М. Тартаковский ПЕШАЯ ОДИССЕЯ Повесть


Диме Поспелову, товарищу


ЭТО, пожалуй, дневник, а не повесть. Дневник одного путешествия. Автор впервые сошел с городского асфальта. Он ходил и смотрел, старался понять то, что видел. Подчиняясь настроению, он становился иногда излишне серьезен, подчас — того хуже — впадал в пафос, а частенько улыбался там, где этого, быть может, и не следовало делать. Он заранее просит извинения.

И благодарит своих спутников, которые не раз выручали его, новичка, и были веселыми твердыми друзьями в походе.


«Научились ли вы радоваться препятствиям?»

(Надпись на одном из высочайших тибетских перевалов)


СТУДЕНЧЕСКАЯ СТОЛОВАЯ

Я получил на выдаче гороховый суп, шницель с тушеной капустой и компот. За столиком у окна обедали трое парней и девушка. Я пожелал им приятного аппетита и сел рядом.

Девушка была красива, это я заметил сразу. Парни — рослые, широкоплечие — тоже понравились мне. Они ели и беседовали. Принимаясь за суп, я невольно прислушался.

Они говорят о Кухистане. Мне незнакомо это слово, но я начинаю улавливать, что Кухистан — страна где-то на Памире… Впрочем… это Памиро-Алай, потому что собеседники предполагают выходить из Сталинабада на север.

Первое я съел с аппетитом. И только за шницелем смог прислушаться внимательнее.

— Если отыщем Гиссарский перевал, — слышу я, — впереди останется только Гава.

— Та самая? — спрашивает девушка.

— Да. Но мы пройдем. Их поздно винить…

— Винить-то уже некого…

В переполненной столовой повеяло холодом ледяных вершин. Сплошным хребтом выстроились они за окном на противоположной стороне улицы.

— А если нет такого в природе Гиссарского перевала?

— Тогда пройдем через Мухбель. Банально — ниже четырех тысяч метров.

Мой шницель показался мне зажаренным на походном костре. Он пахнул дымом и еще чем-то. Он был овеян романтикой и звал в путь.

Я сказал:

— Гиссарский перевал? Это что-то знакомое. — И смущенно принялся за компот.

— Возможно, — дружелюбно ответили мне, — только нет на карте пока такого перевала. Вы, очевидно, имеете в виду Гиссарский хребет..

Но помню, допил ли я компот. Вероятно, да. Не это важно. Неизвестный перевал… Быть может, последний девственный перевал на старой утоптанной планете. У меня зачесались подошвы, запотели стекла очков, и сливовая косточка встала поперек горла. Я заговорил страстным шепотом. Так, вероятно, признаются в любви. Я был пылок и нетерпелив. Сгорал от желания. Таинственный перевал влек меня.

Парни смотрят с любопытством.

— Что ж, можно подумать, — замечает девушка.

Они встают и предлагают мне идти вместе с ними. В Кухистан? Пока нет. На шестнадцатый этаж, в одну из комнат студенческого общежития.

ПЛАНЕТА ЗЕМЛЯ

Обыкновенный кусок красного гранита величиной с кулак, но в нем заключена тысяча историй. Как он попал в эту комнату? Венчал ли он вершину горы или под ним десятилетия пролежала трагическая записка? Или об этот камень споткнулась лошадь с последним продовольствием и сорвалась в пропасть? Откуда, с какого конца тропы принесен он сюда?

Я оглядываюсь, ища ответа, но вижу лишь затылки и спины, склоненные над картой-километровкой.

Странно выглядит эта карта. Четкие линии хребтов внезапно обрываются посреди нее; тропы, нанесенные пунктиром, петляют, описывая кольца в обход вершин, и тоже вдруг исчезают; снова появляются, точно из ничего, за слепым бельмом, делают очередную петлю и пропадают опять… Судя по масштабу, каждое белое пятно занимает не более нескольких квадратных километров, и все же это настоящие белые пятна, как некогда Америка, Австралия или Антарктида. Кухистан — «Страна гор» в переводе с таджикского. Это и название, и определение.

Составив маршрут по-иному, мы прошли бы через богатейшие виноградники и хлопковые поля долины Зеравшана, через колхозные фруктовые сады южных склонов Гиссара. Это советский край, «нашенский». Но наш путь лежит через дикие, еще не возделанные человеком места. С каждым годом их становится в Кухистане все меньше.

Где-то в одном из белых пятен предполагается перевал Гиссарский, о котором еще в прошлом веке узнал от горных таджиков путешественник А. П. Федченко. Перевал — конечная цель. Конечная, и только. К нему можно выйти более коротким путем, чем тот, который наметили мои новые знакомые. Но они хотят узнать как можно больше о труднодоступном крае, потому что каждый из них молод и одержим любопытством.

— Конечно, — говорят они, — пароходы и самолеты пересекают землю в любых направлениях. Но под килем комфортабельного судна остаются таинственные глубины, менее известные, чем поверхность Луны, а за воздушными лайнерами, пересекающими в сутки целые континенты, возможно, следят расширенные первобытным ужасом белесые глаза галуб-явана, «снежного человека»…

Вот этот обыкновенный кусок гранита, загадочный, как отшлифованный алмаз, позволяет мне ощутить правоту французского писателя — авиатора де Сент-Экзюпери: «Дороги веками вводят нас в заблуждение. Они избегают бесплодных земель, скал и песков; они служат нуждам человека и тянутся от родника к роднику… Только с высоты наших прямолинейных траекторий открываем мы основу основ планеты — фундамент из скал, песка и соли, на котором, словно мох среди камней развалин, иногда отваживается цвести жизнь».

Вот и мы собираемся свернуть с привычной дороги и пойти напрямик по планете, увидеть ее изначальную основу, не потревоженную человеком.

Я говорю «мы», однако с тревогой ожидаю окончательного решения.

— Из новичков группа может взять под свою ответственность лишь кинооператора или журналиста, — говорит Сергей, руководитель группы. — Жаль, что вы не кинооператор.

Римляне говорили «божественный Случай». Богиня моего случая выглядит превосходно: в белых одеждах с беспечным лицом. Она совершенно не постарела с античных времен, и зовут ее Нина. В данную минуту она улыбнулась мне.

Волнуясь, я беру с этажерки таинственный камень, точно принесенный с других миров, и рука моя нащупывает отшлифованную грань. Древний скребок… Тотемическое изображение… Вековая работа волн…

На гладкой поверхности укреплена рыжая металлическая ящерица и бронзовая чеканная надпись: «Промартель „Возрождение“. Бобруйск».

СПУТНИКИ

Рюкзак достался мне в наследство от Сергея: он купил новый. Нина, кажется, задета этим.

— Помнишь? — говорит она. — Он затлел на Камчатке от костра, я еще штопала… Вот здесь. — Она трогает грубую дерюжную заплату. — А на Алтае он упал в воду, помнишь, Сережа?

— Помню. Жрать было нечего: сахар растаял.

— Мы еще в него ноги прятали, когда замерзали на Кольском.

— Да, приятное воспоминание, — соглашался Сергей.

Исторический рюкзак промаслен, закопчен и вытерт на спине и лямках. Он гнется в руках, как жесть.

Без связи с Сергеем рюкзак, видимо, не вызвал бы у Нины столько воспоминаний. Она еще долго в задумчивости мнет пальцами жесткий брезент, а Сергей в эту минуту пересчитывает консервные банки.

Вещи в рюкзаках делятся на общественные и личные. Общественные — это палатка, альпинистские веревки, продукты. Личные — все прочее, в зависимости от вкусов. Один любит одеться потеплее, другой привык ежедневно бриться.

Саша не берет с собой даже одеяла, не говоря уже о кружке с миской, зато в рюкзаке у него целая библиотечка: томик Гейне, «Теория относительности» в популярном изложении и «Приключения Чиполлино».

— Насчет миски понятно: из ведра будешь хлебать, — замечает Сергей. — Но как ты спать будешь?

— А я посередке лягу, — беспечно отвечает Саша. — По кусочку одеяла достанется.

Вообще же вид у него самый походный: штормовка с раскрытым воротом, на ногах — выпрошенные у Юрия ботинки с шипами, которыми Саша цокает по комнате, как лошадь.

Нине вручается походная аптечка; принято считать, что женщинам присуще милосердие. У Юрия — хозяйственные предметы: топор, нож и сковородка. Я запасся папиросами. Личные документы — тоже в какой-то мере общественный груз; их сдают Сергею. В каждом рюкзаке двадцать пять килограммов общественного груза и килограммов пять личного.

Остаются ведра. Они не тяжелы, но занимают много места и гремят при каждом движении. Взгляд Сергея останавливается на моей ноше, и он борется с искушением. У меня вполне безразличное лицо. Юрий молча начинает выкладывать из рюкзака свои носильные вещи.

— Погоди, — останавливает его Сергей. — Это Саше. Вместо миски.

— Идет, — легко соглашается Саша. — А фотоаппарат вместо одеяла?

Теперь, когда рюкзаки уложены, мы садимся на них посреди пустой комнаты. На полу у наших ног тикают ручные часы. Сергей еще раз оглядывается: не забыто ли что? Мое лицо он встречает с удивлением, как неучтенную второпях вещь. Затем, вспомнив, видимо, кто я и зачем здесь, советует вскользь Саше снять альпинистские ботинки: в метро в них не пустят.

Саша с неохотой подчиняется. Ботинки он прилаживает к своему рюкзаку сверху, на виду. Так он проедет через всю Москву, проедет молча, с достоинством, стараясь не глядеть по сторонам. Если кто-нибудь поинтересуется, он скажет нехотя, что собрался на Памир.

Нина сидит, обхватив колени руками. Для нее не существует уже ни стен комнаты, ни городского шума за окном. Она… в горах, вдвоем с Сергеем. Вот он подает ей руку на крутизне, улыбается ободряюще, говорит…

— Подъем! — говорит Сергей, поднимая с полу часы. — Опоздаем на поезд.

В свои собственные мысли я так и не успел заглянуть. Юрий, пока длились торжественные минуты, перекладывал рюкзак; как-то так получилось, что ведра все же достались ему.

ЛЮДИ ВМЕСТЕ

На закруглениях железнодорожного полотна состав виден весь — от паровоза до последнего вагона. И всюду в раскрытых дверях теплушек головы и ноги — босые, смуглые, белые; ноги и головы — в косынках, русые, черные, светлые… В дверях центрального вагона между двумя плакатами на стенах появляются голова с усами и ноги в желтых ботинках. Это начальник поезда.

Из конца в конец состава передаются свежие новости и приветствия. Здесь не менее двух тысяч молодых здоровых глоток, каждая из которых стремится быть услышанной, и перепуганные гвалтом вороны валятся с телеграфных столбов, а паровоз останавливается на каждом полустанке, чтобы прийти в себя. Тогда теплушки пустеют, а окрестный ландшафт мгновенно принимает вполне обжитой вид, который, думаю, еще долго сохраняется после того, как паровозная труба скрывается за горизонтом.

В целях экономии на железнодорожных билетах мы едем до Урала в эшелоне университетских целинников.

Две тысячи глоток — это две тысячи молодых темпераментных людей, и уже к исходу первого дня поездки мы запаслись друзьями до конца жизни — лет на двести примерно. Наши записные книжки распирает от адресов, которые уже начинают располагаться слоями, по «эпохам».

— Э, друг, запишу-ка я тебя вот на этом адресе. Забыл, чей он.

Лишь у Саши на сей счет полный порядок: вымарывается одно нежное имя, вписывается следующее, причем у Саши такой вид, точно он сию минуту начинает новую жизнь.

За ужином в глубине пыльных душных нар он увлеченно распахивает перед нами свое вместительное сердце. В темноте глаза его светятся фосфорическим блеском. Следует инвентарный перечень глаз, волос, губ, имен… Такой общий портрет сам по себе не плох, но страдает, как и всякий идеальный портрет, отсутствием конкретности.

Между тем колбаса с хлебом делают нас снисходительными к человеческим слабостям и, слезая с нар, мы желаем Саше успеха в очередной любви.

Я не припомню, чтобы когда-нибудь спали в нашем эшелоне. Может быть, в это время я сам спал. Помню лес, сливающийся с черным небом, паровозные искры, гаснущие в ночи, плечо товарища, не дающее при толчках выпасть из открытых дверей, в которых мы тесно сидим, свесив наружу ноги.

«Песню зачем из дома понесу?

Лучше тебе найду ее в лесу…»

Вот так, негромко — о дорогах, гудящих, как струны, немых звездах, висящих над степью, о товарищах, уснувших после тяжелого походного дня… И на душе беспокойно и хорошо, хочется счастливо влюбиться, или открыть новую звезду, или подружиться со снежным человеком и привезти его гостем в Московский зоопарк.

Песни, ветер, открытые до горизонта дали, солнце — днем, луна — ночью, смеющиеся и поэтому красивые лица и, наконец, само движение к цели, к горам, — кажется, весь мир исчерпывается этим. Но это не так.

На одном из полустанков — уже на Урале — я отошел за изгородь погуще и спохватился, когда паровоз разразился прощальным гудком. Незадолго до того мы проехали несколько туннелей, и все двери по эту сторону состава были закрыты. Я едва смог забраться на буфера между вагонами, принялся в таком неустойчивом положении отсчитывать телеграфные столбы и станции: поезд точно опомнился и шел без остановок.

Темнеет. Становится неуютно. Я соображаю, что, упираясь в стены вагонов, можно забраться на крышу. Так и делаю.

Сверху мои упражнения с интересом наблюдает костлявый человек с узким, как топор, лицом и ржавым амбарным крюком вместо левой руки.

— Живой, бродяга!.. — удивился он, когда я выбрался наверх. — Восемь лет в цирке не был…

Я поверил ему на слово. Скромно объяснил, что не имею чести принадлежать к бродягам, а занимаю крайнее левое место верхней полки семнадцатого вагона.

— Тоже поёшь? — помрачнев, спрашивает человек с железной рукой, и мы оба прислушиваемся к звукам внизу. — А я вот не пою. Восемь лет, как не пою…

— Закуришь? — предлагаю я вместо сочувствия. Он закуривает торопливо, с хрипом затягиваясь, и при свете догоравшей спички я внимательнее рассматриваю его лицо — с тяжелыми веками, обмороженным, в рубцах носом и запавшим, как у мертвеца, ртом.

Мы сидим, поджав по-турецки ноги, посреди крыши. Впереди над паровозной трубой стоит зарево. Сыплется невидимая угольная пыль. Стучат колеса…

Потом стук этот становится глуше, угольная пыль — гуще, а зарево внезапно исчезает. Мой знакомец мгновенно растянулся плашмя на железе, закрыв лицо рукой. Я едва успеваю последовать его примеру, еще не сообразив в чем дело; вагон входит в низкий туннель. Вспыхивают время от времени закопченные электрические лампочки, освещая страшно близкий пощербленный гранитный свод. Я лежу, не шевелясь, и испытываю последовательно недоумение, страх, облегчение и еще — ненависть к человеку, который ни словом не предупредил меня о смерти.

Я выкладываю ему все, что о нем думаю, когда над нами снова открывается черное небо.

— А зачем ты мне? — медленно говорит он, и я чувствую, что он улыбается в темноте. — Ну, еще я у тебя папиросу возьму, ну, две возьму… Так папиросы для здоровья даже вредны.

Меня сдерживает то, что он калека.

— Раз уж выжил, — продолжает он миролюбиво, — так я тебе случай расскажу. Для науки. В войну было взял меня немец и, как от меня половинка осталась (он стучит крюком по железу крыши), в лагерь отправил. Возле города Лейпцига, может, слышал? Скажу я тебе — порядок был в том лагере, чистота, как в аптеке. Цветочки перед бараками с дощечками: не ходить, не сорить… И за все «тод» — смерть по-ихнему. Мы, значит не сорим, не ходим — бережем себя. Только приезжает раз большой начальник, штурмбан… важный, значит, фюрер. Залез на нары, потер платком потолок — платок грязный. Ну, вывели расстреливать нас каждого десятого. Помню: дождичек, стоим мы в шеренге, с ноги на ногу переминаемся. А пока считают аккуратно: первый, второй… десятый — выходи!.. девятый, десятый — выходи! И кто его знает, не попадешь ли ты этим самым десятым. Отсчитал я потихоньку от себя пятидесятого человека в рассуждении: ежели этот в синей робе выйдет — значит, и мне то же самое. Выходит… А пока счет: первый, второй… десятый — выходи! Дождик, значит… Гляжу, рядом старичок в лужице мокнет. «Ну, папаша, — говорю, — пока до нас очередь дойдет, ты ноги промочишь и сам по себе помрешь. Ставай на мое место, посуше». Ну он и встал. И вышел… Тихонькой такой старичок, все равно бы не выжил…

Он докуривает и отбрасывает в темноту папироску.

— Чего я тебе это рассказал? Так все равно никогда мы с тобой больше не встретимся. А тебе понятней будет насчет жизни человеческой.

— А если тебя сейчас отсюда на ходу сбросить… — говорю я и чувствую, как мне перехватывает горло.

— Нет, — говорит он и улыбается в темноте. — Вас разному гуманизму обучали, а я — калека…

Он прав.

Я сижу, забившись в угол, на душных нарах — возле спорят о Бодлере — и думаю: чему-то нас все же недоучили, если рядом живет такая сволочь…

ВОРОТА ВОСТОКА

От Урала на юг мы едем с комфортом: в плацкартном вагоне, на третьей полке.

Саша пишет письма целинницам. Он скупил целый почтовый лоток и одалживает у нас на газированную воду. Каждое написанное письмо он отмечает галочкой в записной книжке, чтобы не запутаться. Я советую ему размножить текст типографским способом.

Юрий сосредоточенно заполняет дневник, каждый раз справляясь у проводницы о названиях станций. Шестым днем поездки он приканчивает толстую общую тетрадь и вынимает новую. По таким записям несколько тысячелетий спустя историки уточнят цены на кислое молоко и яйца в далекую эпоху.

Сергей почти не появляется в купе. На остановках он первым спрыгивает с подножки вагона на горячий песок, любовно пересыпает его из горсти в горсть, чуть ли не пьет. Потом долго стоит в дверях и вбирает ноздрями ветер пустыни, странствий, приключений.

Нина стоит подле Сергея и держит его руку.

…Засыпаешь — степь, просыпаешься — степь. Поблескивают вдоль дороги выброшенные из окон бутылки, взлетают и нехотя волочатся за поездом пожелтевшие газетные листы, а дальше совсем пусто.

— Что, нравится? — радостно говорит казах в малахае, останавливая на станции перед нашим окном своего верблюда. — Кругом гляди — все видно! Ездил я на танке в Германию. Тесно живут: тут угол, там забор… А у нас едешь, поёшь всю дорогу — никто не услышит, слова худого но скажет.

Эти степи — ворота Востока для нас, туристов, — были когда-то воротами Запада. Здесь скрипели войлочные кибитки, пылили узкоглазые всадники — народы переселялись в Европу. Для них Земля еще не была ни диском, ни шаром — просто земля, путь, открытый на все стороны горизонта, как птицам небо. И когда, столетия спустя, они встречали римские города, то проходили их насквозь, как прежде степи.

Если пренебречь временем, можно представить движение кочевых орд, навстречу поезду.

Солнце пухнет во мгле. Трава чернеет и втаптывается в пыль. Плач детей, блеяние овец, крики ослов, причитания старух… Припав к жестким гривам, тенями мчатся через купе дикие всадники. В одном из них я узнаю своего предка, из-за которого в школе меня дразнили японцем.

Потом, когда народы разучились кочевать, эта степь наглухо разъединила два мира, и надо было кому-то выдумать локомотив, чтобы связать их заново…

Но вот однажды утром нас ждут уже синие водоемы и живая зелень садов. Солнце остается все то же. Льющийся под ногами асфальт перронов, вокзалы, похожие на мечети, массивный куб и голубой купол. С перрона сквозь распахнутые двери видна прямая тополевая аллея с параллельными арыками — единственная улица городка.

Ночью открывается нам пустой и черный афганский берег… Но заря уже обвела бледным светом острые вершины гор и, разгораясь, обозначила между ними долины, пронизала легкий туман, поднимавшийся из ущелий.

ГОРОД ПОД ОБЛАКАМИ

— Специфики нету, — обижается Саша. — Такие дома я могу заснять в любом приличном городе.

Ему не везет. С фотоаппаратом в руках он охотится за ишаком — этим редкостным зверем на сталинабадских улицах. За старухой в парандже он готов идти на край света. Но старухи есть, а паранджи нет. На красочном восточном базаре со всех точек глядит плакат: «В сберкассе денег накопи — путевку на курорт купи».

Саша ищет экзотику, а город живет сегодняшней советской жизнью.

Мы поминутно останавливаемся и ожидаем Нину. Она не пропускает ни один универмаг. Сергей принципиально не выдает ей ни рубля на расходы.

— Лодочки… каблучок… — вздыхает Нина. Продавец подтверждает, что туфли уникальные — правая туфля и левая туфля. Обе — сталинабадской фабрики, высший сорт.

— Из этой ткани я бы сшила себе жакет. Здесь вырез, здесь тоже вырез и здесь…

Продавец согласен. Он предлагает также юбку из другой ткани, вот этой… Сталинабадский комбинат, первый сорт…

— Какое буйство красок, — млеет Нина.

— Еще в Сталинабаде производится нефтяное оборудование, тракторные детали, электроаппаратура, железобетонные конструкции… — любезно замечает Сергей. — Не угодно ли?..

У Сергея здесь много друзей. Он их никогда не видел, но поддерживал длительную переписку. Они помогли уточнить маршрут по Кухистану — топографы, метеорологи, археологи, искусствоведы… Некоторые из них кухистанцы.

— Когда-нибудь вы вернетесь в Кухистан, — говорят они, — возможно, найдете там город. Присмотритесь к Сталинабаду. Он тоже вырос на диком месте.

Юрий уже успел побывать в городском музее и начинен фактами. На месте столицы республики был кишлак Дюшамбе. «Дюшамбе» — это «понедельник», базарный день. В прочие дни жизнь в кишлаке замирала. Изредка пройдет укрытая с ног до макушки таджичка, пробежит облезлый пес — и опять пусто.

В 1924 году кишлак стал столицей. Специальный караван верблюдов доставил сюда пишущие машинки и секретарш, столы и стулья, линотипы и бумагу, инвентарь, пачки денег, боеприпасы… Время от времени Дюшамбе осаждали банды Ибрагим-бека, и глинобитные заборы осыпались от пуль.

Дюшамбе бесследно исчез. Близлежащие кишлаки стали окраинами Сталинабада. Многоэтажные дома теснят их.

Саша не прав. Такие здания встретишь не в каждом городе. По всем этажам они опоясаны широкими солнечными верандами, как океанский корабль палубами. Ветви деревьев забираются в открытые окна. Вечером мы пьем в гостях чай с тутовником, снимая ягоды прямо с ветки…

Грустно расставаться со Сталинабадом. В гостинице нам сочувствует уборщица.

— Бедные вы мои альпинистики, — сетует она. — Сколько вас я проводила с этого вот самого порога…

РЕКА ХАНАКА

Пока что нас в горы везет машина. Асфальт сменяется щебнем, долина сужается и все круче уходит вверх, мотор задыхается, водитель поминутно выглядывает из кабины, надеясь, что мы образумимся и пойдем пешком.

Слева от нас — река, справа — скалы. Река неширока, всюду из воды проглядывают камни. Это и есть настоящая горная река? Я представлял ее как-то внушительнее. Только что грохот… О нем забываешь минутами, после чего он кажется еще оглушительнее.

Но вот я увидел, как поползла сдвинутая потоком глыба, из-под колес покатились с обрыва камни, а скалы уже нетрудно было достать из кузова рукой, и мне захотелось постучать водителю, извиниться и пойти пешком.

Наконец в маленьком расширении долины, у развесистого карагача шофер остановил машину и посоветовал нам нанять дальше ишака.

Площадка вокруг карагача вытоптана, даже подметена. Бак со свежей водой, хотя река недалеко под обрывом, кружка в дупле. Это своеобразный, освященный традицией клуб кишлака Горная Ханака. Чернобородые меднолицые патриархи с высоты своих осликов почтительно кланяются нам, прижимая руку к сердцу. Затем, хоть на несколько минут, присаживаются рядом, но не расспрашивают ни о чем, даже не глядят в нашу сторону. Таков закон гостеприимства — путник не должен чувствовать себя чужим. Гость — благословение дому. Здесь же, под карагачем, мы — «благословение» всего кишлака. Появляется деревянная, величиной с небольшое корыто миска с айраном — кислым молоком, и пока мы едим, окружающие ведут неторопливую беседу, к нам явно не относящуюся. Только когда гости собрались снова в путь и принялись навьючивать друг на друга рюкзаки, кто-то не может сдержать чисто человеческого любопытства:

— Работаете? — вопрос по-таджикски, шофер переводит.

— Нет.

— Так-так… А что же вы делаете?

— Отдыхаем.

Шофер переводит наш ответ, и таджики сочувственно цокают языками: «Так-так». Вежливость не позволяет им усомниться в нашей правдивости.

На прощание Сергей очень серьезно произносит таджикскую фразу, единственную, заученную им в Москве:

— Мы не знаем ваших обычаев, и вы извините, если мы поступали не так, как следует.

Ободряющие улыбки, взаимные поклоны и восточные рукопожатия — сразу обеими руками.

Мы недолго идем в этот день и вскоре останавливаемся — уже на ночлег — у кишлака Зираки. Утешаемся тем, что проделали сегодня километров шестьдесят (включая пятьдесят на автомашине). На этот раз наше общество составляют детишки: кишлак скотоводческий, и взрослое население выше в горах, на летовках. Юные горные таджики рассаживаются вокруг нас также с молчаливым достоинством, но угощают уже не айраном, а яблоками.

ДО КОЧЕВЬЯ ТОРЧ-КУРУК

Порядок шествия таков: впереди — Сергей, за ним — Нина. Сергей соразмеряет с ее шагами свои. Саша и я можем произвольно меняться местами. Саша в шляпе и с ножом у бедра похож на пирата. Замыкает маленькую колонну Юрий, человек надежный и неувлекающийся. Он считает свои шаги и на привале записывает, сколько мы протопали километров.

До привала еще далеко. Пятьдесят минут ходьбы, десятиминутная остановка — и снова пятьдесят; Сергей точен. Эти минуты длинны, как урок в третьем классе. Пот затекает в глаза, рюкзаки со стороны спины мокры. На коротких остановках, когда мы сбрасываем их, на брезенте тотчас проступают белые кристаллики соли.

Тропа забирается почти до гребня, потом ползет вниз, и каждая сотня метров подъема одолевается нами дважды, трижды… до бесконечности. Кажется, ждем только тени, чтобы остановиться, сбросить рюкзаки. Но вот — дерево, мы поглядываем на него и проходим мимо.

Хорошо бы в такт размеренному шагу привести в порядок своим мысли, сочинить поэму или наметить план морального самоусовершенствования — но этот камень положен на дороге совсем некстати. Хочется дать ему пинка. Он возвращает мои размышления к жестокому солнцу, спекшемуся рту и рюкзаку, по-звериному повисшему у меня за плечами.

Но я твердо знаю, что и остальным не легче, потому что я не слабее других, и надо дойти до поворота, потом — вон до той скалы, потом до тени от горного пика, пересекающей реку и ложащейся углом на лужайку, покрытую бурой травой. Когда же идти становится совсем невмоготу, Сергей неожиданно объявляет:

— Привал!

Кочевье Торч-Курук, пустующее ныне, — последнее обжитое место в долине реки Ханаки. Это именно кочевье, а не пастушеская летовка, хотя таджики исконно оседлый народ. Сюда в прошлом забредали со своими стадами и юртами кочевые киргизы. Здешние жители миролюбивы, как и вообще земледельческие народы. Национальный костюм не приспособлен для ношения оружия.

Эти места почти не описаны. Мы пользуемся сведениями более чем полувековой давности, приведенными в труде «Горная Бухара» первым исследователем долины Ханаки ботаником В. И. Липским. И это в дневном переходе от автомобильной дороги. За полстолетия после Липского выше Горной Ханаки не забиралась ни одна экспедиция. За последние два года до Торч-Курука поднялись их целых три. На месте кочевья, близ пирамидального замшелого валуна, французисто обозначенного Липским как «Гран-валун», валяются обломки изоляторов, куски провода и обломки бензинового движка — следы базового лагеря геологов.

— Все горы были в огнях, — восхищенно рассказывают пастухи.

Понятно, что это преувеличение. Несколько электрических лампочек производят пока в здешних местах большее впечатление, чем празднично иллюминированный Большой театр.

Пока мы ставим палатку, мимо проезжает отряд топографов. Они на лошадях, ружья за плечами, здороваются снисходительно. Рядом с лошадью, в ее тени, аккуратно шагает палевый пес. Он бросается на нас с лаем, но, заметив сахар, на мгновение задумывается и подходит, льстиво виляя хвостом.

— Это плохой пес, — убежденно говорит Нина, — продажный.

Она кладет ему в пасть сахар и отталкивает его морду.

— Оставьте его себе, — кричат топографы. — Он у нас не в штате.

Сергей провожает их завистливым взглядом. Они поднимутся на перевал Ханака раньше нас, первыми после Липского.

Псу присваивается кличка Маразм. Он с признательностью лижет нам руки, а на ночлег устраивается в наших ногах.

Ночью во сне мне кажется, что я все еще иду. Камень, поворот, дерево… Шаг, шаг, шаг…

ПЕРЕПРАВА

«Гран-валун» незыблем и простоит так до скончания веков. Но от мостика через Ханаку, также упоминаемого Липским, не осталось и следа. Мы обсуждаем этот факт не в философском, а в чисто практическом плане. С противоположной стороны в Ханаку впадает большой приток Ходжа-Мафрач, и выше слияния она менее многоводна. Кроме того, в этом месте ее русло раздваивается, омывая каменистый островок с ивой, которая беспрестанно дрожит от напора воды, точно ожидая немедленно смерти. Здесь и решаем переправляться.

Сергей раздевается, обвязывается веревкой и, нащупывая дно ледорубом, входит в поток. Со стороны он напоминает слепого, переходящего оживленный перекресток. Но мышцы его спины и плеч грубо вздуваются, а шея багровеет от натуги. На середине рука вместе с ледорубом уходит по плечо в воду. Сергей поворачивается лицом против течения, силясь сделать еще шаг. Вода заливает его по грудь, оставляя сзади открытыми спину и бедра. Он весь наклоняется вперед, сдерживая напор. Затем падает, и рывок натянувшейся веревки дает нам, стоящим на берегу, почувствовать силу течения. Мы вытаскиваем Сергея обратно на берег.

Следующую попытку готовится делать Юрий.

— Советую в одежде, — говорит Сергей, стуча зубами.

Это разумно. И падать будет безопаснее. Нина достает аптечку, чтобы залепить пластырями спину Сергея.

Юрий тоже падает, впрочем благополучно.

Остается еще испробовать таджикский способ переправы вброд. Юрий и Сергей, натянувший на ободранную спину свитер, лицом к лицу, положив один другому руки на плечи, боком входят в воду. Каждый из них похож на борца, готовящегося повалить партнера, хотя упасть можно тотчас же, отпусти лишь руки. Метр веревки, второй, третий… Для гарантии мы накинули ее в несколько колец на камень, как это делают на пристанях. Наконец веревка натянута над потоком, и, держась за нее, переходят остальные.

Маразм, внимательно наблюдавший всю операцию, скуля, просится к нам на руки, но с воспитательной целью решено пса не переправлять: пусть плывет, а мы согласны поддержать его на веревке.

Но Маразм не склонен рисковать собой. Он нюхает воду и поднимает на нас глаза, полные печали.

— Он еще молод, — сострадательно говорит Нина.

— Он может быть молодым, но он должен быть псом, — замечает Сергей.


На островке мы вынуждены стоять тесно, как в переполненном троллейбусе. Через второе русло до противоположного берега при желании можно доплюнуть, но перепрыгнуть без разбега нельзя. Один человек на таком островке почувствовал бы себя несчастнейшим из робинзонов: без Пятницы, без вкусных кроликов и, разумеется, без надежды увидеть когда-либо спасительный парус и поведать затем миру о своих злоключениях.

Маразм с берега надрывает скулежом Нинино сердце.

— Маразмик, прости, — извиняется Нина. — Ты слишком любил сахар и мясные консервы и не носил рюкзак.

Осознав непреклонную действительность, Маразм бросается в нашу сторону со злобным лаем и тотчас трусит вверх вдоль Ханаки догонять вчерашних топографов.

С островка через второе русло нам удается набросить петлю на береговой камень.

Меня постигла неудача: утонул ледоруб. Это тем более неприятно, что случилось в тот момент, когда посреди потока я горделиво огляделся по сторонам и даже в порыве бурного самоуважения сплюнул в воду. И без того на пятерых было всего три ледоруба, теперь их осталось два.

— Бывает, — добродушно утешает Юрий, заметив мой убитый вид. — В походе прощается все, кроме аморальных поступков.

Сергей смотрит так, что поневоле хочется извиниться. У него светло-серые глаза с колючими точечными зрачками.

— Горы требуют к себе вдумчивого отношения, — говорит он.

Горы… Они наклоняются к нам снежными вершинами, приглядываются и точно спрашивают:

— Ну как вам показалась первая наша встреча?

ПЕРЕВАЛ ХАНАКА

Отсюда, с развилки рек, в горы ведут два пути — вверх по Ханаке и вверх по Ходжа-Мафрачу.

— На перевале Ханака нам делать нечего, — хмуро заключает Сергей. — Там сейчас топографы.

Еще на первом ночлеге была коллективно придумана песня, с которой мы рассчитывали гордо ступить на перевал:

Мы пройдем маршрут, и короткий след пунктира

Останется на карте на века.

Осторожней, друг, труден путь в горах Памира,

В таинственных верховьях Ханака.

Пролетят года, станет путь на перевале

Доступным для любого ишака.

Все в порядке, друг, мы недаром побывали

В таинственных верховьях Ханака.

Сейчас эти достойные слова воспринимаются нами как сплошная издевка.

Мы решаем пройтись на перевал без рюкзаков и сегодня же возвратиться обратно. Просто прогулочка. Визит вежливости.

Идти налегке — одно удовольствие. Можно думать еще о чем-либо, кроме собственной спины.

Вершины гор выдвинуты одна из-за другой, точно карты в колоде. Сползающие с них снежные языки, как змеиные, раздваиваются серебряными ручьями. Река вскипает между камней.

С торчащей плоской скалы вода свешивается сплошным пологом в стремительных узорах пены. Радужная арка из брызг, соединяющая здесь оба берега, оформляет этот эффектный спектакль, названный Липским «водопадом Ирины».

Поддавшись общему лирическому настроению, Саше хочется назвать водопад как-нибудь иначе. Среди его знакомых, видите ли, нет ни одной Ирины. Но, перебрав несколько тоже очень милых имен, он так и не может решить, на каком остановиться, и авторитет Липского в данном вопросе остался непоколебленным.

Зато он пошатнулся в другом, более существенном.

Липский правильно определил направление перевала, но считал, что он ведет через Гиссарский хребет непосредственно к озеру Искандеркуль. И на своей карте он заставил хребет проделать неожиданный зигзаг для подтверждения этой гипотезы.

Но природе нет дела до наших гипотез. Она безразлична к ним, как портновский манекен к платьям, которые на нем примеривают. Пока платье кроится, можно считать его верхом совершенства. На манекене оно обнаруживает скрытые изъяны. В философии это называется, кажется, объективным фактом.

Перевал действительно располагается к западу, а не прямо по долине Ханаки, но Гиссарский хребет и озеро Искандеркуль здесь ни при чем. Сверившись с компасом, мы могли убедиться, что озеро лежит далеко в стороне, а открывшийся нам с перевала мрачного вида кряж впереди — это и есть сам хребет. Перевал ведет лишь через один из его отрогов. Следовательно, внизу река Пайрон, никакого отношения к Искандеркулю не имеющая, и единственный путь к озеру — по реке Ходжа-Мафрач, если в ее верховьях отыщется перевал.

Все это приятно щекочет наше исследовательское самолюбие.

— Смотрите, — закричала вдруг Нина, в нетерпении поднимаясь на носках и размахивая руками, — наши топографы!..

Они далеко внизу, по другую сторону перевала, и, разумеется, на их карте уже отмечен тот объективный факт, что Гиссарский хребет никуда не сворачивает, даже в угоду почтеннейшим из своих исследователей.

Мы почувствовали себя обворованными. Открытие буквально «увели» из-под носа.

— Пора возвращаться, — предложил Сергей и первым повернул обратно.

Вниз, вниз, вдоль Ханаки, до слияния ее с Ходжа-Мафрачем… Длинен обратный путь.

РЕКА ХОДЖА-МАФРАЧ

Вверх по Ходжа-Мафрачу ни тропы, ни людей. Природа и мы — нос к носу. Это тягостно. В конечном счете мы, как и все люди, привыкли жить среди небольших, удобных в обращении вещей. Горы — это как-то громоздко. Гнетущее ощущение одиночества, заброшенности на миллион лет и километров от уютного уклада жизни усиливается тем, что вслед за нами в ущелье вползают тучи. Мы движемся — движутся и они. Это напоминает преследование, причем мы в худшем положении. Тучи, хоть и вровень с нами, движутся все-таки по воздуху, тогда как нам приходится карабкаться по скалам, зачастую на четвереньках. Тучи движутся безостановочно, а мы вынуждены время от времени отдыхать. Мы давно бы остановились переждать непогоду, если бы нашли относительно ровное местечко для палатки.

Но вот белесые щупальца тумана дотягиваются до нас. Тогда мы выбираем крохотный «пятачок» возле самой реки. Дальше уже начинается ледник с гротом, откуда вытекает река.


Разбить палатку на площадке величиной с обеденный стол, не свалившись при этом в воду, — конечно, чудо, случающееся только однажды. Но мы уже в таком состоянии, что способны вершить чудеса.

Итак, спереди — ледник, сзади — каменная осыпь, слева склон ущелья, справа — река. Но вскоре мы перестаем соображать, где что находится — все скрыто тяжелым свинцовым туманом. Желаем друг другу «спокойной ночи», и это кажется большим, чем обычная вежливость.

Просыпаемся от удара грома возле самого уха. Ситуация вмиг проясняется. Гроза, да еще горная, и мы в самом центре грозовой тучи. Электрические разряды возникают совсем рядом, и за каждой вспышкой молнии мы тотчас же слышим гром, не отстающий ни на мгновение. Ущелье тесное, и видно, где молнии вонзаются в ого стены. Утром в этих местах можно будет найти черные сосульки оплавившегося камня.

Некоторое время спустя мы начинаем замечать такие подробности, как мокрые одеяла, палатка, одежда. Мы — в туче. И ливень не падает на нас, а образуется тут же. Мы, как и все прочие предметы, аккумулируем на себе влагу.

Одиночные удары переходят в сплошную канонаду. Молнии точно догоняют одна другую — каждое мгновение их можно насчитать несколько, и ущелье озарено мертвенно трепетным светом, как сварочный цех. Со стороны подобный фейерверк, вероятно, увлекателен. Вблизи же все это кажется слишком помпезным: не стоит расходовать столько энергетической мощи, чтобы испепелить пятерых человек. В старину боги были экономнее.

Наши лица выглядят призрачно-бледными, чему причиной, видимо, не только освещение. Мы стараемся распознать в этом хаосе шум реки. Каждый отлично помнит, что достаточно потоку чуть-чуть спрямить свое русло, и приютивший нас ровный «пятачок» перестанет существовать.

— Юра, ты там с края, пошарь, далеко ли вода?

— Далеко, — слышится ленивый, как бы с полусна голос. — Едва рукой достаю.

Время от времени что-то с грохотом прокатывается по руслу. Это камни, сорванные вздувшимся потоком. Один скатывается с раскисшего склона, под которым разбита наша палатка, и гулко ухает в реку. Мы определяем, где он упал, ниже палатки. Следующий… Выше. Еще один… Опять мимо. Мы инстинктивно поджимаем ноги, чтобы представлять как можно меньшую мишень.

У Саши с Юрием серьезный научный спор. Хладнокровный Юрий утверждает, что сель — грязевая лавина — движется со скоростью черепахи. Саша настаивает на скорости курьерского поезда. Оба ссылаются на солидные источники. Меня не устраивает ни то, ни другое. Я предлагаю перебраться из этой ловушки повыше, на ледник.

— Ночью? По мокрому льду? — едко спрашивает Сергей. — Мы непременно не досчитаемся там кого-нибудь.

— Может, проголосуем? — настаиваю я. — Чем бездействовать…

— Решаю я, — твердо заявляет Сергей. — В Москве обсудите, прав я или неправ.

— Ничего, мальчики, — примирительно говорит Нина. — Главное, что не мокро…

— И не холодно…

— И камни не валятся…

— И небо ясное…

— И сель не предвидится…

Тут-то и раздается такой грохот, точно целый хребет стал извиваться в корчах. Мы вмиг принимаем сидячее положение, насколько позволяет низкая палатка, готовые ежесекундно вскочить и снести ее головами. Но грохот смолкает, и мы вновь как спасение, как сладчайшие звуки, слышим небесную перепалку и шум потока.

— Не сель, — облегченно вздыхает Сергей. — Это рухнул ледниковый грот. Тот самый… — Он толкает меня в бок. — Спим.

Мы, конечно, не спим — дремлем…

— Мальчики, — тихо расталкивает нас Нина. — Огни Эльма.

Снаружи все тихо. Зубцы скал увенчаны крохотными светящимися кисточками.

— Страшно красиво, правда? Как цветы…

Ее чисто женский восторг не находит сочувствия. Но он убеждает нас в том, что мир не изменился.

Утром я вижу у Саши торчащий из нагрудного кармана нож.

— Это зачем?

— А вдруг завалило бы и палатку пришлось резать, — смущенно объясняет он.

НЕИЗВЕСТНЫЙ ПЕРЕВАЛ

Глубокая ледяная котловина, окруженная сплошной скальной стеной. Острые грани, венчающие ее, ощерены в фиолетовые небеса. Странное бессолнечное небо. Не сразу сообразишь, что оно скрыто плотными тучами, принявшими такой оттенок. Вокруг пусто, как на Луне. Такими я представлял себе космические пейзажи, на фоне которых репортеры будущего пишут корреспонденции в «Межпланетную жизнь». Может быть, только и отличает нас от астронавтов то, что мы находимся на Земле. И цепочка вырубленных ступеней, идущая зигзагом в обход зеленоватых трещин, напоминает, что мы попали сюда не из космоса.

Мы сидим на рюкзаках посреди котловины и обсуждаем положение. Четыре часа дня. Впереди — ничего похожего на перевал. На карте это место девственно бело. Потеряв еще часа два на поиски перевала, мы вынуждены будем заночевать здесь на льду. Для нас — без спальных мешков, без дров да еще вымокших при переходе вброд ледяного желоба — это наглый эксперимент.

Если же тотчас начать возвращение, может быть, мы успели бы еще до темноты по своим следам к развилке Ханака — Ходжа-Мафрач, к дровам, к костру. Но оттуда нам одна дорога обратно в Сталинабад. Искать обход у нас не хватит ни продуктов, ни времени: существуют контрольные сроки, после которых начинаются розыски затерявшейся группы.

Помимо того что в ряду общих судеб решается и моя судьба, вопрос, рискнем ли мы идти вперед, занимает меня и другой своей стороной. Представляется редкий случай: не разговоры, не привычные поступки, а одно рискованное действие — определит главное в этих людях.

Вокруг осыпаются лавины. Белый откос внезапно окутывается снежной пылью, слышится змеиное шуршание, затем грохот — и поднятый лавиной ветер бьет нам в лицо, спирает дыхание. Когда мгла оседает, открывается нагая черная стена, точно под шумок сменили декорации. Очень неуютно быть актером на такой сцене.

Сергей несколько минут сидит отвернувшись, молча, спрятав лицо в ладонях. Сейчас он определяет силы каждого и решает за всех. Мы стараемся не глядеть в его сторону. Затем он решительно поднимается, берет веревку, бросает другой ее конец Юрию.

Они обвязываются, чтобы идти на разведку. У них ледорубы и ботинки. Остальные экипированы явно не для таких переделок.

— В пять ждите нас.

В пять — последняя надежда на возвращение. Не к дровам, туда уже не успеть, — к месту вчерашней грозной ночевки. Там под нами был все-таки камень — не лед. Разведчики уходят в связке.

Четыре часа тридцать минут. Начинает идти снег. Саша, ежась, рассказывает, как прошлым летом в Армении он ел холодный виноград. Загорали на песке, а виноград положили в воду и отщипывали по ягодке. Надо было поехать в Армению. Там тоже есть горы…

— Саша, — перебивает его Нина. — Ты не помнишь, на какой улице жил Шерлок Холмс?

— Кто? На Бейкер-стрит.

— А номер дома?

— Не помню.

— Жаль, — вздохнув, говорит Нина. — Кстати, почему ты никогда не бреешься?

Я курю папиросу за папиросой. Предлагаю закурить остальным. Нина закашливается от первой же затяжки, но докуривает до конца.

— Думаешь, стоит терять время на розыски перевала? — спрашиваю я.

— Да. Сережка найдет перевал, хотя б его здесь и не было. Это — единственно разумное в нашем положении. В сумерках мы вряд ли прошли бы до Ханаки, и опять камнепады, вода, сель… Я горжусь Сережкой, — вдруг застенчиво добавляет она. — Можно еще папиросу?

Пять часов. Их нет. Решено выждать еще час, а затем идти на розыски. Мы безостановочно ходим вокруг полузасыпанных снегом рюкзаков и по-извозчичьи охлопываем себя руками. Оттираем мерзнущее лицо ладонями.

Как назло, когда я стараюсь ни о чем не думать, привязались какие-то назойливые строчки. Я несколько раз непроизвольно повторяю их, прежде чем доходит смысл:

Тогда я встал; и этим проявил

Я больше сил, чем их имел на деле.

И молвил так: «Идем, я бодр и смел».

С трудом вспоминаю: Данте… Затем цепью ассоциаций возвращаюсь в комнату с веселыми безделушками и объемистыми книгами, к чайным чашкам на разбросанных рукописях — в милую семью искусствоведов, заботящихся о моем эстетическом воспитании. «Перечитай это место из „Ада“, — настаивают они. — „Больше сил, чем их имел на деле“… Прочувствуй… Бери еще печенье».

— Дай еще папиросу, — просит Нина. — Они не могли провалиться в трещину?

Два шага — секунда. Еще секунда, еще… Темнеет. Темнеет, черт побери!

Позднее Юрий рассказал нам, как было дело. В половине пятого они не видели еще ни малейшей возможности перевалить. Разведчики посмотрели друг на друга.

Вероятно, в эту минуту они вспомнили злополучный «пятачок», где опять пришлось бы заночевать, и, не сговариваясь, пошли дальше.

В одном месте им показалось, что можно подняться. Они отсчитывали минуту за минутой, пока восходили на гребень, но надо было уже проверить все до конца, не оставляя сомнений. Наконец гребень…

За ним — долина, ясное небо, даже трава… Сергей спустился по крутому склону на длину веревки — Юрий страховал его, — попрыгал на снежном откосе. Нет, лавины быть не должно. Лишь тогда они повернули к нам.

…Все это мы узнали позднее. В первые минуты их возвращения понимаем одно — перевалить можно. Быстро связываемся, надеваем рюкзаки. Разведчики глотают сахар горстями. Второй день мы едим только сахар.

Шаг в шаг, след в след… Я так и запомнил этот путь — темные углубления следов, затем вырубленные на крутизне ступени, натянутая веревка, уходящая в снежную мглу… Затем скалы, возникшие перед самым лицом — значит, мы уже на краю ледника.

Над обрывом заснеженная полочка шириной в ступню, по ней пробираемся боком, цепляясь руками за выступы. Вниз лучше не глядеть — все равно идти надо. Никогда мы так не доверяли друг другу, и натянутая веревка — точно нерв, бегущий от сердца к сердцу.

Воздух разрежен — высота не менее четырех с половиной тысяч метров. Я всасываю его в легкие до отказа. А может, это не от высоты, а от страха?..

— Послушай, — кричу тогда я Нине, — все ли у тебя в порядке?

И голос мой вполне тверд и внятен, с обычной картавостью, не более.

Полочка заканчивается.

Так вот где мы перевалим!.. Узкая, еле намеченная седловина. На нее можно сесть верхом, свесив ноги по обе стороны гребня.

— Только Сережка мог найти такой перевал, — ласково говорит Нина.

Внизу в самом деле темнеет трава, поблескивает в сумерках ниточка реки. И алая полоска заката. Первое понятие об аде и рае должно было возникнуть именно здесь — при взгляде в обе стороны.

Наспех складывается каменный тур, пишется записка. Эта затея кажется мне бессмысленной: здесь никогда никто не был и вряд ли когда-нибудь будет.

— А если будет? — говорит Сергей. — Если бы мы нашли записку, разве нам не стало бы теплее? Кстати, как мы назовем этот перевал?

Я снова оглядываюсь: черное кольцо гор, точно кратер потухшего вулкана, темно-фиолетовое космическое небо…

— Перевал «Лунного цирка».

— Просто «Колизей», — предлагает Саша. — В память о гладиаторах.

— Значит, перевал «Цирк», — записывает Сергей. Спускается Нина. Зарывшись ногами в снег, я попускаю ей веревку. Затем меня страхует Саша. Вторая связка движется следом, стараясь не потерять нас в темноте. Белый снег еще хорошо виден. Соскользнув по склону, нагребаешь целые сугробы, пока натянувшаяся веревка не останавливает скольжение. Карманы, одежда, обувь набиты снегом. Нина, я, Саша… Бегущая веревка согревает ладони. Вторая связка поминутно перекликается с нами.

В кромешной тьме мы соединяемся на каменной морене.

— Раздеться догола, — приказывает Сергей. — Выкрутить одежду. Снова одеться. Надеть все, что возможно. Сахар в неограниченном количестве. Накроемся палаткой и сядем теснее. Ноги в рюкзаки. Через пять часов рассветет.

С одежды, растрескиваясь, осыпаются ледяные струпья.

КАЗНОК И ОЗЕРО ТЕМИР-ДАРА

На пути в рай, который открылся нам вчера с перевала, лежит скучное чистилище. Это расщелина в горах, до краев забитая скалами, между которыми продырявила себе путь река. Куда она ведет и имеет ли вообще название, мы пока не знаем. Здесь ни пастбищ, ни деревца, и вполне возможно, что мы еще не вышли из белого пятна.

Но вот запертая скалой река разлилась крохотным, как пуп, озерком. На топографический план оно нанесено. Таким образом, выясняется название реки — Казнок — «Узкое место» в переводе с таджикского. Название общее для нескольких гиблых перевалов и горных ловушек подобного типа.

Между тем наше снаряжение и одежда начинают оттаивать, затем и высыхать. А едва появляется солнце, становится жарко. Даже слишком.

Климатологи насчитывают в Кухистане семь климатических поясов: от «особо теплого» до полярного. Спустившись всего на тысячу метров, то есть пройдя вниз по долине Казнока километров десять, мы очутились в таких зарослях, которые я, никогда не бывавший в тропиках, охотно назову тропическими. Во всяком случае нам приходится прорубать зеленый туннель. Это тяжело, но нескучно. В награду на головы нам сыплются незрелые грецкие орехи. После снега чувствуется известное разнообразие.

Последний взмах топориком — и мы на берегу озера Темир-Дара. Горы столпились вокруг него, и серебристые отражения их вершин сходятся в неясной малахитовой глубине. Прибрежные ивы и орех наклоняют к воде гибкие ветви, образуя сводчатые тенистые коридоры. Ни движения, ни шороха, ни ветерка. Точно нас подслушивает кто-то. Здесь все словно пребывает в оцепенении с первого дня творения.

Но это не так. Вот правдивая история сравнительно недавних времен, уже на памяти человечества: землетрясение стряхнуло в долину несколько горных макушек и незаметный ручей разлился озером Темир-Дара, на берегу которого мы стоим.

А вот и совершенно свежее происшествие, хоть пиши его в вечернюю газету. Ожидаемый нами в позавчерашнюю грозовую ночь сель сошел-таки. Но не в долину Ходжа-Мафрача — нам на головы, а по эту сторону хребта — к озеру. Он лежит темной, уже подсохшей на поверхности полосой ила и песка, похожий на издыхающую змею. О глубине потока можно судить по изломанным, измочаленным верхушкам деревьев, торчащим из него, как руки утопленников.

Передний край грязевой лавины далеко полуостровом вдвинулся в озеро, и вода затопила прибрежные террасы. Нам придется перебираться на противоположный берег либо по воде, либо через селевую грязь. Она покрыта ломкой коркой. Ноги проваливаются, пока не упрутся в засосанный камень или корневище. Иной раз, провалившись по пояс, хватаешься за ветви, торчащие над топью, и с усилием (за спиной рюкзак) подтягиваешься, медленно высвобождаясь для нового шага, и снова проваливаешься…

Потом мы долго отмываемся в озере, нарушая его холодное спокойствие, и у всех на устах странное слово: «экзотика».

Разобраться в ощущениях мы так и не успеваем. Поесть тоже. Угли костра подергиваются пеплом, булькает в ведре каша. Я — дежурный — сонно тычу в нее ложкой. А вокруг спят товарищи, повалившись на траву, не поставив палатку, не подложив под головы рюкзаки, так, как застиг их сон. Хороводы звезд гудят у самого уха, луна сваливается в озеро и, шипя, гаснет там, на небе остается круглая дырка, — и я начинаю понимать, что сплю тоже.

ДОЛИНА КАРА-ТАГА

«Долина то сжимается, то расширяется, оставаясь зеленой до самых верхних скал. Тропа идет то у воды, то поверху, откуда видны снежные вершины. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка». Так записывает в дневнике Юрий, впервые не прибегая к цифрам и тем озадачивая будущих историков. Сравнение он заимствует у Лермонтова, но историки в этом разберутся.

Саша беспрерывно щелкает фотоаппаратом. Нина беспричинно смеется. Сергей торжествен, как пророк.

Мы проходим фруктовые леса долины Кара-Тага. Я видел много красивых мест на земле — главным образом в кино, — но таких, убежден, раз-два и обчелся. Здесь могли бок о бок сотрудничать десять киностудий, и ни один кадр не повторил бы другой. Наш Кухистан, говорят старики, аллах создал в последнюю минуту из всего, что было под рукой. Индиговое небо, серебряные с чернением пики, интенсивно красные скалы, живая зелень деревьев и от них густо-черные бархатные тени, так что в двух шагах не разглядишь человека, если ты на припеке, а он зашел под сень. Природа здесь, подобно героическому эпосу, не терпит полутонов.

Вода в Кара-Таге шоколадного цвета, но выше впадения мутного Пайрона становится ясно-голубой, а еще дальше — слепяще белой от пены. Продольные галечные косы отделяют спокойные глубокие заводи. Дно их выложено разноцветной мозаикой. Зеленые, красные, белые камешки соединены в причудливые узоры.

— Как кафельный пол, — восторженно определил Юрий.

Нина после этого часа два не разговаривала с ним.

Она подобрала камешек нежно-бирюзового оттенка и спрятала в рюкзак. Бирюза на всем Востоке — цвет счастья, удачи, сбывающихся надежд. Купола гробниц непременно бирюзовые. Очевидно, погребенные под ними беспечально проводят время на том свете. Я скромно рассчитываю, что с приобретением этого камешка нам не придется больше замерзать на перевалах.

Шум воды, оглушивший нас на Ханаке, здесь скрадывается сплошной растительностью по берегам. Каждая глыба обвита корнями. Иногда дерево раскалывает скалу, прорастая сквозь нее и поднимая обломки на своих ветвях.

Не знал, что «барбарис» — это не только конфеты, но и ягоды. Тоже кисленькие. Запускаю в гроздья пятерню и обсасываю ягоды до косточек. Несколько таких широких движений от куста ко рту — и зубы начинают ныть от оскомины.

Вокруг изобилие: ежевика, смородина, дикая яблоня, алыча — подобие сливы, огненная облепиха с резким запахом спирта и вагныч — ягода помельче вишни, но такая же сочная. Принесенное домой с базара, все это поедалось бы вмиг без разбора. Но здесь мы тягостно раздумываем над каждым новым «фруктом», разжевываем на пробу, меланхолично щупаем животы и лишь затем обворовываем весь куст. Даже издревле знакомую смородину мы долго не решаемся узнавать. А пурпурные крупные ягоды, похожие на рябину, но пахнущие почему-то яблочным компотом, никто из нас так и не рискнул попробовать.

Красота природы — первое богатство этой долины. Провести бы сюда дорогу, возить туристов, выстроить дома отдыха — опустело бы озеро Рица, вздохнуло бы с облечением Черное море…

Но, кстати сказать, на всем пути мы не встретили ни одного человеческого жилища. Поэтические красоты воспринимаются лишь на сытый желудок, и люди предпочитают селиться в прозаичнейших местах, где может развернуться плуг.

ПЕРЕВАЛ МУРА

Мура — перевал известный. О нем упоминают почти все, путешествовавшие по Кухистану. Причем одни утверждают, что перевал почти непроходим, другие — что он доступен даже для вьючного транспорта.

Оба мнения справедливы. Все дело в том, в какой из летних месяцев побывал здесь путешественник. Зимой перевал непроходим вообще.

И все же он был некогда основным путем с севера, из русских владений, в Гиссарское бекство, подвассальное Бухарскому эмирату. Первыми сюда проторили дорогу санкт-петербургские подпоручики и штабс-капитаны. Русские чиновники, путешественники, купцы…

«Для науки этот край также представляет интерес чрезвычайный», — пишет в донесении офицер Лилиенталь.

Вслед за русскими экспедициями спустя год-другой движутся войска Ак-Падишаха — «Белого царя». Здесь, на Муре, под снежной лавиной погиб целый отряд — шестьдесят человек.

Горные таджики еще пашут сохой, платят налоги и беку и эмиру. Они кормят правительственных чиновников, потому что бухарская служба не предусматривает зарплаты. Кормись как хочешь. Сколько сдерешь — все твое. Отсюда и поговорка: «Грабителя встретишь даже у входа в рай».

Но с русскими появились уже такие полезные вещи, как спички, мыло, дешевые заводские гвозди. Трехгорная мануфактура оперативно специализировалась на выпуске тканей восточных расцветок. Тульские заводчики наводнили Среднюю Азию самоварами. Фарфоровые черепки «Гарднер и К°» с фальшивыми китайскими знаками археологи уже привыкли считать «верхним культурным слоем» над керамикой времен Тимура и древнего Согда.

Кладется конец вечным кровавым склокам между феодалами-беками. Прекращаются ежегодные летние наезды эмира — одного из гнуснейших правителей на земле, когда публично рубили головы не только людям, но даже ишакам, если они осмеливались реветь возле эмирской резиденции.

«Хотя но национальности и религии русские отличаются от нас, но в дружбе, искренности и человечности они выше нас», — заявляет горячий последователь русских просветителей Ахмад Дониш, оставаясь тем не менее правоверным мусульманином. А жители Фальгарского бекства сами шлют в царскую ставку в Самарканде своих гонцов, чтобы ускорить приход русских войск…

Вот так, выйдя позавчера из белого пятна, мы оказались в местах, известных как Ленинские горы.

Но… кажется, я поспешил с выводами. Известность — понятие относительное.


Все источники описывают перевал Мура как двойной. Однако мы не видим ни седловины, ни второго перевала. Впереди покрытый фирном спуск в долину, а далеко на горизонте — розовый с белым пик Красных Зорь, аппетитно прослоенный горизонтальными облаками, как торт на блюде.

Это уже Фанские горы, куда лежит наш путь.

Сергей с удовольствием наносит на план истинные очертания перевала. Саша щелкает фотоаппаратом, фиксируя и перевал и лицо Сергея.

ДОЛИНА МУРЫ И РЕКА САРЫТАГ

Горные пастбища, лед, фруктовые леса, снова лед… Словно мы движемся семимильными шагами по земному меридиану. Теперь нашему вниманию предлагается степь. Совершенно половецкого разгульного типа, но поменьше — километров семь-восемь на полтора.

Долина реки Муры трогового происхождения. Это значит, что во времена оно спустился сюда ледник и выпахал широченный желоб с отлогими склонами. Затем ледник постепенно стаял, и осталось аккуратно обтесанное корыто, по дну которого тихохонько течет река, совершенно не подозревая, что она горная.

На берегах трава по колено, но уже пожелтевшая и привядшая. Лишь в котловине, где Мура вбирает в себя многочисленные притоки, трава такая густая и сочная, что мы в два счета перепачкались зеленью. Овцы пасутся без присмотра. Они теснятся по обеим сторонам нашего пути, как городские зеваки во время проезда именитых гостей.

Овцы невежественны, иначе они глазели бы не на нас, а себе под ноги. Покрытые вкусной травой чуть заметные всхолмления, которые мы даже не даем себе труда обходить, — это рухнувшие глинобитные стены; выступ на склоне, еле отличимый от прочих скал, — остатки Калай-Сангина, «Каменной крепости». Остатки незавидные, однако ж пережившие славу десятков своих завоевателей, от которых не осталось даже имени.

А дважды это затерянное междуречье, едва нанесенное на карту, включалось в орбиту большой истории.

Две личности, две эпохи, разделенные тысячелетиями, миры, навечно обозначенные как Запад и Восток, — Александр Македонский и Бабур. Они проходили здесь: один — преследуя врага, другой — уходя от погони.

Любой ясно выраженный характер интернационален в том смысле, что в каждом народе найдется подобный ему. Разделенные материками и эпохами, они принадлежат единому беспокойному человечеству.

Бабур совершил оплошку, сам написав о себе. Он мог бы, как и Александр, вызвать к жизни целую литературу. Потомок Тимура, изгнанный в юности предводителем кочевых узбеков Шейбани-ханом из родной Ферганы, он с горстью дружинников завоевал себе новое царство.

Желанной цели должен ты добиться, человек,

Иль ничего пускай тебе не снится, человек.

А если этих двух задач не сможешь ты решить, —

Уйди куда-нибудь, живи, как птица, человек!

Так пишет Бабур, не уточняя здесь «желанную цель». Но в своих записках мимоходом замечает: «Ходжент — незначительное место; человек с сотней или двумя нукеров прокормится там с трудом. Как же может муж с большими притязаниями спокойно сидеть там?»

«Большие притязания» Бабура привели его в Индию, где он основал для себя и своих потомков трехсотлетнюю империю «Великих Моголов», павшую лишь от британских пушек.

Этот человек удивительно сочетал в себе свойства основных человеческих типов: созерцательного и деятельного, неистовый в жизни, он пытлив и объективен в написанном. Подобное сочетание не столь редко. Редко проявляется оно с такой брызжущей полнотой.

Мы идем по долине, где отступал Бабур, потные, тихие и смирные. Никто нас не преследует и мы не завоевываем себе царство. Мы можем только дать волю воображению, платонически ощутить горечь бегства и предчувствие новой славы.

Далее по реке Сарытаг пошло уж и вовсе привычное: березы, тополя, ивы, волнуется вполне шишкинская рожь, желтые стога наметаны в два человеческих роста. Березы здесь огромные, раскидистые, со свернувшейся лохматой корой бронзового цвета. Поэты, которым это дерево издавна дает хлеб насущный, несколько растерялись бы в поисках новых сравнений. Недостает разве лишь поселян песенного вида с есенинской голубизной в глазах.

А вот и они. Не на лошадках, правда, — на ишаках, не в лаптях — в сапогах сыромятной кожи, в халатах вместо зипунов. Но в глазах под стать березам всамделишная северная голубизна. Чтобы навсегда закрепить за собой эти земли, дальновидный завоеватель македонец оставил здесь, на зыбком рубеже свеженаграбленных владений, несколько тысяч своих воинов, «тех, — пишет историк Александра Помпей Трог, — кто в его войске обнаруживал беспокойный дух».

Восток, Запад — навечно разделенные половинки мира… Чистая мистика. Земля круглая и, главное, сплошная. И живет на ней единое человечество

Греческие колонисты давно позабыли и язык предков и своих богов. А цвет глаз, форма носа — существенно ли это?

— Салям алейкум! — приветствуют нас потомки эллинов, проезжая мимо на ишаках, и по-восточному низко кланяются, прижимая руку к сердцу.

ОЗЕРО ИСКАНДЕРКУЛЬ

Приятно думать, что наша палатка раскинута на том лужке, где, возможно, пасся доблестный конь Александра Македонского. Мы чувствуем себя приобщенными к большой истории.

Правда, великий грек попал в Кухистан случайно. Он даже не подозревал о существовании этого края. Горцы, жившие здесь, были равны и в свободе и в бедности. «Они соревнуются и том, чтобы ничего не иметь, — замечает историк, — ибо считают, что беднейший свободнее грабителя. Лук и стрелы — все их имущество, все, чего они добиваются в жизни и что оставляют по наследству. У охотника есть стрела — и у всех в изобилии мясо и достаточно шкур для одежды».

Но рядом простиралась богатая Согдиана с устоявшимся государственным строем, с одной из самых разработанных и естественных религий — поклонением огню, с торговлей, ремеслами и уважением к женщине, в то время, когда македонцы в звериных шкурах еще гоняли на обмен к эгейцам тощие стада, не догадываясь о своей исторической миссии. «Я — человек из благородных Согда, история которых прекрасна» — с достоинством говорит о себе поэт Аль-Хурейми.

Согдийский военачальник Спитамен собрал в горной теснине, удобной для засады, воинов, «не пускающих стрелы наудачу». «На лошадях сидят по два всадника, и быстрота коней равняется коварству людей». Спитамен велел им окружить македонский отряд и ударить со всех сторон. В битве полегло две тысячи пехотинцев, триста всадников.

«Ты мне назначаешь Согдиану, столь мятежную, — заявляет приближенный Клит Александру, — которая не только не приведена в покорность, но и вообще не может быть покорена».

Александр с основными силами бросается на Спитамена — тот отступает в родные горы. «Земля там так покрыта снегом, что только с трудом можно было проходить по ней». И берега озера, носящего доныне имя завоевателя — Искандеркуль, наблюдали финал событий; Александр велел сломать плотину и обрушить на головы мятежным кишлакам потоки воды. И теперь в сотне метров выше по склону видны зеленые линии арчи, отмечающие прежний уровень озера.

Популярность Александра распространяется даже на Буцефала, его коня. Утверждают, например, что Буцефал утонул в озере Искандеркуль.

Необузданным натурам везет в памяти потомков. Им прощается многое за это качество, без которого не был бы добыт огонь, изобретено мыло и открыта Америка. Им тесно и, расправляя плечи, они расширяют границы мира.

Мы предаемся этим размышлениям, валяясь в траве на берегу Искандеркуля, обессиленные десятидневным переходом. А ночью мне снится пенно-белый лобастый конь, похожий на быка. Он медленно, раздвигая черную воду тяжелыми бабками, выходит из озера и принимается щипать траву. Я протянул руку, чтобы погладить его, — Сергей только выругался и повернулся на другой бок.

ПО ОЗЕРУ И ВОКРУГ НЕГО

Искандеркулю пророчат блестящее будущее.

— Это огромный природный резервуар. Весной здесь можно накопить воды вон до тех отметин (мы смотрим на линии арчи высоко над берегом) и в продолжение всего лета отпускать ее понемногу лежащим ниже богарным посевам. Вы знаете, что естественный сток Искандеркуля равен шестистам миллионам кубометров воды в год? (Мы не знали этого.) Представьте только — в двадцать шесть раз больше, чем у Севана! (Мы попытались представить.) Плюс электростанции! Плюс туризм, всесоюзный, не меньше!

Восторженность пророчицы с местной метеостанции объясняется не только ее юностью, но и любовью к своей профессии. В комнате, куда она пригласила нас, над девичьей постелькой — ружье, у изголовья — массивный сейф. Валяется нагайка, и в стакане на окне стоят лютики.

Одноэтажное здание станции почти полностью занято огромным центральным «холлом», куда выходят двери маленьких комнат. В двадцатые годы здесь помещался особый отряд по борьбе с басмачеством. В «холле» стояли лошади, а в комнатах жили бойцы. В мгновение ока здесь седлали коней, чтобы мчаться вдогонку за страшными всадниками в чалмах с новенькими английскими винтовками.

Из путешествовавших по Кухистану этого озера не минул никто. И говоря о красоте прочих мест, неизменно сравнивают их с Искандеркулем. Чтобы самим осмотреть его, мы решаем воспользоваться лодкой.

Озеро тремя заливами далеко вдается в берега. В этих местах в него впадают реки Сарытаг, Хозор-Меч и Серима. Вытекает же одна — Искандер-Дарья. Мы с трудом выгребли из засасывающей стремнины. В дельтах рек уютные тополевые рощи библейского вида с густой прохладной травой. Прочие участки берега заросли апельсиново-оранжевой облепихой, настолько вяжущей, что, наевшись ее, мы не можем раскрыть рты, и шиповником с великим разнообразием ягод — от желтых, кувшинчиками, до абсолютно круглых и черных.

Замок на берегу — башенки, сужающиеся кверху, и стены, уходящие в склон. Но к истории он отношения не имеет. Просто причуда ветра, который в разных землях нагляделся на подобные сооружения и вздумал их повторить. Карстовый источник, вытекающий прямо из скалы. В воде его растворены соли, и она вкуснее ледниковой. Но об источнике писали все и воду пили тоже.

Что еще?.. Дикая утка проносится над самой водой, задевая ее крыльями и роняя капли. Горы стоят по пояс в облаках, вершины их кажутся повисшими в воздухе. Утка, горы и т. п.

И между прочим, над нами летит самолет. Через полчаса он будет в Сталинабаде. Он кажется стремительной космической машиной, а ведь это всего лишь почтовый бипланчик. Мы, пешеходы, отстали от него на целую эпоху. Завтра с рассветом снова рюкзаки на плечи… Гиссарский перевал еще ожидает своих первооткрывателей.

Возвратясь в лагерь, мы зло пинаем рюкзаки. Мы устали.

РЕКА АРГ

Утром уходит из группы Саша. Говорит, что болен.

— И потом, вам же легче, — произносит он с деланной улыбкой. — Продукты на исходе.

Он выйдет тропой на Джиджик, а оттуда на попутной машине в Самарканд.

После перевала «Цирк» неожиданная близость цивилизации волнует и меня.

— Кто хочет, может уходить, — заявляет Сергей и обводит всех недобрым взглядом. — Продукты выделим. Даже если придется голодать.

— Брось эти бонапартистские штучки, — медленно говорит Нина. — Человек болен, а мы здоровы.

Саша уходит, наклонив голову, забыв попрощаться. Потом оборачивается и с дороги машет нам рукой.

Мы вскидываем на спины рюкзаки и отправляемся в сторону, противоположную Джиджику. Но пока мы движемся вверх — опять вверх! — вдоль реки Apг, мысли мои бегут вслед Саше, обгоняют его на полпути к Джиджику и, не задерживаясь там, приводят меня прямехонько в Москву. И тогда горы вокруг соответственно уменьшаются до привычной высоты зданий. Я вхожу в знакомое парадное, учащенно дыша, поднимаюсь по лестнице, — потому что нет лифта и потому еще, что как раз в эту минуту мы взбираемся на каменную осыпь, — стучу в знакомую дверь…

Осыпь кончается, тропа недолго вьется в арчовых зарослях и опять исчезает среди измельченных камней, где след затягивается, как на болоте. Осыпи начинаются у гребня и, раскрываясь веером, сбегают к самому берегу. Широкие, ровные, чуть изогнутые, они как бы ввинчиваются в небо, и сужение их кверху производит впечатление бесконечной перспективы. Склоны ущелья выложены четкими треугольниками: зелеными, вершиной к реке, — леса; лиловыми, голубыми, сиреневыми — осыпи. Вблизи они оказываются обыкновенными — серыми. Оттенки их меняются в зависимости от положения солнца, а когда оно начинает клониться к закату, осыпи становятся пурпурными, как раскаленные на очаге камни.


Облачка к вечеру собираются над каждой вершиной, точно осеняя ее, и лишь одно, овальное, с пушистыми легкими плавниками, неслышно плывет над долиной навстречу заходящему солнцу. Едва прозрачные края касаются его, как вспыхивают и сгорают, но облачко храбро продолжает путь, заслоняет солнце розовой детской ладонью, и прямые радиальные стрелы лучей направляются вверх. Мы стоим, пораженные этой величавой коронацией. Вот так из реальных наблюдений возникала, вероятно, легенда о небесном престоле, вознесении к небу, а может быть, и сама идея коронования владыки. Затем лучи гаснут один за другим, и небо на несколько минут наполняется глубокой предзвездной синью, а серебристые облачка точно источают собственный свет. Предельно просто: синее и белое, море и крылатый парусник, волна и пена на гребне…

На привале, делясь впечатлениями, мы, как Полоний в «Гамлете», единодушно решаем, что «облака похожи на паруса», и сами смеемся бедности своего воображения.

Меня одолевают воспоминания и мечты. Сердце мое нежно пульсирует. И пока длится ночь с ее удивительными звездами, я сочиняю стихи — впервые в жизни. Я чувствую себя влюбленным. Не конкретно в кого-нибудь — в очень многое: в горы, звезды, в эту юную луну, посеребрившую гребни скал, точно покрыв их снегом. Свет ее осторожно пробирается между ветвями, касается листьев, как клавишей, и я слушаю тихое начало фортепьянной сонаты, лучше которой ничего не знаю.

Мне кажется странным, что друзья спят, отдают время сну. Я полон кротости и умиления. Мне хочется немедленно творить добрые дела. Я непременно влюблюсь, приехав в Москву. И даже знаю в кого.

УРОЧИЩЕ АХБА-СОЙ

Колхозные угодья здесь разбросаны на площади, равной примерно небольшому европейскому государству. Но сами поля крохотные — лесенкой по склону горы. Иногда уступ расширен искусственной террасой на столбах с насыпанной землей: наверху растет рожь, а под навесом сложен очаг из камней, где можно переждать непогоду и заночевать. Отверстие над таким очагом открывается прямо среди поля, и в одном месте при виде дымка мне почудилось, что горит рожь. Сергей попытался незаметно свернуть с троны, чтобы не задерживаться, но обитатель летовки уже заметил нас.

Пока он здоровается с каждым обеими руками, Нина скромно стоит в стороне. Она не уверена, принято ли на Востоке здороваться с женщинами. Но ей оказывается тот же почет, что и остальным. Горянке всегда приходилось нести тяготы наравне с мужчиной, и унизительной паранджи здесь не знают.

Далее, вверх по Ахба-Сою, притоку Арга, наши рюкзаки тащит на себе мышиной масти ишак. Если б не великодушие хозяина, мы так и не узнали бы, что по такой тропе можно пройти с вьюками. Ишака тянут за узду, поворачивают на виражах за хвост, даже подкладывают иногда под копыто камень. У ишака жертвенные сумрачные глаза. Человек с такими глазами кончает обычно графоманией или запоем.

Нас сдают с рук на руки чабану в урочище Ахба-Сой. Владелец ишака тут же прощается и поворачивает обратно, чтобы пройти опасную тропу до темноты.

Гостеприимство, как и прочие этические устои, которые нам хотелось бы считать извечными душевными свойствами, имеет свои глубокие корни. Думается, оно — своеобразное отражение натурального обмена. В глухих местах слишком мало людей и еще меньше дорог, чтобы не встретиться однажды снова и в свою очередь не воспользоваться радушием бывшего гостя. Кроме того, с гостем проникают сюда, за перевалы, новости большого мира. Так возникает традиция — привычка народа. И вот уже мы пьем чай и едим лепешки человека, которого впервые увидели и никогда больше не встретим. Пиала неспешно ходит по кругу; мы, чтобы не обидеть хозяина, не достаем своих кружек.

У него совершенно несвойственное индоевропейцам-таджикам непроницаемое тюркское лицо с чингисхановскими вислыми усами. У пояса нож в ножнах, украшенных цветной бахромой, в руках длинная ореховая палка. Он величаво опирается на нее, держа наискосок вдоль тела. За спиной у него домбра — долбленый обрубок дерева с двумя жилами. Мы просим сыграть что-нибудь.

— Нет настроения, — отказывается он. — Плохо получится.

Над нами — небо. За спинами — валун величиной с избу. С подветренной стороны — невысокая, по колено, изгородь из камней. Очаг, связка дров, принесенных снизу, с границы леса.

Поздно вечером лохматые псы сгоняют сюда овец. Овцы стоят покорные, тупо вперившись в одну точку. Псы молчаливо лежат по сторонам с выражением сурового долга на мордах.

По примеру чабана мы расположились ночевать на горячих камнях очага. Камни остались теплыми до утра, но сверху всю ночь лил дождь. Мы кряхтели и ворочались, стесняясь перейти в палатку, и мешали спать хозяину.

ПЕРЕВАЛ ПУШНОВАТ

Нам предоставляются на выбор три перевала — Двойной, Ахба-Сой и Пушноват, ведущие примерно в одном направлении. Мы решаем следовать тропе — куда выведет.

В отличие от дороги, сделанной человеческими руками, тропа естественна, как и сами горы. Кто-то первый прошел здесь, путаясь и сомневаясь. Не раз пытался он подняться на гребень и отступал. Но с возвышения успевал высмотреть место для новой попытки и снова шел вперед, ведомый единственно инстинктом направления. Он был оптимистом, иначе давно бы сдался и повернул вспять. Он был первооткрывателем. Достиг ли он цели? Кто знает…

Но следующий уже искал его следы, ободряясь надеждой, что они выведут правильно. Он видел, где след начинает потерянно блуждать, делать ненужные петли, и срезал их по прямой. Зачастую он повторял ошибки предшественника. Но уже не все.

Еще и еще шли люди, не зная друг друга, но чувствуя, что они не одиноки среди этих скал и фирновых полей. И тропа выпрямлялась, находила более удобный склон, минуя опасный, взбиралась все выше и выше, пока не достигала наконец места, где можно подняться на гребень и спуститься уже по другую его сторону. Тогда это место называли перевалом. И река, берущая поблизости свое начало, давала ему имя.

Один человек не торит тропу, поэтому доверьтесь ей. Следы могут ошибаться — тропа проверена поколениями. И если она вьется серпантином, где можно, казалось бы, пройти напрямик, идите по ней. Значит, так лучше сохраняются силы. Если она идет в обход камня, не ступайте на него — он неверен. Она избегает зеленого склона и избирает снежник — значит, перевал не там, где вы думаете. Она оборвалась на краю пропасти — не верьте этому. Ищите не обход, ищите тропу. У людей нет крыльев, они шли по земле. Примятая трава, камень, чуть стертый на поверхности, единственный сохранившийся след на фирне — все это приметы тропы. Случайных прохожих здесь не бывает. Если на этот камень ступала человеческая нога — значит, человек шел на перевал, либо спускался с него.

Так, следуя узкой полоске надежды, мы идем вверх по черной гнейсовой осыпи, круглой, как земной шар в миниатюре. Издалека мы видели ее край. Теперь же перед нами только бесконечная кривизна. За каждым десятком метров, которыми ограничен наш обзор, подъем может перейти в спуск, но наш путь уже исчисляется километрами. Вправо, влево, еще раз вправо, снова влево, меридианами, параллелями вьется едва приметный серпантин, и мы не уклоняемся от него ни на шаг.

Наконец в поле нашего зрения появляется гребень, отороченный поверху снежным карнизом, наклоненным в нашу сторону. Кажется, пройти сквозь него можно, лишь прокопав туннель. А тропа упрямо следует вверх, и тогда открывается острый скальный гребешок, рассекающий карниз на две половины. Возле него валяется брошенный кетмень, заржавленный, но совершенно целый.

Трудно, видать, пришлось путнику, если он решил с ним расстаться.

Да и нам последние метры даются нелегко. Ледоруб на скалах — лишь обуза, здесь должны быть свободными обе руки. «Путник, будь осторожен! Помни: ты здесь — как слеза на реснице. Возьми свечу и посмотри в глаза собственной смерти».

Но вот и широкий отлогий гребень. Кстати, слова таджикского поэта Джалолиддина Руми мы вспомнили, лишь миновав опасность. Тогда нам было не до поэзии. Несколько камней, положенных один на другой. Мы добавляем к ним свой камень. По направлению речной долины, что видна впереди, Сергей определяет — мы проходим перевал Пушноват, 4227 метров.

Навстречу из долины поднимаются синие набухшие тучи. Мгла заволакивает солнце, и оно, проглянув в разрыв одним глазком, исчезает. Ветер несет редкие хлопья снега. Чуть ниже обдуваемого гребня мы ставим на ледорубах палатку, не ожидая развития событий, заползаем в нее, застегиваем все петли входа и устраиваемся поудобнее.

Полдень. До вечера, видимо, не прояснится. Придется заночевать здесь. Но на нас сухая одежда, под головами мягкие и тоже сухие рюкзаки, от дыхания скоро становится тепло — вполне сносный уют, отделенный от неприветливого мира тонкой прорезиненной тканью. «Снежный человек» может лишь мечтать о таком.

Даже хорошо, что мы вместе, никуда не торопимся, лежим под одеялами, читаем стихи, беседуем… С самой Москвы, кажется, не предоставлялось такой возможности. Хуже, что осталась последняя папироса: я рассчитывал на две, но одна раскрошилась. Ничего, можно из нее слепить цигарку. Не мешало бы, конечно, сейчас костер, горячую еду… Но если забыть обо всем этом, получается не так уж плохо.

В нас, четверых, кроме сходства интересов и взглядов, есть нечто общее и в возрасте, и в манере держаться, в одежде, даже во внешности. Студенты, либо недавние студенты, мы еще не слишком закопались в своей профессии, чтобы утратить темпераментную студенческую эрудицию; в одних влюблены, другими любимы; и все, что с нами случается, происходит не впервые, но заведомо и не в последний раз. Мальчишеский нигилизм сменился сдержанностью, развязность — душевным равновесием.

Все мы в хорошем возрасте сбывающихся надежд и ощущаем свое здоровье, как счастливый монарх корону на голове.

Кружит за палаткой снег, заметает тропу, надолго закрывает пройденный нами перевал. А здесь безветренно, сухо и, если прижаться покрепче друг к другу, совсем не холодно. Я с наслаждением докуриваю последнюю папиросу.

ДОЛИНА АРЧА-МАЙДАНА

Ущелье реки Пушноват выводит нас в долину Арча-Майдана. Собственно, мы прошли напрямик. От Искандеркуля через вьючный перевал Дукдон сюда же ведет кружной торный путь, на который мы теперь вышли. Это не дорога в прямом смысле слова. Трону проходят редко, и она успевает почти полностью зарасти и исчезнуть от путника до путника. Здесь же с незапамятных времен каждый летний месяц гнали гурты овец, проезжали на ишаках и лошадях. И осталась широкая, в два ишака, битая лента стершихся камней и пыли, испещренная множеством следов.

У самой дороги, где в крутое боковое ущелье ответвляется охотничья тропка, лежит гладкая черно-зеленая гранитная глыба. На ней выбито тотемическое изображение киика — горного козла с тяжелыми крутыми рогами и меньшевистской бородкой клинышком.

Ислам запрещает какие-либо изображения людей или животных. Но люди верили в земного киика не меньше, чем в аллаха на небесах. Хлеба не хватало. Урожаи измерялись здесь тюбетейками. Единственная надежда голодного кишлака — кремневое ружье, мультык, настолько тяжелое, что стрелять приходилось с упора. «Киик был хитрый, а я — хитрей. Я выследил киика, я убил киика. Какой я счастливый!» — пел удачливый охотник, спускаясь с гор на дорогу с убитым козлом на плечах,

Голова и шкура достаются охотнику, но мясо непременно делится поровну на всех едоков, хоть по кулаку. Киик — кормилец, киик — спаситель. Не хуже аллаха, который только требует, ничего не давая взамен. Это давний культ, сохранившийся с первобытных времен почти до наших дней. И дорога хранит о нем память.

Иногда дорога сворачивает по мостику с крутого берега на более отлогий. А там, где долина становится отвесным каньоном, в скальную стену вбиты колья, застланные упругими ветвями. Такой шаткий без перил карниз называется «оврингом». Верхом, видимо, я не рискнул бы проехать, пешком пройти можно. По мусульманской религии, чистилище устроено примерно так же: дорога узкая, как лезвие ножа, пройти ее суждено лишь праведнику.

Возле одного из оврингов груда камней с воткнутым тестом. На шесте — белая тряпица. Остановись, значит, путник, воздай аллаху, сохранившему тебе жизнь!Шест покосился, тряпица почти истлела. Иные заботы у путников.

Пещеры вдоль дороги — своеобразные постоялые дворы. Некоторые расширены и углублены человеческими руками. Валяется примятое сено, сложен очаг из камней. Со стен свисает бахромой сажа. Дров здесь изобилие, склоны покрыты густым арчовым лесом. Завалы ободранных стволов забивают русло. «Арча-Майдан» — «Арчовая площадь», бор.

Но не по всему течению река носит одно это имя. Ниже впадения Сарымата она называется Вору по названию кишлака; ниже Артучи — Кштут-Дарья, опять по кишлаку. Слишком разобщены были люди, несмотря на дорогу; редко проходили ее из конца в конец.

И все же дорога — благо. Едет навстречу таджик, поет, глядя на небо, а Сергей переводит с грехом пополам его слова: «Лишь утром собрался я в путь, а уже дом скоро. Крепки ноги моего ишака, редко приходится помогать ему в пути. Дорога ведет куда мне надо. Это хорошая дорога».

УЩЕЛЬЕ САРЫМАТА И ПЕРЕВАЛ ТАВАСАНГ

В ущелье Сарымата из вертикального склона прямо на тропу открываются черные дыры — штреки древних выработок. С подобными местами связывают обычно легенды о драконах. Мы же, войдя в пещеру, имеем дело с прозаичными гадюками, вполне безопасными, после того, впрочем, как снесешь им головы ледорубом.

Мы жжем одну за другой спички. Затем злой участи подвергается предисловие к Гейне. Жестокая любознательность делает нас варварами. Коридор за коридором, на головы нам сыплется невидимый песок, мы спотыкаемся о полусгнившие крепления. В местах слияния коридоров наши огромные колеблющиеся тени блуждают по стенам сводчатых залов, и мы переговариваемся шепотом. Пытаемся расковырять заложенные камнями боковые проходы. Но ледорубы трещат, а камни не поддаются.

Наконец тупик, еще хранящий следы последних ударов кирки. Мы разочарованно возвращаемся к свету.

Судя по форме штреков, выработкам не менее пятисот лет.

Позднее, высоко на склоне, мы видели еще один рудник — европейские домики, груды вываленной серебристо-серой породы, содержащей сурьму. Пока этот вполне современный уголок соединен с внешним миром крутой тропкой, по которой впору взбираться лишь скалолазам. Одно время здесь бережно сводили ишаков, груженных рудой, — перевозка, которую может оправдать лишь добыча самородного золота или алмазов. Вскоре здесь ляжет асфальт.

Это — тоже история, но уже обращенная в будущее.

Нужны дороги. На ишаке можно проехать в соседний кишлак к родственникам, руду и уголь на нем не вывезешь. Дороги приучили рынок к дешевизне. Ждут деятельных человеческих рук залежи минералов, серы, огнеупоров, лёссовидных суглинков, мрамора и строительного камня.

У подножия обветренного пика Мунара, в верховьях Сарымата, разведаны месторождения каменного угля. Сейчас там пасется отара овец. Но мне кажется, что старый пик настороженно прислушивается к далеким взрывам, доносящимся из-за перевала Тавасанг. Оттуда идет дорога, настоящая, с покрытием.

Мы сворачиваем на перевал.

КИШЛАК МАРГУЗОР

Я пролетал над Маргузором в детстве на ковре-самолете. Стояла такая же тишина. Дрожали в знойном воздухе очертания гор. Дремало внизу в садах селение. В голубом сферическом озере медленно плавилось солнце. Когда по воде пробегал ветерок, возникали такие же синие тени, точно озеро отгоняло от себя сны. Очарованная страна, где природа и человек зевают в лицо друг другу!

На берегу озера мы нашли распечатанную бутылку. Возле нее валялся джинн. Он ничуть не удивился, когда мы растолкали его.

— А, геологи… — обрадовался он. — Купите ишака.

Мы объяснили, что мы не геологи и ишак нам не нужен.

— Так чего же вы голову морочите? — обиделся джинн и повалился снова на траву.

— Пустой человек, — сказали о нем колхозники. — Надо про него в районную газету написать.

Сказочный Восток мерк перед моими глазами. Упоминание о газете подействовало еще более ошеломляюще, чем джинн с его бутылкой. Тогда я оставил в покое ковер-самолет и огляделся пристальнее по сторонам.

Всего озер семь. Они располагаются цепочкой по течению реки Шинг и носят достаточно выразительные названия, чтобы их можно было не описывать: Хозор-Чашма — «Тысяча источников», Маргузор — «Переправа», Хурдак — «Маленькое», Нафин — «Пупок», то есть средина, Гушор — «Приятное место», Соя — «Тень» и самое нижнее Нежигон — «Недоступное».

Верхнее озеро Хозор-Чашма отделено от следующего — Маргузора — мореной, похожей на гигантскую железнодорожную насыпь, сквозь которую брызжет множество ключей. Словно пожарный шланг попытались прикрыть ладонью.

Повсюду на склонах гор лепятся посевы. Они желтые с зеленой оторочкой по краям, как праздничная скатерть — достархан. Вспахать, засеять и собрать урожай с такого поля нелегко: трактор не удержится на этой крутизне. Отгонные пастбища далеко — за перевалами. Плодовые посадки требуют орошения. Но и поля, и скот, и сады вместе обеспечивают безбедную жизнь немногочисленному населению Маргузора. В сладостные времена халифов, дэвов и странствующих дервишей здесь умирали от голода. Грамотных не было ни одного. Теперь в кишлаке школа. Там обычные ученические парты.

Я не склонен умиляться заурядными нормами жизни. Я просто помню, что кишлак лежит в горной чаше между двумя перевалами, каждый из которых выше трех с половиной тысяч метров. Зимой добраться сюда можно лишь на чудо-ковре; самолету приземлиться негде.

Почти изолированные от мира жители Маргузора сохранили внешний тип, отличный от таджикского. Вьющаяся бородка, окаймляющая лицо, полные семитские губы и миндалевидные глаза делают их похожими на багдадских купцов или на иудеев с картины Иванова «Явление Христа народу».

Здесь тысячелетие назад прошли арабы-завоеватели. Они несли с собой не цветистые сказки, а молодой жестокий ислам. Истребив прежних обитателей, они поселились в долине, не смешиваясь ни с кем.

В то шумное время воды озера розовели от пролитой крови. Теперь они прозрачны до дна. Все вокруг дышит миром и спокойствием.

…Из-за дальнего края озера доносятся взрывы. Оттуда идет дорога.

С ПЕРЕВАЛА КАМИЧОРРГА ПО БЕЗЫМЕННОМУ САЮ[14]

«Камичоррга» в переводе с таджикского — «перевал четырех дорог». За перевалом тропы сливаются в одну, выбитую по колено, как колея в глине; ночью из нее не вывалишься. Места исхоженные, известные и потому скучные. Мы сворачиваем с тропы.

В получасе хода от нее открывается отвесный каньон такой глубины, что река внизу совершенно не слышна. Мы сталкиваем туда камни, они беспрепятственно летят до самого дна, но беззвучно, как если бы падали клочки бумаги. В Америке подобный каньон непременно объявили бы национальным чудом. Мы несколько ошеломлены и первые впечатления выражаем междометиями, окружая их восклицательными знаками. Затем подбираем сравнения, определяющие меру нашего восторга. Нина нашла, что каньон «симфоничен». Сергей, подумав, заметил, что при соответствующем освещении эффект должен создаваться «чисто рериховский». Юрий и я покопались в памяти и тоже что-то сказали.

Вертикальные стены пропасти расписаны дождем и ветром. Из хаотичного сумбура разводов, трещин и рельефов наше воображение составляет причудливые лица, фигуры и целые картины. Так однажды со словарем в руках я пытался постичь восточную мозаичную вязь, пока мне не объяснили, что это просто орнамент. И тогда, перестав искать несуществующий смысл, я увидел прелесть самой композиции.

Этим каньоном любовались еще питекантропы. Мы не можем надивиться изобретательности природы. Словно здесь потрудился фантастический скульптор. Морда сфинкса, бесстрастная и небритая — щеки заросли кудрявым арчовником. Спина чудища сливается со склоном, сфинкс выглядывает из него, как пес из конуры.

Мефистофель! Совершенный Мефистофель — крючковатый нос, почти достающий до подбородка, скептически искривленные губы. Мы подошли вплотную — Мефистофель подмигнул нам левым глазом: из гнезда в выбоине скалы вылетел воробей. Юрий щелкает фотокамерой, чтобы нас потом не заподозрили во лжи.

Огромный длинный камень тяжело выгибается подобием издыхающего кита. Единственное изображение кита в натуральную величину.

Поработали здесь и абстракционисты. Вымытые водой черепа из песчаника, белые тазовые кости, раковины со сферическими полостями… Придумывай к ним любое название и помещай в нью-йоркский музей. Разве что крышу придется поднимать.

Юрий записывает в дневнике: «Работа воды и ветра…»

— Жалкий прозаик! — говорит Нина. — Здесь побывали марсиане и подшутили над художниками всех направлений.

ВЕРХОВЬЯ КАРАСУ

На заре Сергей будит нас с видом серьезным и необычно торжественным; можно подумать, что он при галстуке. Сегодня нам предстоит найти Гиссарский перевал. Затем мы возвратимся боковым перевалом Мухбель к населенным местам. Идти, как предполагалось, через перевал Гава у нас не хватит продуктов.

С обувью совсем скверно. Мы печатаем следы всех десяти пальцев, окруженных изорванной полоской ранта. В дальнейшем их можно будет принять за следы «снежного человека».

— Если отыщем перевал, — говорит Нина, — назовем его «Смерть ботинкам».

— Это будет справедливо, — подтверждает Юрий и отрезает полу штормовки на портянки.

Первым узнал от горных таджиков о перевале в верховьях Карасу, на берегу которой мы стоим, путешественник прошлого века А. П. Федченко. Ему было в ту пору столько же лет, сколько Сергею сейчас — 26. Федченко пытался пробиться к перевалу кратчайшим путем — с севера, с низовий Карасу. В узкой теснине горной реки он пустил своего коня прямо по воде против течения, не найдя другой дороги. Поток опрокинул и коня и всадника. Федченко повернул обратно.

Мы же проделали долгий путь и вышли на Карасу с востока, выше опасной теснины. И теперь впереди нас обычное ущелье, похожее на многие другие, пройденные нами, с той лишь разницей, что на карте это место опять расплывается белым пятном, где перевал отмечен не точным крестиком, а неопределенной стрелкой.

В масштабе карты стрелка занимает целиком долину, а треугольный наконечник ее покрывает сразу все пять цирков, которыми долина заканчивается. Цирки соединены с ней ниточками ручьев, образующими основной стебель реки, как ягоды, повисшие на конце веточки. Сергей торжествующе стирает карандашную стрелку и набрасывает схему речных истоков.

Далее следует действие, во многом напоминающее гадание: Сергей колдует с компасом и в сомнении смотрит поочередно на каждый из цирков. Я предлагаю кинуть монетку: орел-решка — в какую сторону направиться? Но Сергей уже сделал выбор:

— Там перевал.

Пока мы поднимаемся по камням в левый цирк, нас презрительно освистывают рыжие сурки. Они стоят на карауле у своих нор и прячутся не раньше, чем рассмотрев нас вблизи. Когда мы забираемся на моренную гряду, впереди оказывается печально знакомое сплошное полукружье скал без единого разрыва. Опять извлекается компас, опять Сергей сосредоточенно почесывает карандашом за правым ухом. Потом коротко бросает Юрию:

— Пошли!

В то время, как они вдвоем бродят в разведке, мы выпекаем на благоразумно прихваченных по дороге дровах лепешки. На них идет последняя мука, остатки круп и раздробленные макароны. Туда же вытряхивается мешочек из-под сахара.

Зато очаг у нас из первоклассного мрамора, как в старорежимной адвокатской квартире. Повсюду валяются белые куски с блестящими кристаллическими изломами.

Готовые лепешки мы выразительно раскладываем на камне, чтобы Сергей, возвратясь, сразу же обратил на них внимание. Он молча пересчитывает лепешки и сумрачно кивает головой.

— Перевалить, конечно, везде можно. Но должен ведь быть настоящий перевал, раз Федченко слышал о нем от таджиков.

На карте свеженарисованный цирк перечеркивается жирным крестом. Ночью Сергей ворочается под одеялом, а мне снится студенческая столовая и длинное, как лозунг, меню.

ПЕРЕВАЛ

Утром делят лепешки. Сергей отказывается в нашу пользу от своей доли.

— Товарищи, — с неожиданной кротостью в голосе говорю он. — Еще день, только день… Перевал должен быть в соседнем цирке. Перевал существует! Возвратиться через Мухбель всегда успеем.

Наверное, так Колумб уговаривал взбунтовавшихся матросов потерпеть и плыть дальше к Индиям.

— Иначе стоило ли затевать всю эту пешую одиссею, — торопливо убеждает Сергей, заметив, что мы поперхнулись лепешками. — Столько пройти — и бестолку… Я обещаю вам на сегодня хорошую погоду, а на завтра — гостеприимный кишлак с айраном и яблоками.

— Ладно, — вздохнув, соглашается Нина. — Только сперва ты съешь свою лепешку.

Мы закусываем зеленым луком, стрелки которого в изобилии торчат из земли, и вспоминаем шоколадные паровозы, подаренные нам на дни рождения.

Следующий цирк похож, как две капли воды, на предыдущий. Те же отвесные, готического вида скалы в вертикальных трещинах сверху донизу; те же моренные гряды, из которых каждая, пока взбираешься по ней, кажется последней; фирн, ледник. Посреди ледника озерко с вертикальными стенами, в котором плавают миниатюрные айсберги.

Сергей торопит нас. Я чувствую: если мы и сегодня не найдем перевал, он выпросит еще день.

За озерком тянется хаос скальных обломков, коричневых на поверхности, обращенной к солнцу. Когда-то они покоились неподвижно, вросшие в лед. Но темная поверхность днем сильно нагревается, лед из-под них вытаял, и многотонные громады шевелятся, едва ступишь ногой. Это сползшие с ледником обломки полуразрушенной впереди стены. Перевал — там!

…Мы стоим, обнявшись, на узком скальном гребне. Гиссарский перевал — вот он! Впереди — ниже нас — голубоватый козырек ледника со стекающей в долину рекой. Сзади — тоже ниже — горный цирк, пройденный нами. Любопытно, что никто не произносит сейчас ни слова, не пытается как-нибудь по-своему выразить радость, точно обычное звучание слов или несдержанный жест оскорбят товарищей. А все вместе мы можем проявить свою радость только так — положив друг другу руки на плечи. И в записке, оставленной в сложенном из камней туре, говорится не о каждом из нас, а обо всех сразу: «…группа московских студентов первой взошла на Гиссарский перевал».

Это не бог весть какое открытие — лишняя пометка на подробной карте, нужной лишь для геологов. Но мы шли, избрав его своей целью. И вот стоим здесь.

Однако с такой минутой — торжественной и несколько сентиментальной — соседствует и печальная минута. Нельзя оставаться на вершине вечно. Надо оглядеться и избрать новую цель. И начинать путь сначала.

ВНИЗ С ПЕРЕВАЛА МУХБЕЛЬ

За перевалом Мухбель все чаще встречаются люди. В основном это пастухи и паломники. Здешние места представляют отличные пастбища, но они же считаются святыми.

Древние жители этого края исповедовали зороастризм. Само название народа — таджики — происходит от слова «тадж» — корона, головной убор огнепоклонников. Сюда, в междугорье, открывающееся к западу, собирались пастухи и земледельцы проводить на покой солнце и приносили несложные жертвы, чтобы оно появилось вновь на следующее утро. И оно действительно появлялось, если, разумеется, не бывало закрыто тучами.

Священная книга огнепоклонников «Авеста» утверждает: «Тот, кто обрабатывает землю левой рукой и правой, правой рукой и левой, тот воздает земле прибыль. Это подобно тому, как любящий муж дарует сына или другое благо своей возлюбленной жене, покоящейся на мягком ложе. Кто сеет хлеб, тот сеет праведность».

И земля в полном соответствии со священным писанием (и законами биологии) рожала именно то, что на ней сеяли.

«Клянусь богом! — яростно восклицает древнетаджикский поэт Дакики. — Никогда не увидит рая тот, кто не идет путем Зороастра». Я не спешу в рай, мне будет там скучно.

В первые годы мусульманского летосчисления в страну стали проникать арабские миссионеры. Они тоже обещали рай, но настаивали на аллахе. Проповедь новых истин пришлась не по душе жителям. Одного из миссионеров, за которым легенда закрепила имя Хазрет-султан, они пытались даже побить камнями. Но холм, на котором стоял проповедник, волею аллаха поднялся недосягаемо над землей. Так повествует легенда и добавляет, что святой до сих пор живет на вершине.

Последний факт мы проверять не стали. А гору видели. Она имеет форму правильной пирамиды, точно и впрямь ее воздвигали искусные божеские руки. У подножия горы расположено кладбище для наиболее достойных мусульман. Могилы увенчаны шестами, чтобы праведнику легче было забраться на небо. Шесты шаткие.


С горы навстречу нам спускается траурный кортеж. Кавалькада живописных всадников в чалмах и ярких халатах. Посредине на носилках несут покойника, завернутого в такую же чалму. Правоверный мусульманин постоянно носит на голове скрученный жгутом саван, напоминающий о смерти и загробном мире.

Кавалькада движется быстро, чтобы поспеть к вечерней молитве, всадники не сдерживают лошадей, и пешим носильщикам приходится почти бежать. Мы сходим с дороги и сдергиваем с макушек носовые платки, которыми прикрывались от солнца. Процессия сворачивает на кладбище.

За изгородью из необтесанных камней молятся правоверные. Они часами стоят на коленях, лицом в сторону Мекки (приблизительно, потому что карты они не знают), со сложенными перед грудью руками. Уходя, поднимают в знак совершенной молитвы камешек с земли и кладут его на один из больших валунов, разбросанных повсюду. Валуны вокруг усеяны такими камешками.

На пересечении дорог стоит небольшой глинобитный домик — «ханако», харчевня для паломников. Женщинам отведена отдельная хижина в стороне. Арык с проточной водой для омовения, садик в три деревца, куда выходит возвышение, на котором пьют чай. За чаем ведут благочестивые беседы, а также обсуждают цены на колхозном рынке.

Посреди возвышения вмурован черный котел, в котором запросто можно сварить целого барана. Мы варим в нем кашу из подаренного нам ячменя. Доброхотное подаяние угодно аллаху. Мы с аппетитом едим за его здоровье.

Несколько молодых парней, сидящих здесь, оказались пастухами, пришедшими согреться чаем. Мы расспрашиваем у них о Мафусаиле, живущем на горе.

— Э, — не без иронии говорит один. — Был бы святой — давно бы спустился вниз.

Паломники же — все дряхлые старики. С их смертью святому станет совсем худо.


Вокруг «ханако» расположено несколько особо отмеченных могил. Шесты на них увенчаны козлиными рогами. В лихой спор Магомета с Зороастром не без успеха вмешался первобытный киик.

— Сколько религий… — задумчиво говорит Нина. — Тесно, должно быть, на небесах.

ПЛАТО ЗА РЕКОЙ АКСУ И НОЧЛЕГ В КИШЛАКЕ

Горные кряжи обрываются внезапно, точно отрезанные. Далее тянутся уже холмы, из которых лишь кое-где торчат скальные острия, точно зубы дракона.

Тропа берет в лоб высокий холм, за которым почти без понижения начинается следующий — и так до горизонта.

Плоскогорье выжжено и пустынно. Небо над ним отливает песчаной желтизной. Одинокий пирамидальный осокорь посреди водоема для сбора дождевой воды. Дно водоема покрыто растрескавшейся глиняной коркой.

Очень скоро мы начинаем испытывать жажду — вначале от одного сознания того, что утолить ее невозможно. Обследуем один за другим овраги. Они сухи. Тогда Сергей прибавляет шагу. Почти бегом мы движемся с холма на холм.

Я отстал, чтобы раздеться до трусов, — товарищи скрылись за бугром. Пока я поднялся на него, их уже там не было. Я громко окликнул — ни ответа, ни эха. Троп множество, в каждой ложбинке они расползаются, как раки, — я последовал наиболее протоптанной.

Следы овечьих копытец, «орешки», отпечатки грубых сапог, сшитых рантом внутрь… Тропы опять разошлись пучком: одинокие сапоги свернули вправо, копытца — влево. Следы на глине сохраняются долго; здесь проходили в период дождей, может быть, еще в прошлом году.

Я пересек множество троп, пока на одной из них не нашел характерных отпечатков кед с вылезающими босыми пальцами и ямок от металлических шипов горных ботинок. Затем поднял кусок подошвы с истертым шипом и припустил рысцой.

У крохотного ключа меня поджидают товарищи, сидя на рюкзаках.

Вода едва сочится. Мы по очереди припадаем к ней ртом и вытираем вымазанные глиной губы. Останавливаться здесь на ночлег бессмысленно. Но впереди виден край плато, где несомненно должна течь река.

К вечеру мы совершенно теряем чувство голода и беседуем в зависимости от вкусов о нарзане, пиве и газированной воде без сиропа. Наконец в сумерках обозначаются темные купы деревьев и плоские дома, неотличимые по цвету от бугорка земли, но с черными дырами входов.

В кишлаке Динаболо мы почувствовали себя обитателями отличной планеты, где тропы сливаются в дороги, а дороги ведут к людям.

Первый же таджик, перед которым мы выразительно демонстрируем международный жест челюстями, ведет нас в дом, где мы прежде всего наливаемся зеленым чаем. Затем лапша, политая кислым молоком, и лепешки. Хозяин не курит, но вскоре находится и махорка.

Пол комнаты устлан одеялами (обувь мы оставляем у дверей); в стенах традиционные ниши со старинными, окованными жестью сундуками. Ниша в парадном углу разгорожена полочками, приспособленными для книг. Хозяин находит в одной из книг упоминание о Кухистане: «Был Кухистан — край скорби и обмана, затерянный меж каменных громад».

— Кухистан… — говорит он. — Мой Кухистан… Все, что вы видели, и то, что еще будет, — все Кухистан.

Хозяин расспрашивает нас о Москве. Он был в ней в сорок первом и прошел от ее стен до озера Балатон в Венгрии.

Москва… Огромный, полный движения город, где все сбывается, если решительно захотеть, — вплоть до поездки в Кухистан.

Чтобы разбудить нас утром, заводится будильник.

ДО НОРИМОНА

Из Динаболо уже ведет дорога. Дорога новенькая. На ее пыли отпечатался пока единственный автомобильный след. Машина привезла в кишлак части разобранного самоходного комбайна. Его соберут на месте. Мы, возможно, в первый и в последний раз в жизни видим, как молотят по старинке. По круглой площадке, устланной соломой, сбиваясь мордами, ходят быки, вышелушивая копытами зерно.

— Привет москвичам! — здоровается шофер, блестя зубами. — Вам повезло. В прошлом году здесь не было ни дороги, ни машины. Погостите еще денек: управлюсь с делами, завтра повезу вас в райцентр. А там до Москвы рукой подать.

Нет, не станем мы ждать. Каких-нибудь километров пятьдесят — сколько их осталось позади! Тем более что это последние пятьдесят километров; тем более что нам обещают виноградники вдоль дороги. Да и рюкзаки совсем опустели…

Бойкая дорога. Почти как улица. Кажется, никогда мы не видели столько людей сразу: по три, по пяти-семи человек. Уже уверенно мечтаем о том, как выспимся по приезде в Москву… Нет, отоспимся мы еще в поезде. И там же, в вагон-ресторане, закажем отбивную пожирнее. С жареным картофелем! И услышим «Последние известия». Какие новости произошли в большом мире за время нашего отсутствия? И вернемся к будничным делам, по которым уже соскучились. Встречаясь, будем говорить: «А помнишь?..» Да, надо будет послать фотографии голубоглазым таджикам с Искандеркуля, в кишлак Маргузор и гостеприимному чабану из урочища Ахба-Сой. Это на всю жизнь уже «наш Кухистан» — край гор и радушных людей. Мы оставляем здесь частичку своего сердца. Это — метафора, но она правдива.

В Москву! Я открою этот город для себя заново, как Кухистан. Я начинаю чистую страницу. В моих воспоминаниях лишь ледяные изломы гор и перевалы, пройденные нами. Дорогу осилит идущий — это я понял твердо.

Горячая пыль взрывается под ногами. Свешиваются из-за дувалов виноградные гроздья — зеленые и черные с сизым налетом. Мы едим с разбором — только черные. И губы наши приобретают сапожный глянец.

Кишлак сменяется кишлаком (даже Юрий уже не записывает их названия), виноградник — виноградником (даже меня прошибает оскомина), одни прохожие — другими (Сергей каждого приветствует «Салям алейкум», очень гордясь знанием языка).

Нина едет верхом на ишаке, держа в руках помидор. Ишака и помидор ей предоставил случайный попутчик, который никак не может сообразить, как мы попали сюда из Сталинабада.

В таком виде бодрый кортеж, сопровождаемый тучей ребятишек, вступает в кишлак Норимон, где есть все, что душе угодно: промтоварный и продовольственный магазины, чайхана, почта и попутные автомашины.

ВОСТОЧНАЯ КАРТИНКА

Под раскидистым карагачем в ожидании машины сидят московские студенты, едят урюк, а косточки сплевывают в арык.



Загрузка...