кружилась голова. Мог, но почти не делал этого. Почему? Я просто боялся привлекать к себе внимание. Не хотел со своими культяшками лишний раз показываться людям на глаза.
Правда, однажды под вечер я старательно обошел все палаты, внимательно вглядываясь в лица раненых. Сам того не сознавая, я искал Липатова. Понял это, когда с тяжелым сердцем вернулся к своей койке. Его нигде не было. Я, конечно, знал, что из санитарного эшелона забрали лишь часть раненых, госпиталь и без того был переполнен. Остальных повезли неведомо куда. Выходит, что Липатова тоже. Жаль. Здесь я ни с кем не сошелся. С грустью вспоминал Леню Чернобровкина, других боевых друзей.
Однажды вечером ко мне подошла молоденькая медсестра и, краснея, спросила, не может ли она мне в чем-либо помочь? Ну, например, написать письмо родным…
— Мне некому писать письма, — ответил я нетвердым голосом. — Все мои родные… погибли. Они погибли, понимаете? — Я почувствовал, что бледнею.
Девушка испуганно закивала головой и, неловко потоптавшись, отошла от моей койки. Я закрыл глаза.
Я сказал неправду. Они не умерли, мои родные. И мама с младшим братом, что остались в Краснодаре, и старшая сестра Валя. Вернее, я очень надеялся, что все они были живы, потому что писем в последние месяцы не получал. Каждый день я вспоминал этих самых близких мне людей. Но я… Я для них уже умер. Так я решил, и бесповоротно! Ни за что на свете, никогда не покажусь им на глаза!
Я знаю свою маму. Напишу я сейчас, что лежу вот здесь, в далеком госпитале, она, пожалуй, сразу же попытается приехать ко мне. Увидеть на ее лице испуг, жалость, слезы — этого не выдержу я сам. Она, конечно, захочет забрать меня к себе, и подчинит всю свою жизнь ухаживанию за инвалидом. У нее ведь никогда не было своей жизни, из последних сил поднимала троих детей. Так пусть уж лучше я буду страдать, один, чем рвать друг другу души!
Бедная мама! Только-только поставила нас на ноги, и тут же грянула война. Я не помню, чтобы она когда-либо болтала с соседками, чтобы как-то позаботилась о себе. То она возится в огороде, то кормит бог весть чем тощенького поросенка, то стирает. Она не умела расписаться, наша мама. Отец, правда, учился, он был счетоводом. Но получал очень мало. Время было трудное, и, чтобы прокормить трех малолетних детей, он брался за любую работу, несмотря на свою хромоту, увечье детства.
Помню, выделили нам за городом участок под огород. Дачей, в современном понимании этого слова, его никак нельзя назвать, а сами мы такого слова вообще не слышали. Участки нужны были людям только за тем, чтобы вырастить на них овощи и картофель. Мы ехали трамваем до конечной остановки, а оттуда еще пять-шесть километров топали пешком.
Обратно возвращались с полными ведрами, а то и с мешками. Пыхтел с каким-то грузом даже младший братишка, тяжело припадал на ногу отец. Так что цену трудовой картошечки мы знали с детства. Зато какой вкусной она казалась вечером, когда мама жарила ее с луком! Жаль только, что масла, даже постного, постоянно не хватало. Да что масла — хлеба порой не было. А если отец приносил с получки немного карамели, «подушечек», для нас это был настоящий праздник.
Но мы не унывали. Семья была дружная, можно сказать, веселая. Только отец всегда казался строгим и озабоченным. Оно и понятно — вся семья на нем. А мама любила пошутить, потормошить нас, и носы мы никогда не вешали. Нет конфет? Зато во дворе растет прекрасная шелковица, сладкими ягодами мы обеспечены почти все лето! Кроме того, на ее густых ветвях мы с братишкой соорудили что-то вроде шалаша и буквально жили на этом дереве. Нет мяса? Но можно сбегать на озеро и наловить пескарей, это у нас с Сашкой всегда неплохо получалось.
А учились мы хорошо. Хотя никто с нами особенно не занимался: отцу некогда, мать неграмотная. Но отец, повторяю, был строг. По пустякам в наши дела никогда не вмешивался, но если уж вмешается, то запомнишь надолго. Время от времени он, поужинав после работы, тщательно проверял наши школьные тетради.
В 1939 году умер отец. Пришел с работы, весь пышет жаром. Измерили температуру — около 40 градусов! Срочно отправили его в больницу. А через две недели отца не стало.
При матери мы старались не плакать. Я, как умел, пытался приободрить братишку и сестру. Мать пошла работать уборщицей в больницу. Мы, не жалея сил, помогали ей по хозяйству, собирали в лесу дикие яблоки и ягоды, которые замачивали и ели всю зиму — это было неплохим подспорьем. Нам приходилось нелегко, но растерянности, отчаяния в семье не чувствовалось. Мы, ребята, росли худенькими, однако выносливыми и легкими на подъем.
Вскоре сестра Валя поступила в педагогический институт и вышла замуж. За летчика. Так что она даже начала нам немного помогать. Сам я не мог дождаться, когда закончу десять классов. К этому времени перечитал массу книг о путешественниках. Трудностей я не очень пугался, сил, считал, у меня хватит и желания тоже, чтобы стать геологом. Налег на точные науки, словом, решил поступать в институт. Школу закончил с хорошими отметками.
Мама всегда вставала раньше нас, хотя мы лежебоками не были. Но ведь можно человеку отоспаться, раз он закончил десять классов! Хлопнула дверь, а я снова уткнулся в подушку. Неожиданно над самым ухом послышались всхлипывания. Я поднял голову. Мать поспешно вышла в коридор. Встревоженный, я вскочил и поспешил вслед за нею.
— Сыночек! Война! Началась война!
На нас, выпускников 1941 года, война свалилась, словно снег летом. Да, все мы готовились к скорой службе в армии. Службе, но ведь не войне!
Мы были возбуждены, мы рвались в бой, чтобы «проучить фашистскую сволочь», посягнувшую на нашу землю! В те дни мы не сомневались, что быстро вышвырнем прочь наглеца, разгромим агрессора. Мы помнили, что в случае войны «своей территории не отдадим ни пяди, будем воевать на территории врага». Что навязанную нам войну «выиграем малой кровью, большим ударом». Мы верили, что в любом государстве есть рабочие, которые не допустят, чтобы империалисты напали на Страну Советов. Ну а если уж нападут, пусть пеняют на себя!
Мой братишка то и дело заглядывал мне в глаза и просил похлопотать там, в военкомате, нельзя ли призвать в армию нас обоих? Да, ему только шестнадцать, но воевали же люди и помоложе, он об этом читал! Сашка не знал тогда, что войны хватит и на его долю.
Народ валом валил в военкомат. На возбужденных лицах и призывников и добровольцев была видна решимость, злость. Страха и растерянности не было.
Только женщины плакали.
И сейчас перед моими глазами стоит фигурка матери на перроне вокзала. Невысокого роста, еще не старая, но уже не молодая, она все гладила меня по спине, не в состоянии что-либо говорить. Лицо ее было залито слезами, она смахивала их, чтобы неотрывно смотреть мне в глаза. Раздался третий удар колокола и протяжный свисток. Поспешно обняв и поцеловав мать, я уже на ходу вскочил на подножку и, вися на ней, махал ей рукой.
Она нетвердо побежала за поездом. Затем, увидев, что мой вагон неумолимо удаляется, остановилась, вытянула вперед руки. Так она и осталась в моей памяти с протянутыми ко мне руками.
Раны мои заживали плохо. При очередной перевязке женщина-врач дольше, чем обычно, рассматривала их, затем объявила, что мне предстоит еще одна операция: кости слишком сильно выпирают, и, если сейчас раны зарастут, то всякое прикосновение к ним будет крайне болезненным. Не исключено, что раны откроются снова.
Значит, опять операция… А что, собственно, я могу ожидать, кроме страданий? И для чего, зачем опять терпеть? Я ведь все равно лишний в этой жизни, и для чего она мне, такая жизнь? Я механически хожу, что-то ем, отвечаю на вопросы. Но меня давно ничто не интересует. Я сторонюсь людей, ищу одиночества.
Метрах в трехстах от госпиталя, извиваясь, протекала чистая и довольно глубокая речушка. Название я ее уже не припомню. Дни стояли солнечные, погожие, мимо госпиталя к ней то и дело пробегали стайки босоногих, загорелых ребятишек.
Однажды после обеда, когда солнце палило особенно нещадно и все спрятались от его жгучих лучей, я, накинув халат, вышел на улицу. Она была пуста. Я не спеша направился к реке.
По обе стороны узкого переулка высились изгороди. Видно, их давно не поправляла мужская рука. Некоторые покосились, иные и вовсе повалены не то ветром, не то скотом. На жердях и столбиках сушились перевернутые глиняные кувшины из-под молока, стеклянные банки. В глубине дворов густо зеленели сады.
На перекрестке на длинной привязи паслась коза. Даже она старалась держаться в тени забора. Вокруг бегал, выбрыкивая ножками, крохотный белый козленок, то и дело норовя добраться до материнского вымени. Но каждый раз, когда это ему почти удавалось, коза лениво отпихивала его прочь.
Вот из ворот выскочил щенок, куцый, взъерошенный, мордочка вся в волосах. Тявкнул на меня пару раз и, трусливо поджав хвост, бросился обратно.
Из соседнего огорода показался выводок во главе со старым серьезным гусаком. Гогоча и хлопая крыльями, они устремились к воде.
Я присел на пенек. Взгляд невольно тянуло к воде. Поднялся, подошел, наклонился над небольшим обрывом. Вода в этом месте была темной, течение замедлялось. На поверхности не спеша кружила коричневая пена.
«Здесь, должно быть, глубоко… Обрыв, омут… Один шаг — и все кончится. Отмучаешься сам, избавишь от обузы других…» — Я думал о себе отстраненно, словно о постороннем. Спокойно искал я в уме те нити, которые могли бы связать меня с жизнью. Но не находил их. Ну, один шаг!
Легкое звяканье заставило меня резко обернуться. К речке спускалась девушка в розовом вылинявшем сарафане с ведрами в руках. Она шла босиком, напевая какую-то песенку и внимательно вглядываясь в изгибы крутой тропинки. Но вот, наконец, она подняла голову и встретилась взглядом со мной. Девушка вздрогнула и замерла на месте. В ее голубых глазах застыло изумление.
— Вы… Вам что, плохо?.. Может быть, воды? Давайте, я отведу вас в тень! — сбивчиво заговорила она.
— Спасибо, ничего. Голова чуть закружилась, но уже все прошло. Вы… не беспокойтесь Все нормально!
Девушка зачерпнула полные ведра и, часто оглядываясь, начала подниматься по тропинке.
Посидев немного, поплелся вслед за нею и я. Но не успел пройти и половину переулка, как распахнулась калитка. Передо мной стояла пожилая женщина, из-за спины выглядывала уже знакомая мне девушка в сарафане.
— Сыночек! — ласково заговорила хозяйка, протягивая целое сито яблок и груш. — Возьми вот… Покушаешь. Миленький, да тебе нечем даже взять. Давай, я тебе их в карманы халата положу!
Я стоял как истукан, пока добрая женщина набивала спелыми плодами большие карманы синего халата. Пробормотав слова благодарности, я, сгорбившись, пошел дальше. Спиной чувствовал жалостные взгляды женщин. И словно в подтверждение этого до слуха донеслось:
— Мальчишка еще совсем… Господи, бедная мать!
До госпиталя оставалось пройти уже совсем немного. Но густой нарастающий гул заставил меня поднять голову. Высоко в небе армадой летели фашистские самолеты. Их было несколько десятков. Они направлялись на восток. Нагло, без прикрытия, точно у себя дома!
Не успел я подумать об этом, как из-за солнца неожиданно вынырнули три небольшие точки. Они быстро приближались, увеличиваясь на глазах. Истребители! Наши истребители. Но что они сделают против такой силы, уж лучше бы убирались подобру-поздорову. Только остроносые «ястребки» и не думали скрываться. Для начала они пронеслись над головными машинами, стреляя из пулеметов и пушек, затем развернулись и снова ринулись в атаку. Строй бомбардировщиков разваливался на глазах. Одни вынуждены были ввязаться в бой, другие продолжали лететь дальше. Но были и такие, что отвернули в сторону, сбрасывая где попало свой смертоносный груз.
Инстинктивно я рванулся бежать в укрытие: во дворе и на улице возле госпиталя были вырыты глубокие щели. Но тут же замедлил шаг, затем остановился. Мне ли бегать от смерти, человеку, которому совсем не нужно жить? Подняв голову, я во все глаза глядел, как прямо надо мной одна за другой отделялись от самолетов бомбы. Они аккуратно выпрямлялись в полете и, оглушительно свистя и завывая, неслись вниз. Где-то за госпиталем раздались мощные взрывы. Не успел я разглядеть, что там, как тяжко ударило совсем рядом. Меня подняло в воздух и бросило на землю.
Очнулся я в постели. Медленно обвел взглядом палату. Она была переполнена ранеными. Люди лежали даже на полу. Неужели остался жив? Налет авиации припомнился мне совершенно отчетливо, я даже зажмурился при виде приближавшихся бомб. Снова открыл глаза. Да, жив. Попробовал поднять ноги, пошевелил культями, повернулся. Кажется, все цело. Вот только шум в ушах, боль в пояснице, в руках. Ко мне наклонился какой-то раненый, он что-то объясняет, но я его не слышу. Контузило. Неужели я еще и оглох?
— Сестра! — чуть не во весь голос закричал Новиков. — Сестра! Черт знает, где их носит! — выругался он и преувеличенно громко начал стонать.
Вот уже две недели, как я нахожусь в саратовском госпитале. Слух восстановился довольно быстро. Но настроение по-прежнему ни к черту. Отчего-то пропал сон. А тут еще после отбоя, как обычно, разбушевался Петр Новиков.
Он тоже недавно поступил в этот госпиталь. Летчик-истребитель. Говорят, над линией фронта сбил «юнкерс», но и сам не уберегся. Самолет его вспыхнул и потерял управление. Придя в себя чуть ли не у самой земли, собрал силы и выпрыгнул из машины. К счастью, сильный ветер отнес парашют на наши позиции. Там его, обгоревшего, с пробитой головой, подобрали бойцы.
— В чем дело? — В дверях появилась наша аккуратная краснощекая Грета.
— Сестра, голова раскалывается! — застонал Новиков, прикладывая руку ко лбу. — Дай, пожалуйста, морфий, — сбавив тон, тихо попросил он.
— Я не могу, и вы это знаете. Не прописано врачом…
— Не прописано! — взрывается Новиков, резко садясь в постели. — А головы людям проламывать железом — это прописано? Для кого бережешь снотворное, для генералов, что ли? Я летчик, офицер!..
— Что здесь происходит? — В палату торопливо входит дежурный врач. — А, это вы, Новиков.
— Елизавета Петровна, я ни за что не усну. Ужасные головные боли, а она жалеет…
— Новиков, но вы же разумный, образованный человек. Вы должны знать, что такое морфий. Привыкнете к нему, и что тогда с вами станет?
— Доктор, не привыкну. Только сегодня. Последний раз! — торопливо бормочет Петр, чувствуя, что ему уступают.
— Ну, хорошо. Сделайте ему укол, — пощупав пульс, распорядилась врач. — Только с уговором; больше не шуметь.
— Конечно, Елизавета Петровна, конечно. Последний раз! — Новиков обрадованно обнажает руку. Через минуту над ним наклоняется Грета со шприцем в руках.
— Сестренка, и мне! — просит Кузьма Белоконь, лежащий у двери. — Хиба я хуже других?
— Что вы, дядя Кузьма! — усмехается Грета. — Наоборот, вы гораздо лучше, потому что умеете обходиться без морфия. — И потушив свет, сестра выходит из палаты.
Через некоторое время я слышу, как громко, с посвистом начинает храпеть Кузьма, как засыпая, бормочет Новиков: «Я летчик, я в небе летал… Я в небе, а она…»
Новиков летчик, офицер. Ему почему-то кажется, что он имеет право кричать на медсестер, а порою и на врачей. Сколько у них терпения, сколько выдержки! Я ни разу не слышал, чтобы кто-то ввязался в перепалку с разбушевавшимся больным. А таких тоже повидал немало. Кое-кто даже за костыли хватался. Нервы у раненого человека порой сдают быстро. Вот и наш Новиков, парень-то вроде неплохой, но совершенно не может держать себя в руках. Конечно, ему крепко досталось. Рана на голове едва заросла, сквозь тонкую пленку видно, как пульсирует кровь. Но все равно нельзя же так распускаться. И этот морфий… Он уже не одному больному искалечил судьбу, такие случаи нам известны. Я снова вспоминаю санитарный поезд и лежащего в проходе на носилках Липатова. Умел держаться человек!
Новиков летчик. Я ведь, собственно говоря, тоже должен был стать военным летчиком. Может быть, сейчас летал бы на боевые задания…
А началось все еще с десятого класса. Я уже говорил, что старшая сестра, Валентина, вышла замуж за пилота. Помню, была тогда популярна шуточная песенка: «Мама, за летчика пойду!» И мы с братишкой ее Валентине часто напевали. Шутки шутками, а летчики в те времена были настоящими любимцами народа. Я с удовольствием примерял перед зеркалом военную гимнастерку Алексея. На груди — большой значок парашютиста. Здорово!
Не могу сказать, что я бредил небом, самолетами. Но все-таки это было так интересно! Почему, скажем, не записаться в аэроклуб? Среди старшеклассников кто-то уже прыгал с парашютом, кто-то собирался прыгать, и об этом знали все.
Записался в аэроклуб и я. Начались занятия, конечно, с изучения матчасти, теории. В клубе мне все нравилось, даже специфический запах мастерских — клей, дерево, ацетон… Правда, не только до полетов, даже до прыжков с парашютом дело не дошло. Помешала война.
В военкомате знали, что я учился в аэроклубе, и меня направили в летную школу. Военно-авиационная школа первоначального обучения — так она называлась, а базировалась вначале в глубинке, в Сальских степях.
Бывало, на станичных улицах еще совсем темно, а уже слышна команда «По машинам!». В предутренней дымке за нами клубится пыль, лениво лают растревоженные собаки. Наши грузовики мчатся во весь дух к аэродрому. Кое-где во дворах мелькают одежды женщин, вставших спозаранку, чтобы подоить коров. Женщины подходят к плетню и провожают нас недоуменными взглядами: какая нужда погнала летчиков в такую рань?
Запомнился первый самостоятельный полет. Ты один в бескрайнем синем небе. Ровно работает мотор, зато гулко стучит сердце. Но понемногу ты успокаиваешься. Начинаешь отчетливо различать карликовые дома, узкие ленты дорог, крохотные макеты дальних рощ. Машина, оказывается, вполне послушна твоей воле. Вот она делает крутой вираж, вот входит в боевой разворот, с бешеной скоростью несется вниз чуть ли не в отвесном пике и снова легко взмывает вверх…
А при посадке я сломал дужку на конце крыла. Крепилась она с нижней стороны и принимала на себя удар при крене на посадке. Пружинила, даже ломалась, зато крыло оставалось целым и невредимым.
Вот и со мной так случилось. В первом же полете. Небольшое покачивание крыльями, и дужки как не бывало. Хоть авария и не ахти какая, все же неприятно. Выговор получил от инструктора. Присел в сторонке, переживаю. Тут и подошел ко мне Чернобровкин.
— Ну, чего так расстраиваешься? Техник поставит новую дужку, вот и все дела. Опытные летчики, не чета нам, их ломают, а у тебя первый вылет!
Смотрю, парень вроде не смеется. Глаза внимательные, лицо открытое. Слово за слово, мы разговорились. Сам Леонид из Белоруссии. В армию ушел вместе с отцом, но, с тех пор как разлучились, ничего о нем не знает. Нет известий о матери, о младшей сестренке, они остались на оккупированной фашистами территории. Мы подружились с Чернобровкиным, да так, что не расставались ни в авиации, ни потом в пехоте.
В этой школе летали очень мало: то не было горючего, то самолетов. Фронт приближался. Настал день, когда нас эвакуировали на восток.
Приехали к месту дислокации. Степь. Добираться пришлось пешим порядком. Нас ожидали какие-то длинные, просторные бараки. С начала зимы их не отапливали. Холодина ужасная. Мы жались друг к другу, толкаясь и греясь, ожидая, что решат командиры.
Комиссар батальона принес нерадостную весть. Машины с топливом застряли где-то в пути, и рассчитывать на них сегодня не приходится. Выход один — идти в степь, рвать кугу, похожую на хворост. Пойдут только добровольцы.
Человек двадцать пять шагнули из строя. Мы с Чернобровкиным в том числе.
Экипировали нас — будто предстояла экспедиция на Северный полюс. Выдали утепленные комбинезоны, летные меховые рукавицы, шлемы, даже очки. Вскоре мы убедились, что все это не зря.
На улице в этот час творилось уже что-то невообразимое: свист, завывание и сплошная пелена снега. Нас сразу же обволокло и облепило с головы до ног. По совету комиссара, мы шли попарно, гуськом, обвязав друг друга веревкой, чтобы не потеряться в буране. Наконец показались на снегу тоненькие прутики этой самой куги. До чего же жалкое растение, и как трудно добраться до его убогого корешка! Ведь инструмента никакого, только у некоторых оказались с собой ножи. Остальные разгребали снег и рвали кугу руками.
Через час-полтора на полу бараков были навалены внушительные ворохи этой самой куги. Гулко и жарко загудело в печах. Теплый воздух быстро наполнил помещение. Курсанты воспряли духом. И только на наши перчатки, роскошные летные кожаные перчатки, жалко было глядеть.
Здесь, в степи, пробыли мы недолго. И для чего, собственно, нас сюда привезли, никто не понял. О полетах не могло идти и речи. Проводились теоретические занятия, занимались строевой подготовкой, несли караульную службу. Стоишь, бывало, ночью под ружьем, а волки невдалеке глазами сверкают. Голодные до того, что и человека не боятся.
Несколько раз нас потом перебазировали с места на место. Пожалуй, мы больше ездили, чем летали. Досталось и холода, и жары — когда стояли за Волгой и температура в тени упорно держалась выше сорока градусов.
А тут как раз пошли слухи, что школу нашу думают расформировать. Так оно и получилось. Часть курсантов направили в другие летные училища, а большинство, в том числе и меня с Чернобровкиным, на фронт. Попали мы в дивизионную разведывательную роту.
Морозным ранним утром к нам в госпиталь прибыла очередная партия раненых. Принесли новенького и к нам.
— В офицерской палате сейчас нет свободных мест. Поэтому к вам временно кладем старшего лейтенанта, — объяснила сестра-хозяйка. — Состояние у него тяжелое, так что вы, пожалуйста, не шумите.
На носилках лежало безжизненное тело. В лице ни кровинки. Санитары на миг заслонили его от меня. Он застонал и открыл глаза. Наши взгляды встретились.
— Петров Анатолий… Вот так встреча! — тихо проговорил он запекшимися губами.
— Липатов! — вскочив с постели, я в два прыжка очутился около его койки. Николай слабо улыбался.
— Ну вот, Анатолий. Теперь нам никуда, видно, друг от друга не деться, пока не вылечимся! — не то шутя, не то серьезно сказал он и прикрыл глаза.
Выглядел он неважно. Много хуже, чем тогда, в санитарном поезде. Как бы угадывая мои мысли, Липатов объяснил:
— А у меня, брат, с ногою дело швах. Даже пошевелить больно. Вот направили сюда… Говорят, в вашем госпитале врачи хорошие, вылечат.
Но врачей состояние Липатова встревожило. Многие из них осматривали его рану, даже один известный профессор. Все сходились на одном: положение серьезное, возможно, осложнение, гангрена. Николаю предложили ампутацию.
— Нет, вытерплю все, но ногу резать не дам! — слабым, но твердым голосом отвечал на уговоры Липатов.
Когда ему стало чуть лучше, я рассказал о своем невеселом житье. О контузии. Не скрыл при этом, что не слишком-то прятался от бомбежки.
Николай долго молчал.
— Да ведь мы уже говорили с тобой на эту тему, — с трудом произнес он. — А ты опять огорчаешь меня. Фашист хотел убить тебя, убить меня. Но не смог, только ранил. Что ж, давай ему поможем, давай сами наложим на себя руки! То-то обрадуем врага. Да только он этих подарков не дождется.
Он перевел дух и уже тише закончил:
— У тебя нет рук. Но твоя голова еще пригодится людям. Что касается меня, то я и сейчас верю, что буду воевать.
Липатов оставался Липатовым.
Госпиталь наш размещался в здании бывшего ресторана. Внизу — большой холл, он пустовал. Здесь я любил в одиночестве сидеть на подоконнике и, чуть приоткрыв штору, смотреть на улицу. Повезло нам, что госпиталь стоит здесь, в центре Саратова, а не на задворках, где, кроме сугробов, ничего не увидишь. Лязг трамваев, шум машин хоть как-то развлекают. Спешат на работу люди. По делам. С работы. Вот раздается гудок завода. Я уже знаю, что это начинается первая смена. Ну а мне пора идти на завтрак.
Вздохнув, я поднимаюсь по лестнице. Впрочем, завтрак еще не принесли. Липатов бреется лежа, подложив под голову две подушки. Ногу свою он все-таки отстоял, и после мучительной чистки ее снова одели в гипс. Кузьма Белоконь сочиняет очередное письмо. До войны был трактористом, работал в колхозе. Но вот потерял ногу. Мучился Кузьма — как же он теперь без трактора? И долго не хотел сообщать о своем несчастье родным, вообще не писал ни строчки. Уговорил Кузьму комиссар госпиталя. Жена очень обрадовалась, что он все-таки жив, собирается приехать вместе с дочкой, навестить его. Поднялось настроение у нашего Кузьмы, теперь только и разговоров, что о жене да о доме.
Комиссар к нам заходил частенько. Был он уже пожилым человеком и многим из нас годился в отцы. Он прекрасно разбирался в положении на фронтах, умел толково ответить на любой вопрос, а вопросов раненые задавали много. Но главное, легко находил общий язык и с ранеными, и с медперсоналом. Он был в курсе всех наших дел, каждому готов был помочь. Причем не дожидаясь просьбы.
В нашей палате комиссар всегда был желанным гостем. Подолгу беседовал он с Липатовым, видно нравился ему этот волевой офицер. На этот раз, собираясь уходить, комиссар неожиданно повернулся ко мне и попросил на минутку зайти к нему в кабинет.
Кабинет находился на третьем этаже. Я здесь был впервые и с интересом разглядывал просторную, светлую комнату. Напротив двери, ближе к окнам, стоял громоздкий письменный стол. Вдоль стен несколько стульев, видавший виды кожаный диван, а дальше — двустворчатый шкаф, плотно забитый книгами. На стенах портреты Ленина и Сталина.
Комиссар тяжело опустился на диван и усадил меня рядом с собой. В тишине отчетливо слышалось тиканье настенных часов.
— Книги любишь? — Комиссар показал рукою на шкаф. — Заходи, бери, что понравится, отказа не будет.
— Спасибо.
— Вот, например, «Тихий Дон» Шолохова. Читал?
Комиссар встал и снял с верхней полки синюю книжку.
— Можно сказать, что нет. Так, листал когда-то…
— А ты почитай внимательнее. Книга стоящая.
Он положил томик на стол и внимательно взглянул мне в лицо.
— Ты сам-то откуда, Анатолий?
— Из Краснодара… с Кубани. — Я все еще не мог преодолеть скованность. Даже медсестры давно оставили меня в покое, зная, что, кроме односложных ответов, ничего не добьются.
— Кубань… Богатые места! — мечтательно проговорил комиссар. — Когда-то я там воевал. Приходилось и позже бывать несколько раз. Какие сады, какая земля! После госпиталя, наверное, домой поедешь?
— Нет. Нет у меня дома, родных…
— У меня… тоже, — несколько помедлив, сказал он. — Жена в Бресте осталась. Сам знаешь, какие там были бои. С тех пор о ней ничего не известно. И от сына, с фронта, почти год нет никаких вестей. Я надежды не теряю, но…
Глубокая морщинка пролегла у него на лбу, седая голова низко опустилась.
«Да ведь он же совсем старик!» — мелькнула мысль. И, возможно, впервые за последнее время я почувствовал жалость и сострадание к чужому горю.
Как бы очнувшись, комиссар выпрямился, глубоко вздохнул:
— Ну, ладно. Давай поговорим немного о тебе. Скажи, что сам думаешь о своем будущем?
— Какое же у меня будущее? — вырвалось из груди. — Калека на всю жизнь, обуза для других. Дом для инвалидов — вот и все мое будущее!
— Как же ты заблуждаешься, дружок! — ласково дотронулся он до моего плеча. — Люди в твоем положении борются с судьбой, и борются успешно. Вспомни автора романа «Как закалялась сталь». Ноги отнялись, рука, а потом и ослеп совсем. Но ведь сумел принести пользу своему народу, пользу огромную!
— Таких, как Островский, в жизни почти не бывает, — возразил я, не поднимая глаз.
— Неправда! Как Островский в точности, может быть, и нет, но подобных ему немало. Далеко ходить не надо. Я знаю одного слепого. Он совершенно ничего не видит, понимаешь? Однако работает преподавателем в педагогическом институте. Лекции читает, и неплохо, говорят, получше некоторых зрячих! А вот тебе еще пример. В прошлом году из нашего госпиталя выписался Костя Глухов, без обеих ног. Сейчас он учится в университете, на физико-математическом факультете. Чем же ты хуже? Голова у тебя работает и, как я заметил, неплохо. Глаза видят, ноги целые. Рук нет? Ну что ж, до некоторой степени их можно заменить.
— Чем же заменить? — с отчаянием воскликнул я. — И что вообще я способен делать сейчас?
— Сейчас ты способен учиться! — как можно спокойнее ответил комиссар.
— Учиться? — машинально переспросил я. — Это легко сказать. Но ведь я не могу даже есть без чужой помощи…
— Ничего, это пока. Пусть только подживут твои раны, и мы что-нибудь придумаем. Саратов — город студенческий, здесь одних институтов около десятка, а техникумов и того больше. Ты ведь неплохо учился в школе, так? Чем же не подходят для тебя, скажем, педагогический или юридический институты?
«Все это только слова утешения!» — подумал я, а вслух пробормотал:
— Это так трудно представить… а осуществить…
— Можно! — перебил меня комиссар. — Если только ты сам этого захочешь.
В палате нашей стало оживленнее. Почти у всех дела пошли на поправку. Кузьма Белоконь осваивал костыль, расхаживая по коридору. «Ходячим» больным стал и Петр Новиков. От былых страшных ожогов у него осталось лишь несколько рубцов. Часто они с Кузьмой резались в домино, приглашая к себе Димку Молоканова, младшего из всех нас. Но Димка более одной партии усидеть не мог — такая у него беспокойная натура.
Кажется, лучше обстояли дела и у Липатова. Вставать он, правда, еще не мог, до этого было далеко. Но, по крайней мере, прекратились изматывающие боли, опасность миновала. Улучив минутку, я рассказал Николаю о разговоре в кабинете комиссара, о том, что он пытался меня как-то обнадежить. Липатов не удивился.
— Раз человек тебе так сказал, значит, он что-то знает. Комиссар наш пустыми словами бросаться не будет!
Соседняя палата считалась офицерской, хотя офицеры лежали и в других местах. Мы нередко ходили друг к Другу, обменивались новостями и книгами, а в последнее время играли в шахматы. Липатов это всячески поощрял и, немного зная теорию, дал мне несколько уроков. Фигуры за меня передвигал кто-либо из болельщиков либо сам партнер.
Вот и сегодня не успели позавтракать, как меня позвал «взять реванш» сосед Евгений.
— Ребята, не успеете, скоро обход! — предупредил нас Кузьма.
— Ничего, мы по-быстрому.
Только успели сделать несколько ходов, как вбегает кто-то из больных и кричит:
— По местам! Идут!
Я бросаюсь к себе. В коридоре чуть не сбиваю с ног врача и медсестру, направляющихся в пашу палату. Грета укоризненно качает головой.
Врач Басова, обычно серьезная, даже строгая, была сегодня, по-видимому, в хорошем настроении и на мою выходку никак не прореагировала.
— Как самочувствие, как спалось? — обратилась она к Кузьме Белоконю.
— Добре, доктор. Спал как убитый и даже снов никаких не бачив.
— Это хорошо, — улыбнулась она. — Давайте посмотрим вашу ногу. Ну, вы молодцом, рана почти зажила. Скоро можно будет собираться домой.
— Скорей бы, доктор. Душа извелась по земле.
— Потерпите, вам недолго осталось.
Дошла очередь до меня. Врач присела на кровать:
— Ну, показывайте свою культю.
Я протянул правую руку. Она долго щупала и мяла ее. И наконец тоном, не терпящим возражений, заявила:
— Все в порядке. Петрова можно готовить к операции.
Я растерялся. Может, я ее неправильно понял? Какая еще операция, если раны мои так хорошо затянулись? Я ведь уже собирался снимать бинты…
— Да, да, операция, чему вы удивляетесь? Только пугаться ее не надо. Разрежем культяшку вот так, — провела она вдоль руки, — и получится что-то вроде пальцев. Ими вы сможете многое делать самостоятельно.
Ошеломленный, я никак не мог сообразить, о чем идет речь. Как это «разрежем», какие еще пальцы?
Больные, кажется, были озадачены не меньше меня. И только Липатов ободряюще кивнул головой.
А врач, не желая замечать моего замешательства, продолжала:
— А чтобы не было сомнений, я советую вам, Петров, вместе с теми, кто может ходить, навестить одного больного. Он лежит в двадцатой палате. У него очень тяжелое ранение, тяжелее, чем у любого из вас. Но парень молодец, духом не упал. Фамилия его Несбытнов. Сегодня же и сходите.
— Вот это новости! — воскликнул Димка, когда за врачом закрылась дверь. — Неужели тебе могут сделать пальцы?
— В таком случае определенный расчет соглашаться на операцию! — подхватил Кузьма.
Тихий час тянулся для меня, как сутки. Наконец мы отправились к Несбытнову. В палате чисто, даже уютно. Неожиданные визитеры, кажется, никого не удивили.
— А… кто здесь Несбытнов?
— Я, а что? — откликнулся лежавший в углу парнишка с черными усиками и живыми выразительными глазами.
— Мы из восьмой палаты… По рекомендации Басовой, врача…
— А… — догадался Несбытнов, скользнув взглядом по моим рукам. Видно, не впервые ему было принимать таких гостей. — Что ж вы стоите, проходите!
Он сел на койку, отбросив в сторону одеяло.
У него не было ног. Выше колен. И не было обеих рук, кистей.
— Смелее, что ж вы растерялись! — подбодрил он нас.
Но мы, потрясенные, не могли тронуться с места. Врач, конечно, предупреждала, что у него серьезное ранение, но то, что открылось перед нами…
— Присаживайтесь, не стесняйтесь! — голос у Несбытнова сочный, приятный, в глазах искринки, и сам он весь в непрерывном движении. — Вы, наверное, хотели увидеть мою руку? — он покосился на меня и поднял правую культю. Она была раздвоена и походила на клешню.
Но что я вижу? Два неуклюжих «пальца», из которых состояла эта клешня, вдруг… зашевелились. Они стали расходиться в стороны, двигаться вверх, вниз… Я не верил своим глазам.
— А ложку… а ручку… ими можно держать? — спросил я дрогнувшим голосом.
— Конечно. Вот, пожалуйста! — И он ловко подхватил с тумбочки отточенный карандаш. — Кому нужен автограф Несбытнова из двадцатой палаты?
Он бросил карандаш, захватил лежащее на тарелке печенье и сделал вид, что жует его.
— Я ведь теперь сам ем! — продолжал балагурить Несбытнов. — Прежде меня кормила няня, намучились мы друг с дружкой. Я привык все делать быстро, а у нее от ложки до ложки выспаться можно. Зато теперь как хочу, так и ворочу!
Поговорив о том о сем, ребята мои собрались уходить. Несбытнов сделал знак, чтобы я остался.
Воселость его исчезла, лицо стало серьезным и строгим.
— Подойди поближе! — попросил он. — Ну-ка, покажи свою культяшку. Ничего, подойдет. Будет не хуже, чем у меня. Тебе предлагали операцию?
— Да… Сегодня утром.
— Соглашайся, о чем речь. Это же, можно сказать, спасение для таких, как мы.
— Я не боюсь… даже с радостью…
— Радости тут, конечно, немного. Ну, потерпишь. Держись, браток. Нам надеяться не на кого.
— Это точно.
— Придешь потом, покажешь, как получилось. Успеха тебе!
Узнали мы, что Несбытнов был связистом. С двумя бойцами отправился исправлять повреждение на линии, да нарвался на засаду. Товарищи были убиты, а сам он тяжело ранен. Чуть ли не целую ночь в метель пролежал на снегу. Руки и ноги оказались отмороженными, их ампутировали. Потом началась гангрена. Сделали операцию — неудачно. Снова воспалительный процесс. Пришлось отрезать ноги выше колен…
Как я и догадывался, Липатов был в курсе всех дел. Он давно уже, оказывается, говорил с комиссаром о моей дальнейшей судьбе. Непростую операцию под названием «крукенберг» в нашем госпитале освоили довольно уверенно. Две кости — лучевая и локтевая, расчленялись хирургом, и таким образом создавалась клешня. Или два «пальца», как выразилась врач. Один из них, правда, был почти неподвижным, зато другой мог отклоняться вправо и влево, вверх и вниз. Для человека, не имеющего обеих рук, это было неслыханным счастьем. Побывав в палате Несбытнова, я воспрянул духом. Но почему же мне не сказали о «крукенберге» прежде?
Липатов объяснил, что врачи опасались сообщить об очередной операции: я ведь еще не отошел от предыдущей. Зря, пожалуй, опасались. Не физические страдания, а безысходность доставляли мне самую мучительную боль.
Наконец этот решающий день наступил.
Сразу же после обхода в палате со шприцем в руках появилась Грета. Сегодня она выглядела необычно праздничной, нарядной: в новеньком накрахмаленном халате, в идеально чистой косынке, повязанной так ловко, что совсем не видно светлых волос.
— Ну, Анатолий, будем готовиться к последней операции.
— Лишь бы толк от нее был, — неуверенно, но с затаенной надеждой говорю я, протягивая сестре руку для укола.
— Не сомневайся, дорогой. Толк будет.
Через несколько минут я уже в операционной. Большая светлая комната, запах лекарств, суета сестер, делающих последние приготовления. Врачи с марлевыми повязками на лицах. Все это знакомо. Слишком знакомо. Для начала два мучительных укола в нервное сплетение в области плеча. Рука словно одеревенела. Ее резали, чистили, зашивали. Я находился в сознании. Временами, когда сильно затрагивали кость или нерв, пронзала острая, выматывающая душу боль. Казалось, что еще немного, и я не выдержу. На вопрос врача: «Как самочувствие, Петров?» — глухо, сквозь зубы отвечал: «Ничего, терпимо…»
Наконец меня отвезли в палату и уложили в постель. Я тяжело дышал. Температура поднялась до 40 градусов. Лицо горелое как в огне. Я то терял сознание, то приходил в себя, с трудом сознавая, где я и что со мной.
Грета почти не отходила от моей койки, прикладывая мокрое полотенце ко лбу.
На другой день состояние мое нисколько не улучшилось. По-прежнему держалась высокая температура. Мне сделали укол снотворного, и я забылся в тревожном сне.
К вечеру к Липатову пришла мать, маленькая, щуплая женщина. Она жила в отдаленном районе здесь же, на Саратовщине. Липатов недавно написал ей, что лежит в госпитале. Поселилась на частной квартире, и вот уже несколько дней подряд навещает сына.
— Что с ним, — тихо спросила она Николая, посматривая в мою сторону.
— У него тяжелое ранение, мама. Это мой друг, Анатолий. Вчера ему делали операцию, резали руку…
Женщина подошла ко мне, положила на лоб сухонькую руку.
— Бедненький, у него жар. Может быть, дать кисленькое?
Она очистила спелый плод граната, извлекла несколько зерен и положила мне в рот.
Я зачмокал губами, ощущая приятную охлаждающую кислоту. Старушка присела рядом.
Я и сейчас помню вкус этого чудесного спелого граната. На глазах у меня выступили слезы, и я их не стыдился. Наверное, даже солдату, изведавшему все, в какие-то минуты необходима ласка матери. Пусть даже не своей, пусть чужой.
— Ну, вот видишь, Петров, пальцы твои начинают понемногу подживать! — заметила врач Басова, обрабатывая на очередной перевязке мою культю. — Ну-ка, попробуй пошевелить ими. Представь, что этот, верхний — твой большой палец. Попробуй его приподнять и отвести в сторону. Вот так, прекрасно! — подбадривала она.
С содроганием сердца смотрел я, как мой «палец», еще бесформенный, неуклюжий, с незажившими рубцами — мой «палец» шевелился! Мне вдруг показалось, что он вот-вот отвалится или перестанет повиноваться, и тогда все пропало! Затаив дыхание, старался двигать им как можно медленнее и осторожнее.
Заметив это, врач усмехнулась:
— Смелее, смелее работай! Не бойся, ничего страшного уже не случится. Сегодня мы их забинтуем раздельно. А ты старайся все время понемногу ими шевелить. Теперь ведь самое главное — хорошенько их разработать.
Во время обеда неожиданно для всех и, пожалуй, для себя я потребовал ложку. Кое-как втиснул ее между забинтованными «пальцами» и стал осторожно есть. Ложка держалась неустойчиво, мешали бинты, она падала в тарелку. Я и не запомнил, что же хлебал: суп или борщ. Но это было неважно. Я был почти счастлив: ведь я ел самостоятельно!
Утром после завтрака меня ожидал сюрприз. Пришел комиссар и принес письмо. На конверте отчетливо виднелся треугольный штемпель полевой почты.
— От кого бы это?
Комиссар и Липатов понимающе переглянулись. Это по их настоянию недели две тому назад я написал (вернее, диктовал, а писал Липатов) своему другу Леониду Чернобровкину.
Комиссар не спеша распечатал конверт, разгладил помятый лист бумаги, мелко исписанный химическим карандашом, и положил его передо мной. Затем он повернулся к раненым и стал рассказывать им последние известия. А я с жадностью впился глазами в корявые строки.
«Здравствуй, дорогой друг! Спасибо тебе за письмо. Но что-то оно уж очень пасмурное. Анатолий, это никуда не годится. Я рад, что тебе сделали такую операцию, которая поможет в жизни. И верю, что она, жизнь, сложится у тебя еще не хуже, чем у других, и дело для тебя найдется.
Несколько слов о себе, о наших ребятах. Впрочем, прежних, которых ты знал, осталось немного. Старший сержант Иванюк переведен в другую часть. Одни выбыли по ранению, как ты, другие убиты. Легче, наверное, перечислить тех, кто остался в строю: Сорокин, Максимов, Беляев и еще несколько человек. Убит Миша Самосадкин, который, помнишь, ходил с тобой в разведку. Очень много новеньких. Ребята, в общем, неплохие. Но часто вспоминаю о тебе.
Вчера ночью мы ворвались в одно село, подняли панику, стрельбу. Фашисты растерялись и почти не сопротивлялись. Я бы даже сказал, охотно сдавались в плен. Мы — к штабу. Там какой-то офицер жег бумаги. Увидел нас и тут же поднял руки. А помнишь, какими они были в начале войны?..»
Да, я это помнил. Помнил, как связанный, кричал пленный немецкий офицер. Он топал ногами, глаза налились кровью. Он выкрикивал, что завтра или на днях мы все будем расстреляны, повешены, а дети наши отправлены в концентрационные лагеря. Он не чувствовал себя побежденным. Ведь он — покоритель Европы, и уж с варварской Россией они, конечно, справятся. Случалось, даже на Курской дуге фашисты ходили в атаку «под шнапсом», во весь рост, с засученными по локоть рукавами. А теперь, пишет мой друг, немцы все чаще кричат: «Гитлер капут!» Линяет фашист. Но все равно, сколько еще прольется крови, прежде чем он будет добит!
Я был так поглощен письмом, что не замечал ничего вокруг. Мысленно я был там, на фронте, и жил в эти минуты невзгодами, лишениями и радостями своих боевых друзей. «Да, Толя! — продолжал читать я. — Спешу сообщить тебе приятную новость. Помнишь, тогда, в ночной вылазке, мы взяли «языка»? Тяжелый был, дьявол, еле-еле дотащили. Так вот, оказалось, что это довольно большая птица, офицер штаба. Дал ценные сведения. Всю нашу группу, в том числе и тебя, представили к награде. Недавно получили сообщение, что представление удовлетворено. Старший сержант Иванюк награжден орденом Красного Знамени, а мы с тобой — медалями «За отвагу».
Опустив письмо, я до мельчайших подробностей представил картину того ночного поиска. «Язык» командованию был нужен любой ценой. Несколько суток подряд мы пристально наблюдали за передним краем противника. Однажды мне пришлось целый день пролежать на земле, не шевелясь. И мы обнаружили-таки тщательно замаскированный окоп фашистского наблюдателя.
Ночью ползли к нему, маскируясь и прячась в высокой траве. Шелестел и что-то зловеще нашептывал ветер. То, что с таким трудом просматривалось днем, было во сто крат сложнее найти в кромешной тьме, когда в двух шагах ничего не увидишь.
Иной раз казалось, что мы заблудились, что враг обнаружил нас и ждет только момента, чтобы открыть губительный огонь. Но нет. Противник не подавал никаких признаков тревоги. Лишь изредка небо прочерчивали трассирующие пули да вспыхивали осветительные ракеты, заставляя нас плотнее прижиматься к земле.
Вдруг впереди послышалось приглушенное покрякивание. Это предостерегающий сигнал. Тихо, без единого звука мы подползли к Иванюку.
— Окоп, — еле слышно, одними губами прошептал тот. — Слева по ходу сообщения должен быть блиндаж.
Бесшумно, словно призраки, в зеленых маскировочных халатах мы спустились в траншею. Она была в рост человека. Края тщательно замаскированы дерном, травой.
С автоматами наперевес, в любую секунду готовые к схватке, мы гуськом продвигались вдоль траншеи. Внезапно старший сержант замер на месте. Вслед за ним застыли и мы. За поворотом неподвижно стоял часовой.
Возможно, он что-то заподрозрил и напряженно всматривался в нашу сторону. Но было очень темно, а тут еще подсвечивало из блиндажа, оттуда слышались выкрики. Немец прикрыл дверь и сделал несколько шагов в нашу сторону. Мы затаили дыхание.
Вот он остановился, прислушался. Ствол автомата направлен прямо на нас, палец на спусковом крючке. «Вдруг откроет огонь? — пронзила мысль. — Одной очередью уложит всех. Опередить его? Но тогда мы обнаружим себя и не выполним задания».
Наверное, так же думал и старший сержант.
Между тем часовой все еще стоял на одном месте, в каких-нибудь пяти метрах от нас, поводя автоматом из стороны в сторону. Он как будто приноравливался, как лучше и удобнее полоснуть. Потом… повернулся и пошел назад. Старшего сержанта будто подбросило на пружинах. Одним прыжком он очутился рядом с фашистом и обрушил на него страшный удар. Тот без звука мешком рухнул на землю.
— Чернобровкин! Останешься здесь! Петров — за мной. По возможности не стрелять!
Распахнув дверь, мы ворвались в блиндаж. Четверо немцев сидели за столом на грубо сколоченных скамейках. Пятый, в офицерских погонах, был на ногах, видимо, собрался уходить. На столе остатки ужина: раскрытые банки консервов, куски хлеба, порожние бутылки.
— Хенде хох! — громовым голосом скомандовал старший сержант, подняв автомат. Рядом с ним, готовый к бою, встал я.
Застигнутые врасплох, в первое мгновенье фашисты опешили и послушно подняли руки. Но вот офицер потянулся к оружию. Кто-то отпрыгнул в сторону. Медлить было нельзя. Мы почти одновременно открыли огонь. Блиндаж наполнился грохотом, дымом и гарью.
Четверо солдат лежали на дощатом полу. Тучный офицер, раненный, тяжело навалился на стол.
Быстро связав офицера, мы запихали ему в рот кляп и поволокли к выходу. В это время раздалась короткая очередь. Это подоспел в блиндаж Чернобровкин, и вовремя: раненный в живот солдат за нашей спиной умудрился расстегнуть кобуру и вытащить парабеллум.
Позади неожиданно задребезжал телефон. Не замеченный нами, он стоял в конце стола, за кучей наваленной посуды. И вот сейчас надрывался трескучим звоном.
— Фу, черт бы его побрал! — выругался Иванюк. — Беспокоятся. Наверное, услышали стрельбу. Ходу, хлопцы!
Но у немцев уже поднялся переполох. Где-то слышались их тревожные голоса, крики команды. Одна за другой вспыхивали ракеты.
— Ложись! — хрипит старший сержант, падая вместе с нами на землю. Ракеты, описав дугу, опускаются недалеко и гаснут. — Вперед! — вскакивая и волоча на плащ-палатке пленного, командует Иванюк. Но тут еще ярче, еще ослепительней зажигаются ракеты. Мы снова бросаемся в траву. Однако фашисты, кажется, успевают заметить нас. Вокруг жужжат пули.
Продвигаться стало труднее. А тут еще немец вдруг ожил. Каким-то чудом ему удалось избавиться от кляпа. Сделав неожиданный рывок, он вывалился из плащ-палатки и заорал благим матом, взывая о помощи.
С пленным, конечно, справились сразу, заткнули глотку, но фашисты усилили огонь. Совсем близко, захлебываясь, застучал пулемет и прижал нас к земле. Нужно было спешить. И как только, снизившись, гасла очередная ракета, старший сержант поднимал нас на ноги.
Мы падали, вставали, бежали, снова бросались на землю и тащили за собой барахтавшегося фашиста, который, кажется, с каждым метром становился тяжелее. Ноги подкашивались от бешеной нагрузки, пот градом катился по лицам, гимнастерки — хоть выжимай.
До переднего края оставалось всего несколько десятков метров. Уже четко вырисовывалась извилистая линия наших окопов. И тут немцы открыли орудийный огонь. В ответ загрохотала наша артиллерия.
Между тем мы были уже у цели. Еще рывок, еще одно нечеловеческое усилие — и мы, тяжело дыша, грязные, оборванные и окровавленные, свалились на дно окопа…
Очнувшись от воспоминаний, я глубоко вздохнул и поднял глаза.
В это время Липатов подхватил с пола выпавшую из конверта газетную вырезку.
— Анатолий, да ведь ты награжден! Смотри: медаль «За отвагу»! Поздравляю, дружище!
— «За отвагу» — добрая медаль, — заметил рассудительный Кузьма Белоконь. — Солдатская медаль.
Бесконечно долго тянется зимний день. Скучно. Обо всем мы уже, наверное, друг с другом переговорили. Выручают книги. Липатов, например, с ними вообще не расстается. Чтение для него — единственное доступное занятие. Вот уже несколько месяцев он не встает с постели. На спине образовались ужасные пролежни, и только железная воля не выдает его страданий. Он даже находит силы шутить и смеяться, чтобы подбодрить меня, если видит, что я повесил нос. А у самого еле-еле душа в теле. Длительная болезнь измотала Николая: нездоровое, землистое лицо, страшная худоба. Кожа да кости, да сплошные раны. Лежит с книгою в руках, но взгляд порой устремлен куда-то далеко…
Я тоже увлекся чтением, хотя для меня этот процесс не совсем простой. Трудно переворачивать страницы, но кое-как приспосабливаюсь. Когда болели после операции культи, я умудрялся делать это… пальцами ног. Разумеется, когда никто этого не видел.
«Тихий Дон», который предложил мне когда-то комиссар, я прочел несколько раз. Это была именно та книга, которая, наверное, нужна человеку в моем положении. Суровая шолоховская правда жизни, непростые, сильные характеры. Григорий, Аксинья, Кошевой… У меня как-то светлело в голове, когда я о них думал. Думал о трагическом времени «Тихого Дона». О том, что всего несколько лет назад я, мальчишка, школьник, и подозревать не мог, что сам стану участником трагедии мирового масштаба.
Размышляя, машинально спускаюсь вниз, на свой нынешний «наблюдательный пункт». Здесь, сидя на подоконнике вестибюля, люблю примечать знакомые лица. Вот эта девушка с голубыми глазами и светлыми косичками проходит мимо госпиталя каждый день без четверти десять утра. А это студенты торопятся на занятия. Одеты кто во что горазд, но глаза веселые. Вот старушка с авоськой медленно плетется на базар, часто останавливается, чтобы передохнуть. Что там сейчас можно купить, на базаре, и по каким ценам? Вслед за старушкой показался летчик в звании капитана. Я вздрогнул. Кажется, я его где-то видел. Неужели… Неужели это наш бывший командир эскадрильи?
Я прижался лбом к стеклу. Летчик, в свою очередь, бегло взглянул в окно и вдруг остановился. Он приблизился вплотную. В глазах — удивление. Смуглое обветренное лицо подернула гримаса не то боли, не то улыбки. Он что-то пытался сказать, но сквозь толстые стекла ничего не было слышно. Тогда летчик неопределенно махнул рукой и пошел прочь.
«Куда же он? А может, это вовсе не Звонарев… Но как похож!»
Мне зримо представилась наша авиашкола, молодые, веселые лица курсантов, с песней шагающих по сельской дороге. Вспомнилось вдруг, как однажды утром был сильный туман. После физзарядки курсанты толпились во дворе, возле умывальников. Но вот подул легкий ветерок стало быстро проясняться. И тут… Совсем близко послышался характерный гул фашистского самолета.
— Воздух! — запоздало закричал кто-то.
В следующее мгновенье из тумана прямо над корпусами школы появился «юнкерс».
На какую-то долю секунды все замерли, а потом бросились врассыпную. Такого еще не бывало. Обычно о налете авиации противника извещалось по радио, объявлялась воздушная тревога, а тут… Несколько сброшенных бомб — и трудно даже представить, что стало бы с нами.
К счастью, фашистскому летчику было не до бомбежки: у него на хвосте висел наш легкий бомбардировщик Пе-2. Он вел непрерывный огонь из пушек. Вскоре оба самолета скрылись из виду.
Мы без конца обсуждали, как могло случиться, что у нас в тылу очутился немецкий самолет, гадали: чем закончился воздушный бой, удалось ли удрать фашисту? После завтрака все прояснилось. Перед строем личного состава школы начальник штаба сообщил, что «юнкерс» был сбит невдалеке нашим самолетом. Радости и пересказам не было конца…
Я был так поглощен воспоминаниями, что вздрогнул, когда рядом услышал:
— Анатолий, вот ты где! А я разыскиваю… Иди скорее, там тебя какой-то летчик спрашивает! — одним духом выпалила Грета.
От быстрой ходьбы она раскраснелась, глаза блестели.
Значит, я не ошибся! Это он, Звонарев, наш старший лейтенант. А сейчас, стало быть, капитан…
— Петров, неужели ты! — Капитан осторожно обнимал меня за плечи, опасаясь, как бы не причинить боль. — Эх, угораздило-то тебя как… — Он разглядывал меня во все глаза. — Ну, рассказывай все!
Был он в кожаном реглане, шлеме и унтах, словно собрался в полет. Даже планшет, где обычно под прозрачной пленкой находится карта с отмеченным маршрутом, и тот висел на боку.
От его мужественного облика веяло чем-то близким, родным. Я пытался хоть в мыслях, хоть на мгновение ощутить себя своим среди летчиков, курсантов. Но горькая действительность уже не отпускала меня.
— Что ж рассказывать… и так все видно, — понурив голову, проговорил я. — Был на фронте, в разведроте… ранило миной… оторвало обе руки. Теперь вот сделали искусственные пальцы, — заторопился я, показывая забинтованную культяшку. — И этому рад. — И, опасаясь новых вопросов, поспешил переменить тему: — Ну а как вы, где теперь?
— Я… — словно очнувшись, переспросил он. — Что я? У меня все в порядке. После того как школу расформировали, попал в бомбардировочную авиацию. Летал на Илах, был ранен, горел… Госпитальные палаты мне тоже знакомы. Сейчас осваиваю новую машину. А там — снова на фронт. О ребятах из авиашколы знаю совсем немного. Слышал, правда, что ваш инструктор, Меденцов, воевал в истребительном полку, отличился. Награжден орденом Красного Знамени, потом командовал эскадрильей…
Постояли еще немного, делясь воспоминаниями. Вдруг он спохватился.
— Ты извини, Анатолий, я ведь никак не ожидал встретить тебя… здесь. Нечем даже угостить. Может быть, тебе что-либо нужно? Ты не стесняйся, я достану.
— Спасибо, товарищ капитан, — стал отказываться я. — Питание здесь хорошее, а больше… Что ж мне надо?
— Ну, мало ли. Куришь? — поинтересовался он.
— Нет, не курю.
— Это хорошо. Ну, ладно, я сам что-нибудь придумаю. Лежал ведь в госпитале, знаю, как надоедает одна и та же еда. Ты в какой палате?
— В восьмой.
— Добро. Ну, мне пора, — взглянул он на часы. — Прощаться не буду, я еще зайду. — И, не оглядываясь, быстро пошел к двери.
К вечеру, как и обещал, он снова был у меня. Принес печенье, плитку шоколада, даже немного мандаринов. Такой роскоши я не видел с начала войны.
Капитан давно ушел, а я все еще оставался под впечатлением встречи. Надо же — увидеть друг друга в чужом городе! Мне все не верилось, что это и впрямь был он, мой бывший командир.
Звонарева в нашей летной школе знали все. Еще бы — участник боев в Испании, награжден орденом Красного Знамени. Ни один курсант не допускался к самостоятельному полету, пока с ним лично не слетает комэска, так называли мы между собой командира эскадрильи. Если у тебя все получалось нормально, комэска не вмешивался. Он спокойно посматривал по сторонам, мурлыча песенку. Иногда вносил незначительные коррективы. Но если самолет начинал беспомощно болтаться в воздухе, Звонарев решительно отбирал управление, и ты мог быть уверен, что на земле предстоит изрядная головомойка.
Недоучек он не терпел, а за словом в карман никогда не лез. Впрочем, распекал нас не от злого нрава, и курсанты не обижались. Он постоянно внушал, что с воздушным океаном шутки плохи. С ним мы чувствовали себя, словно воробьи под крылом у степного орла.
Он и сейчас летает, воюет, а я… Но что травить себе душу? Неужели ты такой беспомощный, никчемный человек? Да быть этого не может! Тебе сделали искусственные пальцы. Они шевелятся, работают. Ты скоро сможешь писать, а это значит, сможешь учиться. И пора, наверное, всерьез пошевелить мозгами: чем и как тебе заняться после госпиталя.
Если нас навещали шефы, это всегда был маленький праздник. Госпиталь есть госпиталь, все тебе примелькалось, все надоело до тоски сердечной. Иной раз даже с друзьями по палате за целый день словом не перебросишься — о чем? А тут приходят раскрасневшиеся с мороза молодые девушки — и все вокруг них вроде светлее становится. Над нашей палатой шефствовали Женя и Алла, студентки университета.
В графин на столе девушки поставили живых цветов, и где только достали в такое время? В комнате сразу повеселело. Навели порядок на подоконниках, тумбочках.
Понемногу разговорились. Женя и Алла были с одного факультета, физико-математического, учились на третьем курсе. Приезжие, жили в общежитии.
— Девушки, не скучно у вас там, ребят-то, наверное, мало? — свободно встрял в разговор Димка Молоканов.
— Особенно скучать не приходится, — покраснела Алла. — Программа в университете напряженная, потом общественная работа, домашние дела… Времени свободного почти не бывает.
— А ребят у нас действительно мало, — добавила более смелая Женя. Выглядела она старше своей подруги, была рассудительная, спокойная. — На нашем курсе, например, всего двадцать человек, в основном инвалиды войны.
— Не густо! — посочувствовал Димка. — Но вы не унывайте. Скоро фашистов разобьем и все к вам вернемся.
— Девчата, принимайте и меня грамоте учиться, — пошутил Кузьма Белоконь.
— Отчего же не принять, дядя Кузьма? — засмеялись девушки. — Только выздоравливайте поскорее!
Иногда в госпиталь приезжали артисты, и это уже было настоящим событием. Вниз, в большой зал бывшего ресторана, спускались все, кто хоть как-то мог передвигаться. Иных приносили на носилках, Ваню Несбытнова, например. Он располагался «в первом ряду», и, хотя аплодировать не мог, «браво!» и «бис!» кричал громче всех. Ясно, что ни рядов, ни сцены как таковых не было, артисты стояли в двух шагах от зрителей. Сестры, врачи, забинтованные раненые… А все-таки было здорово! Артисты словно догадывались, чего нам не хватает. В программу включали много легких, веселых номеров, некоторые из них приходилось исполнять по нескольку раз.
Бывали у нас и школьники с концертами художественной самодеятельности. Мы жадно вглядывались в детские лица. Все ведь оторваны от семей, от родных. Хоть на минутку на сердце становилось теплее. Однажды после такого концерта Кузьма Белоконь уговорил черноволосого мальчишку с аккордеоном подняться в нашу палату. Почему-то ему очень хотелось, чтобы тот сыграл вальс «Амурские волны». Худенький и, наверное, полуголодный мальчик играл безотказно все, что его просили. А Кузьма тем временем, припадая на костыль, хлопотливо собирал в кулек кусочки сахара, печенье, яблоки — все, что можно было найти в наших палатах.
Однажды после обхода врачей Димка Молоканов одел халат, подпоясался офицерским ремнем, который он позаимствовал у Липатова, и отправился в соседнюю палату играть в домино. Он был большим франтом, наш Димка. У кого-то из больных, готовящихся к выписке, сменял свой изрядно поношенный халат на новый. Умудрился отстоять от полного уничтожения богатый чуб, залихватски зачесанный и чуть-чуть свисавший на глаза.
Днем в палате он почти не появлялся — бродил по зданию, заговаривал с медсестрами, с нянечками. Говорят, иногда даже выбирался в город, добывая где-то верхнюю одежду. Из всех игр предпочитал домино, но терпения его хватало лишь на одну-две партии.
Вот и на этот раз Димка перемешивал на столе костяшки домино. Женя и Алла привели с собой девушку с миловидным лицом и светлыми косичками, немного напоминавшую ту, которая ежедневно проходила мимо окон госпиталя. Димка даже привстал, открыв рот, но, поняв, что ошибся, плюхнулся на место. А девушка и впрямь была хороша, и на ресницах ее еще искрился растаявший снежок.
— Какая скромная девочка! — тихонько заметил кто-то. — Словно школьница, попавшая в компанию взрослых.
— В тихом омуте знаешь кто водится? — возразил Димка, с размаху хлопая по столу костяшкой домино. — Хочешь, я познакомлюсь с нею и сегодня же поцелую?
Возможно, Димка ляпнул это не подумав, с ним такое случалось нередко.
— Хвастать все молодцы… — подзадорил его кто-то из больных.
— Я хвастаю? Стало быть, я хвастун? — Димка тотчас же встал на дыбы, его долго заводить не надо. — Предлагаю пари!
— Ваня, не отступай! — зашумели вокруг.
— А на что спорить-то будем? — спросил веснушчатый парень.
— Хотя бы на поллитра! — не задумываясь выпалил Димка.
— Что ж, на поллитру так на поллитру, — решился тот и протянул руку.
Димка встал, бросил на стол костяшки домино, поправил рукой свой чуб и двинулся к девушкам.
Я всегда дивился его способности — подойти к незнакомой или малознакомой девушке и заговорить с нею как ни в чем не бывало. Я и в школе-то всегда их побаивался, девушек, а уж теперь вообще старался без нужды не попадаться им на глаза.
Однако на сей раз у него что-то не заладилось. Девушка либо отвечала односложно, либо отмалчивалась, краснея. Словом, разговор не вязался. Раздосадованный, Димка отошел к ее подругам. Тотчас же послышались шутки и смех.
Тем временем девушка, с которой так безуспешно заигрывал Димка, вышла в коридор. За нею с рассеянным видом направился наш донжуан. А чуть погодя ребята услышали возмущенный крик и звук пощечины.
— Иван, готовь бутылку! Не иначе как Димка исполнил свое обещание…
Все эти подробности я узнал чуть позднее. А тогда, возвращаясь из кабинета лечебной физкультуры, я увидел всхлипывающую около пальмы девушку.
— Что с нею? Почему она плачет? — спросил я у проходившего рядом ранбольного.
— Обиделась, должно быть.
— На кого?
— Да ваш Димка ее поцеловал, что ли.
— Как поцеловал?
— Поспорил с ребятами на поллитра, что поцелует, вот и…
От возмущения у меня потемнело в глазах. Я поспешил в палату.
Димка с видом победителя лежал на койке, высоко задрав ноги. Не раздумывая, я направился прямо к нему.
— Там, в коридоре, девушка плачет, — еле сдерживаясь, начал я. — Ты к этому не имеешь отношения?
Димка удивленно посмотрел на меня. Потом ресницы у него дрогнули.
— Ты тоже собираешься меня учить? А что, собственно, произошло? Ну, чмокнул я ее в щечку…
— Я тебя сейчас как чмокну в щечку, свинья ты этакая! Жаль только, что вот нечем, но все равно… Голос у меня прервался, в груди клокотало.
— Но, но, тише на поворотах! — вскочил на ноги Димка. — А то ведь не посмотрю, что ты…
— Да с тебя станет! Особенно если на спор, на поллитра…
— А чего он ко мне пристал как репей? — Димка уже явно шел на попятную.
— Анатолий говорит тебе то же самое, что и я! — приподнялся на локте Липатов.
— Слышал я вашу мораль!
— А бахвалиться нечем! Всю нашу палату опозорил! — подхватил обычно невозмутимый Кузьма.
Немного растерявшись от неожиданного натиска, Димка открыл было рот, но в этот момент в палату торопливо вошел комиссар.
— Что здесь у вас происходит? — спросил он, прикрывая за собой дверь. Все молчали, избегая его взгляда.
— Да ничего особенного, — пробормотал кто-то.
— Я слышу, что ничего особенного. Крик на весь госпиталь, хорошо хоть драку не застал. Что ж вы молчите? Белоконь, ответьте мне, о чем спор?
— Да здесь у нас случай один произошел… — Кузьма неловко покашлял в кулак. — В общем, Молоканов девушку поцеловал, а она расстроилась, плачет…
— А где эта девушка?
— Там, в коридоре.
Нина стояла на прежнем месте. Возле нее неловко топтались подруги, здесь же и сестра Грета. Они как могли успокаивали девушку. Та молчала и, как малышка, кулаками вытирала глаза. Видно было, что у нее сейчас одно желание — поскорее бежать из госпиталя, подальше от всех сочувствующих.
Но комиссар, сразу разобравшись, о ком шла речь, вежливо отозвал ее в сторону, о чем-то тихо спросил. Затем она направилась в его кабинет.
На другой день после обеда комиссар снова вошел в нашу палату. Таким хмурым мы его еще никогда не видели. Сухо поздоровавшись, он присел к столу.
Димка, сидя на койке, уткнулся в книгу.
— Так вот, товарищи, — глубоко вздохнув, начал наконец комиссар. — Разговаривал я вчера с Ниной Казанцевой…
Димка встрепенулся, но головы не поднял.
— Что вам сказать о ней? — продолжал комиссар. — Отец замучен фашистами. Брат погиб на фронте. Осталась с матерью… Вчера впервые пришла в госпиталь. Она шла сюда, к нам, чтобы как-то помочь воинам, которые так же, как ее брат и отец, пролили кровь за Родину.
Димка уже не притворялся, что читает. Он то краснел, то бледнел, кусая губы.
— Что же она здесь встретила? — строго взглянул на него комиссар. — Оскорбление, насилие, похабщину! Тот, к кому она пришла с открытой душой, разыгрывает ее на пари… Позор на весь госпиталь! Товарищ Молоканов! Вы должны загладить свой отвратительный поступок и в присутствии всех попросить у Казанцевой прощение.
Димка вскинул голову.
— Но… товарищ комиссар… Все, что угодно, но в присутствии… Я не смогу, хоть убейте!
— А оскорбить девушку — это ты сумел? Ты должен это сделать, слышишь, Молоканов? — Комиссар поднялся с места. — И не позже субботы! — добавил он уже у выхода.
Насупившись, Димка молча оделся и ушел неизвестно куда. Пропадал до позднего вечера, вернулся подавленный, с синими кругами под глазами. Ни на кого не глядя, проглотил остывший ужин и лег в постель. Было слышно, как долго он еще ворочался и тяжело вздыхал.
Утром, взяв у него градусник, Грета удивленно подняла брови.
— Что это с вами, товарищ Молоканов? У вас повышенная температура. Плохо себя чувствуете?
— Ничего, пройдет! — слабым голосом отвечал ей Димка. Видно было, что он даже рад этой внезапно свалившейся на него болезни.
При обходе врач внимательно выслушала его и назначила лекарство. Измученный бессонной ночью, Димка уснул и проспал до самого обеда. Теперь он чувствовал себя много лучше. Ребята, как и накануне, с ним не разговаривали.
Близился вечер, и Димка снова занервничал. Возможно, он надеялся, что девушки сегодня не придут. Но надежды эти не оправдались. Шефы пришли, причем не с пустыми руками. Недавно, убирая в тумбочке у Петра Новикова, Женя обнаружила там большой кусок парашютного шелка. Глаза у девчонок загорелись:
— Давайте мы сошьем вам носовые платки! Прелесть какие получатся.
И вот теперь они уже готовы, аккуратной стопкой лежат на тумбочке у Новикова. Петр невольно любуется легкой вышивкой по розовому фону.
— Кто же это так прекрасно вышивает?
— Нина.
Услышав это имя, Димка, до этого неподвижно сидевший на койке, стремительно сорвался с места и очутился на середине комнаты. Нина, украдкой следившая за ним, даже вздрогнула.
— Нина! — глухо, с хрипотцой проговорил он, приближаясь к девушке. Лицо его было настолько вымученным, что ей стало не по себе.
— Нина, — уже тише повторил он. — Я поступил с тобой нехорошо, по-свински. И вот… в присутствии всех… признаю это… и прошу прощения.
Нина стояла растерянная, взволнованная. На глазах у нее заблестели слезы.
— Не надо… Зачем? Пожалуйста… Я ведь…
И, совсем смешавшись, выбежала из комнаты.
— Ну вот, теперь окончательно расстроил девчонку! — не то шутя, не то серьезно заметила Женя.
— Я не хотел ее обидеть. Я не думал, что она так… Просто глупо пошутил. Женечка, ты ведь у нас умница. Уговори, чтобы она на меня не сердилась, хорошо?
— Ладно уж, попытаюсь.
Вздохнув свободнее, Димка повеселел. Он взял у Новикова розовый платочек и, покосившись на Женю, всхлипнул и картинно приложил его к глазам.
На днях комиссар объявил нам, что для выздоравливающих при госпитале открываются курсы счетоводов.
— Мне сейчас не до курсов, — сразу отказался Молоканов. — Мне бы поскорее выписаться да на фронт поспеть. И чего меня тут держат, не знаю.
— Ну, тебе, может быть, уже действительно не надо, — согласился комиссар. — Но вот, например, Петрову, да и Новикову, я бы посоветовал на эти курсы поступить. Преподаватели подобрались хорошие. Получите специальность, в жизни пригодится.
Учиться на курсах изъявили желание более тридцати человек. Я тоже решил записаться. Надо же чем-то занять себя, в конце концов. Да и специальность, в самом деле, не помешает. Однако на первое же занятие нас собралось гораздо меньше. Для некоторых ранбольных, еще недостаточно окрепших, учеба оказалась не под силу, иные просто ленились. Отказался учиться Петр Новиков, как его ни уговаривали и комиссар и Липатов.
— Из военного летчика счетовода не выйдет! — был его ответ.
Зато я ничуть не удивился, увидев в классе Ваню Несбытнова. Он махнул мне своей раздвоенной культей, и я сел рядом.
— Мы теперь с тобою еще и одноклассники, — пошутил он, доставая из кармана ручку. — Только кто у кого задачки списывать будет?
Ручка у Ивана была какая-то особая, и она меня очень заинтересовала. Уже давно, как только начали подживать пальцы, я начал тренироваться в письме. Но получалось плохо. Карандаш и ручка в клешне держались неустойчиво, приходилось все время их поправлять, напрягаться. Строчки ложились коряво и очень медленно. У Несбытнова же, как я понял, ручка специальная. И я с изумлением увидел, как, приладив ее между пальцами, Ваня уверенно и быстро написал несколько слов в своей тетрадке.
— Покажи, пожалуйста, что это у тебя за ручка такая? — попросил я.
— Пожалуйста! — с готовностью откликнулся он и положил на стол небольшую деревянную колодочку.
Я принялся внимательно ее рассматривать. С одной стороны — глубокие пазы для пальцев, с другой колодочка сужалась на конус, загнутый вниз. С внешней стороны просверлено отверстие, куда вставлялся сердечник с пером.
— Как же ты ею орудуешь? — прилаживал я ручку и так и сяк.
— Очень просто. Смотри.
Ваня взял тетрадь, ловко зажал колодочку и стал быстро и свободно ею двигать. Побежали ровные строчки букв.
— Можно, я попробую еще раз?
И, в точности копируя все движения Ивана, я склонился над тетрадью. От волнения дрожала рука, буквы ложились неровно. Чувствовалось, однако, что так писать удобнее. Правда, не хватало твердости, сноровки, но это, как говорится, дело наживное.
— Вот бы мне такую, — невольно вырвалось у меня. — Где ты ее достал?
— Шефы принесли. Они мне и другие приспособления делали. Когда еще не было пальцев, такую ручку сконструировали, что прямо на култышку надевалась.
— Кто же они, ваши шефы?
— Инженеры из конструкторского бюро одного военного завода. Давай, заходи завтра ко мне после завтрака, я вас познакомлю. Они тебе тоже не хуже этой смастерят.
— Спасибо. Приду обязательно, — с благодарностью посмотрел я на Несбытнова.
Ручку мне сделали и впрямь ничуть не хуже, чем у Ивана. В первый же вечер я исписал целую кучу бумаги.
— Что у тебя там получается? — поинтересовался Липатов. Я показал несколько листков. — Неплохо, я бы сказал, отлично! — похвалил он.
— И правда, почерк лучше, чем у меня! — удивился Новиков.
Один за другим потянулись к столу ребята.
Я сиял от радости. Действительно, получалось здорово. Даже почерк — вот удивительно, и тот не изменился.
— Сестренка, посмотри, как наш Петров пишет! — позвал Кузьма проходившую мимо Грету.
— Ну-ка, ну-ка! — наклонилась она надо мной. — Ого, Анатолий! Ты еще когда-нибудь книжку напишешь!
Я сидел за тумбочкой и просматривал конспекты по бухгалтерскому учету. В комнате тихо. Ровно дышал на своей койке Липатов. «Назло всем врагам», как говорил Кузьма Белоконь, он сохранил ногу. Недавно из палаты убрали страшноватое на вид сооружение — специальное приспособление из кронштейна и целой системы блоков. С его помощью врачи «вытягивали» раненую ногу, потому что после неоднократных операций и чисток она стала немного короче. Липатов пошел на поправку. Каждый день, кажется, прибавлял ему силы. Он с аппетитом ел, много спал, словом, вел себя как все выздоравливающие.
Я оторвался от тетрадей и подошел к окну. Солнце уже светило по-весеннему ярко. На крышах таял снег, по краю ската бежали тоненькие ручейки. «Тает снег в Ростове, тает в Таганроге. Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…»
Сизый голубь сел на подоконник, сделал несколько шагов по мокрой жести и, поудобнее устроившись, начал прихорашиваться.
«На солнышке греется!» — с завистью подумал я. Вспомнилось, как много было голубей у соседских ребят, на окраине Краснодара. Их разводили и обменивали, обучали летать стаями и заманивать «чужих». Сколько вокруг этих птиц было разговоров, похвальбы, споров…
Да, весна. Пора перемен. Еще немного, и в госпитале мне уже делать нечего. Рука зажила, разработка пальцев заканчивается. А что дальше? Поехать в колхоз и устроиться работать счетоводом? С программой я справляюсь неплохо. Но ведь село есть село, там все так или иначе работают на земле: садик, огород. А что смогу делать я?
Может быть, и в самом деле попытаться поступить в институт, как советовал комиссар? Сейчас я учусь с удовольствием, но ведь институт — это тебе не курсы счетоводов…
— Димка! — позвал Кузьма. — Иди посмотри. Весна на улице! Может, откроем окно, а?
— Мне все равно, — не поднимаясь с койки, буркнул Димка.
— Что с тобой? Отчего такой квелый?
— Ничего. — Димка торопливо собрался и, бормоча что-то под нос, вышел из палаты.
Мы, конечно, догадывались, в чем причина Димкиной меланхолии. Вот уже почти две недели в госпитале не появлялась светловолосая Нина Казанцева. И с каждым днем все мрачнее становился Дмитрий. Даже ел, кажется, без всякого удовольствия, это Димка-то, который, всегда просил добавки!
Вечером пришли наши шефы, Женя и Алла. Они принесли Кузьме какие-то книги по животноводству. Женя протянула Липатову томик Пушкина, и они начали оживленно обсуждать какую-то прочитанную Николаем книжку. Димка, против своего обыкновения, в разговор не вмешивался и продолжал сидеть на койке, исподлобья поглядывая на девушек.
Подошел лишь когда они собрались домой.
— Женя, скажи, пожалуйста, почему Нина не приходит к нам в госпиталь? — тихо спросил он.
— Она заболела. Сейчас лежит дома.
— Болеет? Что-нибудь серьезное?
Женя чуть не рассмеялась, настолько непривычным выглядело встревоженное лицо Дмитрия.
— Нет, ничего особенного. Обыкновенная простуда.
— А ты у нее бываешь?
— Конечно. Ведь она моя подруга.
— Передай ей от меня… то есть… — смешался он, — от всех нас привет. А как только поправится, пускай обязательно к нам приходит.
— Спасибо, передам.
В дверях Женя только головой покачала: ну и ну! — и поспешила к выходу, где ее поджидала Алла.
Когда Нина наконец появилась в госпитале, Димка никому не дал сказать ей и двух слов. Он тотчас же увел ее из палаты «на секундочку, по самому срочному делу». Вернулись они через два часа, с блестящими глазами. В последующие дни они тоже почти не разлучались и, кажется, даже вместе выбирались в город, хотя Димке это стоило немалых трудов.
Как-то вечером, подсев на кровать к Липатову, Димка поведал ему, что, кажется, любит Нину Казанцеву, и она его, кажется, тоже. То есть, «кажется» тут ни при чем, а просто они друг друга очень крепко полюбили. И после войны решили пожениться. Сейчас же у него одно стремление — как можно быстрее попасть на фронт. Тем более что он уже вполне здоров и только теряет в госпитале время.
— А Нина… Она согласна тебя ждать? — спросил Липатов.
— Да, конечно. Она пока что будет учиться. Кончится война, я демобилизуюсь и приеду к ней. А там видно будет. Может, тоже поступлю в институт, только в автодорожный. Или в станкостроительный, мне машины, механизмы больше по душе. Специальность-то на всякий случай у меня имеется, шофер третьего класса. Конечно, этого маловато, жена ведь будет с высшим образованием… Как вы на это смотрите, товарищ старший лейтенант?
— Вполне одобряю. Рад, что у вас с Ниной все так здорово получилось.
А через неделю Дмитрий пришел прощаться с нами. Крепкий и ладный, он выглядел молодцевато: в хорошо подогнанной, почти новой шинели, с сержантскими лычками на погонах, в армейской шапке-ушанке и сапогах.
Димка с видимым удовольствием громыхнул сапогами по больничному полу и вытянулся по стойке «смирно».
— Вольно, вольно! — смеясь, проговорил Липатов. — Еще успеешь накозыряться. А выправка, конечно, что надо, — одобрительно добавил он, оглядывая Молоканова с ног до головы.
От такой похвалы Димка расцвел, заулыбался.
— Куда же ты теперь? — пряча глаза под насупленными бровями, спросил Новиков.
— Как куда? — искренне удивился Димка. — На фронт.
— Завидую тебе. Мне туда уж не попасть…
Молоканов хотел что-то ответить, но его опередил Кузьма.
— Дима, тебе ведь отпуск положен. Отдохнул бы немного, а потом…
— Я уже отдохнул, больше, чем хотел, — отрезал Димка.
Мы знали, что сам он из Западной Украины, а в этих краях еще хозяйничали фашисты. До отдыха ли в такое лихое время?
В палате нашей стало непривычно тихо. Только после отъезда Дмитрия Молоканова мы поняли, как необходим был всем этот искренний, чуть взбалмошный парень. Именно такие парни чувствовали себя хозяевами в жизни. И, когда потребовалось, они, не задумываясь, шагнули под пули, не собираясь ни одного дня отсиживаться за чужой спиной.
Вспоминал я и нашу летную школу, те дни, когда у нас не было бензина, не хватало самолетов и вынужденное безделье выворачивало душу. Падала дисциплина, ведь командиры тоже невольно расслаблялись. Но никого не радовал этот «щадящий режим» и возможность «прижухнуть» во время «страшенной войны». Именно в такие «пустые» дни нервы были на пределе: в самом деле, учиться так учиться, воевать так воевать! Не в наших привычках выглядывать из-за угла, когда идет бой…
Я привык видеть Липатова в постели. А когда он наконец встал на ноги, то оказался высоким, стройным и, я бы сказал, красивым мужчиной. Грета теперь почему-то стеснялась и избегала его. При обходе врачей старалась держаться подальше, а встретившись взглядами, краснела и опускала глаза. Николай начал понемногу ходить на костылях, боясь еще твердо наступать на больную ногу. На лице появился румянец, веселее стали глаза.
Вся наша палата, кроме Липатова, уже готовилась к выписке. Новиков, правда, по-прежнему отмалчивался. Зато Кузьма Белоконь каждый день рассказывал нам о своей деревне, о жене, которая недавно приезжала его навестить, о детях.
Занятия на курсах счетоводов подходили к концу. Я не жалел, что сюда поступил. В занятиях находил утешение и даже порой забывал о своем тяжелом ранении.
В начале апреля нам вручали удостоверения об окончании курсов. По всем предметам в моей ведомости стояли пятерки. Поздравить нас пришел комиссар госпиталя. Пожимая мне руку, заметил:
— Я и прежде верил, что ты сможешь хорошо учиться, а теперь убедился в этом. Не останавливайся, это ведь только первый шаг. Думаю, что институт тебе уже по силам.
— Поступай в юридический, Толик! — сказал Липатов, возвращая мне удостоверение счетовода. — По-моему, ты будешь неплохим юристом. Человек справедливый, вон как на Димку накинулся из-за Нины! — засмеялся он и снова посерьезнел. — В самом деле, подумай! Профессия интересная.
Я уже думал об этом и немало. Даже советовался с одним студентом из юридического института, он шефствовал над пятой палатой. Долго расспрашивал, что они изучают, какие требования, а, главное, сумею ли я там учиться. Парень подумал и ответил, что, по его мнению, если я очень захочу, то сумею. Студенты — народ дружный и, конечно, помогут, особенно на первых порах. Принес для ознакомления несколько учебников, программу. И сказал, что не видит особых препятствий для моего поступления в институт.
Я, к сожалению, об этих препятствиях знал немного больше. Но все же, все же…
На очередном обходе врач Басова объявила о выписке из госпиталя Новикова Петра. Неделю спустя выписался и я.
Расписание экзаменов было вывешено в вестибюле юридического института на доске объявлений. Я внимательно перечитал его несколько раз, чтобы хорошенько запомнить.
— Вы тоже поступаете в институт? — послышался рядом чей-то голос. От неожиданности я вздрогнул и обернулся. Передо мной стоял незнакомый парнишка.
— Да, думаю…
— Меня зовут Иван, Нагорнов.
— Анатолий Петров, — в свою очередь, представился я.
— На фронте? — кивнул он на мои руки. И тут же торопливо добавил. — Меня тоже немного покалечило. Ногу вот подшибло, теперь хромаю.
Мы отошли в сторону, и я увидел, что одна нога у Нагорнова чуть короче другой.
— Значит, через недельку будем писать сочинение, — продолжал Иван. — Давно мы этим не занимались, давно. Хотелось бы, чтобы хоть одна тема была связана с Отечественной войной…
Я согласился. Наверное, на эту тему у нас есть что сказать.
Переходя на «ты», он поинтересовался, где я живу.
— Пока в общежитии профтехшколы.
— А я тут неподалеку, на квартире. Если хочешь, зайдем, чаем угощу с сухарями. А пока знаешь что? Давай посмотрим институт. Может, нам тут еще учиться придется!
По широкой лестнице мы поднялись на второй этаж, потом на третий. Заглядывали в просторные лекционные залы, в кабинеты для семинарских занятий. Даже посидели немного за одним из столов. Студенческая скамья! Когда-то в школе я мечтал о ней. С той поры прошло не так уж много времени, но многое переменилось. И все-таки попробуем! Именно здесь, в аудитории, я почувствовал острое желание стать студентом, стать своим в солидных стенах высшего учебного заведения. Надо только постараться.
С этого времени я чуть ли не каждый день наведывался к Нагорнову, подолгу засиживался у него. Иван удивлял меня прекрасной памятью — он мог чуть ли не наизусть пересказать страницу любого текста, прочитав его однажды. Как бы ненароком он подсказывал мне, как лучше работать с учебником, на какие темы обращать особое внимание. Иногда мы устраивали друг другу проверки. Словом, о таком партнере для занятий я даже и не мечтал.
— Ваня, ответь мне, когда успел ты перечитать столько книг? — не утерпел я однажды.
Нагорнов засмеялся.
— Мне ведь уже двадцать один год. Из них четырнадцать читаю. Даже в армии умудрялся таскать в вещмешке книги. И между прочим, люблю их перечитывать снова. Не пробовал? На вот, будет время, перечитай Лермонтова, хотя бы «Героя нашего времени». Знаешь, одно дело — изучать его в школе, и совсем другое — прочесть глазами взрослого человека.
Первый экзамен — сочинение. Я сижу в переполненном зале. В голове сумбур. Все написанные на доске темы кажутся незнакомыми, и я абсолютно ничегошеньки не знаю. Что делать? Неужели на первом же экзамене с треском провалюсь? Нет, не может этого быть. Я ведь столько занимался, и сам, и с Нагорновым, и в школе вроде неплохо писал сочинения. Надо только успокоиться, поднапрячь память — и я все вспомню.
Но увы, все старания напрасны. Тоскливо смотрю на абитуриентов. Все заняты делом, пишут не отрываясь. Один я сижу над пустым листком бумаги. От сознания бессилия нервничаю, кусаю губы. Но в голове по-прежнему пусто, будто никогда ничему не учился! Неужели все вытеснила война? Вот уже кончается положенное время. Все сдают работы. Очередь доходит и до меня.
— Не написал… все забыл, — бессвязно шепчу я.
Преподаватель удивленно пожимает плечами:
— Как же так, товарищ Петров? Зачем же вы тогда подавали заявление в институт?
Я растерянно хлопаю глазами, пытаюсь что-то объяснить…
И в это время слышу громкий скрип пружин: перевернулся с боку на бок мой сосед по койке. Я резко, как Ванька-встанька, сажусь на кровати. По комнате переливаются солнечные блики, сладко сопят ребята.
Вот это сон! Да еще в день экзамена. Как бы он не обернулся явью!
Торопливо встаю, хотя времени еще вполне достаточно. Но неплохо после таких сновидений немного позаниматься на свежую голову. Экзамены начинались в девять. Я вышел на час раньше, чтобы успеть зайти к Нагорнову. Не спеша подошел к перекрестку, по привычке бросил взгляд на висевшие здесь большие часы — и с ужасом увидел, что стрелки показывают без семи минут девять!
— Кажется, сон начинает сбываться! — мелькнуло у меня в голове, и я помчался со всех ног. В аудиторию, что называется, ворвался, причем в последнюю минуту. Все уже чинно рассаживались по местам.
Как обычно, абитуриентам предлагалось три темы. Одна из них будет моей. Вот эта: «Образ советского воина в Великой Отечественной войне».
Я расположился позади всех, достал ручку, чернила, тетрадь. Оглянулся по сторонам — все уткнулись в свои бумаги, что-то сочиняют. Ваня Нагорнов поднял голову и ободряюще мне улыбнулся.
О чем я писал в своем сочинении? О ребятах, которых знал, с кем ходил в разведку и в атаку: о старшем сержанте Иванюке, о моем друге Леониде Чернобровкине. О тех, с кем лежал в госпитале — Николае Липатове, Иване Несбытнове. О людях, которые, так же, как мы все, приняли на себя тяжесть великой войны. Ничего я не выдумывал, мои герои в этом не нуждались. Мысли, которые вначале путались от волнения, пришли в порядок, рука перестала дрожать. Я увлекся и закончил писать одним из последних. Положил сочинение на преподавательский стол и вышел на улицу.
Только что прошел небольшой дождь. Из расплывающихся по небу рваных туч выглянуло солнце, его лучи весело заиграли на мокрых листьях, окнах, в лужицах тротуара. На душе было спокойно и ясно. Первый шаг сделан.
Дома я узнал, что дежурившая ночью вахтер, тетя Лиза, не заметила, как гирька наших настенных часов опустилась до конца и стрелки остановились. Случайно взглянув на них, она подтянула гирьку и на глазок поставила время, имея в виду утром проверить и поправить. Но, конечно, захлопоталась и забыла. В результате я чуть было не опоздал на экзамен.
Через день нам сообщили: Нагорнов получил пятерку, я — четверку. По-моему, я обрадовался сильнее, чем Иван. Уверенности прибавилось, и перед другими экзаменами я хотя и тревожился, но до страшных сновидений дело не доходило.
Так в занятиях и тревоге проходило время. И настал час, когда в списке принятых в институт мы нашли свои фамилии.
Большой светлый зал, многоголосый гул, веселые лица студентов. Да, уже студентов! Они с удовольствием повторяют, к месту и не к месту, звучные слова: «декан», «аудитория», «кафедра»… Я стою в этой радостной толпе и думаю: как быстро меняется моя судьба! Давно ли, упавший духом, подавленный, размышлял о том, где бы найти глухой уголок, чтобы как можно меньше обременять людей своим присутствием. Мне и сегодня ох как непросто среди этих веселых девушек и парней. Но все-таки я студент. И это меня зовет вместе со всеми в аудиторию заливистый долгий звонок.
Общежитие юридического института давно уже занято под госпиталь. Тем не менее дирекция выделила для нас, инвалидов войны, комнату в самом учебном корпусе.
Мы с Нагорновым вселились туда одними из первых. Комната — около двадцати квадратных метров. Кое-как разместились шесть коек, стол, ну и еще кое-какая мебель.
— Неплохо, а? — говорил Ваня, аккуратно заправляя свою постель.
— Я тоже считаю, что нам повезло, — согласился Сергей Кучеренко, приземистый кудрявый парнишка. Он уже причесывался у зеркала, которое первым делом достал из чемодана.
— Что ты имеешь в виду? — спросил его Расторгуев, высокий парень с длинной шеей и выразительными глазами.
— А то, что вообще могли не дать. Многим же отказали.
— Мне не откажут. Для инвалидов Отечественной войны обязаны найти место.
— Обязаны, обязаны… А если нет, где возьмешь? Да и какой ты, собственно, инвалид? Здоровенный парень, руки-ноги целые…
— Ну и что из того, зато все внутренности повреждены! А у тебя, скажи, что за ранение?
— Ребята, хватит! Нашли чем хвастать. Словно дети, — одернул их Нагорнов.
— А ты станешь старостой, тогда и командуй! — огрызнулся Расторгуев, но уже поспокойнее.
В это время, пыхтя и отдуваясь, в комнату ввалились еще два жильца.
— Честное слово, Витька, мне здесь нравится! — с акцентом воскликнул худой чернявый парень, сваливая с плеч большой рюкзак. — Магомед Оглы, из Дагестана, — приветливо сказал он. — А это мой друг, Виктор Меркулов.
К вечеру комната наша приняла вполне жилой вид.
На лекциях я обычно сидел где-либо в стороне, один или с Нагорновым, сосредоточенно слушал, конспектировал.
Многие ребята вначале не верили, что у меня что-либо получается.
— Напрасно он так старается. Бросил бы, не мучился. В крайнем случае конспекты у товарищей брал, — как-то сказал Расторгуев. — Все равно ведь не успевает, да и какое там письмо — одни каракули!
— Не скажи. — Ваня Нагорнов взял с тумбочки мою тетрадь и протянул ее Расторгуеву. — На, посмотри сам.
Тот небрежно раскрыл первую страничку и удивленно поднял брови.
— Что ты мне голову морочишь? — И он отбросил тетрадь в сторону: — Разве это его писанина?
— А ты читать умеешь.
Расторгуев бросил взгляд на обложку. На ней четким почерком было выведено: «Студент первого курса Петров А. М. Лекции по истории государства и права СССР». Тогда он начал разглядывать страницы чуть ли не на свет.
— Все равно не верю! Не может человек без обеих рук так писать.
Ваня пожал плечами.
— Что ж, Фома неверующий, садись завтра с ним рядом — убедишься.
Но я не любил, чтобы кто-то смотрел, как я пишу. Вернее, как я обхожусь без рук. Оттого и садился за последний стол. Хотя, честно говоря, мне бы очень хотелось сидеть поближе к преподавателю, чтобы лучше слышать: все-таки многое я старался запоминать сразу, на лекциях. То, что почерк у меня остался неплохим и я даже успевал записывать лекции, еще не значило, что мне это дается так же легко, как остальным. Но к трудностям я довольно быстро притерпелся. Угнетало другое. Постоянно казалось, что все обращают на меня внимание, что я вызываю у своих сокурсников чувство сострадания, жалости. Это было невыносимо. Нет-нет да накатит на сердце такая тоска, что не знаешь, куда себя деть.
Бывало, в воскресные дни в институте устраивались танцы. Меня невольно тянуло туда, где свет, радость, музыка. Приходил незаметно, когда веселье уже в разгаре, забивался в угол и смотрел оттуда, как загнанный зверек. Не проходило и получаса, как, не выдержав пытки, вконец расстроенный, я бочком пробирался к выходу. А потом часами болтался по пустынным переулкам, подальше от глаз.
Очень не любил я перерывы между лекциями и семинарами, по мне, так лучше бы их не было совсем: ребята и девушки собираются в группки, у них, как всегда, оживленные беседы, шутки, смех, кто-то затевает игры. А мне что делать в этой компании? Держусь в сторонке, простаиваю на лестничной площадке между этажами, обозревая всех и никого.
Как-то во время перерыва Рая Туманова, улыбаясь и кокетничая, подошла к ребятам, что-то обсуждавшим около стола.
— Послушайте, ученые умы! — раздался ее приятный воркующий голосок. — Сегодня как-никак суббота, и я предлагаю всем вместе отправиться в кино.
— Здорово придумано! Я за! — тотчас же откликнулся Меркулов. — Тем более с такой хорошенькой блондиночкой. — Виктор попытался обнять Раю за талию, но она увернулась. Пушистые, золотом отливающие волосы, описав дугу, рассыпались по плечам.
Ваня Нагорнов нашел меня в коридоре у окна.
— Анатолий, там девчата предлагают в кино после занятий. Все вместе. Пойдем, а?
— Нет, не хочется…
— Толя, как другу говорю, так нехорошо. Брось уединяться, ведь там все свои.
— Оставь меня в покое!
— Ну, как хочешь.
Лекции тянулись особенно долго. Студенты то и дело переглядывались, Рая посматривала на часы и на пальцах показывала, сколько минут осталось до конца занятий.
Наконец раздался долгожданный звонок. Преподаватель еще собирал разложенные на кафедре листки, а студенты уже толпились у выхода.
Задержавшись, Ваня подождал меня.
— Ну, передумал?
— Нет! И не приставай, пожалуйста.
Иван резко повернул ко мне голову, хотел, видно, что-то сказать, но сдержался. Пожал плечами.
— Нельзя же быть таким бирюком! — тихо сказал он и поспешил вслед за остальными.
Проводив его взглядом, я, волоча ноги, побрел в противоположную сторону. На душе сделалось гадко. Зачем, спрашивается, так с ним разговаривал? Иван ведь не медсестра и не нянечка и совсем не обязан хлопотать обо мне, а тем более сносить грубость. Он ведь старается помочь где только может. Но… Мне порой трудно принимать помощь… Там, в госпитале, где все были, в общем, в одном положении, — там мы друг друга меньше стеснялись. А в общежитии я словно белая ворона. Ну не могу же я обращаться к товарищам по всякому пустяку! Хотя для меня такие пустяки порой превращаются в пытку. Скажем, отрастут на ногах ногти — я иду в баню, распарю их хорошенько, а потом обламываю кое-как…
Может быть, действительно, я напрасно так дичусь? Почему вот сейчас не пойти вместе со всеми в кино? Впрочем, нет. Им весело, им хорошо, а мне…
С тяжелой головой и невеселыми думами я продолжал бесцельно бродить по улицам. Поздно вечером неожиданно очутился возле кинотеатра. Ярко светилась реклама, у кассы толпилась молодежь. Нет, конечно же, не наши. Они, наверное, давно уже посмотрели картину и ушли. Я собрался идти прочь, но кто-то положил руку на плечо. Передо мной стоял Новиков.
— Петя, ты? Вот здорово! — я был искренне рад этой встрече. Еще бы — свой, в госпитале лежали в одной палате. Но ведь он как будто собирался уезжать из Саратова. — Какими судьбами? Где живешь? — засыпал я его вопросами.
— Здесь, в городе.
— На квартире?
— Нет, зачем. Квартира у меня своя и довольно приличная, на проспекте.
— А чем занимаешься?
— Да пока, собственно… Я ведь пенсию получаю, и не маленькую. На жизнь хватает, — засмеялся Петр.
Это было заметно. На нем бостоновый костюм, «модельные», кофейного цвета туфли. Ворот светло-розовой шелковой рубахи небрежно распахнут. Только вот смех у Петра не слишком веселый.
— Собрался в кино?
— Да. Вот с нею, — он кивнул головой в сторону. Там стояла ярко одетая молодая женщина. Она с нетерпением переступала с ноги на ногу и осторожно, чтобы не попортить помаду, покусывала губы.
— Это твоя девушка?
— Девушка? — Петр опять коротко засмеялся и вдруг заторопился. — Ты извини, я пойду. Адрес мой, — он вынул записную книжку, вырвал листок и черкнул несколько слов, — вот. Заходи, если время будет. — Он сделал несколько шагов, потом, что-то вспомнив, вернулся назад. — Анатолий, ты прости, совсем забыл спросить: как твои дела, где устроился?
— Ничего. Учиться поступил.
— Опять на курсы?
— В институт.
— Правда? — Он пристально взглянул мне в глаза, не шучу ли. — А в какой?
— В юридический. Живу в общежитии, там же. Приходи в гости.
— Да… Ну, счастливо! — И Петр, не оглядываясь, скрылся со своей подружкой в толпе.
«Похоже, что он немного расстроился, узнав от меня про институт, — размышлял я, не спеша шагая к общежитию. — Пенсия, квартира — это, конечно, хорошо. Но быть пенсионером, когда тебе нет и двадцати пяти? Чем же он занимается целые дни? Сходить, в самом деле, как-нибудь, посмотреть. Парень он в общем неплохой, хотя и своеобразный. Может, и прав Ваня, мне надо держаться к людям поближе».
Утром Нагорнов, улучив время, отвел меня в сторонку.
— Я тебя вчера не обидел, Толя? Извини, если так.
— Напротив. Это я тебя…
— Ну, не будем считаться. Я вот что тебе хотел сказать. Мы все понимаем, как тебе тяжело. Видим, что ты стесняешься и ребят и девушек. Но чего стыдишься? У тебя нет рук? Мы знаем, где и как ты их потерял. Мы не жалость испытываем, как, может, тебе кажется, а гордимся, что среди нас такой человек. Не надо замыкаться. Мы — студенческая группа, ты — один из нас. Боишься девушек? Смотри на них просто как на сокурсниц. Нам вместе жить еще четыре года.
И, усмехнувшись, Иван добавил.
— Кстати, вчера мы все были огорчены твоим поведением, но одна девушка, по-моему, особенно.
Утешай, утешай, друг мой Ваня. Но все-таки спасибо тебе.
По утрам ледок уже стягивал небольшие лужицы. Днем же по-прежнему пригревало солнце.
В один из таких осенних дней решился вопрос со студенческим общежитием. Горисполком временно выделил нам небольшой двухэтажный особняк. Студенты воспрянули духом. Тут же был организован воскресник. Ваня Нагорнов деловито распределял прибывающих по группам, назначал руководителей, давал задания: одним ехать за матрацами и койками, другим убирать территорию… Дел для всех хватало.
К вечеру общежитие имело вполне приличный вид. До блеска вымыты полы, протерты стекла — девушки постарались на совесть. Теперь они приводили себя в порядок: причесывались, подкрашивались. А внизу, в просторной светлой комнате, уже собирались все участники воскресника. Со временем здесь намечалось оборудовать кухню. Но пока — пустота.
Откуда ни возьмись появился аккордеон, полилась музыка. Кто-то из девушек сразу же закружился в вальсе.
— Что вы делаете, полы еще не высохли! — закричала Рая, но ее голос потонул в общем шуме. Уже танцевало несколько пар, веселья не остановить.
Магомед открыл глаза. Рассветало. Облокотившись на локоть, он посмотрел в окно. Всюду, отливая серебром, лежал снег. Магомед включил репродуктор — передавали гимнастику. Сегодня он дежурный. И потому, отбросив в сторону одеяло, вскочил на ноги, гаркнув во весь голос:
— Па-дъем! Вставай, ребята!
Не откликнуться на такую команду мог только Сергей Кучеренко. Он вздрогнул, что-то пробормотал спросонья и, поеживаясь от холода, перевернулся на другой бок.
Вечером он поздно явился домой, долго рассказывал Расторгуеву, какую девушку выпало счастье ему провожать на этот раз — словом, все как обычно. Поднять Сергея утром, конечно, стоит больших трудов. Вот и сейчас Магомед старается, трясет и тормошит товарища, но тот лишь слабо отбрыкивается руками и ногами.
— Ты водичкой, водичкой его освежи! — советует Виктор.
Вдвоем у них дело идет веселее. Магомед стаскивает с Сергея одеяло, а Виктор тут же плещет ему в лицо ледяной водой.
Сергей моментально вскакивает, выпучив глаза.
— Слушай, душа любезный, вставать пора! — как ни в чем не бывало поясняет Магомед.
Не успели мы умыться, как он уже тащит пузатый кипящий чайник. Еще с вечера, оказывается, договорился с техничкой, чтобы она пораньше ставила его на электроплитку.
— Смотрите, чай уже готов! Вот так дежурный у нас сегодня!
— Неужели? Значит, сейчас немного закусим, — оживляется тотчас Расторгуев, доставая свою большую кружку.
— Да уж ты, туз ростовский, мастер дрова рубить! — поддел его Виктор. — А вот когда сам дежуришь, то ничего у тебя нет, ни чая, ни порядка.
— О последнем не спорю, но почему я туз, да еще ростовский, убей бог, не понимаю.
Вряд ли это понимает и сам Виктор. Тем не менее кличка к Расторгуеву прилипает и надолго.
Вчера мы получили сахар по продуктовым карточкам, так что завтракаем почти роскошно: хлеб и сладкий чай.
— Ты готов? — Нагорнов задержался у выхода.
— Сейчас. — Я на ходу набросил шинель, подхватил с гвоздя, прибитого над койкой, шапку.
Мороз такой, что захватило дыхание. Под ногами поскрипывало.
— Ну и холодище! Похоже, градусов тридцать. — Поеживаясь, я поплотнее укутался в свою старую, видавшую виды шинелишку.
— Да, не меньше, — согласился Ваня. — Пошли быстрее, что ли…
Войдя в помещение, я сразу почувствовал, что рука моя онемела. Вытащив ее из-под полы, с тревогой убедился, что она вся белая. Отошел к стене и стал дышать на свои бесчувственные «пальцы».
— Что случилось? — тронул меня за плечо Иван.
— Наверное, обморозил.
— Похоже. Как же ты так, не уберегся…
Он быстро принес пригоршню снега и принялся растирать руку, чего, кстати сказать, вовсе не надо в таком случае делать. Но все равно она не оживала. Потом где-то у локтя наконец появилась боль. Однако кончики «пальцев» по-прежнему ничего не ощущали.
Растирать больше не было смысла, и так кое-где уже оказалась содранной кожа.
— Тебе надо сейчас же идти к врачу.
Но к врачу мне не хотелось.
— Может, обойдется, — ответил я, в душе мало на это надеясь.
Отогреться у нас в институте непросто. Помещения совершенно не отапливались, студенты сидели в аудиториях, не снимая пальто.
Время от времени я поглядывал на свою руку. Она уже немного припухла, посинела и, что хуже всего, не отогревалась. Хотя лекцию я на этот раз не писал, прятал «пальцы» то в карман брюк, то под полу шинели.
В полдень, когда на улице немного потеплело, я сбегал в мастерскую бытового обслуживания. Пожилая швея, узнав, в чем дело, сразу отставила в сторону свою работу и быстро утеплила мой кармашек — туда я продевал свою руку.
Теперь, наверное, согреется. Эх, не догадался сделать это заранее, а сейчас… Я снова взглянул на свои бедные «пальцы».
Худшие опасения подтвердились. Рука оказалась обмороженной, и основательно. Вскоре на ней появились язвы. Обратиться, может быть, в свой госпиталь? Там наверняка сумеют помочь. Но я знал, сколько у врачей забот с тяжелоранеными. Словом, постеснялся. Пошел в поликлинику. Несмотря на регулярные перевязки и лечения, раны гноились и не заживали. Рука постоянно мерзла, она отогревалась только ночью, в постели, и то чуть-чуть. Мы с головой накрывались одеялами, а сверху еще пальто, фуфайками, шинелями, словом, у кого что есть, чтобы хоть сколько-нибудь сохранить тепло.
Время шло, а рука все болела. Не помогал и теплый ватный кармашек. Я нервничал, переживал. Повязка на «пальцах» держалась плохо, часто сползала, оголяя страшные раны от язв. Я боялся их показывать окружающим, но как спрячешь? Мне ведь приходилось этими пальцами делать все.
Как-то раз после занятий направились с Нагорновым в столовую. Сюда мы приходили или раньше всех, или, наоборот, позже, когда меньше народу. На этот раз почти никого не застали. Устроились в уголке, вскоре нам принесли обед. Но не успел я опустить ложку в тарелку, как к соседнему столику подошла незнакомая девушка.
— Галя, Надя, идите сюда! — громко позвала она своих подруг. Те не заставили себя долго ждать и стали рассаживаться напротив нас.
Меня бросило в жар, и я мигом спрятал под стол свою руку.
— Ты что? — уставился на меня Нагорнов, а затем, сообразив, в чем дело, добавил. — Ешь спокойно, никто на тебя не смотрит.
Легко ему так говорить. А мне каково красоваться перед этими весело щебечущими девчонками с такой вот рукой…
— Ваня, я больше не хочу.
— Анатолий, не дури. С утра ничего не ели, да и вечером вряд ли…
Но я уже закусил удила.
— Сказал, не хочу, и давай не будем…
На нас, кажется, стали обращать внимание. Ваня поднялся со своего стула, чтобы сесть спиной к девушкам и загородить их от меня.
— Не надо, — опередил я его и как ошпаренный бросился к выходу.
Иван остался один за столом, уставленным множеством тарелок. Дело в том, что, кроме основных продуктовых карточек, на которые получали обед, мы как инвалиды войны имели еще дополнительные. Тарелок-то много, но что в них? На первое — суп, прозрачный, словно родниковая вода. В нем плавает несколько ломтиков картофеля и немного крупы. Если щи — то из одной капусты. Жиров никаких. Мясо как исключение. На второе, как правило, ломтик рыбы, отварной либо жареной, с гарниром: ложкой картофеля либо той же крупы. Но выбирать не приходилось.
В общежитии Ваня застал меня за книгой.
— Вот здесь рыба, хлеб… закуси, — положил он передо мною сверток.
— Зачем ты принес? — по инерции еще продолжал упорствовать я, благодарно глядя в спину своему другу.
Большинство наших студентов, как правило, «подкармливались» родителями, но нам с Нагорновым рассчитывать было не на кого. Отец у него погиб на фронте, мать хотя и работала в колхозе, — но часто болела и едва сводила концы с концами. Так что обедами в столовой, пусть и скудными, приходилось дорожить. На рынок же с нашими деньгами можно даже не показываться. Однако мы не отчаивались.
Вспоминаю, как-то осенью, в первые дни после выхода из госпиталя, когда я никак не мог надышаться воздухом улиц и парков, я встретил знакомого «ранбольного». Василий Чернов из четвертой палаты выписался чуть раньше меня. Он нес свою раненую руку на широкой черной перевязи, то и дело ее поправляя. Мы шли по бульвару, беседуя о том о сем.
Около массивного, с колоннами, дома Василий вдруг остановился.
— Это облисполком. Зайдем, а?
— Зачем? — удивился я.
— Попросимся на прием, к председателю или заместителю. Скажем, что, мол, инвалиды войны, материально нуждаемся. Еще что-нибудь придумаем, например, что наши родители погибли. Смотришь, выделят нам, в порядке единовременной помощи, рублей по сто, — сто пятьдесят. Как ты думаешь, не мешало бы их заиметь в кармане? — подмигнул он.
— Я не пойду. И тебе не советую. Почему? Потому что стыдно.
— Стыдно, говоришь? — В голосе Василия появились истерические нотки. — А мне вот руку раздробило на фронте… Мне всю жизнь повязку теперь носить — это не стыдно?
— Это не стыдно, — повторил я.
Он мельком глянул на мои руки, чуть смешался.
— Ну… впрочем, дело твое. Уговаривать не стану. А я схожу. — И он скрылся за массивными дубовыми дверями.
Были и такие фронтовики, что скрывать. Единицы, но были.
Началась зимняя сессия. Просмотрев программу, я расстроился. Что-то как будто знаю, но целый ряд тем совсем не знаком. С такими знаниями сессию мне не сдать. Конечно, уважительные причины найти можно: обморозил руку, лечился, пропускал лекции, не мог их записывать. Но я никому об этом говорить не собираюсь. Это — личные дела, а преподавателю требуются знания. Поступил в институт — изволь учиться.
А если провалю сессию? Выгонят, что же еще. Стоило ли мучиться, нервничать… Может, в самом деле бросить, пока не поздно? Дальше ведь легче не станет, только труднее.
Но разве я не привык терпеть? Откуда такое малодушие? До боли стискивал зубы. Шел по заснеженным улицам города, не разбирая дороги. Выход есть, и только один. Я сегодня же, сейчас же начинаю заниматься по программе так, как в жизни еще не занимался. И сессию эту вытяну. И закончу институт, и стану юристом.
Решил — и на душе сразу стало легче. Пришел домой, подобрал нужный материал, наметил план и тут же принялся за учебники.
Поздно вечером, когда ребята укладывались спать, я направился к двери с книгой под мышкой.
— Куда это, на ночь глядя? — поинтересовался Ваня.
— В красный уголок, позанимаюсь немного.
Утром все еще спали, когда я уже сидел в том же красном уголке, просматривая учебник.
— Слушай, дорогой, так заболеть можно. Ты что, совсем не ложился, что ли?
— Ложился, ложился, — успокаиваю я Магомеда и, быстро позавтракав, отправляюсь в библиотеку.
Виктор Меркулов достал для меня конспекты у девчат, Ваня принес литературу. Он предложил мне заниматься вместе, все-таки легче, да и привычно. Подумав, я отказался. Не век же мне тянуться следом за Нагорновым! Вызывал однажды декан, спрашивал, не нужна ли мне помощь — можно прикрепить к преподавателю, на время. Я поблагодарил, отказался, а про себя подумал: сам справлюсь.
И когда я все-таки справился с этой памятной на всю жизнь зимней сессией, понял: становлюсь настоящим студентом.
Стояли январские морозы. Непрерывно и зло свистели колючие северные ветры, выдувая из комнат остатки тепла. Все окна у нас тщательно обклеены бумагой, завешены старыми байковыми одеялами. И все-таки в помещении чувствовалось непрерывное движение сырого холодного воздуха.
Ваня Нагорнов в своем стареньком довоенном пальто стоял на коленях перед открытым чемоданом и в который раз перекладывал с места на место свое неказистое имущество.
— Что ты там потерял? — глядя, как Иван снова вывалил вещи на пол, полюбопытствовал Сергей.
— Перчатки никак не найду. И куда могли запропаститься? Да вот же они, черт возьми! В рубашке оказались. Мама, видно, туда их сунула.
— Зачем они тебе понадобились? — спросил я, зная, что у него есть теплые и почти новые меховые варежки.
— А вот сейчас увидишь. Магомед, у тебя есть ножницы?
— Конечно, есть. У Магомеда все есть. На, держи, душа любезный.
— Постой. Что ты затеял? Не дури! — бросился я к Ивану. Но он уже одним махом отхватил у перчатки все пять пальцев.
— Не мешай, для тебя же стараюсь! — отстранил он меня и принялся старательно зашивать дыру. — У меня есть другие, а тебе вот эта будет в аккурат…
Закончив шить, Ваня повертел в руках что-то вроде варежки.
— Ну-ка, давай примерим.
Я послушно протянул руку.
— Вроде бы ничего, — удовлетворенно проговорил он, осторожно натягивая ее на мои все еще забинтованные пальцы.
Я прислонил перчатку к щеке. Она была такая домашняя, пушистая.
Правду сказать, мы были скуповаты на слова благодарности друг к другу. Да это не всегда и замечалось — жили ведь почти коммуной. Поделиться с товарищем рубашкой или кусочком черного, плотного, как глина, хлеба — это считалось в порядке вещей.
Неделей позже я получил «американскую помощь»: некоторым инвалидам бесплатно выдавали вещи, которые прислали нам союзники из-за океана. На мою долю достались брюки и пиджак — чистенькие, кое-где аккуратно заплатанные. В тот же день мы с Иваном реализовали заморский товар на саратовской барахолке. На все вырученные деньги там же отоварились астраханской селедкой, так что наша комната несколько дней благоухала на все общежитие.
На окнах снег нарос на несколько сантиметров, сквозь него еле-еле проникает свет. Топлива по-прежнему нет. Вода, что стоит в ведре, за ночь замерзает, приходится подогревать на электрической плитке. Дело к вечеру, ребята жмутся от холода. И вдруг вбегает Расторгуев с ликующим криком:
— Братцы, живем! Титан починили, кипяток есть! Эй, дежурный, за чаем!
Кучеренко схватил чайник и мигом в коридор.
Несколько минут спустя мы дружно сидели за столом и ужинали, обжигаясь кипятком.
— Что будем делать дальше? Спать вроде бы рановато, заниматься холодно, — набрасывая на плечи одеяло, размышляет Сергей.
— Ребята, идея. Почему бы нам не сходить в театр? — неожиданно предлагает Меркулов. — Серьезно говорю. Сразу двух зайцев убьем: и балет посмотрим, и погреемся. Кстати, идет сегодня «Бахчисарайский фонтан». Девушки были на премьере, говорили, танцуют здорово.
Театр оперы и балета мы любили больше, чем драматический. Он, кстати, был поближе к общежитию. Быстро сбросились на билеты, деньги вручили Расторгуеву.
— Ты давай прояви там свои таланты! — напутствовал его Кучеренко. — Билеты выбирай самые дешевые, понял? На галерку. Чем выше, тем лучше — там теплее.
Зрителей было не очень много — видно, непогода тому причиной. Можно при желании сидеть где угодно, но мы забрались на третий ярус балкона. Там действительно теплее.
Ночью, когда я кутался в одеяло, перед глазами плыли знойные южные красавицы в немыслимых воздушных нарядах. У одной из них почему-то показалось знакомым лицо. Да ведь это большие зеленые глаза Лиды Визгаловой! Я тряхнул головой и, поправив на ней шапку, заснул.
На следующий день к нам в комнату заглянула Тоня Кочеткова.
— А, общественный деятель пожаловала! — поднялся ей навстречу Меркулов. — Рады приветствовать, пожалуйста, садитесь. — Он подвинул стул.
— Ребята, я к вам вот по какому вопросу, — не обращая внимания на шуточки Виктора, начала она. — Знаете, наверное, что на днях начинается турнир по шахматам, первенство института. Нашему курсу тоже надо не ударить в грязь лицом. Говорят, у вас в комнате собрались самые сильные шахматисты…
Когда мы собирались на турнир, девушки нас дружно подбадривали:
— Ни пуха ни пера. Держитесь там. Мы придем за вас болеть.
Шахматные столики расставлены в большой аудитории. Народу пришло изрядно. Противник мне попался не из сильных, но упорный. Вернее, упрямый. Он очень долго обдумывал каждый ход, даже когда положение его стало абсолютно безнадежным. Я не торопил.
Тем временем в зале появились наши болельщики. К столику подошла Лида Визгалова. Я вспомнил свой сон и почувствовал, что краснею. Лида была девушка заметная, ее звонкий голосок то и дело слышался в коридорах и аудиториях института. Легкая и стройная, она ходила в «защитной» юбочке, гимнастерке и сапожках — как солдатик. На мой взгляд, ей такая форма очень шла.
— Как у тебя дела? — спросила она, рассеянно взглянув на доску. — Выиграл, проиграл?
Я собрался отвечать, но тут к нам подскочил Сергей.
— Анатолий, тебя можно поздравлять? И Меркулов тоже выиграл. Пойду посмотрю, как там сражается наш Магомед.
Оказалось, что Магомед сражался в свое удовольствие. Он умудрился сыграть за вечер три партии подряд! Две, естественно, проиграл, а одну в муках свел вничью. И теперь он покорно выслушивал упреки Меркулова.
— Куда торопился? На пожар, что ли? Сегодня весь турнир решил закончить? — возмущался Виктор. — Не успеет партию начать — уже фигуры разменивает!
— Разменивать фигуры люблю! — потупив голову, признается Магомед.
Я невольно улыбнулся.
— Толя, да у тебя, оказывается, славная улыбка! — услышал я над самым ухом тихий голос. Зеленые глаза Лиды искрились и смеялись.
Раздался звонок. В аудитории зашумели, задвигали стульями, зашуршала бумага — все торопились домой. Лида не спеша собрала тетради, сунула их в сумку. У выхода мы столкнулись лицом к лицу. Я посторонился, уступая дорогу.
— Ты идешь в общежитие? — спросила она торопливо. — Я тоже.
Несколько минут шагали молча. Я понимал, что надо о чем-то говорить, как-то занять девушку, но подходящие слова, как назло, не шли на ум. Злился на самого себя, нервничал, а Лида время от времени поглядывала на меня, улыбалась.
Около самого общежития она вдруг остановилась.
— Знаешь что? Хочешь, пойдем сегодня в кино?
Я растерялся.
— Пойдем… если хочешь, — вырвалось у меня.
В следующее мгновение Лида сорвалась с места и убежала в комнату. Я стоял ошеломленный. Может, она пошутила? Сейчас, наверное, рассказывает подругам, как меня разыграла. А может, и нет. Говорила как будто серьезно…
Ваня готовил ужин. Я начал машинально помогать ему накрывать на стол, размышляя о странном предложении.
Только мы уселись, как в дверь постучали. На пороге стояла Лида.
— Я готова, Анатолий.
— Уже? — смешался я, и чувствуя, что сморозил еще одну глупость, поспешно выскочил из-за стола. — Извини, я иду.
— Ты куда? А ужинать?
— Потом…
Я сидел за столом и старательно пытался вникнуть в конспект. Из окна доносился аромат цветущей белой сирени, от которого слегка кружилась голова. Над кустом хлопотали пчелы.
Заниматься не хочется, так и тянет на улицу. Раны мои почти зажили, бинты, надоевшие за зиму, сняты. Может, в самом деле прогуляться полчаса?
Дверь с треском распахнулась, и на пороге появился сияющий Магомед.
— Анатолий, дорогой! Зачем сидишь? Все бросай, конспект бросай, учебник бросай. Победа, понимаешь?
— Что? Что ты сказал?
— Победа, говорю! Германия капитали… капилир… В общем, сдались фашисты! — И он в диком стремительном танце пошел по комнате.
Мне верилось и не верилось. А душа уже ликовала.
— Но откуда ты узнал?
— Все говорят… Сталин по радио выступал! Эх, что сейчас творится на улице… Пошли скорее!
Мы выбежали из общежития. Весь город покинул свои дома. Возбужденные, радостные люди поздравляли друг друга, пели, смеялись. Вот промчались куда-то мальчишки с большим красным флагом в руках. В глазах восторг — Победа! У обочины дороги пожилая женщина обнимает двух смущенных молоденьких красноармейцев, всхлипывая, причитает: «Соколики вы мои, дождались праздника. А на моих двоих… похоронки…» Дальше она не может говорить. Как ее утешить в День Победы?
На площади качают какого-то бравого моряка, грудь — в орденах. Мальчишка бережно держит двумя руками его бескозырку. В садике напротив театра танцуют и поют, там уже не протолкнуться, много людей, и все свои, чужих сегодня нет…
Чуть отойдя от площади, мы встретили Катю Печерицу, студентку нашего курса.
— Ребята, с победой вас! Радость-то какая! — И, не удержавшись, заплакала.
Магомед осторожно взял ее под руку.
— Это я от радости. Сейчас пройдет! — сквозь слезы улыбается она. — Пойдемте домой, а? Там, наверное, уже все собрались.
В общежитии сплошной гул.
— Теперь заживем! Не хуже, чем до войны, скоро всего будет навалом! — горячо доказывал Ивану Расторгуев.
Появился Гена Поцелуев с аккордеоном в руках.
— Геночка, наконец-то! — налетели на него девчонки. — Нам только твоей музыки и не хватало.
— Не согласен! — замотал он головой. — Не хватает еще знаете чего? Доброй чарки, по случаю великого праздника!
— Правильно, Гена! В такой день не выпить — просто грех! — подхватил Расторгуев. — Так ведь, девчата? Ваше дело — организовать немного закуски, а остальное мы берем на себя.
Прошло не более часа, как стол накрыт. Девушки постарались на славу. Здесь и свиная домашняя колбаса, принесенная Лидой, и копченая рыба, полученная Катей на продуктовую карточку, зеленый лук, кем-то купленный на базаре. Успели нажарить картошки.
Наконец Рая звонким, как колокольчик, голоском торжественно провозгласила:
— Мальчики, девочки! Прошу садиться за стол.
Все пришло в движение, зашумели, задвигали стульями.
— За победу, друзья! — поднялся с места Иван. — За тех, кто ковал ее, не щадя жизни.
Все встали.
— За долгожданный праздник! — тихо добавила Катя.
— Ура! — взорвался Магомед.
— Ур-ра! — подхватили все.
— Девушки, ребята, давайте танцевать! — перекрывая шум и гам, закричала Рая. — Гена, музыку!
Быстро сдвинули в стороны стол, стулья. Геннадий прошелся по клавишам, как бы проверяя, все ли на месте, и заиграл вальс.
Мы с Ваней отошли к открытому настежь окну. Вечерело. С улицы также доносилась музыка.
— Завидую я нашим ребятам, которые сейчас в Германии, — вздохнул Иван. — Нам вот не удалось туда дойти. Ну, да что жалеть. Сделали, что могли. Сегодня в нашем доме праздник!
Сергей танцевал в паре с Раей. В старательно отглаженном костюме он, высоко держа голову, картинно вел свою партнершу. Раиса, в крепдешиновом платье с розами, с ярко накрашенными губами едва поспевала на своих высоких каблуках.
За ними следовали Виктор с Лидой. Наклонившись и касаясь лицом ее волос, он что-то говорил. Я почувствовал слабый толчок в сердце. Лида громко смеялась.
Во время короткого перерыва Катя подошла к Геннадию и что-то шепнула на ухо. Тот кивнул головой. Задорный, искрометный мотив лезгинки заполнил комнату.
Магомед вздрогнул, поправил на гимнастерке ремень.
— Просим, просим! — захлопали все в ладоши, освобождая место посередине комнаты.
Магомед приподнялся на носках, все еще не решаясь начать. Но его уже подталкивали со всех сторон.
— Магомед, ну что же ты, давай, давай!
Взмахнув руками, он понесся по кругу, молниеносно перебирая ногами.
— Асса, асса! — подбадривали его, дружно хлопая в ладоши.
Сделав два круга, он вдруг остановился перед Катей, пританцовывая на носках.
Катя смутилась.
— Магомед, я ведь не умею!
Но он был непреклонен.
— Попробуй, как сумеешь! — кричали подруги. Катя вышла в круг, с каждым шагом обретая уверенность и убыстряя темп. Магомед шел за ней по пятам. Пара — на загляденье!
— Браво, Катя! Молодец, Магомед! Смотрите, как у них здорово получается, хоть в ансамбль! Асса! Асса!
Я незаметно вышел в коридор и прислонился к подоконнику. Музыка доносилась сюда глуше. Какой день! На душе и радость и смятенье. Я дожил до этого дня, несмотря ни на что. Значит, я победитель. А победитель не должен быть на обочине жизни. Все, что мы потеряли, — все не зря. Ребята танцуют, это хорошо. Многие сложили головы, чтобы они сегодня танцевали. Я помню тех парней. Мне за них жить, работать. Как это сказал поэт? «Ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы»…
Тонкая рука осторожно коснулась моей щеки.
— Толик, ты почему один? Пойдем… Там ребята тебя спрашивают. Пойдем, а? — Глаза Лиды были широко открыты и смотрели непривычно серьезно.
«Анатолий, звонили из госпиталя, где ты лежал, и просили срочно зайти к комиссару. В институте тебя не нашел. Иду на стадион. Ваня».
Я встревоженно вертел записку Нагорнова, которую обнаружил на тумбочке.
Размышляя на ходу, зачем я мог так срочно понадобиться комиссару, скорым шагом приближался к госпиталю. Сердце забилось неспокойно, когда я увидел здание с большими окнами. Все-таки с ним связано немало, и меня порой тянуло сюда, особенно в первые недели после выписки, во время бесцельных прогулок по Саратову. Но в госпитале ведь все быстро меняется. Знакомых давно нет. Несколько раз я навещал Липатова, который оставался дольше всех нас. А потом и он выписался, уехал к матери, долечиваться. Надоедать же врачам и сестрам, по горло занятым работой, я не решался.
— А, Петров! — поднялся мне навстречу комиссар. — Здравствуй, здравствуй! Садись, — показал на стул и сам сел напротив, близоруко рассматривая меня. Лицо его выглядело усталым, в волосах прибавилось седины.
— Да ты совсем молодцом! — продолжал он. — Поправился, посвежел. Ну что ж, рассказывай, как дела, как живешь?
— Да все как будто наладилось. Учусь в юридическом институте, на втором курсе. Живу в общежитии, привык.
— Слышал, слышал о твоих успехах. Ну а как твоя рука?
— Зимой сильно болела, обморозил я ее…
— Как же ты так неосторожно. К нам обращался?
— Нет… В поликлинике лечился.
— Напрасно, напрасно нас забываешь. — Комиссар поднялся со стула. Вслед за ним встал и я. — Уж тебе бы мы не отказали. И как лечить твои пальцы, здесь знают наверняка лучше, чем в поликлинике.
Он прошелся к окну, что-то обдумывая. Затем резко повернулся и пристально взглянул на меня.
— Дела твои, как вижу, явно пошли на поправку. Мог бы, уже, пожалуй, дать о себе знать… своей матери, а?
— Матери?! — Мне показалось, что я ослышался.
— Да, да, матери!
— Она жива? — вырвалось у меня, и сердце гулко и тяжко забилось.
Кажется, усилием воли комиссар не позволил себе сорваться на резкий упрек. Помолчав, он сказал:
— Она жива. Она который год разыскивает тебя везде. В Москву обращалась, в политотдел. Как же ты мог столько молчать?
Последние слова дошли до меня как сквозь сон. С тех пор, как я стал всем говорить, что родных у меня никого не осталось, не проходило дня, чтобы не вспоминал мать, брата, сестру. По ночам, бывало, даже разговаривал с ними, рассказывал о себе. Просил подождать до окончания института: я стану на ноги и обязательно приеду к ним, а пока…
И вдруг я узнаю, что моя мама повсюду разыскивает меня! Неграмотная, она добралась до политотдела. Это сколько же ей пришлось пережить! Как мог я не написать ей? Не хотел терзать своими страшными ранами, так наверняка измучил неизвестностью…
— Вот, возьми письмо! — услышал я, очнувшись. — И обязательно, слышишь, непременно сегодня же напиши ей ответ!
Ошеломленный, я бессвязно поблагодарил комиссара и очутился за дверью. Тут же, в коридоре, прислонившись к стене, вскрыл конверт. Кто-то от имени матери писал, что она около трех лет не получает писем от своего сына, не знает, где он, жив ли. Разыскивает его. Умоляет написать все, что о нем известно.
Хотя письмо мое было не длинным, я мучился буквально над каждым словом. Стал ждать ответа. И вот однажды прихожу в общежитие, а навстречу мне поднимается маленькая тщедушная женщина. Что-то удивительно родное в чертах ее лица.
— Мама! — вскрикиваю я.
Обливаясь слезами, она припадает к моей груди.
— Толик!
Она ощупывает меня мозолистыми руками, не доверяя подслеповатым глазам. Провела по голове, лицу, по плечам, наткнулась на культи — замерла.
— Где же твои ручки, сыночек мой…
— Мама, не надо…
Я осторожно, под руку, отвел ее к своей кровати, усадил и сам сел рядом, тесно прижавшись плечом. Она вытерла слезы ладонью, глубоко вздохнула.
— А ведь сердце, сердце мое чувствовало, что ты жив. Как я тебя только ни разыскивала, куда только ни писала! Сам знаешь, какая я грамотейка, только коровам читать. Люди добрые помогали. Как же ты мог?.. — покачала она головой. — Ты ведь мне и без рук, и без ног — все равно дороже всех на свете!
Снова и снова вглядывалась она в мое лицо и не могла наглядеться.
— Что же ты все руку от меня прячешь? Показывай свои два пальца, про которые писал.
Я в замешательстве выпростал из-под полы пиджака остаток правой руки.
Она, близко поднеся к глазам, рассматривала ее, гладила, целовала, и пальцы мои стали мокрыми от ее слез.
— Господи, и что же ты можешь ими делать?
— Многое, мама. Почти все.
Всхлипывая, она полезла в дорожную сумку.
— А я тебе варежку для нее связала, из козьего пуха. Делала для брата, Сашеньки, а тут твое письмо. Ну, да он подождет. И носки привезла, такие же теплые. Небось зимой тут замерзаете, в общежительстве? Ha-ко вот, померь.
На глазах у меня заблестели слезы. Я обнял ее за плечи и, как в детстве, прижался щекою к ее лицу.
— Саша жив, а сестра?
— Жива, жива. Все про всех расскажу, дай срок. Я вот тебя угостить хочу, привезла тут кое-чего. Голодный поди…
После ужина мы с мамой вышли в коридор и присели у окна. Здесь стоял стол, за которым я часто занимался.
Мама поправила сбившуюся простенькую косынку и подняла на меня счастливые глаза.
— До сих пор не верится, что вижу тебя. Повзрослел, возмужал…
«А как сдала и постарела ты, — пронеслось у меня в голове. — Ни дать ни взять старушка, а ведь нет еще и пятидесяти лет!»
— Мама, расскажи, как же ты меня нашла? — попросил я.
— Длинная это история, сыночек. Когда перестала получать от тебя письма, не знала, что и думать. Чуть ли не каждую ночь ты мне снился. То видела тебя в поле, ты был весь изранен и звал на помощь. То на какой-то высокой скале, далеко от меня, стоял с развевающимися на ветру волосами и громко смеялся. Просыпалась среди ночи, дрожа от страха, и до утра уже не могла сомкнуть глаз.
Временами совсем падала духом, отчаивалась когда-нибудь увидеть тебя. Тогда сердце мое разрывалось от горя, и я ходила как потерянная. Потом снова появлялась надежда, ею и жила. Но ты ничего мне не писал.
— Мама, прости меня. Я не думал, что так…
— Ладно уж, чего теперь об этом. Однажды, когда в городе еще хозяйничали фашисты, меня остановил на улице незнакомый парнишка. Опираясь на костыли, он спросил, как моя фамилия и не летчик ли мой сын, Петров. Оказывается, он служил с каким-то Петровым в одной части. Лично знаком не был, но слыхал, что во время воздушного боя самолет Петрова подбили над городом Ростовом. Летчик выбросился на парашюте, и его схватили немцы. Позже он встречал местных жителей, которые видели его растерзанное тело. Несколько дней оно висело на площади для устрашения населения.
У меня подкосились ноги, и я бы упала, если бы не поддержал этот парень.
На другой день я не могла встать с постели. Болело сердце, раскалывалась голова. В конце концов бросила хозяйство на попечение соседей и отправилась в Ростов.
— Как же ты добиралась? Это при немцах…
— А добиралась по-всякому. Где попутными машинами, где товарными поездами, часто пешком…
Я представил себе, как она в старой одежонке и рваных туфлях, в дождь и непогоду бредет по сельским дорогам. Одна-одинешенька, в незнакомых краях, рискуя в любой момент быть схваченной фашистами…
— …До города я добралась лишь на седьмой день. Нашла комендатуру, просила, умоляла назвать имя летчика, который был казнен. Меня гнали в шею, грозились посадить в тюрьму, однажды часовой ударил прикладом в плечо.
Мне показали кладбище, где, говорят, был похоронен тот летчик. Я была почти уверена, что это ты. Села около какой-то могилки и плакала в голос, пока не пришел сторож и не прогнал меня.
Она передохнула, вытерла кончиком косынки глаза и продолжала.
— Наконец наши освободили Краснодар, Ростов, погнали фашистов дальше. Люди начали разыскивать близких, родных. Вскоре и я получила весточку от Валентины, а потом и от твоего братика, Саши. Я подумала — может, рано я тебя похоронила? Мало ли летчиков с такой фамилией: Петров. Мне посоветовали написать в Москву. Мол, похоронки на тебя все-таки не было, а летчик — не иголка, мало ли что случается на войне! Одно из моих писем попало в ваш госпиталь…
Она замолчала. Молчал и я, потрясенный ее рассказом. Разговор наш прервался лишь во втором часу ночи. Измученная дорогой и переживаниями, мать уснула. Я еще долго перечитывал Сашкино письмо, которое он недавно прислал маме. Оказывается, он ушел на фронт добровольцем, когда ему еще не было восемнадцати лет. Служит во флоте, военный моряк. Бедная мама! Сколько слез она пролила из-за меня! До Ростова добралась. И сюда, в Саратов, спешила… Постепенно мысли мои стали путаться, глаза сомкнулись, и я забылся сном.
Мама пробыла у меня в гостях три дня. Жила она у девушек — Лида Визгалова уступила ей свою койку, а сама спала вместе с подругой.
Все свободное время я проводил с мамой. Показал ей институт. «Сколько народу, и какие все славные!» — улыбалась она. Мы ходили по городу. Особенно понравилась маме Волга. Она видела ее впервые. «Вот это река! Огромная, спокойная. Не то что Кубань, в половодье прямо бешеная становится! И пароходы у вас большие, не чета нашим».
Я не сомневался, что перед отъездом мама начнет уговаривать меня переехать к ней, в Краснодар. Но там ведь нет юридического института! Повздыхав, она заявила, что, раз так, приедет сюда сама, потому что рядом со мной должен быть родной человек. Я знал, чего бы ей это стоило: всю жизнь прожила в Краснодаре, там домик, какое-то хозяйство, а здесь с жильем очень сложно… Словом, с большим трудом, но отговорил мать от переезда.
Вечером я провожал ее на вокзал. Поезд уже отходил, а она, смахивая слезы, все повторяла из вагонного окна: «На каникулах обязательно приезжай! Да чаще пиши, сынок!»
— Ну, пошли, что ли? — Ваня бросил взгляд на Николая. — А то еще опоздаем в кино.
— Постойте, и я с вами. Мне в библиотеку надо.
В последнее время я часто занимался в читальном зале. Здесь просторно, уютно. Любая литература под рукой. Никто друг другу не мешает, не то что в общежитии. Там всегда шумно, а если еще Меркулов начнет разучивать песню…
Дело в том, что недавно Виктор приобрел аккордеон. Видимо, ему не давали покоя успехи Гены Поцелуева, нашего лучшего музыканта. И однажды, заняв у ребят последние рубли, Меркулов куда-то исчез. Вернулся на следующий день, голодный, без часов и без денег. Зато под мышкой сверкал перламутром новенький аккордеон. Выяснилось, что, кроме прочего, Виктор продал и свое зимнее пальто, раздобыв где-то взамен сравнительно новую фуфайку.
Первое время нам приходилось нелегко. Виктор оказался старательным учеником, Поцелуев охотно давал ему уроки, так что вся наша комната прошла начальную музыкальную школу, совершенно этого не желая. Иной раз, когда пиликанье становилось невыносимым, Магомед вскакивал с кровати.
— Слушай, дорогой. Ты сыграй лучше что-нибудь другое… понимаешь?
Но у Меркулова ответ один:
— Не нравится — не слушай.
Зато сколько радости позже доставлял нам этот аккордеон, особенно длинными, скучными зимними вечерами!
Поработав несколько часов, я решил подышать свежим воздухом. Вечер был прекрасен, а я по-прежнему любил побродить в одиночку. Незаметно очутился в парке, который все в городе называли «Липки». Здесь было светло и уютно: тенистые аллеи, заботливо усыпанные песком, ухоженные цветники, причудливые деревянные павильоны.
Внимание невольно привлек шум, доносившийся из летнего ресторана. Столы сдвинуты, компания радостных мужчин и женщин шумно веселится. Один провозглашает тост, другие спорят, кто-то кого-то уже держит за галстук, двое целуются…
Я отвернулся. Беспечное застолье незнакомых людей неприятно подействовало на меня: откуда столько радости, да, кстати, и денег? Прибавив шагу, хотел уйти от них подальше, но тут кто-то громко окликнул меня по имени. Я неуверенно оглянулся.
От павильона, размахивая руками, бежал мужчина. Вглядевшись, я узнал Петра Новикова.
— Ну, здравствуй! Куда спешишь? — Язык его слегка заплетался. — Может, пойдем к нам, я тебя познакомлю… Выпьем немного, а?
Я посмотрел на него, видимо, с таким недоумением, что он продолжать не стал.
— Извини. Ну, я тебя провожу немного, хорошо? Где ты обитаешь, как живешь — рассказывай.
Ох, не люблю я разговаривать с пьяными! Не от брезгливости, после госпиталя какая брезгливость, насмотрелся всякого. Просто тяжело иметь дело с человеком, который в данный момент не совсем в себе.
— Я ведь тебе уже рассказывал. Учусь в юридическом, живу в общежитии…
— Ах, да, вспомнил! — Он с любопытством уставился на меня. — Но неужели ты… ведь ты… Ну и как, доволен, что поступил в институт?
— Конечно, — не раздумывая, ответил я.
Новиков, по-моему, начал понемногу трезветь. Ну и вид у него, однако! Отвисшая, с синим отливом щека нервно подергивается, лицо опухшее, глаза красные.
— А у тебя как дела? Гуляешь? — кивнул я в сторону ресторана.
— Гуляю… — мрачно подтвердил Петр. — Мне врачи категорически запретили пить, курить. Грозят параличом и прочими бедами. Да я и сам по утрам чувствую невыносимую боль после всех этих застолий…
— Так бросай их к черту! — вырвалось у меня.
Новиков невесело усмехнулся.
— Рад бы, но… Сколько раз уже пытался начать другую жизнь, подыскивал работу. А потом явятся дружки, прощелыги похлестче меня, пристанут: «Петя, пойдем!» А у меня и духу не хватает отказаться.
— Ты не там друзей себе ищешь. Приходи к нам, в общежитие. Я тебя с ребятами познакомлю.
— К вам, говоришь? — покосился на меня Петр.
— Это недалеко отсюда. Приходи в любое время, хоть завтра.
— Может, и приду. — Новиков помолчал. — Только ты там насчет меня особенно не распространяйся.
Он повеселел, какое-то подобие улыбки промелькнуло на нездоровом лице.
— Петенька, летчик ты мой сизокрылый! — раздался позади визгливый женский голос.
Новиков топтался на месте, виновато поглядывая на меня.
— Толя, ты прости… я пойду… в последний раз, а? — неуверенно добавил он и, махнув на прощание рукой, поплелся за подругой.
— Представляешь, Нинка вздумала ревновать Витьку ко мне, а я ей говорю… — донеслось до меня. Оркестр грянул фокстрот.
Ночью я долго не мог уснуть. Новиков не шел из головы. Вспоминались госпиталь, наша палата. Осторожные разговоры о будущем.
— Какое будущее у израненного летчика? — помню, запальчиво сказал Липатову Петр. — Был орел — а стал кто? Неполноценный человек? И не надо меня утешать!..
Он тогда часто уединялся. Как и я. Но сейчас я с ребятами, а он? С тяжелой головой я заснул.
— …Понимаешь, жалко парня! — закончил я, рассказав утром Ване Нагорнову все, что знал о Новикове.
— Жалеть всегда успеется. — Иван задумался. — Надо побороться за человека. Ясно уже, что он может плохо кончить. А ведь фронтовик, свой парень.
— Я и хотел тебя попросить: давай вместе сходим к нему домой? Посмотрим, как он живет… Что-нибудь, может, придумаем.
Часов в пять мы постучали в квартиру Новикова.
— Войдите! — раздался недовольный голос.
В комнате, еле видимый в папиросном дыму, лежал на койке Петр. Он в верхней одежде, в ботинках. Лицо бледное, голова повязана тряпкой не первой свежести.
Кругом хаос. Небольшой круглый стол с пятнами на полированной поверхности загроможден немытой посудой, пустыми банками из-под консервов, полными окурков. Замызганный, давно не видевший тряпки, пол. Один стул без ножки валялся в углу. На другом навалена одежда.
— Здравствуй, Петя, — подошел я к нему. — Ты что, болеешь?
— Здравствуй, — вяло ответил он, исподлобья поглядывая на нас. — Голова немного побаливает… У меня здесь непорядок, — обводя глазами комнату, криво усмехнулся он. — Вы уж не обессудьте.
Он с трудом приподнялся и сел, опершись спиной о стену.
— Я с товарищем пришел, Петя. Познакомься, Нагорнов Иван.
— Очень приятно, — покосился он.
— У вас что с головой, серьезное что-нибудь? — участливо спросил Ваня.
— Нет, чепуха. Так… ранение дает о себе знать.
Новиков говорил неохотно, сквозь зубы.
— Душно как у тебя. Может, открыть окно?
— Открывай, — безразлично ответил он.
В комнату ворвался свежий воздух, вытесняя, дым и смрад.
— Хороший вид отсюда… самый центр города! И зелени много, — заметил Ваня, высунувшись по плечи наружу.
Никто ему не ответил.
— Петя, а ведь я ждал тебя…
— Да?.. — Он поднял глаза, мне показалось, что на миг они вспыхнули, как тогда, в парке. И сразу потухли. Новиков опустил голову и прежним безразличным топом добавил: — Извини, не мог я прийти.
— Может, пойдем сейчас? Погода хорошая, кстати и прогуляемся…
— Нет, что ты! — поспешно возразил он, словно боясь, что его поведут насильно. — Сейчас тоже нельзя…
— Почему же? — поддержал меня Ваня.
Но не успел он закончить, как дверь распахнулась, и в комнату влетел молодой человек в светлом костюме. Его гладко зализанные назад волосы блестели, галстук — бабочкой.
— А…, — немного смешался он, — у тебя, оказывается, гости. Не помешал? Впрочем, я на минутку. Вот какое дело…
— Познакомься с людьми! — бесцеремонно прервал его Новиков. — Это вот мой товарищ по госпиталю, а рядом его друг, Нагорнов.
— Очень рад, Щеглов, — прищелкнув каблуками лаковых туфель, отрекомендовался он. — От роду двадцать лет. Сын собственных родителей, которые в моей помощи не нуждаются. Да, Петя?
Он захохотал, но никто это веселье не поддержал. Тогда бойкий молодой человек оборвал смех и подскочил к Новикову.
— У меня новость — закачаешься и упадешь!
— Ну?
— Редкое везенье.
— Не тяни, и так тошно.
— У Аллы сегодня свободно. Мамаша уехала к родственникам. Хата в нашем распоряжении. Остальное не проблема: вино, девочки, это я беру на себя. А ты на себя, разумеется, Аллочку. Так когда за тобой заехать?
— Я подумаю.
— Что? — Щеглов оторопело выпучил светлые глаза. — О чем ты будешь думать? Нам на редкость подфартило, не сходи с ума!
— До этого недалеко.
— Что-то я тебя сегодня не узнаю, — Щеглов подозрительно покосился на нас.
Мы с Ваней переглянулись.
— Мы пойдем пожалуй. Еще в институт надо зайти.
— Посидите немного, — ради приличия проговорил Петр, забывая, что сидеть у него решительно не на чем.
— Зайдем в другой раз.
— Ну, смотрите. Не смею задерживать.
— Что ты обо всем этом думаешь? — шагая по улице, спросил я своего друга.
Ваня помолчал.
— Тяжелый случай, — наконец проговорил он. — Похоже, твой летчик нашему приходу вовсе не обрадовался. Но а своему приятелю, кажется, еще меньше. Так что, думаю, не все потеряно.
И все-таки Новиков пришел к нам в общежитие. Застал он только Ваню Нагорнова. Тот очень ему обрадовался. Тему для разговора Иван всегда найдет, так что я увидел их увлеченно беседующих, словно они давно были знакомы. Подходили ребята, знакомились, делились новостями. Расторгуев и Меркулов продолжали спор о непрерывности судопроизводства. Петр прислушивался с интересом. Он рассматривал мои учебники, листал конспекты, пару раз украдкой вздохнул.
К вечеру, как всегда, у нас стало шумно и весело. Ваня отправился хлопотать на кухню. Заглянула Лида: «А, у вас гости, я зайду потом!» Новиков вопросительно взглянул на меня. В это время Иван, боком отворив дверь, принес большую миску каши, торжественно провозгласив: «Прошу к столу! Чем богаты…» Петя начал было отказываться, но Меркулов подхватил его под руку.
Каша была «на ять», заправленная салом (мама прислала из Краснодара) и пережаренным лучком. Меркулов и Расторгуев выложили конскую колбасу, где-то добытую Николаем. Сергей притащил большущую селедку.
На второе, как водится, чай. Заварки у Вани не нашлось, но он не растерялся: поджарил на огне корку черного хлеба и бросил в кипяток. Получилось, право, неплохо, даже цвет как у всамделишного чая.
— Дружно вы живете, ребята, — отставляя пустой стакан, заметил Новиков.
— Что правда, то правда, — согласился Расторгуев. Одной рукой он запихивал в рот кусок хлеба, а другой подвигал к чайнику кружку. — Живем даже весело, у нас ведь свой гармонист имеется, — кивнул он в сторону Меркулова.
— Коля, не отвлекайся, а то тебе сахару меньше всех достанется. Смотри, кончается уже.
— Не беспокойся, Витенька. Насчет этого маху не дам, — уверенно возразил Расторгуев.
Поздно вечером я пошел провожать Петра.
— Ты знаешь, мне что-то и в келью свою идти не хочется, — признался он. — Здорово все-таки у вас, честное слово.
— А ты приходи к нам почаще, всегда рады тебя видеть. Ребята у нас и правда хорошие. И вообще, признаюсь тебе, институт стал для меня родным домом.
Петр помолчал. Лицо его скрывала тень.
— Хорошо тебе, — вздохнул он. — И мать, и товарищи, и институт. А что у меня осталось в жизни? Отец погиб в начале войны, близких никого нет. Товарищи? Глаза бы мои на них не смотрели. Иной раз подумаю — ведь я летчик! Я в небо поднимался, и с какими ребятами! А кто теперь рядом со мною? Вор завскладом, секретарша, сменившая за два года четырех мужей, Щеглов — пустышка, папенькин сынок, ты его видел. Низко же я сел! И как вырваться из этого круга?
Я машинально смахнул волосы со лба. Взгляд Новикова на мгновение задержался на моей руке. Он осекся.
— Слушай, кому я плачусь? Я, практически здоровый мужик. Извини, Толя. Я понимаю. Ты сумел… Не перебивай. Я тоже смогу. Вот клянусь… Впрочем, к черту клятвы. Но я… Не провожай меня дальше. Спасибо тебе.
И он не оглядываясь зашагал прочь, сильно сутулясь и нагнув голову.
— Ты скучал по мне хоть немного? — Лида кокетливо прищурилась, ожидая ответа.
— Конечно, скучал, Лидушка…
— И я по тебе тоже. Даже каникулы показались слишком длинными. Хочешь, завтра устроим прогулку за город?
— Хочу, конечно. Только пригласить тебя не решался.
— Нерешительный ты у меня, — усмехнулась Лида. — А лето кончается. Погуляем, пока стоят теплые деньки.
Солнце еще не поднялось, когда мы вышли из общежития.
Минут сорок мы петляли по пыльным улицам города, прежде чем добрались до окраины. Неподалеку высился холм, густо поросший травой и кустарником. Среди зелени еле заметно вилась вверх узкая тропинка. Не сговариваясь, мы пошли по ней, изредка оглядываясь.
Идти было трудно. Время от времени из-под ног срывались камни и с шумом летели вниз. Каждый раз Лида вздрагивала, останавливалась и просила:
— Толя, не спеши, пожалуйста! Осторожнее.
Спотыкаясь, порой падая, мы упорно продвигались вперед. Но вот, наконец, и вершина. Можно перевести дух. Зато какая красота! Вот он, город, весь как на ладони. С трех сторон его окружают высокие холмы. А слева, серебрясь, замысловато петляет Волга. Позади степь, а вон там, дальше, водная гладь затона.
Мы стояли как зачарованные. Солнце уже поднялось. Где-то совсем рядом, в кустах, беззаботно распевали птицы.
— Здорово, правда, Толич? — в восторге воскликнула Лида. — Видишь, вон улочка, по которой мы с тобой шли. Там дальше кинотеатр, а вот и наш институт, он едва заметен…
Но я уже не мог оторвать взгляд от Лидиных сияющих зеленых глаз.
— Ты, кажется, совсем не туда смотришь! — слегка покраснела она. — Я ему город показываю, а он… Неужели нравлюсь?
И, захохотав, она бросилась прочь по пологому склону холма.
Несколько смущенный, я последовал за нею. Неожиданно дорогу нам преградил неглубокий овраг. Лида с ходу стала спускаться в него, потом начала собирать цветы.
— Тольча, смотри какой букет! Правда, замечательный?
На дне оврага, у большого замшелого валуна я заметил крохотный родничок. Хрустально чистая вода небольшим фонтанчиком била из-под земли и ручейком сбегала вниз. Я остановился и негромко позвал Лиду.
— Ой, как интересно! — Она тут же пошла вдоль ручья, пробираясь через кустарник. — Тольча! Скорее сюда!
Там, где ручеек растекался в прозрачную лужицу, из каменной расщелины тянулась к солнцу тоненькая березка.
Лида подошла поближе, осторожно погладила белый прямой ствол.
— И никто ведь не сажал, никто не лелеял… разве что этот ручеек. Все как у поэта:
Я спросил у ручья — ты чей?
У березки спросил — ты чья?
Он в ответ прозвенел — ничей,
Прошептала она — ничья…
Не было в моей жизни воды вкуснее этой, из неожиданного родничка.
Мы передохнули и не спеша направились к затону. Немного посвежело — чувствовалось, что рядом большая вода. Лида сорвала на ходу несколько ягод терна, пожевала и, скорчив гримасу, выплюнула.
— Что, не созрели?
— Напротив, очень вкусные! Хочешь попробовать? — протянула она оставшиеся сизые ягоды.
Я легонько ударил снизу по ладони, и они посыпались в траву. Лида закусила губку.
— Какой нехороший Тольча… Я рвала, рвала… И вдруг удивленно воскликнула: — Посмотри, фруктовый сад! Сейчас я тебя угощу иначе! И она, не раздумывая, ринулась к яблоням, краснеющим спелыми плодами.
— Лида, а вдруг сторож! — Но крик мой остался без ответа.
Да и какой там сторож. Сад, судя по всему, был давным-давно позабыт, заброшен. Между рядами яблонь и груш поднялся целый лесок молодняка, сорной травы. Вокруг ни жилья, ни людей.
Раскрасневшаяся и довольная, Лида возвращалась ко мне с румяными яблоками в руках.
— Это тебе не зеленый терн. Возьми, попробуй. Вот эти — самые сладкие!
К затону подошли в полдень.
— Искупаемся?
— А не утонем?
Вряд ли она опасалась за себя, все-таки выросла на Волге, недалеко от Саратова. Но я даже без рук неплохо держался на воде.
— Ну хорошо, — наконец согласилась Лида. — Ты раздевайся здесь, а я там, — указала она на кусты. — И не оглядывайся, пока не скажу.
Быстро сбросив одежду я, поеживаясь, полез в воду. Дно было песчаное и круто шло в глубину.
— Можно! — закричала Лида и с разбегу прыгнула вслед за мною.
Плавала она здорово, по-мужски вразмашку загребая руками.
— Толя, вернись, не заплывай далеко!
Но какой-то бес подталкивал меня. И я, энергично работая ногами и рукой, отплывал все дальше от берега.
Несколько длинных гребков, и она настигла меня. Пригрозила:
— Если сейчас же не повернешь назад — обижусь, честное слово!
— Хорошо, — сдался я, отфыркиваясь, и тут же небольшая волна ударила меня в лицо. Я сделал порядочный глоток и… сбился с ритма. Ветер, как нарочно, усилился, частые, беспорядочные волны захлестывали, мешали плыть. Выбиваясь из последних сил, я отчаянно греб к берегу. Лида все время находилась рядом, готовая в любую минуту прийти на помощь.
Почувствовав под собою дно, я встал на ноги. Сердце бешено колотилось. Лида последовала моему примеру, но ей оказалось чуть ли не с головой. Она хлебнула воды и вылетела на поверхность с перепуганными глазами. Я рассмеялся и подхватил ее под руку.
Мы выбрались на берег и растянулись на траве, греясь на солнце. Стараясь не смотреть друг на друга, говорили о разных пустяках. Я чувствовал, что Лида стесняется, и стеснение это передалось в конце концов мне. Все-таки одно дело — на пляже, и другое — вот так, вдвоем…
— Тольча, передвинься в тень, сгоришь.
— А тебе разве жалко?
— Немножко жалко.
Солнце уже клонилось к западу, когда мы собрались в обратный путь. К вершине холма подошли затемно. Тысячи и тысячи огоньков, больших и малых, подмигивали нам снизу, мерцали и переливались во мгле.
Мы стояли рядом, потрясенные картиной ночного города. Вздрагивая от прохлады, Лида прижалась ко мне плечом. Ее волосы касались моего лица.
— Лидушка… — голос мой неожиданно охрип.
— Что, Тольча?
Она чуть повернула голову. Совсем близко чувствовалось ее прерывистое дыхание.
Я обнял ее за плечи и привлек к себе. В стыдливой растерянности она покорно подалась. Я наклонился, и мои горячие губы слились с ее теплыми губами.
— Все же мне больше нравится уголовное право, — говорил Сергей Кучеренко, когда мы возвращались домой с теоретической конференции по теме «Иски, вытекающие из причинения вреда». — Что может быть интереснее работы следователя!
— А мне, наборот, больше по душе гражданское право, — сказал Нагорнов. — Оно обширнее и богаче уголовного. Тут ведь случаи, которые встречаются в жизни на каждом шагу. Однако попробуй разберись в них! — Уголовник — он уголовник и есть, сам зачастую признает себя виновным, когда стоит перед судом. А в гражданских делах обе стороны считают себя правыми, и вполне искренне считают!
Я молчал, но в душе соглашался с Иваном. Гражданское право и меня влекло больше. Не зря в конце концов, работая в народном суде, я стал специализироваться на гражданских делах.
— А я думаю, что хороша та должность, где больше платят, — вступил в разговор Расторгуев, затягиваясь папиросой. В последнее время он курил только «Беломор», тратя на него бешеные деньги. На трамвайных остановках в те дни худенькие мальчишки торговали папиросами, в пачках и врассыпную. Был даже такой душещипательный романс, его с надрывом исполняли в летних ресторанах упитанные мужчины:
Друзья, купите папиросы!
Подходи, пехота и матросы.
Подходите, не жалейте, сироту меня согрейте,
Посмотрите — ноги мои босы…
И певец бросал тоскливый взгляд на носки своих сияющих ботинок.
— Я лично, — продолжал Николай, — не прочь преподавать в высшем учебном заведении, имея к тому же ученую степень.
— Губа у тебя не дура! — засмеялся Сергей. — Одно плохо: попадется вот такой студент, как ты, так и ученой степени не захочешь!
— Я серьезно говорю, — упорствовал Расторгуев. — Эта работа меня давно интересует.
— Работа или зарплата? — вновь вмешался Виктор. — Что-то я у тебя педагогических способностей пока не разглядел.
Николай вспыхнул, хотел что-то возразить, но нас нагнали девушки, и спор прекратился.
Лида осторожно прикрыла за собой дверь.
— Анатолий, к тебе какой-то моряк пришел.
Она чуть подумала и неуверенно добавила:
— По-моему, твой брат…
Я выскочил в коридор. Там стоял статный молодой человек в блестящей военной форме. Он шагнул навстречу.
— Сашка!
И я тут же попал в крепкие объятия братишки.
Оказывается, он демобилизовался, и вот по пути в Краснодар решил заехать ко мне.
— Без предупреждения решил. Не тебе же одному сюрпризы нам преподносить! — улыбаясь, объяснил он.
Я не мог насмотреться на Александра. Как же он изменился! Запомнил его худеньким мальчишкой, который рвался на фронт в сорок первом. Что ж, успел и он повоевать. Правда, не с немцами, а с японскими милитаристами. Получил ранение, к счастью, нетяжелое. Лида говорит, что Саша похож на меня, она это сразу заметила. Только, мол, более «справный», не то что ты, худенький, словно мальчишка.
А вообще девчонки наши были от него без ума. Морячок! В первый же вечер утащили брата в кино. Ночь уже, а его все нет. Провожает, поди, кого-то.
Сашку в этот вечер я так и не дождался. Уснул. Пришел он за полночь, тихо разделся и улегся рядом, так что я даже не услышал.
Пробыл он у меня всего два дня: торопился к маме. Теперь ей, конечно, станет легче рядом с Сашкой. И у меня на душе тоже сделалось спокойнее.
На каникулах я решил съездить к Меркулову в деревню. Он давно уже приглашал в гости. Экзаменационная сессия выдалась тяжелой, хотелось немного отдохнуть: проехаться по Волге, побродить по полям и рощам, поиграть вдоволь в шахматы. Все это Виктор мне обещал сполна. Тем более жили они неплохо, и мать и отец работали в колхозе.
Я, конечно, на иждивении быть не собирался. Полученную стипендию вложу «в общий котел», хотя это, конечно, невеликий вклад.
И все же вряд ли я поехал бы к Меркулову, если бы не надеялся встретиться с Лидой Визгаловой. Она ведь там живет, по соседству.
В Хвалынск пароход прибыл к вечеру. Пассажиры потянулись в город. На берегу стало тихо и пустынно. Нам же предстояло перебраться на другую сторону Волги. Там в степи затерялся райцентр, а еще дальше — родная деревня Виктора.
По расписанию катер подойдет не раньше чем через два часа. Томясь ожиданием, мы взад и вперед расхаживали по плотному прибрежному песку.
Невдалеке широкоплечий загорелый старик возился около деревянной лодки.
— Слушай, может быть, он нас перевезет? — вдруг предложил Меркулов. — Ты как?
— Не возражаю.
Владелец лодки, местный бакенщик, охотно согласился за небольшую плату перевезти нас.
Тянет свежий ветерок, поднимая небольшую зыбь. Суденышко паше споро бежит по волнам. Но чем дальше от берега, тем ветер сильнее. И по-настоящему задул, как только мы достигли середины реки. Вот только здесь и почувствуешь волжский простор, когда лодку твою то и дело захлестывает волнами и, несмотря на все усилия гребца, неумолимо сносит вниз.
Лицо бакенщика осунулось, покрылось капельками пота.
— Папаша, давай я немного погребу! — второй раз подал голос Виктор.
Старик все еще недоверчиво на него косился, однако сам явно сдавал.
— Не бойся, я тоже волжанин. С веслами обращаться умею.
— Ну, раз такое дело… На, попробуй, сынок.
И все еще с опаской, осторожно передал длинные весла Меркулову.
Лодка на мгновение дрогнула, сбилась с курса, но, почувствовав твердую руку, тотчас выпрямилась и послушно пошла вперед. Так, сменяя друг друга, гребли то бакенщик, то Виктор, и вскоре лодка уткнулась в берег.
В районном центре нас ожидал отец Виктора, Егор Тимофеевич, пожилой, но еще довольно крепкий мужчина с окладистой черной бородой. Рядом помахивали хвостами две рыжие лошади, запряженные в линейку.
— Приехали наконец! — радостно воскликнул он, спеша навстречу.
— Папа, я не один, с товарищем. Я писал тебе… Петров, Анатолий.
— Как же, помню, помню. Рад видеть. Ну, давайте знакомиться. Впрочем, познакомиться мы и в пути успеем. А сейчас сидайте да поехали. Поздновато уже. — И, устроившись на подводе, спросил: — Музыку-то свою не забыл, Витя?
Виктор засмеялся и похлопал по футляру аккордеона.
— Ото добре. Не в каждой избе такой музыкальный хлопец, как наш Витька!
И, подмигнув мне, отец взмахнул кнутом. Несколько безлюдных улиц — и вот уже степь, необъятная, без конца и края. По обеим сторонам дороги отливают золотом озимые. Чистый воздух, запах трав приятно дурманят голову. Кони бегут резво, слегка покачивается линейка…
Домой приехали за полночь. Нас ждали. В окнах горел свет. Заслышав шум подъезжающей подводы, во двор выбежала мать Виктора, Анна Семеновна…
Дни потекли спокойные, беззаботные. Мы отсыпались после экзаменов, рыбалили, часами просиживали за шахматами. По вечерам Виктор играл во дворе на аккордеоне, и тогда сюда сходилась вся деревня.
Прошло еще несколько дней, и я стал понемногу тяготиться пребыванием в гостях. Нет, относились в доме Меркуловых ко мне хорошо, но… Виктор, как и следовало ожидать, начал помогать родителям по хозяйству: то сарай починит, то забор поправит, постоянно копался в огороде… Я, конечно, тоже старался чем-нибудь быть полезным. Но что я мог сделать? От этого становилось не по себе, и отдых — не в радость.
Так что, несмотря на уговоры Виктора и его родителей, я собрался в обратный путь. На попутной машине добрался до райцентра. Здесь жила Лида Визгалова.
Адрес ее я давно уже выучил наизусть, нужную улицу нашел быстро. Повстречавшаяся женщина показала дом — второй от угла, ничем не выделявшийся среди других.
У самого крыльца меня охватили сомнения. Вот зайду я сейчас — а будут ли в этом домике рады такому гостю? Лида может быть… А родители?
Отца я немного знал. Он иногда приезжал в город, заходил в общежитие. Однажды мы возвращались с Лидой вечером из кино и в коридоре увидели его. Она, как всегда, бросилась на шею: «Папка приехал!», целовала при всех… Я поздоровался, прошел в свою комнату. Держался он со всеми ровно, приветливо. В разговоры со мною не вступал, я с ним — тоже.
«В конце концов, я же не к родителям пришел, а к Лиде, — подбадривал я себя. — Загляну на несколько минут — и на пароход!»
Тем не менее в зеленую дверь стучал с неспокойным сердцем.
— Сейчас! — послышался знакомый голос, и предо мною замерла Лида.
— Толич! Неужели?
Я едва успевал отвечать на ее горячие поцелуи.
Спохватившись, она стыдливо отпрянула назад, знакомо закусила губку.
— Какими судьбами, Толич? Впрочем, что же мы здесь стоим, пошли!
— Я на минутку, Лидочка. Мне на пристань…
— Идем без всяких разговоров! — Она решительно потащила меня в дом.
Лида была одна. Отец уже выписался из больницы, он на работе, младшая сестренка гуляла где-то на улице.
Пока Лида хлопотала, собирая на стол, я рассказал ей, где был и куда еду.
— Только есть я вовсе не хочу, — слабо запротестовал я, видя, что она отрезает от домашнего круглого хлеба большие ароматные куски.
— Тольча, не мудри, пожалуйста. Это же все свое, ты такого давно не ел. Сама пекла.
— Мне одному неудобно. Садись и ты со мной.
— Хорошо.
В это время послышался скрип двери в сенях.
— Это, наверное, мама, — вскочила Лида.
В комнату вошла высокая худощавая женщина с хмурым лицом. Увидев меня, она остановилась и удивленно посмотрела на дочь.
— Мама, это Толик, Петров. Мы учимся вместе, я тебе говорила… Он у Меркуловых был, в гостях, теперь домой едет…
— А… — только и сказала она и, окинув меня с ног до головы взглядом, прошла на кухню.
Лида сникла, побледнела. Есть мне уже не хотелось.
— Спасибо, Лида. Я пойду, пожалуй.
Она не удерживала, лишь попросила:
— Подожди минутку, я провожу тебя.
До меня донесся приглушенный говор, потом раздраженные слова матери: «Нечего шляться, в комнатах еще не прибрано!» Лида горячо возражала. «Ну, недолго», — услышал я последние слова. Лида выскочила из кухни красная, со слезами на глазах.
По пути к пристани мы долго молчали.
— Ты не обижайся на нее, Толик, — Лида робко коснулась моего рукава. — Она хорошая, только…
Что «только», я уточнять не стал.
Все выпускники зарылись в конспекты, повторяя пройденный материал. С утра разбегались кто куда в поисках удобного местечка.
Иногда я занимался вместе с Лидой, но это было не совсем удобно. Она любила вслух повторять прочитанное, и это сбивало меня. Словом, я старался уединиться, хотя Лида, кажется, немножко обижалась.
И все-таки мы находили время для прогулок. Тогда мечтам и фантазиям не было границ.
— Следователем буду, только следователем! — твердила Лида. — Ни один преступник от меня не уйдет, слышишь, Тольча? Я их всех выведу на чистую воду!
— А я, наверное, буду проситься в суд.
Я и в самом деле после долгих размышлений пришел к выводу, что работа народного судьи мне подойдет.
— Вот и прекрасно. Я буду расследовать, а ты — судить.
— Семейственность получается. Так не годится.
— Толич, а я тебе нравлюсь? — ни с того ни с сего перебивает Лида, заглядывая мне в глаза.
— А как ты думаешь?
— Нет, ни капельки! — кокетливо мотает она своими кудряшками.
— А ведь угадала…
Лида делает вид, что сердится. Я неожиданно обнимаю ее и крепко целую.
— Сумасшедший! — таращит она испуганные глаза, вырываясь. — Как не стыдно? Столько людей кругом! — И показывает на пустую улицу.
— А жить мы будем в коммунальной квартире, обязательно с паровым отоплением, — через несколько шагов снова начинает она. — И с другими удобствами, конечно.
— Со временем, пожалуй, — соглашаюсь я.
— Да, да, со временем… Знаешь, сколько будет комнат? Не меньше двух, ведь у нас появится ребенок. — Она слегка краснеет.
— Э, так дело не пойдет. В двух комнатах нужно иметь минимум двоих, можно и третьего. Потеснимся, люди привычные.
— Для начала хватит и одного, не жадничай. Итак, две комнаты, такие аккуратные, светленькие. Ни пылинки, ни соринки, об этом уж я позабочусь. Конечно же, ванна, может, даже газ. — Она зажмурилась от удовольствия. — Ну, а из обстановки что? — Она вопросительно посмотрела на меня и сама же ответила: — Вначале, понятно, самое необходимое: стол, стулья, кровать. Потом, конечно, не сразу, большой диван, полированный шкаф. А там, глядишь, радиоприемник, да еще и с проигрывателем. Не покупать же их отдельно, верно?
— Верно, хозяюшка моя. Но сегодня мы купить их просто не успеем. Зато успеем еще пару часов позаниматься перед сном. Мы ведь договаривались…
— Вон ты о чем…, — разочарованно протянула она. — Перебил на самом интересном месте!
Первый экзамен или последний — разве для студента они отличаются? Все равно волнуешься. Вот и сегодня с утра знакомая «предстартовая лихорадка». Первый государственный экзамен. «Основы марксизма-ленинизма».
— Ну что, ребята? Как успехи? — подходит к толпящимся у двери студентам Меркулов.
— Пока никаких, — за всех отвечает Ваня Нагорнов. — Только что пришли члены комиссии.
— Значит, не опоздал. Не возражаете, если я пойду в первой партии?
— Нет, нет, что ты, Витя! Иди, пожалуйста. — Девушки обрадовались. — Нам же лучше, узнаем, как спрашивают.
По лицу Виктора никто не догадается, что и он волнуется. Скала, а не человек. Улыбается, шутит со студентками, но им-то явно не до смеха.
Вскоре приглашают желающих. Пошли Меркулов, Нагорнов и Тоня Кочеткова. Остальные с нетерпением стали ждать первых результатов, время от времени заглядывая в чуть приоткрытую дверь. Ребята сидели каждый за своим столом и готовились.
Тоня сразу же принялась что-то писать. Иван тоже время от времени делал какие-то пометки. Только Меркулов глядел в окно и думал, кажется, о чем-то постороннем.
Между тем студенты все подходили и подходили.
— Девочки, сдают, да? Еще никто не засыпался? Кто принимает? — затараторила Рая Туманова. — Как буду сдавать — просто не знаю. Все из головы улетучилось, будто не занималась совсем!
Прошло более десяти минут, нетерпение нарастало. Больше всех нервничала и суетилась Рая. Она секунды не стояла на месте: то заглядывала в аудиторию, то шушукалась с девушками, то выбегала в вестибюль, а возвратившись, снова льнула к двери.
— Девушки, ребята, тише! Меркулов отвечает, — наконец сообщила она, скорчив гримасу, будто проглотила горькую пилюлю.
Все невольно подались к ней.
— Ну, что? Как отвечает?
— Да пока вроде ничего. Вот остановился. Задали ему какой-то вопрос, — продолжала информировать Рая. — Молчит. Наверное, не знает. Нет, нет, говорит. Кажется, закончил. Зачетку подает…
Как только Виктор вышел, его окружили со всех сторон.
— Сдал? Сколько?
— «Пять».
— «Пять»? — недоверчиво переспросила Рая. — Не верю. Почему же ты такой кислый? Если бы я получила пятерку, была бы на седьмом небе!
— Не веришь, посмотри, — протянул он свою зачетку.
— Правда, пятерка. Витенька, ты просто молодец! А спрашивают строго?
— Да как всегда.
— Дополнительных вопросов много?
Но Виктор уже выбирался из толпы.
Вечером мы делились впечатлениями о первом экзамене. Результаты у ребят неплохие: всего две четверки, остальные пятерки.
Концерт задерживался. Студенты, чтобы не терять времени, сдвинули в сторону стулья и устроили танцы. Тон задавали, конечно, Катя и Магомед. Как он не похож на того длиннорукого нескладного парня, который ввалился в нашу комнату четыре года назад! Все с удовольствием поглядывали на эту красивую пару.
Неожиданно в зале появился Петя Новиков, в новом сером костюме, при галстуке. Его приветствовали как своего. Через несколько минут Петр уже кружил в вальсе Тоню Кочеткову.
На сцене за кулисами метался словно угорелый Сергей Кучеренко: ведь он сегодня распорядитель, а также конферансье.
Наконец все собрались, все готово, и ведущий распорядился дать предупредительный звонок.
Сразу же прекратились танцы, студенты начали рассаживаться по местам.
Дождавшись полной тишины, Сергей торжественно объявил о начале концерта, посвященного выпуску института.
В зале зааплодировали. Как только шум немного утих, Сережа, заложив руки за спину, как заправский артист, продолжал:
— Друзья мои, мы очень признательны за такие аплодисменты, тем более что еще ничего вам не показали. Хочу серьезнейшим образом предупредить, что номеров у нас много, и если вы будете все время так аплодировать, то к концу нашего концерта наступит полнейшая тишина: вы отобьете себе ладони.
Выступления и впрямь оказались хороши.
— Тольча, какой голос! — то и дело теребила меня Лида. — Ну что же ты молчишь? Кричи «бис»!
А Сережка уже объявлял следующий номер.
На сцене появилась Тоня Кочеткова. Под аккомпанемент баяна она запела:
Ой, цветет калина
В поле у ручья.
Парня молодого
Полюбила я…
Она задумчиво изогнула брови, голос ее лился легко и свободно. Про какого парня она так поет?
Тоня не спеша поклонилась залу. Ее вызывали на «бис». Но Сережа неумолим: номера не повторяются.
— Дуэт аккордеонистов, — объявляет он. — Геннадий Поцелуев и Виктор Меркулов исполняют старинный вальс «Амурские волны».
— Быстро Виктор научился, правда? — шепчет Лида. — Вот какой талантливый у меня земляк, даже не ожидала…
— Неплохо, но Генка играет лучше, — с серьезным видом возражаю я.
Лиде очень хочется поспорить, но вдруг она спохватывается:
— Ой, Толич! Мне же через два номера выступать! — и исчезает.
Вскоре на сцене появляется девушка-колхозница в цветастом платке и сарафане. Голосистая и задорная, руки в боки, она лихо исполнила несколько «зубастых» частушек на студенческие темы.
Успех Лида имела полный.
— Толя, ну как? — запыхавшись, спросила она, усаживаясь рядом. — Только честно!
— Если честно — лучше всех!
— А ну тебя, я же серьезно!..
Я несколько раз оглядывался по сторонам. Знакомые лица, улыбки…
В заключение программы, конечно, студенческая песня. Из тех, что есть, наверное, у каждого института. Может быть в них не слишком совершенны стихи, но зато это своя песня, и она дорога сердцу, сроднившемуся со студенческим миром.
Пусть не пышно обставлен студенческий дом,
Да и денег в запасе не очень-то много,
Но богатство студента заложено в том,
Что вся жизнь впереди, как большая дорога.
Со второго куплета, стоя, поет уже весь зал.
После концерта мы с Лидой, не сговариваясь, направились к Волге. На душе легко и радостно. Еще бы — позади четыре года учебы. Очень непростых для меня года. Впрочем, зачем сегодня вспоминать о трудностях, они ведь позади. А что впереди?
Длинная вереница барж светила огоньками, медленно спускаясь вниз по Волге. Кого-то упорно окликал пароходный гудок. Блики света прыгали по легким волнам.
— Скоро распределение, Толич. Куда же нас пошлют? — Лида положила голову мне на грудь. — Впрочем, куда бы ни направили, мы едем вместе, правда?
— Конечно, Лидушка.
— Но только я ни за что не хочу уезжать от Волги. Где угодно, но чтобы она была рядом.
— Знаешь что? Давай попросимся в Сталинград. Это ведь совсем недалеко отсюда. А работы там много.
— В Сталинград? — повторила Лида. — Но ведь он, говорят, весь разрушен. Ты не подумал об этом?
— Подумал. Я давно уже думаю, иначе не сказал бы. Да, разрушен. Но ведь люди там живут, работают. Первое время, наверное, будет трудно. Но я не боюсь, а ты?
— Я… тоже не боюсь… особенно с тобой. Что ж, в Сталинград так в Сталинград.
Специальная комиссия из министерства начала работу по распределению молодых специалистов. Один за другим в кабинет вызывались студенты-выпускники, вернее, бывшие студенты.
Радостные, пришли в институт Магомед и Катя. Вчера они зарегистрировались, а сегодня будут вместе проситься на работу в Дагестан. Все уверены, что им пойдут навстречу.
Из кабинета показался Расторгуев.
— Ну, что? Куда? — бросилась Катя к Николаю. Все знали о его страстном желании остаться в Саратове.
— В Сталинград…, — огорченно махнул он рукой.
— Что же здесь плохого? Я с удовольствием поехала бы, — пожала плечами Тоня Кочеткова.
Расторгуев хотел было возразить, но раздумал и, понурив голову, поплелся к выходу.
— Петров, Петров, вызывают! — послышалось от дверей.
Я бросил взгляд на Лиду.
— Толя, иди же! — легонько подтолкнула она меня. — Все будет хорошо, как условились.
Я остановился перед широким столом.
— Ваша фамилия? — спросил председатель, тучный мужчина в больших очках, просматривая лежавшие перед ним бумаги.
— Петров, — сдержанно ответил я.
— Садитесь, товарищ Петров. Где и кем вы бы желали работать?
— Народным судьей… в городе Сталинграде.
Председатель поднял голову. Брови его поползли вверх.
— Вы… инвалид войны? У вас нет рук…
Меня сразу бросило в жар.
— Да. Инвалид.
— Как же вы пишете?
— Мне сделали операцию… два пальца, — я с трудом подбирал слова. — Ими и пишу.
— Причем пишет хорошо и быстро, — пришел на помощь директор института. — И вообще Петров — один из лучших наших студентов.
— Да, я вижу, оценки у вас отличные… — Немного подумав, председатель продолжал: — Может быть, хотите продолжать учебу в аспирантуре?
— В аспирантуре? — Я вспомнил о договоренности с Лидой. — Нет. Прошу направить меня в Сталинград.
— Ну что ж, вам виднее. — Он посмотрел на меня с интересом. И, посовещавшись с членами комиссии, объявил: — Товарищ Петров, просьба ваша удовлетворена. Желаем вам успехов!
Отвечая на ходу на вопросы ребят, я поспешил к Лиде. Она уже заметно нервничала в ожидании вызова.
Наконец пригласили Визгалову.
Я нетерпеливо расхаживал по коридору, не замечая никого. Мысленно был там, в кабинете, вместе с Лидой. Что если ее пошлют в другое место… Как тогда быть?
Наконец-то дверь распахнулась. Даже уши у Лиды и те полыхали огнем.
Несколько минут спустя, сидя на лавочке в сквере, она рассказывала взахлеб:
— И вот они меня спрашивают: кем вы желаете работать? Я, конечно, говорю, следователем. Хорошо. А куда? В Сталинград, отвечаю. Они переглянулись, кто-то плечами пожимает. Почему именно в Сталинград, что такое сегодня… В других областях тоже специалисты нужны. И давай перечислять: Курская, Орловская, Кемеровская. Я растерялась, сижу как дура и слова не могу вымолвить. Спасибо, директор выручил. «Вы, — говорит, — не с Петровым ли хотите вместе ехать?» — «Да, — подхватила я, а потом сама не знаю как выпалила: — Мы с ним давно дружим и скоро поженимся».
— Неужели так прямо и сказала?
— Честное слово, Толич. Провалиться мне на этом месте, прямо так и сказала. Потом, правда, спохватилась, и так мне неловко стало, что не знала, куда деться.
— Ну а дальше что?
— Дальше вот что, — снова воодушевляясь, продолжала моя невеста. — Они все заулыбались, задвигались, а директор наш стал им что-то тихо говорить, мне не слышно. Потом они ему. А затем объявили, что я могу ехать в Сталинград. Пожелали нам счастья и успехов… Но только я могу не дожить до этого счастья, потому что сейчас, кажется, упаду в голодный обморок!
— Я тоже. Утром только чай пил и все. Идем в столовую?
— Конечно!
В зале почти никого. Многие студенты уже разъехались на каникулы.
Мы уселись за столик, застеленный белоснежной скатертью. Сквозь желтые в гармошку гардины проникал мягкий свет и рассеивался по просторному залу.
— Как хорошо стало в нашей столовой, и кормят прилично. А помнишь, как тут было в первые годы?
— Еще бы! — Я кивнул головой. — Как говорил Магомед, пей вода, ешь вода…
— Ни хлеба, ни топлива…
— Ладно, что вспоминать! Лишь бы ни для кого это не повторилось.
— А расставаться с институтом жаль.
— Еще бы!
Мы снова пришли в свой скверик.
— Видишь, Толик, мечты наши понемногу начали сбываться. Приедем с тобой в Сталинград, устроимся на работу. И сразу поженимся.
— Давай лучше здесь зарегистрируемся, и…
— Нет, нет, не спорь! Неизвестно, где там придется жить, и вообще.
Разговаривая, мы забрели в городской парк, пошли по широкой тенистой аллее. По обеим сторонам росли аккуратно подстриженные кусты. За ними высились могучие вековые деревья, местами образуя лужайки с зеленым ковром травы.
Мы условились, что на каникулы, вернее, теперь уже в отпуск, каждый отправится к себе домой. А через месяц приедем в Сталинград, предварительно в письмах все обговорив.
За поворотом открылся пруд. По чистой, прозрачной воде плавали лебеди. Лида стояла у самой кромки и звала их к себе. Двое не спеша подплыли и остановились невдалеке.
— Как жаль, что нечем их покормить! — Лида заглядывала в свою сумочку. — У тебя в карманах случайно нет ничего съедобного?
— Нет, откуда?
Лебеди, не дождавшись угощения, равнодушно заскользили прочь.
В общежитии нас встретил отец Лиды. Это было настолько неожиданно, что я даже вздрогнул, увидев его. От предчувствия беды защемило сердце.
А Лида уже висела у отца на шее.
Я сдержано поздоровался. Иван Ефимович улыбнулся в ответ. Ничего нельзя было прочесть на его лице, оно оставалось приветливым и непроницаемым.
— Где же это вы целый день пропадаете? Ждал, ждал, уже хотел уходить к себе в гостиницу.
— Папочка, у нас сегодня такой день, такой день! В общем, было распределение…
— Неужели?
Я счел неудобным оставаться при этом разговоре и пошел к себе. На душе тревога. Я не забыл, как встретила меня Лидина мама. А отец? Что он знает о наших отношениях? Знает, наверное, кое-что, не первый раз видит нас вместе.
Вряд ли их обрадует известие о нашем браке, я чувствую это. Мы с Лидой договорились пока не сообщать им об этом. Потом, когда все уладится, станем работать и самостоятельно жить, напишем. Объясним, что любим друг друга, и попросим, как говорится, родительского благословения.
В комнате у нас как на вокзале. Одни упаковывают свои вещи, другие собираются это делать, постоянно кто-то приходит прощаться…
У своего чемодана возится Николай Расторгуев. Он хочет поехать с Раисой на месяц к ее родным, отдохнуть перед работой. Ваня сидит на койке рядом с Таей Киселевой. По выражению лиц понятно, что их уже ничто не разлучит.
Торопится с отъездом Сережа. На улице его ожидает подружка, Ирина, из кредитно-экономического института. Он то и дело подходит к окну и что-то показывает ей на пальцах.
За столом Меркулов и Магомед оглы расставляют шахматы. Тут же, опираясь на плечо мужа, стоит Катя.
— Ну, Ахмет Магомед, держись! — делая первый ход, шутит Виктор. — Иду в атаку. Так и быть, влеплю тебе хороший мат на память.
— Это еще будем посмотреть, кто кому. Нас теперь двое. Так что ты не очень!
— Ничего, это не волейбол. Здесь я и с двумя справлюсь!
Настроение у всех дорожное, приподнятое. Только у меня на душе кошки скребут. Места себе не могу найти: то подошел к играющим и бессмысленно уставился на доску, то прилег на постель…
На другой день я проснулся поздно, на скорую руку позавтракав, отправился искать Лиду. Но ее нигде не было, и никто не знал, куда она ушла. Досадуя на себя, что так долго спал, я поспешил в институт. Надо было сдать в библиотеку книги, получить документы. Но и там не повезло. Не оказалось на месте библиотекарши, потом пришлось ждать секретаря. Наконец, покончив с делами, я зашел в столовую и домой возвратился часа в три дня.
— Где ты пропадаешь? — удивленно посмотрел на меня Иван. — Тут Лида тебя ищет, уже пять раз приходила.
Я вышел в коридор, но Лида уже сама спешила мне навстречу. Лицо растерянное, вся в слезах…
— Толя… Я не поеду с тобой…, — с ходу ошарашила она.
— Не поедешь? Но почему?
— Толик, дорогой… — обняв меня за шею, она залилась слезами.
— Скажи, что случилось?
— Я сейчас сама не своя… Не знаю, что со мною, что я делаю. Мы с папкой только что были в институте… и я упросила… В общем, мне переменили место назначения…
Рука моя, обнимавшая Лиду, бессильно опустилась.
— Толич, милый, хороший ты мой, не обижайся, мы все равно будем вместе… Проверим наши чувства, поживем немного порознь… я уверена, что мы не сможем друг без друга. Правда! Ну, что ты молчишь? Скажи хоть слово!
— И куда же ты едешь? — наконец выдавил я из себя.
— В Курскую область.
«В Курскую? А как же Волга?» — почему-то мелькнуло у меня в голове. Но вслух сказал:
— Что ж, поезжай. Всего хорошего.
Повернулся и, не успела она что-либо добавить, скрылся в своей комнате.
Я лежал, уставившись в одну точку. Вот так же когда-то смотрел на стену в палате полевого госпиталя. Итак, надежды, любовь — все рухнуло. Недолго продлились счастливые дни. Что же теперь делать? Эх, ты, Лида-Лидушка! Вчера еще давала слово, клялась в любви… Вот она, верность женщины! А ты, простак, поверил. Выходит, рано я размечтался о семейном счастье. Ну, что ж. Проживу один. Не привыкать. Надо уезжать. Немедленно уезжать отсюда!
Но куда? Домой? Нет. О каком отдыхе может идти речь? Ехать в Сталинград! С головой окунуться в работу, забыть обо всем…
Перед отъездом я решил зайти к Пете Новикову. Не мог вот так взять и уехать, не повидавшись с ним.
Вспомнился день, когда мы с Ваней Нагорновым впервые были у него «в гостях», как недружелюбно он нас тогда принял. Но сейчас Петр уже на втором курсе института.
Я постучал и вошел в комнату. Петя у открытого окна читал книгу.
— Анатолий! — обрадовался он. — А я сегодня к тебе собирался. Ну что, тебя можно поздравить? Юрист? Звучит хорошо! Рад за тебя, дружище!
Как все переменилось в этой комнате! Постель аккуратно заправлена. На стене узорчатый яркий ковер. Радиоприемник на изящной полированной тумбочке. Новые венские стулья, письменный стол, настольная лампа, книги…
— Хорошо тут у тебя, — не удержался я.
Петр довольно засмеялся.
Сам он в домашней пижаме, чисто выбрит. Глубокий пульсирующий шрам почти не виден под шапкой каштановых волос.
— Что же ты стоишь! — спохватился он, придвигая стул. — Садись, рассказывай, куда получил направление?
— В Сталинград, в управление юстиции.
— Ну что ж, неплохо. Ты, кажется, туда и хотел?
— Да. Я ведь пришел с тобою попрощаться.
— Уже уезжаешь? Куда же, домой, в отпуск?
— Нет. Сразу к месту работы. Хочу поскорее испытать, на что способен.
— Конечно… Но лучше бы отдохнул немного. Когда едешь?
— Сегодня, в девять вечера.
— Как, уже сегодня? Вот тебе раз! А у нас партийное собрание, — почесал затылок Петр, что-то обдумывая. — Вот что, — решительно тряхнул он головой, — я отпрошусь и провожу тебя. Такой случай…
— Нет, нет! — энергично запротестовал я. — Меня проводят…
— А, понимаю. Девушка, да? Лида?
Я кивнул головой и нашел в себе силы улыбнуться.
Около самого общежития на лавочке сидела Лида.
Похоже, что она специально ожидала меня.
— Анатолий!
Мы пошли рядом. Вдруг, резко остановившись, Лида повернулась ко мне. Лицо бледное, глаза опухшие, воспаленные.
— Толя, ты, наверное, думаешь обо мне самое плохое. Я не хочу оправдываться, я виновата… в малодушии, в том, что поспешила переменить направление на работу, обманула тебя… Я уверена, что об этом буду горько сожалеть. Да что буду, когда уже сейчас раскаиваюсь в этом!
— Зачем же ты так поступила? — вырвалось у меня.
— Меня просил отец. Говорил, что убивается мать, что она умоляет отговорить меня от поездки с тобой, что не переживет этого… Я и побежала в институт… Но это все не то. Я не должна была их слушать. Не им же с тобою жить, а мне, а я тебя люблю… Конечно, все это не оправдание, и ты вправе презирать меня, ненавидеть…
Лида говорила быстро, горячо, боясь, что я ее прерву.
— Толик, милый, поверь только одному — я тебя люблю! Люблю на всю жизнь, и никакие расстояния, никакие силы не смогут нас разъединить. Пройдет полгода, от силы год, и мы снова будем вместе, если, конечно, ты меня не разлюбишь, такую непутевую… Скажи, если я приеду, ты не прогонишь меня?
Лицо ее выражало такую боль, что дрогнуло сердце.
— Нет, конечно. Только приезжай поскорее…
Она спрятала лицо у меня на груди.
— Ты… когда едешь?
— Сегодня, вечером.
— Почему, зачем сегодня? Подожди хотя бы два-три дня. Мы еще погуляем с тобою, сходим в кино, в театры, — снова торопливо заговорила она, заглядывая мне в глаза. — А то ведь все некогда было, экзамены…
— Нет, Лида, мне пора. Я уже и билет взял на пароход.
— Да?.. Ну, тогда… Я провожу тебя, хорошо?
Она зашла к нам через полчаса, в беленьких босоножках на высоких каблучках, в светлом, с голубыми цветочками платье. В руках какой-то сверток.
— Возьми. Это тебе, на память.
Я развернул бумагу и увидел маленькую подушечку. На наволочке красными шелковыми нитками вышито; «Надейся и жди!»
— Это я ночью вышивала, — проговорила Лида, и глаза ее вновь наполнились слезами.
— А это зачем? — разглядывая подстаканник, серебряную ложечку и вилку, удивился я.
— Но у тебя же ничего нет… Пусть, пригодится на первых порах. — И она улыбнулась сквозь слезы.
Провожать меня собрались Ваня Нагорнов и Магомед, но Лида так выразительно на них посмотрела, что те поняли без слов.
Я еще раз обнялся с ребятами и шагнул за порог.
Погода изменилась, поднялся ветер, небо бороздили рваные тучи.
— Ты бы переоделась, вдруг дождь пойдет.
— Спасибо, Толя. Не размокну, не сахарная.
Мы подходили к Волге. Мысленно я уже попрощался с Саратовом. Сколько связано с этим прекрасным городом! Здесь мне сделали спасительную операцию, я встал на ноги, получил высшее образование, а сколько нашел друзей! Здесь полюбил я девушку-волжанку по имени Лида. Лида-Лидушка… Вот она идет рядом, и сердце мое прыгает в такт ее кудряшкам. Она совсем близко и уже далеко. Еще немного, и мы расстанемся. А встретимся ли — кто знает?
Показался речной вокзал — легкий деревянный павильон. Бело-голубой, всегда веселый и приветливый, он выглядел скучно и хмуро, под стать погоде. Торопливо сновали озабоченные люди с чемоданами, мешками, корзинами.
Началась посадка. Мы отнесли в каюту вещи и снова вернулись на пристань. Истекали последние минуты. Лида припала к моему плечу.
— Толя, прости меня…
Стрелка часов дернулась и замерла на цифре девять. Раздался густой гудок. Я обнял Лиду и прильнул к ее губам. С трудом оторвавшись, бросился к сходням.
Пароход медлено отвалил от пристани, развернулся, набирая скорость, пошел вниз по Волге-реке… Стройная женская фигурка в белом платье скоро растворилась в темноте.
Почему должны расставаться люди, если они нужны друг другу? И зачем мне еще один жестокий урок?
Итак, я в Сталинграде. А ведь города как такового нет. Да, конечно, мы знали, что Сталинград подвергся разрушению и огню. Но то, что я увидел сам, потрясло воображение. Мы подплывали к пристани, а в воде отражались не дома и деревья — отражались мрачные закопченные остовы зданий. От дебаркадера на крутой обрыв вилась деревянная лесенка. По ней и потянулись наверх люди. Чуть приотстав, не спеша поднялся и я.
«Но ведь здесь попросту невозможно и негде жить!» — такова была первая мысль. Искореженные дома или их остатки. Битый кирпич на тротуарах. Сквозь булыжник и асфальт пробивается трава…
Вот прямо посередине площади носом вниз зарылся немецкий «мессершмитт». Видно, он подбит на небольшой высоте, корпус почти целый. Отчетливо виднеется свастика. В развалинах лежит вокзал, невдалеке — драматический театр, вернее, то, что от него осталось.
По пути мне встретилось единственное дерево — напротив знаменитого здания универмага, где в подвале был пленен фельдмаршал Паулюс. Могучий ствол весь иссечен шрамами от осколков. Однако же устоял!
Поражало, особенно на первых шагах, безлюдье. Лишь в центре стал попадаться народ. Лица у людей озабоченные, хмурые — или мне так показалось?
Однако город живет. Чуть освоившись с первым шоком, ты убеждаешься в этом.
Вот на кирпичной стене броская, хотя и небольшая афиша. Она извещает о том, что в кинотеатре идет фильм «Чапаев». Но где же сам кинотеатр? Вокруг одни полуразвалившиеся здания, кое-где на волоске висят межэтажные перекрытия. В одном из домов, что целее прочих, и крутят фильмы. Соорудили временную деревянную крышу, приспособили под кассу какую-то будку, нарисовали синюю стрелку: «Вход в кинотеатр…»
Рядом с универмагом и чуть дальше все перегорожено, изрыто. Через щели в заборе проглядывают причудливые крылья транспортеров, бетономешалки.
— Что здесь будет? — задаю я вопрос пожилому рабочему.
— Здесь будет улица Мира, — отвечает он и спешит куда-то по своим делам.
Улица Мира! Это здорово. Я слышал о ней. Не знал я в то время только, что на этой улице проживу не один десяток лет, обрету семью, любимую работу…
Но почему же я все-таки выбрал Сталинград, а не Краснодар, о котором столько мечтал на войне, куда давно звали меня и мама и брат?
Я ведь бывал там на каникулах. Мама не знала, куда меня посадить и как угодить. Она буквально не давала мне пошевелить рукою, опережая любое желание. И это становилось невыносимо. И в глазах соседок, которые приходили к нам, я читал сравнение — каким я был и каким стал. Мама рассказывала им, что я студент, что все у меня налаживается — а мне каково? Под любым предлогом убегал поскорее из дома…
Любое напоминание о моем увечье ранит меня, даже сейчас, спустя почти полвека. Прогуливаясь по бульвару, я стараюсь обходить маленьких детей, потому что кто-то из них может вдруг крикнуть: «Смотрите, дядя без рук!» Такое бывало не раз.
А Сталинград? Я выбрал город, похожий судьбою на меня. Мы вместе должны подниматься после страшной войны. Для любого солдата слово «Сталинград» — особое слово, оно навсегда оставило след в сердце. Я хотел помочь этому городу и надеялся, что он поможет мне.
Я медленно шагал по тротуару. На перекрестке стоял молодой мужчина с тонкой палочкой в руках, нерешительно прислушиваясь к гулу моторов. Он был слепой.
— Разрешите, я переведу вас.
— Да, спасибо. Вашу руку.
Он слегка вздрогнул, но руки своей не отнял.
На противоположной стороне дороги слепой бегло ощупал мою культю.
— Извините… Вам еще нет тридцати?
— Двадцать семь.
— А вторая рука?
— Выше локтя.
— На фронте?
— Да.
— Там же, где я потерял глаза… Вы работаете?
— Народным судьей.
Он вдруг улыбнулся.
— А я преподаю… в институте. Искалечили нас с тобой… Но ведь не победили, верно?
И, коснувшись моего плеча, он зашагал прочь, легко постукивая палочкой по раскаленному сталинградскому асфальту.