16

Мы охотно вспоминаем о своих величественных днях. Но нам не следует обходить молчанием также и те, когда власть над нами захватывало низкое. В часы нашей слабости уничтожение предстаёт нам в ужасном виде, как те картины, какие видишь в храмах богов мести.

Иногда день для нас начинался с хмурого утра, мы с каким-то страхом расхаживали по Рутовому скиту и предавались безотрадным размышлениям в кабинете с гербариями и в библиотеке. Тогда мы, как правило, накрепко запирали ящики и при свете читали пожелтелые страницы и рукописи, написанные нами в одной из прежних поездок. Мы просматривали старые письма и для утешения раскрывали проверенные книги, в сердцах которых хранилось для нас тепло, тлеющее уже много столетий. Так зной большого лета Земли продолжает жить в тёмных угольных жилах.

В такие дни, когда господствовал сплин, мы закрывали и двери, ведущие в сад, ибо свежий аромат цветов был для нас слишком обжигающим. Вечером мы посылали Эрио в скальную кухню, чтобы Лампуза наполнила для нас кувшин вина, разлитого в год Кометы.

И потом, сидя перед камином, где огонь поедал виноградные черенки, мы по обычаю, усвоенному нами в Британии, ставили на стол ароматные амфоры. Как правило, мы собирали для этого лепестки, которые приносили времена года, и, предварительно высушив, запрессовывали их в широкие, пузатые сосуды. Когда в зимнюю пору мы поднимали крышки кувшинов, пёстрый флёр этих лепестков был уже давно поблекшим и выцветал до оттенка пожелтевшего шёлка и бледно-пурпурной ткани. И всё же из этой цветочной отавы, подобно воспоминанию о грядках резеды и розовых садах, поднимался приглушённый, чудесный аромат.

В эти хмурые праздники мы зажигали тяжёлые свечи из пчелиного воска. Они остались ещё от прощального дара провансальского рыцаря Деодата,[27] который давным-давно пал в диком Тавре. При их свете мы вспоминали этого благородного друга и те вечерние часы, когда на Родосе мы болтали с ним на высокой кольцевой стене, меж тем как солнце на безоблачном небе опускалось в Эгейское море. С его заходом из галерной гавани в город проникало лёгкое дуновение воздуха. Тогда сладкое благоухание роз смешивалось с духом инжирных деревьев, и в морской бриз вплавлялась эссенция далёких лесных и травяных склонов. Но прежде всего изо рвов, на дне которых жёлтыми коврами цвела ромашка, поднимался густой, превосходный запах.

С ним взлетали последние, отяжелённые мёдом пчёлы и через пазы в стенах и бойницы зубцов устремлялись к ульям в маленьких садах. Их пьяное жужжание, когда мы стояли на бастионе Porta d’Amboise, так часто забавляло нас, что при расставании Деодат дал нам в дорогу кладь их воска — «чтобы вы не забывали золотые зуммеры острова роз». И действительно, когда мы зажигали свечи, от фитилей их начинал струиться нежный, сухой аромат пряностей и цветов, какие цветут в садах сарацинов.[28]

Так мы осушали бокал за старых и далеких друзей и за страны этого мира. Ведь всех нас охватывает страх, когда веет дуновением смерти. Тогда мы едим и пьём в размышлении, как долго будет ещё для нас оставаться место за этим столом. Ибо Земля прекрасна.

Наряду с этим нас угнетала мысль, которая знакома всем, кто творит на поприще духа. Мы не один год провели за изучением растений и при этом не берегли ни масла, ни усилий. Также охотно мы отказались от доли отцовского наследства. Теперь нам в руки упали первые зрелые плоды. Потом здесь были письма, рукописи, тетради с записями научных наблюдений и гербарии, дневники военных лет и путевые заметки, но особенно материалы по языку, которые мы собрали из многих тысяч камешков и мозаика которых уже широко разрослась. Из этих манускриптов мы пока издали только немногое, ибо брат Ото считал, что музицировать перед глухими — пустое занятие. Мы жили во времена, когда автор приговорён к одиночеству. И тем не менее при таком положении вещей мы охотно увидели бы кое-что напечатанным — и не ради посмертной славы, которая относится к таким же формам иллюзии, как и мгновение, а потому что в изданном тексте заключается печать завершённости и неизменяемости, виду чего радуется и одинокий. Мы продвигаемся лучше, если наши дела в порядке.

Тревожась о наших листах, мы часто вспоминали ясное спокойствие Филлобиуса. Ведь мы жили в мире совсем по-другому. Нам казалось слишком тяжело расстаться с трудами, с которыми мы много работали и основательно срослись. Впрочем, для утешения у нас было зеркало Нигромонтана,[29] от вида которого мы, оказавшись в таком настроении, всегда просветлялись. Оно досталось мне по наследству от моего старого учителя и обладало тем свойством, что солнечные лучи в нём фокусировались до испепеляющего огня. Предметы, сжигаемые таким жаром, переходили в непреходящее тем способом, который, по мнению Нигромонтана, лучше всего сравним с чистым дистиллятом. Он выучился этому искусству в дальневосточных монастырях, где мёртвым сокровища их сжигаются для вечного сопровождения. Точно так же он полагал, что всё, что воспламенялось с помощью этого зеркала, сохранялось в незримом гораздо надёжнее, чем за бронированными дверями. Благодаря пламени, не дававшему ни дыма, ни низкой красноты, оно переводилось в царства, лежащие по ту сторону разрушения. Нигромонтан называл это безопасностью в ничто, и мы решили прибегнуть к ней, когда настанет час уничтожения.

Поэтому мы ценили зеркало как некий ключ, ведущий к высоким палатам, и в такие вечера осторожно открывали синий футляр, в котором лежало оно, чтобы порадоваться его мерцанию. Тогда в свете свечей сверкал его диск из светлого горного хрусталя, охваченный кольцом из электрона.[30] В этой оправе Нигромонтан выгравировал солнечными рунами изречение, достойное его смелости:

И если суждено Земле взорваться,

Мы в белый жар и пламя обратимся.

На обратной стороне буквами языка пали были очень мелко нацарапаны имена трёх царских вдов, которые при погребальной церемонии с пением взошли на костёр, после чего тот с помощью этого зеркала поджигался рукой брахмана.

Рядом с зеркалом лежала ещё маленькая лампа, тоже вырезанная из горного хрусталя и снабжённая знаком Весты. Она предназначалась сохранять силу огня для часов афелия[31] или для тех мгновений, когда требовалась поспешность. Этой лампой, а не факелами, зажигался также костёр во время Олимпиады, когда Peregrinus Proteus,[32] назвавший себя потом Фениксом, на виду у огромной толпы прыгнул в открытый огонь, чтобы соединиться с эфиром. Мир знает этого человека и его высокий поступок только благодаря лживо искажённому изображению Лукиана.[33]

В каждом хорошем оружии заложена волшебная сила; мы чувствуем себя чудесно укреплёнными уже от вида его. Это справедливо и для зеркала Нигромонтана; его блеск предсказывал нам, что мы погибнем не полностью, более того, что лучшее в нас недоступно грубому насилию. Так неприступно покоятся наши высокие силы, точно в орлиных замках из хрусталя.

Отец Лампрос, правда, улыбался по этому поводу и высказал мнение, что и для духа есть саркофаги. Час уничтожения, однако, должен стать часом жизни. Это мог говорить священник, который чувствовал себя заворожённым смертью, точно дальними водопадами, в лентах брызг которых встают солнечные арки. А мы были наполнены жизнью и чувствовали себя очень нуждающимися в знаках, которые может распознать и телесный глаз. Нам, смертным, единственный и незримый свет расцветает лишь в многообразии красок.

Загрузка...