Как воровка не стала прачкой, но зато вошла в поговорку «Плыви ты, наша лодочка блатная»

Нет смысла говорить о двух шедеврах блатного фольклора — «Плыви ты, наша лодочка блатная» и «Перебиты, поломаны крылья», которым посвящены этот и следующий очерки, если хотя бы вкратце не рассказать об удивительной, драматической судьбе их создателя — Сергея Яковлевича Алымова. Сегодня о нем знают немногие, но в сталинское время его имя было на слуху.

Сергей Алымов родился 5 апреля 1892 года в селе Славгород Харьковской губернии Ахтырского уезда в дворянской семье. Родители уготовили сыну предпринимательское поприще и после гимназии отдали в Харьковское коммерческое училище. Однако учёбы Сергей не завершил, поскольку был исключён в 1908 году «за руководство забастовкой учащихся», как он пояснил позднее при вступлении в Союз писателей СССР, — и присовокупил, что в юношестве активно занимался революционной борьбой, изучал марксизм, составлял прокламации, распространял нелегальную литературу. За это его несколько раз арестовывали и даже водворяли в тюрьмы.

На самом деле Алымов к марксизму имел отдалённое отношение, гораздо ближе ему были идеи анархистов. Увлечения юноши из старинного дворянского рода в конце концов завершились печально: за участие в «Летучей боевой железнодорожной харьковской группе анархистов-коммунистов» его снова арестовали в феврале 1910-го, продержали год в одиночной камере и в марте 1911-го по приговору Харьковской судебной палаты отправили на каторгу. Вернее, как несовершеннолетнему ему заменили каторгу поселением в Канском уезде Енисейской губернии, откуда Алымов, недолго думая, сбежал.

Причём революционер так резво взял разгон, что остановился только на краю света — в Австралии. Жизнь на этом континенте изрядно его потрепала: Сергей работал грузчиком, землекопом, лесорубом, мясником на скотобойнях, чистильщиком сапог, на рыбных промыслах, на рубке тростника — сменил почти два десятка профессий. В стране кенгуру, коалы и птицы кукабарры он впервые стал писать стихи и сотрудничать с русской и местной прессой.

Харбинский кумир, скандалист и оборвыш

После февральской революции 1917 года молодой человек вместе с другими политэмигрантами выехал по направлению к родине, однако до России не доехал и осел в Маньчжурии (нынешняя территория северо-восточного Китая и Внутренней Монголии), в городе Харбин.

Харбин возник ещё в царское время, после прокладки Китайско-Восточной железной дороги (КВЖД), которая строилась с 1897 по 1903 год и соединила Читу с Владивостоком и Порт-Артуром. Поскольку Маньчжурия вклинивалась в территорию России, экономически выгодным было провести дорогу не в обход Китая, а по его землям, что и было сделано по договорённости с китайской стороной. Так на месте небольшого маньчжурского села Альцзинь вырос удивительный русский город — с тенистыми аллеями, яркими клумбами, фонтанами, декоративными прудами и горбатыми ажурными мостиками через них, скверами, наполненными ароматами сирени, жасмина, черёмухи… В первые десятилетия XX века Харбин называли «маленьким Петербургом», «маньчжурским Сан-Франциско» и даже «восточным Парижем». Здесь действовали 13 вузов, три консерватории, две студии балета, симфонический оркестр в составе 60 музыкантов, оперный и драматический театры, сеть русских школ и даже киностудия, выпускавшая собственные фильмы!

После Октябрьского большевистского переворота 1917 года население Харбина стало пополняться эмигрантами из России. В китайский регион КВЖД с 1917 по 1922 год прибыли от 145 до 250 тысяч русских беженцев. Значительная их часть осела именно в Харбине. Как пел незабвенный Остап Бендер Кисе Воробьянинову в дворницком подвале: «Белой акации, цветы эмиграции…».

Сергей Алымов с головой окунулся в творческую жизнь города. Он пробыл здесь почти десять лет — с 1917 по 1926 год. Алымов ведёт бурную деятельность: входит в состав дальневосточной футуристической группы «Творчество», публикуется в газетах «Шанхайская жизнь», «Вестник Маньчжурии» и других, в ноябре-декабре 1920 года редактирует литературно-художественный ежемесячник «Окно», с октября 1921 года — редактор ежедневной вечерней газеты «Рупор»… За это время он также успел побывать в Корее и Японии.

Среди эмигрантов в Китай нахлынуло множество творческой интеллигенции — артистов, художников, поэтов. В 1919 году они организовали студию «Кольцо». Эталоном для литературно-художественного Харбина служил русский Серебряный век. Алымов, поклонник эгофутуризма, становится кумиром части харбинской молодёжи. В период эмиграции он издал три книги стихов: «Киоск нежности» (1920), «Оклик мира» (1921), «Арфа без молний» (1922). Впрочем, многие определяли эстетско-вычурную поэзию Алымова как «парфюмерную». Большинство его стихов выглядели как дурная, манерная пародия на Игоря Северянина. Вот, например, молодой поэт в своём «Лимузине-саркофаге» описывает гибель светской львицы, случайно попавшей в водоворот революционной смуты:

Ты была у Поля в Красоты Салоне…

Ароматной Фриной села в лимузин,

В вазочке кареты цвёл пучок бегоний…

Знала: в будуаре мучится грузин…

Маленькая пулька, пчёлкою порхая,

Стенку продырявя, юркнула в корсаж.

А на оттоманке, бешено вздыхая,

Грезил о блаженстве исступлённый паж.

Ты не разделяла трепета истомы…

Около метались бороды бродяг,

Щёлкали затворы… отдавало ромом…

И авто качался, словно саркофаг.

Вся эта безвкусная муть отдаёт осетриной третьей свежести, являясь не только дурным подражательством Северянину («Королева играла в башне замка Шопена, и, внимая Шопену, полюбил её паж») или Николаю Гумилёву («И летят шрапнели, словно пчёлы, собирая ярко-красный мёд»), но и доходя до несуразной пошлятины с «будуарным грузином».

Но Алымов не довольствовался сочинительством стишков, он выступал со статьями, лекциями, в начале 1921 года возглавил Харбинское Литературно-художественное общество, где изучали русскую, немецкую, французскую и английскую литературу. В то же время известный поэт-эгофутурист проявлял склонность к пьянству, эпатажу, скандалам. Как вспоминала знавшая его Юстина Владимировна Крузенштерн-Петерец: «Ему не везло. Стихи не кормили, пришлось пойти работать в газету репортёром. Стал пьянствовать, буянить. На балу в “Модерне” разбил кому-то физиономию. Иногда допивался до того, что знакомые отшатывались от него на улице. В последний раз я видела Алымова в 1926 году, в кабаре “Фантазия”. Он явился туда грязным, небритым, в опорках на босу ногу, в пальто, под которым, вероятно, ничего не было. Присел на перила одной из ложи, болтая голыми ногами, заговорил со знаменитой тогда в городе красавицей. Красавица, вся в золотых кружевах, — смутилась, муж её вызвал метрдотеля. Публика заволновалась — будет скандал! Но скандала не было. Метрдотель прибежал, пошептал что-то на ухо Алымову: тот встал, грустно обвёл всех своими чудесными глазами: — Разве я кого-нибудь обижаю… — и тихо вышел, придерживая у горла воротник пальто».

Это был период, когда солнце «восточного Парижа» уже клонилось к закату. В 1924 году после восстановления дипломатических отношений между СССР и Китаем советское правительство отказалось от специальных прав и привилегий, приобретённых царской Россией, в том числе от экстерриториальности полосы отчуждения. Было установлено совместное советско-китайское управление КВЖД. На магистрали могли работать только советские и китайские граждане. Вместе с этим китайцы стали проводить политику искоренения русской культуры в Харбине, закрывать русские школы, библиотеки. 30 марта 1926 года главнокомандующий китайскими войсками в Харбине упразднил все выборные органы общественного самоуправления, а взамен был создан Временный комитет, куда вошли только китайцы.

Сергей Яковлевич дошёл к тому времени до состояния критического, опустившись почти на дно жизни. К тому же надо было определяться с гражданством — либо советское, либо китайское, либо катиться куда-то дальше в эмиграцию. Алымов, вспомнив своё революционно-каторжанское прошлое, выбирает первый путь: с 1925 года становится постоянным сотрудником просоветской газеты «Копейка», пишет статьи и стихи, посвящённые прославлению большевистской России и её вождя — Владимира Ленина.

А в 1926 году знатный эгофутурист и вовсе возвращается в Россию. Алымов сотрудничает с московскими журналами и газетами, пишет сценарий фильма «из корейской жизни» — «Клеймо креста», роман «Нанкин-Род» (уже «из китайской жизни»), рассказы и очерки, стихи и поэмы. Отправляется в Тулу, знакомится с местными мастерами, с историей города, начинает работу над поэмой «Оружейники». А в 1928 году возникает Краснознамённый ансамбль песни и пляски Красной армии, и Сергей Яковлевич вдруг открывает в себе необыкновенные способности поэта-песенника. Он начинает плодить бравурные тексты, которые с лёту кладутся на музыку, в том числе лично руководителем ансамбля Александром Васильевичем Александровым.

Однако развернуться во всю ширь плодовитому «песняру» не удаётся. В конце 1929-го или в начале 1930 года он оказывается в Бутырской тюрьме. Арест Алымова наверняка связан с событиями на КВЖД, где 10 июля 1929 года китайцы захватили магистраль, арестовали 200 советских служащих и 35 из них депортировали в СССР. Уже 17 июля правительство СССР объявило о разрыве дипотношений с Китаем, а в ноябре Особая Краснознамённая Дальневосточная армия стремительным броском освободила Китайско-Восточную железную дорогу.

Видимо, бдительные чекисты не в добрый час припомнили Сергею Алымову его харбинское прошлое, и «китайский шпион» летом 1930 года получил свой «положняковый червонец» по печально знаменитой 58-й «политической» статье (скорее всего, пункт 6, карающий за шпионаж).

В июле 1930 года Сергея Яковлевича этапом отправляют в Кемь, где располагался Карело-Мурманский исправительно-трудовой лагерь ОГПУ. По дороге он ведёт дневник, в котором находит место для мрачных эстетско-упаднических образов: «скелеты елей», «уже брёвна не золотятся, а лежат в воде как распухшие утопленники», «дёрнулись вагоны последней судорогой»… То есть у Алымова ещё не пропало желание рисовать готические картины утончённого ужаса. Вскоре этот ужас станет обыденностью, и подобная потребность отомрёт. С приближением к пункту назначения образы становятся всё более жуткими, близкими к кафкианским: «Сидел у стены — решётки загипнотизировали мозг. Временами кажется, что ты попал в звериную клетку и тебя считают за обезьяну или ещё кого-нибудь в этом роде. Становится странно, особенно когда подходит конвоир, открывает форточку в решётке и подаёт воду. Он — человек, это ясно. А ты? Мозги перепутаны…» Позднее отголоски «будуарной готики» мы находим в описании кемского барака: «На простенке медленное движение сомлевших от крови клопов. Они круглы, как вставки из кольца рубина».

Впрочем, в Кеми Алымов устроился достаточно сносно — сказалась его известность (и, возможно, секретные указания насчёт популярного песенника). Скорее всего, в отношении поэта у власти уже тогда сформировались свои планы.

Как перековали «китайского шпиона»

В конце сентября Сергея Яковлевича отправили на «повышение» в Белбалтлаг, где шло строительство Беломорканала. Его ждал посёлок Медвежья Гора — «лагерная столица». Поэт-песенник попал в КВО — культурно-воспитательный отдел Беломорско-Балтийского исправительно-трудового лагеря НКВД СССР. Карельский литератор К. Гнетнев, написавший одну из самых интересных биографий Алымова «Соловей Беломорканала», рассказывает: «Сергей Яковлевич много ездил, многих на стройке знал и сам был привечаем. Начальству, вероятно, льстило знакомство с довольно известным в стране литератором, а заключённых привлекал неподдельный интерес писателя к их судьбам. В фонде Алымова множество разнокалиберных листков, исписанных непривычной к перу и не обременённой грамотой рукой. Это автобиографии, характеристики и письма заключённых».

На Беломорстрое Алымов становится первым редактором лагерной газеты «Перековка», пишет заметки и стихи, посвящённые строительству ББК, перекладывая в рифмованные строфы ударные сводки с разных участков. Набрасывает поэму «Беломорстрой», составляет словарь блатного жаргона, собирает статьи инженеров, инструкции по зачёту рабочих дней, сведения о выработке бригад… Есть свидетельства того, что Сергей Яковлевич собирался писать повесть о лагере.

А 14 ноября 1932 года Алымов подал рапорт начальнику Белбалтлага Лазарю Когану и предложил создать сборник литературных произведений о строительстве канала — тем более в лагере имелась своя типография. Сборник «Моря соединим! Стихи и песни на Беломорстрое» (издание КВО Беломорско-Балтийского лагеря ОГПУ) с милостивого согласия Когана появился в том же году, то есть двумя годами ранее знаменитого сборника о Беломорканале, в создании которого приняли участие лучшие литераторы СССР. Пока же вместо маститых «акул пера» славили великую стройку заключённые: «На Беломорстрое… привечали всякого, у кого обнаруживался хотя бы мало-мальский литературный талант… Для работы в культурно-воспитательном отделе и его подразделениях на местах (КВЧ) были привлечены десятки самодеятельных поэтов-заключённых. За два неполных года строительства наиболее известными стали бывший театральный режиссер Игорь Терентьев, бывшая проститутка Леля Фураева, уголовник-“бытовик” Лаврушин, Сергей Кремков, а также другие з/к з/к — Карелин, Карюкин, Смиренский, Дмитриев, Дорофеев…»

К сожалению, автор биографии Алымова причислил к «самодеятельным поэтам» фигуру куда более крупную и значимую для Серебряного века, нежели сам Сергей Яковлевич. Я имею в виду Владимира Смиренского, завсегдатая дореволюционных петербургских салонов, друга Александра Грина, знакомого Николая Гумилёва, Алексея Ремизова и многих других известных литераторов, личного секретаря Фёдора Сологуба (Сологуб считал его одним из самых талантливых молодых поэтов). Алымов и Смиренский были близки по своим художественным пристрастиям: в 1920-е годы Смиренский пытался возродить в Питере эгофутуризм вместе с братом Борисом и стихотворцем Константином Олимповым (стоявшим у истоков эгофутуризма рядом с Игорем Северяниным). Так появилось «Кольцо поэтов имени Константина Фофанова». Группу в 1922 году прикрыла петроградская ЧК. Однако новоявленные эгофутуристы не угомонились, и в 1930 году ОГПУ возбудило уголовное дело против «части богемствующих артистов города Ленинграда». Владимир Смиренский получил пять лет лишения свободы и был отправлен на Беломорканал, затем уже на ББК в феврале 1931-го схлопотал ещё десять лет… Что неудивительно, поскольку поэт оказался инженером, а столь ценные кадры советское руководство из лагерей просто так не выпускало.

Знакомство Алымова и Смиренского — даже не предположение, а реальный факт, учитывая совместный сборник 1932 года. Но далее знакомства дело, видимо, не пошло. Сергей Яковлевич ничем не мог помочь собрату, за исключением разве что включения его стихов в поэтическую книжку. Освободившись с Беломорканала, Смиренский затем после войны попал опять же в качестве зэка на Волго-Дон («надолго вон», как горько шутили зэки), где и остался. Позже Владимир Викторович осел в Волгодонске, вёл поэтическую студию и умер в 1977 году. Его ученики пронесли гроб по центральной улице города, несмотря на запрет властей.

Судьба Алымова сложилась иначе. Он продолжал строчить жизнерадостные стишки типа:

Битва наша смелая,

Темпов не сдадим,

Балтийское и Белое

Моря соединим!

Сергей Яковлевич быстро становится фигурой номер один в культурно-воспитательном отделе Беломорстроя. Его имя пользовалось известностью и у начальства, и среди простых лагерников. Вновь обратимся к Гнетневу, который пишет: «Я видел его фотографию, вероятно, лета 1932 года. Ничего в нем нет от заключённого: длинное кожаное пальто, хромовые сапоги, стальной взгляд под козырьком кепки… Замени кепку на фуражку со звездой, и вот он перед тобой — настоящий чекист».

Ничего не напоминает?

Канает Колька в кожаном реглане,

В лепне военной, яркий блеск сапог…

Новый этап в творчестве Сергея Алымова начался в 1933 году. Заключённого включают в многочисленную группу советских писателей, которые должны написать книгу о строительстве Беломорско-Балтийского канала. Поручение о создании такой монографии дал Центральный исполнительный комитет Союза ССР в постановлении от 4 августа 1933 года. Ответственность за работу была возложена на ОГПУ СССР.

Вообще-то первоначально имелся в виду сборник инженерных статей, призванный показать передовые конструктивные решения, доселе неизвестные мировой гидротехнической практике. Статьи для сборника уже написали инженеры Плавинский, Творогов, Садиков и другие. Но по ходу дела ОГПУ поменяло инженеров-технарей на «инженеров человеческих душ», решив, что публицистика важнее винтиков и шпунтиков. Для создания литературно-идеологической саги было отобрано 120 лучших писателей страны, затем 22–23 августа 1933 года их привезли в Медвежью Гору, прокатили по трассе канала, где литераторы могли осмотреться, пообщаться с людьми, в том числе заключёнными каналоармейцами, расспросить их о работе и быте.

Затем были отобраны произведения 36 писателей и из них уже скроен знаменитый сборник «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина. История строительства 1931–1934 гг.». Фамилия Алымова стоит в перечне третьей после Леопольда Авербаха и Бориса Агапова (авторы располагались по алфавиту). Харбинский эгофутурист, он же краснознамённый песенник соседствует с Евгением Габриловичем, Максимом Горьким, Михаилом Зощенко, Всеволодом Ивановым, Верой Инбер, Львом Славиным, Алексеем Толстым, Виктором Шкловским и другими известными литераторами.

Конечно, это был успех, это была популярность, это было формальное «прощение» Алымова властью (хотя неизвестно за что). И надо же — как раз в это время несчастного, сломленного поэта прорывает! Немецкий исследователь Иоахим Клейн в работе «Беломорканал: литература и пропаганда в сталинское время» приводит рассказ молодого писателя из рабочей среды — Александра Авдеенко, побывавшего на Беломорстрое, но не допущенного к созданию книги. Во время одной из бесед летописцы ББК неожиданно узнали среди каналоармейцев своего собрата — поэта Сергея Алымова: «Посреди разговора с бывшими коллегами он чувствует себя не в состоянии выдержать свою роль и разражается рыданиями. Вездесущий начальник лагеря Фирин и тут оказывается рядом. Один из присутствующих литераторов просит его походатайствовать о сокращении срока заключения Алымова. Ответ звучит так: “Уже скостили. Скоро Алымов вернётся в Москву”. Алымова действительно освободили и даже предоставили ему возможность участвовать в создании истории строительства канала».

Из «Аристократов» в «Заключённые»

Алымова действительно освободили. Но к теме канала ему ещё пришлось вернуться — правда, уже в качестве «вольного» человека.

Дело в том, что в 1934 году известный драматург Николай Погодин создаёт комедию «Аристократы», посвящённую «перековке» профессиональных уголовников на Беломорканале. Премьера «Аристократов» состоялась 30 декабря 1934 года в Московском Реалистическом театре, режиссёром был руководитель театра Николай Охлопков. Поначалу комедия встречает настороженное и даже недоброжелательное отношение со стороны официальной власти. Во время диспута после спектакля печально знаменитый Андрей Януарьевич Вышинский, в то время — прокурор РСФСР, упрекнул театр в романтизации преступного мира и усомнился в воспитательном значении пьесы. Развернулась острая дискуссия, перешедшая в перепалку. Возмущённый Охлопков демонстративно покинул зал, и защищать спектакль пришлось одному Погодину. К счастью, многие спорщики приняли его сторону. А в 1935 году в поддержку Погодина высказался официальный орган партии — газета «Правда», и всё «устаканилось».

При этом ради справедливости надо заметить, что инсценировка Охлопкова, которую сам режиссёр называл «спектаклем-карнавалом», в некоторых моментах была достаточно спорной: так, по воспоминаниям современников, режиссёр зачем-то вывел на сцену «дзанни» — персонажей итальянской комедии масок, что совсем уж не характерно для реалистического театра. И всё же Охлопков мог с полным основанием оценить свою постановку как «великолепный, блестящий спектакль, завоевавший шумный и заслуженный успех, единодушно признанный наиболее интересным и ярким спектаклем сезона».

«Аристократы» с триумфом шествуют по театральным сценам Республики Советов. Эстафету Реалистического театра 24 мая 1935 года подхватывает Вахтанговский театр. На спектакле присутствует Елена Сергеевна Булгакова, жена автора «Мастера и Маргариты», которая в дневнике охарактеризовала комедию как «гимн ГПУ» (подобный «гимн» власти пытались заказать самому Булгакову, но тот категорически отказался и даже не принял участия в экскурсии на Беломорканал).

Особо понравились зрителю уголовные типажи — Костя-Капитан, воровка Соня, Лимон и другие, их манеры и сочный язык. Всё это Погодин знал не понаслышке: в начале 20-х он репортёрствовал в Ростове-на-Дону — одном из центров уголовного мира России, изучал повадки и жаргон уркаганов. Любопытно, что уголовный жаргон в определённой степени повлиял и на мировоззрение драматурга. Настоящая фамилия Погодина была Стукалов. В конце 40-х годов прошлого века в советской литературной среде развернулась дискуссия по поводу псевдонимов. Известный в то время писатель Михаил Бубённов считал, что псевдоним — это «хамелеонство, с которым настало время навсегда покончить». Против такой точки зрения выступали многие, в том числе Константин Симонов и Николай Погодин. Автор «Аристократов» объяснил причину смены своей настоящей фамилии: «Стукалов ассоциируется со “стукачеством”. А я этим никогда не занимался. Вот на меня “стучали”, и не раз».

Николай Погодин был среди участников знаменитой поездки литераторов, однако в создании книги не участвовал. Ему доверили особо ответственное задание. К тому времени Погодин уже прославился пьесами об индустриальных стройках первой пятилетки. Особенно популярна была его комедия «Темп» (премьера состоялась в 1930 году) о Сталинградском тракторном заводе. Ещё до поездки на ББК драматург пишет жене: «Мне поручено написать кинопьесу или литературный сценарий на материале Беломорского канала… Дали мне день на раздумье. Подумал. А почему не поработать».

Итак, уже изначально речь шла именно о киносценарии, который был первичен по отношению к театральной комедии. Но Погодину рамки сценария показались довольно тесными, и он параллельно с «Заключёнными» создаёт в 1934 году «Аристократов». Понятно, что театральный спектакль вышел раньше, хотя съёмки фильма тоже начались в 1934 году: всё-таки кинопроизводство — процесс более длительный. Хотя режиссёр Евгений Червяков снял картину «Заключённые» по сценарию Погодина предельно оперативно — уже в 1935 году. Съёмки проходили непосредственно на Беломорканале, в них наряду с актёрами участвовали реальные заключённые. Приказом по Беломорско-Балтийскому комбинату НКВД от 23 января 1935 года начальник управления Беломорско-Балтийского лагеря НКВД Дмитрий Успенский приказал выдать денежные премии в сумме от 15 до 75 рублей 21 заключенному и еще 11 заключенным объявить благодарности. Правда, в конце уточнил: премирование осуществить из средств, отпущенных Государственным трестом по производству художественных фильмов национальных республик «Востокфильм».

Поначалу картина задумывалась тоже как комедия, причём музыкальная (вроде «Весёлых ребят»). Тем паче известный песенник Алымов оказался буквально под рукой и с лёту «наваял» семь текстов. Из них четыре — «Духовая», «Игровая», «Песня урок» и «Песня Соньки» — были стилизацией под блатной песенный фольклор. Из семи в картину вошли четыре песни, но «уголовным» особо повезло.

Почему же фильм не стал музыкальным? Видимо, власть решила не превращать серьёзное дело в балаган. На экраны вышло драматическое произведение, в котором зрителю показывали, как в нелёгких условиях суровые, но справедливые и мудрые чекисты терпеливо перевоспитывают закоренелых преступников. Суровые зимние пейзажи, метели, бараки — на первый план выходила именно «перековка трудом».

К тому же Алымов слишком увлёкся блатным колоритом, что казалось серьёзным перебором. Четыре уркаганские песни для одного фильма — это слишком! Пример подобной «заразы» уже показала вышедшая чуть ранее «Путёвка в жизнь» Николая Экка. В ней прозвучали две криминальные песни — не авторские, а уголовная классика: «Нас на свете два громилы» и «Щи горячие» («Ты не стой на льду — лёд провалится»), и вскоре их уже горланила вся страна от мала до велика! Наступать на те же грабли чекистам не хотелось. Ведь даже в бодрой «Песне победы», прославляющей канал, всё равно проскакивает воровской антураж:

На далёком севере,

Под полярным кругом

На снегах немереных

Я нашёл подругу.

Ты была воровкою,

Я гулял бандитом, —

Мы не этим, милая,

Нынче знамениты…

Поэтому удивительно уже то, что в «Заключённых» вообще появились песенки о грязной тачке и о перебитых-поломанных крыльях. Единственный бравурный марш — «Победная песня» (не путать с «Песней победы», не вошедшей в картину!) — звучит в финале фильма, завершая «музыкальную “триаду”» «Заключённых» наряду с двумя уголовными песнями:

Мы крепости взяли, преграды смели,

Хоть схватка не легкой была.

Чекистам упорным и стойким — хвала!

Они нас к победам вели.

Победная песня, как сокол, взмывай

Над водной дорогой, меж скал.

Плыви, пароход, и волну подымай,

Сверкай, Беломорский канал!

Правда, судьба у этих произведений разная. «Победная песня» прочно забыта — как и большинство алымовских поделок «на злобу дня». А вот уголовные стилизации стали воровской классикой, хотя никто с именем Алымова их не связывал. К тому же его оригиналы за десятки лет подверглись серьёзной переработке. И всё же нельзя не отметить иронию судьбы. Блатным классиком стал поэт, который в своих кемских дневниках писал: «Урка — ужаснейшая карикатура на человека, ужасная сущность, способная только на гадость, — без дома, без ответственности, ленивые, порочные, низкие, тупые, невежественные, вспоминающие мать только в ругани».

От детских паровозиков до взрослого пароходика

После освобождения Алымова власть распахивает бывшему опальному поэту свои объятия. Он обласкан, пользуется всевозможными привилегиями, ему прощают «милые шалости». А надо сказать, после освобождения Сергей Яковлевич «отрывается по полной», любит выпить, славится на всю Москву пьяными дебошами. Поэт Сергей Поделков вспоминал, как Алымов в середине 30-х выкинул с балкона пуделя Фельку — любимую собаку артиста Алексея Дикого (тоже большого любителя «заложить за воротник»). Того самого Дикого, который позже станет пятикратным лауреатом Сталинской премии — не в последнюю очередь за то, что не раз воплощал образ вождя на экране…

Замечательна и запись в дневнике Елены Сергеевны Булгаковой от 11 июля 1939 года: «Вчера с Борисом Эрдманом пошли поужинать в Жургаз… Кончилось всё это удивительно неприятно. Пьяный Олеша подозвал вдребезги пьяного некоего писателя Сергея Алымова знакомиться с Булгаковым. Тот, произнеся невозможную ахинею, набросился на Мишу с поцелуями. Миша его отталкивал. Потом мы сразу поднялись и ушли, не прощаясь. Олеша догнал, просил прощения. Дома Миша мыл одеколоном губы, всё время выворачивал губы, смотрел в зеркало и говорил — теперь будет сифилис!»

Так что не сложилась дружба Алымова с Булгаковым…

Вскоре поэт попадает в эпицентр нового скандала. Когда-то, ещё в июне 1929 года, руководитель ансамбля песни и пляски Красной армии Александров получил под Киевом от командира роты 134-го полка Украинского военного округа Ильи Атурова текст песни «По долинам и по взгорьям». Текст оказался довольно неуклюжим, «непричёсанным», и Сергей Яковлевич отредактировал его, а затем в том же году включил в литературно-музыкальный монтаж «Особая Дальневосточная армия» под названием «Партизанская». С тех пор Алымова числили автором песни.

Однако осенью 1934 года 23 бывших красных партизана-дальневосточника опубликовали в газете «Известия» письмо, в котором заявили, что создал песню «По долинам и по взгорьям» не Сергей Алымов, а поэт Пётр Парфёнов, воевавший в Сибири и на Дальнем Востоке. Их поддержали писатели Евгений Пермитин, Михаил Алексеев и другие. Вскоре подал голос и сам Парфёнов. Сначала в № 21 журнала «Красноармеец — Краснофлотец», а затем в № 10 журнала «Музыкальная самодеятельность» он поведал о том, что «По долинам и по взгорьям» — действительно его сочинение, написанное на мелодию его же ранней песни «На Сучане» от 10 июля 1914 года:

По долинам и по взгорьям

Целый месяц я бродил,

Был на реках и на взморьях,

Не жалея юных сил.

Позднее уже военную песню «Наше знамя» на слова Парфёнова подхватили не только сибирские и амурские партизаны, но также солдаты, которые сражались против Красной армии в колчаковских и мамонтовских отрядах.

Однако Пётр Семёнович покривил душой. Песню он положил на мелодию широко известного марша времён Первой мировой войны. Текст «Марша Сибирского полка» опубликовал в «Новейшем военном песеннике “Прапорщик”» ещё в 1915 году известный литератор Владимир Гиляровский:

Из тайги, тайги дремучей,

От Амура, от реки,

Молчаливо, грозной тучей

Шли на бой сибиряки.

Более того, не исключено, что Парфёнов позаимствовал и переделал один из куплетов более позднего «Марша Дроздовского полка» на слова полковника Петра Баторина (дроздовцы воевали рядом с сибиряками на Румынском фронте):

Этих дней не смолкнет слава,

Не померкнет никогда:

Офицерские заставы

Занимали города!

Легко заметить, что именно в этом куплете песни «По долинам и по взгорьям» почему-то не рифмуются первая и третья строки (совершенно инородно смотрятся тут «партизанские отряды»), а в дроздовском варианте рифма вполне естественная.

Выступление Парфёнова действия не возымело. К тому времени он уже попал в немилость властей. В 1933 году Парфёнова исключают из партии, в 1935-м — арестовывают, а 29 июля 1937 года расстреливают по обвинению в организации антисоветской группы литераторов и создании антисоветских произведений.

Сам Алымов до последнего числил именно себя автором «Партизанской», считая свой текст наиболее совершенным. После его смерти бывшая супруга поэта Мария Корнилова-Гус пыталась доказать то же самое в суде. Однако в 1962 году суд признал автором всё-таки Петра Парфёнова…

Зато с авторством остальных алымовских творений проблем не было. Поэт оказался в обойме самых знаменитых и признанных песенников сталинской эпохи. На его слова писали песни известные композиторы того времени — Михаил Блантер, Исаак Дунаевский, Александр Новиков, исполняли их популярные певцы — Павел Лисициан, Сергей Лемешев, Георгий Виноградов, Владимир Бунчиков, Надежда Обухова. Часть из этих произведений на слуху и сегодня как «экзотическое ретро»:

Хороши весной в саду цветочки,

Еще лучше девушки весной.

Встретишь вечерочком

Милую в садочке,

Сразу жизнь покажется иной…

Светит солнышко на небе ясное,

Цветут сады, шумят поля.

Россия вольная, страна прекрасная,

Советский край, моя земля!

Что ты, Вася, приуныл,

Голову повесил,

Ясны очи замутил,

Хмуришься, невесел?..

Ой, милок,

Ой, Вася-Василёк!

Множество других «шедевров», которые Алымов пёк, как пирожки, давно канули в Лету: «Баллада про казачку» («Поднимался народ атаманов кончать»), «Думка», «Под луной золотой», «Пути-дороги», «Размечтался солдат молодой», «У криницы», «Хороша ты, Москва»…

«Беломорский соловей», выпорхнув из клетки, чирикает обо всём, что попадётся под крыло. Как знатный каналоармеец он создаёт гимн «Звезда морей» новому каналу Москва — Волга:

Большевикам под силу чудо:

Иначе рекам течь велят.

День не далёк — и Волга будет

Блистать в Москве у стен Кремля.

Соревнуется с Сергеем Михалковым в увековечении памяти Павлика Морозова:

Под горою колхоз,

Наш товарищ там рос,

Его Павлом Морозовым звать.

Наш товарищ герой,

Он народа добро

Не позволил отцу воровать.

Не забывает почтить гибель Валерия Чкалова:

Ты был широк, как Волга-мать родная.

Из сталинских орлов ты самым смелым был.

Душа твоя была весёлая, земная,

Тебя любил народ, и вождь тебя любил.

Сталинская тема — вообще одна из любимых в творчестве поэта:

С нами Сталин наш любимый,

Он к победам нас ведёт,

Ни вершка земли родимой

Враг у нас не отберёт!

Наша армия из стали,

Наша песенка проста:

Наш родной товарищ Сталин,

Не сойдёт никто с поста!

Счастливой жизни заблистали

Огни над нашею землёй.

Нам эту жизнь дал мудрый Сталин,

Любимый и родной!

Разумеется, апофигеем этой «сталиниады» становится песня «Любимый Сталин»:

Среди гор провёл он детство,

За полётом птиц следил,

Получил от гор в наследство

Красоту орлиных крыл…

На большой земле Китая,

Дорогое всем сердцам,

Это имя возвещает

Фанзам — мир, конец — дворцам.

Сталин — это счастья знамя,

Человечества рассвет!

Пусть живёт любимый Сталин

Много-много долгих лет!

(Даже близкие харбинскому сердцу фанзы умудрился втиснуть!)

Не брезговал Сергей Яковлевич и фигурами помельче, в его творческой копилке есть оды Лазарю Кагановичу, Василию Блюхеру и вообще юным железнодорожникам:

По дороге нашей детской

Паровозики бегут.

Нас на транспорте советском

Юной сменою зовут…

Можно было бы сказать, что вот такой тихой сапой, на советском песенном паровозике Алымов весело допыхтел до конца своих дней. Однако это не совсем справедливо. Кто знает, что на самом деле творилось в душе этого человека? Ведь его благосостояние ровным счётом ничего не значило, оно не могло спасти ни близких ему людей, ни его самого. Как вспоминал сын поэта Феликс Сергеевич Алымов, в 1937 году был расстрелян родной брат Сергея Яковлевича Михаил, тогда же посадили родную сестру его жены Марии Фёдоровны, а мужа сестры как врага народа уничтожили ещё более страшным способом: заморозили живьём (позднее фашисты так поступят с генералом Карбышевым).

С началом Великой Отечественной войны Алымов, по возрасту освобождённый от воинской службы, пишет письмо лично маршалу Ворошилову с просьбой об отправке на фронт. Климент Ефремович идёт навстречу поэту. Может, вспомнил строки песни об озере Хасан:

Охраняют земли наши

Ворошиловцы-бойцы,

День и ночь стоят на страже

Патриоты-храбрецы.

А возможно, Алымов и в других песнях помянул добрым словом легендарного маршала. В любом случае, уже в феврале 1942 года Алымов отправляется на Черноморский флот. Он пишет много фронтовых песен, стихов, репортажей. Поэт награждён орденом Красной Звезды и медалью «За оборону Севастополя», а от наркома обороны получил именные часы.

Жизнь Сергея Алымова прервалась неожиданно и печально — в результате дорожно-транспортного происшествия. Он скончался в одной из московских больниц 29 апреля 1948 года. Похоронили Сергея Яковлевича на Новодевичьем кладбище. По распоряжению Совета Министров СССР, подписанному Сталиным, память поэта была увековечена по высшему разряду: государство установило ему памятник и мемориальную доску, вышел посмертный сборник «Избранное», семье назначили персональную пенсию, а именем Сергея Алымова назвали пароход, построенный, правда, уже в 1955 году в Венгрии. Пароход «Сергей Алымов» отработал 25 навигаций и был списан в 1981 году. Сейчас он находится на территории базы отдыха «Сергей Алымов» в посёлке Елшанка Ленинского района Саратова. Каюты его переоборудованы под номера для отдыхающих.

Вот, собственно, и весь рассказ о человеке, который мечтал стать поэтом, а совдеповская действительность, переломав через колено, превратила его в сытого придворного холуя. Что осталось от него? Имя на борту старого парохода, переделанного в дом отдыха? «Хороши весной в саду цветочки»? Кто знает, может, Алымов был способен на большее… Но — не случилось. Пусть же о нём останется память хотя бы как о классике блатной песни. Это куда лучше, чем память о пламенном халтурщике эпохи сталинизма.

Плыви ты, наша лодочка блатная

А домик наш под лодкою у речки,

А речка та по камушкам течёт.

Не работай! Карты, девки,

А в нашей жизни это всё — большой почёт.

Плыви ты, наша лодочка блатная,

Плыви, куда течение несёт;

Эх, воровская жизнь такая,

Что от тюрьмы никто нигде нас не спасёт!

Воровка никогда не станет прачкой,

А урку не заставишь спину гнуть;

Эх, грязной тачкой рук не пачкай —

Мы это дело перекурим как-нибудь!

А денежки лежат в любом кармане —

Их взять оттуда — пара пустяков;

Эх, деньги ваши — будут наши —

На это дело есть много дураков!

А колокольчики-бубенчики звенят,

А люди за границей говорят,

Что окончен Беломорский водный путь —

Дай теперь, товарищ Сталин, отдохнуть!

А колокольчики-бубенчики ду-ду,

А я сегодня на работу не пойду:

Пусть рвутся шашки, динамит и аммонал —

А на хрен сдался Беломорский нам канал!

Плыви ты, наша лодка блатовская,

Плыви, куда течение несёт;

Эх, воровская жизнь такая,

Что от тюрьмы никто нигде нас не спасёт!

Заяц против харбинца

Рассказывая о судьбе Сергея Алымова, мы уже заявили, что этот поэт является автором известной уголовной песни «Плыви ты, наша лодочка блатная». Теперь настала пора подтвердить утверждение, что называется, аргументами и фактами.

Вообще долгое время лихая песенка о блатной лодочке не выходила за пределы «благородного воровского мира». Как и многие другие произведения уголовного фольклора, она по-настоящему «всплыла» в эпоху «раннего реабилитанса», после XX съезда КПСС 1956 года, когда Никита Хрущёв обрушился с обличительным докладом на культ личности Сталина. И проводником блатных песен в жизнь стали, как уже отмечалось, не столько сами уркаганы, сколько интеллигенция, которая возвращалась из лагерей. Конечно, и прежде, уже с начала 50-х годов, часть интеллигентов стала приобщаться к русской низовой песенной культуре уголовного мира. Блатной фольклор собирал Андрей Синявский, будучи ещё студентом, германист Ахилл Левинтон, вернувшись из ссылки, даже создал знаменитый «Марсель», ставший блатной классикой… И всё же именно со второй половины 50-х начинается культивирование блатных романсов, баллад, разухабистых куплетов в рафинированной среде интеллектуалов. В 60-е мода на «блат» охватывает буквально всю страну. Не случайно Владимир Высоцкий начинал с «классических» уголовно-арестантских произведений, затем перешёл на собственные стилизации и даже в зрелом творчестве обращался к темам преступного промысла и лагерей. Появилось множество «подпольных» исполнителей, певцов-эмигрантов, подхвативших популярную тему, особенно в 70-е годы (Дина Верни, Борис Рубашкин, Михаил Гулько и проч.).

Возрождение «Лодочки» можно отнести к числу заслуг исполнителя блатных, арестантских, уличных песен Аркадия Звездина, более известного как Аркадий Северный. Разумеется, пели её и до Северного, и после, в самых разных вариантах, — но так случилось, что именно Аркадий Дмитриевич прочно занял место на самой вершине Олимпа классической блатной песни. Именно он заставил её звучать по-новому, фактически сделав её народной. В годы моего детства и юности (60—70-е) Высоцкий и Северный были самыми популярными певцами. Исполнение практически любой песни Аркадием Северным придавало ей особый статус — статус «уголовной классики».

Обрела (а вернее, подтвердила) этот статус и блатная «Лодочка». Северный исполнял её, можно сказать, в несколько «адаптированном» виде:

Наш домик под лодкою у речки,

Вода по камешкам течёт.

Не работай! Карты, деньги — ха-ха! —

В нашей жизни всё это — почёт.

Ты плыви, моя лодочка блатная,

Куда тебя течением несёт.

Воровская жизнь такая — ха-ха! —

Нигде и никогда не пропадёт!

Воровка никогда не будет прачкой,

А урка не возьмёт бревно на грудь.

Грязной тачкой руки пачкать — ха-ха! —

Мы это дело перекурим как-нибудь!

В этой версии отсутствует куплет о денежках, лежащих в кармане, хотя к тому времени он был достаточно популярен и даже вошёл в роман братьев Вайнер «Эра милосердия», выпущенный в 1976 году:

«Убийца Тягунов взял с дивана гитару, перебрал струны, пропел вполголоса:

Воровка никогда не станет прачкой,

А жулик не подставит финке грудь.

Эх, грязной тачкой рук не пачкай —

Это дело перекурим как-нибудь…

…Внизу убийца Тягунов напился, видимо, и пел песни, здесь отчётливо слышался его высокий, злой голос, пьяный и бесшабашный. Он голосил:

Денежки лежат в чужом кармане,

Вытащить их пара пустяков.

Были ваши — стали наши, эх!

На долю вора хватит дураков».

В более поздних редакциях романа эти песенные эпизоды вырезаны: видимо, по тем же «эстетическим» соображениям, по которым из фильма «Заключённые» цензура вымарала часть блатных песен.

Кстати, пора обратиться непосредственно к упомянутому фильму, где прозвучала изначальная версия «Лодочки». Она возникает в начале картины, во время появления ростовского вора Кости-Капитана в бараке «филонов», то есть отказчиков от работы. Сначала, ещё до Кости, урки поют первый куплет песни, которая в рукописях Алымова названа «Духовая»:

Мы — урки, ребята духовые,

Ха-ха!

На всё нам на свете наплевать!

Духовые,

Деловые,

Ха-ха!

Мы нигде не будем горевать!

Этот куплет не вошёл в «каноническую» версию. Когда в дверях возникает фигура вора, блатные переходят ко второму куплету, который позднее был включён в «фольклорную традицию»:

Домик над речкою под лодкой,

Речка по камешкам течёт.

Где работка,

Там и водка,

Ха-ха!

Этому всегда у нас почёт.

Костя приветствует обитателей барака: «Здорово, урки!» И получает ответ от Сашки-фармазона (уголовника, который занимался подделкой документов): «Пошёл к чёртовой матери!» Костя молча подходит, берёт Сашку за шею и швыряет под кровать-«шконку». Затем урки разражаются третьим куплетом:

А про уркаганов ходят слухи:

Они все в подвалах, суд идёт.

Эти слухи

От старухи,

Ха-ха!

Кто им поверит, просто идиёт.

И наконец, в завершении сцены урки провожают из барака воровку Соню припевкой:

Грязной тачкой рук не пачкай —

Это дело перекурим как-нибудь!

Однако это далеко не весь текст. В книге Константина Гнетнева «Беломорканал: времена и судьбы» приводятся ещё два куплета из «Песни урок» Алымова:

Оставьте пустые разговоры —

Воров не приучите к труду.

В нашем тресте

Все на месте!

Надоело слушать ерунду…

Воровка не сделается прачкой,

Шпана не подкачает — дырка в грудь!

Грязной тачкой

Рук не пачкай!

Это дело перекурим как-нибудь…

Таким образом, два катрена от Алымова, несколько переработанных, вошли в версию песни, которая стала сегодня классической. Под классической версией я подразумеваю четыре первые строфы (о куплетах с колокольчиками есть смысл поговорить особо).

Не исключено, впрочем, что и два других куплета — «Плыви ты, наша лодочка блатная» и «Денежки лежат в любом кармане» — тоже принадлежат Алымову. Во-первых, в них сохранена внутренняя рифма, которая проходит через все куплеты алымовской стилизации («Воровская / Жизнь такая», «Деньги ваши — / Будут наши»). Между тем в куплете о домике у речки неведомые интерпретаторы сломали внутреннюю рифму «Где работка, / Там и водка». Возможно, это сделал Северный, достаточно далёкий от уголовного мира и не знавший, что слово «работа», «работка» на арго означает уголовное преступление. Впрочем, Аркадий Дмитриевич и без того обращался с текстами более чем вольно. Напомню, что в одном из фольклорных вариантов «Лодочки» поётся: «А жулик не подставит финке грудь» (эту версию в романе цитируют братья Вайнер). Северный же, по ходу исполнения забыв слова, сымпровизировал: «А урка не подставит нож к груди», то есть уничтожил не только рифму, но заодно и смысл.

Во-вторых, песня наверняка исполнялась зэками на Беломорстрое ещё прежде фильма «Заключённые». Посудите сами: если «Лодочка» была неизвестна до выхода картины на экраны, как же в фольклорный вариант вошли строки о воровке? Ведь в фильме они не звучали! Значит, либо зэки знали песенку ещё в бытность Алымова каналоармейцем, либо (что более вероятно) куплет исполнялся во время съёмок полностью, а потом был «обрублен» до двух последних строк, но каналоармейцы, которые участвовали в съёмках, хорошо его запомнили и разнесли затем по всей стране. Это же могло случиться и с теми двумя куплетами, которые в фильм не вошли, но в фольклорном исполнении стали классикой.

В любом случае, авторство Алымова подтверждено документально и не вызывает сомнений. Хотя, безусловно, следует признать и то, что текст подвергался за десятки лет исполнения многочисленным переработкам.

Что касается музыки, на которую положен текст Алымова, она принадлежит Юрию Александровичу Шапорину — известному композитору, впоследствии лауреату трёх Сталинских премий, автору многочисленных произведений, в том числе романсов на стихи Пушкина.

Однако сегодня на роль авторов блатной «Лодочки», оказывается, есть и другие претенденты! Что, в общем-то, неудивительно; это случается время от времени и с другими низовыми песнями, начиная с «Мурки» и «Гопа» и кончая знаменитым «Постой, паровоз». Не обошла чаша сия и алымовско-шапоринское творение. Неожиданно «открыл» сочинителя песни о блатной лодочке автор двухтомного исследования «Бандитская Одесса» Виктор Файтельберг-Бланк. Причём он объединил в одном лице и поэта, и композитора. В главе «Композитор — бандитский король Одессы» исследователь пишет:

«В 30-х и начале 40-х годов нашего века одесский бандит и вор Борис Зайко был сочинителем наиболее “хитовых” блатных песен. Послевоенная шпана будет распевать его песни “Тарлафудра”, “Васька Рыжий”, “Плыви ты, лодочка моя блатная”, не зная, что их автор расстрелян румынскими оккупантами. Многим старым одесситам помнится эта песня:

Денежки звенят в чужом кармане.

Вытащить их — пара пустяков.

Деньги ваши — станут наши,

Ха-ха, на свете есть немало дураков.

Плыви ты, лодочка моя блатная,

Туда, куда течение несёт.

Эх, воровская жизнь такая —

От тюрьмы далёко не уйдёшь.

Воровка не сделается прачкой,

Шпана не перестанет финки гнуть.

Эх, грязной тачкой руки пачкать, —

Ха-ха, мы это дело перекурим как-нибудь».

Откуда у него такие удивительные сведения, автор «Бандитской Одессы» не сообщает. Впрочем, как и о том, что это за странная песня такая — «Тарлафудра». Видимо, Файтельберг образовал это название из старого популярного припева уголовников «дралафу-дралая» или «дралаху-дралая». Чаще всего он звучит в песне «Два громилы»:

Нас на свете два громилы,

Гоп-дери-бери-бумбия,

Один я, другой — Гаврила,

Гоп-дери-бери-бумбия.

А если нравимся мы вам,

Дралаху-дралая,

Приходите в гости к нам,

Дзинь-дзара!

Однако песня эта была известна ещё в 20-е годы, и сведений о причастности к её созданию Бориса Зайко или кого-либо другого нет. По крайней мере, у меня. А любопытно было бы узнать о таинственной «Тарлафудре». Хотя к «Лодочке» это не имеет отношения.

Кто же таков этот Борис Зайко? Файтельберг рассказывает о нём следующее:

«Атаман одесской банды “зайцев” — Борис Зайко, блатные клички — Заяц или Композитор, родился в 1908 году в центре одесского блатного мира, на Молдаванке. Ему не пришлось участвовать ни в революции, ни в Гражданской войне. Но уже в весёлые времена нэпа он погулял, участвуя в бандах Пухлого и Казана. Ходили слухи, что в страшные годы голодомора (1933–1934) он и его мамаша, профессиональная воровка, убивали людей, расчленяли трупы и торговали человечиной. Так это было или всё придумано врагами Зайца, мы, скорее всего, не узнаем. Но известно, что Заяц до войны три раза привлекался к уголовной ответственности, сидел в зоне и тюрьмах, а выйдя на свободу в 1939 году, стал артистом лёгкого жанра, аккомпаниатором на гитаре и гармони. Это была его дневная жизнь. Ночью он “ходил на дело”, собрав десяток отчаянных воров-беспредельщиков.

Вообще Заяц был довольно обаятельным кавалером, был высок и строен, умел нравиться женщинам, был весел, слыл остроумным собеседником, любил петь и играть на гитаре, танцевать. Его интеллигентное вытянутое лицо, умные глаза никак не сочетались с представлением о бандите и громиле или воровском атамане, каким был Борис Михайлович Зайко. Заяц был очень популярен в блатном мире Одессы и слыл одним из главных авторитетов, призывавшим воров “жить по понятиям”. Сам вершил воровской суд. За нарушение воровской этики он мог убить провинившегося или “покачать права” — заставить вора стать перед ним с поднятыми руками и бить дубинкой по бокам вора, пока нарушитель “законов” не свалится. Свою банду он держал жёстокой дисциплиной, установив в ней иерархию — воровские ранги. Заяц бредил славой Мишки Япончика и Чёрного Ворона — королей одесских бандитов. Считал, что титул короля Молдаванки у него наследственный, а его отцом был легендарный атаман анархистов-бандитов, который погиб в 1907 году, за несколько месяцев до рождения сына».

Дальше историк блатной Одессы повествует о том, как Зайко вместе с 23-летней любовницей Лидкой Шереметьевой во время оккупации Одессы с октября 1941 года немецко-румынскими войсками продолжил заниматься грабежами и налётами. Автор сообщает имена членов шайки — Алик Сумасшедший (А. Кипард, 19 лет), Матус (А. Матюшенко, 23 года), Каштуль (В. Галкин, 21 год), Москвич (В. Лихозирский, 22 года), Клаус (А. Олекорс, 19 лет), Кабан (И. Иванов, 20 лет). Он подробно рассказывает о крупных грабежах, о борьбе за территорию между несколькими бандитскими группировками — Попика, Мадьяра, Лысого, о захвате Зайко и его подельников… Жаль только, что по поводу авторства песни Файтельберг ничего не проясняет. Впрочем, он и не ставил перед собой такой цели. Правда, рассказывая о крахе Бориса Зайко, исследователь пишет:

«Арестованные бандиты из окружения Шереметьевой “засыпали” друг друга, надеясь избежать расстрела. Сама “начальница штаба” под пытками выдала Зайца.

Утром на улицу Южную, что на Молдаванке, к дому, где жил Заяц с женой и дочкой, подъехали два автомобиля. Пять сыскарей и полицейских оцепили дом, трое ворвались в квартиру. Заяц как ни в чём не бывало сидел за шикарно для военных лет накрытым столом и развлекался игрой на любимой гитаре. Он пригласил вошедших к столу и очень удивился, что его хотят арестовать. Заяц даже принялся иронизировать и убеждать, что он — известный в Одессе музыкант и поэт. Да, песни Зайца в Одессе были очень хорошо известны, но от ареста это не спасло. В тюрьме его долго допрашивали относительно связей с одесскими партизанами, скрывавшимися в катакомбах.

В конце 1943 года в одесской прессе было сообщение, что Заяц расстрелян. Но возможно и другое — вербовка в фашистский диверсионный отряд для террористической деятельности на советской территории».

Итак, Зайко вновь именуется известным поэтом и музыкантом, но на сей раз о его конкретных произведениях речи не идёт. Что он написал, покрыто мраком. Во всяком случае, одно мы можем точно утверждать: никоим образом не песню о том, что воровка никогда не станет прачкой. Это совершенно исключено. Вместе с тем вовсе не исключено, что Боря Заяц мог приписать себе авторство. Тут вопросов нет — не он первый, не он последний. Кто знает, может быть, он успел за свою бурную жизнь побывать и в числе строителей Беломорканала. Или даже среди зэков — «киноартистов». Пока ничего об этом не известно. Что же, значит, ещё есть куда копать…

Домик для «деловых»

В песне особенно заметна насыщенность текста реальным блатным фольклором, прежде всего пословицами и поговорками уголовников. При этом явно не воры заимствовали присказки из «Лодочки», а создатель песни включил народное уркаганское творчество в своё произведение. О том, что Алымов был неплохо знаком с блатным фольклором (в том числе песенным), свидетельствует хотя бы глава седьмая «Каналоармейцы» сборника о Беломорско-Балтийском канале, который мы уже не раз цитировали. В ней есть любопытный эпизод:

«В шалаше — бригада сплавщиков Громова. Бригада из одной молодёжи. Все бывшие воры.

— Раньше мы плотов и в кино не видели. Не знали, как к бревну подступиться. Научились. Сортируем. Сплачиваем. Ведем кошели лучше карелов. Норма была тысяча двести бревен — подняли до двух с половиной тысяч.

Большая чёрная лодка быстро идёт к шалашу. Чёткие взмахи весел. Голые торсы. Удалая, залихватская песня:

Загремели ключи, фомки…

Па-а-ра сизых голубей.

Деловые едут с громки…[8]

Стро-ого судят скокарей.

— Песня блатная, — как бы извиняется скуластый Громов. — От блатного ремесла легче отвыкнуть, чем от блатной песни».

Сравните этот куплет с начальной версией алымовской «Лодочки»:

Духовые,

Деловые,

Ха-ха!

Мы нигде не будем горевать!

Песня, которую исполняли ребята Громова, целиком до нас не дошла (по крайней мере, мне обнаружить полный текст не удалось). Но лексика схожая. Заметим особо, что одним из авторов указанной главы сборника является Сергей Алымов.

Вспомним и второй куплет песни уркаганов из кинофильма:

Домик над речкою под лодкой,

Речка по камешкам течёт…

Это — очень точная деталь из жизни босяков и уголовников. Действительно, любимым местом блатарей, воров на начальном этапе «воровского движения» были речные берега. Здесь проходили их встречи, совместные пьянки, делёж добычи; многие босяки ночевали под лодками. По воровскому закону, истинный блатной не должен был иметь постоянного жилья. Конечно, на деле бывали исключения, но в основном закон соблюдался. Бывший вор, а позднее известный писатель Михаил Дёмин так описывал сборище ростовских блатарей 30-х годов:

«Я разыскал блатных довольно быстро; они размещались за бугром, на пляже — на песчаной косе, омываемой мутной, радужной от мазута водою. Кодла была в сборе!.. Развалясь на песке, урки выпивали, закусывали, некоторые из них загорали, подставляя солнцу расписные, татуированные спины и животы. Иные сидели, собравшись в кружок; там шла игра, трещали карты… Внезапно — из-за днища опрокинутой барки — выглянула белёсая, с растрёпанной чёлочкой голова…»

«Воровка никогда не станет прачкой»

Следует отметить насыщенность «Лодочки» пословицами, поговорками, присказками блатного фольклора. Некоторые из них наверняка были перенесены непосредственно из уголовной среды. Хотя и сами блатари нередко использовали уже существовавший прежде уличный фольклор. Скажем, присказка «Деньги ваши — будут наши» заимствована из быта дореволюционной Москвы. Собиратель народного творчества Евгений Иванов в книге «Меткое московское слово» рассказывал, что так в начале XX века дразнили официантов: «Деньги ваши — будут наши, и с почтением!»

Да и позднее, когда песня о лодочке из фильма «Заключённые» перекочевала в блатной фольклор, урки подвергли оригинальный текст серьёзной творческой обработке. Вспомним хотя бы не слишком удачную сентенцию Сергея Яковлевича: «Шпана не подкачает — дырка в грудь!» Уголовный мир быстро отринул эту «самодеятельность» и вместо неё предложил целый букет вариаций — «А вор не будет спину гнуть», «А урка не возьмёт бревно на грудь», «А урка не подставит тачке грудь», «А урка не подставит финке грудь»… Все они явно удачнее алымовского изобретения.

Однако можно предположить, что некоторые афоризмы принадлежат непосредственно перу Алымова. С определенной долей вероятности мы можем отнести к таким оригинальным поговоркам фразу «Воровка никогда не станет прачкой».

Это — буквальное наблюдение из жизни. На Беломорканале прачки были в большом дефиците; об этом можно узнать из сборника «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина». К примеру, в рассказе о буднях учётно-распределительной части (УРЧ) встречаем:

«Жизнь полна беспокойства, суматохи, торопливости, суеты…

— Какого черта, — ругаются в телефонную трубку, — вы мне присылаете плотников вместо бурильщиков… Пришлите шесть прачек!»

Работа прачки издавна считалась одной из самых трудоёмких. А на Беломорканале условия труда и нагрузка были особенно тяжёлыми. Вот мимолётная зарисовка из того же источника: «Меж высоких карельских сосен, на сорокаградусном морозе сушилось множество выстиранного белья. Три женщины в ватных стёганых мужских кацавейках и белоснежных платках проворно сдирали с верёвок залубеневшие рубахи и бросали в снег. Рубахи не падали. Они стояли, расставив рукава, как гипсовые. Из саней выгружали обмундирование — кацавейки, штаны, варежки, боты, валенки. Связки одежды летели в хлористый снег».

Короче, работёнка ещё та… Воровайки от неё отказывались напрочь. И не только из-за нагрузки. Под влиянием длительного контакта то с горячей, то с холодной водой руки женщин, которые постоянно занимаются стиркой, подвергаются мацерации — процессу, пагубно влияющему на кожу: размягчению или даже распаду тканей в результате растворения межклеточного вещества. В медицине существует специальный термин «руки прачки» — по аналогии с симптомами у женщин, постоянно стирающих одежду вручную. Кожа набухает, белеет, становится рыхлой, сморщивается, даже может отслаиваться. Как пишет женский журнал «Best-Woman.ru», отмечая нынешний прогресс отечественной косметологии, в былые времена зарубежные гости Страны Советов нередко обращали внимание на неухоженность рук социалистических гражданок: «Обидное замечание иностранцев из советских еще времен, что, мол, “руки ваших женщин похожи на руки прачек”, кануло в Лету».

Воровки, блатнячки не желали иметь такие руки. Кроме того, они видели, что к женщинам на Беломорканале отношение куда более пренебрежительное, нежели к зэкам-мужчинам. Грубая мужская сила, рабочие навыки были востребованы, приносили реальную пользу. А женщины — что с них взять? Нагнали много, а проку мало. Кайлом здорово не помашут, деревья не выкорчуют, валуны из земли не будут выворачивать. Как признают авторы сборника о Беломорканале, «женщинам не давали настоящей работы. В лучшем случае им поручали посмотреть, какое место отведено под кавальер, измерять кубики. В худшем — смотрели на них, как на судомоек, постирушек, которым ничего нельзя доверить, кроме уборки барака».

Такое положение фактически сохранялось на протяжении всего строительства. В 1933 году это вынужден был документально зафиксировать лично помощник начальника ГУЛАГа Семён Фирин, издавший 8 февраля приказ № 54 Главного управления лагерей ОГПУ по Белбалтлагу «О недостатках культурно-воспитательной работы среди женщин и необходимых мероприятиях по поднятию этой работы». Текст приказа говорит сам за себя: в некоторых отделениях женские общежития плохо отапливаются, содержатся в антисанитарном состоянии; большинство женских трудколлективов не имеет своих кухонь и питается сухим пайком; медобеспечение недостаточно и т. д.

Но главное, пожалуй, не это. Примечателен пункт 7: «Со стороны лагерной администрации и заключённых мужчин нет чуткости и уважения к женщине; в обращениях встречаются грубость, цинизм, и иногда не щадится женская стыдливость». Вот что крайне важно иметь в виду! Фраза о том, что воровка никогда не станет прачкой, означает не только категорический отказ от тяжёлого труда, но и то, что профессиональная преступница не позволит себя унижать, не опустится до состояния рабыни. Она не допустит, чтобы с ней обращались, как с прачкой.

Однако возникает вопрос: а разве в уголовном мире отношение к женщине было лучше? Разве там меньше цинизма и грубости? Воровские «шмары», проститутки — они что, могли похвалиться нежным и тактичным отношением к себе со стороны «коллег по цеху»?

Спору нет: уркаганы не отличались аристократическими манерами. В среде криминалитета женщина нередко рассматривалась как товар, её могли передавать из рук в руки. Как поётся в известной воровской песне «Луной озарились зеркальные воды»:

Люби меня, детка, пока я на воле:

Покуда на воле, я твой.

Тюрьма нас разлучит, я буду жить в неволе,

Тобою завладеет кореш мой.

И всё же воровке, проститутке жилось вольнее, нежели советской работнице. В ней хотя бы видели женщину, а не рабочий скот. Да, воровской мир циничен и груб — но это касается и возможности воровайки отстаивать свои права столь же цинично и грубо. Разгульная, вольная, преступная жизнь не шла ни в какое сравнение с каторжной повинностью других зэчек. И в этом тоже заключается глубинный смысл сентенции «Воровка никогда не станет прачкой».

А что, у воровок на Беломорканале существовал выбор? Ведь мы столько слышали о чудовищных условиях Белбалтлага, зверствах чекистов и прочем… Но обратимся к пункту 8 уже цитированного выше фиринского приказа: «В результате чрезвычайно слабой культурно-общественной работы и недостаточного внимания к нуждам заключённых женщин в быту имеются даже такие ненормальности, как кражи, пьянство, картёжная игра и проституция». Заметим: речь идёт о «ненормальностях», которые совершаются именно женщинами! И, понятно, не прачками. Это на третьем-то году «великой стройки»!

Так всё же: является ли поговорка о воровке сочинением Сергея Алымова или она возникла на Беломорканале непосредственно в зэковской среде и лишь затем поэт перенёс её в песню? Однозначно ответить я не возьмусь. Конечно, то, что эта фраза стоит рядом с несомненно алымовской (и явно неудачной) — о шпане, которая не подкачает, вроде бы свидетельствует о том, что афоризм принадлежит именно Сергею Яковлевичу, равно как и другой — о грязной тачке. Этих поговорок к тому же мы не встретим в фольклорных источниках, относящихся к периоду, предшествующему строительству Беломорканала. Та же «Воровка никогда не станет прачкой»: наиболее раннее упоминание о ней (не считая алымовской рукописи) я встретил лишь в поэме бывшего лагерника Игоря Михайлова (Таганрог), которая написана в Печорлаге в 1942–1943 годах. Герой влюблён в блатнячку, а знакомые арестанты отговаривают его:

«Воровка никогда не станет прачкой» —

ведь слышал, как блатные-то поют?

Она тебе такой создаст уют!

Нелегкую придумал ты задачку…

Но вряд ли отсутствие упоминаний является весомым аргументом в пользу того, что афоризм о воровке принадлежит Алымову. Об этом, повторю, можно говорить лишь с известной долей вероятности.

В завершение, пожалуй, есть смысл указать на то, что блатная поговорка о воровке была позднее переработана в фривольную уличную песенку, которая начинается куплетом:

Не хочу быть прачкой,

Свои ручки пачкать.

Соберу манатки

И пойду на блядки!

Заимствование очевидно, причём заимствование не слишком удачное: вряд ли прачку можно обвинить в том, что она, стирая бельё, пачкает руки. Другое дело — грязная тачка. Вот о ней есть смысл поговорить подробнее.

«Грязной тачкой рук не пачкай»

Не исключено, что и эта присказка вошла в песню из уголовного фольклора Беломорканала. Правда, в том виде, в каком её поют блатари из кинокартины о заключённых, отыскать её не удалось. Зато есть указания на похожую поговорку в автобиографической повести Василия Ажаева «Вагон». Ажаев, известный писатель, автор популярного некогда романа «Далеко от Москвы», с 1935 года около 15 лет работал на Дальнем Востоке сначала как заключённый, потом как вольнонаёмный. Вот что он пишет: «Блатные действительно фордыбачили[9]. Они быстренько нашли в лагпункте своих, и Кулаков от всей бражки заявил отказ от работы. Было разыграно красочное представление: “Мы работать не могим, пусть работает Ибрагим”. “Тачка, тачка, ты меня не бойся, я тебя не трону, ты не беспокойся”… Словом, урки устраивали “парад ретур с понтом”».

Поговорка о тачке представляет собой переработку припева известной казачьей песни «Шамиль»:

Ойся, ты Ойся,

Ты меня не бойся.

Я тебя не трону,

Ты не беспокойся.

Скорее всего, под «Ойся» подразумевается имя «Ося» (Осип, Иосиф), которое в данном случае ассоциируется с евреем (дериват «Ося» был особенно распространён в еврейской среде). Возможно, призыв к Осе «не бояться» был связан с тем, что в песне основным объектом осмеяния являются чеченцы, и юдофобия, в определённом роде свойственная казакам (особенно кубанским), отступает на второй или даже на третий план.

Возможно, в лагеря песня попала после расказачивания, припев поправился блатному народу и после лёгкой трансформации перешёл в уголовный фольклор. Конечно, в приведённом виде поговорка отличается от «Грязной тачкой рук не пачкай». То есть не исключён вариант, согласно которому Алымов мог на основе блатного изречения создать своё, оригинальное. Но тут есть одно любопытное обстоятельство: в приведённых выше отрывках поговорка употребляется вместе с присказкой про Ибрагима, который «не могёт» работать. А вот она могла появиться почти стопроцентно именно на Беломорканале, куда власть перебрасывала вагонами «нацменов» (представителей национальных меньшинств) из Средней Азии. Вот как они описаны в очерке «Дальний этап» главы четвёртой сборника «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина»:

«Длинный почтовый состав отходит от Ташкентского вокзала… В хвосте поезда идёт товарный пульман с заключёнными. В вагоне люди, вредившие рабочему государству на дальних окраинах Союза. Они едут из красноводских лагерей, из Сталинабада, Самарканда, Ката-Кургана, Ташкента. Перечень их преступлений пёстр: басмачество, контрреволюционная агитация, связь с врагами республики за рубежом, воровство и спекуляция».

В другом месте авторы подчёркивают состояние этих людей, попавших в чужие северные края:

«Поймите же, здесь для них было всё чужое и дикое: природа, язык, пища, одежда. Солнце, как сказал один из них, “светило, будто через кошму” (войлок). Он не чувствует этого чужого солнца… Он промёрз… Вспомните, как травит этого растерянного человека толпа “урканов”. “Ряшка, — кричат ему, — лохань, помойница!” Он не понимает слов, но он понимает презрение. Он хватает полено и бежит за обидчиком…»

В суровых северных широтах азиаты действительно работать не могли, да и не хотели — нередко и потому, что плохо переносили мороз. Неудивительно, что вскоре именно за ними закрепилась нелестная слава отказчиков и бездельников. Об этом отношении к «нацменам» не раз упоминают авторы сборника о Беломорканале — например, в главе девятой «Добить классового врага»:

«Помнач ГУЛАГа отыскивал бараки, где жило много нацменов, и вёл странные разговоры:

— Здорово!

— Здорово!

— Ты из Ферганы?

— Из Ферганы.

— Я вижу. Я был в ваших местах. Как ты работаешь?

— Работаем, начальник.

— Хорошо работаешь?

— Хорошо работаем, начальник.

— Нет, ты плохо работаешь.

— Плохо работаем, начальник.

— А ты откуда?

— По-русски не понимаем.

В бараках у нацменов было грязно и темно. На парах сидели узбеки, башкиры, таджики, якуты, самые отсталые люди на стройке, заклеймённые в “Перековке” как лодыри».

Тогда-то и появляется издевательская присказка:

Меня зовут Мирза,

Работать мне нельзя.

Мой дядя — Ибрагим,

Работать не могим.

Работает Иван,

Пусть выполняет план…

В главе шестой («Люди меняют профессию») и других цитируется та же лагерная поговорка:

«Старнад[10] соседней бригады, бывший белопогонник, пролезший в лагерное начальство, подошёл к нацменам.

— Черномазое бандитьё! — сказал он шутовским голосом. — Ибрагим, работать не могим…»

Двустишие про Ибрагима охотно использовали и блатари. Эту присказку мы встречаем в том числе у Николая Погодина в «Аристократах», где в роте усиленного режима уркаган по кличке Берет рисует свою программу жизни на ББК:

«Берет: Что вы голову повесили, соколики? Сели — значит, будем сидеть. Всё равно буду играть в карты на что захочу, буду воровать, колоть, ломать. Но… (Поёт.)

Вообще мне дела мало

До какого-то канала.

Ибрагим, работать не могим».

Присловье про Ибрагима использует и Сергей Алымов в песне «Игровая», которая была предназначена для «Заключённых», но не вошла в фильм:

Забутано, замётано,

Майданщик — Ибрагим,

Тасуй колоду! Вот она!

— «Работать не могим»!

«Забутано» — лексика так называемой «старой фени», довоенного жаргона. Слово происходит от блатного «бутор» — барахло, вещи (венгерское butor — мебель, багаж). Вообще-то «бутор» издавна был распространён в русских говорах в значении «имущество, пожитки, утварь, скарб» (см. «Этимологический словарь…» Макса Фасмера); на Украине ещё с XVII века в форме «бутора» — дорожный скарб. То есть «забутано» — вещи на кону, «замётано» — правила определены, можно начинать игру. «Майданщик» — арестант, который держит место для игры, называемое «майдан» (сейчас — «катран»). Часто такими хозяевами майданов были татары или выходцы из Средней Азии.

Интересно, что присказка про Ибрагима использовалась и позднее в связке с другими поговорками — с той же «грязной тачкой», к примеру. У Роберта Белова в автобиографической повести «Я бросаю оружие» есть эпизод со школьниками, который относится к зиме 1942/43 года:

«Это было, когда тимуровцы школы вызвались выкалывать дрова изо льда, из Камы…

— Шестёрки ещё! Не пойду. Грязной тачкой руки пачкать? — по-обезьяньи изогнулся Мамай. — Кранты! Ибрагим работать не могим».

Наконец, в «Лодочке» встречается ещё одно откровенно воровское выражение, которое не так явно бросается в глаза, — «Мы это дело перекурим как-нибудь». Как поясняет старый лагерник француз Жак Росси (отбывший в ГУЛАГе 21 год) в своём двухтомном «Справочнике по ГУЛАГу»: «Закуривай! — говорится, когда стряслась беда и просвета нет… Когда по ходу работы волжским бурлакам предстояла тяжёлая переправа с залезанием глубоко в воду, старший останавливал артель командой “закуривай!”, т. к. подвешенные на шее кисеты намокнут и долго не придётся курить». А вот предложение «перекурим» означало — обдумаем сложную ситуацию, попробуем найти выход. В этом смысле оно, например, встречается в повести «Таёжный бродяга» Михаила Дёмина, когда герой рассказывает своим знакомым — карманнику и бывшему уголовнику — о проблемах, которые на него свалились:

«Ребята слушали меня молча, изумленно. Затем Иван сказал, крякнув и поджимая губы:

— Вот, значит, как! Ай-яй. Что ж, перекурим это дело — обдумаем… Ты — погоди!»

«Колокольчики-бубенчики ду-ду…»

Обратим внимание на то, что «Лодочка блатная» распадается на две части. Первая опирается на алымовский оригинал, хотя и с очень широким спектром вариаций. Вторая — ряд куплетов, которые объединены одним зачином — «Колокольчики-бубенчики…». И с этого места авторство Сергея Яковлевича Алымова заканчивается, а начинается чистый фольклор блатного мира.

Впрочем, не только блатного. Начнём с того, что «колокольчиковый» зачин, скорее всего, поначалу появился в песне на стихи Степана Гавриловича Петрова, больше известного по литературному псевдониму Скиталец. Песня увидела свет в 1901 году и начиналась словами:

Колокольчики-бубенчики звенят,

Простодушную рассказывают быль…

Тройка мчится, комья снежные летят,

Обдаёт лицо серебряная пыль!

Романс про «бубенчики под кованой дугой» быстро стал популярен. Его исполняли многие известные певцы и певицы, в том числе Надежда Плевицкая и Нина Дулькевич. Однако существует ещё несколько песен с подобным зачином. Можно предположить, что он перекочевал в них из романса Скитальца, но всё же определённо утверждать мы остережёмся.

Одна из упомянутых песен в нашей стране стала довольно известна благодаря Аркадию Северному. Причём во время ленинградского концерта, датированного концом 1975-го — началом 1976 года, певец пояснял: «Я-таки сейчас вам исполню забытую старую песню “Колокольчики-бубенчики звенят”, которую исполнял ещё давно-давно, до Румынии, Пётр Лещенко».

На самом деле нет никаких свидетельств того, что «Колокольчики-бубенчики» присутствовали в репертуаре Петра Лещенко: он пел классический романс «Однозвучно гремит колокольчик». А песенку о бубенчиках исполнял другой эмигрант — Леонид Шулаковский:

Раз юною девицей,

Румяной, круглолицей,

С предлинною косой,

Я увлекся всей душой!

Колокольчики-бубенчики звенят, звенят,

Про ошибки моей юности твердят, твердят!

Полюбил её, каналию,

Позволяла брать за талию,

Ну а дальше — ни-ни-ни,

Даже боже сохрани!

Колокольчики-бубенчики звенят, звенят,

Про ошибки моей юности твердят, твердят!

Истерзал любовью душу,

Подкупил горняшку[11] Грушу,

Без доклада к ней влетел

И на месте обомлел!

Колокольчики-бубенчики звенят, звенят,

Про ошибки моей юности твердят, твердят!

Предо мной диванчик венский,

А на нём корсетик женский,

А на спиночке, вот так —

Чей-то форменный пиджак!

Колокольчики-бубенчики звенят, звенят,

Про ошибки моей юности твердят, твердят!

Перед этою картиной

Я стоял с дурацкой миной

И, ероша волоса,

Думал: вот те и коса!..

Колокольчики-бубенчики звенят, звенят,

Про ошибки моей юности твердят, твердят!

С тех пор я стороною

Обхожу девиц с косою

И меня их скромный вид,

Право, больше не манит!

Колокольчики-бубенчики звенят, звенят,

Про ошибки нашей юности твердят, твердят!

Эта же песня в адаптированном варианте прозвучала в сериале «Тени исчезают в полдень» (1971) режиссёров Владимира Краснопольского и Валерия Ускова по роману Анатолия Иванова.

Неведомых сочинителей «колокольчики-бубенчики» вдохновили на создание знаменитого застольного куплета, который до сих пор очень популярен в нашем Отечестве:

Колокольчики-бубенчики звенят,

Наши кони мчались три часа подряд.

Подустали наши кони, долог путь —

Не пора ли нам по рюмочке махнуть?!

Видимо, эти строки и подвигли блатных авторов на куплет с просьбой к «товарищу Сталину»:

Колокольчики-бубенчики звенят,

А люди за границей говорят,

Что окончен Беломорский водный путь —

Дай теперь, товарищ Сталин, отдохнуть!

Куплет также известен в варианте, близком к застольному:

А колокольчики-бубенчики звенят,

Наши кони мчались три часа подряд.

Приустали наши кони, долог путь —

Не пора ли нам, хозяин, отдохнуть?

Последняя строка практически повторяет «сталинскую», только вместо «отца народов» упомянут «хозяин». С одной стороны, «Хозяином» называли того же Иосифа Виссарионовича, с другой — на жаргоне арестантов «хозяин» значит — начальник лагеря, колонии, тюрьмы.

Вообще вариаций с «колокольчиками-бубенчиками» в уголовном песенном фольклоре чрезвычайно много, их нередко включают и в песню о «блатной лодочке», однако мне представляется целесообразным ограничиться всё-таки лишь теми куплетами, которые имеют непосредственное отношение к Беломорско-Балтийскому каналу. В то же время как подтверждение вариативности «колокольчиковых» куплетов приведём несколько образчиков из сборника Якова Вайскопфа «Блатная лира»:

Колокольчики-бубенчики звень-звень,

На работу мне идти сегодня лень:

Пускай работает железная пила —

Не для работы меня мама родила!

Колокольчики-бубенчики, звончей!

На работу не пойду я, хоть убей:

Пускай работает железный паровоз —

На хуя меня сюда привёз?!

Если добавить, что в подобного рода куплетах встречается также пожелание — «Пускай работает тот серенький медведь, и не хуй ему по лесу реветь», можно сделать вполне определённый вывод: эти припевки строятся на включении в них известных блатных поговорок, связанных с неприятием физического труда. Что, как мы убедились, было характерно и для алымовской «Лодочки».

«Урку не заставишь спину гнуть»

Впрочем, тема песенного прославления отказчиков от работы достойна особого очерка. Мы остановимся пока на поговорке о том, что «урку не заставишь спину гнуть», увековеченной в «Лодочке». Для того чтобы понять всю глубину этого уголовно-философского афоризма, снова обратимся к фильму «Заключённые» и комедии «Аристократы». Вернее, к одному из героев этого воспитательного эпоса — Константину Дорохову по прозвищу Костя-Капитан (роль которого блестяще сыграл замечательный актёр Михаил Астангов). Как отмечают исследователи, погодинские «Аристократы», а особенно «Заключённые», производили на публику и зрителей довольно сильное впечатление — и не только в Советской России. Иоахим Клейн в исследовании о литературе и пропаганде сталинского периода пишет:

«Комедия Погодина имела успех также у зарубежной аудитории. На международных театральных фестивалях 1935, 1936 и 1937 годов, проходивших в Москве, она вызывала аплодисменты иностранных зрителей. Известны переводы пьесы на английский и итальянский языки; упоминаются переводы на китайский, чешский и норвежский. Пьеса шла в Париже, Лондоне и Осло. После войны она появляется также на немецком языке…

Особенно красочно изображение уголовного мира. Именно ему пьеса обязана большой частью своей занимательности. Публика может вволю повеселиться над экзотическим блатным языком персонажей, поразиться виртуозностью карманного мошенничества, почувствовать озноб от жестокости. На сцене учат мастерству смертельного удара; истекая кровью, главный герой увечит себя. Когда “начальник” спрашивает уголовницу Соню, убивала ли она, звучит её “открытый и ясный” ответ: “Конечно, да”. Писатель не скупится и на эротические мотивы: за картёжным столом уголовники ставят на карту женщину; позже Косте-Капитану удаётся под покровом ночи пробраться в женский барак. При всём том пьеса в высшей степени сентиментальна; можно было бы назвать её социалистической мелодрамой… В пьесе проливается много слёз — в закоснелых врагах советского общества таким образом выявляется здоровое ядро… Заключительная сцена особенно чувствительна. Убийца Соня борется с обуревающими её чувствами и не может говорить. Костя-Капитан прерывает свою речь, чтоб утереть слёзы. Преступник Алёша читает собственные стихи».

В определённой степени влияние «Аристократов» и «Заключённых» испытали на себе и профессиональные преступники. 16 марта 1937 года газета «Известия» публикует очерк Льва Шейнина «Явка с повинной», который позже вошёл в знаменитую книгу «Записки следователя». Герой очерка, вор Костя Граф, очень напоминает погодинского Костю-Капитана — и замашками, и даже «родословной». Но в то же время Граф — фигура не выдуманная.

Родился Константин Цингери в Ростове-на-Дону, в семье коммерсанта-грека. Воровскую жизнь начал ещё до революции. Был поездным вором («майданником») высшего класса, «работал» со своей напарницей Вандой «на малинку», то есть усыпляя жертву снотворным и обирая её. Графом Костю прозвали за то, что он любил шикарно одеваться (одежду носил только от лучших портных) и «бомбил» преимущественно в экспрессах международного класса.

Однако обстановка в стране менялась, наличных денег и драгоценностей становилось всё меньше, а размениваться на пустяки Граф не желал. Тем более у него была «фраерская» профессия — топограф. И тогда, ободрённый призывами и посулами официальной пропаганды, не в последнюю очередь и под влиянием «Заключённых», он решает «перековаться» и является с повинной в Прокуратуру СССР. Да не один, а приводит с собой целую компанию жуликов! Было в это время Графу тридцать восемь лет — самый расцвет для мужчины.

Костя встречается лично с прокурором Союза, перед которым от имени всех рецидивистов держит пламенную речь: «Хоть это и странно слышать, но если жулик даёт честное слово, так это действительно честное слово. Это металл, это нержавеющая сталь, это платина». И «завязавшие» воры Граф, Турман, Таракан, Волчок, Король, Цыганка пишут воззвание ко всем «советским ворам». После этого в Москве, Ленинграде, Киеве, Свердловске, Харькове, Ярославле и других городах люди начали являться с повинной в органы милиции.

Это — не выдумка Шейнина, не очередная святочная история. Пропаганда делала своё дело. Но ни советская действительность того времени, ни психология блатарей не были рассчитаны на доведение идеи «воровской перековки» до логического конца. Жулик был способен на широкий жест, красивую фразу, минутный героизм. Но проза существования, трудности быта, отсутствие привычной «шикарной» жизни быстро остужают пыл «новорожденного». К тому же и отношение к «бывшему» со стороны обывателей остаётся настороженно-подозрительным…

Вернёмся к Косте Графу. «Отрешившись от старого мира», Цингери уезжает на зимовку Отто Юльевича Шмидта. На Чукотке его арестовывают «за язык» — за письмо о произволе, который творился в тех краях. Признали троцкистом, руководителем антисоветской организации. Вот когда блатарь понял, кто такие «политики»: под пытками признал всё, что ему «вешали» славные чекисты! Однако Графу удалось вновь связаться с Шейниным, и через год Костю освободили. Он вновь попал к Шмидту, в годы войны ушёл в армию. Попал в десантную группу, которую высадили в Норвегии. Здесь оказался в плену у немцев. После войны из немецких лагерей прямым ходом попал в советские…

И вновь Костя выходит на Льва Шейнина. Писатель вытаскивает его из-за «колючки» в очередной раз и устраивает в московский ресторан. Полярные зимовки, страдания за правду, боевой десант, немецкий плен, несправедливые репрессии — всё это было существование на высокой ноте, яркие испытания, близкие блатной душе. Их Костя Граф выдержал. Но — споткнулся на простом искушении уголовной натуры. Он вскоре попадается на хищениях и получает свою «десятку». Получает справедливо. И «отматывает» её от звонка до звонка. Но сразу же после освобождения вновь попадается — на грабеже. Ещё семь лет. Выйдя из зоны, Цингери вновь — в который раз! — пытается «завязать» с прошлым. Он направляет письмо в газету для осуждённых, которая издаётся в Ярославле: «Обращается к вам бывший вор Костя Граф…»

На помощь жулику приходит ярославский сыщик Виктор Волнухин. Он устраивает Цингери администратором в железнодорожный ресторан. Но и там Граф повёл себя далеко не по-графски: его ловят, когда он «проверяет» карманы посетителей, и увольняют. Закончилась трудовая карьера Кости Графа на Ярославском заводе железобетонных конструкций. Откуда его опять-таки выгнали с позором, уличив в карманных кражах…

В истории Кости Графа, как в капле воды, отразилась вся история сталинской «перековки» «воровского ордена» с её красивыми жестами и фразами, показательными демонстрациями — и реальным пшиком. Настоящему вору, закоренелому рецидивисту, даже если бы он решил начать жизнь с чистого листа, тяжко пришлось бы в советском обществе. Его вольная, «жиганская» натура внутренне восставала против тоталитарного давления государства (не случайно же Граф сразу отправляется не на фабрику, а на край света, изолируя себя от общества). Он привык к своей — пусть ограниченной, пусть преступной, разнузданной — но свободе. К вольнице притонов, к «воровскому братству». К «красивой» жизни.

А что ему предлагалось взамен? Стать винтиком, безликой единицей, частью серой толпы. Это не общие слова. Это — констатация факта. Сами идеологи Страны Советов без всякой иронии, наоборот, с гордостью сообщают: «В Москве изменилась в 1931 году уличная толпа, окончательно исчезли раскормленные богачи и их расфранченные женщины, заметные при взгляде на улице всякой другой страны. В толпе почти невозможно разобраться. Здесь не существует понятий — рабочее лицо, лицо чиновника, крутой лоб учёного, энергичный подбородок инженера, о которых любят писать за границей… Толпа в 1931 году мало различима. Опытные советские люди различают в её гуще людей по особенным, временным признакам. “Наш человек”, говорят они, глядя внимательно. Или — “не наш”». Известный французский писатель Андре Жид, летом 1936 года побывавший в Советском Союзе, отмечал то же самое: «Летом почти все ходят в белом. Все друг на друга похожи. Нигде результаты социального нивелирования не заметны до такой степени, как на московских улицах, — словно в бесклассовом обществе у всех одинаковые нужды… В одежде исключительное однообразие. Несомненно, то же самое обнаружилось бы и в умах, если бы это можно было увидеть… На первый взгляд кажется, что человек настолько сливается с толпой, так мало в нём личного, что можно было бы вообще не употреблять слово “люди”, а обойтись одним понятием “масса”».

И в эту толпу — вживить блатаря? В это стадо «ушастых фраеров»? Абсурд… Вор остаётся свободным даже в лагере. Даже в бараке усиленного режима. На этом построена «воровская романтика», «воровская идея», «воровской закон». Быть может, свобода эта — грязная, пьяная, жестокая, кровавая, построенная на чужих слезах и горе. Но, привыкнув к ней, отвыкнуть почти невозможно.

Воровка никогда не станет прачкой…

Загрузка...