— Я, ребята, столько людей зарезал в своей жизни, что лучше не вспоминать… По ночам просыпаюсь, думаю, боже ты мой, за что такие муки и страдания. Ведь я родился от нормальных интеллигентных родителей. Меня мама любила в детстве, по головке гладила. А я режу… Отец у меня, кадровый офицер, похоронен в Ленинграде, на Пискаревском кладбище, во время блокады погиб… А я у него на могиле ни разу не был. Не могу. На меня кладбище давит. На психику действует. Единственное, что меня расслабляет, — рыбалка. На реке я сил набираюсь, чтобы резать. Говорят, у меня золотые руки — людей кромсать. Ерунда это, просто опыт. Когда двадцать лет этим делом занимаешься — поневоле станешь профессионалом. Вы говорите, найди себе дело по душе, если не нравится людей резать. Не могу — пробовал. Я думаю, что если господь вручил мне хирургический скальпель, то понадеялся на меня… Кому-то надо выполнять эту работу. С годами на душе вроде корочки образуется. Но это такая корочка, что все время сочится. И сейчас сочится. Поэтому я и рассказываю, чтобы душу облегчить.
Раз начал, то расскажу. Откуда я вышел, вы знаете… Так что это первая рыбалка после того… От тюрьмы да от сумы не зарекайся. Вот и я побывал… В камере со мной еще четверо пребывало. И до сих пор баланду хлебает великолепная четверка, как я их назвал. Ребята — кровь с молоком. Один к одному… Из УБР-2[2]. Они в домино в балке играли после смены и пиво пили… В магазине пиво выкинули, так они четыре ящика и взяли… Вот они пили пиво и выходили из балка по одному после пива справить малую нужду… А туалета, как на грех, их контора не построила. Балок состряпали тяп-ляп, а вот туалета не было. Вот ребята выходили по очереди на молодой снежок, за угол… А за углом стоял наряд милиции. Вот их и отвезли в пикет. Обвинили в злостном хулиганстве… Такие времена были — застойные, как сейчас говорят. Разобраться по-человечески, какое тут хулиганство? Постройте туалет, вот и все проблемы… Говорят, что на кассацию подали. Может, освободят. Времена изменились…
Ну, а я к этой компании примкнул по делу. Я не обижаюсь… Я человека зарезал — на операционном столе… Знаете Батыгина? Он на Самотлоре известный мужик. Начинал еще у Повха — тот вообще легенда. Его именем здесь месторождение названо. У него проходка была самая высокая… Газетчики на его буровую автобусами ездили. Радио включишь — Батыгин говорит, опытом делится по скоростной проходке. Телевизор я выключал, как увижу Батыгина. Каждый день ему ордена вручали… Но, вообще-то говоря, мужик был крепкий. Умел работать. И бригаду в руках держал… У него бездельников, пьяниц не было… Да вы знаете… И вот заболел Батыгин. Операция за операцией. Пять метров кишок ему вырезали, не помогло. Нет улучшения… И вот он в нашу больницу попал. Как раз мое дежурство было. Пришел я к нему в палату. Лежит, бедный, а лицо у него, как больничная наволочка… Обследовал я его по своей методике. А потом и разговорились… Вроде об анализах должны говорить, а говорили о рыбалке…
Батыгин за воблеры стоял. Это такая штуковина — вроде заморской сигары, с тройником… Мода пошла на воблеры. А мне блесна привычнее. Зачем щуке или тайменю сигара? Им блесна нужна… В блесне больше игры, блеска. Так мы с ним даже поспорили. Он повеселел — потому что приятно о рыбалке поговорить. Потом спрашивает:
— А что, доктор, не на реке Харон мне придется порыбачить этими самыми воблерами…
— На Харон еще рано, — отвечаю. — На Вах поедем…
— Э-хе-хе! — отвечает со вздохом. — Хотелось бы… Но у меня такое чувство, что тройник меня зацепил за самое нутро и к Харону тянет…
— Постараюсь отцепить тройник, — говорю. — Хотя задача не из легких.
— Понимаю, — кивает.
— Так будем готовиться к операции?
— Да! — выдохнул он.
Я три дня читал историю его болезни. Думал… Главврач Смирнов специально меня вызвал, сказал:
— Давай Батыгина в область отправим. Он за областной больницей числится. Они его в Москву и отправляли. А к нам попал случайно…
— Как случайно?
— Из Москвы прилетел. На трапе самолета потерял сознание. Жена и привезла к нам…
— Ну а из Москвы почему отпустили?
— Сбежал из палаты! На родину помирать вернулся… Я категорически против операции Батыгина в нашей больнице… У нас и так показатели неважные…
Вот такой расклад. Нужно сказать, со Смирновым я не ладил. Он хирург коновальный. Кладбище им зарезанных — Смирновским прозвали. В народе о нем дурная слава шла… Больные отказывались от него. Ко мне норовили записаться… Времена же были застойные. Демократия в больнице как бы возбранялась. Как-то непривычно, чтобы больные себе хирурга выбирали… Хотя и тогда выбирали. Вы знаете… Со Смирновым у меня тяжелые отношения. Он завистливый был. Думал, что я под него подкапываюсь, хочу его место занять… Но мне и моего хватало… Он ко мне постоянно придирался. То документацию плохо веду, то регистрирую не так. В других больницах для бумажных дел диктофоны оборудованы. А мы все пишем… Не нравилось мне бумаготворчество. Я — хирург, а не чиновник. Слава богу, в стране бюрократов в десять раз больше, чем нужно… По моим сведениям…
Несмотря на предупреждение, готовлю Батыгина к операции, хотя по бумагам он числился за областной больницей. На летучке Смирнов с тем же предложением:
— Давайте, Илья Александрович, не будем увеличивать процент летальных исходов… О ваших фантастических проектах я наслышан. Только не проверены проекты наукой… Вот и столичная наука на Батыгина рукой махнула…
Слушал я вежливо, глядя ему в рот, на сияние золотых коронок. А сам думал, недаром поговаривали, что Смирнов больных обирает. Дефицитное заграничное лекарство продавал… Говорили мне, говорили… Где же он столько золота взял, да в рот себе насовал?
— Мне Москва не указ, — отвечаю. — Я на мировой опыт ориентируюсь.
— Дело ваше, — отвечает. — Только я предупреждал… Самомнение в нашем деле может окончиться криминалом… Пропустите это через свое сознание…
Он любил такие выражения.
— Пропустил, — говорю, — уже пропустил… И самомнения у меня нет, только желание выполнить долг…
Так я ему ответил. Я прочел труд одного чешского хирурга. Мне друзья прислали из Ленинграда. В этой работе описывался случай… Вы не специалисты, вам терминология не важна. Но случай как раз мой — как у меня с Батыгиным… Когда я готовился к операции и говорил с Батыгиным, был всего один шанс из ста на успех. Теперь же, когда я прочел эту работу, шансы возросли… Имел ли я право от них отказаться?
Та летучка была мне предупреждением. Потому что Смирнов меня официально предупреждал… Но я уже решил делать операцию! Пусть бы Смирнов сто приказов издал, поперек операционной лег… Однако Смирнов поступил хитрее. Улетел в командировку, в Тюмень, на курсы повышения квалификации хирургов, возложив на меня обязанности главного. В Тюмени он и ждал известий о Батыгине. Почему он не взял с собой Батыгина? Больной — нетранспортабельный. Здесь он тоже все рассчитал…
С Батыгиным я накануне полтора часа беседовал. Он мне свой сон рассказывал:
— Снилось мне нынче, Илья Александрович, что лежу я в какой-то пещере. Заваленный каменюгами. И слышу твои шаги. Я твои шаги в палате научился различать. Как-то ходишь ты по-особенному. И вот я слышу тебя… У тебя в руке фонарик. И свет от фонарика вроде формой напоминает как бы нож особый… Вот так идешь и лучом раздвигаешь камни… Все ближе ко мне… Ну, думаю, раздвинет камни — и освободит. Камни так давят, душно… А ты идешь… Тут я и проснулся…
Все правильно, снилась ему предстоящая операция. Фонарик с лучом — скальпель. Камень — болезнь, неживое. Вот я лучом живое от неживого отделяю, освобождаю Батыгина… Вот такой сон. Сны они часто пророческие бывают. Только бы хватило сил у Батыгина, пока я к нему со своим фонариком успею подойти и вытащить… Еще говорили о рыбалке, о работе… Он мне все о каких-то задвижках автоматических толковал. Задвижка на случай выброса нефти. Она автоматически что-то там перекрывала… Вот такой человек был. Почему был? Не оправился он после операции. Умер… Его ребята без него уже эти задвижки устанавливали. А я под следствие угодил. Смирнов отыгрался на мне. Подытожил наши отношения…
Ну, а о тех ребятах, с которыми я коротал время в камере, уже упоминал… Сочувствовали мне. Казалось бы, у них положение еще хуже… За что их затолкали? Я-то виноват, человека зарезал… Однако сочувствовали, жалобы писали… Между тем и мои больные тоже писали жалобы. В райком партии, в область, на самый верх. Мол, лучший хирург в Тюменской области, пострадал невинно. Откуда у народа такая уверенность, что лучший и что невинно? Райком партии взял мое дело под контроль. Так что и до суда дело не дошло. Но вышел ожесточенный, прямо скажу. В райкоме сказал, хирургом работать не буду. Раз у вас незаменимых нет. Пусть этот коновал Смирнов и заменит…
Короче говоря, хлопнул дверью. Из райкома снова присылают гонца. Мол, в чем дело, Илья Александрович? Твоя работа тебя ждет… Я же — спасибо, что помогли восстановить истину, остальное — мои заботы. Устроился плотником. Год работал. Окна, рамы, двери — стали моей профессией. Два детских садика отделал, школу восьмилетнюю, пока не узнал, что Смирнова спровадили на пенсию и он уехал… Тут я вернулся в больницу. Меня совесть начала грызть. Пока я в стороне от больных прохлаждался, Смирнов операции делал. А какие операции — наслышаны… На него родственники им зарезанных больных в суд подавали. Но, говорят, откупился. И в Анапу подался, на покой. У него в Анапе двухэтажный каменный дом. За сто семьдесят тысяч купил… Откуда у врача могут быть такие сбережения? Но у Смирнова нашлись. Он продумал, как ему жить до пенсии и на пенсии. Ну, бог с ним. Я рад, что он больше операций не делает… Меня же утвердили главврачом…
И вот какой случай: в палате у меня дед оказался. Девяносто два года ему. Иван Герасимович Ванчугин. Заслуженный человек. Знаменит тем, что сам Дзержинский купил ему билет в наши края. Дед мне рассказывал. Оказывается, Ванчугин — известный был до революции медвежатник. Сейфы купеческие чистил. Такой дока, что равных ему не было. А вот после революции Дзержинский вызвал его и говорит:
— Дорогой Иван Герасимович, наслышан о ваших талантах — по части купеческих сейфов. Но сейфы стали государственными. А нашей ЧК своих забот хватает… Так что поезжайте за Урал…
Ванчугин послушал доброго совета, уехал, устроился охотником-промысловиком. Так что стал уже настоящим медвежатником. Медведей в верховьях Ваха промышлял, соболя. Дожил до глубокой старости. Два сына — один на Самотлоре на буровой работает, другой — офицер, в Академии Генерального штаба учился… Такой занятный дед. Я его обследовал. Оказалось, ему надо было делать такую операцию, как и Батыгину. Я трое суток размышлял. Когда обожжешься на смерти человека, которого полюбил, начнешь заново все шансы пересчитывать.
Ну вот, сделал я операцию! И что же? Медвежатник мне каждый Новый год открытки шлет… Жив-здоров, на охоту ходит, пушнину сдает, внукам ягоду собирает… Такой жизнестойкий дед! Можно сказать, пример для всех нас… Ну, а нам пора уже, ребята! А то как бы утренний клев не упустить за разговорами да байками…
И ребята, что слушали исповедь хирурга у рыбацкого костра, зашевелились, стали потягиваться и подниматься, поглядывая на едва побелевший восток и на прибрежные кусты, за которыми блестела река.
— Живи и режь, дорогой Илья Александрович! — говорили они.
— Долгая тебе лета!
— Только не бери в голову, что плохое видел… Бери, что хорошее! — И даже похлопали Илью Александровича по спине. Таким способом товарищи выразили свою любовь и одобрение, приняв близко к сердцу его исповедь.
Рыболовы были все свои, самотлорские. Бородатый очкарик Владимир Антонович, геофизик; сухонький, но жилистый. Винивитыч, каротажник. Румяные братья Пятницкие, дизелисты… Почти каждый выходной компания приезжала на Вах отвести душу. И хирургу, что примкнул к этой компании, среди них было хорошо.
Минут через пятнадцать Илья Александрович пристроился со своей удочкой у насосной станции, и один за другим стал таскать серебряных чебаков, тихо посмеиваясь и что-то бормоча, забыв о своих горестях. Здесь, на реке, он набирался сил для новых операций…
Утро сияло и отражалось в реке. А река, казалось, вышла из берегов, затопив пойменные леса, болотистую тундру за ними голубоватым светом.