Всю неделю я даже не прикасался к тому, что теперь смахивает на дневник. Со вчерашнего дня я занимаю квартиру Вильбера. Пишу за его столом; предаюсь мечтам в его кресле. Напрасно я переставил мебель, желая создать себе иллюзию, что по-прежнему живу у себя, — я у него. Боюсь, что это неприятное ощущение пройдет не сразу.
Погребение состоялось как и все предыдущие. Сын Вильбера — современный молодой человек: на голове патлы, без галстука, без куртки. А главное — без манер. Теперь я лучше понимаю горечь его несчастного отца. Разумеется, почем знать, кого усыновляешь. Он торопился наложить лапу на все личные вещи Вильбера. Я не вправе говорить «наложил лапу», поскольку он его единственный наследник, но я почувствовал всю меру его жадности, что было очень неприятно. Наряду с его безразличием. Он соизволил одеться чуть поприличнее, чтобы показаться на кладбище. На память о Вильбере я выкупил у него красивый старинный баул и поставил справа от окна. Я уложил в него часть книг. Остальная мебель принадлежит пансиону. Я вымотался, так как сам перенес из квартиры в квартиру вещи, которые не хотел доверить постороннему: свое белье, костюмы, бумаги, но больная нога превратила это дело в мучительное испытание. Теперь самое противное позади. Мне остается только освоиться с этими тремя комнатами, в которых я еще путаюсь. Шумы теперь стали другими. Солнце изменило свой маршрут, и я впервые вдыхаю ароматы сада. После обеда Люсиль сделала красивый жест — принесла мне розу в вазе с длинным горлышком. Я тщетно прождал ее в библиотеке. После смерти Вильбера она там не появляется. Но потом, когда я продолжал прибираться, она поскреблась у моей двери.
— Держи, — сказала она, — и думай обо мне.
— Заходи. У тебя найдется минутка?
— Нет. Я только мимоходом.
Люсиль оглядела коридор. Я нежно взял ее за руку. Она упиралась.
— Не надо. Я слишком перепугалась тогда с Вильбером… Позже… Мы придумаем что-нибудь получше.
Придумаем! Как будто бы мы уже не перебрали все возможные выходы из положения. Неужели придется и впредь принимать все меры предосторожности? Роза здесь, передо мной. Она только что торжественно уронила лепесток на край стола. Символ! Предупреждение! Увядание! Пойду-ка спать.
Полночь
Записываю безотлагательно — мне теперь все равно уже не уснуть.
Улегшись, я хотел было включить лампу у изголовья и нажал на грушу, шнур от которой спускается на удобном расстоянии от подушки. Раз. Второй. Безрезультатно. И тут замечаю, что лампа зажигается от выключателя. А груша служит звонком для срочного вызова Клеманс. В моей прежней спальне было наоборот: лампу зажигаешь с помощью груши, а Клеманс вызываешь с помощью кнопки обычного звонка. Разобравшись, что к чему, я вскакиваю и выхожу в коридор, чтобы, встретив Клеманс, извиниться за недоразумение. Прислушиваюсь. Тишина. Делаю несколько шагов вперед. Теперь я совсем рядом с комнатой Клеманс. Она не спит — под ее дверью полоска света. Постучать и шепнуть, чтобы не беспокоилась? Может, она не слышала звонка? Но если она не слышала, значит, он не работает. Я хочу это выяснить. Я возвращаюсь в спальню и оставляю дверь открытой. Звоню — раз, два, три, четыре раза, напрягая слух. Ничего не происходит. Клеманс и не шевелится. Звонок онемел. Тогда — значит?.. Вильбер звонил впустую…
Я далеко не мастер на все руки, но все же знаю, как открывается электрическая груша. Достаточно разъединить половинки, что я и проделываю без всякого труда, и сразу обнаруживаю, почему она не работает, — ослабла гайка, крепившая одну из двух проволочек, и они разъединились. Значит, несчастный Вильбер мог звать на помощь сколько хочешь, а Клеманс ни о чем не подозревала.
Какой-то злой рок! Если бы этот проклятый колокольчик зазвонил, возможно, ему бы успели вовремя оказать медицинскую помощь. У меня такое впечатление, что я присутствую при смерти Вильбера. Чувствую, как силы его покидают, он жмет, жмет на грушу, которая не передает никакого сигнала. Отчаявшись, истощив последние силы, пытается встать, несомненно чтобы выйти в коридор и позвать на помощь. И теряет сознание. Это конец. Вот ужас! Еще один глупый несчастный случай… Как и с Жонкьером…
Удар в самое сердце! Ведь все дело именно в том, что Жонкьер не жертва несчастного случая!
6 часов
Всю ночь я не сомкнул глаз. Меня терзают страшные мысли. Начнем рассуждать заново. Возможно, с пером в руке картина прояснится.
Допустим, проволочка была отсоединена специально. Такое предположение не лишено здравого смысла. Хотя Вильбер и отличался подозрительностью, ему наверняка, как и всем нам, случалось не запирать дверь на ключ. Что стоило, скользнув в квартиру, испортить звонок вызова? Только не следует забывать, что речь идет не о несчастном случае, а о преступлении — я вынужден называть вещи своими именами. Значит, преступник предусмотрел возможность кровоизлияния? А чтобы ее предусмотреть, нужно было его вызвать. А чтобы вызвать, нужно было заставить Вильбера проглотить повышенную дозу пиндиориля или любого другого аналогичного лекарства… Все это логично увязывается одно с другим. И тем не менее у меня впечатление, что мое воображение слишком разыгралось. Однако двинемся дальше и поглядим, что же получается. Эти опасные дозы — как можно заставить Вильбера их принимать без его ведома? За едой — невозможно. Тогда?..
Тогда есть очень простой способ. По утрам Франсуаза ставит свои подносы на стол в коридоре. Допустим, она приносит мой. У нее всегда найдется что мне рассказать. Иногда она еще раздвигает у меня шторы. Две-три минуты болтает. Две-три минуты — это краткий миг. И тем не менее такого короткого времени хватит тому, кто решил бросить в чайник Вильбера смертельный препарат в виде порошка или жидкости — разницы никакой. Поскольку Вильбер — единственный человек на этаже, кто пьет чай, ошибиться невозможно. Итак, установлено в принципе, что такое преступление осуществимо.
Но вот почему это преступление совершено? И нельзя ни в коем случае обвинять кого-то бездоказательно. Пока мне представляется почти бесспорным только одно — Вильбера убили намеренно. И кроме того, очень торопились. Убийца не удосужился добавлять ему в еду, понемногу увеличивая, дозу любого лекарства, провоцирующего пониженную свертываемость крови, чтобы несчастный умирал, если так можно выразиться, постепенно. Преступник прибегнул сразу к массированной дозе или дозам. Конечно, доказать это невозможно, так как Вильбер и сам мог ежедневно превышать предписанную врачом дозу. Но вновь возникает вопрос: зачем?
Вильбер никому не мешал. Кому понадобилось его убивать? Кому приспичило как можно скорее заткнуть ему рот?.. Мне! Из-за Рувра. А так как я не убивал… то ей! Совпадение, если задуматься, по меньшей мере любопытное. Вильбер застает нас целующимися и через день умирает. Чьи это слова: «Ужасный субъект! Как бы заставить его молчать?»
Ответ напрашивается сам собой.
10 часов
Я решил не рассказывать Клеманс о ночном открытии. Починил грушу, благо это оказалось не трудно. Рассказать о вредительстве значило намекнуть, что Вильбер умер не в результате несчастного случая. К тому же, произнеси я слово «вредительство», ни Клеманс, ни мадемуазель де Сен-Мемен, ни кто-либо другой мне не поверит. По той простой причине, что никому в голову не придет усмотреть связь между смертью Жонкьера и смертью Вильбера. Я здесь единственный, кто способен ее доказать. Единственный, кто может утверждать, что Жонкьера столкнули, а потом отнесли очки в его комнату. Но если его столкнули, это дело рук Люсиль. И если Вильбера погубили, это тоже дело рук Люсиль. Люсиль, которая дважды оказалась перед лицом врагов, намеренных разжечь ревность Рувра, чего она не могла допустить. Однако я должен об этом молчать.
Я должен об этом молчать, так как люблю Люсиль. Но я должен об этом молчать еще и потому, что, поступая так, возможно, она хотела защитить нас обоих. Предоставить Вильберу свободу говорить было равносильно тому, что обнародовать нашу любовную связь, то есть погубить меня. Ах, господи, терпеть не могу мелодрам! «Я погублю себя! И я погублю тебя! Нет, никогда. Лучше уж я убью его!» Ни дать ни взять — мелодрама. Сарду![9]
Но если все это — всего только литература плохого вкуса, то убийство — это реальная жизнь. Люсиль — убийца, и я вынужден искать мотивы преступления. Эти мотивы логически сводятся к двум: она испугалась — сначала за себя, а потом и за меня. Если я желаю видеть вещи в их истинном свете, то я тоже замешан в этом убийстве. И поскольку она совсем не дура… нет, какая дичь, я чуть было не написал, что она знает, что я знаю. Это исключено! Как она может догадаться, что я так быстро раскусил ее проделку с грушей? Мне никогда не случается вызывать Клеманс. Что должно было произойти при нормальных обстоятельствах? В один прекрасный день, спустя несколько недель или несколько месяцев, случайно заметив, что мой звонок вызова Клеманс отказал, я не придал бы этому никакого значения. Нет, Люсиль не подвергала себя ни малейшему риску, даже риску возбудить во мне подозрения.
15 часов
Я не перестаю пережевывать грустные мысли. Сидя в одиночестве за столом, я едва притронулся к обеду. Я заметил, что на мой стол участливо косятся люди. Многие из них повторяют про себя: «Бог троицу любит». И право слово, я охотнее согласился бы исчезнуть, чем носить в себе грусть, омрачающую существование. Потому что мне и вправду грустно. При мысли, как ловко Люсиль все провернула, я леденею. Ловкость, а главное — дух решимости, поскольку и в случае с Жонкьером, и в случае с Вильбером ей пришлось импровизировать. Присоединившись на террасе к Жонкьеру, она наверняка не знала, что сцена закончится трагически, однако, не потеряв голову, тут же, на месте, придумала трюк с очками. То же самое произошло, когда Вильбер застал ее в моих объятиях, — она не колеблясь придумала выход из положения. И какой!
Прежде всего она достала соответствующее лекарство, что было ей относительно легко — она либо воспользовалась рецептом мужа, приписав туда еще одну строку, либо просто-напросто взяла рецепт в комнате Вильбера. Два убийства, замаскированные под несчастный случай, да так, что не придерешься. Не будь я уверен в том, что на Жонкьере в тот вечер были очки… я бы и сам не поверил в эти «случайности». Временами я даже продолжаю в них верить и чувствую, как шатко здание, сложенное мною из гипотез, но мне так нужно убедить себя, что Люсиль невиновна.
Целую неделю мы почти каждый вечер ужинали вместе. И ни разу своим поведением она не предоставила мне ни малейшего повода, способного пробудить во мне подозрения. Неоднократно мы говорили о Вильбере. Она первая сокрушалась по поводу такого ужасного конца, не скрывая того, что смерть Вильбера нам на руку. Но я говорил это и сам — и в тех же выражениях. Обычно угадываешь по неприметному тону голоса, выражению лица заднюю мысль, опровергающую фальшивую искренность слов. Но я не приметил ни малейшего притворства. Мне казалось, что довести притворство до такого совершенства просто невозможно. Правда, я совсем недавно сделал вывод о предполагаемой виновности Люсиль. Раньше, когда я доверял ей, я слушал ее без предубеждения. Отныне я буду держаться начеку.
В конечном счете ведь Арлетта тоже умело скрывала от меня правду, и до самого последнего момента я ничего не видел, ничего не понимал. Когда я с ней прощался, она уже давно приняла решение уехать, а мы нежно, как влюбленные, обнялись перед разлукой, и она даже сказала: «Возвращайся скорее!» Почему бы и Люсиль меня не обманывать? Может, лучше все выяснить? Может, достаточно спросить ее без обиняков: «Почему ты избавила нас от Вильбера?» Ну а допустим, она бы ответила: «Чтобы нас не разлучили». В чем бы я смог ее упрекнуть?
И потом, разве мне не навсегда заказано ее допрашивать? Да, мы пообещали говорить друг другу все, тем не менее, раз мы любовники лишь на словах, в полной откровенности, подкрепляемой сообщничеством плоти, нам отказано. После любви — да, я мог бы сказать ей: «Я все понял: и в отношении Жонкьера, и в отношении Вильбера, и, как видишь, это абсолютно ничего между нами не меняет. Не будем больше об этом думать!»
Но та же фраза, однако произнесенная бесстрастно, прозвучала бы намеком на обвинение, и Люсиль — такая, какой я ее знаю, — могла взбрыкнуть. А ведь самая пустяковая ссора — именно потому, что мы уже пережили возраст, когда мирятся на подушке, — рискует привести к непоправимому.
Остается узнать, не этого ли непоправимого я и страшусь? И честно говоря, не знаю. Эта женщина — дважды преступница, так имею ли я право продолжать наши отношения? Да плевать мне на право! Люсиль помогает мне жить — и это самое важное. Виновна? Невиновна? Я не присяжный заседатель. Судебное разбирательство — не мое дело. А главное — я ни за что не должен дать ей почувствовать, что подспудно веду расследование. Отныне мой удел — сомнение.
Ну что же, остановимся на сомнении, и хватит переливать из пустого в порожнее!
23 часа
Я перечитал написанное. Прибавить мне нечего. Следует тем не менее записать слова Люсиль, сказанные за десертом:
— Что с тобой, Мишель? Похоже, тебя что-то гложет? Не отрицай, ведь я прекрасно вижу.
Если она догадается, что я ее подозреваю, в каком же лабиринте притворств, уверток, умолчаний и уловок мы скоро окажемся! Я выпутываюсь, ссылаясь на то, что, несмотря на настойку, сплю плохо. Желая вывести ее мысли из опасной зоны, я рассказываю ей историю своей кружки с анисовым настоем, что приводит меня к рассказу о рыбалке моих мальчишеских лет и о неуловимой, таинственной связи между анисом и лещом. Я оживляюсь, забываю про свои сомнения. Мы смеемся. Ну что ж! Поскольку настоящее — это своего рода no man’s land, прошлое послужит мне островком безопасности. Я буду для нее трубадуром моего детства, что позволит нам забыть Жонкьера, Вильбера и, если чуточку повезет, самого Рувра. Но во что превращается любовь, смиренно признающая, что некоторые темы ей заказаны?