В Петербурге об инциденте в Северном море стало известно из агентских телеграмм и газет во вторник 12(25) октября. Первым из российских официальных лиц о нем узнал посол в Великобритании граф А. К. Бенкендорф, который вечером 11(24) октября вернулся в Лондон из Силезии и был крайне удивлен, увидев на площади вокзала Виктория множество полицейских и толпу, которая, окружив его, начала свистеть, потрясать кулаками и даже пытаться разбить окна его экипажа. Толпа провожала его карету до ворот посольства, где, спев «Правь, Британия!», рассеялась. «Полиция охраняла российское посольство, как если бы это была английская крепость»[160], — сообщали газеты.
Несмотря на столь недружелюбный прием, утром следующего дня Бенкендорф, не мешкая, направил телеграфный запрос в Петербург, а сам отправился в Foreign Office, где ему была вручена нота, в которой кроме описания самого происшествия содержались требования немедленных извинений перед Британией, «полного удовлетворения», а также «достаточных гарантий против повторения такого инцидента». Российский посол ответил, что «не предвидит никаких затруднений ни в вопросе об извинении за прискорбное происшествие, ни в деле о вознаграждении пострадавших»[161]. Аналогичные требования глава Форин Офиса еще накануне направил в Петербург Хардингу. Передавая Ламздорфу это послание своего правительства, восходящая звезда британской дипломатии и будущий вице–король Индии позволил себе «частным образом», «как друг, а не посол его величества», дать российскому министру совет: «ради сохранения дружественных отношений между двумя странами была бы желательна со стороны русского правительства декларация о том, что потерпевшим будет дано полное вознаграждение», а виновные «будут подвергнуты соответствующему наказанию». В ответ Ламздорф заверил Хардинга, что как только в Петербурге будут получены известия от Рожественского, инцидент будет «тщательно исследован», виновные наказаны, а пострадавшие вознаграждены[162]. Действительно, на следующий день король и МИД Великобритании получили из Петербурга официальные сожаления и соболезнования, но не извинения, которых, вопреки бытующему в историографии мнению[163], и быть не могло — по причинам, которые скоро будут ясны.
Между тем англичане настаивали на немедленном выполнении своих условий в полном объеме. Имелись в виду четыре условия:
1) принесение официальных извинений Великобритании,
2) полное возмещение ущерба пострадавшим,
3) наказание виновных офицеров независимо от чина и должности (в первую очередь подразумевался командующий русской эскадрой) и
4) гарантии неповторения подобного в ходе дальнейшего похода эскадры[164],
напряжение росло с каждым часом, и уже утром 13(26) октября Лансдоун на очередной встрече с Бенкендорфом потребовал, чтобы движение русской эскадры было остановлено, а «если ей будет позволено продолжить путь», «то между нами до истечения недели может начаться война». В тот же день британский министр в собственноручном послании Бенкендорфу вновь потребовал от России не только провести тщательное расследование «прискорбной атаки русским флотом британских траулеров» и «примерного наказания» виновных, но и принятия мер к тому, чтобы подобное не могло случиться впредь. «Офицеры, охваченные паникой, отдав приказ об атаке, считали и, вероятно, считают до сих пор, — писал Лансдоун, — что имеют право обращаться с любым невинным судном, встреченным на пути на Дальний Восток, как с вражеским только потому, что оно показалось им замаскированным японским. Нет нужды особо указывать, к каким последствиям может привести подобное состояние умов»[165].
Объяснения Рожественского, опубликованные 14(27) октября, не разрядили обстановку, зато его решимость без колебаний вступить в бой с английским флотом, выраженная в уже известном нам интервью английским журналистам 15(28) числа, очевидно, подействовала налондонских «ястребов» отрезвляюще. Утром 14(27) октября Ламздорф пригласил к себе Хардинга. «Этот самый вежливый на свете человек, — вспоминал ту встречу много лет спустя британский дипломат, — был почти груб со мной». Министр зачитал послу телеграммы Рожественского и затем «в течение часа бранил Англию, Японию и коварство японцев». Хардинг счел за благо отмолчаться, понимая, что Ламздорф «не в себе».
Но уже на следующий день министр, бросившись послу на шею, «со слезами на глазах» горячо благодарил Хардинга за его сдержанность, проявленную накануне. Всю предыдущую ночь, объяснил Ламздорф, он провел на заседании Совета министров, «сражаясь» с господствовавшей там «воинственной атмосферой», но все равно получил указание в ответ на «одно слово угрозы» от Лансдоуна или Хардинга решительно заявить британской стороне: «Вы хотели войны, вы ее получите!». Теперь собеседники сошлись во мнении, что «недостойно ставить риск перспективы долгой и ужасной войны между двумя великими державами в зависимость от того, что сделает или скажет один правительственный чиновник»[166]. Между тем в Лондоне Бенкендорф 14(27) октября направил Лансдоуну предложение российского императора передать дело на «всестороннее рассмотрение международной следственной комиссии», и британский кабинет немедленно согласился[167] - такой способ разрешения межгосударственных споров был предусмотрен международной Гаагской конвенцией, подписанной в 1899 г. «Вчера посланное нами в Англию предложение передать рассмотрение дела о стрельбе в Немецком море [в ведение] Гаагского суда — возымело действие. Паршивые враги наши сразу сбавили спеси и согласились», — записал в своем дневнике 16(29) октября обычно немногословный и сдержанный российский император, а вечером следующего дня прибавил: «От 2 до 3 час. Принимал англ. Посла Hardinge по поводу последнего недоразумения. Поговорил с ним крепко»[168]. Смысл состоявшегося разговора (со ссылкой на петербургского корреспондента «Echo de Paris») передала «Times»: «В ходе состоявшейся вчера беседы сэра Чарльза Хардинга с императором его величество выразил удовлетворение разрешением кризиса, отметив, что он твердо уверен, что русский флот был атакован японцами»[169]. Сам Хардинг в донесении в Лондон сообщил, что был принят в Царском Селе «весьма любезно», и своей часовой беседой с Николаем II оказался удовлетворен настолько, что отчет о ней закончил словами: «К сожалению, беседы, подобные той, которой я удостоился, — явление редкое и исключительное, и в вопросах внешней политики его величество вынужден полагаться на информацию и мнения своих зарубежных представителей и министра иностранных дел, а из некоторых замечаний его величества, сделанных мне, видно, что эти мнения не всегда находятся в согласии с фактами»[170]. «Когдая рассказал ему [императору] обо всем, что произошло между Ламздорфом и мной и как близко мы находились от самого серьезного кризиса, — вспоминал впоследствии Хардинг, — его глаза наполнились слезами и он заявил, что никогда бы не допустил войны между Англией и Россией»[171]. В качестве ответного жеста доброй воли российский посол граф Бенкендорф 19 октября (1 ноября) был приглашен на 20–минутную аудиенцию в Букингемский дворец.
Напряжение в отношениях между Россией и Великобританией сразу заметно спало; вечером 20 октября (2 ноября) в Лондоне было объявлено о прекращении мобилизации морских и сухопутных резервистов, следующим утром командующий флотом Канала получил приказ Адмиралтейства прекратить преследование русской эскадры — теперь задача следить за ней была возложена на британских консулов в Африке, а также на старшего морского начальника отряда у мыса Доброй Надежды[172]. 3 ноября лондонский корреспондент «Нового времени» вместе с президентом Ассоциации зарубежной прессы («Foreign Press Association», London) направили издателю «Times» благодарственное письмо за дружелюбный к России тон последних публикаций его газеты в связи с решением об образовании международной комиссии для расследования «гулльского инцидента»[173]. Возвращаясь к этим драматическим событиям в начале 1905 г., та же «Times» приписала «улажение столь опасного для мира происшествия прямоте и искренности обоих правительств, а также драгоценному созданию Гаагской конференцией аппарата для мирного решения международных разногласий. Без этого столкновение неминуемо привело бы к войне»[174]. Напоминать читателям о том, что инициатором созыва самой этой мирной конференции 1899 г. и всех ее «драгоценных созданий» была именно Россия[175], лондонский официоз не стал.
17(30) октября 1904 г. для дачи показаний в будущей комиссии с судов эскадры были списаны и отправлены в Петербург свидетели: капитан 2–го ранга Н. Л. Кладо (флагманский броненосец «Суворов»), лейтенанты вахтенный начальник И. Н. Эллис (броненосец «Александр III») и минный офицер В. Н. Шрамченко (броненосец «Бородино») и мичман Н. Отт (транспорт «Анадырь»). Позднее к ним присоединился лейтенант В. К. Вальронд с транспорта «Камчатка». Вслед за тем российские дипломаты заявили английским коллегам, что оснований задерживать эскадру в Виго более нет, те согласились[176], но стали особо настаивать на предоставлении международной комиссии права «возложить на кого следует ответственность и порицание» (responsibility and blame) за инцидент. Российская сторона такую редакцию ее полномочий опротестовала, но, понимая, что самое страшное уже позади, а дискуссии о составе и компетенции будущей комиссии могут затянуться на неопределенный срок, разрешила Рожественскому продолжить поход («высочайшая» санкция на это последовала 18(31) октября). В 7 часов утра 19 октября (1 ноября) эскадра покинула Виго и двинулась в Танжер под аккомпанемент проклятий и улюлюканье английской печати.
Обсуждение полномочий международной комиссии действительно заняло без малого месяц, и совместная декларация о ее образовании была подписана в Петербурге Ламздорфом и Хардингом только 12(25) ноября. Ключевой в этом 8–статейном документе стала статья вторая: «Комиссия должна произвести расследование и составить доклад обо всех обстоятельствах, относящихся к трагедии в Северном море, и в частности, по вопросу об ответственности, а также о степени порицания того, на ком, согласно расследованию, лежит ответственность»[177]. Как видим, в итоговый документ не вошла фраза о «нападении на рыбачью флотилию», на которой первоначально настаивали англичане, вопрос об ответственности виновных получил значительно более мягкую формулировку, а общий обвинительный (в отношении России) уклон совершенно испарился — теоретически «ответственность и порицание» могли теперь распространяться как на российских, так и британских подданных и даже на граждан других государств.
Вопреки первоначально предположенной Гааги местом заседания международной комиссии был определен дружественный России Париж (свои посреднические услуги Франция предложила еще в середине октября), а вскоре были обговорены еще два важных вопроса — о странах, которые должны были быть представлены в комиссии, и список самих «комиссаров». Кроме России (вице–адмирал Н. И. Казнаков) и Великобритании (57–летний вице–адмирал сэр Льюис Энтони Бомон (L. A. Beaumont), его личный секретарь Колвилл Барклей (C. Barclay) и сэр Эдвард Фрай (E. Fry) в качестве юрисконсульта)[178], в ее состав вошли представители США (вице–адмирал Чарльз Генри Дэвис (Ch. H. Davis)), Франции (вице–адмирал Фурнье (Fournier)) и Австрии (вице–адмирал барон фон Шпаун (Spaun)). Какие‑либо судебные функции на «комиссаров» не возлагались. Проведя расследование, им надлежало лишь сформулировать рекомендации относительно наказания (или порицания) виновных. Вопросы о мере и порядке применения этого наказания в их компетенцию не входили и должны были решаться заинтересованными правительствами самостоятельно на основании собственного законодательства.
Все это, вместе с публичным характером большинства заседаний, придавало работе комиссии главным образом пропагандистскую окраску, превращая ее в своего рода общеевропейское «ток–шоу» с острым политическим подтекстом. «Инцидент на Dogger‑Bank’e в сущности уже исчерпан, — резонно заключал высокопоставленный российский дипломат, — и цель Комиссии, с нашей точки зрения, должна заключаться лишь в том, чтобы, рассмотрев спокойно и беспристрастно факты происшествия, дать торжественную международную санкцию достигнутому уже de facto успокоению умов и молчаливому соглашению обеих тяжущихся сторон»[179]. В таких условиях о новых попытках остановить русскую эскадру или «примерно наказать» ее командующего, как недавно советовала «Times», уже не могло быть речи.
Едва подписав петербургскую декларацию, «высокие договаривающиеся стороны» открыли охоту за новыми свидетелями. «Сюда, — сообщал из Копенгагена Извольский секретной телеграммой от 14(27) ноября, — прибыл датский уроженец, ныне русский подданный Лунд, находившийся в качестве вольнонаемного капельмейстера на крейсере «Аврора» и высадившийся с судна в Танжере. Английский поверенный в делах настойчиво предлагает ему ехать в Лондон, дабы затем явиться свидетелем международной комиссии, предлагая ему, по словам Лунда, не только средства на поездку, но и дальнейшее обеспечение». Сделка состоялась, и в тот же день бывший капельмейстер отправился в Лондон с большими конспирациями и в сопровождении секретаря английской миссии Peto[180]. В Париже, однако, выступить ему так и не довелось. Вероятно, этому в последний момент воспротивился сам Лунд — хотя при расставании в Танжере командир «Авроры» капитан 1–го ранга Егорьев разрешил ему свободно говорить о происшествии в Северном море где угодно, тот все равно патологически опасался мести со стороны русских властей[181].
Впрочем, главной проблемой англичан был не поиск новых свидетелей, а подготовка к процессу уже имевшихся — для этого в их распоряжении была вся геймкокская рыбачья флотилия. В Гулле была образована особая внутренняя следственная комиссия (Inquiry of the Board of Trade), на которой, как впоследствии выразился один русский дипломат, свидетелям «заранее втолковывались произвольные объяснения того, что было ими действительно видено»[182]. Непосредственными результатами работы этой Inquiry стало, во–первых, появление 276–страничного альбома с отображением положения рыбачьих судов во время инцидента и, во–вторых, — отказ рыбаков от заявлений, которые они сделали 10(23) октября сразу по возвращении в док Св. Андрея. В этом сказалось как давление судохозяев, так и, вероятно, другие обстоятельства, на которые намекнула «Universe»: «Смело можно утверждать, — писала газета, — что если бы команда «Moulmein» не поспешила со своим правдивым заявлением о виденных ею в ночь на 9(22) октября миноносцах, то ей бы, наверное, хорошо заплатили за молчание. Пожалуй, и теперь еще попытаются прибегнуть к этому могучему средству»[183]. «Очень важно, что гулльская следственная комиссия беспристрастно доказала отсутствие реальных или импровизированных миноносцев между рыболовными судами ночью 21 октября, и это — важнейший пункт против доводов русских, — читаем в подготовительных документах английской делегации в Париже. — […] в ходе, так сказать, воссоздания условий и обстоятельств [инцидента], в их последовательности в показаниях каждого следующего свидетеля их сведениям было придано известное направление, к которому они подсознательно склонялись»[184].
В итоге попытки русских представителей найти в Гулле подходящих свидетелей (т. е. Тех, кто был бы готов под присягой подтвердить свои собственные заявления от 10(23) октября) оказались блокированы. Одного–единственного, которого по горячим следам удалось тайно уговорить дать такие показания, гулльская печать тут же обнаружила и объявила подкупленным русскими пьяницей. Вслед за ней и вся английская пресса заговорила о «попытках русских тайных агентов подкупить гулльских рыбаков с тем, чтобы те поклялись, что миноносцы среди их траулеров появлялись»[185]. Негласно посланный в Гулль из Брюсселя капитан Арфетен также вернулся ни с чем, объяснив, что «большинство лиц, могущих представить доказательства, благоприятные для России, воздержатся в настоящее время от подачи такого рода показаний во избежание ссор и нападок в местных трактирах и харчевнях, где собираются рыбаки и всякий праздный люд»[186]. Впоследствии нужных людей удалось‑таки разыскать, но ни одного из них российская сторона выставить лично в качестве официального свидетеля в Париже не решилась — как справедливо заметил в приватном разговоре с бароном М. А. Таубе Рачковский, «все «свидетели», выловленные моим бывшим подчиненным Мануйловым из разных английских, голландских и скандинавских трущоб, не стоят, как говорится, ни гроша»[187].
Готовясь к международному расследованию, и в ходе его самого английская сторона потратила много усилий на изучение текущей отчетной документации и конфиденциальный опрос своих таможенных служб, а также десятков портовых чиновников и смотрителей маяков восточного побережья страны. На вопрос, не наблюдали ли они в середине — второй половине октября 1904 г. какие‑либо подозрительные миноносцы или подобные им суда в море или в британских портах, те неизменно отвечали отрицательно, и эти материалы английская сторона сочла необходимым включить в документальное приложение в своему докладу[188]. Так же тщательно был изучен вопрос о присутствии в районе Доггер–банки в дни инцидента своих или зарубежных военных кораблей, и с тем же отрицательным результатом. В итоге ключевой вопрос относительно возможности тайной покупки японцами миноносцев или их постройки на частных английских верфях, прямо либо через подставных лиц, так и остался неразрешенным. Точку на нем принц Луи Баттенбергский поставил спустя всего неделю после инцидента: «Нам уже известно [?], что ничего подобного не происходило и не могло произойти без нашего ведома, коль скоро речь идет об этой стране»[189]. Реакция на свидетельские показания на заседаниях парижской комиссии (в случае, если сообщаемые сведения ставили под сомнение только что цитированный тезис принца Луи) всегда была одной и той же — англичане опровергали не сами показания, а компрометировали свидетеля, благо при умелом подходе это не составляло большого труда.
В Петербурге проблемой свидетелей также озаботились еще в октябре. 17(30) октября Ламздорф телеграфом потребовал от посла Бенкедорфа «тотчас же поручить подведомственным консулам и агентам немедленно собрать точные сведения о числе японцев, находящихся в восточных портах Англии, особенно в Гулле и Ньюкастле»[190]. В конце этого же месяца Вирениус запросил Лопухина о возможности предъявить международной комиссии показания капитанов судов «флотилии» Гартинга, а Лопухин, в свою очередь, обратился с этим же вопросом к нему самому. Гартинг категорически рекомендовал отказаться от этой затеи. Во–первых, потому, что «невозможно быть уверенным», что эти свидетели «сумеют умолчать о своей службе в нашей сторожевой организации», а, во–вторых, в связи с тем, что и без того несколько десятков датчан (экипажи кораблей его агентуры и датских военных судов, чиновники датского Морского министерства, рядовые обитатели приморских поселков) могли догадываться или даже определенно знать, чем в действительности занимался Гартинг на территории этой нейтральной страны[191]. Все это, по его мнению, могло иметь крайне неблагоприятные последствия как для России, так и для самой Дании. Департамент полиции, а затем и Главный морской штаб с доводами Гартинга согласились.
Исключение было сделано только для рыболовного судна «Эллен» из «флотилии» Гартинга — ранее капитану этой шхуны приходилось по постороннему поводу объясняться с полицией, это попало в печать, и его работа на русскую контрразведку уже не являлась секретом (к большому неудовольствию контрразведчиков). С капитана «Эллен» и членов ее экипажа были сняты и нотариально заверены показания о неизвестных миноносцах, встреченных ими в море во время крейсирования. 6(19) ноября Извольский переправил эти показания Ламздорфу, а тот передал своему чиновнику, намеченному в состав российской делегации в Париже[192]. Позднее тудаже попали показания капитана норвежского парохода «Adela» и его штурмана Эндре–Кристиана Христиансена, которые 6(19) и 7(20) октября в море у берегов Норвегии одно за другим видели два неизвестных судна, причем были уверены, что встретили миноносцы, и подробно описали их внешний вид. Свои услуги России предложил и У. Лукас (W. Lucas), штурман английского коммерческого парохода «Titania», который рано утром 2(15) октября в море, на пути из Антверпена в Великобританию, в 25–ти милях от плавучего маяка Newarp встретил два миноносца без флагов и огней. Лукас выразил готовность дать показания об этой встрече на следствии и даже изобразил один из замеченных кораблей на бумаге (впрочем, на этом сохранившемся в АВПРИ рисунке, выполненном корявой рукой моряка, оказалось изображено нечто, на миноносец вовсе не похожее).
В поисках новых и притом «легальных» (т. е. Не связанных с секретной агентурой) свидетелей Петербург решил прибегнуть к не совсем обычному способу. 26–27 октября российские послы в Париже и Лондоне получили указание своего министра поместить в газетах сообщение, что русское правительство «щедро вознаградит» всех, кто способен доказать, что в ночь на 9(22) октября на Доггер- банке находились японские миноносцы, те, в свою очередь, проинформировали об этом своих консулов[193]. Однако с подачи Мануйлова Нелидов пришел к заключению, что подобная публикация опасна, так как в этом случае русское правительство рисковало стать объектом шантажа или нежелательных спекуляций в западноевропейской печати[194]. Взамен нужные сведения Нелидов предложил собрать агентурным путем — с помощью все того же Мануйлова, но Лопухин категорически запретил последнему приниматься за подобные поручения[195]. Вместо него в Париж был направлен Рачковский, который приехал в Париж в первых числах декабря 1904 г. и пробыл там вплоть до 20 января 1905 г. Кстати, с негласного участия в разборе «гулльского инцидента» началось его «второе пришествие» в Департамент полиции — по возвращении в Петербург Рачковский был сначала назначен чиновником особых поручений товарища министра внутренних дел, а с лета 1905 г. фактически возглавил весь политический розыск в империи. В Париже Рачковский и Мануйлов выполняли функции «разведки» русской делегации, хотя по–прежнему не особо доверяли друг другу.
В начале ноября 1904 г. для выяснения обстоятельств произошедшего на Доггер–банке в Париж направился сам директор Департамента полиции Лопухин. В ходе проведенных им неофициальных переговоров с президентом Республики, министром иностранных дел и руководителями французских секретных служб выяснилась готовность Франции в рамках франко–русского союза и впредь оказывать услуги российской контрразведке. Благодаря французам пополнилась и без того уже изрядная «коллекция» иностранных свидетелей, которым довелось встретить в Северном море таинственные корабли без флагов и огней. На этот раз миноносец был замечен «лежащим на воде совершенно неподвижно» рядом с маяком Гросс–Занд — в 17.30 8(21) октября его видел капитан французского судна «Св. Андрей» Жан–Батист Эсноль (J. — B. Esnol), который выразил готовность подтвердить это под присягой. Вместе с зафиксированными в сентябре, теперь таких случаев по общему счету стало уже семь. Не сидели сложа руки и японские дипломаты. 6 ноября (по новому стилю) во французской газете «L’Echo de Paris» появилась статья, в которой указывалось, что в Северном море против русской эскадры действовали японские миноносцы. По сообщению Мануйлова, этот материал, перепечатанный другими европейскими газетами, вызвал в японской миссии в Гааге «большой переполох», и «посланник Митцухаши приказал служащему в канцелярии [русскому агенту. — Авт.] перенести все документы в свою спальню, где он запер их в железный шкап»[196]. После этого заинтересованные японские дипломаты — послы и посланники во Франции, Бельгии и Голландии — собрались на совещание в Гааге[197]. Нетрудно предположить, что помимо общеполитической ситуации, созданной «гулльским инцидентом», предметом их обсуждения стало то, как сохранить в тайне свои козни против русской эскадры. Подробности этой встречи не известны, однако 8 ноября сразу в двух голландских газетах (в «Dagblad» и «Nieuwe Rotterdamsche Courant») появились официальные опровержения сообщения французской газеты. В тот же день Митцухаси получил из Великобритании от некоего Кокаиме (Kokaime) депешу следующего содержания: «Несколько слов, чтобы уведомить Вас, что я прибыл в Гулль и тотчас же принялся за работу. В «L’Echo de Paris» было напечатано, что, без сомнения, миноноски принадлежали нам, те, которые были замечены в Немецком море, но думаю, что это им доказать не удастся […] Буду немедленно телеграфировать о результате, как только все нужные меры будут приняты»[198]. 1(14) ноября в своем токийском дворце микадо созвал секретное совещание высших военных и морских чинов. Весьма осведомленный корреспондент «Times» утверждал, что речь на совещании шла о том, «как перехватить Балтийский флот, когдатот появится в дальневосточных водах»[199].
Слякотным и промозглым субботним вечером 4(17) декабря 1904 г. на Варшавском вокзале Петербурга под парами стоял Nord Express. На перроне собрались две толпы провожающих. В одной сгрудились восторженные поклонники знаменитой актрисы и певицы Аделины Патти. Она возвращалась домой после благотворительных концертов в российской столице в пользу раненых воинов. В другой шумели многочисленные почитатели, сослуживцы и друзья капитана Кладо, который отправлялся в Париж свидетелем по делу «гулльского инцидента». Накануне ему был устроен триумфальный прием в Военном и Морском клубах, вечером коллеги–нововременцы созвали прощальный ужин, говорили прочувствованные речи, стихотворные экспромты, на память поднесли художественно исполненный серебряный ковш. После вчерашних бесчисленных тостов у капитана побаливала голова, но он был весел и приветлив. Как переменчива судьба! Еще месяц назад, сразу по приезде из Виго в Петербург, его пригласили в Царское Село, где он подробно рассказал обо всем случившемся в Северном море самому императору, а потом Морское министерство осмелилось закатать его, старшего офицера и «высочайше» обласканного всенародного любимца, на двухнедельную гауптвахту за «распространение ложных сведений в печати». Теперь же, освобожденный из тюрьмы по повелению императора, в ореоле мученика–правдолюбца и в окружении поклонников и поклонниц он едет в Париж главным свидетелем на сенсационном процессе. Впереди — блестящее, как всегда, выступление и европейская известность!
Ожидая отхода поезда, по перрону прогуливался высокий старик с черными адмиральскими двуглавыми орлами на погонах. Это был генерал–адъютант Н. И. Казнаков — глава российской делегации. Позади почтительно следовали его адъютанты, лейтенант гвардейского экипажа Волков и Казнаков–младший, тоже морской офицер, и секретарь — 43–летний В. А. Штенгер из Ученого отдела Главного морского штаба. В руках подполковник сжимал пухлый портфель, в котором лежала та самая сверхсекретная папка с документами «относительно намерений японцев» — в пути Штенгер не собирался расставаться с ней даже ночью. Поодаль, не решаясь приблизиться к величественному адмиралу, курили остальные свидетели — лейтенанты Эллис и Шрамченко и мичман Отт. Два других российских делегата — делопроизводитель II департамента МИДа, 35–летний экстраординарный профессор Петербургского университета коллежский советник барон М. А. Таубе и второй драгоман российского посольства в Константинополе надворный советник А. Н. Мандельштам, оба — доктора международного права, сидели уже в купе (на улице было слишком вет–рено) и обсуждали последние мидовские слухи. Барон слушал невнимательно и был рассеян: накануне отъезда его коллега и учитель профессор Ф. Ф. Мартенс сообщил по секрету, что его «старые испытанные» английские друзья утверждают «под честным словом, что никаких японцев в районе Доггер–банки при переходе эскадры адмирала Рожественского не было, что с ней случилось крупное недоразумение», и потому российскую делегацию ждет в Париже «огромный конфуз на весь мир». Ничего другого не остается, заключил для себя барон, как «faire bonne mine a mauvais jeu» (делать хорошую мину при плохой игре)[200]. Впрочем, ставить в известность «милейшего Андрея Николаевича» (Мандельштама) о своих тревогах и дурных предчувствиях почтенный Михаил Александрович счел излишним.
Утром 6(19) декабря Nord Express сделал 10–минутную остановку во французском Льеже, где русских делегатов уже ждали репортеры, которые примчались из Парижа. Но Казнаков от интервью отказался наотрез (европейские газеты потом отмечали «умелую скрытность» адмирала), а Штенгер, сжимая заветный портфель, даже прятался от назойливых журналистов в туалете. Один Кладо охотно делился с подсевшим к нему в купе корреспондентом «L’Echo de Paris» своими впечатлениями о войне, попутно разбирая чемодан, набитый приветственными телеграммами, адресами и письмами почитателей. Беседовали, конечно, по–французски. Подоспевшему корреспонденту «Times» Кладо самонадеянно заявил, что «гулльский инцидент», по его мнению, не должен помешать грядущему англо–русскому сближению[201].
В Париж экспресс прибыл ровно в четыре часа дня. С Gare du Nord делегаты в сопровождении советника российского посольства А. В. Неклюдова, военно–морского атташе Г. А. Епанчина и приехавшего накануне Рачковского отправились на Rue de la Paix в гостиницу «Мирабо», а вечером вся компания ужинала у Епанчина дома. Праздновали приезд и поздравляли Казнакова, который оказался именинником вдвойне: во–первых, поскольку звался Николаем (на дворе был Николин день), а во–вторых, потому, что в этот именно день в свое время получил бриллиантовые знаки к ордену Св. Александра Невского. Отметили и недавнее производство Гавриила Епанчина в капитаны 2–го ранга. После третьего бокала адмирал заснул, но этого никто не заметил: всех очаровала юная, почти девочка, жена военно–морского атташе.
Наутро адмирал Казнаков с адъютантами отправился в Елисейский дворец представляться президенту Лубэ, а затем на набережную d’Orsay в Министерство иностранных дел, в бело–золотом (в стиле Людовика XV) зале которого в тот же день под его, как старшего по чину, председательством должно было состояться первое распорядительное заседание международной следственной комиссии. Штенгер и барон Таубе засели в гостиничном номере составлять описание инцидента — L’Expose des faits. Писали с русского черновика сразу по–французски, которым барон владел в совершенстве. Свидетели–офицеры, коротая время и согреваясь вином (третьеразрядная гостиница плохо отапливалась), разбрелись по комнатам и глазели на парижскую жизнь. Окна их номеров выходили на четырехэтажный ярко освещенный дом — салон модного портного, дамского «идола» Ворта, в подъезд которого из подкатывавших один за другим богатых экипажей и роскошных автомобилей впархивали изящные парижанки. Устоять перед парижскими соблазнами оказалось под силу не всем.
Казнаков получил назначение в Париж не случайно. Он имел репутацию не только многоопытного моряка и специалиста в вопросах морского права, но и знатока англо–саксонского флотского мира — в 1903 г. именно ему было доверено командование русской эскадрой, направленной с дружеским визитом в США; к тому же он свободно говорил по–английски. Беда была в том, что 70–летний адмирал был стар и дряхл. Он плохо слышал, много путал и говорил невпопад, быстро утомлялся и внезапно засыпал. Если верить воспоминаниям Таубе, Казнаков, например, усиленно расспрашивал коллег- адмиралов, «кто, собственно, был этот загадочный Мирабо, по имени которого был назван старый отель на рю де ла Пэ, в котором все мы остановились»; адмирал Фурнье превратился у него в «Мурнье» и т. д.[202] В общем, скоро стало ясно, что ему требуется замена. Чтобы не обижать заслуженного человека, под благовидным предлогом (для «доклада») по совету Нелидова император отозвал его в Петербург, и 18(31) декабря старик–адмирал уехал в полной уверенности, что своим внезапным отзывом обязан «проделкам императора Вильгельма», с которым морская судьба столкнула его в каком‑то иностранном порту чуть не 30 лет назад. После отъезда Казнакова председательство в комиссии перешло к французу Фурнье.
24 декабря (6 января) на смену престарелому Казнакову в Париж тем же Северным экспрессом прибыл 59–летний вице–адмирал Ф. В. Дубасов. На работах международной комиссии эти перемещения никак не отразились — после двух заседаний 7(20) и 9(22) декабря «комиссары» решили сделать перерыв и разъехались до конца рождественских праздников по домам. Дубасов поспел как раз к первому после этих «каникул» заседанию комиссии 27 декабря (9 января), когда был окончательно утвержден ее Reglement de procedure. Какие указания русский адмирал получил перед отъездом из Петербурга, неизвестно, но с его появлением дело сразу пошло полным ходом — было очевидно, что Россия стремится завершить расследование как можно скорее и ради этого готова пойти на дальнейшие уступки, всячески при этом избегая «вносить новое раздражение в общественное мнение России и Англии»[203], как выразился Неклюдов. В новой комбинации роль негласного дирижера российской делегации была возложена на посла в Париже А. И. Нелидова. О ходе работы следственной комиссии этот сановник, ни разу не почтивший ее заседания личным присутствием, узнавал из конфиденциальных донесений советника своего посольства Неклюдова, который выступал на ней в качестве официального представителя российского МИДа. Всего таких донесений сохранилось семь, и все они — весьма ценный и не известный до сих пор источник для изучения тайных пружин деятельности российской делегации на интересующем нас международном форуме.
Нелидов же утвердил и общую инструкцию делегатам. В ней говорилось: «Не желая вводить в работы Комиссии нового повода к распре и к возбуждению общественного мнения Англии, мы не должны непременно доказывать, что миноносцы, произведшие нападение на нашу эскадру, были куплены или снаряжены в Англии, или что английские моряки вербовались на эти суда; мы можем ограничиться лишь настойчивым утверждением того факта, что нападение действительно было, а для подобного утверждения вполне достаточными являются подробные, ясные и твердые показания наших трех морских офицеров; в дополнение же к этим показаниям весьма ценно свидетельство лоцмана Христиансена, видевшего накануне происшествия вблизи от Доггер–банка два неизвестной национальности миноносца, совершенно соответствующих по внешнему виду тем, которые произвели нападение на нашу эскадру; само собой разумеется, что, выказывая столь умеренный образ действий, мы вправе ожидать и с английской стороны умеренного и беспристрастного отношения к делу; в противном же случае, то есть если бы англичане стали стремиться во что бы то ни стало доказать, что никаких неприятельских судов вблизи места происшествия быть не могло и что наша эскадра ошиблась самым грубым образом, приняв именно рыбачьи пароходы за японские миноносцы, — то мы можем выдвинуть новый ряд свидетелей, показания коих указывают, хотя и несколько голословно, но весьма правдоподобно, на тайное снаряжение в Англии судов с неприязненною против русской эскадры целью и на вербовку английских матросов для этого предприятия»[204].
Практика рассмотрения скандального происшествия внесла в этот план некоторые изменения, но главное — подчеркнуто примирительный тон русской делегации и ее стремление строго ограничить расследование рамками самого инцидента — остались магистральной линией ее поведения в течение всего времени работы парижской комиссии. В известной мере это миролюбие, очевидно, отвечало намерениям и потерпевшей стороны — профессор Мартенс, ссылаясь все на тех же своих «хорошо осведомленных в политических вопросах» английских доверителей, утверждал, что «Foreign Office совершенно не намерен серьезно ссориться с нами из‑за этого глупого дела»[205]. Русские делегаты неоднократно и в присутствии своих британских коллег подчеркивали, что «мы вовсе не считаем желательным обострять вопрос, особенно публично, новыми и относящимися лишь косвенно к делу препирательствами касательно каких бы то ни было происков, неблаговидных вербовок и т. д.»[206]. Все эти заверения имели одну цель — убедить представителей потерпевшей стороны, что, как бы ни складывалось расследование, российская делегация сделает все от нее зависящее, чтобы не нанести ни малейшего ущерба престижу Великобритании и не поставить под удар английских подданных.
Действия британской делегации в Париже направлял будущий советник посольства Великобритании в Петербурге, а тогда — 1–й секретарь британской миссии в Париже 38–летний сэр Хью О’Берн (H. O’Beirne). Свои подробные донесения он слал в Лондон почти ежедневно — сначала на имя «государственного подсекретаря» (Under Secretary of State) по иностранным делам Томаса Сандерсона (T. H. Sanderson), а затем и самому министру Лансдоуну; от них же получал и указания по всем вопросам. Сохранившаяся в бумагах британского Foreign Office и в совокупности с упомянутыми конфиденциальными докладами Неклюдова и сообщениями повременной печати эта переписка дает возможность подробно и достоверно изучить ход работ парижской следственной комиссии и ее результаты.
Пока адмиралы- «комиссары» отмечали дома Рождество, гулльские рыбаки определялись с финансовыми претензиями к русскому правительству. К концу декабря потерпевшими объявили себя 399 человек (при, напомню, восьми непосредственно пострадавших), общая сумма иска которых составила без малого 104 тыс. фунтов стерлингов, или 960 тыс. рублей. Сами собой установились и «тарифы»: за легкую рану, полученную на Доггер–банке, — по 5 тыс. рублей, за испытанные здесь «нервное потрясение и испуг» — по 450 рублей, за то же членам семей на берегу — 28 тыс. рублей в общей сложности, за «спасение получивших повреждения баркасов» — по 4500 рублей за каждый и т. д.[207] Те рыбаки, которые в ночь на 9(22) октября находились в море, но далеко от места происшествия, в обоснование своих финансовых претензий к России вдруг стали утверждать, будто были обстреляны неким русским судном ранним утром следующего дня[208].
Сумма иска была настолько несообразной, что показалась чрезмерной даже комиссии, специально назначенной британским кабинетом, которая уменьшила ее до 60 тыс. 23 фунтов. Русский император и после этого нашел выставленный англичанами счет «чудовищным»[209], но Петербург его оспаривать не стал, и 23 февраля (8 марта) 1905 г. граф Бенкендорф от имени своего правительства переправил лорду Лансдоуну чек на 65 тыс. фунтов стерлингов. Таким образом, вопрос о возмещении убытков гулльским рыбакам, принципиально оговоренный задолго до созыва международной комиссии, был окончательно разрешен в результате непосредственных переговоров Лондона и Петербурга без какого‑либо практического участия парижских «комиссаров», хотя и с учетом их окончательного вердикта. В собственноручной расписке, выданной Бенкендорфу, Лансдоун подтвердил получение «компенсации пострадавшим в ходе инцидента 21–22 прошедшего октября» и от лица своего кабинета гарантировал русскому правительству, что «каких‑либо последующих претензий в связи с упомянутым инцидентом» не будет[210]. Деньги были выплачены из сумм российского Морского министерства, а разницу в без малого пять тысяч фунтов по сравнению с предъявленным британцами иском русский император внес от себя лично.
В 15.30 6(19) января 1905 г. международная комиссия впервые собралась в полном составе в большом зале французского МИДа на свое первое же публичное заседание. «В зале присутствовала многочисленная публика, в том числе много элегантно одетых дам и дипломатов, а также секретарь японского посольства и журналисты», — описывал увиденное нововременский корреспондент[211]. Английский, а затем и российский представители зачитали свои «заключения», предварительно напечатанные и розданные «комиссарам». Сэр Хью О’Берн никаких нарушений международных правил и даже просто странностей в действиях своих рыболовов не заметил и присутствие на Доггер–банке миноносцев категорически отрицал. Действительный статский советник Анатолий Неклюдов исходил из обратного и утверждал, что вице–адмирал Рожественский «не только имел право, но находился в абсолютной необходимости действовать именно так, как он действовал […], чтобы истребить миноносцы, атаковавшие его эскадру». «Замечательно, — отметил корреспондент «Нового времени» И. Яковлев, — что русское изложение ограничивается подтверждением лишь факта нападения, основательно не вдаваясь в вопрос, откуда явились миноносцы. Таким образом, защита русской точки зрения отнюдь не переходит в обвинение подданных какого‑либо нейтрального государства в соучастии в нападении на русскую эскадру»[212]. «Изложение великобританского агента, прочитанное первым, — делился Неклюдов со своим шефом впечатлениями от первого дня публичных слушаний, — составлено, в сущности, в очень умеренных выражениях […] Изложение это страдает некоторою запутанностью […] Напротив того, наше изложение представляет собою вполне ясный и связный рассказ о происшествии, причем отнюдь не затрагивается щекотливый вопрос о возможном подготовлении нападения в великобританских портах или об участии в этом нападении со стороны пароходов английской рыбачьей флотилии»[213]. Несмотря на это, в Форин Офис документальные материалы, представленные русской стороной, вызвали раздражение: «Они, — комментировали их из Лондона О’Берну, — в основном состоят из докладов, призванных показать, что японская атака в Северном море была подготовлена»[214] (по смыслу — в Великобритании. — Д. П.).
На заседаниях 12(25) — 14(27) января перед «комиссарами» выступали свидетели потерпевшей стороны. Заслушивать показания 27 рыбаков оказалось делом утомительным и «снотворным», и не только для членов международной комиссии. «Все это до такой степени надоело, — вспоминал барон Таубе, — что к концу показаний свидетелей с английской стороны зал заседания представлял из себя «аравийскую пустыню», и только в первом ряду кресел мужественно выдерживала эту тоску почтенная супруга моего юридического оппонента леди Фрей, которая в своем платье, близко походившем на кринолины первых лет правления блаженной памяти королевы Виктории и в зеленой вуали на шляпке того же времени, живо напоминала юмористические фигурки из незабвенного «Панча»»[215].
Если говорить о существе данных показаний, то единодушны свидетели–рыбаки оказались лишь в одном: никаких инструкций они не нарушали, их баркасы передвигались обычным для рыбной ловли порядком, и все положенные огни на них были зажжены вовремя. В остальном их показания были сбивчивы и противоречивы: одни говорили, что наблюдали на Доггер–банке какие‑то «черные предметы» или даже «иностранные малые суда», другие их не видели, третьи не могли воспроизвести на макете положения своих и соседних баркасов в момент инцидента и т. д. В этой мутной воде окончательно потерялись их утверждения трехмесячной давности о миноносцах, замеченных на Доггер–банке, и том из них, который оставался на месте происшествия до утра 9(22) октября. И хотя оставалось непонятным, кто в таком случае стрелял в них в то утро (английские эксперты выдвинули предположение, что это была все та же многострадальная «Камчатка»), русские делегаты в подробности вдаваться не стали и на уточнениях не настаивали, по–прежнему опасаясь «затронуть английское общественное мнение». «Показания английских рыбаков по гулльскому делу, по общему впечатлению дипломатов, — читаем в нововременском отчете, — отличаются отсутствием определенности»[216].
На следующий день, 15(28) января Неклюдов, в полном соответствии с вышеупомянутой инструкцией своего шефа, попытался закулисно «договориться» с англичанами. В ходе неофициальной (и даже «не полуофициальной», как он подчеркнул) беседы с О’Берном, но от своего и Нелидова имени, он предложил заключить следующее джентльменское соглашение: русская делегация не будет оглашать имеющиеся в ее распоряжении сведения о тайных приготовлениях японцев к нападению на русскую эскадру «при потворстве частных лиц из числа британских судовладельцев» в обмен на признание англичанами, что русские моряки оказались вынуждены открыть огонь на Доггер–банке «под влиянием обстоятельств». Но О’Берн, убежденный, что материалы, на которые ссылался Неклюдов, «совершенно ничего не стоят», отверг это предложение[217].
18(31) января и в течение двух следующих дней комиссия заслушивала русских свидетелей. Корреспондент «Times» зафиксировал оживление в зале, в котором в эти дни вновь собралось много дам, «предвкушавших услышать русских военных моряков»[218]. На устроенном перекрестном допросе с участием британских и русских представителей Кладо, Эллис и Шрамченко описали инцидент тождественно и в деталях, хотя все находились на разных судах. Благоприятное впечатление на слушателей произвело то, что в момент инцидента первые двое стояли на вахте, все происходившее наблюдали с начала и до конца и приняли непосредственное участие в отражении атаки. Минный офицер Шрамченко на вахте не был, но поднялся на палубу «Бородина» еще до начала стрельбы и также смог подробно рассказать о двух увиденных им миноносцах: двухтрубные, низкобортные, черного цвета, эскадренного типа. Это описание, как и всей обстановки инцидента, полностью совпало с тем, что ранее «комиссары» услышали от Кладо и Эллиса. «Наши офицеры, подтверждая свои свидетельства честным словом, дали свои показания в связном изложении один за другим на русском языке[219], — доносил Неклюдов Нелидову. — […] Ясные, отчетливые, подробные и дышавшие безусловной правдивостью изложения наших моряков не могли не произвести глубокого и вполне благоприятного впечатления на всех беспристрастных слушателей, и в особенности на самих адмиралов–комиссаров, не выключая и почтенного сэра Льюиса Бомонта [...] Наши молодые офицеры отвечали сдержанно, умно, не уклоняясь в сторону от сущности задаваемых им вопросов, и всем своим поведением перед комиссией сделали, безусловно, честь носимому им высокому званию русских морских офицеров». Но публике и журналистам особенно понравились корректные, но в то же время остроумные ответы капитана 2–го ранга Кладо, который, как и предвкушал, на следующее утро проснулся знаменитым, получив, по словам Неклюдова, «une tres bonne presse» (очень хорошую прессу)[220]. В своем очередном докладе в Лондон О’Берн с удовлетворением отметил, что в своих показания русские свидетели очень мало говорили о «подозрительном поведении траулеров», при этом «ясно различая предполагаемые миноносцы и паровые баркасы» рыбаков; «не могу утверждать, чтобы его [Кладо] взглядам полностью доверилось большинство адмиралов, но он, несомненно, произвел благоприятное впечатление на многолюдную аудиторию, которая присутствовала на сегодняшнем заседании»[221].
Дружественная России печать («Matin») расценила состоявшийся словесный поединок как полную победу русских, и даже английская пресса («Daily Chronicle») была вынуждена констатировать: «Доводы русских можно резюмировать одной фразой: то, что они видели — они видели. Они видели миноносцы, следовательно, миноносцы были там», правда, лукаво прибавив при этом: «никто, кроме русских офицеров, их не видел»[222]. Петербургские газеты трубили победу. «Присутствие миноносцев доказано неоспоримо, — ликовало «Новое время». — Ошибка при данных условиях была немыслима. Если рыбаки пострадали, то это было делом неотвратимого случая»[223]. В действительности до победы было еще далеко, но чаша весов явственно качнулась на российскую сторону («слушания приняли направление, определенно благоприятное для русской стороны», — признал в своем докладе О’Берн[224]).
Насколько убедительно свидетельствовали эти трое офицеров, настолько же маловразумительно выступил 27–летний лейтенант В. К. Вальронд с транспорта «Камчатка», которого опрашивали 18(31) января (мичман Отт с «Анадыря» в качестве свидетеля российской делегацией выставлен так и не был, и его отозвали в Петербург[225]). Выбор Вальронда, по общему (включая англичан) мнению, оказался не вполне удачным. Выяснилось, что, сдав вахту в 8 часов вечера 8(21) октября, он спустился в свою каюту, более на палубу не выходил и, таким образом, своими глазами никаких миноносцев не наблюдал; после начала атаки он перешел в радиорубку и по распоряжению своего командира отправлял и принимал радиограммы с «Князя Суворова»[226]. Накануне английская сторона обвинила «Камчатку» в обстреле немецкого рыболовного и шведского коммерческого пароходов «Sonntag» и «Aldebaran», которые находились поблизости русского транспорта, но серьезных повреждений не получили, хотя «Камчатка» выпустила из своей единственной пушки около 300 снарядов, отбиваясь от миноносцев на протяжении более двух часов (иначе говоря, в эти пароходы, вероятно, никто целенаправленно и не стрелял). Так, по показаниям капитана шведского угольщика Магнуса Ионсона и механика Нильса Штромберга, после 15–минутного обстрела, но «не получив никакой аварии, «Aldebaran» продолжил путь»[227]. Вместе с тем, внятно прокомментировать приключения «Камчатки» Вальронд не смог, и русским делегатам, говоря словами Неклюдова, пришлось из уст шведских моряков выслушать «не совсем приятное […] освещение мероприятий нашего отставшего от эскадры транспорта». Впрочем, успокаивал он Нелидова, «эти подробности, уловимые только для опытных моряков, прошли в публике и печати совершенно бесследно»[228].
Однако на самом деле обвинения команды «Камчатки», мягко говоря, в непрофессионализме охотно смаковались тогдашней русофобской прессой[229], живо обсуждались в кулуарных разговорах членами российской делегации[230], а затем стали обязательным атрибутом многих исторических исследований, своеобразным признаком «хорошего тона» их авторов. Пользуясь тем, что эта плавучая мастерская вместе с большей частью своего экипажа погибла в цусимском бою, и, таким образом, в деталях восстановить картину событий вечера 8(21) октября уже невозможно (эти детали не были понятны даже Рожественскому, который специально телеграфировал об этом в Париж из Танжера), некоторые исследователи — отечественные и зарубежные — стремятся представить российских моряков в весьма неприглядном виде. Фрэнк Найт, например, пишет, что «Камчатка» в течение «нескольких минут» обстреливала «воображаемые» миноносцы, Вествуд и Эдгертон сообщают, что капитан русского судна, капитан 2–го ранга А. И. Степанов 3–й, был «совершенно пьян»[231], петербуржцы В. Ю. Грибовский и В. П. Познахирев со вкусом повторяют вышеприведенные обвинения английской делегации в Париже. Как и их британские коллеги, они считают «достоверно установленным, что японских миноносцев в октябре 1904 г. в европейских водах не было»[232], попросту отмахиваясь от доказательств обратного.
Между тем рядом с невнятными повествованиями малоинформированного Вальронда существует еще по крайней мере два описания происшествия с «Камчаткой», которые тогда же были опубликованы западной и русской прессой. 22 ноября 1904 г. (по новому стилю) берлинская «Lokal Anzeiger», а затем (30 ноября) и парижская «Figaro» поместили письмо голландца Арнольда Кооя (A. Kooy), одного из иностранных инженеров, которые обслуживали на эскадре станции «беспроволочного телеграфа»[233]. Письмо, написанное по горячим следам, было отправлено им из Танжера отцу и опубликовано с согласия последнего русским представителем в Гааге графом Бреверном‑де–ла–Гарди[234]. «Было около 8 часов вечера или немного больше, — писал Коой–младший, — когда последовал приказ изготовиться к бою ввиду того, что поблизости замечены были 4 небольших судна, быстро шедших нам навстречу. Мы дали холостой выстрел, чтобы заставить их переменить курс, но вместо этого они направились прямо на нас, несмотря на то, что мы открыли убийственный огонь [...] Мы находились тогда на высоте Блавандсхука[235], в 120 милях от датского берега [...] То были миноносцы и, конечно, не русские [...] Яитеперь еще узнал бы их»[236]. «К нам с обеих сторон неслись навстречу наперерез огоньки миноносцев, — вспоминал в «Крымском вестнике» другой, анонимный, очевидец; — дружные выстрелы не подпускали их близко [...] Комендоры божились, что двум нанесли повреждения; что до остальных, то поднявшийся сильный ветер и большие волны сделали преследование для них невозможным; снарядов выпустили мы 294 штуки и лишь этим спаслись»[237].
Эти свидетельства российской делегацией предъявлены не были[238], и эпизод с «Камчаткой», во многом загадочный до сих пор, был разрешен комиссией в неблагоприятном для России смысле — обвинения в обстреле ею мирных нейтральных судов «комиссары» включили в свое итоговое заключение. В документальное приложение к русскому Expose вошли показания экипажа шхуны «Эллен», доклад Департамента полиции и копия протокола датской полиции о задержании японца Такикава и немца Цигера, свидетельства французского капитана Эсноля, отдельные секретные донесения Павлова из Шанхая за май–июнь 1904 г. и русских военных атташе в странах Западной Европы, другие материалы контрразведки (но, конечно, далеко не все из портфеля Штенгера). Однако предметом обсуждения комиссии эти документы так и не стали, а русская сторона не настаивала. Такое, чересчур «примирительное» поведение русской делегации публицист В. А. Теплов позднее объяснил желанием Петербургауйти от нового обострения русско–английских отношений[239]. С этим соображением трудно спорить, поскольку дальнейшее «раскапывание» этой истории действительно имело шансы так или иначе поставить под удар англичан, а именно этого, как мы уже не раз могли убедиться, русская делегация всячески стремилась избежать. Не удивительно, что в феврале 1905 г. министр Ламздорф с санкции императора обратился в Министерство внутренних дел с просьбой не допустить публикации в русских газетах показаний тех свидетелей «гулльского инцидента» с российской стороны, которые в свое время не были представлены делегатами России на парижских слушаниях[240].
Однако было еще одно обстоятельство, которому Теплов и прочие комментаторы, как нам представляется, не придали должного значения, именно — реакция комиссии на показания норвежца Христиансена. Помощник капитана парохода «Adela» свидетельствовал 20 января (2 февраля) последним с русской стороны. То, что суда, виденные им в Северном море накануне инцидента, были миноносцами, никто даже не пытался оспаривать, но особого впечатления на комиссию его показания также не произвели. В самом деле: даже если норвежцы и встретили какие‑то загадочные миноносцы, это еще вовсе не означало их появления на Доггер–банке в ночь на 9(22) октября. Да и кто сказал, что это были японские миноносцы? Таким образом, «комиссары» давали понять, что ими будут приняты во внимание только прямые доказательства присутствия именно японских миноносцев на Доггер–банке, и именно в день и час инцидента, а таких улик в распоряжении русской делегации заведомо быть не могло. После этого российской стороне уже не имело смысла предъявлять аналогичные по характеру показания других свидетелей и, тем более, — раскрывать все свои секретные «карты».
Реакция на показания Христиансена показала, что расследование зашло в тупик: в такой ситуации ни одна из сторон уже не могла рассчитывать на безоговорочный успех. Это вполне продемонстрировали итоговые «заключения», зачитанные сторонами 31 января (13 февраля). Аргументы англичан, которым теперь приходилось выпутываться из противоречивых показаний собственных свидетелей, на этот раз выглядели как насмешка. Британская делегация, ранее убеждавшая всех, что мишенью русской эскадры стали исключительно мирные гулльские рыбаки, теперь стала упорно доказывать, что броненосцы Рожественского приняли за японские миноносцы (которых, «как заявило правительство Японии», там не было[241]) собственные крейсер «Аврора» и транспорт «Малайя». В доказательство возможности такой путаницы английские военно–морские специалисты приводили примеры из недавней истории собственного флота — в Средиземноморье во время маневров лета 1901 г. корабль «Devastation» был ошибочно принят «своими» за чужой миноносец и обстрелян; то же, но уже с «Pegasus» и ”Pandora», произошло во время таких же учений 1902 г. (крейсера обстреляли друг друга); в обоих случаях дело происходило ночью[242]. Однако (возвращаясь к событиям на Доггер–банке) очевидно, что любой мало–мальски опытный моряк ни при каких обстоятельствах не мог бы принять высокий трехтрубный, оснащенный восемью 6–дюймовыми башенными орудиями крейсер «Аврора» водоизмещением 6,7 тыс. т. за не имеющий артиллерии низкобортный двухтрубный миноносец, не говоря уже о том, что «Аврора» двигалась попутным броненосцам курсом, на значительном отдалении от них и 9–10 узловым ходом; обстрелянные же броненосцами малые суда, по свидетельствам всех очевидцев, перемещались навстречу броненосному отряду и по меньшей мере вдвое быстрее.
Однако русская делегация придираться к очевидным несообразностям своих оппонентов не стала и ограничилась тем, что вторично зачитала текст своего старого Expose, некоторые вновь сделанные изменения в котором Неклюдов прокомментировал так: «Наше Заключение […] выдержано в самом умеренном тоне; оно не заключает в себе ни малейших обвинений против действия потерпевших английских рыбаков, не заподозривает даже их показаний, а лишь строгими доводами, построенными на фактах и подкрепленными ссылками на свидетельские показания как русские, так и английские, — защищает то, что действительно и ни под каким видом не может быть нами уступлено, то есть честь нашего флота»[243].
Неклюдов был уверен, что его бумага выглядит много основательнее британской (О’Берн, разумеется, был убежден в обратном[244]), и вследствие этого благоприятный для России вывод «комиссаров» почти предрешен. На самом деле комиссия «забуксовала», адмиралы начали тяготиться своей ролью, да и само парижское «блюдо» за те два месяца, пока шли заседания, уже изрядно поостыло. На носу были новые, еще более захватывающие события: русская эскадра готовилась покинуть Мадагаскар и двинуться далее на восток, навстречу японскому флоту. Острота обсуждавшегося в Париже конфликта неумолимо пропадала, актуальность уходила на второй план.
Выход нашел Дубасов. Оставляя в стороне неразрешимую, по условиям расследования, проблему миноносцев («В присутствие миноносцев я сам в конце концов потерял всякую веру, а отстаивать эту версию при таких условиях было, разумеется, невозможно»[245], — напишет он впоследствии), он предложил коллегам–адмиралам решить вопрос, прав ли был в известной им ситуации Рожественский, или нет. «Комиссары» единодушно высказались в пользу командующего русской эскадрой, а спустя еще несколько дней, 10(23) февраля, представили свое итоговое заключение. В 17 статьях этого компромиссного по своей сути документа отразилось их стремление учесть интересы одновременно и России, и Великобритании. Поэтому, с одной стороны, в сложившейся ситуации «комиссары» не увидели «ничего крайнего» в приказе Рожественского открыть огонь по судам, которые показались ему «подозрительными» (статья 8), но с другой, отметив отсутствие на месте происшествия миноносцев, посчитали эти его действия «ничем не оправданными» и постановили, что «ответственность за этот акт» падает именно на него (статьи 11, 13), (что, понятно, вызвало протест Дубасова). Впрочем, тут же «комиссары» сообщили, что им было «приятно единодушно признать, что адмирал Рожественский лично сделал все возможное», чтобы рыбачьи суда «не являлись целью стрельбы эскадры» (статья 15). В заключение члены комиссии сочли необходимым специально подчеркнуть, что высказанные ими оценки «не могут послужить каким‑либо умалением военных качеств или гуманных чувств адмирала Рожественского или личного состава его эскадры»[246]. На заседании 12(25) февраля Фурнье объявил работы комиссии законченными.
В общем, получалось, что «оба правы» и даже «порицать» — то особенно некого. Для России это был пусть небольшой, но успех, особенно если вспомнить обстановку, при которой возникла сама мысль об образовании комиссии. Еще более значимым был психологический эффект. Важнейшим итогом работы комиссии стало бесповоротное разрушение образа российской эскадры как кровожадного, вооруженного до зубов варвара, угрожающего всему цивилизованному человечеству, над созданием которого так долго трудилась антироссийская пропаганда. Комиссия признала «военные качества» и «гуманные чувства» русских моряков, «умалять» которые теперь стало невозможно. По всем этим причинам официальный Петербург итоги работы международной комиссии расценил как свою хотя и скромную, но победу, о чем управляющий Морским министерством Авелан поспешил уведомить телеграфом Рожественского на Мадагаскаре. Косвенно то же доказывает награждение австрийского адмирала Шпауна Большой орденской лентой, а бессменного председателя международной комиссии, французского адмирала Фурнье, — высшим российским орденом Св. Андрея Первозванного и, в качестве особой «монаршей милости», подарком «из кабинета его величества» — украшенной бриллиантами и рубином табакеркой с изображением самого Николая II[247]. По настоянию Дубасова таким же ценным сувениром «по морскому ведомству» был отмечен и юрисконсульт российской делегации барон Таубе в добавление к Владимиру IV–й степени — не «в очередь», и на этот раз — «по ведомству» МИДа. Самого руководителя российской делегации по итогам работы парижской комиссии император «пожаловал своим генерал–адъютантом»[248]. В Великобритании дело ограничилось выражением благодарности от лица короля и правительства членам английской делегации в Париже и скромной денежной премией ее техническим сотрудникам[249]. Все другие адмиралы- «комиссары» также получили благодарности своих правительств; Фурнье от лица британского правительства был награжден Большим Крестом Ордена Св. Михаила и Георга, а американский адмирал Дэвис получил ценный подарок. В Токио и особенно в Лондоне выводы комиссии были встречены с раздражением, хотя никто официально оспаривать ее заключения не решился. «Японская печать очень недовольна резолюциями комиссии», — сообщало «Новое время»[250]; «решения комиссии по делу Северного моря осмеяны японской прессой как не имеющие под собой оснований, — фиксировала «Times»; — они лишь дискредитируют международные суды [...] вопрос о присутствии миноносцев так и не получил разрешения, русские морские офицеры поощрены к очередным outrages»[251]. Английские газеты, писал нововременский корреспондент из Лондона, «выражают неудовольствие по поводу выводов комиссии для расследования гулльского инцидента […]» По мнению «Daily Graphic», решение комиссии неудовлетворительно; «Daily Telegraph» констатирует дипломатическую победу России […]; «Daily Chronicle» замечает, что «Россия одержала победу; поражение британского правительства полное»[252]. «Британские газеты в целом удивлены и разочарованы выводами комиссии», — сообщала «Japan Times»[253], но в Японии слабая надежда на отзыв эскадры какое‑то время еще теплилась: «Во французских официальных кругах считают, — писала та же газета 2 марта, — что в результате итогового доклада Международной Комиссии относительно инцидента в Северном море Рожественский будет отозван»[254]. Итоговый доклад комиссии «едва ли можно назвать последовательным», — печалилась «Times». Глубокое разочарование русофобской британской прессы итогами работы парижских комиссаров отображает и нижепубликуемая карикатура из «Daily Mirror». «Англия имеет все основания быть недовольной комиссией, так как последняя, в сущности, дала ей то, что Россия ей предложила тотчас же после самого происшествия», — резонно отмечала венская «Neue Freie Press»[255]. Действительно, в этом смысле итоги работы комиссии оказались для Великобритании равны нулю.
Если же принять в расчет отмеченные нами психологические последствия состоявшегося политического «шоу», то этот результат придется признать еще менее значительным.
В российском обществе и к решениям комиссии, и к самому инциденту отнеслись очень по–разному. По свидетельству британского посла, «во всех классах Петербурга господствовало убеждение в правдивости телеграмм адмирала [Рожественского] и в потворстве Англии предполагаемой атаке Балтийского флота японскими миноносцами»; итоги работы комиссии «русская печать объявила полным дипломатическим триумфом России»[256]. В правительственных и околоправительственных кругах также господствовало убеждение, что нападение японских миноносцев на русскую эскадру в Северном море не было выдумкой Рожественского и его соратников. В статье, опубликованной в середине ноября 1904 г., Кладо горячо призывал читателей сказать «сердечное спасибо» русским морякам, которые «не боясь тяжелой ответственности, без всяких колебаний открыли огонь по неизвестным миноносцам, не стесняясь присутствием якобы нейтральных рыбаков»[257]. Однако после работы парижской комиссии, под решениями которой стояла подпись и русского представителя, продолжать заявлять об этом официально стало невозможно, и подобные оценки распространялись с газетных и журнальных страниц, либо в виде лубочных листовок под заголовками: «Японская облава на Балтийскую эскадру» или «Нападение на эскадру адмирала Рожественского». Позднее «Историческая комиссия по описанию действий флота в войну 1904–1905 гг.» при морском Генеральном штабе дипломатично, но довольно прозрачно (и в духе решений парижской комиссии) назвала инцидент «столкновением эскадры с подозрительными судами в Северном море».
Одновременно некоторые современники или даже участники этих событий (С. Ю. Витте, Р. Р. Розен, А. П. Извольский, В. А. Штенгер, М. А. Таубе со слов П. И. Рачковского) в мемуарах, написанных много лет спустя, кивали на «нервно–приподнятое настроение» Рожественского и его офицеров, созданное донесениями Гартинга, Мануйлова, либо капитана Степанова (командира «Камчатки»), забывая при этом отметить, что в таком случае какая‑то доля ответственности падает и на них самих. Очевидно, что многие из этих оценок — не более чем дань позднейшей конъюнктуре[258]. «Фальшивые донесения агентов–бездельников были причиною нелепого скандала, разыгравшегося ночью в Немецком море на Догер–банке, когда наши суда открыли огонь по мирным рыбакам, приняв их за японцев»[259] - такова, очевидно, была одна из флотских точек зрения на произошедшее с армадой Рожественского.
Российские революционеры вслед за британской печатью злорадствовали по поводу «победы» русских моряков над английскими рыбаками. То, что в действительности произошло в Северном море, им было глубоко безразлично, зато инцидент давал хороший повод для очередной и, конечно, «разоблачительной» кампании в печати. «Великая армада, такая же громадная, такая же громоздкая, нелепая, бессильная, чудовищная, как вся Российская империя, — писал В. И. Ленин в статье «Разгром», – двинулась в путь, расходуя бешеные деньги на уголь, на содержание, вызывая общие насмешки Европы, особенно после блестящей победы над рыбацкими лодками»[260]. В подобном ключе «гулльский инцидент» стал рассматриваться в последующих работах советских, а затем и российских историков (включая энциклопедические издания), и лишь очень немногие из них, усомнившись в справедливости ленинских слов, позволили себе попытку разобраться в этом запутанном вопросе по существу. Увы, авторы этих исследований никогда не изучали инцидент в полном объеме и с привлечением всех имеющихся свидетельств.
В своей частной, как и в секретной служебной переписке Ламздорф, министр финансов Коковцов, Рожественский, а за ними и некоторые историки в событиях на Доггер–банке пытались разглядеть козни англичан[261]. «Недавнее происшествие в Северном море показало, до каких пределов может дойти Великобритания в своем стремлении осложнить без того трудную задачу России», — конфиденциально писал Ламздорф осенью 1904 г. своим коллегам в военном и морском ведомствах и в министерстве финансов[262]. Ныне «британское направление» расследования признано в отечественной историографии неперспективным[263]. Нам представляется, что продолжать изучение этого «следа» нужно, но говорить о нем, как о чем‑то едином, не следовало бы. Целесообразнее рассматривать его в трех разновеликих ипостасях. Первая из них — общеполитическая. Мы уже знаем о тех усилиях, которые предпринимали британские политики, государственные деятели и печать, чтобы вернуть русскую эскадру домой, задержать ее продвижение на Дальний Восток или, на худой конец, осложнить ее поход, как в чисто техническом смысле (затруднить снабжение ее углем, например[264]), так и, главным образом, путем натравливания мирового общественного мнения и создания вокруг нее крайне неблагоприятной политической атмосферы. Эти усилия, до известных пределов успешные, находились всецело в русле интересов Японии; они очевидны и, на наш взгляд, никаких дополнительных доказательств не требуют.
Вторая разновидность английского «следа» покоится на убеждении экипажей судов 2–й эскадры, что во время самого инцидента английские рыбацкие баркасы либо выполняли роль «щита» для японских миноносцев, либо своими маневрами маскировали действия последних — другими словами, находились с ними в сговоре. Эти предположения представляются нам неубедительными: в противном случае придется признать невероятное — что маршрут движения Рожественского, время прохождения его эскадрой Доггер–банки и само ее построение (напомним, что эскадра двигалась шестью отрядами, но атаке подверглись именно новые броненосцы) были им известны заранее.
Третьим и последним проявлением британского «следа», как нам представляется, следует считать комплекс вопросов, связанных с гипотетическим приобретением японцами английских (или других западноевропейских) военных судов, наймом ими британских моряков, таинственными перемещениями морских офицеров Японии по территории и в территориальных водах самой Великобритании и ее колоний; наконец, с деятельностью их представителей в Гулле как до, так и после инцидента. Понятно, что все перечисленное могло состояться не иначе как с ведома и при тайном попустительстве британцев — если не властей, то частных судо- и верфевладельцев. Именно эта, последняя, часть английского «следа» и нуждается, на наш взгляд, в дополнительном изучении. Информацию о нем можно найти в тогдашней печати, включая английскую и американскую, но указания прессы, понятно, требуют тщательной перепроверки с привлечением архивных материалов Великобритании и США. Безусловно, центральным из этого ряда является вопрос: откуда осенью 1904 г. в западноевропейских водах могли появиться миноносцы или другие суда, полностью или частично укомплектованные японскими экипажами?[265]
Как мы уже знаем, глава британской военно–морской разведки Луи Баттенбергский в своем секретном сообщении в Foreign Office от 14(27) октября 1904 г. высказал твердое убеждение, что никаких миноносцев японцы в Великобритании не закупали. В том же смысле на запросы британского внешнеполитического ведомства ответили правительства Франции, Голландии, Германии, Дании, Швеции и Испании. В бумагах российского посольства в Лондоне сохранилась собственноручная записка лорда Лансдоуна графу Бенкендорфу от 29 октября 1904 г. с извещением, что проведенное полицией расследование не подтвердило сообщений прессы о том, что в Гулле «недавно высадились 20 японских морских офицеров»[266]. В то же время в одном из первых «послегулльских» интервью японский посланник в Лондоне Хаяси откровенно заявил, что «присутствие японцев в Гулле и в других английских городах не составляет никакого секрета»[267]. Спрашивается: чем мог тогда привлечь этот рыбацкий городок представителей Страны восходящего солнца? Помимо этого, тогдашние газеты, включая английские, регулярно сообщали о приостановке британским кабинетом отправок заказчику миноносцев и других военных судов, уже построенных или строившихся для некоей «иностранной державы» на английских верфях, чаще всего — в Ньюкастле[268]. Наконец в Архиве внешней политики Российской империи сохранилось письмо из Брюсселя коллежского советника П. С. Боткина в МИД, в котором, как на «совершенно достоверный факт» (курсив документа. — Авт.) указывалось, что антверпенская фирма «Agence Maritime Walford» «занималась отправлением в Японию купленных японцами во время войны в Англии миноносцев». «Вальфорду, — сообщал Боткин, — удалось довести один миноносец до японского порта, за что Вальфорд получил 200 тыс. франков. [...] Об остальных купленных в Англии миноносцах я стараюсь разузнать, так как подозреваю, что именно они‑то и принимали участие в нападении на нашу эскадру». Интересно, что, если верить данным этого российского дипломата, та же фирма одновременно поставляла товары для нужд Кронштадтского порта и перевозила в Россию грузы Красного Креста[269]. Мы еще будем касаться некоторых, сходных этому, сюжетов в последующих главах этой книги.
Адмирал в море — царь и Бог, и потому разгадку «гулльского инцидента» (как и причины цусимской катастрофы) многие историки пытались найти и, вероятно, еще будут искать в личности ее командующего — 3. П. Рожественского. Через призму своего отношения к нему воспринимали злоключения эскадры и очевидцы — его подчиненные. С уверенностью можно сказать, что Рожественского, человека властного, жесткого, а иногда и жестокого, на эскадре побаивались и недолюбливали (обратное на любом флоте — редкость), хотя с уважением относились к его организаторским талантам и требовательности — потому и спасли его, с риском для жизни, тяжелораненого, в цусимском бою. Но даже его недоброжелатели из числа подчиненных (лейтенанты П. А. Вырубов и П. Е. Владимирский, например) нашли в себе мужество беспристрастно оценить происшествия в Северном море — их свидетельства мы уже приводили. Многие же последующие исследователи искушения «списать» все на личные качества Рожественского избежать не смогли.
Указания на психическое нездоровье этого русского адмирала, его некомпетентность, самодурство и даже трусость кочуют по страницам исторических сочинений и по сей день. Советский историк А. Л. Сидоров, например, без долгих разговоров аттестовал Рожественского «держимордой и трусом», и именно в этом находил объяснение всему перечисленному. Почти все подобные суждения основываются на свидетельствах писателя А. С. Новикова–Прибоя как участника похода эскадры. Но в этих оценках автор «Цусимы» далеко не оригинален. Известно, что в 1904 г. писала о Рожественском английская и американская пресса; менее известно, что в 1905 г. российский «большевиствующий» публицист М. Павлович (Вельтман) отозвался о его действиях в Северном море, как о «бреде фантазии больного человека»[270]. С тех пор этот «бред фантазии» пошел гулять по свету и в том числе был подхвачен А. С. Новиковым–Прибоем, беллетристом и мемуаристом и, по сути, главным советским историографом 2–й эскадры, попутно с чужим литературным псевдонимом («Прибой»). Между тем к его свидетельствам следует относиться с большой осмотрительностью, и вот почему: во–первых, этот унтер–офицер не мог быть осведомлен о действительных планах и намерениях Рожественского и его штаба уже потому, что шел на броненосце «Орел», а не на флагманском корабле, и своим единственным информатором о настроениях на «Суворове» имел всего лишь штабного писаря, с которым изредка встречался на стоянках. Во–вторых, А. С. Новиков был настроен пораженчески и в силу одного этого не мог быть объективен в оценках действий командования эскадры. Не следует также забывать, что автор «Цусимы» как нестроевой кладовщик («баталер»), согласно боевому расписанию, в момент военных действий был обязан находиться не на палубе своего броненосца, а в санитарной каюте, и потому в описании всех наиболее острых ситуаций, в которые попадала эскадра, он неизбежно вторичен. На это обращали внимание и русские флотские офицеры, участники и современники войны с Японией, сразу после выхода новиковской «Цусимы» в свет. «Каждый абзац ее старые моряки, досконально знавшие все подробности настоящей, не книжной, Цусимы, обсуждали подолгу, — свидетельствует очевидец. — […] И они придирчиво сверяли свои оценки с характеристиками бывшего баталера. И отдавали ему должное. Описывал он верно и честно, но видел все, как заключили оба бывших штаб–офицера, с «нижней палубы». В их устах это означало «узко», с предвзятых позиций»[271]. В общем, советский историограф малоинформирован, пристрастен, и «проблема Рожественского» остается актуальной по сей день, несмотря на уже сделанные попытки ее разрешить[272].
Адмирал умер в новогоднюю ночь на 1 января 1909 г., едва перевалив за 60. В некрологе, опубликованном в «Русском слове», В. Михайловский верно отмечал: «Несмотря на громадную литературу о Русско–японской войне, мы до сих пор не знаем доподлинно закулисной истории нашего флота накануне войны, и можем, в сущности, только догадываться о той роли, какую играл Петербург с его канцеляриями и гофкригсратами в подготовке и ведении войны на море. Поэтому нельзя определить сколько‑нибудь точно, какая именно доля ответственности падает лично на З. П. И чему виной наша морская бюрократия […] Колоссальная тень Цусимы заслонила совершенно всю прежнюю деятельность Рожественского»[273]. Будем надеяться, что сбудется, наконец, пожелание П. П. Семенова–Тян–Шанского, который на кончину адмирала откликнулся такими словами: «Луч беспристрастной истории озарит многотрудный путь, самоотверженно пройденный честным флотоводцем, которому не дано было совершить только одного чуда.»[274]
В полемике со сторонниками «русской» точки зрения на происшествия в Северном море британская печать часто (и вполне основательно) обращала внимание на то, что в европейских водах в интересующее нас время никто никаких «бросательных» или «самодвижущихся» мин не находил (за исключением одной ржавой торпеды, которая была прибита в ноябре 1904 г. к датским берегам, но по рассмотрении оказалась учебной). В самом деле, если были миноносцы, то должны же были быть и мины, а коли их никто не видел, не о чем и говорить! Рискнем предположить, что планы японцев сводились к следующему.
Судя по уже известным нам данным, собранным российской контрразведкой, они действительно намеревались минировать путь движения русской эскадры в балтийских проливах и в Ла–Манше. В датских «узкостях» осуществлению этих планов помешала «охранная» служба Гартинга и бдительность местных властей, в Английском канале карты спутал случившийся накануне «гулльский инцидент» и, возможно, еще какие‑то, неизвестные нам, обстоятельства. В итоге в этих пунктах японцам не удалось даже приблизиться к русским военным кораблям. На атаку же в открытом море они не решились, поскольку понимали, какими осложнениями чревата для них такая попытка.
Дело в том, что, не имея собственных ресурсов и достаточно развитой промышленности, Япония была вынуждена широко закупать за рубежом не только оружие, боеприпасы, военные суда, но и многие другие товары, без которых продолжать войну было бы немыслимо. В Англии и США японцы строили военные надводные и подводные корабли и покупали уголь и снаряды, в Германии и Бельгии — продовольствие, медикаменты, боеприпасы и военные материалы (особенно чугун, сталь, железо, цинк), в Австралии и во Франции — лошадей, широко размещали свои военные заказы в Германии, Франции, Швеции и Норвегии. «Британские купцы и судовладельцы, — цитировал Теплов признания лондонской «Times», — послали большое количество угля в Японию. Они послали туда пушки, снаряды, боевые припасы, разобранные миноносцы, одеяла, одежду, рельсы, вагоны и множество других военных материалов […]. Каждый пароход, отправлявшийся из Европы в Японию в течение последних 9–ти месяцев, увозил с собою военную контрабанду, поставляемую британскими купцами»[275]. За годы войны только на заводах Круппа в Германии по заказам Японии было изготовлено 220 полевых гаубиц, 400 полевых орудий, полмиллиона шрапнелей и гранат, а на французских заводах Шнейдер–Крезо — свыше 500 пушек, в том числе более 20–ти береговых орудий крупных калибров[276]. Все это контрабандой переправлялось на Дальний Восток — чаще всего на зафрахтованных западноевропейских же грузовых пароходах или на своих, но под нейтральным флагом. Благодаря этому, а также огромным кредитам, полученным здесь (западными кредитами Токио покрыл 40 % всех своих военных трат), Япония находилась в сильнейшей зависимости от западноевропейских государств, и каким‑либо образом портить свои отношения с ними для нее было равносильно самоубийству. К тому же для получения многомиллионных зарубежных кредитов Токио принял на себя торжественное обязательство «не производить военных операций в европейских водах»[277]. Между тем вероятность того, что на японских минах подорвутся не российские военные, а мирные суда других стран, была весьма велика. Наконец, в памяти современников еще была жива волна возмущения, которую летом и осенью 1904 г. подняла японская и западная пресса по поводу плавучих мин, расставленных русскими моряками в открытом море вблизи Порт–Артура (на них подорвалось несколько коммерческих судов)[278]. Аналогичные действия самой Японии за тысячи миль от театра войны и на оживленных морских торговых путях могли окончательно подорвать ее международный престиж и нанести непоправимый ущерб ее отношениям со странами Запада. В общем, атаковать русскую эскадру в западноевропейских морях японцы, скорее всего, даже не пытались, а установить протяженные долговременные минные заграждения в проливах в те годы было и рискованно, и трудновыполнимо технически. Примерно таким же образом, вероятно, обстояло дело и с торпедами — учитывая возможности тогдашних «самодвижущихся мин», использовать их было бы слишком рискованно, да к тому же и не гарантировало повреждения военных судов противника. В результате ни одна японская мина, похоже, поставлена так и не была[279]. Что касается торпед, то одну из них, выпущенную атакующим миноносцем вечером 8(21) октября, с борта «Камчатки» наблюдал голландский инженер А. Коой: «При свете прожектора я отлично разглядел два судна, прорвавшиеся сквозь линию нашего огня: то были миноносцы […]. Когда один из них подошел еще ближе, я собственными глазами видел, как пущена была им мина. Если эта мина не причинила нам вреда, то этим мы обязаны искусному маневру командира»[280].
Из всего сказанного следует, что, во–первых, в момент прохождения эскадры Рожественского в западноевропейских водах японские (т. е., повторяю специально для критиков, не прибывшие в Европу из Японии, а купленные ею в Западной Европе или произведенные здесь по ее заказу) миноносцы все- таки были и, как в свое время сообщал командир военно–гидрографического судна «Бакан» командующему эскадрой, числом не менее четырех. В противном случае придется признать неизвестный доселе науке факт массового единовременного и неспровоцированного помешательства нескольких сотен людей, мужчин и женщин самых разных профессий, классов, возрастов и состояний в десятках стран половины планеты, которое длилось строго в течение полугода — с мая по ноябрь 1904 г., помешательства, осложненного к тому же часто совпадающими галлюцинациями. На присутствие в европейских водах японских миноносцев указывают и все обстоятельства самих происшествий в Северном море.
Во–вторых: несмотря на первоначальные замыслы, получившие отражение в сообщениях российской контрразведки и в цитированной выше переписке японских дипломатов, эти миноносцы, скорее всего, не имели цели так или иначе атаковать русские военные корабли в открытом море, но стремились точно выяснить состав эскадры и проследить ее движение. После того как основные силы русских миновали европейские воды, эти суда были отозваны домой, но береговая наблюдательная служба продолжала функционировать до середины ноября — времени прохода отряда Добротворского (вспомним о попытках затеять с его кораблями радиоигру). Много месяцев спустя, летом 1905 г., В. И. Семенов, находясь в плену в госпитале Сасебо, в котором лечились и японские офицеры, повстречал лейтенанта–японца, командира миноносца, страдавшего острым ревматизмом. «В это время, — пишет Семенов, — в Портсмуте уже начались переговоры […], а потому наш сосед, вероятно, не находил нужным особенно секретничать относительно прошлого. Он открыто заявлял, что нажил свою болезнь за время тяжелого похода из Европы в Японию.
- Ваша европейская осень — это хуже зимы! — говорил он.
- Осень? — спрашивали его. — Какой же месяц?
- Октябрь. Мы, наш отряд, тронулись в поход в конце этого месяца.
- В октябре? Одновременно со второй эскадрой? Как же мы ничего о вас не знали? Под каким флагом вы были? Когда прошли Суэцкий канал?
- Слишком много вопросов!.. — смеялся японец. — Под каким флагом? Конечно, не под японским! Почему вы не знали? Об этом надо спросить вас. Когда прошли Суэцкий канал? Следом за отрядом адмирала Фелькерзама!..
- Но тогда. не вы ли фигурировали в знаменитом «гулльском инциденте»?
- Ха–ха–ха! Это — уж совсем нескромный вопрос!..
Больше от него не могли добиться никаких объяснений, но, мне кажется, что и этого достаточно»[281]. Ив самом деле, выглядит убедительно. Условно назовем миноносец лейтенанта–ревматика «первым».
О внешнем облике «второго» и отчасти о сроках и маршруте его движения 4 января 1905 г. нового стиля сообщила газетка «Diorio do Commercio», выходившая в портовом Фуншале на юге португальского острова Мадейра. «Подтверждается подозрение о том, что маленькое судно с двумя трубами, прибывшее в наш порт 1 января и вышедшее отсюда вчера пополудни по неизвестному направлению, было японским миноносцем. Этот миноносец, который вошел и вышел под английским флагом, плавает с изменяющей его внешний вид деревянной обшивкой, доходящей до высоты капитанского мостика. Вчера утром на нем в первый раз были видимы с помощью направленной на него с берега подзорной трубы некоторые из его матросов, в которых можно было узнать японцев, — в то время, когда они занимались заделыванием отверстия в деревянной обшивке судна»[282].
Теперь попробуем реконструировать действительный ход событий в Северном море в начале октября 1904 г. Мы уже знаем, что, стремясь запутать противника, эскадра Рожественского покинула мыс Скаген на сутки раньше запланированного срока — 7(20) октября. Этот маневр удался, и японские миноносцы, не найдя здесь русские военные корабли, бросились вдогонку. Вечером следующего дня, 8(21) октября, они обнаружили в открытом море плавучую мастерскую «Камчатка», которая находилась примерно в 17 милях позади последнего, броненосного отряда. Покружив вокруг нее и убедившись, что это русский военно–транспортный корабль («Камчатка», которая шла под Андреевским флагом, открыла по ним орудийный огонь), они начали было его атаковать, но, встретив сопротивление, отступили — пытаться топить это судно было слишком рискованно, да и не имело смысла. Зато они вмешались в радиопереговоры «Камчатки» с Рожественским, которые сначала шли в открытом эфире, чтобы выяснить местонахождения основных сил эскадры. Среди текстов радиограмм, которые лейтенант Вальронд предъявил в Париже, — а он представил все, отправленные им в тот вечер с «Камчатки» на «Суворов», — не было запросов координат русского флагмана; таким образом, как и предполагали в штабе Рожественского, это было делом рук противника.
Точные координаты русских броненосцев японцы в итоге не узнали, зато по курсу, заданному «Камчатке», уловили общее направление, в котором их следует искать, и пустились в погоню. В течение следующего часа или немногим более миноносцы на полных парах преодолели около 30 миль («Камчатка», какуказывалось, отставала от броненосцев на 17 миль, а те, в свою очередь, шли со скоростью 9—10 узлов), очутились, таким образом, несколько впереди броненосцев и, разбившись на пары, стали рыскать по морю, не ведая, где искать русские корабли. Еще через полчаса, в 00.55, одна из этих пар неожиданно для самой себя наскочила на «Князя Суворова», шедшего впереди колонны броненосцев, была замечена и обстреляна. Адмирал Рожественский, конечно, не мог знать истинных намерений противника и потому был не только вправе, но прямо обязан открывать огонь. Даже англичане в своей позднейшей (в ходе парижского разбирательства) внутренней переписке признавали, что «действия русских проистекали из честного убеждения, что их собираются атаковать, и что официальные заявления адмирала в объяснение инцидента в основном правдивы с его точки зрения»[283]. То, что броненосцы в этот момент находились в окружении нескольких десятков рыбачьих баркасов, — всего лишь трагическая случайность, но ответственность за последующее все равно ложится не на русские корабли.
Через мгновение после начала стрельбы вокруг броненосцев все смешалось. Уклоняясь от возможных мин или ожидавшейся торпедной атаки, русская колонна изменила курс. Английские рыбаки, ошеломленные внезапным появлением громадных военных кораблей, каждый из которых в десятки раз превосходил их собственные по водоизмещению и размерам, ослепленные их прожекторами и оглушенные шквальным орудийным огнем, начали срочно обрезать заброшенные сети и заметались — некоторые бросились наперерез эскадре, другие стали срочно подавать световые сигналы и уходить в сторону, третьи, напротив, затаились в надежде, что их не заметят. Не исключено, что поведение некоторых английских судов было вызвано простым опасением рыбаков лишиться своих снастей; маловероятно, чтобы при этом у кого‑нибудь из них был злой умысел[284]. Все это было так неожиданно, события развивались столь стремительно (напомню, что весь инцидент длился 9—12 мин.), что большинство рыбаков вообще не успело понять, что происходит, и не пыталось что‑либо разглядеть в темноте. Многие в ужасе попрятались в трюмы, другие попадали на палубу, закрыв головы руками.
Плохая видимость, начавшаяся суматоха и сильная бортовая качка (которой, заметим в скобках, вероятно, и следует объяснить огромные — до «Авроры» — перелеты нескольких выпущенных броненосцами снарядов) довершили дело — хотя на русских кораблях ясно отличали парусно–паровые желтотрубные баркасы рыбаков от миноносцев и в них не стреляли (припомним, что парижские «комиссары» единодушно признали, что адмирал Рожественский «сделал все возможное», чтобы рыбачьи суда «не являлись целью стрельбы эскадры»), пароход «Crane» все‑таки был пущен ко дну, а пять других получили повреждения. Заметим, что в случае беспорядочной стрельбы, а тем более прицельного огня броненосцев в упор по рыбацкой флотилии от ее 50 кораблей вообще мало что осталось бы (на что в свое время вполне основательно и было указано в российском Expose). Серьезно пострадал и миноносец, который заходил на колонну броненосцев с ее левого борта — на месте трагедии он, ремонтируясь, простоял до утра следующего дня, после чего, возможно, затонул[285]. Второй нападавший, вероятно, был уничтожен на месте. О том, когда и каким путем направилась к родным берегам другая пара японских миноносцев, мы уже имеем некоторое представление.
Все это, конечно, — только предположение, в целом далеко не новое, но основанное на более широком, чем прежде, круге источников. Насколько сделанная реконструкция убедительна — пусть судит читатель. Автор этих строк прекрасно сознает, что прямые доказательства нападения японских миноносцев на русскую эскадру в октябре 1904 г. следует искать либо в японских архивах, либо на дне Северного моря. Современные японские исследователи, отмечая огромный интерес Токио к продвижению эскадры Рожественского из Европы на Дальний Восток, пока не находят подтверждения участию в «гулльском инциденте» японских военных судов[286]. Будем надеяться, что имена и факты, приведенные в этой книге, помогут им в дальнейших архивных разысканиях. Впрочем, в видах установления истины, нелишне было бы обследовать неглубокую Доггер–банку с ее песчаным дном[287]. Теперь технически это вполне осуществимо, а координаты «гулльского инцидента» хорошо известны. Если бы такая экспедиция состоялась и остатки одного или двух миноносцев, потопленных в ночь на 9(22) октября 1904 г, удалось обнаружить, их состояние, оснастка и вооружение окончательно расставили бы все точки над «I».
15(28) октября 1904 г. в Виго Рожественский получил императорское напутствие: «Мысленно душою с вами и моею дорогой эскадрой. Уверен, что недоразумение скоро кончится. Вся Россия с верою и крепкою надеждою взирает на вас. Николай». «Эскадра единою душою у престола Вашего императорского величества», — отвечал адмирал[288].
18(31) октября из Петербурга пришло разрешение продолжить поход, ив 7 утра следующего дня армада Рожественского покинула гостеприимный испанский порт с испанским же крейсером «Эстремадура» в качестве эскорта. 23 октября (5 ноября) в алжирском Танжере эскадра разделилась: Рожественский и Энквист повели новые броненосцы и крейсера вокруг Африки, а Фелькерзам двинулся на Крит на соединение с черноморскими транспортами Радлова.