Джон Бёрд подслушивает собственную жену и выслушивает другую женщину

Еще из гаража, сквозь открытое окно, я услышал ее смех, потом посмотрел в щель между оконной рамой и гардиной: Юнис положила голые ноги на журнальный столик возле кушетки, телефонную трубку она зажимала между плечом и подбородком, свернутые в трубочку бумажные носовые платки были проложены между пальцами ног. Сегодня она сделала себе черные ногти. На столике перед ней лежала бумага. В правой руке у нее были сразу три карандаша. Юнис сидела ко мне спиной, она меня не видела. Мой ключ застрял в замке. Пришлось постучать. Смех у Юнис был резкий, казалось, из нее вырывается наружу нечто такое, что она удерживала в себе с трудом, — дикий зверь, пойманный зверь, и мне ничего не оставалось, как постучать посильнее, чтобы перестучать ее смех, пока я не услышал, как у меня за спиной закрывают окно, и краем глаза не заметил пожилую соседку, всего только тень, однако я знал, что она за мной наблюдает, даже если не понимает ни слова. Костяшки пальцев у меня болели, я закурил сигарету и нажал кнопку звонка. Юнис меня не слышала, она смеялась и говорила кому-то, что не может в это поверить, просто не может поверить — и все. Наверняка она говорила с Салли или с ее сестрой, она почти каждый день созванивалась с одной из них и уверяла, что скоро вернется, при этом иногда плакала; когда я приходил домой, она сидела на кушетке и плакала. Не далее как на прошлой неделе я ей сказал, что ей уже двадцать семь лет, и теперь она не обязана ждать, пока ее мать и я примем решение за нее, она может вернуться в Ноксвилл, когда ей только захочется. Своим взглядом Юнис резко оттолкнула меня. Как мне только могло такое прийти в голову, кричала она, я ошибаюсь, если думаю, будто она ждет чьих-то приказов. И она пнула ногой журнальный столик.

Однако сегодня она опять смеялась, да так громко, что не услышала, как я звоню и стучу, и мне пришлось звонить второй раз. Она хохотала безудержно и бездумно. Ключ был повернут, она заперлась изнутри; впустив меня, Юнис ответила по телефону и повернулась ко мне спиной. Она скрылась в большой комнате. Остался черный ноготь, приклеившийся к светлому ковру. Идя за ней следом, я тихо спросил, что можно поесть, но она, как и следовало ожидать, не отреагировала, а только опять рассмеялась в телефонную трубку, потом внезапно вскрикнула, указав на телевизор, у которого был выключен звук, и сообщила по телефону о том, что происходит на экране.

Раздеваясь, я сказал:

— Юнис, я пойду на кухню, — сказал не ей, а просто так, чтобы это было сказано. На кухне я достал из холодильника пиво и сунул в тостер подсохший ломтик хлеба. Она все смеялась и смеялась. Сравнение с диким зверем тут не годится, отметил я про себя, такое количество диких зверей в Юнис, наверно, никогда бы не поместилось, даже и один зверь не смог бы в ней обжиться, даже один. Я преисполнился глубокого спокойствия, удовлетворения. Вот я стоял и жевал черствый белый хлеб и говорил себе, что сам виноват — мне следовало непринужденно войти, похвалить ее маникюр или тех диких зверей, что выбегали на бумагу с помощью ее рук и цветных карандашей, были пленены ею на бумаге. Мне вспомнилось, что когда-то я держал в руках ее ступни, должно быть, много лет назад, — маленькие мягкие ступни. Однажды один ноготь у нее отклеился, и это было ей так неприятно, что она сразу же заперлась в ванной, чтобы приклеить его опять. Молочно-белые, мягкие ступни. Целовал ли я их? Я должен был поступать так, словно я — неотъемлемая часть ее жизни, часть той пары, которую мы тогда с ней составляли.

Я думал о том, когда именно у меня возникло это чувство — чувство, что я ей мешаю, словно инородное тело. Наверно, это началось, когда мы въехали в новый дом. Ее рисунки вызывали у меня раздражение. Вначале тигры у нее были пестрые, а бабочки — черно-белые, потом в мире татуировок пожелали видеть летучих мышей, и Юнис стала рисовать летучих мышей с крыльями тоненькими, как паутина, с лицами маленьких чертиков; в конце концов, возник спрос на эти ее рисунки, и независимо от того, какие мотивы должны были воплощать другие художники, Юнис могла рисовать, что хотела, и что бы она ни рисовала, люди желали увековечить это иглой на коже. Она рисовала драконов с кровоточащими крыльями, и я чувствовал себя повинным в этой крови; она рисовала леопардов, чьи белые глаза казались выколотыми, а зубы алкали растерзать не кого иного, как меня.

Она приоткрыла дверь на кухню, увидела, что я там, и снова закрыла дверь.

— Э-э, погоди! — Я открыл дверь опять, Юнис в недоумении оглянулась.

— Алло, — сказал я, но мой голос был более уверенным, чем я сам.

— Алло? — Она удивленно взглянула на меня, потом повернулась, и я пошел за ней по коридору к лестнице, которая вела на верхний этаж.

— Будем что-нибудь есть?

— Ох, я совсем забыла тебе сказать — мы приглашены в гости. Кейт с мужем устраивают прощальный вечер. Я думала, мы попозже пойдем туда, милый, — я уже купила цветы. К ужину ты бы все равно не успел. Кейт очень рада. И Том тоже. Они так ненавидели Германию и теперь очень радуются, милый. Они возвращаются домой. Ты знал, что они из Батон-Руж? И он, и она. По их говору не скажешь, что они с Юга. Представь себе: из Батон-Руж — в Берлин. Хуже, наверно, и быть не может. Так что я подумала, мы придем попозже и что-нибудь выпьем.

Юнис говорила, как заведенная, со скоростью Микки Мауса, и голос ее становился тем выше, чем скорее она говорила. Мне удалось схватить ее за руку, но она вывернулась.

— Пойду приведу себя в порядок, милый.

— Э, а ты уже ела?

— Ничего-то ты не замечаешь. Я с воскресенья ем только красное.

— Красное?

— Сначала ела зеленое, а теперь — красное.

— Я думал, это было в воскресенье, десять дней назад.

— Да, тому уже две недели, разве я тебе не говорила? Нет? Ладно, пойду приведу себя в порядок, милый.

Она меня называла "милый", словно это было имя или завершение ее высказывания. Точка. Милый. Она юркнула в ванную, неплотно прикрыв за собой дверь, так что я мог видеть в зеркало, как она выщипывает себе брови. Рядом с зеркалом она прикрепила скотчем листок бумаги и поминутно рисовала на нем черточку, вырвет у себя волосок — и рисует черточку, вырвет следующий волосок — и рисует следующую черточку.

Я допил пиво из бутылки.

— В чем дело? — Она воззрилась на меня из зеркала.

Я с улыбкой взглянул на нее.

— А улыбаться-то тебе совсем неохота, я ведь вижу.

— Сегодня у нас на контрольном пункте была одна женщина. Она не назвала нам причину.

— Я больше не желаю видеть твою деланную улыбку. Понял? Вид у тебя разнесчастный, а мне ты улыбаешься. — Лицо у Юнис вытянулось, она говорила почти не разжимая губ. — Можешь ты себе представить, каково это — жить с чужим человеком? — Она провела несколько черточек подряд. — Не можешь.

— Твои рисунки стали более крупными, — заметил я и подумал о той женщине, Нелли Зенф. Она не пожелала раскрыть свои политические принципы. Странная гордость. Хотя со дня подачи заявления на выезд она лишилась права работать. В имевшихся у нас документах значилось бесконечное множество возможных оснований для выезда. Ни одним из них она не воспользовалась.

— Ты рассуждаешь, Джон, о моих рисунках, как утешительно для тебя, что у меня такая профессия, при которой всё на виду, верно? Ты всегда знаешь, что я делаю. Всегда. — Юнис повернулась ко мне и посмотрела в глаза. — А я про тебя ничего не знаю.

— Юнис, ты все знала с самого начала.

— С начала — нет.

— С того момента, как я получил право тебе это сказать.

— Ха, с того момента, как ты получил право мне это сказать. Сказать, что я никогда больше ничего о тебе не узнаю. — Глаза ее наполнились слезами. — Тогда было уже слишком поздно.

— Слишком поздно?

Юнис оттолкнула меня в сторону и принялась опять искать в навесном шкафчике нужный ей крем.

— Я уже влюбилась. Слишком поздно, потому что я уже влюбилась. Как я могла догадаться, что ты не торговый агент, а? Я не была готова к тому, что в один прекрасный день ты скажешь: "Все это неправда. Я работаю на секретную службу, однако большего ты от меня никогда не узнаешь".

— Ты могла еще сказать "нет".

— Ты так думаешь? Но я этого не знала, понимаешь? И в это не верила. Да и как было поверить? Как можно себе представить, что никогда о человеке ничего не узнаешь?

— Это же неправда, Юнис. Ты знаешь, что я люблю яичницу-болтунью, знаешь, что я люблю Эллу Фицджеральд. Все, что свойственно лично мне, ты знаешь.

— Что свойственно лично тебе? А что это такое? — Юнис кричала, чтобы показать свое отчаяние, но хоть я и видел его, оно меня не трогало. Или трогало гораздо меньше, чем тихое отчаяние этой Нелли Зенф, которую я, как мне показалось, понял, когда она не захотела дать нам нужные сведения.

— Кончай со своими упреками, Юнис. Это же ни к чему не приведет.

Юнис плакала. Потом она высморкалась и посмотрела на меня так, словно решила быть храброй.

— Милый, не мог бы ты снять с веревки белье, бледно-розовое?

Я вышел на террасу и обследовал белье, которое повесил сегодня утром. У Юнис было исключительно бледно-розовое нейлоновое белье с кружевами. Стирать его в машине, по ее мнению, было нельзя, так что ее нейлоновое белье стирал я. У нее была аллергия на моющие средства. Моего предложения стирать белье без этих средств она не приняла. И вот я годами стирал ей белье, стирал безучастно, однако с сознанием исполняемого долга, словно был обязан оказывать ей эту услугу. Обязан из-за всего, в чем за время нашего брака вынужден был ей отказывать, и еще более — из-за всего, в чем не был вынужден отказывать, но что, однако, предоставлял ей все в меньшей степени.

— Вот. — Я протянул ей белье.

— Как ты считаешь, надо мне выпрямить волосы? — Рука ее скользнула по бумаге, я увидел голову милого котеночка и удивленно склонился над рисунком. Она отвела руку в сторону, обнажив вскрытую грудь котенка. Его внутренности свешивались наружу и текли ко мне.

— Они ведь лежат у тебя такими красивыми волнами.

— Как у всех негров, милый, они в мелких завитках, как у всех нас. Волны — это нечто другое. — Она провела рукой по волосам и проверила в зеркале, действительно ли я смотрю на нее. Потом ее взгляд снова обратился на хорошенького котенка и его почти бесконечные внутренности.

Если бы Нелли Зенф проявила хотя бы некоторую готовность к сотрудничеству, она могла бы сразу получить полноценный статус беженца. Однако у нее явно были причины не открывать нам причин. Это вызывало недоверие.

— Может, их покрасить?

— Покрасить — это хорошо, — откликнулся я и задумался: возможно ли, чтобы Нелли Зенф больше знала о местонахождении своего Василия, чем мы.

— В рыжий цвет, потому что я ем только красное?

— В рыжий. — Как правило, мы знали о допрашиваемых больше, чем они сами. Лишь иногда, лишь в случаях, подобных делу Нелли Зенф, казалось, что мы могли бы выяснить что-то еще.

— Джон, ты что, спятил? Ты меня совсем не слушаешь. В рыжий! Это я в шутку сказала. — Юнис зарыдала. — А ты повторяешь: в рыжий. Как это будет выглядеть? Чернокожая женщина с рыжими волосами?

— Извини, Юнис.

— Извини, извини. Тут совершенно не за что извинять. — Она схватила меня, пытаясь вытолкнуть из ванной. — Радуйся, что я еще здесь. Но это уже ненадолго, слышишь, совсем ненадолго. — Из глаз ее хлынули слезы. — И что у тебя тогда будет за жизнь, милый?

— Ты остаешься только ради меня. — Это я констатировал, а не спрашивал. Она хотела, чтобы я был ей благодарен, чтобы я ее любил за то, что она остается. Я стоял в дверях и наблюдал, как она повернулась и, плача, продолжала рисовать своего котенка.

— О чем ты думаешь?

В зеркало я увидел, как Юнис улыбается своему котеночку и пририсовывает ему лапу, раздирающую грудь. Милый котеночек с глазами навыкате сам вырывал у себя кишки.

— Черт, я только что наложила тушь на свои новые ресницы. — Юнис высморкалась в кусок туалетной бумаги. — Ты помнишь еще, милый, самое начало, когда мы только приехали сюда? — Юнис рыдала и как будто бы пыталась взять себя в руки. Она боролась, она хотела, чтобы я видел ее борьбу. У Нелли Зенф внутренняя борьба была едва заметна. Сегодня мы прессовали ее восемь часов. Она становилась все более немногословной и, в конце концов, попросила сделать перерыв, — хотела выйти, чтобы взять обещанные ей талоны на еду и обеспечить питание своим детям. Однако выйти она все равно не могла. Выходить имеют право только те, кто принят. А ей еще надо было в разговоре с нами доказать, что она достойна быть принятой. О ее детях во время процедуры приема в дневные часы заботился священник. Только когда эта процедура будет закончена, — вероятно, с понедельника, — ее детям разрешат ходить в школу. Юнис рыдала.

— Сердце мое. — Я положил руки на ее крепкие плечи, но Юнис с силой сжимала в руках карандаш, словно это была ее единственная опора.

— Чьи сердца тебя интересуют? — Юнис нарисовала, как котенок берет в лапы свое сердце. Вдруг мне пришло в голову, что она может нарисовать меня.

— Вчера я посмотрела на счетчик пробега в твоей машине. — Юнис недовольно глядела на меня.

— Зачем?

— Хотела знать, далеко ли тебе ехать на работу. Как будто я не знаю, куда.

— Так ты за мной шпионишь? Ты, моя собственная жена?

Юнис начала новый рисунок. Она всхлипывала.

— Меня это просто бесит, неужели ты не понимаешь? Я не знаю ничего, решительно ничего. Двести семь километров за один день. Как они могли набежать в городе? Вот чего я не могу понять. Может, ты каждый день переезжаешь границу и работаешь там, за бугром?

Я покачал головой. Юнис сыпала словами, как одержимая. Мне иногда неделями казалось, что она забывает обо мне и моей профессии. Но у нее все чаще случались вспышки вроде этой. Вспышки безмерного недоверия.

— Может, это счетчик пробега не в порядке, — сказала она тихо, почти про себя.

— Перестань, Юнис. — Я взял ее за плечи.

Юнис покачала головой.

— Как ты ко мне прикасаешься, Джон, будто щипцами, как если бы у меня была заразная болезнь, — ты сам этого не чувствуешь?

Я в досаде опустил руки. Юнис перевернула листок с котенком, и я разглядел на обороте двух змей, пожиравших друг друга. В пасти у каждой был хвост другой. Юнис приклеила рисунок к стене и взяла баночку с тональным кремом.

У Нелли Зенф двое детей, а их отец, небезызвестный Василий Баталов, три года назад якобы покончил с собой.

Я потрогал волосы Юнис — они были жесткие и колючие.

— Так будет красиво, — сказал я и распустил ей волосы.

Свой отъезд Нелли Зенф объясняла только одним — желанием переменить место жительства. После смерти Баталова у нее было такое чувство, что жить там дальше она не сможет. Она была словно погребена заживо со всеми своими воспоминаниями. Поэтому она и хотела перебраться сюда. Чтобы избавиться от воспоминаний. Однако подобные причины особо уважительными не считались. Она могла бы сказать, что ей повезло, если бы ей вообще позволили здесь остаться и стать гражданкой Федеративной Республики Германии.

— Готово. Мы можем идти. — На мой вкус, Юнис слишком накрасилась.

— Я устал, ты раньше должна была мне сказать, что мы приглашены в гости.

Юнис вытаращила на меня опухшие глаза.

— Ах ты, пес проклятый! — Она растерянно мотала головой. Такой резкий переход от глубокой печали, проникновенной жалости к себе и отчаяния к ярости не был для меня новым. Я пожал плечами.

Она захлопнула дверь у меня перед носом, и я услышал, как она там ругается. "Устал — от чего?" Я подошел к лестнице; она все еще кричала. "Речь всегда идет только о тебе. Твоя большая неведомая жизнь, твой аппетит, твой секс, твой сон. Ну и важная же ты персона!" Она пронзительно взвизгнула. Эти упреки были мне хорошо знакомы. Но я от усталости едва держался на ногах. Задавая переселенцам те или иные вопросы, мы должны были быть начеку, чтобы не проговориться. Воздерживаться от намеков, от проявлений сочувствия, — это утомляло.

Неужели Юнис не замечала, что мы с ней вот уже несколько месяцев не спим вместе? Откуда же тогда этот упрек насчет секса? Я был весьма далек от мысли о том, чтобы к ней прикоснуться. Все в ней превратилось в рутину, в серию картин, которые я, наверно, однажды видел, видел много лет назад, но рассматривал не слишком пристально и не оживлял в памяти, потому что знал, какова рутина на ощупь, да и потому, что любопытство у меня пропало. Я медленно спустился по лестнице. Телевизор работал без звука. Я узнал нашего президента, который посетил Берлин и хотел здесь, в ходе торжеств, завербовать еще несколько избирателей. Программа телевидения лежала развернутая на столе. По каналу "Вест III" как раз должна была начаться передача под названием "Что может сделать мужчина?" Немцы вновь открыли для себя нашего социального обличителя и моралиста Элтона Синклера. Это могло бы меня заинтересовать, однако объявленную передачу я не поймал. Наш президент приветственно махал рукой, и на экране реяли американские флаги. Прошло немного времени — и я закрыл глаза и опять увидел перед собой эту Нелли Зенф. Редкое имя — Нелли. Ей оно подходит. Как она сегодня в задумчивости сунула руку под бретельку платья, потерла белую кожу ключицы и забыла прикрыть рукой рот, когда зевала. Что-то такое в этой женщине зацепило меня с самого начала, едва я вошел в комнату, где меня ждал с ней Гарольд. В воздухе носился фруктовый аромат, сладкий и щекочущий. Позднее, когда я проходил мимо нее, я заметил, что этот аромат источала она.

Хлопнула дверь. Юнис шла наверху по коридору. Я испортил ей вечер. Насколько я помнил, она еще никогда не ходила в гости одна. Видимо, она ушла в спальню и там заперлась. На моей половине кровати наверняка лежали большие листы бумаги, — захоти я войти в спальню и лечь спать", я должен был бы отодвинуть их в сторону.

Я откинул голову на спинку кресла, глубоко вздохнул и правой ногой сбросил левую тапку, а левой — правую. Я наслаждался тишиной и уединением. Мне недоставало уединения. При том, что я был достаточно одинок, мне редко доводилось оставаться одному. Я получал удовольствие от поездок на машине по утрам и вечерам, однако выдавалось немало дней, когда я охотно остался бы в доме один. Как только я увидел Юнис с одним из ее рисунков, я впал в немилость. Возможно, эта Нелли Зенф действительно верила, что ее друга заманило на тот свет одно-единственное черное мгновение или несколько мелких ссор, возможно, случившихся между ними. По какому поводу могли они ссориться?

В нос мне ударил запах травки. Резкий запах. Я понятия не имел, откуда у Юнис это зелье. Мне она не сообщила. Да и что толку было это знать. Уже больше года она почти каждый вечер сидела там, наверху. Рисовала и заполняла нашу спальню дымом. Может, она думала, что меня это злит? Минуты, когда я считал, что было бы хорошо для нее и приятно для меня, если бы она наконец вернулась в Ноксвилл, случались все чаще.

Мы предлагали Нелли Зенф сигареты "Мальборо" и "кэмел". Но эта Зенф, Нелли Зенф, даже не курила. Мы предлагали ей сигареты, надеясь, что это облегчит дело, но она отказалась. Она встала и попросила разрешения сходить в туалет. Ее запах сводил меня с ума. Мне пришлось извиниться и на несколько минут выйти. Когда я вернулся, она уже опять сидела на своем стуле, потягивая кока-колу из банки, которую мы ей дали, и так пристально взглянула на меня, словно догадывалась, какое впечатление производит. Хотя было бы странно, если бы она об этом догадывалась. В таком неприкрашенном виде, в каком она была, с волосами, небрежно подколотыми на макушке. Это открывало во всей красе ее шею, белую, длинную, безупречную шею. Ее кожа слегка поблескивала. Когда Гарольд вышел из комнаты, чтобы принести новый термос с кофе, я сел на стол напротив нее и сказал:

— Вы больше не боитесь, фрау Зенф, верно? Вы знаете, что здесь вы в безопасности?

— В безопасности? — Она недоуменно смотрела на меня, потом тихо добавила: — Дело совсем не в этом. — Она покачала головой, и мне показалось, что легкое дуновение ветра донесло ее запах до самого моего носа. — Знаете, что мне как-то раз сказала одна женщина? "На всем свете нет более безопасного места, чем коммунистическая страна с такой стеной, как наша". Нелли рассмеялась. Ее смех, легкий и взрывной, грянул так неожиданно, что я испугался.

Неодолимое влечение заставило меня встать, скорее машинально, чем осознанно, я обошел стол, остановился перед нею и сказал:

— Мы желаем вам только добра. — Мой голос звучал хрипло.

— По-коммунистически, — рассмеялась она. — Представьте себе, моя мать действительно думает, что это неотделимо от коммунистических идей. Можно подумать, страна развивалась согласно ее революционным представлениям, — смех в ее голосе постепенно улегся, — при том, что это было социалистическое развитие, верно же, а социализм не имеет ничего общего с коммунизмом.

Сначала я усердно кивал в ответ, потом покачал головой.

— Нет, не имеет.

Я услышал, как у меня за спиной открылась и закрылась дверь. Гарольд поставил на стол кофейник-термос и протянул Нелли шоколадный батончик "Марс".

— Вы даете своим жертвам такие дорогие вещи? — Она еще держала в руке банку с кока-колой, но почти не пила. Создавалось впечатление, что она из вежливости притворяется, будто пьет, а на самом деле только подхватывает капельки из маленького отверстия. Казалось, возможность держать в руке банку для нее важнее, чем пить.

— Жертвам? — Гарольд с недоумением посмотрел на нее, потом опустил протянутую руку и с еще большим недоумением взглянул на меня. — Вы для нас вовсе не жертва. Мы беседуем с вами, чтобы определить, подвергались ли вы преследованиям. Итак, имя этого друга? Вы обмолвились, что у Баталова был такой друг.

— Нет, меня не преследовали. — Она решительно покачала головой и намотала на палец прядь волос. — Нет, ни в малейшей степени. После подачи заявления на выезд я лишилась права работать, но ведь это было в порядке вещей, особенно если человек занимался научными исследованиями. Или работал в средствах массовой информации. Или в сфере образования, или еще в чем-то таком. Это было вполне нормально.

— Имя этого друга?

— Какого друга?

— Недавно вы упомянули какого-то друга, с которым он время от времени якобы встречался по поводу своих переводов.

— Я упомянула? Нет. Никакого друга Василия я не знаю.

— Послушайте, не принимайте нас за дураков. — Гарольд опять потерял терпение. Когда он раздражался, то повышал голос. — Стоит нам спросить у вас имена, как выясняется, что вы никого не знаете.

Нелли молчала.

— Если вы не будете с нами сотрудничать, мы не сможем вам помочь.

Нелли опять ухватила прядь волос и принялась наматывать ее на палец. Она внимательно следила за Гарольдом.

— Вопрос в том, кто здесь кому должен помочь, — совершенно спокойно произнесла она и оставила прядь волос в покое.

Гарольд тяжело дышал, потом он повернулся к секретарше, заглянул в глубокий, как всегда, вырез ее платья и рявкнул:

— Такие вещи вы записывать не должны.

Секретарша подняла на него глаза:

— Я должна это вычеркнуть?

— Ах… — Гарольд снова сел на свое надежное место за письменным столом. — Давайте-ка вернемся ко времени перед тем, как вы подали заявление на выезд. Вы сказали, что хотели уехать, потому… потому что между вами и вашим другом возникли определенные проблемы. — Гарольд опять раскрыл папку и ждал ответа.

Нелли смотрела на Гарольда с недоумением. Ее кожа казалась мне белой, как мрамор, глаза у нее покраснели, даже слегка припухшие нижние веки просвечивали розовым.

— Проблемы? Я же вам сказала, что он лишил себя жизни. Для меня больше не имело смысла там оставаться. Он присутствует там во многих местах, и я не могу увидеть их по-новому. Другая страна с тем же языком, однако без этих мест — вот ради чего я здесь. Неужели вы этого не понимаете?

— Мне очень жаль, — деловито сказал Гарольд. — Однако здесь вы тоже не обретете вновь вашего друга.

На глазах у Нелли выступили слезы, было слышно, как она глотает слюну, она глубоко вздохнула, ноздри у нее вздрагивали, но она не плакала, — во всяком случае, не плакала по-настоящему, как плачет Юнис. Нелли, похоже, не приходилось сдерживать плач, скорее, слезы наворачивались ей на глаза, но там и оставались. Гарольд бросил на меня многозначительный взгляд.

— Вы сказали, что Василий Баталов бросился с крыши дома и не оставил вам настоящего прощального письма. Но ведь в его бумагах вы нашли какую-то заметку. Она была явно помечена одним из недавних чисел?

— Да, возможно, это был черновик.

— Вы не захватили эту заметку с собой? Эту последнюю заметку, последний привет от человека — вы просто оставили ее лежать, где лежала?

— Разве я раньше не говорила вам, что меня не интересуют такие материальные вещи? Нет, наверно, я ее там оставила.

— Подобные вещи вы называете материальными? Но ведь для вас это должно было иметь духовную ценность. — Гарольд подвинул по столу к Нелли лист бумаги. — Напишите здесь, что значилось в той заметке.

— Не могу.

— Почему же не можете? Если вы не будете с нами сотрудничать, мы не сможем вам помочь. — Гарольд принял обиженный вид, но потом все же изменил тон и нетерпеливо сказал: — Поймите же, тут речь идет о том, чтобы вас приняли в Федеративную республику. Вы же хотите, чтобы вас приняли?

Нелли кивнула, с сомнением посмотрела на меня, потом на Гарольда.

— Ну, пишите. — Гарольд протянул ей шариковую ручку.

Рука Нелли покоилась у нее на коленях. Она опять нерешительно посмотрела на меня. Мне показалось, что она ждет моей поддержки.

Теперь Гарольд воткнул острие ручки в бумагу.

— Вот. — Он дал понять, что теряет надежду. — Вот, пишите. И давайте не будем говорить, что для вас это не имело значения.

Нелли опять посмотрела на меня.

— Вот.

Ожидание в ее взгляде заставило меня спросить о том, что я впервые услыхал, когда он заговорил.

— Как вы понимаете эту фразу: не будем говорить, что для вас это не имело значения? — Я старался, чтобы мой голос звучал участливо. В конце концов, я был обязан задавать вопросы.

Нелли скрестила на груди руки и посмотрела на меня своими большими светлыми глазами. На вопрос она не ответила.

— Вот. — Гарольд воткнул ручку в бумагу и наклонился над столом. — Фрау Зенф?

— Это нигде на бумаге не значилось.

— Как вы сказали? — Гарольд взял себя за ухо. — Вы что, солгали нам?

— Нет, я вообще так не говорила.

Гарольд перелистал бумаги в папке.

— Фрау Зенф, мы задаем вопросы только ради того, чтобы выяснить, каким репрессиям вы подвергались.

Нелли кивнула.

— Да, это вы уже сказали. — Она говорила так тихо, что я едва расслышал. — Знаете, я здорово устала, возможно, мне просто больше ничего не приходит на ум. — Она склонила голову набок и облизнула губы. — Понимаете, полжизни меня расспрашивала госбезопасность, сегодня за меня взялись вы, завтра примутся англичане, послезавтра пожелают французы, пусть бы даже вы еще со мной не закончили. А когда же приступит к делу секретная служба ФРГ? Про это я уже забыла. А на границе меня расспрашивали наши государственные чиновники, уж не знаю кто, возможно, госбезопасность в форме, похожей на полицейскую. Голова у меня пуста, до того пуста, что вы и представить себе не можете, я уже понятия не имею, что я рассказала вам и что рассказала другим. Это, в сущности, перекрестный допрос. Может, вы завтра попробуете со мной еще разок? — Ее вопрос звучал почти умоляюще.

— Разве вас допрашивали? — На Гарольда ее измученное состояние никакого впечатления не производило. Я взглянул на часы: мы допрашивали ее, сменяя друг друга, уже семь часов, и насколько я знал Макнила и Флейшмана, до пяти часов они ее не выпустят.

Нелли истерически рассмеялась.

— Разве меня допрашивали? Это что, шутка? Меня беспрерывно допрашивают. Вы допрашиваете, другие допрашивают, всё у меня теперь вышло наружу, в голове ничего не осталось, она пуста, ее выспросили, всю выпотрошили. — Нелли постучала кулаком по голове. Я бы охотно ее от этого удержал, если бы мог и если бы не показался при этом смешным. Голос ее оставался неизменно приветливым и твердым. В самом деле: голос представлял заметную противоположность ее мнимой усталости.

— Но разве раньше, до подачи заявления на выезд, вас тоже допрашивали?

— Конечно, у меня было как минимум семь, или десять, или пятнадцать, или просто бесконечно много таких встреч с госбезопасностью, некоторые происходили в народной полиции. Я должна была являться на эти встречи, чтобы мне позволили учиться в университете, позднее для того, чтобы поступить на работу в Академию наук. В промежутке тоже находились поводы для вызова туда.

— Где именно это происходило? Кто вел допросы?

— А как, например, ваша фамилия?

— При чем тут я? Я же спросил у вас фамилии допросчиков из госбезопасности. — Гарольд давно уже потерял терпение и больше не пытался казаться дружелюбным.

— Вы думаете, что там называют по фамилии? По крайней мере, это-то вы должны знать. Никаких фамилий. Даже если бы им и полагалось представиться. Кто в такой ситуации запомнит фамилии?

— Где вас допрашивали?

— А где я сейчас?

— "Где я сейчас"? Вы что, фройляйн, все это время были в обмороке? Дом "П", вот вы где.

— Дом "П"… Это было в разных местах.

— И в каких же?

— Я уже не помню.

— Вот. — Гарольд опять хлопнул по листу бумаги и шариковой ручкой пробуравил в нем дырку. — Напишите названия мест и имена людей. Нарисуйте план этих мест.

Нелли не шевельнулась.

Гарольд набрал в грудь воздуха, закурил и постучал по пачке "Мальборо", чтобы выскочила еще одна сигарета.


— Покурить не хотите?

— Спасибо, нет.

— Хм. А может, "кэмел"? — Из кармана рубашки Гарольд достал пачку "кэмел" и протянул ее Нелли. — Можете взять всю пачку. "Кэмел". Настоящие американские сигареты.

Нелли покачала головой. Гарольд быстро сделал три затяжки подряд.

— Вас просили сотрудничать?

— Да, было и это. Разве вы уже об этом не спрашивали? Мне предлагали различные занятия. Но мне они пришлись не по душе. — Нелли засмеялась. Смеялась она, как юная девушка, которая поняла двусмысленную шутку, однако не уверена в том, что ей следует показывать это окружающим, так что в итоге она молчит, дабы выглядеть благовоспитанной и в случае чего отрицать, что она поняла. — Видите ли, у меня всегда был удобный повод, чтобы защититься от госбезопасности. Я говорила, что происхожу из еврейской семьи. И, кроме того, мое желание сделать карьеру в науке было не столь уж велико. Они могли подбросить мне под ноги только мелкие камешки.

— Но какую роль могла сыграть тут принадлежность к иудейской вере? Можете объяснить мне это поподробней? — Гарольд зажег новую сигарету от еще не вполне докуренной и пустил дым Нелли в лицо. Такие вещи он делает не нарочно, это результат его сосредоточенности на том, что ему предстоит услышать, спросить, на том, что от него хотят утаить.

— Я этого тоже не знаю. Да и не в вере было дело. Просто я сказала, что происхожу из еврейской семьи, и это подействовало как извинение. Словно было понятно, что человек не хочет с ними сотрудничать, если происходит из еврейской семьи. Возможно также, что у них самих не было интереса к тому, чтобы вступить в тесное сотрудничество с такими людьми, как я. С верой это мало связано. Так или иначе, моя вера госбезопасность не интересовала. Знаете, я человек не политизированный, не религиозный, в голове у меня пусто, просто я больше не хотела оставаться в этой тюрьме.

— Что вы подразумеваете под тюрьмой?

— Ну, все эти места.

— Какие места? — Гарольд опять вонзил ручку в лист бумаги. На этом листе уже образовалось много дыр, а Нелли не выказывала ни малейшего желания протянуть руку в ту сторону, где находилась ручка.

— Мюггельзее. Во Фридрихсхагене, где мы жили, нам было до озера меньше десяти минут ходьбы. Вася был фантастическим пловцом. Внизу в доме находился ресторанчик, где Вася однажды вечером мне сказал, что хочет на мне жениться. На следу ющий день он об этом забыл. Уверял, что просто был пьян.

Гарольд закатил глаза, подпер голову рукой и уставился в потолок. Казалось, Нелли не замечала его разочарования и бодро продолжала говорить.

— Неужели вы не понимаете? Я была взята в окружение, ведь здесь, — я хочу сказать, по ту сторону, остались только места, вызывающие у меня воспоминания. А каждое воспоминание — ложь, порой мне это приходит в голову, когда я слышу своих детей или других людей. Только знаете, лгу я теперь одна, а это не то же самое, что лгать вдвоем, делясь всеми яркими впечатлениями, какие являются нам в виде лжи, красивой или безобразной: поддерживать ложь одной — это нечто совсем иное. Это весит много. Весит, да, представьте себе, воспоминания весят, как ребенок. Как вы думаете, насколько тяжелым может стать такой вот ребенок, если вы носите его в одиночку?

Я с любопытством наблюдал за этой Нелли Зенф. Хотел увидеть признаки ее несчастья, признаки скорби на гладком молодом лице. Ничего. Прядь волос она теперь заложила за ухо. Вот и все.

— А вы не чувствовали себя в плену — из-за стены? — Гарольд отважился на смелый шаг. Видимо, ему было тоже немаловажно обеспечить ей незапятнанный статус беженца.

Однако Нелли Зенф беззаботно улыбнулась и прервала его.

— Вы удивляетесь: люди не имели права выехать из страны, не могли получить высшее образование, — так неужели их могли волновать еще какие-то проблемы? Слава Богу, только и могу я на это сказать, слава Богу, что есть эта стена, не то, возможно, и в вашей половине города нашлась бы тысяча мест для воспоминаний. Моя бабушка имеет право разъезжать, имела его всегда. Тех, кого прежде преследовал нацистский режим, не ограничивали в передвижениях. Казалось, они добровольно приехали сюда и остались. Моя мать говорит, что у них не было выбора. Кто хотел вернуться после войны, должен был ехать на Восток. Но я думаю, это была фата-моргана. Утопия. Приблизительно то же, чем для многих из нас, тех, что на Востоке, сегодня является Запад. Лучшее "я" разоренной страны, страны, потерпевшей крушение. Но я скорее сказала бы, что ее издалека оглушили социалистической идеей.

— Почему вы так говорите: "оглушили"?

— А разве это не значит оглушить? Представьте себе: вас преследуют и жестоко с вами обращаются из-за вашего происхождения, вы живете в лагерях или в изгнании, в постоянном страхе. О Боге тут уж и думать не приходится. Нет времени, всегда говорила моя бабушка, у нее просто не было времени и, вероятно, должного терпения, чтобы думать о нем. И, в конце концов, они открыли для себя движения протеста, революционеров, то есть пылких коммунистов, таких, кто просто имел талант никогда не терять надежду, ибо эту надежду они выскребли из самих себя и навязывают целому народу…

— Помедленнее, помедленнее, фрау Зенф, мы за вами не поспеваем. — Я увидел, что секретарша в растерянности сидит перед пишущей машинкой: не совладав с потоком слов, она перестала печатать. Ее пальцы словно застыли на клавишах.

— Разве у вас нет подслушивающих устройств? — Нелли щурилась, глядя на нас.

— Подслушивающих устройств? — Гарольд покачал головой. — Вы имеете в виду записывающие устройства? Вы считаете, что мы вас преследуем?

— Пока вы сидите на своем стуле, нет. И за чем вы могли бы гнаться? За моей пустой головой?

— Ваша маленькая головка вовсе не так уж пуста, — сказал Гарольд, слово "маленькая" он употребил, видимо, в смысле "хорошенькая", ибо голова Нелли маленькой не была, — только, пожалуйста, говорите чуть помедленнее, фрау Зенф. Вы полагаете, что социалистическая глухота, как вы это называете, была следствием преследования евреев? Или краха нацистов?

— Ах, это не так просто. Здесь ведь уже почти не было евреев, к которым это могло бы относиться. Только, по-моему, в том, что касается коммунизма, речь идет о заменителе религии. — Она тихо прибавила: — Возможно, и Веймарской республики. Но это уже другая тема.

— Да? — Гарольд не мог удержаться от недоверчивой усмешки. Хорошо, что Нелли не обратила на это внимания.

— Он затронул особенно тех людей, которые не только обладали способностью верить в какую-то идею, но для которых эта вера была чем-то вроде внутренней необходимости и в которых эту веру тем или иным образом вытравили. Как утратили родных, так утратили и веру. Если посмотреть на это в другой перспективе, то подобная утрата наверняка постигла и нацистов. Исход войны, несомненно, их оскорбил. Видите ли, они ведь тоже всей душой верили в национал-социалистскую идею. Коммунизм как отъем и обобществление — это лишь мнимая противоположность обособлению. Жрать и убивать. Разве и то и другое — не симптомы страха? Страха перед чужаком?

Гарольд откровенно расхохотался ей в лицо.

— Толику философии она тоже успела изучить. Давайте-ка начнем с другой стороны. Что вы думаете о властолюбии? О жажде власти? Без страха?

Нелли Зенф сидела, положив ногу на ногу, и задумчиво смотрела на свое колено. Когда она взглянула на Гарольда, глаза ее сияли.

— Попробуйте только отнять у человека то, во что он верит. Боль и ощущение несправедливости вызовут у него сильное желание исправить положение, раствориться в новой идеологии, которая способна была бы возместить людям гибель старой. Такой идеологией недолгое время был коммунизм, а когда никто не захотел по-настоящему к нему присмотреться — из страха перед новыми оскорблениями и хорошо знакомой болью, — то коммунизм превратился в социализм, так его, по крайней мере, назвали. Он тоже только по видимости является тем, что сулит его название. Шрамы часто совсем не болят — вы этого не знали?

Мы оба, Гарольд и я, сидели, разинув рты, и слушали эту женщину, которая при всей пустоте в голове, на которую она жаловалась, без умолку несла сплошную чушь. Я безотчетно погладил длинный шрам у себя на лбу. Она была права, шрам боли не причинял, его ощущали только мои пальцы, словно инородное тело под кожей.

— Последний вопрос, фрау Зенф. Воспринимайте его как шанс для себя или, пожалуй, как намек. Вы уверены, что хотите, чтобы здешнее правительство согласилось принять вас? — Гарольд закурил сигарету и следил за реакцией Зенф, но реакции не было. — Вам, наверно, известно, что подобные ходатайства о виде на жительство иногда отклоняются? А вы представляете себе, какова жизнь в лагерях для непринятых?

Нелли Зенф устало смотрела на нас. Она и глазом не моргнула. Могло показаться, будто она не почувствовала в словах Гарольда скрытой угрозы. Ее молчание и выраженное в нем нежелание дать нам информацию, казалось, были для нее важнее, чем надежный и беспрепятственный прием в число граждан Федеративной республики.

— Процедура срочного приема покажет, что послужило причиной вашего отъезда — стесненное положение или духовная несовместимость. Судя по всему, с вами могут возникнуть трудности. Мы, правда, живем в ФРГ, но пряники на деревьях у нас не растут. Это я для ясности. А если вы думаете иначе, то скажу вам честно: можете забыть о ваших претензиях.

Нелли Зенф дернула плечом и подавила зевок.

— А теперь, извините, я вас оставлю. Сейчас сюда придут мои коллеги и зададут вам дальнейшие вопросы. — Гарольд вытряхнул добрых три сантиметра пепла из фильтра своей сигареты, а пустой фильтр бросил в переполненную пепельницу. Ее запорный механизм перестал действовать, окурки забили отверстие в виде ножниц. Гарольд сорвал обертку с шоколадного батончика, засунул половину его себе в рот и откусил.

Он поднялся с усталым видом. Я, не дожидаясь приглашения, последовал его примеру. Проходя мимо фрау Зенф, я ей кивнул. Она смотрела в пол, а я вдыхал ее аромат.

Когда мы вышли, Гарольд сказал мне:

— Честное слово, вот именно такой мне и не хватало, — она, видишь ли, желает что-то объяснить нам насчет глухоты. Слушай, а она вообще — то в своем уме? Ты ее ноги видел? Эти немецкие бабы толком побриться не умеют, все, сколько их есть, — что на Востоке, что на Западе.

— Может, они здесь, кроме талонов на еду, больше ничего не получают?

— Откуда ты свалился, Джон, разве ты никогда не смотрел на ноги немецких баб? Лучше я сразу открою тебе секрет: они вообще ничего себе не бреют. Хочешь почувствовать под руками гладкую кожу — найди себе настоящую красотку.

Вместо ответа я спросил его, верит ли он на самом деле, будто Нелли Зенф догадывается о наших подозрениях насчет Баталова. Гарольд незамедлительно ответил, что этого он себе представить не может. Она — кривляка и дура, но не более того. Может, кому-то следует проверить эту историю о попытках госбезопасности ее завербовать, еще раз спросить, когда точно это было и что она могла тем людям сказать.

Мы пошли в комнату для совещаний и приветствовали начальников, которые, похоже, были уже в курсе дела.

— Твердый орешек?

— Скорее, глухая, — Гарольд рассмеялся и пошел в туалет.

Макнил похлопал меня по плечу.

— Мы все равно завтра ее отсюда увезем. Это дело для более высокой инстанции.

Иногда мне бывало обидно, что элита ЦРУ, не ступавшая в лагерь ногой, считала себя намного лучше тех, кто почти ежедневно нес там дежурство, потом я стал лелеять надежду, что в один прекрасный день сам окажусь среди этой элиты, и мне больше не придется идти через проходную, чтобы попасть на огороженную территорию лагеря, в "дом "П". Уже и теперь выпадали дни, когда они говорили, что я нужен им в городе, на Аргентинише Аллее. Официально, как участник переговоров, однако напрашивалось предположение, что они наблюдают за тем, как мы работаем и подбирают себе кандидатов для сотрудничества. Так будет завтра, когда у коллеги выходной, и я должен буду присутствовать на очередном допросе Нелли Зенф.

— Скажи мне, — я с тобой говорю! — ты что, уже спишь сидя? — Юнис стукнула меня кулаком в предплечье. Она выглядела разбитой, глаза были красные и заплывшие. Скорее, наверно, от травки, чем от слез. — Здешняя тьма меня погубит. — Она рухнула рядом со мной на кушетку и ткнулась головой мне в плечо. — А ты не думаешь, что у них могла бы найтись для тебя работа там, в Штатах? — Дыхание у нее было каким-то затхлым, словно она уже целый век не раскрывала рта.

— Хочу домой, хочу домой, — да ты ведь уже не ребенок, Юнис, это был шанс и для тебя, ты могла бы здесь выучить немецкий, могла бы начать учиться в университете.

— Могла бы, могла бы. Зачем мне университет? Я рисую. Выучить немецкий? Лучше я стану людоедкой. К чему мне учить немецкий, если я не могу ни с кем разговаривать?

— Не хочешь разговаривать, Юнис. Пожалуйста, не выворачивай мои слова наизнанку. Можно подумать, будто я тебя заставлял.

— Так ты меня и заставлял, и сам прекрасно это знаешь.

— Каким образом?

— Ты меня даже не спросил, а просто сказал: ситуация у нас вот такая, мы едем в Германию, в Берлин.

— Но мы же не в Сибири.

— Нет, милый, мы в Германии. Моей подруге Салли стоило только раз попросить мужа, и он сразу же уехал с ней обратно в Новый Орлеан.

— Пожалуйста, Юнис, не заводи опять про Салли. Без нее и чихнуть нельзя. Не смеши меня.

— Так или эдак, он черный градоначальник. Мы здесь на краю света, мои подруги…

— … Тоже несчастны, ты сама говорила. Кроме того, я устал. Полагаю, ты хочешь спать одна?

— Так и есть. — Она гордо и упрямо повернулась и стала опять подниматься по лестнице. Невнятно бормотала что-то похожее на: "Разве ты не заметил, что больше мне не нужен?" Но я не прислушивался, и ее бормотанье исчезло вместе с ней на втором этаже. Из ванной послышался какой-то шум. В ногах кушетки лежало розовое одеяло, в которое Юнис куталась днем, когда смотрела телевизор или рисовала. Я натянул его на себя и попытался вспомнить запах Нелли. Будь я Василий Баталов, думал я, я бы ей тоже ничего не сказал. Особу с такими вывернутыми мозгами, как у этой Нелли Зенф, в секреты не посвящают, если человек еще в своем уме. Но, возможно, он был уже не в своем уме. Возможно, она давно уже вскружила ему голову. И, наконец, чутье мне подсказывало, — уже после того, как я узнал, какие вопросы собиралась выяснить британская секретная служба, и мог из этого сделать вывод о том, что именно они узнали от нас или от французов, — что шпионская деятельность этого Василия Баталова была чистой выдумкой. Мы бы об этом знали, тем более если он как двойной агент работал и на нас, — кое у кого были такие подозрения. Но мы ничего не знали. Во всяком случае, насколько мне было известно. Мои мысли разворачивались на фоне равномерного жужжания, жужжания маленького моторчика. Я открыл глаза и уставился в темноту. Возможно, это Юнис чистила себе зубы электрической зубной щеткой, которую мы привезли из Штатов. Да мало ли что это могло быть. Потом я услышал ее тихий стон. Я не хотел задумываться над тем, отчего стонет Юнис — от наслаждения или от боли. Возможно, она опять плакала. Я высморкался. Если змеи пожирали друг друга и постепенно душили, заглотнув одна другую, возникал вопрос, которая из них уцелеет. Та, что была моложе и сильнее и быстрее душила, или та, у которой было больше упорства, и вместимость была больше? Мои пробки для ушей лежали наверху, в ванной, в зеркальном шкафчике, но я не хотел сейчас опять туда подниматься и нарушать уединение Юнис. Помедлив, я взял бумажный носовой платок и стал катать из него шарики, пока они не сделались настолько маленькими, чтобы заткнуть ими уши.

Загрузка...