Давно уже утвердилось и прочно держится странное заблуждение относительно пейзажей Америки: им всегда приписывают черты особенной грандиозности, чего на самом деле вовсе нет. Ни озера, ни реки, ни степи ее не поражают путешественника тем диким величием, которого обыкновенно ждут от них европейцы Одни разве только нескончаемые леса Америки с их глухими, непроходимыми дебрями оправдывают столь незаслуженную славу. В сравнении же со знаменитыми своей живописностью Альпами Европы, с мягкой, нежной округленностью ландшафтов Средиземноморского побережья, Америка может показаться страной однообразной и неприветливой, исключая, разумеется, тех немногих уютных и поистине очаровательных уголков, на которых природа Нового Света точно по какому-то капризу изощрила свое искусство и расточила свои щедрые дары.
Один из таких счастливых уголков расположен между Могавком и Гудзоном, на юг он простирается далеко за границы Пенсильвании. Общая площадь его примерно десять тысяч квадратных миль и ныне там насчитывается по меньшей мере десять графств, с полумиллионным сельским населением, и несколько довольно многолюдных прибрежных городов.
На протяжении двадцати шести Штатов С. Америки таких исключительно красивых местностей можно указать весьма много, и всякий, видевший их собственными глазами, конечно, не откажет им в своеобразной прелести, совершенно непохожей на красоты европейских ландшафтов, и согласится с тем, что эти места обладают всеми условиями, необходимыми для успешного развития здесь культуры. Человек успел уже во многом изменить картины американской природы, но тому, что внес он в них, недостает законченности и выразительности европейских его творений; воздвигнутые им строения слишком резко подчеркивают бедность фантазии своих творцов и звучат неприятным диссонансом, особенно если сравнить эти незамысловатые сооружения с разнообразием окружающей природы.
Читатель, удостоивший своим вниманием прежние наши сочинения, угадает, конечно, что мы снова приглашаем его в места, уже не раз нами описанные; но теперь мы имеем в виду показать их в свете историческом.
До американской революции вся эта область была совершенно необитаема, за исключением кое-каких поселений по берегам больших рек; надо, однако, предупредить читателя, чтобы он не принял этого указания слишком буквально и не упрекнул нас в противоречиях, и потому мы находим необходимым дать в этом отношении кое-какие, быть может, несколько пространные объяснения.
Гористая страна, где ныне расположены графства Шогари, Отсего, Ченанго, Брум, Делавар и прочие, в 1775 году была действительно пустынна, но губернаторы колоний еще за двадцать лет до того начали раздавать в этой местности земли в качестве пожалований от правительства, и официальный акт на право владения, в котором заключается завязка настоящего рассказа, находится теперь перед нами. Он помечен 1796 годом, а соглашение индейцев на уступку земли имеет дату еще на два года более давнюю. Акт этот может служить образчиком всех вообще актов этого рода. Первоначально раздача земли производилась с обязательством уплаты некоторой ренты короне, и конечно, прежде всего офицеры колоний, располагавшие весьма большими льготами, воспользовались правом на приобретение крупных, никем не занятых участков в плодородной и богатой стране.
Индейцев, уступивших пришельцам эти земли, вознаграждали за уступку ими своих прав точно так же, как это делается и в наши дни.
В акте, о котором мы говорим, индейцы променяли свои права на несколько ружей, одеял, котлов и ожерелий, между тем как территория, ими отданная, заключала в себе сто тысяч акров по номинальной оценке; на самом деле в ней было от ста десяти до ста двадцати тысяч акров.
По мере того как ценность земли повышалась, правительство стремилось предупредить злоупотребления в раздаче участков путем пожалований или концессий, как это называлось иначе. Размер участка наконец был определен не более как по тысяче акров на каждого концессионера, но как при настоящем республиканском, так и при монархическом колониальном режиме всегда были под рукой средства сделать закон лишь мертвой буквой. Патент на владение, находящийся перед нами, указывает на сто тысяч акров, распределенных поровну между сотней отдельных концессионеров, но к нему присоединены три пергаментных акта, подписанных каждый тридцатью тремя лицами, где последние отказываются от своих прав на владение в пользу сотого, поставленного в заголовке патента; дата же этих отречений указывает, что они были составлены всего через два дня после выдачи патента.
Такова в большинстве случаев история всех владений в области, где начинается наш рассказ, до американской революции.
Впрочем, из общего закона делались прямые исключения, причем немало было всякого рода темных комбинаций, производившихся по распоряжению самого правительства, когда дело шло о вознаграждении старых офицеров или о пожалованиях за какие-нибудь заслуги; но и тут бенефиции этого рода обыкновенно не бывали особенно обширны; исключение представляли разве те из них, что давались высшим чинам колониальной армии; три или четыре тысячи акров в таком случае должны были, конечно, удовлетворить заслуженных шотландских и английских дворян, привыкших на родине к поместьям, несравненно более скромным по размеру. Получая такую земельную награду, они обязывались уплачивать определенную ренту казне и должны были предварительно выкупить у индейцев пожалованные им участки. Колониальные офицеры того времени, несшие сторожевую службу по окраинам населенных областей, были народ вполне освоившийся с неудобствами жизни по лесным трущобам, привычный ко всякого рода лишениям и опасностям. Поэтому, как только материальное положение их семейств становилось затруднительным, они продавали свой чин и смело уходили в глубь девственных пустынь, чтобы прочно устроиться, обзавестись хозяйством и среди мирной обстановки пионера-земледельца отдохнуть от тревог своего боевого прошлого.
В западной части колоний Нью-Йорка, вопреки тому, что практиковалось постоянно на Гудзоне и па островах, патенты на землю не обременялись никакими феодальными повинностями по отношению к метрополии, и корона оставляла за собой только право на недра земли, если бы на пожалованном участке оказалось месторождение благородных металлов. Единственное обязательство концессионера заключалось во взносе ежегодной определенной ренты в пользу казны.
На чем основана была эта разница колониальных постановлений, мы не знаем, но что она существовала, это видно из множества сохранившихся патентов, которые доставлены были нам из разных мест.
Между тем новые собственники земли перенесли обычаи своего первоначального отечества и на девственную почву Америки, не знавшую ни сословных привилегий, ни сословных предрассудков. Странно поэтому звучат названия вилл и замков среди пустынной страны, где не было никакого жилья, и то, что носило эти имена, разве только для смеха могло быть названо замком или виллой: то был обыкновенно лишь грубый, кое-как сколоченный сруб из бревен, нередко даже не очищенных от коры; но таков уж человек: вдали от родины, в грустном воспоминании о ней, он пробует обмануть себя словами, воскрешая в них знакомую природу и знакомый быт своей покинутой отчизны.
В результате всего описанного нами выше, страна. до тех пор совершенно необитаемая, стала понемногу заселяться, хотя одинокие фермы пионеров разбросаны были сше на очень значительном расстоянии друг от друга.
Многие из этих поселений успели уже превратиться в довольно обширные и правильные хозяйства к 1776 году, когда война за независимость вынудила многих покинуть свои усадьбы из-за дерзких нападений индейцев, воспользовавшихся смутами военного времени для грабежа бледнолицых. Между тем ко времени открытого разрыва между колониями и метрополией здесь появилось не только много прекрасно устроенных хозяйств, но возникли даже целые села, как, например, Черри-Валей и Вайоминг, сыгравшие впоследствии некоторую роль в истории Соединенных Штатов.
Рассказ наш начинается на одной из таких переселенческих ферм, в самом глухом уголке описанной области, где основался старый служака королевской колониальной армии капитан Вилугби. Женившись на американской уроженке, он и детей своих, сына и дочь, воспитал также на американской земле; затем семья его увеличилась еще одной приемной дочерью; дела его пошли хуже, и старый капитан решил выхлопотать у правительства участок незанятой земли, чтобы отдохнуть после тягостей военной жизни в кругу близких, занявшись благородным трудом земледельца.
Человек просвещенный и дальновидный, капитан Вилугби преследовал свою цель с умом, с осторожностью и решительностью. Во время пограничной своей службы на сторожевых постах, или попросту на линиях, как тогда говорили, он познакомился с индейцем из племени тускароров. известным под прозвищем Соси-Ник. Этот человек, пария среди своих, сумел втереться в доверие к белым, выучился их языку и, благодаря смешению хороших качеств с дурными, обильно приправленному природной хитростью, завоевал себе расположение нескольких гарнизонных командиров, между которыми был и наш капитан. За ним-то и послал Вилугби, прежде чем приступить к выполнению своих планов. Ник в это
— Ник, — сказал капитан, проводя рукой по лбу, что бывало с ним всегда в минуты раздумья, — я имею в виду одно важное предприятие, в котором ты можешь мне быть полезен.
Тускарор, подняв на капитана свои черные глаза ящерицы, несколько секунд молча и пристально глядел на него, точно желая прочесть в его душе, потом, указав пальцем на свою голову, ответил с самодовольной улыбкой:
— Ник понимает. Надо достать волосы французов, оттуда, из Канады. Ник это сделает; сколько вы даете?
— Нет, негодный краснокожий! Ничего подобного мне не надо; мы теперь в мире с французами (этот разговор происходил в 1764 году), и ты знаешь, что я никогда не покупал скальпов даже во время войны. Никогда не говори мне об этом!
— Что же вам угодно? — спросил Ник, поставленный в тупик.
— Я хочу земли, хорошей земли, немного, но хорошей. Я получу скоро пожалование, патент…
— Да, — прервал Ник, — я знаю, — бумагу, чтобы отнять у индейцев их охотничьи земли.
— Я не хочу их отнимать, я намерен уплатить краснокожим приличную цену.
— В таком случае купите землю Ника; она лучше всякой другой.
— Твою землю, бездельник!… Да ведь у тебя ее нет… Ты не принадлежишь никакому племени и не имеешь права продавать никакой земли.
— Зачем же вы тогда обращались за помощью к Нику?
— Зачем? Затем, что тебе хорошо все это известно, хотя сам ты и не владеешь ничем. Вот почему!
— В таком случае купите то, что знает Ник.
— Этого именно я и хочу. Я заплачу тебе хорошо. Ник, если ты завтра отправишься со своим ружьем и карманной буссолью к истоку Сусквеганны и Делавара, где течение быстрое и где не бывает лихорадок. Постарайся там мне отыскать три или четыре тысячи акров хорошей земли, и я подам просьбу о патенте. Что ты скажешь об этом, Ник? Согласен ли ты гуда отправиться?
— В этом нет никакой нужды. Ник просто продаст капитану свою собственную землю здесь, в крепости.
— Бездельник! Я думаю, ты меня знаешь достаточно, чтобы не балагурить, когда я говорю серьезно.
— Ник говорит также серьезно. Моравский священник не может быть серьезнее, чем Ник в эту минуту.
Во время своей службы капитану Вилугби приходилось не раз наказывать тускарора; они прекрасно понимали друг друга, и теперь, наблюдая выражение лица индейца, он должен был убедиться, что тот не шутит.
— Где же земля, которой ты владеешь? Где она расположена? На что похожа, велика ли и каким образом ты стал ее владельцем?
— Повторите ваши вопросы, — сказал Ник, беря четыре прутика.
Капитан снова начал и для каждого вопроса Тускарор откладывал по прутику.
— Где она? — отвечал он, поднимая первый прутик. — Там, где он сказал, в одном переходе от Сусквеганны.
— Хорошо, продолжай.
— На что она похожа? — На землю, конечно. Не на воду же! Есть там и вода также, деревья, сахарный тростник.
— Продолжай.
— Величина ее, — продолжал Ник, поднимая следующий прутик, — столько, сколько вы пожелаете купить: захотите вы ее немного — будете иметь немного; захотите много — будете иметь много; не захотите ничего — не будет ничего; вы будете иметь столько, сколько захотите.
— Дальше.
— Каким образом я стал владельцем? Каким образом пришли белолицые в Америку? Они ее открыли, да? Прекрасно, Ник тоже открыл свою землю.
— Что за чепуху ты несешь, Ник?
— Совсем не чепуху. Я говорю о земле, о хорошей земле. Я ее открыл; я знаю, где она: я там доставал бобров, вот уже три… два года. На все то, что говорит Ник, можете положиться, как на честное слово, даже еще больше.
— Может быть, это было старое жилище бобров, теперь уже разрушенное? — спросил заинтересованный капитан. Он слишком долго жил среди лесов, чтобы не знать цену этого открытия.
— Нет, не разрушенное — оно еще держится хорошо. Ник был там в прошлом году.
— Тогда о чем же и говорить? Ведь бобры стоят дороже тех денег, которые ты мог бы получить за землю?
— Я их уже почти всех переловил, вот уже четыре, два года тому назад; остальные убежали. Бобр недолго живет там, где его обнаружит индеец и расставит ему западни. Бобр хитрее бледнолицего, он хитер, как медведь.
— Я начинаю понимать, Ник. Как же велик этот пруд с бобрами?
— Он не так велик, как озеро Онтарио. Он много меньше. Но это не беда — он достаточно велик для фермы.
— Будет ли в нем сто или двести акров? Столько ли земли, сколько в нашей просеке, или нет?
— В два, шесть, четыре раза больше. Я там добыл в один год сорок шкурок!
— А земля вокруг, что она — гориста или плоска? Будет ли она пригодна для посевов хлеба?
— Все сахарный тростник. Чего вам лучше. Если хотите хлеба — засевайте его; захотите сахарного тростника — вы и его получите.
Капитан Вилугби был поражен этим описанием и, наконец, добившись от Ника всех необходимых сведений, заключил с ним торговую сделку. Приглашенный инспектор отправился на участок в сопровождении тускарора. Осмотр доказал, что Ник не преувеличил. Глубокий пруд занимал до четырехсот акров; вокруг него простиралась долина приблизительно в три тысячи акров, покрытая буковым и кленовым лесом. Прилегающие холмы были удобны для пахоты и обещали стать со временем плодородными. Ловко и быстро инспектор набросал план указанного пространства земли с его прудом, холмами, долинами, которые в общей сложности составляли площадь в шесть тысяч акров прекрасной почвы. Потом он собрал начальников соседнего племени, предложил им рому, табаку, одежды, украшений и пороха, на что в обмен от двенадцати индейцев получил кусочек оленьей кожи с приложенным к нему клеймом; тотчас же инспектор поспешил назад к капитану с картой, планом и документом, в силу которого права индейцев были выкуплены. Получив свое вознаграждение, неутомимый землемер-инспектор немедленно двинулся дальше в глубь дикой пустыни подобным же образом устраивать на место новых, всегда нуждающихся в нем, поселенцев. Ник также не остался без награды и казался очень довольным сделкой, про которую выразился так: «Я продал бобров, которые все уже ушли».
После всех этих предварительных действий капитан Вилугби подал прошение о пожаловании, которое и было скоро удовлетворено. Акт был составлен губернатором, массивная печать была приложена к огромному листу бумаги, все было подписано, и новое поместье Вилугби стало фигурировать уже на всех картах колонии. Во вновь отведенном участке было, по обыкновению, не шесть тысяч двести сорок шесть, как утверждали документы, а семь тысяч девяносто акров богатейшей земли.
Весной Вилугби оставил жену и детей у своих друзей в Альбани, а сам отправился в повое имение, взяв с собой восемь дровосеков, плотника, каменщика и мельника.
Ник сопровождал их в качестве охотника, лица необходимого и с обязанностью очень важной, так как партии предстояло долгое путешествие по девственным дебрям и безлюдной пустыне.
С капитаном пошел также и сержант Джойс, служивший прежде вместе с ним в крепости.
Наши путешественники большую часть дороги прошли по воде. Достигнув истоков Канедераги, которую они приняли за Отсего, капитан и его спутники нарубили деревьев, выдолбили челны, и быки, следовавшие вдоль берега, на веревках буксировали их до реки Сусквеганны, по которой пионеры спустились до Унадила, затем спустились снова по этой реке и наконец добрались до небольшого притока, пересекавшего землю капитана.
Был уже конец апреля. В лесу лежал еще снег, но почки начали уже набухать.
Первой заботой переселенцев было построить хижины. Посредине пруда, который, как уже сказано, разливался на четыреста акров, возвышался скалистый остров протяженностью в пять или шесть акров; несколько славных елей, пощаженных бобрами, скрашивали неприветливый вид его; по берету же самого пруда остались только подгрызенные зверем и повалившиеся в воду деревья, где они и продолжали медленно гнить. Это обстоятельство указывало на то, что пруд давно уже был окружен бобровыми плотинами и что эти драгоценные животные обитали здесь несколько столетий подряд. Вилугби распорядился все припасы переправить на островок и решил построить хижину на нем, вопреки советам дровосеков, которые предпочитали поселиться на берегу. Но капитан, обсудив дело с сержантом, остался при своем мнении, считая остров более безопасным от индейцев и от диких животных; впрочем, решено было поставить и другую хижину на берегу, для тех, кому не нравилось житье на острове.
После этих первых забот капитан планировал осушить пруд, засеять по дну его хлеб и устроить ферму. Это оказалось нетрудным делом. В одном месте скалы сужались и оставляли между собой узкий проход, до которого еле заметно было течение воды, здесь-то бобры и построили свои крепкие плотины; за ними лежал довольно глубокий ров, куда вода падала каскадами. Мельник советовал сохранить эту плотину для мельницы, но его не послушали. Утром приступили к работе, а к вечеру на месте озера была одна мелкая грязь, покрытая обломками разрушенных бобровых жилищ. Зрелище было печальное, и капитан начал даже раскаиваться в своем решении; у всех был унылый вид, и сержант Джойс утверждал, что остров и в половину не представляет теперь таких военных выгод, как раньше.
Но в следующем месяце произошли большие перемены. Солнце высушило всю грязь, так что беспрепятственно могли здесь ходить, не утопая в ней, как было недавно. Сейчас же были посеяны овес и горох, посажен картофель, засеяны травы и даже разбиты палисадники; все быстро зазеленело и приняло радостный вид.
В августе собрали прекрасный урожай, и мельница заработала. Капитан Вилугби был богат: кроме земли. он имел несколько тысяч фунтов стерлингов, да еще должен был получить порядочную сумму за чин. Часть денег он потратил на покупку двух коров и пары быков. Земледельческие орудия были изготовлены здесь же на месте, только телег никто не умел делать, и их пришлось заменить санями.
В октябре, когда все уже было приведено в готовность, оказалось, что всего вдоволь хватит на зиму, всего было в изобилии и прекрасного качества. Довольный результатами своего предприятия, капитан отправился к своему семейству в Альбани. Он оставил с сержантом Ника, одного плотника, каменщика, мельника и троих дровосеков. Им было поручено заготовить лес, сделать мосты, проложить дороги, напилить дров, выстроить сараи и амбары, вообще, заботиться обо всех нуждах новой колонии. Они должны были также заложить фундамент для нового дома.
Дети капитана были отданы в пансион, и он не хотел их сейчас же брать оттуда, чтобы везти в «хижину на холме». Такое название дал новому поместью сержант Джойс. Время от времени в Альбани приезжал посланный с вестями о делах в поместье и, уезжая обратно, увозил всегда с собой провизию, разные необходимые вещи, а также и всевозможные наставления, на которые никогда не скупился капитан. С наступлением весны он начал собираться обратно в свое поместье; с ним решила ехать и его жена, не хотевшая допустить, чтобы муж и второе лето провел без нее в пустыне.
В начале марта несколько саней нагрузили всякими необходимыми в хозяйстве вещами и отправили по долине Мохока до того пункта, где теперь расположена деревня Фортплен. Отсюда весь багаж надо было перевезти к озеру Отсего.
Приходилось перевозить не только на лошадях, но и на собственных спинах; все это заняло около шести недель; капитан усердно помогал своим рабочим и вернулся в Альбани прежде, чем начал таять снег.
— Я принес хорошие вести, Вильгельмина, — весело вскричал капитан, входя в комнату, где его жена обыкновенно проводила большую часть дня за шитьем и вязанием. — Вот письмо от моего старого сотоварища. Роберта принимают на службу в королевский полк, так что на следующей же неделе он оставляет свой пансион.
Довольная улыбка появилась на липе госпожи Вилугби, но она быстро исчезла, и слезы одна за другой закапали из ее глаз. Хотя ей и приятно было, что сын уже стал самостоятельным, но, с другой стороны, страх за его будущее сжимал ее сердце. Ведь сколько опасностей несет с собой всякая служба!
— Я рада, Вилугби, что заветное желание твое исполняется; знаю, что и Роберт будет в восторге; но если начнется война… А он еще так молод, так неопытен!
— Я был моложе его, когда участвовал в битве, а теперь мир, и войны ждать неоткуда. Он успеет отрастить себе бороду, прежде чем ему удастся понюхать пороху. Но ты забываешь, Вильгельмина, что с нами остаются еще наши милые дочурки; их присутствие разве не делает нас счастливыми?
В эту минуту в комнату вошли Белла и Мод Вилугби. Младшая, приемная дочь носила также фамилию Вилугби. Они пришли навестить своих родителей, что делалось аккуратно каждый день, — так учила их начальница пансиона. Одиннадцатилетняя Белла была старше своей сестры только на полтора года. Своим спокойным ясным взглядом и миловидным, с розовыми щечками, личиком она производила приятное впечатление. Таким же здоровьем дышало и личико Мод, но оно было нежнее, взгляд живее, а кроткая улыбка делала ее лицо похожим на ангельское. Они говорили по-английски чисто, с прекрасным произношением, не употребляя диалектизмов; об этом старалась их начальница пансиона, чистокровная англичанка, получившая прекрасное образование в Лондоне; отец также всегда говорил по-английски, и их матери этот язык был не совсем чужой.
— Вот, Мод, — сказал капитан, целуя свою любимицу, — я сегодня имею сказать тебе и Белле славную новость.
— Вы не поедете с мамой летом на этот противный бобровый пруд? — радуясь заранее, воскликнула Мод.
— Мне приятно, что тебе так не хочется разлучаться с нами. Но это было бы неблагоразумно. Нет, ты не угадала.
— А ты, Белла, — прервала мать, очень любившая Мод, но с большим уважением относившаяся к старшей за ее благоразумный, солидный ум, — что ты скажешь?
— Это что-нибудь относительно брата, я вижу это по вашим глазам, мама, — сказала Белла, все время внимательно наблюдавшая за матерью.
— Ну, да, да, — закричала Мод, прыгая по комнате и бросаясь на шею отцу. — Роберт получил назначение. Конечно. Милый Роберт, как он будет рад! Ах, как я счастлива!
— Это правда, мама? — серьезно, с беспокойством спросила Белла.
— Да, правда. Но тебя это, кажется, печалит, моя милая?
— Я не хотела бы, чтобы Роберт был военным. Теперь ведь он не будет жить с нами, мы редко будем видеть его, а если будет война, ведь все может случиться.
Белла сказала именно то, что так тревожило и ее мать. Тогда как Мод и отец были в восторге от назначения Роберта и рисовали себе только хорошие стороны жизни офицера. Приятно было также капитану и то, что его единственный сын пошел по той же дороге, как и он, и — почем знать? — может быть, сыну удастся добиться тех чинов, о которых не смел мечтать для себя отец. Все это ясно выражалось на его лице, и чтобы не выдавать свою чрезмерную радость перед женой и дочерью, он, приласкав Мод, ушел из дома.
Через неделю снег сошел весь, и капитан с женой уехали из Альбани в «хижину на холме». Трогательно и грустно было прощание с дочерьми. Ведь сто миль отделит их друг от друга; пятьдесят из них шли пустыней, а остальные — густым лесом или реками, полными опасностей. Много советов оставила госпожа Вилугби начальнице пансиона относительно своих дочерей и просила немедленно отослать их к ней, если случится что-нибудь серьезное.
Первая половина дороги, сделанная в санях, не слишком утомила наших путешественников; они остановились в голландской хижине на берегу Мохока, где капитан всегда останавливался во время своих поездок.
Здесь была уже приготовлена лошадь для мистрис Вилугби, на которой она и поехала; капитан вел лошадь под уздцы; так они добрались до озера Отсего. Хотя этот переход занимал всего двенадцать миль, но на него потребовалось целых два дня, и ночь путешественники провели в простой хижине, ни разу не встретив на своем пути не одного обитаемого жилища.
К 1765 году по берегам озера Отсего не было ни одного заселенного уголка; несмотря на то что это место было известно и часто посещаемо охотниками, здесь не было заметно следов их пребывания. Все было пусто и глухо. Мистрис Вилугби очень понравились эти места, и, прогуливаясь по берегу под руку с мужем, она говорила, что нигде не видала такой красивой и пустынной местности, как эта.
— Есть что-то кроткое и ободряющее, — начала она, — в этом южном ветре, и мне кажется, что там, куда мы едем, должен быть здоровый климат.
— Это верно, моя милая, и если ветер не прекратится, то озеро очистится ото льда сегодня же. В апреле здесь все озера вскрываются.
Капитан не знал еще, что на две мили южнее озеро уже вскрылось и ветер стал еще теплее.
Ирландец О’Тирн, которого капитан взял к себе на службу, подошел к нему с вопросом:
— Господин едет на юг, в ту сторону озера, то есть льда. Здесь всем хватит места, да вдобавок здесь чертовски много птиц; особенно по вечерам их налетает несчетное количество.
Все это было проговорено так быстро и таким ломаным английским языком, что мистрис Вилугби ничего не поняла, но муж ее, которому часто приходилось разговаривать с ирландским простонародьем, догадался, о чем идет речь.
— Ты говоришь про голубей, Мик? Это правда, и наши охотники, я думаю, принесут их вдоволь на обед. Это верный признак, что зима кончается. Откуда ты пришел, Мик?
— Из графства Лейтрим, — ответил ирландец, беря под козырек.
— О, это вне всякого сомнения, — засмеялся капитан, — но сейчас-то ты откуда?
— Оттуда, где очень много голубей. О, это чудный уголок, и нам хватит там места на всех. Их там так много, что я думаю, если мы не станем есть их, то они сами нас поедят.
— Ирландец поражен таким изобилием голубей, — объяснил капитан жене.
— Такая масса голубей! Да ею можно заменить и картофель, и мясо. Неужели и возле хижины их столько же?
— Да, столько же, и особенно много прилетает их осенью и весной; но у нас там и кроме голубей найдется много дичи.
— Неужели столько же? Пожалуй, насытишься, только глядя на нее. Я готов дать свой палец на отсечение, чтобы дети моей бедной сестры могли тоже иметь долю в этом изобилии!
Капитан с улыбкой слушал наивного ирландца, но разговор должен был кончиться, так как нужно было сделать кое-какие приготовления для дальнейшего путешествия. Охотник, поднимавшийся на гору, принес известие, что река мили на три или четыре уже свободна ото льда. Ветер свежел, и к закату солнца свободная ото льда поверхность озера уже блестела, как зеркало.
На следующий день рано утром наши путешественники отчалили. Ветра совсем не было, и рабочие гребли веслами. Перед отъездом тщательно позаботились об оставляемой хижине, забили двери и окна. Подобные стоянки в таких путешествиях играют ту же роль, что в Альпах горные монастыри.
Переезд по Отсего был самой приятной и спокойной частью пути. Погода стояла прекрасная, гребцы работали отлично. Впрочем, дело не обошлось без маленького приключения. В партии рабочих был некто Джоэль Стрид, американец из Коннектикута. Желая снискать расположение хозяина, он встретил сильного соперника в лице ирландца, к которому капитан относился очень добродушно, улыбался его ответам, разговаривал с ним и тому подобное. Ничего похожего не выпадало на долю Джоэля Стрида, и этот последний употреблял в ход все средства, чтобы унизить своего конкурента в глазах Вилугби.
Джоэль Стрид отобрал себе лучшие весла, сел грести в лодку, в которой ехали капитан с женой, а Мику поручил везти вещи, дав в его распоряжение небольшую шлюпку и два разных весла. Последний не умел грести, но, желая доказать свое усердие и не подозревая проделки товарища, обещал отправиться в путь сразу же вслед за ними.
Он должен был плыть последним, так как все остальные лодки вышли за полчаса до отъезда Вилугби, а его Джоэль оставил как бы для того, чтобы помочь заколотить хижину. Наконец все было готово, и, садясь на свое место, он крикнул ирландцу:
— Поезжай за нами, да смотри не отставай, — и быстро пустил свою шлюпку.
Несколько минут простоял Мик, пораженный искусством товарища, так скоро и ловко гнавшего лодку. Он был один, остальные лодки ушли уже мили на две или на три вперед, да и расстояние между ним и Джоэлем быстро увеличивалось, что мешало ему видеть насмешливую улыбку на лице товарища.
С добрым намерением не отставать от хозяина Мик взял весла и начал грести, но в правой руке у него оказалось весло более длинное, чем в левой. Это обстоятельство, да в придачу непривычка работать веслами, сделало то, что лодка его от ударов весел только вертелась вокруг, и десять минут спустя он все еще был на том же месте.
— Черт побери того, кто тебя придумал, чего ты не плывешь вслед за другими, проклятая? — разразился бранью выведенный из себя ирландец.
Тут ему пришло в голову, что, может быть, забыли что-нибудь в хижине, и лодка вернулась опять к берегу. Он обшарил все углы, но поиски его были тщетны, в хижине ничего не было забыто.
— Черт возьми, ничего не оставлено! — Он осмотрел внимательно всю лодку, но не нашел в ней никакого изъяна. Она была, как и все другие, ничуть не хуже.
Семь раз еще он пробовал плыть, но лодка, сделав оборот, причаливала опять к берегу. Таким образом его все дальше относило на запад, пока выдававшийся мыс не остановил лодку. Бедняга Мик совсем выбился из сил, он весь был покрыт потом. Ему не оставалось ничего, как только идти вдоль берега и тащить лодку за собой, что он и сделал. Сидя лицом к Мику, Джоэль прекрасно видел все его неудачи, но ни одним жестом не дал Вилугби знать о мучениях ирландца.
Между тем передние лодки беспрепятственно проехали все озеро и причалили в том месте, где Сусквеганна быстрым течением выливается из озера, осененная наклонившимися ветками деревьев, стоявших в то время еще без листвы.
Тут капитан стал беспокоиться, не видя до сих пор лодки Мика. Посоветовавшись, послали за ним в лодке двух негров, отца и сына — Плиния старшего и Плиния младшего, как звали их; остальные тем временем занялись устройством стоянки для мистрис Вилугби. Теперь на этом месте возвышается хорошенький городок Куперстаун, построенный двадцать лет спустя после того времени, к которому относится наш рассказ.
Ночь наступила прежде, чем два Плиния притащили на буксире лодку Мика. Ирландец целое лье протащил свою лодку вдоль берега, прежде чем встретил негров. И хотя тогда и не было еще той сильной антипатии, которая существует между неграми и ирландцами теперь, пятьдесят лет спустя, Мику все же вдоволь пришлось наслушаться от них злых насмешек.
— Отчего тащишь свою лодку, как бык, а не едешь в ней, как все другие? — закричал Плиний-младший.
— Ну, вы тоже не лучше других. Попробуйте-ка, черные дьяволы, заставить ее двигаться туда, куда следует.
На следующее утро капитан отправил Мика с неграми вперед по Сусквеганне, чтобы расчистить проезд, так как, по словам охотника, одно место загромождено было плавающими деревьями. Два часа спустя за ними поехали и остальные; скоро путники подъехали к месту работ и увидели, что дела еще много, так как вместо того, чтобы начать разбирать образовавшуюся плотину снизу и сплавлять бревна по течению, они таскали деревья на берег и нагромождали их одно на другое.
Причалив к берегу, путешественники вышли из лодок.
— А ведь не так они взялись за дело! — сказал капитан.
— Даже очень не так, — подхватил Джоэль, довольный тем, что и здесь ирландец сплоховал. — Всякому понятно, я думаю, что работу надо начать снизу.
— Джоэль, распоряжайся ты работами! — ответил капитан.
Этого только и ждал Джоэль Стрид. Он любил заниматься тем делом, где был первым. Презрительно побранив негров, что относилось также и к Мику, он ловко и умно повел все дело. Вытаскивая снизу плотины, а потом спуская по течению по одному или по два дерева, он довольно быстро освободил путь. Два дня спустя путешественники подъезжали уже к своей «хижине на холме».
С большим интересом осматривала мистрис Вилугби новую местность. Еще бы, ведь здесь она проведет весь остаток своей жизни! Окружающая местность произвела на нее хорошее впечатление. Узкая река и густой лес, окаймлявший ее, мало давал места для перспективы, но добрая мать семейства могла видеть, как холмы, сближаясь, суживали долину, как отражались в реке скалы, а сильные побеги деревьев указывали на плодородную и тучную землю. Озимые хлеба уже зеленели, засеянные кормовые травы также. Все кругом пруда было расчищено, просеки прорублены, поля огорожены.
Уезжая отсюда, капитан много и подробно говорил о постройке дома и теперь, вернувшись, понял, что его наставления соблюдены и что все было сделано так, как он распорядился.
Так как в нашем рассказе дом будет служит главным местом действия, то мы и остановимся на его описании.
Холм, находившийся посредине пруда, имел вид скалистого острова. С северной стороны он заканчивался отвесной стеной, с востока и запада — тоже довольно крутым спуском; только с юга спуск был пологий. Новый дом, построенный на этом холме, производил скорее впечатление казармы, так мало напоминал он обыкновенные дома: без окон наружу, обнесенный со всех сторон, кроме северной, высокой каменной стеной, он вполне отвечал стратегическим планам капитана на случай нападения индейцев. Ворота были сделаны в южной стене, и двери к ним хотя были уже совсем готовы, но еще стояли прислоненные к стене, — все забывали надеть их на петли.
Молча, в раздумье рассматривала мистрис Вилугби свое новое жилище, когда услышала возле себя голос Ника.
— Как нравится вам дом? — спрашивал он, сидя на камне на берегу ручья, где мыл ноги, вернувшись с охоты. — Здесь очень хорошо. Капитан ведь заплатит Нику за это еще?
— Как, Ник! Ты уже получил все, что тебе следовало!
— Открытие стоит многого, бледнолицего оно сделало великим человеком.
— Да, но только не твое открытие.
— Как, вам не нравится? Так отдайте назад мне бобров, теперь они дороги.
— Ах ты, морской ворон! Вот тебе доллар и больше ты не получишь ничего целый год.
— Ник скоро уйдет, капитан. Правда, Ник настоящий морской ворон. Ни у кого из племени онеидов нет такого зоркого глаза, как у него.
Тускарор приблизился к мистрис Вилугби и взял ее руку. Она очень расположена была к нему, несмотря на дурные его качества, присущие всем индейцам.
— Как хорошо это жилище бобров, — сказал он, грациозно показывая рукой вокруг себя. — Здесь есть все, что нужно женщине: рожь, картофель, сидр. Капитан имеет здесь хорошую крепость. Старый солдат любит крепость, любит жить в ней.
— Может быть, настанет день, когда эта крепость очень поможет нам, — грустно сказала мистрис Вилугби. Она вспомнила о своих молоденьких и неопытных девочках.
Индеец тоже посмотрел на дом, и его обыкновенно тусклые глаза заблестели недобрым огнем. Что-то дикое и грозное вспыхнуло в них. Двадцать лет назад Ник был одним из лучших воинов и играл видную роль в военном совете всего племени. Он был из знатного рода, и изгнали его из племени не за какую-нибудь низость, а за неукротимый характер.
— Капитан, — спросил он, приближаясь к нему, — зачем поставили вы этот дом посреди старых бобровых костей?
— Зачем? Затем, что здесь безопаснее будет моему семейству. Ведь индейцы не так уж далеко от нас… Как тебе нравится хижина на холме?
— В ней много можно поместить бобров, если их наловить. Зачем вы сделали дом сначала из камня, потом из дерева? Много скал, много деревьев.
— Камень не разрубишь, не сожжешь, Ник. За ним лучше можно защищаться.
— Хорошо, Ник с вами согласен. Но где же вы будете брать воду, если придут индейцы?
— Ты сам видел, Ник, возле холма течет река, вблизи стены есть ключ.
— С какой стороны? — с большим любопытством спросил индеец.
— Налево от стены и вправо от того большого камня.
— Нет, нет, — перебил Ник. — Я не о том спрашиваю, влево или вправо. Я хочу знать за стеной или внутри?
— А! Ключ, конечно, за стеной, но к нему есть потайная дорожка. Да потом, ведь река течет прямо у скалы, за домом, так что веревками можно всегда достать воды. А ружья наши, Ник, разве они ничего не стоят?
— О, у ружья — длинные руки! Когда они говорят, индеец внимательно слушает. Теперь, когда крепость уже выстроена, как вы думаете, когда придут краснокожие?
— Я надеюсь, не скоро, Ник. С французами мы в мире, и никакой ссоры не предвидится. А пока французы и англичане не воюют между собой, и краснокожие не трогают ни тех, ни других.
— Вы говорите истину, как миссионер. Но если мир продолжится долго, что будет делать солдат? Солдат любит свой томагавк.
— Мой томагавк, Ник, надеюсь, зарыт навсегда.
— Ник надеется, что капитан найдет свой томагавк, если придет нужда. Томагавк не следует никогда класть далеко; иногда ссора начинается тогда, когда ее и не ждешь.
— Это правда. Мне и самому думается, что метрополия и колония могут поссориться.
— Это страшно. Почему белолицая мать и белолицая дочь не любят друг друга?
— Ты очень любопытен сегодня, Ник. Жена, вероятно, уже хочет осмотреть дом внутри, а если тебе хочется поговорить, ступай к тому славному малому. Его зовут Михаилом, я уверен, что вы с ним подружитесь.
Говоря так, капитан под руку с женой отправился к дому, а Ник, по его совету, подошел к ирландцу и протянул ему руку.
— Как поживаешь, Михаил, саго, саго, очень рад тебя видеть; ты будешь пить вино с Ником?
— Как поживаешь, Михаил, — повторил ирландец, с удивлением глядя на тускарора. Это был первый индеец, которого он видел. — Как поживаешь, Михаил? Да ты не старый ли Ник?[1] Да? Ну, я тебя таким себе и представлял. Но, скажи на милость, откуда ты знаешь мое имя?
— Ник все знает. Очень рад, что вижу тебя, Михаил, надеюсь, будем друзьями. Здесь, там, везде.
— Как же, как же, очень ты мне нужен! Так тебя зовут старый Ник?
— Старый Ник, молодой Ник, это все равно. Позовешь меня, и я сейчас же приду.
— Я думаю, тебя и звать не придется — сам придешь. Ты недалеко живешь отсюда?
— Я живу здесь, там, в хижине, в лесу, повсюду. Нику безразлично, где жить.
Мик отступил назад, пристально смотря на индейца, который показался ему просто дьяволом. Собравшись с духом, он проговорил:
— Если тебе безразлично, где быть, то уходи и не мешай носить вещи госпожи.
— Ник поможет тебе. Ему часто приходилось это делать для госпожи.
— Как? Для госпожи Вилугби?…
— Да, я часто носил корзины и разные вещи жене капитана.
— Вот так лгун! Да госпожа Вилугби не позволит тебе близко подойти к ее вещам. Ты не смеешь даже идти по той тропинке, по которой прошла она, не то что позволить тебе нести ее вещи. Ах ты лгун, старый Ник!
— Ник — большой лгун, — ответил, улыбаясь, индеец. Он не пытался отрицать это, так как у всех сложилось на этот счет очень твердое мнение. — Что же, лгать иногда очень хорошо.
— Час от часу не легче! Ах ты грубая скотина, я научу тебя уважать нашу госпожу! Сейчас же убирайся прочь отсюда; здесь место только добрым и честным людям. Смотри, ты познакомишься с моим кулаком.
Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы капитан знаком не подозвал к себе Ника, а к Мику не подошел Джоэль, слышавший весь разговор между индейцем и ирландцем.
— Ты видел это существо? — спросил Мик.
— Конечно, он почти половину своего времени проводит в хижине.
— Прекрасное общество! Зачем пускают сюда этого бродягу?
— О! Он хороший товарищ. Когда узнаешь его лучше, то даже полюбишь. Однако пора нести вещи: капитан ждет.
— Полюбить его… Он сам сказал, что он старый Ник. Я всегда представлял себе черта именно таким.
Неудивительно, что Ник показался Михаилу самим сатаной: лицо его было раскрашено, глаза обведены белыми кругами, а после двухдневного кутежа все эти краски перемешались и придавали ему действительно страшный вид. Костюм был в том же духе: желтое с красным одеяло, разного цвета мокасины и такие же гамаши.
Идя за своим товарищем, Мик беспокойно следил глазами за индейцем, сначала разговаривавшим с капитаном, а потом посланным им к амбарам. Между тем капитан с женой осматривали свое хозяйство, и каждый из рабочих показывал, что он успел сделать за зиму. Джеми Аллен, каменщик, шотландец, стоял с другими рабочими перед домом в ожидании, что скажет капитан о стене. Стена понравилась: она была не только прочна, но и красива.
Часть дома, где должна была жить госпожа Вилугби со своим семейством, была совсем уже закончена. Она занимала весь фасад на восток от входных ворот и большую часть прилегающего крыла. В конце его помещалась прачечная с помпой для выкачивания воды из реки. Рядом располагались кухня и помещение для прислуги, а дальше — спальня, большой зал и библиотека для капитана.
Западное крыло дома занимали помещение для рабочих и кладовые для всевозможной провизии. Все окна и двери открывались во двор, наружу не было ни одного отверстия. Капитан предполагал в свободное время заняться устройством бойниц на чердаке, откуда можно было бы стрелять по всем направлениям.
Мистрис Вилугби, следуя за мужем по всему дому, приходила от всего в восторг.
— Значит, дорогая Вильгельмина, ты довольна своим уголком и не будешь жалеть, что решила остаться здесь навсегда?
— О да, очень довольна. Здесь так хорошо, и со мной те, кого я люблю. Чего же больше надо для жены и матери? Я боюсь только индейцев…
— Но ведь теперь же мир… К тому же с такой крепостью, как наша, бояться нечего.
— Это так, но когда приедут сюда мои девочки, нужно позаботиться, чтобы ворота были всегда хорошо заперты, а то я не в состоянии буду спать спокойно.
— Не бойся ничего, моя дорогая. С нами они будут под самой верной защитой.
— Все же прошу тебя, поставь ворота к приезду дочерей.
— Хорошо, милая, все будет точно так, как ты хочешь.
Осмотр комнат они кончили помещением для прислуги. Здесь они нашли двух Плиниев, Марию — сестру Плиния старшего, Бесси — жену Плиния-младшего и Мони, или Дездемону, дальнюю их родственницу. Все женщины были уже за делом. Бесси громко пела, Мария водворяла везде порядок и бранила двух негров за лень.
— Я вижу, Мария, что ты себя чувствуешь здесь как дома, — сказал, входя, капитан.
— Да как же их не бранить, особенно сегодня… Не трогай эти тарелки, ты, большая разбивальщица!
Так капитан прозвал Бесси за ее удивительное искусство разбивать посуду. Мони же называл маленькой разбивальщицей, но не потому, что она била меньше посуды, а только за ее небольшой рост, тогда как Бесси была высока и толста.
— Я им говорю, что это не Альбани, где можно сейчас же купить то, что сломалось или разбилось. Уж если затерял серебряную ложку, то другую здесь не купишь… Ах, мистер, кто это на дворе? — вскрикнула Мария.
— О, это наш охотник-индеец; он всегда будет приносить нам дичь. Ты не бойся его: он ничего не сделает дурного. Его зовут Ник.
— Старый Ник, мистер?
— Нет, Соси Ник. Вот он несет уже нам куропаток и зайца.
Увидев индейца, все негры подняли такой хохот и шум, что, несмотря на всю свою строгость, капитан не мог остановить их и поспешил уйти с женой. Ник очень обиделся, так как хохот продолжался все время, пока он не ушел. Так началась жизнь в хижине на холме.
В том же году, то есть в 1765, госпожа Вилугби получила после смерти своего дяди большое наследство, которое сделало их людьми богатыми.
Засевов они не увеличивали, так как сбывать излишек в этом пустынном месте было некому, но зато каждый год отправляли в Альбани откормленный скот, а на вырученные деньги покупали разные необходимые в хозяйстве веши. Проценты же с капитала шли на чины Роберта.
Понемногу в этом краю стали появляться новые фермы, новые поместья, но все они лежали вдали от хижины на холме.
Несмотря на большие расстояния, капитан изредка навещал своих соседей и даже принимал участие в правлении нового графства Триона, названного в честь тогдашнего губернатора его именем.
После описанных событий прошло десять лет. Такой период — целый век в истории только что начатого хозяйства. Перемены, происшедшие за это время, были поразительны, и колония представляла теперь благословенный уголок, где все говорило о богатстве природы и предприимчивости ее обитателей. На месте прежнего бобрового пруда теперь лежали обработанные поля, кое-где пересеченные дорогами. Сама же хижина мало изменилась. Верхняя часть ее, сделанная из дерева, потемнела от дождей; на чердаке проделали слуховые окна. Новое крыло к дому было пристроено вдоль отвесной стены, и так как это место считалось безопасным от выстрелов, то окна были сделаны здесь наружу, и из них открывался чудный вид на окрестности. В доме теперь жило уже одно только семейство Вилугби с домашней прислугой, все же остальные рабочие жили в небольших домиках, построенных у опушки леса. Здесь же находились конюшни, скотный двор и все вообще хозяйственные постройки. Большая часть рабочих поженились, и население колонии увеличилось до ста человек, считая в том числе и детей; двадцать три человека из этого населения могли быть хорошими защитниками крепости. Ворота, к слову сказать, по-прежнему стояли прислоненными к стене; петли успели уже заржаветь, сами створки покрылись плесенью и мхом, а колонисты все еще не успели выбрать свободной минуты и поставить их на место. У дома весь склон холма был разбит на клумбы, между которыми прихотливо вились во все стороны тропинки.
В один теплый весенний вечер вся семья Вилугби собралась в этом цветнике. Капитан, теперь уже шестидесятилетний, но еще бодрый и крепкий старик, сидел на скамеечке и любовался закатом солнца; возле стояла его жена, несмотря на свои сорок восемь лет выглядевшая еще далеко не старухой, и разговаривала с капелланом Вудсом, одетым в длинное платье англиканского священника. Он служил капелланом в одном гарнизоне с Вилугби, но вот уже восемь лет как вышел в отставку и поселился в колонии своего друга, где был и духовником, и доктором, и даже учителем.
Белла в широкополой соломенной шляпе наблюдала за работой Джеми Аллена; каменные постройки все были кончены, и он остался в колонии в качестве садовника. Мод играла в волан с маленькой разбивальщицей, заставляя ту поминутно бегать. Вдруг негритянка дико вскрикнула.
— Что с тобой, Дездемона? — спросил капитан, недовольный, что прервали его думы. — Сколько раз я говорил тебе, что Господь Бог не любит этих диких вскрикиваний.
— Но, мистер, это так неожиданно… посмотрите, вон старый Ник!
Действительно, вдали показался Ник. Целых два года он уже не заглядывал в хижину на холме.
— Вероятно, есть что-нибудь важное, он так быстро бежит, — сказал капитан. — Два года мы не видели его. Он рассердился на меня за то, что я не купил у него другого бобрового пруда, за который он просил бочонок пороха.
— Может быть, Гуг, он серьезно рассердился на нас за это? Не лучше ли будет дать ему этот порох? — спросила встревоженная госпожа Вилугби.
— Нисколько, моя дорогая. Я его знаю уже больше двадцати лет. Три раза я вынужден был побить его за это время; но это было раньше, в последние же десять лет я пальцем не тронул его.
— Но ведь дикие никогда не прощают побоев! — сказал с некоторым страхом капеллан.
— Их бьют так же, как солдат.
— Сколько лет ему, капитан?
— Ему за пятьдесят; это был храбрый и искусный воин.
В это время Ник уже подходил к ним, и разговор прекратился. Несмотря на то что индеец только что быстро поднялся на холм, он стоял бодрый и спокойный, точно он не бежал перед тем, а тихо прогуливался.
— Саго, саго, — начал капитан, — очень рад видеть тебя, Ник, таким бодрым!
— Саго, — ответил индеец, склоняя голову.
— Не хочешь ли освежиться с дороги сидром?
— Ром лучше, — ответил тускарор.
— Ром крепче, оттого он и нравится тебе больше. Хорошо, ты получишь стакан рома. Какие вести ты принес мне?
— Стакана мало за те вести, что я принес. Госпожа даст за них мне два графина.
— Я? Но что же ты можешь сказать мне? Мои две дочери со мной, слава Богу, они здоровы.
— Разве у вас только дочери? А сын, офицер, великий начальник? Он там — он здесь.
— Роберт! Что же ты знаешь о нем?
— Я все скажу за графин. Ром в доме, новость у Ника. Одно стоит другого.
— Хорошо, ты все получишь. Скажи же скорее, что знаешь о моем сыне.
— Вы его сейчас увидите, через десять, пять минут. Он послал Ника вперед, чтобы предупредить мать.
Мод вскрикнула и побежала навстречу Роберту, уже показавшемуся из леса. Шляпа съехала у нее на затылок, золотистые волосы развевались по ветру; вдруг она остановилась и закрыла лицо руками, а через минуту была уже в объятиях брата. Десять минут спустя Роберт был уже среди своих, переходя из одних объятий в другие. Подошли слуги, всем хотелось поздороваться с ним. Только полчаса спустя все понемногу стихло и успокоилось; все разошлись по своим делам, и семья Вилугби одна собралась в столовой. Вудс хотел было уйти, но капитан остановил его, желая, чтобы все шло своим порядком.
После приветствий и расспросов о родных и знакомых капитан спросил:
— Где ты встретил Ника?
— Я встретил его возле Каньюгари. Ник мне сказал, что он идет по тропе войны. Кажется, эти индейцы дерутся между собой время от времени, а он пристает то к тем, то к другим, смотря по тому, что выгоднее. Я взял его проводником, но он говорил, что и без того собрался идти к нам.
— Я уверен, что он сказал об этом, получив прежде с тебя деньги.
— Совершенно верно.
— Ник не рассказывал, сколько скальпов он взял у неприятелей?
— Кажется, три, хотя я не видел у него ни одного.
— О, несчастный! А раньше я знал Ника отличным воином. Он дрался против нас в первые годы моей службы, и наше знакомство началось тем, что я спас его от штыка одного моего гренадера. В продолжение нескольких лет он питал ко мне чувство благодарности, но, кажется, после побоев, полученных от меня, он забыл о ней, и теперь все его помыслы направлены на ром.
— Вон он там, — сказала Мод, наклоняясь в окно, — сидит с Миком на берегу ручья и о чем-то рассказывает. Кружка стоит между ними.
— Я помню, Мик сначала всерьез принял Ника за дьявола, но потом они сошлись и теперь хорошие друзья. Я думаю, это оттого, что они оба очень любят ром.
Все общество подошло к окну и могло видеть, как Мик и Ник потягивали из кружки, и по мере того, как в ней пустело, разговор становился оживленнее.
— Все здесь идет по-старому? — спросил Ник.
— О! Да. Здесь все постарело — и капитан, и госпожа, а жене Джоэля можно дать сто лет, хотя ей всего тридцать, да и сам Джоэль, этот плут, кажется старше своих лет.
Ник пристально посмотрел на ирландца.
— Почему, — спросил он, — один белолицый ненавидит другого, почему ирландец не любит американца?
— Черт возьми! Любить подобную тварь!
— Кого же любит ирландец?
— Я люблю капитана, он такой справедливый, люблю госпожу, она такая добрая, люблю мисс Беллу, мисс Мод; не правда ли, она восхитительна?
Индеец ничего не ответил, но казался недовольным. Помолчав несколько минут, Мик спросил:
— Ты был на войне, Ник?
— Да. Ник опять был начальником и взял скальпы.
— Но ведь это ужасно! Если рассказать об этом в Ирландии, то не поверили бы.
— Там не любят войны? Да?
— Нет, не то, у нас тоже бывают войны, но мы бьем по голове, а не сдираем кожу.
— Я скальпирую, вы бьете, что же лучше?
— Ах, но скальпировать — ведь это ужасно! Сколько скальпов взял ты в последнюю войну?
— Три с мужчин и женщин. Один такой большой, что может сойти за два, так что я считаю четыре.
— Фу! Ник, ты просто дьявол. Тебе мало трех скальпов, ты готов обманывать самого себя и один скальп считаешь за два. Ты никогда, верно, не думаешь о смерти? Исповедуешься ли ты когда-нибудь?
— Я всегда думаю о смерти, но до тех пор я надеюсь еще много найти скальпов. Мик, здесь их много есть!
Эти неосторожные слова сорвались у Ника, но Мик настолько уже опьянел, что не понял их смысла. Кружка уже опустела, друзья сердечно расстались и отправились спать каждый в свой угол.
Быстро спустилась на землю ночь. Кругом хижины царила тишина, и среди этой тишины она казалась еще более уединенной, отдаленной от всего света.
Эти мысли пришли в голову Роберту, когда поздним вечером в день своего приезда он стоял у раскрытого окна со своими сестрами.
— Здесь очень уединенно, милые сестры. Отчего вас не вывозят в свет?
— Мы каждую зиму ездим в Нью-Йорк, с тех пор как папу выбрали депутатом. Отчего мы не встретились там с тобой прошлую зиму? Мы так надеялись на это.
— Мой полк стоял тогда в западных провинциях, а отпуск неудобно было брать, так как я только что был произведен в майоры. Бывает ли у вас кто-нибудь здесь?
— Конечно, — живо вскрикнула Мод, потом, как бы раскаявшись, что вмешалась в разговор, тихо проговорила: — Я хочу сказать, что изредка. Здесь мы так далеко от всех.
— Кто же это? Охотники, трапперы, дикие или путешественники?
— Охотники чаще других заходят к нам, — отвечала Белла, — а индейцы с тех пор, как ушел Ник, редко заглядывают; зато при нем их бывало много, они приходили всегда большими толпами. Что касается путешественников, то это — самые редкие гости. Не так давно к нам заходили два землевладельца; они отыскивали свои земли.
— Странно. Впрочем, в этой бесконечной степи действительно трудно отыскать свою землю. Кто же эти землевладельцы?
— Один старик, кажется, товарищ покойного сэра Вильяма; его зовут Фонда; другой — молодой, он получил наследство, которое и отыскивал. Говорят, у
— него сто тысяч акров земли. Это — Бекман.
— Что же, нашел он свою землю? В этой местности и тысячи акров могут затеряться.
— Да, нашел. Он заходил к нам и на обратном пути, зимой, и пробыл из-за урагана несколько дней. В ту же зиму мы часто встречались с ним в городе.
— Отчего же, Мод, ты ничего не писала мне об этом?
— Неужели не писала? Ну, Белла не простит мне, что я не нашла местечка в письме для Эверта Бекмана.
— Да, я его нахожу очень милым и умным, — проговорила спокойно Белла, а яркий румянец, вспыхнувший на ее щеках, многое сказал бы еще Роберту, но было темно, и никто не заметил этого. — Я не знаю, нужно ли было писать о нем?
— Понимаю, понимаю, — засмеялся Роберт. — Теперь скажи мне что-нибудь в этом же роде о Мод, и я буду знать все семейные тайны.
— Все? — возразила Мод. — А о майоре Вилугби разве нечего рассказать?
— Совсем нечего. Я люблю только тех, кто живет здесь. Да и время теперь такое неспокойное, что некогда солдату думать о чем-нибудь постороннем. Между метрополией и колонией завязывается серьезная ссора.
— Но не такая серьезная, чтобы дело дошло до войны? Эверт Бекман думает, что могут быть только волнения.
— Эверт Бекман! Вся семья его — очень порядочные люди; а каких убеждений держится он?
— Я думаю, что ты будешь считать его мятежником, — ответила, смеясь, Мод, тогда как Белла хранила молчание, предоставляя объяснения своей сестре. — Он не очень ярый противник Англии, но все-таки называет себя американцем. А ты, Роберт, как называешь себя?
— Я американец по рождению, но англичанин по службе… Да, это место очень пустынно и уединенно, особенно для таких девушек, как вы. Я хочу уговорить отца проводить больше времени в Нью-Йорке.
— Короче говоря, ты думаешь, что нам нужны поклонники. Не так ли, майор Вилугби? — смеясь, спросила Мод, насмешливо смотря на брата. — Однако до свидания! Отец велел отослать тебя к нему в библиотеку, когда ты нам достаточно надоешь, а мама присылала сказать, что уже седьмой час: в эту пору все порядочные люди уже ложатся спать.
Роберт обнял сестер и направился в библиотеку. Там сидел капитан с Вудсом; они курили трубки и время от времени прихлебывали коньяк, разбавленный водой. Разговор шел о Роберте, и оба старика возлагали на него большие надежды. Когда молодой человек вошел, отец придвинул ему стул к столу.
— Я думаю, что ты не привык еще курить. В твои годы я ненавидел трубку, мы нюхали только пороховой дым. А что англичане и их соседи — американцы?
— Я за тем и здесь, чтобы рассказать вам об этом, — ответил Роберт, осмотрев предварительно, хорошо ли заперта дверь. — Я теперь среди врагов.
Капитан и капеллан оставили свои трубки, пораженные словами Роберта.
— Что за дьявол! Ты среди врагов, когда ты в доме своего отца! Этого еще не хватало!
— Я говорю не о вас, батюшка, и не о господине Вудсе. Но в этой местности есть и еще люди; если бы они знали, что я у вас, вы не могли бы быть уверены в своей безопасности.
Удивление слушателей возрастало.
— Но что же случилось, сын мой?
— Началось восстание.
— Если так, то это дело серьезное.
— Да, и была уже схватка.
— Схватка?! Неужели ты хочешь сказать, что с обеих сторон дрались вооруженные армии?
— Армия американцев состояла из волонтеров Массачусетса. Все это мне хорошо известно, так как мой полк участвовал в схватке. Излишне добавлять, что я был там.
— Конечно, волонтеры не устояли перед вами? Майор покраснел и послал в душе Вудса ко всем чертям: так не хотелось ему отвечать на этот вопрос при нем.
— Напрасно вы так дурно думаете о них, — почти шепотом ответил он, — дело было жаркое, потому что они стояли за стеной, а это, вы сами знаете, какое преимущество. Они нас принудили отступить.
— Отступить?
— Да, отступить. Но мы отступили только после того, как исполнили все то, что было приказано. Однако я должен сознаться, что нас сильно теснили, пока мы не получили подкрепление.
— Подкрепление, мой дорогой Роберт?! Твой полк… наш полк не нуждается в подкреплении против всех янки Новой Америки!
Майор не мог не улыбнуться этой преувеличенной гордости капитана; но врожденная правдивость не позволила ему скрыть правду.
— И все-таки мы в нем нуждались. Офицеры, участвовавшие в последней войне, говорили, что не видали такой жаркой схватки. В ней мы потеряли около трехсот человек.
Капитан побледнел и после продолжительного молчания попросил сына подробно рассказать ему, как было дело. Тот повиновался; похвалив волонтеров, он старался смягчить рассказ об отступлении своего полка, видя, как мучительно было старику слушать об этом.
— Результатом этой битвы при Лексингтоне было то, — прибавил майор, оканчивая свой рассказ, — что всю страну охватило страшное волнение, и один Бог знает, чем все это кончится. Когда мы узнали настроение провинций, генерал Гэдж только послал со мной депеши генералу Триону. Трион послал меня к вам. Он думает, что вы не откажетесь действовать в пользу правительства.
— Генерал Трион оказывает мне большую честь, — ответил холодно капитан, — но мое влияние не идет дальше бобрового пруда, и в моем распоряжении всего пятнадцать или двадцать человек рабочих. Ты же честно выполнил свою задачу, и я прошу Бога, чтобы Он помог тебе вернуться благополучно в свой полк.
— Значит, батюшка, вы ничего не имеете против того, что я буду участвовать в этой ссоре и держать сторону правительства, хотя я и родился в колониях? Вы очень обрадовали меня этим.
— Ты будешь исполнять свой долг, но я не пойду против колонистов, несмотря на то что родился в Англии, а не в Америке.
— Неужели это ваше мнение, капитан? — сказал заинтересованный капеллан. — Вы знаете, что по рождению я американец, и мой взгляд на это… но, я не знаю, позволит ли майор мне высказать его…
— Говорите, говорите, господин Вудс, вам нечего бояться, мы ведь старые друзья с вами.
— Я в этом не сомневаюсь. Я должен признаться, меня очень обрадовало известие, что королевские войска отступили перед моими соотечественниками.
— Весьма понятно, что вы рады, что победа осталась за янки; точно так же понятно и разочарование отца, что полк, в котором он сам служил, принужден был отступить.
— Конечно, мой дорогой майор, конечно, мой милый Роберт, все это верно и очень естественно. Я предоставляю капитану Вилугби молиться за успехи королевского войска, а сам я буду просить бога за своих соотечественников.
— Но вы, — возразил капитан, — забываете о короле и правительстве, которые так много сделали для американских колоний. Это все равно что в семейных спорах не позволять отцу разобрать самому, в чем дело.
— Этот вопрос не касается короля. Но если бы он захотел действовать в наших интересах, мы бы повиновались ему.
— Вот странное понятие о своих обязанностях! Если король делает то, что нам хочется, — он наш король; но если нет — мы не признаем его. Я старый солдат, Вудс, и воля короля для меня священна!
Видя, что спор между отцом и Вудсом начинает принимать нежелательное для него направление, Роберт ушел спать, ссылаясь на усталость. Долго еще после его ухода старики спорили, попыхивая своими трубками.
В то время как в библиотеке шел горячий спор, госпожа Вилугби удалилась в свою комнату и жарко молилась там: все, кого так горячо любило ее материнское сердце, были здесь, с нею, и хижина не казалась ей теперь уединенной. Увы! Она не знала еще, какая черная туча собирается над ее родиной, сколько горя придется ей перенести…
В своих комнатах, просто, но с комфортом меблированных, Роберт нашел все в том же виде, как было и в последний его приезд в прошлом году; прибавилось только несколько новых вещиц.
Здесь были даже его игрушки; но серсо, в которое он так любил когда-то играть, теперь красиво было перевязано лентами. «Это, верно, матушка, — подумал Роберт, — позаботилась об этом: она все еще не может отвыкнуть считать меня ребенком. Посмеюсь с ней над этим завтра». Повернувшись к туалетному столику, он увидел корзинку со свертками. Эту корзину с подарками он находил у себя в каждый свой приезд. Он развернул один сверток: в нем были теплые шерстяные чулки.
— Это все мама заботится, чтобы я не простудился. Дюжина рубашек, и на одной из них пришит билетик с именем Беллы. Куда мне столько белья? Если бы я забрал все белье, которое они шьют мне, то мой чемодан не уступил бы генеральскому! А это что? Хорошенький шелковый кошелек и опять с именем Беллы; ничего от Мод. Неужели Мод обо мне позабыла! А это? Ах, какой прекрасный шелковый шарф! Вероятно, это от отца, даже, может быть, один из его прежних, но он совсем новый. Завтра же спрошу об этом. Но странно, что от Мод ничего нет.
Потом молодой человек отложил в сторону свои подарки, поцеловал шарф и — стыдно признаться — не помолившись Богу, лег спать.
Посмотрим теперь, что делается в комнате сестер. Мод, как более живая и проворная, уже разделась, помолилась и, завернувшись в большой платок, с нетерпением ожидала, когда Белла кончит молитву. Едва та поднялась с колен, Мод проговорила:
— Майор, вероятно, уже рассмотрел подарки; я слышу, как ходит он взад и вперед по комнате.
— Да, как вырос Боб! Он очень стал похож на папу, не правда ли?
— Ну, что ты выдумала! Нисколько! Волос он своих не пудрит, как папа, да они у него и гораздо светлее.
— Странно. А мы с мамой сегодня вечером просто поражены были этим сходством и очень рады были этому; ведь папа наш красивый и Боб тоже.
— Они оба могут быть красивыми и быть непохожими. Бесспорно, папа самый красивый старик, какого я только видела, а Боб ничего, так себе. Но разве можно сравнивать двадцатисемилетнего со стариком… Знаешь, Боб меня уверил, что он хорошо теперь играет на флейте.
— Он делает хорошо все, за что ни возьмется. Несколько дней тому назад господин Вудс говорил мне, что он ни разу не встречал мальчика, который так хорошо понимал бы математику, как Боб!
— Я уверена, что и другие также легко могли понимать ее. Это господин Вудс преувеличивает. Я не верю в исключения, дорогая Белла.
— Ты меня удивляешь, Мод; я всегда думала, что ты его любишь. А ему нравится все, что ты ни делаешь. Еще сегодня он так хвалил твой эскиз нашего дома.
Мод покраснела и опустила голову, и насмешливая улыбка появилась на ее губах.
— Ну, вот пустяки! Да он, впрочем, и не понимает ничего в живописи. Я думаю, он с трудом отличит дерево от лошади.
— О, как ты говоришь о брате?! — удивилась Белла, которая не видела никаких недостатков в Роберте. — А помнишь, когда он учил тебя рисовать, ты считала его великим художником.
— Это правда, я очень капризна. Но как бы там ни было, я не могу относиться к Бобу по-прежнему. Мы редко видимся теперь, и ты знаешь… военная жизнь так влияет на людей; одним словом, я нахожу, что он очень изменился.
— Я очень рада, что тебя не слышит маменька, Мод. Она смотрит на него как на ребенка, невзирая на его майорский чин. Да и на всех нас она тоже смотрит еще как на детей.
— Милая мама!… Я это знаю, — сказала Мод с навернувшимися слезами на глазах, — все ее слова, поступки, желания, надежды, мысли полны любви и добра.
— Да, я знаю, как ты любишь маму, но я так же люблю и брата, и отца.
— Разве я могу любить майора инфантерии так же, как люблю маму? Что касается папы, я его люблю, конечно, не меньше мамы, я его просто обожаю.
— Еще бы, мы все видим, что вы обожаете друг друга. Но если мама узнает, что ты не любишь Боба так, как мы, это ее очень огорчит.
— Я не могу, Белла.
— Почему?
— Но ты знаешь… я уверена, что ты помнишь…
— О чем? — спросила Белла, встревоженная волнением Мод.
— Ведь я не родная его сестра.
В первый раз Мод напомнила о своем рождении. Белла побледнела, задрожала, и глухие рыдания вырвались из ее груди.
— Белла, моя сестра, ты моя родная сестра! — воскликнула Мод, бросаясь в ее объятия.
— О, Мод! Ты моя сестра и всегда будешь ею!
Ночь прошла спокойно. На рассвете домашняя прислуга была уже на ногах; Мик, Соси Ник, Джоэль и другие вскоре тоже принялись за свои ежедневные работы. Негритянки пели за работой так громко, что заглушали утреннее щебетание птиц. Скоро встали и хозяева. Мистрис Вилугби много дел предстояло сегодня на кухне. И в обыкновенные дни завтрак был всегда обильный и разнообразный, а сегодня она хотела прибавить к нему еще любимые блюда сына. Обе сестры вышли в столовую без всякого признака вчерашних слез. Расставляя на столе разные лакомства, они болтали без умолку, но ни одним словом не коснулись вчерашнего разговора. Мод очень жалела, что напомнила о своем сиротстве; Белла старалась объяснить себе, что могло побудить сестру к этому. Уж не обидел ли ее кто-нибудь? Но этого не могло быть. Фамилия Мередит была такая же уважаемая, как и Вилугби; на имя ее было положено в английском банке пять тысяч фунтов, оставшихся после смерти отца; капитан их не трогал, и за двадцать лет на них наросли большие проценты. Содержание и образование Мод капитан вел за свой счет, чего Мод не знала, да и не задумывалась об этом никогда. Капитана и его жену она любила всем сердцем, но иногда с грустью думала, что не знала своих родителей.
Болтая о всяких пустяках, девушки и не заметили, как к ним подошел Роберт. С его приходом разговор оживился еще более.
— Видел ли из вас кто-нибудь сегодня отца и капеллана Вудса? Вчера я их оставил в самом пылу спора.
— Да вот они оба! — воскликнула Мод. — А вот и мама с Плинием. Сейчас Белла примется разливать кофе, я — шоколад, а мама будет готовить чай. Только она умеет это сделать по папиному вкусу.
Действительно, все вошли в столовую, поздоровались и начали садиться за стол. Капитан был задумчив, капеллан беспокойно посматривал на всех, выжидая удобной минуты, чтобы начать вчерашний спор. Наконец он не вытерпел и заговорил:
— Капитан Вилугби, прошло всего семь часов, как мы расстались с вами; это немного, чтобы совершить что-нибудь, но придумать за это время можно много. Я много думал о нашем разговоре.
— Какое совпадение! И я долго не мог заснуть; все время мысли вертелись у меня вокруг нашего спора.
— Я должен вам признаться, мой дорогой друг, что ваши аргументы убедили меня и теперь я совершенно согласен с вашими взглядами.
— Удивительно. Вудс! Я только что хотел сказать, что вы убедили меня и что ваши взгляды я считаю справедливыми.
Все были удивлены подобным разговором. Мод много смеялась. Для мистрис Вилугби ничто не могло показаться смешным в словах или поступках мужа, а к служителям церкви она относилась всегда с таким уважением, что никогда не позволила бы себе смеяться над их словами. Белла тоже всегда с уважением относилась к словам отца.
— Значит, вы признаете права и власть за королем? — спросил капеллан.
— А вы, Вудс, не забыли, что права, приобретенные рассудком, выше прав, приобретенных случайностью рождения. Человек должен сообразоваться с обстоятельствами, беспрерывно изменяющимися, а не жить как животное, руководясь только инстинктом.
— О чем они говорят, мама? — спросила Мод, с трудом сдерживая новый приступ смеха.
— Кажется, они спорили о праве парламента налагать пошлины на колонии, моя дорогая, и каждый убедил другого в своей правоте. Меня удивляет, Роберт, что Вудс мог переубедить папу.
— Нет, милая мама, это очень серьезное дело… Плиний, скажи моему денщику, чтобы вычистил мой охотничий костюм, и дай ему позавтракать. Этот нахал поминутно ворчит, и если не накормить его хорошо, то он разнесет об этом повсюду, где только можно. Когда ты будешь нужен, я позвоню. Да, мама и сестренки, это гораздо серьезнее, чем вы предполагаете, и говорить об этом не следует. Дурные вести и без того распространяются слишком быстро.
— Боже милостивый! Что ты хочешь сказать? — вскрикнула встревоженная мистрис Вилугби.
— Я хочу сказать, что американцы восстали против короля и правительства.
— Да верно ли это, Роберт? Кто же осмелился идти против короля?
— Все это верно, я видел собственными глазами. — И Роберт рассказал, как все происходило. Все слушали, затаив дыхание.
— Ты говоришь, что участвовал в битве? — спросила со страхом Мод. — Ты не был ранен?
— Я слегка повредил плечо, но это такие пустяки, что не стоит и говорить. Теперь я не чувствую боли.
Капитан и Вудс прекратили спор и с удивлением слушала Роберта, — он ничего не сказал им об этом вчера.
— Надеюсь, твоя рана не заставила тебя быть в арьергарде, Боб? — спросил с беспокойством отец.
— Я именно там и был ранен: при отступлении это ведь самое почетное место.
— Это очень печально для королевских войск. Что за солдаты бились против вас?
— Очень упрямые. Они хотели как можно скорее заставить нас вернуться в Бостон. Нам было очень трудно выдерживать их нападения. Если бы милорд Перси не подоспел к нам с сильным отрядом и двумя пушками, мы не долго бы продержались: наши солдаты были страшно утомлены, а день был чрезвычайно жаркий.
— Вы стреляли из пушек по неприятелю?
— Это было совершенно лишнее. Как только мы приостанавливались, неприятель рассыпался во все стороны; а когда снова двигались вперед, с обеих сторон дороги смотрели направленные на нас мушкеты. Вы, папа, не должны осуждать нас: королевские войска умеют исполнять свой долг.
— Это правда, но надо отдать справедливость и американским войскам. Они все прекрасные наездники и храбрые солдаты. Я имел случай лично в этом убедиться. Скажи, какое впечатление произвело все это на страну?
— Провинции восстали. В Новой Англии вооружаются тысячами, а это одна из более спокойных колоний.
— Великий Боже, — возмутился кроткий Вудс, — как позволяешь Ты людям так истреблять один другого?
— Деятелен ли Трион? Что делает правительство?
— Все, что только возможно. Оно надеется на содействие английского дворянства, пока придет помощь из Европы. Но если надежда их обманет, то дело сильно ухудшится.
Капитан понял намек сына. Он взглянул на жену, но та была спокойна, не понимая, в чем суть дела.
— Американские фамилии не все солидарны между собой; некоторые на стороне короля, как все Лансей, другие против нас, например Ливингстоны, Морисы и их друзья. По счастью, есть фамилии, где глава семьи еще ребенок.
— Почему, Боб?
— Очень просто, потому что принадлежащие ему большие поместья не могут быть конфискованы, благодаря его малолетству, — отвечал Роберт. — Я уверен, что колониям не под силу окажется бороться с Англией.
— Ты это говоришь, как майор королевской армии, но не забывай, что, если народ чувствует право на своей стороне и решился силой добиться его признания, он силен и неутомим.
Грустно было Роберту выслушать эти слова, но он не возразил ничего, привыкнув с детства не вступать никогда в спор с отцом; но мать, в душе благоговевшая перед королем, не выдержала и сказала:
— Как, Вилугби, ты оправдываешь это восстание? Я родилась в колониях, и тем не менее, по-моему, они не правы.
— Вильгельмина, ты смотришь на метрополию с таким же энтузиазмом, как и все женщины колонии. Но я покинул Англию уже опытным и пожившим человеком и мог ясно разглядеть все ее недостатки. А теперь мне надо сообщить эту грустную весть моим колонистам, — я не считаю себя вправе скрывать от них, что началась междоусобная война.
— Я думаю, ты напрасно это сделаешь теперь. Подожди, что будет дальше, может быть, ты переменишь свои взгляды и пожалеешь о том, что скажешь сегодня.
— Нет, Боб, все это я тщательно обдумал сегодня ночью. Необходимо обо всем сказать моим людям. К тому же я придерживаюсь того правила, что откровенность не может повредить делу. Я уже распорядился, чтобы колонисты собрались на площадку по условному звону колокола.
Переубеждать капитана в раз принятом решении было напрасной тратой слов. Все это прекрасно знали; но всем было ясно, что колонисты, большая часть которых состояла из американцев, неприязненно отнесутся к майору и, в худшем случае, помогут его схватить и отправить к вождям восстания. На некоторое время это опасение поколебало было решимость капитана, и он промедлил несколько минут, не выходя к собравшимся уже у дома колонистам.
— Мы преувеличиваем опасность, — наконец проговорил он. — Большая часть моих людей живет здесь уже по несколько лет, и я не думаю, чтобы кто-нибудь из них захотел причинить мне или тебе вред. Лучше пусть обо всем они узнают от меня. Если Ник не выдал тебя, то других бояться тем более нечего.
— Ник? — повторили все в один голос — Неужели ты можешь подозревать такого старого и испытанного слугу, как Ник?
— Да, этому старому испытанному слуге я не доверяю, как и всякому индейцу.
— Но, Гуг, ведь это он отыскал нам этот бобровый пруд, где мы так счастливы! — заметила мать.
— Да, но если бы у нас не было золотых гиней, не было бы у нас и Ника.
— Отец, если его можно купить, то я заплачу столько, сколько он захочет.
— Увидим. При настоящем положении дел я нахожу, что откровенность — самое лучшее средство для безопасности.
Капитан надел шляпу и вышел к колонистам. Там все уже собрались, даже маленькие дети. К капитану все питали глубокое уважение, и хотя среди них было несколько человек, которые не любили его, но причиной этому был не он, а их тяжелый и грубый характер. Но все признавали его человеком прямым и справедливым.
Колонистов не удивило, что их собрали всех вместе. Это часто случалось и раньше, например, когда праздновался чей-нибудь день рождения или была годовщина победы, в которой участвовал капитан, и сегодня они ожидали услышать что-нибудь подобное.
Колонисты разделялись на три национальности: самой многочисленной была группа англо-саксонцев, к которым принадлежали семьи мельников, механиков и инспектора их работ Джоэля Стрида; затем шла группа голландцев, которые все занимались хлебопашеством, и, наконец, самая меньшая группа — негры, составлявшие исключительно домашнюю прислугу, кроме одного Плиния, который занимался тоже хлебопашеством, но жил в доме вместе с родными.
Мод в одну из веселых минут шутя разделила их на три племени, а капитан, чтобы счет был полный, причислил сержанта, Мика и Джеми Аллена к сверхкомплектным.
И теперь они стояли кучками по национальностям: впереди американцы и голландцы, разделенные небольшим пространством, где поместились сверхкомплектные, а позади негры. Все с любопытством ожидали, что им скажут.
Подойдя к ним, капитан снял шляпу, что делал всегда в подобных случаях, и обратился к толпе:
— Когда люди живут вместе, — начал он, — и в таком уединении, как здесь, у них не должно быть никаких тайн друг от друга, особенно касающихся общих интересов. Я хочу сказать вам, мои друзья, о том, что узнал сегодня об отношениях между колониями и метрополией. (Здесь Джоэль подмигнул своему соседу, главному мельнику.) Вы знаете, конечно, что уже более десяти лет между ними тянутся недоразумения.
Капитан на минуту приостановился, и Джоэль, известный оратор у колонистов, воспользовался этим, чтобы вставить свое слово.
— Капитан хочет, верно, сказать о тех налогах, которыми облагает нас парламент, не осведомляясь о наших желаниях? — сказал он полудобродушным, полуиезуитским тоном.
— Именно об этом я и хочу говорить. Налог на чай, закрытие Бостонского порта и некоторые другие меры привели к тому, что правительство увеличило войско против обыкновенного. Вероятно, вы знаете, что в Бостоне уже несколько месяцев стоит сильный гарнизон. Около шести недель тому назад главнокомандующий этим гарнизоном отправил отряд в Нью-Гэмпшир, чтобы уничтожить некоторые склады. Этот отряд встретился с американцами, и произошла жестокая схватка. Несколько сот сражающихся остались убитыми или ранеными. Я достаточно знаю силы обеих партий, чтобы видеть, что это начало гражданской войны. Я считал нужным сообщить вам это.
Не все одинаково отнеслись к рассказу капитана. Джоэль Стрид, наклонясь вперед, казалось, боялся упустить хоть одно слово; американцы тоже отнеслись с большим вниманием и, выслушав, многозначительно переглянулись. Мик схватил дубину, которую всегда носил с собой, когда не работал, и вызывающе поглядывал вокруг, точно ждал только приказаний капитана, чтобы начать битву. Джеми был задумчив и раз или два почесал свой затылок как бы в нерешительности. Голландцы отнеслись с любопытством, но, казалось, плохо понимали, в чем дело. Негры слушали с широко открытыми глазами и гримасничали так, как будто у них во рту лежал кусок чего-нибудь вкусного, а когда узнали, что так много убитых, на их лицах выразился неподдельный ужас. Ник один оставался равнодушным, из чего капитан заключил, что битва при Лексингтоне известна уже тускарору.
Вилугби любил, чтобы колонисты обращались с ним дружески, и потому заявил, что он готов отвечать на их вопросы, касающиеся этого дела.
— Вероятно, эти новости вам привез майор? — спросил Джоэль.
— Понятно, ведь больше никого не было у нас.
— Не угодно ли вашей чести приказать нам взять ружья и идти сражаться за ту или другую сторону? — спросил ирландец.
— Совсем нет. Еще успеем, когда ближе узнаем обо всем этом.
— Значит, капитан не думает, что дела зашли так далеко, что пора идти на помощь? — спросил, хитро улыбаясь, Джоэль.
— Я считаю более благоразумным не принимать никакого участия. Гражданская война, Стрид, вещь слишком серьезная, чтобы слепо бросаться в ее опасности и трудности.
Не говоря ни слова, Джоэль переглянулся с мельником. Джеми Аллен служил прежде в королевском полку и привык там к осторожности.
— Парламент не пошлет солдат против безоружных людей.
— Ну, Джеми, — перебил его Мик, не считавший нужным говорить об этом так осторожно, — где же твоя храбрость, если ты так говоришь? Если у человека здоровы обе руки, так какой же он безоружный? Ну что сделал бы полк против такого укрепления, как, например, наше? Проживая здесь десять лет, я не мог бы найти отсюда дороги. Заставьте-ка солдата переехать из конца в конец озеро Отсего, легко ему будет с этим справиться?!
Ирландец ненавидел американцев, англичан же считал притеснителями и еретиками и, несмотря на все это, всей душой любил семейство своего хозяина. Такие противоречия сплошь и рядом встречались в этом храбром и смелом человеке.
Американцы удалились, обещав поразмыслить обо всем. Джеми так и ушел, задумавшись и почесывая затылок. В этот день, работая в саду, он часто отрывался от дела, занятый своими мыслями.
Негры ушли толпой и толковали об ужасах войны. Маленькая разбивальщица говорила, что убитых было несколько тысяч, а большая разбивальщица уверяла, что капитан говорил о сотнях тысяч, и добавляла, что во всякой большой битве бывает столько убитых. Когда капитан вошел в дом, к нему явился без зова сержант Джоэль, чтобы узнать, не будет ли каких-нибудь особенных приказаний.
Служащие разошлись по своим работам; на площадке остались только Джоэль, каменщик и кузнец. К ним вышел капитан, чтобы сделать некоторые распоряжения.
— Прежде всего, Джоэль, надо поставить ворота и устроить палисады, чтобы мы могли быть в безопасности в случае нападения индейцев. В американских войнах они всегда принимают участие, выгодно пользуясь всеобщим беспорядком.
Джоэль находил это лишним, особенно теперь, в мае, когда так много работ в поле; неблагоразумно, говорил он, тратить время попусту.
— Ведь на одни ворота уйдет целая неделя, и то если все рабочие примутся за дело.
— Постановка ворот не займет больше двух дней, а что касается рвов и других укреплений, то все это возможно сделать за неделю. Что ты об этом думаешь, Боб?
— Недели вполне хватит. И если ты мне позволишь распоряжаться работами, я отвечаю за безопасность семьи.
Капитан с удовольствием согласился на предложение сына, и решено было сейчас же взяться всем за работу.
Все другие работы были приостановлены, исключая посадку деревьев.
Одна часть рабочих начала копать ров вокруг холма, а другая отправилась в лес за деревьями для палисадов. Ворота же продолжали стоять на своем месте.
Капитан был в восхищении: эта оживленная деятельность напоминала ему его военную жизнь, и он чувствовал себя помолодевшим. Мик, копавший как крот, рыл уже глубоко, когда американцы только еще лениво начинали браться за дело.
Что касается Джеми Аллена, то он не торопясь принялся за дело, но скоро его белокурые волосы виднелись уже в уровень с землей. Четыре дня шла оживленная работа; окончив посадку деревьев, Джоэль со своими помощниками также присоединился к строителям укреплений. Рвы были уже окончены и начали ставить палисады.
— Ставьте прямее стволы, молодцы! — распоряжался сержант.
— Вот удивительная плантация, — сказал Джоэль, — и удивительные же плоды, должно быть, она принесет. Может быть, вы надеетесь, что эти каштаны будут расти?
— Не для того мы и садим их, чтобы они росли, а думаем, что они помогут нам укрыться от дикарей; только баррикады и могут остановить их.
— Я не спорю с этим, Джеми, хотя, на мой взгляд, полезнее теперь работать в поле; по крайней мере, мы были бы обеспечены на зиму кормом для скота. Впрочем, я. может быть, и ошибаюсь.
— Вот как, Стрид! — закричал Мик из глубины траншеи. — Вы считаете бесполезным строить укрепление в военное время? Уж очень вы храбры! Такому смельчаку всего лучше надеть ранец и идти воевать; а мы будем хлопотать о безопасности нашей хижины. Я уверен, пока здесь будут Мик, Джеми и сержант, ни один волос не упадет с головы нашего господина и всей его семьи. Хотел бы я видеть, как это дьявольское племя будет падать в траншею, где их засыплет землей!
— Ты называешь так индейцев, а сам дружишь с Ником?
— Ну, Ник образованный дикарь.
Джоэль отошел, ворча что-то себе под нос.
Через неделю работы были окончены, исключая ворота.
Во все время работ майор был так занят и утомлен, что совсем не имел времени поболтать с сестрами и матерью. Но сегодня, когда работы уже кончились, когда около палисадов все подчистили и вымели, капитан предложил пить вечерний чай перед домом под раскидистым вязом.
— Если бы американцы знали, сколько чаю мы выпиваем, то назвали бы нас изменниками. Но после работы, да еще в лесу, это так приятно. Я думаю, майор Вилугби, что и королевские войска не пренебрегают им?
— Еще бы, мы его очень любим! Говорят, в Бостоне он заменил портвейн и херес. Я не знаток в нем, но очень люблю его пить. Фаррель, — обратился Роберт к своему денщику, — принеси корзину, что стоит на моем туалетном столике.
— Правда, Боб, — сказала, улыбаясь, мать, — ты ничего не сказал еще нам о ней.
— Я оправдываю себя тем, что все время заботился о вашей безопасности. А теперь от всей души благодарю за подарки всех вас; только Мод поленилась и не захотела ничего сделать мне на память.
— Это невозможно! — вскричал капитан. — Поверь мне, Боб, никто так не интересуется всегда тобою, как она.
Мод ничего не сказала. В эту минуту вернулся Фаррель и поставил корзину возле Роберта. Он вынул все вещи, но ни на одной из них не было имени Мод.
— Действительно, это очень странно, — совершенно серьезно заметил капитан. — Боб, не обидел ли ты чем-нибудь мою маленькую девочку?
— Уверяю тебя, что с умыслом я никогда не обижал ее; если же это произошло как-нибудь незаметно для меня самого, то прошу теперь прощения у Мод.
— Тебе не за что извиняться! — живо вскрикнула Мод.
— Так почему же ты забыла о нем, моя крошка, тогда как мать и Белла сделали ему столько подарков?
— Обязательные подарки, дорогой папа, совсем не подарки, и я не люблю их делать.
Считая за лучшее прекратить этот разговор, Роберт уложил обратно все вещи. Мод готова была расплакаться. По счастью, завязался разговор, и никто не заметил возбужденного состояния девушки.
— Ты мне говорил, что у вас в полку новый командир, но не назвал его фамилию. Вероятно, это мой старый товарищ Том Велингфорд; в прошлом году он писал мне, что надеется получить этот полк.
— Генерал Велингфорд получил один кавалерийский полк, а к нам назначили генерала Мередита.
Когда было произнесено имя генерала Мередита, никто, за исключением Мод и Роберта, не обратил на это внимания.
Мод же оно напоминало о ее родителях, и ей захотелось расспросить брата об этом генерале, приходившемся ей дедушкой; но деликатность не позволила ей сделать это при Вилугби, заменившем ей родителей, и она отложила свои расспросы до более удобного случая. Роберту же это имя напоминало всегда о его милой названой сестре.
В это время Ник подошел к столу и с удивлением поглядывал на укрепления.
— Видишь, Ник, на старости лет я опять делаюсь солдатом. Как ты находишь наши работы?
— К чему они, капитан?
— Защищать нас, если краснокожим вздумается прийти за нашими скальпами.
— Зачем скальпировать? Томагавк зарыт глубоко, его выроют не раньше десяти, двух, шести лет.
— Да, да, но когда представляется к тому случай, то красные джентльмены быстро вырывают его. Я думаю, ты знаешь, что в колониях волнение…
— Говорили вокруг Ника, — отвечал уклончиво индеец. — Ник не читает, не слушает, мало разговаривает, разговаривает только с ирландцем, но и то не понимает.
— Мик не очень красноречив, я это знаю, — сказал капитан, смеясь, — но он честный человек и всегда готов услужить.
— Плохой стрелок целится в одно, попадает в другое. Капитан, дайте Нику четверть доллара.
— Ты мне отдашь его потом?
— Конечно. Ник — честный человек, он держит свое слово.
— Я не думал, что ты такой исправный.
— Вождь тускароров всегда честный человек — что говорит, то и делает.
— Хорошо, старый дружище, я не откажусь получить долг назад, по крайней мере, я буду знать, что и в будущем могу служить тебе.
— Одолжите Нику доллар, завтра он отдаст. Капитан не согласился дать ему больше четверти доллара, чем Ник остался очень недоволен и сейчас же отошел к укреплениям.
— Вот старый товарищ, — сказал Роберт. — Я удивляюсь, что вы позволяете ему жить в «Хижине». Теперь, когда началась война, его лучше удалить.
— Это легче сказать, чем сделать. Но ведь ты привел его сюда.
— Я привел его потому, что он узнал меня, и было более благоразумным вступить с ним в дружеские отношения. К тому же мне нужен был проводник, а никто лучше его не знает лесных тропинок. Но его все-таки надо остерегаться, так как за последнее время он стал изрядным негодяем.
— Нет, Боб, он все такой же, как был и раньше. Если быть с ним осторожным, то он неопасен; к тому же он боится меня. Главная вина его в том, что он пьет ром здесь с Джеми и Миком, но я устранил и это, запретив мельнику продавать им его.
— Мне кажется, что вы оба несправедливы к Нику, — заметила мистрис Вилугби, — у него есть и очень хорошие качества. Помните, Гуг, когда Роберт был болен и доктора прописали ему некоторые травы, то Ник, вспомнив, что видел их за пятьдесят миль, пошел за ними, хотя мы даже и не просили его об этом.
— Это верно, но ведь у каждого есть и хорошие, и дурные качества. Но вот он идет; не нужно, чтобы он знал, что речь шла о нем.
— Да, не следует, чтобы подобные люди думали, что они имеют какое-нибудь значение.
Ник осмотрел новые укрепления, подошел к столу и, приняв важный вид, обратился к капитану:
— Ник старый начальник; он часто присутствовал на военных советах, как и капитан, — много знает; хочет знать новую войну.
— Это, Ник, семейная война; французы в ней не принимают участия.
— Как, англичане против англичан?
— А разве тускарор не поднимает никогда томагавка против тускарора?
— Тускарор убивает тускарора, но настоящий воин никогда не скальпирует женщин и детей своего племени.
— Надо признаться, Ник, ты очень логично рассуждаешь. Ворон ворону глаз не выклюет, говорит пословица; и все-таки великий отец Англии поднял оружие против своих детей американцев.
— Кто идет торной тропинкой, кто каменистой? Как вы думаете об этом?
— Я не принадлежу ни к той, ни к другой стороне. Я желал бы только от всего сердца, чтобы этой войны не было.
— Вы опять наденете мундир и пойдете за барабаном, как прежде?
— Нет, старый товарищ, в шестьдесят лет любят больше мир, чем войну, и я предпочитаю остаться дома.
— Зачем капитан строил укрепления?
— Потому что я намерен остаться здесь. Палисад остановит нападающих на нас.
— Но у вас нет ворот, — проворчал Ник. — Англичане, американцы, краснокожие, французы — все могут войти. Где есть женщины, там ворота должны быть заперты.
— Я уверена, Ник, что ты наш друг, — вскричала мистрис Вилугби, — я помню, как ты принес траву для сына.
— Это верно, — ответил с достоинством Ник. — Ребенок почти умирал сегодня, а завтра играл и бегал. Ник его полечил своими травами.
— Да, ты был доктором. А помнишь, когда у тебя была оспа?
Индеец так быстро обернулся к мистрис Вилугби, что та вздрогнула.
— Кто заразил Ника? Кто вылечил его? Вы помните.
— Я привила тебе оспу, Ник; и если бы я этого не сделала, то ты умер бы, как умирали у нас солдаты, у которых она не была привита.
Взволнованный, с глубокой благодарностью в глазах, индеец быстро схватил нежную и белую руку мистрис Вилугби и, откинув одеяло с плеча, прикоснулся ею до оспин.
— Старые метки, — сказал он, широко улыбаясь, — мы друзья; это никогда не сгладится.
Эта сиена растрогала капитана, он бросил индейцу доллар, но тот, не обращая на это никакого внимания, повернулся к стене и сказал:
— Большие опасности проходят через маленькие щели. Зачем же оставлять большие щели открытыми?
— Надо будет повесить ворота на будущей неделе, хотя это лишнее — бояться опасности в таком отдаленном месте, как наша хижина, и в самом начале войны.
После захода солнца семья ушла в дом: капитан с женой отправились в свои комнаты, а Роберт остался с сестрами.
— Знаешь, Роберт, — сказала Белла, нежно беря за руку брата, — мне кажется, что папа уж очень спокойно относится к опасности?
— Он очень хороший солдат, Белла, и он знает, что надо делать. Я боюсь только, чтобы он не стал на сторону колонистов.
— Дай Бог, — вскрикнула Белла, — если бы и ты поступил так же!
— Нет, Белла, — возразила с упорством Мод, — ты говоришь, не подумав; мама очень огорчается из-за того, что папа придерживается таких взглядов. Она находит, что прав парламент, а не колонии.
— Что за ужасная вещь — гражданская война! — сказал майор. — Муж идет против жены, сын — против отца, брат — против сестры. Лучше умереть, чем видеть все это.
— Нет, Роберт, это не так, — прибавила Мод. — Мама никогда не противоречит отцу. Она будет молиться только о том, чтобы папа не поступил так, как это больно было бы видеть его детям. Что касается меня, то я не принадлежу ни к одной партии.
— А Белла как же, Мод? Неужели она будет молиться, чтобы в этой войне брат потерпел поражение? Должно быть, из-за этих взглядов ты и забыла обо мне.
— Ты не совсем справедлив к Мод, — сказала, улыбаясь, Белла. — Никто тебя так не любит, как она.
— Отчего же я не нашел в корзине от нее ни одной безделушки, которая показала, что она помнит обо мне?
— Но где же доказательства, что ты сам помнил о нас? — с живостью спросила Мод.
— Вот они, — ответил Роберт, кладя перед сестрами небольшие свертки. На каждом стояли их имена. — Маме я уже отдал подарок, не забыл также и отца.
Расцеловав брата, Белла весело убежала к матери показать свои подарки, состоящие из различных вещиц для туалета. Мод тоже была в восхищении от своего свертка, но более сдержанна в проявлении радости; только яркая краска на щеках и навернувшиеся слезы выдавали ее чувства. Полюбовавшись каждой вещицей, она быстро подошла к корзинке, повыбрасывала оттуда все, пока не добралась до шарфа и, схватив его, с улыбкой подошла к Роберту.
— А это, неблагодарный?
— Это? — воскликнул удивленный майор, разворачивая чудную работу. — Я думал, что это один из старых шарфов отца, отданный мне по наследству.
— Разве он старый, разве он поношенный? — спрашивала она, растягивая шарф. — Отец его ни разу не видел, и никто еще не носил его.
— Возможно ли? Но ведь это работа нескольких месяцев. Здесь ведь нельзя купить его.
Мод растянула шарф против света, и Роберт прочел вывязанные и едва заметные слова: «Мод Мередит». Он хотел поблагодарить девушку, но она быстро убежала, и только в библиотеке ему удалось догнать ее.
— Твое недоверие меня обидело, — сказала Мод, стараясь засмеяться. — Разве могут братья так третировать своих сестер?
— Мод Мередит не может быть мне сестрой, Мод Вилугби могла бы быть ею? Зачем ты вышила, Мередит?
— Последний раз, когда мы были в Альбани, ты назвал меня мисс Мередит, помнишь?
— Но ведь это была шутка, тогда как на шарфе ты вышила умышленно.
— Но шутки могут быть так же преднамеренны, как и преступления.
— Скажи, мама и Белла знают, что ты связала этот шарф?
— Как же может быть иначе, Боб? Ведь не в лес же я уходила его вязать, как какая-нибудь романтическая девушка.
— Мама видела это имя?
Мод покраснела до корней волос и ответила отрицательным жестом.
— А Белла? Вероятно, тоже нет? Я уверен, она не позволила бы тебе сделать это.
— Белла также не видела, майор Вилугби, — произнесла торжественным голосом Мод. — Честь Вилугби не запятнана, и все обвинение должно пасть на голову бедной Мод Мередит.
— Ты не хочешь больше носить фамилию Вилугби? Я заметил, в последних письмах ты подписываешься только именем Мод, а раньше этого не было.
— Но не могу же я носить ее всегда. Не забывайте, что мне уже двадцать лет, я скоро должна буду получить наследство и не буду же я подписываться чужой фамилией. Я и хочу привыкнуть понемногу к своей фамилии Мередит.
— Вы хотите навсегда отказаться от нашей фамилии? Неужели вы ненавидите ее?
— Как, вашу фамилию? Фамилию моего дорогого отца, маменьки, Беллы и твою, Боб!…
Мод не окончила, залилась слезами и убежала.
На следующий день — это было воскресенье — стояла прекрасная, тихая и теплая погода. Все колонисты, несмотря на различие вероисповеданий, собрались к церкви, построенной на насыпанном холме посредине лужайки; здесь каждый праздник Вудс, единственный в «Хижине на холме» английский священник, говорил проповеди. Вокруг церкви росли молодые вязы; здесь теперь играли дети, а взрослые тем временем вели свои разговоры в ожидании службы: мужчины — о политических делах, а женщины — о хозяйстве.
Джоэль, собрав, по обыкновению, около себя слушателей, ораторствовал о том, что необходимо обстоятельно разузнать, что делается в провинциях, а для этого самое лучшее — послать туда надежного человека. Он и сам не прочь пойти и разузнать обо всем, если товарищи этого пожелают
— Нам надо непременно самим знать это, а не через майора; хотя он и прекрасный человек, но он в королевском полку и, понятно, может быть пристрастным. Капитан, но ведь он тоже был солдатом, и, конечно, его тянет в ту сторону, где он служил сам. Мы здесь как в потемках. Я был бы негодяем, если бы осмелился сказать что-нибудь дурное о капитане или его сыне, но один из них англичанин по рождению, а другой — по воспитанию, и каждый поймет, какие результаты получаются от этого.
Мельник усиленно поддерживал его и в двадцатый раз уверял всех, что никто не сумеет так хорошо навести справки о положении дел, как Джоэль.
Хотя между Джоэлем и мельником не было открытого заговора, но они часто говорили между собой о текущих событиях и надеялись, что им можно будет воспользоваться неурядицами гражданской войны и завладеть поместьем капитана. Надежды их строились на том, что капитан, вероятно, опять поступит в королевское войско, а, оставшись здесь без него хозяевами, они сумели бы ловко прибрать все к своим рукам. Они мечтали уже о том, как выгодно будет сбывать откормленных быков и свиней армии восставших колоний.
В то время как возле церкви заговор медленно волновал головы колонистов, совсем иная сцена происходила в Хижине.
Завтрак окончился, и мистрис Вилугби ушла в свою комнату, откуда вскоре послала за сыном. Думая, что речь будет идти о каких-нибудь заботливых материнских наставлениях ввиду предстоящей дороги, он весело вошел к ней, но остановился удивленный: он увидел, что мать взволнована и что возле нее стоит Мод со слезами на глазах.
— Поди сюда, Роберт, — сказала мать, указывая на стул возле себя, — я хочу сделать тебе выговор, как бывало прежде, когда ты был ребенком.
— К вашему выговору, милая мама, я отнесусь теперь с большим уважением, чем в былые года. Но скажите прежде, чем я заслужил его?
— Ты не мог забыть, Роберт, как всегда мы с отцом старались, чтобы воспитать детей, которые любили бы друг друга; я всегда считала это своей священнейшей обязанностью.
— Дорогая мама, что вы хотите этим сказать?
— Разве совесть не подсказывает тебе, в чем дело? Я замечаю, что ты с Мод не так дружен и откровенен, как раньше. Отчего это произошло? Я хочу помирить вас.
Роберт покраснел до корней волос и не смел взглянуть на Мод, а та не могла поднять глаза, бледная, как снег.
— Может быть, ты думаешь, что Мод забыла о тебе, и ты обиделся, не найдя от нее подарка, так это неправда; прекрасный шарф связан ею, даже шелк она непременно хотела купить на свои собственные деньги; никто из нас не любит тебя так горячо и не желает тебе столько счастья, как эта капризная и упрямая девушка, хотя она и не хочет показывать это, когда вы бываете вместе.
— Мама, мама, — прошептала Мод, закрывая лицо руками.
— Подумайте хорошенько сами, в вашей ссоре, я знаю, нет ничего серьезного, а мне так тяжело видеть холодность между моими детьми. Подумай, Мод, Роберт должен идти на войну, и если случится с ним что-нибудь, ты не в состоянии будешь вполне спокойно вспомнить о последнем свидании с братом.
Голос матери задрожал. С мертвенно-бледным лицом Мод протянула Роберту руку.
— Милый Боб, это слишком… Вот моя рука, нет, возьми две. Мама не должна думать, что мы поссорились с тобой.
Роберт поднялся и поцеловал холодную щеку девушки. Мистрис Вилугби улыбнулась и продолжала более спокойным тоном:
— Молодые солдаты, Мод, рано оставляют дом и им легко забыть тех, кого они там оставили, но мы, женщины, должны поддерживать эти чувства, насколько возможно.
— Откуда вы могли подумать, что мы не любим друг друга?! Я его люблю очень сильно; он всегда был ко мне так добр, когда я была еще ребенком, и теперь всегда услужлив и предупредителен.
Майор наклонился к Мод, чтобы лучше расслышать ее слова, которые прямо проникали ему в сердце; если бы Мод могла это видеть, то не произнесла бы ни слова; но глаза ее были опущены в землю, и, вся бледная, она говорила таким слабым голосом, что надо было затаить дыхание, чтобы расслышать что-нибудь.
— Вы забываете, мама, что Мод может уйти в другую семью и свить свое собственное гнездышко.
— Никогда, никогда! — вскрикнула Мод. — Никого я не могу так любить, как всех вас…
Рыдая, она бросилась в объятия мистрис Вилугби, которая утешала и ласкала ее, как ребенка. По знаку матери Роберт оставил комнату.
Через полчаса мистрис Вилугби и успокоенная Мод присоединились к остальной семье, и все отправились в церковь. Мик, хотя и не был почитателем Вудса, исполнял при церкви должность могильщика по той простой причине, что ловко справлялся с заступом, а раз он взялся за одну, то не было причины отказываться и от некоторых других обязанностей. Любопытно было видеть, как, исполняя их во время службы Вудса, он затыкал себе уши, чтобы не слышать еретического учения. Одной из привычек Мика было не звонить в колокол до тех пор, пока не увидит мистрис Вилугби с дочерьми, идущих в церковь; против этого всегда восставал Джоэль, говоря, что перед Богом все равны, и если все колонисты уже собрались к церкви, то надо ее открыть и начать службу. Но на Мика эти доводы не действовали, и он упрямо стоял на своем. Так и на этот раз. Когда семейство Вилугби показалось у главных ворот крепости, он отворил капеллу,, подошел к вязу, на котором был подвешен колокол, и начал ударять в него с такой серьезностью, точно это было священнодействие.
Когда Вилугби вошли в капеллу, все колонисты стояли уже у своих мест, исключая двух Плиниев, двух разбивальщиц и пяти-шести детей негров; последние вошли вслед за своими господами и направились в маленькую галерею, построенную специально для негров, чтобы в церкви они не смешивались с белыми так же, как и во время обеда. Тогда было принято не садиться вместе с черными, хотя весь остальной день люди проводили вместе, работая, разговаривая и торгуясь друг с другом. Обычай этот настолько укоренился, что Плинии и разбивальщицы затруднились бы дать отчет в том, как относятся они к этому факту.
В предыдущую неделю у Вудса было так много дела и политические споры отняли так много времени, что он не успел приготовить новой проповеди и прочел одну из своих прежних, которую несколько лет тому назад читал в гарнизоне. Она была на текст «Воздадите кесарево кесарю». Проповедь эта, бывшая очень уместной в королевском полку, произвела неприятное впечатление в умах, уже возбужденных, благодаря Джоэлю и мельнику; расходясь по домам, колонисты громко выражали свое неудовольствие и в продолжение всего дня только и говорили, что о проповеди.
Капитан также был недоволен выбором темы для проповеди.
— Мне бы хотелось, Вудс, чтобы мы осторожнее выбирали предмет проповеди в такое смутное время, — заметил капитан своему другу, когда они шли через цветник домой.
— Но ведь вы ее слышали уже три или четыре раза и находили ее хорошей.
— Да, но это было в гарнизоне, где приучают к дисциплине. Я припоминаю, эта проповедь была даже очень кстати сказана двадцать лет тому назад, но теперь…
— Я думаю, капитан, что слова Спасителя стоят выше всевозможных изменений в человечестве.
— Я хочу сказать, что эта проповедь была уместна для королевского войска, но не для рабочих Хижины, особенно после битвы при Лексингтоне.
Пора было обедать, и разговор прекратился. После обеда капитан долго наедине говорил с сыном. Он советовал ему, не теряя времени, присоединиться к своему полку или же остаться здесь, отказавшись от службы.
Много было сказано и «за» и «против» колонистов, и в конце концов остановились на том, что Роберт завтра отправится обратно в свой полк. Но выполнить это было нелегко: жители городов и деревень, занятых американскими войсками, могли заподозрить майора в шпионаже и посадить в тюрьму, так что, главным образом, надо было стараться обойти все селения, чтобы незаметно ни для кого добраться до Бостона. Он очень жалел, что взял с собой денщика-европейца; в такой компании его легче было узнать.
Это опасение показалось настолько основательным отцу, что тот предложил оставить денщика у себя и при первом же удобном случае отослать его к Роберту в Бостон.
Теперь встал вопрос о проводнике. После некоторого колебания капитан остановился на тускароре; его позвали и сказали, в чем дело. Ник обещал проводить майора к реке Гудзон, к тому месту, где он свободно, не возбуждая подозрения, мог бы перейти ее. Плату за услугу Ник должен будет получить здесь от капитана Вилугби, после того как вернется обратно с письмом майора. Таким образом, по крайней мере во время путешествия, можно было надеяться, что Ник не изменит ему
Фарреля решили отправить спустя два месяца с письмами от семьи.
Капитан написал несколько писем своим друзьям, занимавшим высокие посты в армии, и советовал в них соблюдать большую осторожность и умеренность по отношению к американцам. Написал также и генералу Гэджу, но не подписался, из осторожности, хотя это было лишнее: если бы письмо и попало в руки американцев, они отправили бы его по назначению, — так много хорошего там говорилось о них.
Только в двенадцать часов ночи отец и сын разошлись по своим комнатам, переговорив подробно обо всех делах.
На следующий день за завтраком майор объявил о своем отъезде. Мать и Белла очень опечалились предстоящей разлукой и не скрывали своего чувства, что было весьма естественно, тогда как Мод старалась казаться спокойной, хотя сердце ее было переполнено горем. Из предосторожности не говорили никому об отъезде, а Ник еще ночью, взвалив на плечи чемодан, отправился к назначенному месту возле ручья, где в известный час к нему должен был присоединиться Роберт. Последний решил идти лесом, а не держаться протоптанных тропинок, по которым всегда проходили колонисты и где он рисковал встретиться с кем-нибудь из них и быть схваченным. На всякий случай отец дал ему план и старые бумаги на землю, чтобы в опасную минуту выдать себя за путешественника, разыскивающего свое имение.
— Не забудь дать нам знать из Бостона о счастливом конце твоего путешествия: я надеюсь, что, с Божьей помощью, все кончится благополучно! — сказал капитан.
— Отправляйся, Роберт, лучше в Нью-Йорк, чем в Бостон, — просила мать, — туда легче добраться.
— Это верно, мама, но это было бы бесчестно. Мой полк в Бостоне, неприятель перед Бостоном; старый солдат, как капитан Вилугби, скажет вам, насколько необходим майор своему полку в такое время.
— Будь осторожен, Боб, не попадись американцам, не то они примут тебя за шпиона.
Все просили его быть осторожным и не рисковать собой без необходимости. «Твое охотничье ружье и все принадлежности готовы, — сказал наконец капитан, вставая из-за стола. — Я распущу слух, что ты пошел в лес на охоту за голубями, а теперь пора, прощай! Пусть Бог благословит тебя, мой любимый, мой единственный сын! «Потом Роберт простился с матерью и сестрами. Мистрис Вилугби сдерживалась, не хотела расстраивать сына и ждала той минуты, когда останется одна в своей комнате, чтобы дать волю слезам. Расстроенная Белла горячо обнимала брата. Бледная и дрожащая от волнения Мод могла только произнести: «Береги себя, не рискуй понапрасну. Бог благословит тебя, мой дорогой, мой милый Боб! "
Только маленькое окошко из комнаты для рисования, где работала Мод, было обращено в ту сторону, куда направился Роберт; сюда и вбежала девушка, чтобы следить до последней возможности за тем, кого так горячо любила. Отец и капеллан провожали его. Но вот молодой человек обернулся. Мод махнула ему платком, он заметил сигнал, и ответил тем же. Отец оглянулся тогда, в свою очередь, и увидел протянутую из окна руку.
— Это наша дорогая Мод смотрит на нас, — здесь ее комната для рисования; комната Беллы с другой стороны ворот.
Роберт вздрогнул, послал несколько горячих поцелуев по направлению к окну и продолжал путь. Чтобы переменить разговор, он заговорил о «Хижине на холме».
— Надо непременно поставить ворота, я вас прошу об этом. Я до тех пор не буду спокоен, пока не узнаю, что они на месте.
— Я и сегодня занялся бы этим, но пережду дня два, пока немного успокоятся сестры и мать.
— Лучше обеспокоить их немного этим шумом, чем подвергать опасности при нападении индейцев или мятежников.
Между тем, обливаясь слезами, Мод следила из своего окошечка за Робертом; несколько раз он оборачивался в ее сторону, но не отвечал больше на ее сигналы.
— Он не знает, кто тут, Белла или я, может быть, он думает, что здесь Белла, — говорила себе Мод.
Но вот все трое остановились на одной из скал, над мельницами, и прежде чем расстаться, проговорили еще с четверть часа. Мод не могла уже различать их лица, но по фигуре узнала Роберта, облокотившегося на ружье; лицо его было обращено к ее окну. Наконец, быстро пожав руку отцу и капеллану, он поспешно пошел по тропинке, ведущей к реке, и скоро скрылся из виду. Еще с полчаса простоял здесь капитан со своим старым другом, смотря в ту сторону, где скрылся сын, и, только услышав два выстрела, означавшие, что майор приблизился к тому месту, где его ожидал Ник, они медленно пошли домой.
Вскоре после ухода Роберта, около полудня, кучка в восемь или десять вооруженных людей быстро вскарабкалась на скалы и оттуда отправилась прямо к Хижине. Видевший их Джоэль решил, что это, должно быть, уполномоченные от провинциальных властей, которые посланы арестовать капитана. Он надел свое праздничное платье и направился к дому, чтобы посмотреть на предстоящую сцену; но каково же было его удивление и вместе с тем разочарование, когда он увидел, что капитан и Вудс приветливо подошли к вновь прибывшим и в очень дружелюбном тоне повели разговор. Джоэлю ничего больше не оставалось, как повернуть назад.
То был Эверт Бекман со своим приятелем и несколькими землемерами и охотниками. Они рассчитывали провести некоторое время у гостеприимных хозяев, и, главное, Эверт хотел получить ответ на свое предложение, которое он сделал Белле перед ее отъездом из Нью-Йорка.
Привязанность, существовавшая между Беллой и Бекманом, носила такой простой, чистосердечный и непринужденный характер, что их возможное воссоединение никак не производило впечатления крупного события.
Родные были согласны на их брак. Белла, проверив свое чувство к Эверту, должна была сознаться, что любит его, и ничто не препятствовало объявить их женихом и невестой в самый день прибытия Бекмана. Таким образом, недавние слезы при прощании с Робертом сменились улыбками при виде счастливых и спокойных лиц помолвленных.
В то время как Плиний-младший и одна из разбивальщиц приготовляли в цветнике чай, Вудс обратился к Бекману с вопросом, какие вести принес он из Бостона.
— Должен признаться, господин Вудс, дело становится очень серьезным. Бостон окружен несколькими тысячами наших солдат, и мы рассчитываем не только удержать королевское войско в крепости, но и выгнать его совсем из колонии.
— Я нахожу эту меру слишком дерзкой по отношению к королю, господин Бекман.
— Вудс не далее как вчера прочел нам проповедь о правах короля, — заметил с улыбкой капитан, — в скором времени он, вероятно, начнет публично молиться за успехи английских войск.
— Я молился за королевское семейство, — с жаром ответил капеллан, — и надеюсь всегда поступать так же.
— Мой друг, я ничего не имею против этого. Молитесь за всех людей, кто бы они ни были, враги или друзья, а также и о короле; но помолитесь и о том, чтобы совесть его советников говорила громче.
Бекман казался смущенным.
— Я сомневаюсь, чтобы следовало молиться за короля. Мы можем, конечно, желать ему счастья, но говорить о его правах в настоящее время надо очень осторожно, — заметил Бекман.
— Но, — возразил капитан, — нельзя же из-за налогов на чай изменять королю.
— Мне очень неприятно, что вы так смотрите на вещи. Когда последний раз в Альбани разбирали ваши мнения, я уверял, что вы скорее станете на нашу сторону, чем против нас.
— Совершенно верно, Бекман. Я действительно думаю, что колонии правы, но я ничего не имею против короля. Как смотрит на это дело ваш брат, капитан инфантерии?
— Он оставил уже службу, отказавшись даже продать свой чин. Конгресс хочет назначить его в один из полков колоний.
Капитан был серьезен, мистрис Вилугби очень волновалась, Белла слушала с большим вниманием, а Мод о чем-то глубоко задумалась.
— Все это очень важно, — сказал капитан, — я не думал, что дело зашло уже так далеко.
— Мы думали, что майор Вилугби станет на нашу сторону; многие из королевского войска собираются это сделать, но никто не был бы так радушно встречен, как он. На нашей стороне уже Гэтс, Монтгомери и много других.
— А станет ли полковник Ли во главе американских войск?
— Я не думаю. Он прекрасный и опытный офицер, но он очень странный и, главное, родом не американец.
— Понятно, с этим следует считаться… Если бы вы пришли часом или двумя раньше, то встретили бы здесь лицо, хорошо вам знакомое, — здесь был Роберт.
— Как! Майор Вилугби? Но я думал, что он в Бостоне, в королевской армии! Вы говорите, он ушел уже из Хижины? Но, надеюсь, не в Альбани?
— Нет, прежде я подумывал, чтобы он отправился в Альбани повидаться с вами, но мы передумали. Это было бы опасно, и он отправился тайно, обходя все места, где живут люди.
— Он поступил вполне благоразумно, хотя мне было бы очень приятно повидаться с ним; но если нет никакой надежды убедить его стать на нашу сторону, то нам лучше пока держаться подальше друг от друга.
Это было сказано так спокойно и серьезно, что всем стало очевидно, что при встрече они могли бы поссориться не на шутку. Все чувствовали это и потому постарались поскорее дать разговору другое направление.
Капитан, его жена, Белла и Эверт целый вечер проговорили о предстоящей свадьбе. Мод была предоставлена самой себе, капеллан беседовал с приятелем Бекмана.
Когда девушки удалились в свои комнаты, Белла сообщила сестре, что ее свадьба назначена на завтрашний день. На этом настоял Эверт ввиду волнения в колониях. Он думает, что после их свадьбы Хижина будет в безопасности.
На следующий день сейчас же после завтрака Белла Вилугби и Эверт Бекман были обвенчаны в маленькой капелле. Кроме родных, на церемонии присутствовал только Мик О’Тирн, в качестве пономаря. Ему еще рано утром сказали о предстоящем событии, а потому, убрав церковь, он в честь предстоящего радостного события поспешил одеться в воскресный костюм.
Когда кончился обряд, отец и мать обняли Беллу, улыбавшуюся им сквозь слезы, а Мод горячо прижала ее к своему сердцу. Мик от всей души поздравил молодых и пожелал счастья не только им, но и их будущим детям, капитану, его жене и даже господину Вудсу, хотя и считал его еретиком.
На другой день после свадьбы товарищи Эверта ушли из Хижины, оставив там только своего начальника, и лишь теперь, когда все снова пошло своим чередом, Джоэль заметил, что Роберта уже нет. Сейчас же он и мельник под предлогом личного дела отправились на некоторое время к Мохоку. Подобные отлучки были слишком обыкновенны, чтобы возбудить какое-нибудь подозрение. Получив разрешение, заговорщики отправились в путь на другой день утром, то есть сорок восемь часов спустя после ухода Роберта с Ником. Джоэль знал, что майор пришел по дороге через Станвикс, и, предполагая, что и теперь он избрал тот же путь, направился туда, рассчитывая в Шенектади выдать сына своего хозяина и выслужиться тем перед Конгрессом. Он собирался сообщить, кстати, также и о симпатиях капитана к королю.
Нечего и говорить, что план не удался, так как в то время, пока Джоэль и мельник поджидали путешественников недалеко от Шенектади, Роберт со своим проводником переправлялся через реку Гудзон. Убедившись, что добыча ускользнула, они вернулись назад в колонию. Тем не менее, Джоэль успел воспользоваться этим временем, чтобы познакомиться с патриотами того же сорта, как и он сам, но имевшими влияние среди народа; вместе с ними он возбуждал народ против землевладельцев и особенно против капитана.
Три недели прошло без особенных событий, и Эверт начал подумывать о своих политических обязанностях. Он должен был получить один из вновь составленных полков, и Белла молча покорилась этой необходимости. Интересно было слышать, как сестры разбирали политические права. Мод усиленно защищала права короля, тогда как Белла настойчиво отстаивала ту сторону, к которой принадлежал ее муж.
Капитан Вилугби мало занимался политикой, но с замужеством Беллы его симпатии стали заметно клониться в сторону колоний. Эверт Бекман был очень умный человек, и его доводы были так ясны, просты и убедительны, что нужно было иметь все упрямство неисправимого Вудса, чтобы остаться при своем мнении.
Началась уже вторая половина июня, когда Бекман решил оставить молодую жену и ехать туда, куда призывали его обязанности. По обыкновению под вечер семья собралась в цветнике. Мистрис Вилугби разливала чай, дочери сидели рядом, разговаривая между собой, а мужчины спорили о преимуществах различных сортов хлеба.
— Кто это? — вдруг воскликнул капеллан, внимательно смотря на скалу у мельницы. — Кто-то быстро бежит сюда.
— Слава Богу, — сказал, вставая, капеллан, — это Ник, наконец. Он мог бы быть здесь целой неделей раньше; это было бы гораздо лучше, но что уж делать!
Все в молчании ожидали, пока подойдет тускарор. Через несколько минут индеец приблизился и остановился, облокотившись на яблоню.
— Здравствуй, Ник! Где оставил ты моего сына?
— Об этом он говорит здесь, — ответил индеец, протягивая письмо.
Капитан тотчас же взял письмо и быстро пробежал его.
— Хорошо, Ник, я вижу, что ты не изменил ему. Сегодня вечером ты получишь свою плату. Но это письмо было написано еще на реке Гудзон, три недели тому назад; почему ты не пришел раньше?
— Смотрел, был на берегу большого соленого озера.
— Ага! Значит, любопытство тому причиной?
— Ник воин, а не женщина; он не любопытен.
— Понятно, не обижайся, Ник, я не думаю так о тебе; я знаю, что ты мужчина. Но откуда же ты пришел?
— Из Бостона.
— Из Бостона? Изрядное путешествие, но ты, конечно, проходил через Массачусетс без моего сына?
— Ник шел один. Две дороги: одна для майора, другая для тускарора. Ник пришел первым.
— Когда мой сын пришел в Бостон, ты был еще там?
— Об этом он говорит здесь, — ответил индеец, вынимая из складок платья второе письмо.
Капитан взял письмо.
— Это почерк Боба, письмо написано в Бостоне, 12 июня 1775 года, но подписи нет.
— Читай скорее, дорогой Гуг! — воскликнула с беспокойством мать. — Нам всем так хочется узнать, что с ним.
«Мой дорогой отец, я, слава Богу, жив и здоров. Мы опять были в деле. Вы сами знаете, какие обязанности налагает на меня служба. Мой горячий привет маме, Белле, а также моей дорогой и капризной Мод. Ник видел все и расскажет вам обо всем».
— Но что это значит, Ник, что нет ни подписи, ни адреса?
— Там был майор, там был Ник. Дело было жаркое. Тысяча убитых.
— Как, еще была битва? — воскликнул капитан. — Рассказывай скорее, Ник, кто ее выиграл, англичане или американцы?
— Трудно сказать. Сражались и те и другие.
— Ничего не понимаю. Разве можно предположить, чтобы американцы осмелились напасть на Бостон?
— Это, конечно, невозможно! — воскликнул капеллан. — Вероятно, произошла просто какая-нибудь стычка.
— Стычка, вы говорите? — с живостью спросил Ник. — Хороша стычка, где тысяча человек убитых! А!
— Расскажи нам все, что знаешь, тускарор.
— Скоро сказать, не скоро сделать. Янки на горе, солдаты в лодках. Сто, тысяча, пятьдесят лодок с красными мундирами. Великий начальник там. Десять, шесть, два — все пошли вместе. Бледнолицые вышли на землю, построились, потом пошли. Бум. бум! Стреляют из пушек, стреляют из ружей. Ах, как они побежали!
— Побежали! Кто, Ник? Эти бедные американцы, надеюсь?
— Красные мундиры побежали! — спокойно ответил индеец.
Этот ответ поразил всех.
— Где происходила эта битва? Говори скорей!
— По ту сторону Бостона, на реке. Пришли сражаться на лодках, как канадские индейцы.
— Это, вероятно, в Чарльстоуне, Вудс. Ведь Бостон и Чарльстоун стоят на полуостровах. Однако я не думаю, чтобы американцы заняли этот город. Вы ничего не говорили мне об этом, Бекман.
— Когда я оставил Альбани, их еще не было там! — ответил Бекман. — Надо расспросить обо всем индейца.
— Сколько янки было в этой битве. Ник? Сосчитай так, как мы это делали в войну с французами.
— Как отсюда до мельницы, два, три ряда, капитан. Все фермеры, а не солдаты. Все ружья, не было ни штыков, ни ранцев, ни красных мундиров. Не солдаты, а бьются, как дьяволы.
— Длиною, как отсюда до мельницы, и три ряда? Это составит, пожалуй, две тысячи, Бекман. Так ведь, Ник?
— Около этого.
— Хорошо. А сколько было королевских солдат в лодках?
— Два раза больше сначала, потом пришли еще. Ник был близко, он считал.
— Они все пошли разом на янки, Ник?
— Нет. Первые пошли, их разбили, и они побежали; тогда пошли вторые, эти тоже бежали. Третьи, самые смелые, зажгли вигвамы, взобрались на гору. После того уже янки побежали.
— Теперь я понимаю. Зажгли вигвамы. Чарльстоун сгорел, Ник?
— Да. Был похож на большой костер совета. Стреляли из больших пушек. Бум, бум! В первый раз Ник видел такую битву. Было столько убитых, сколько листьев на дереве. Кровь текла ручьем.
— Да разве ты был там, Ник? Каким образом ты знаешь обо всем этом? Ведь ты оставался в Бостоне?
— Переехал в лодке. Красные мундиры хотели схватить Ника. «Это мой друг», — сказал майор, и Ника отпустили.
— Мой сын был в этой кровопролитной битве! воскликнула мистрис Вилугби. — Не ранен ли он, Гуг?
— Ты видел майора на поле сражения, Ник?
— Видел всех, шесть, две, семь тысяч. Он держался как сосна, убивал вокруг себя; не был ранен сам. Ему говорили — нельзя оставаться больше, но он не хотел уходить до конца битвы.
— Сколько же осталось убитых? Ты успел посмотреть?
— Ник оставался, чтобы взять ружья и много еще других хороших вещей. — Тут Ник, не торопясь, развернул небольшой сверток с эполетами, кольцами, часами, пряжками и прочими вещами, которые он снял с убитых. — Это все прекрасные вещи.
— Я это вижу, Ник, но скажи мне, кого это ты ограбил — англичан или американцев?
— Красные мундиры были повсюду. И у них больше было таких вещей.
— Кого больше было убито — красных мундиров или янки?
— Красных мундиров столько, — сказал Ник, поднимая четыре пальца, — а янки столько, — и он показал один палец. — Много, много красных мундиров! Для них вырыли большую могилу, а для янки маленькую. Англичане плакали, как женщины, когда потеряют своих мужей.
Так описывал Соси Ник битву при Бенкер-хилле, очевидцем которой он был. Он рассказывал ничего не преувеличивая и не убавляя; хитрый индеец умолчал только о том, как добил раненого, чтобы сорвать его эполеты, и каким образом добыл все остальные вещи. Все слушали затаив дыхание, а Мод, услышав, что Роберт тоже был там, закрыла свое бледное лицо руками и горько плакала. Белла смотрела на своего мужа и думала о тех опасностях, какие грозили и ему.
Этот рассказ заставил Бекмана поторопиться со своим отъездом. На следующий же день он расстался с Беллой и отправился в Альбани. Война велась уже по всем правилам; Вашингтон назначил офицеров, Бекман был произведен в подполковники. До Хижины доходили только отдаленные слухи о том, что происходит между англичанами и американцами: лето прошло здесь совершенно спокойно, без всяких особых событий, так что Джоэлю пришлось отложить свой проект до более благоприятного случая и по-прежнему собирать хлеб для своего хозяина, а не для себя, как он рассчитывал было весной. Белла сильно беспокоилась о муже, но месяцы шли за месяцами, не принося с собой ничего ужасного, и она начала понемногу успокаиваться. Мать и Мод служили ей незаменимой поддержкой, хотя сами страшно беспокоились о Роберте. Другой битвы в 1775 году не было, так что Бекман, не подвергаясь опасности, стоял под Бостоном, тогда как в Бостоне находился с королевским войском Роберт. Они не могли, конечно, встретиться друг с другом, и в Хижине были очень рады этому.
С наступлением ноября семейство Вилугби, как обычно, покинуло «Хижину на холме» и отправилось в Альбани, куда на несколько дней приехал Эверт. В то время в старом городе не веселились, но там было много молодых офицеров-американцев, и все они наперебой ухаживали за Мод. Капитан был не прочь отдать замуж свою любимицу за какого-нибудь американца; все его симпатии были теперь на стороне колоний. Но все поклонники Мод остались ни с чем; со всеми она была мила и ласкова, но преимущества не отдавала никому.
— Не понимаю, — говорила мистрис Вилугби своему мужу, — что за удивительная девушка эта Мод. За ней ухаживают такие прекрасные молодые люди, а ей это не только не доставляет никакого удовольствия, но, похоже, она относится ко всем поклонникам совершенно равнодушно, а между тем у нее такое нежное и любящее сердце.
Супруги перебирали, кто был бы лучшим мужем для Мод, кто мог бы сделать ее более счастливой, но это не вело ни к чему; прошла зима, и никто не успел вытеснить из ее сердца того, кто завладел им уже давно.
В марте англичане покинули Бостон. Роберт Вилугби со своим полком отправился в Галифакс, чтобы оттуда под начальством Генри Клинтона идти в экспедицию против Чарльстоуна. А в апреле семейство Вилугби вернулось назад в «Хижину на холме», где было безопаснее оставаться в такое смутное время. Война продолжалась, и, к великому огорчению капитана, о мире не было и помину. Между тем начинали серьезно поговаривать о том, что колонии совсем хотят отделиться от Англии. Эти слухи неприятно действовали на капитана, англичанина по рождению, и его симпатии к колониям значительно охладели. Чтобы забыться от всех этих неприятных размышлений, он начал усиленно заниматься своим хозяйством — посевами, мельницами, удобрением полей и прочим. Отдаленность его поместья от театра военных действий еще более помогала ему не только не принимать в этих событиях никакого участия, но и не думать о них. Несмотря на весь свой патриотизм, Джоэль Стрид и мельник были очень довольны той тишиной и спокойствием, которые царили в Хижине: беспокойная и рискованная солдатская жизнь не манила их. Да и планы их встретили большое препятствие в самих же колонистах. Все они видели, с каким доброжелательством, справедливостью и прямотой относится к ним капитан и, несмотря на все подстрекательства, питали к нему полное уважение, граничащее с любовью. Особенно сильно сказалось это отношение колонистов к капитану, когда надо было выбирать депутата: все колонисты единогласно выбрали депутатом капитана, так что и нашим заговорщикам, Джоэлю и мельнику, волей-неволей пришлось присоединить сюда же свои голоса.
Спокойно жилось в Хижине летом 1776 года, точно кругом не было никакой войны, никакой революции. Все здесь дышало миром и тишиной: в лесу тихо шелестели листья, солнце ярко светило, вокруг все зеленело и в изобилии приносило плоды; кон чился август, и наступил сентябрь с уборкой урожая. Год обещал кончиться без особых событий для обитателей Хижины. Белла была уже матерью. Ник после возвращения из Бостона ни разу не заглядывал сюда. Прошел уже год с того времени, как Роберт оставил родительский дом.
За свое отсутствие Роберт прислал только одно письмо. Он писал отцу о прибытии английского войска под командой сэра Вильяма Гоу, о состоянии своего здоровья, а в постскриптуме стояло следующее:
«Скажите моей милой Мод, что прекрасные дамы перестали меня занимать; все мои мечты заняты победой, а люблю я только тех, кто остался в Хижине. Если бы я встретил женщину, хотя бы наполовину такую прелестную, как Мод, я давно бы был уже женат».
Это было ответом на намеки Мод, которые она сделала в последнем письме к нему. Все видели в этой приписке не более как простую шутку, вполне позволительную со стороны брата. Но не так отнеслась к этому Мод. Когда письмо всеми было прочитано, она унесла его в свою комнату и там перечитывала его несколько раз, а потом, видя, что о нем забыли, она переменила свое намерение возвратить его и оставила у себя; это письмо всегда было с ней, и часто, оставшись одна в своей комнате или удалившись в лес, она перечитывала его снова и снова.
В Хижине перестали уже бояться нападений, так как на границах не слышно было о стычках, подобных прошлогодним.
— К чему нам беспокоиться обо всем этом? — сказал капитан, когда однажды Вудс напомнил ему, что ворота до сих пор еще не поставлены на место. — Это потребует много времени, а теперь оно нужно для уборки полей. Ведь здесь мы в полной безопасности, даже больше, чем если бы были в Гайд-парке, где все-таки надо бояться воров, которых там так много.
Капеллан, разделявший мнение капитана, не настаивал. В прошлом году, когда строили укрепления, Джоэль решился помешать постановке ворот и преуспел в этом. Несколько раз поговаривали о том, чтобы поставить их, но для этого все как-то не находилось свободной минуты.
Никто в Хижине не знал еще о большом событии, произошедшем в июле. Правда, еще в мае до них доходили слухи о намерении нескольких провинций объявить себя независимыми; но в письме майора об этом не говорилось, а других источников, откуда можно было бы узнать положение дел, не было.
Если бы капитан знал, что эти провинции открыто пошли против правительства, он позаботился бы о большей безопасности дома. Ворота были бы уже давно на должном месте, тем более что первые, легкие, замыкавшие гряду палисада требовали всего какой-нибудь двухчасовой работы восьми или десяти человек.
Капитан Вилугби привел в образцовый порядок свои поля; с каждым годом они обрабатывались все лучше и лучше; корни выкорчевывались, разные неровности сглаживались; домики для рабочих были окружены огородами и садами. Скот пасся в лесу за несколько миль от Хижины и протоптал много тропинок. Они очень украшали вид, и Белла с Мод часто в жаркие летние дни ходили по ним, взбираясь на скалы, откуда открывался чудный вид на дом и долину.
Уже несколько месяцев Белла была матерью, и маленький Эверт, родившийся в «Хижине на холме», завладел всеми ее мыслями. Ее свадьба несколько отдалила двух девушек, а после рождения ребенка обе стали бывать вместе еще реже. Белла вся отдалась заботам о сыне, а мистрис Вилугби, подобно всем бабушкам, только и думала, как бы поскорее вернуться к колыбельке своего внука. Мод была предоставлена самой себе, и никто не мешал ей все глубже погружаться в свои мысли и чувства, прогуливаясь в лесу, куда она любила уходить каждый день. Гуляя по лесным тропинкам, она не думала ни о каких опасностях, да и бояться было нечего. Прохожих здесь не могло быть, так как большая дорога к Хижине, по которой ходили все, лежала на другой стороне, а диких зверей всех перестреляли или повыгнали уже давно. Вот уже десять лет как ни Ник, ни лесники, обходившие постоянно прилегающие горы, не встречали здесь и пантер, которые раньше часто заходили сюда летом.
Однажды, в конце сентября, часа за три до захода солнца Мод шла по своей любимой дорожке к скале, где Мик по приказанию капитана устроил ей скамейку. Это было довольно далеко от жилищ рабочих. Отсюда открывался чудный вид на прежний бобровый пруд.
На Мод была широкополая шляпа, от ходьбы ее щеки разгорелись, и обыкновенно задумчивое лицо теперь было оживлено. Простой, но элегантный костюм очень шел ей.
Поднявшись на скалу, она села на свое обычное место на скамейке, сняла шляпу и с наслаждением любовалась открывшимся видом, находя в нем все новые и новые прелести. Солнце склонялось к западу, тени удлинялись, все было залито нежным розовым светом; рабочие работали в поле, дети играли возле женщин, которые сидели в тени за прялками; иные из них занимались шитьем. Это был один из тех мирных и чарующих видов, которые так любят описывать поэты и рисовать художники.
«Как хорошо! — подумала Мод. — Почему люди не довольствуются этой простой жизнью, любя друг друга? Зачем не живут они в мире? Мы могли бы счастливо все вместе жить здесь, не дрожа при каждом письме от ожидания — узнать что-нибудь ужасное. Белла не была бы разлучена с Эвертом, оба остались бы со своим ребенком. И Боб мог бы жениться и привезти сюда свою жену. Я любила бы ее, как Беллу. Нет, я не могла бы любить ее, как
Беллу, но все-таки она была бы очень мне дорога, потому что была бы женой Боба».
Лицо Мод стало печально при мысли, что Боб может жениться, и она должна будет любить его жену. Она часто возвращалась к этой мысли, но свыкнуться с ней не могла до сих пор.
В эту минуту в долине раздался отчаянный крик, наполнивший Мод ужасом. Рабочие с мельницы, с полей, женщины, дети — все бросились к Хижине. Первым движением Мод было бежать, но, подумав минуту, она увидела, что бежать уже поздно и будет благоразумнее остаться здесь, тем более что ее костюм был темный, и на таком расстоянии различить ее было невозможно; к тому же позади нее возвышалась целая громада скал.
По всем тропинкам, ведущим к Хижине, бежали колонисты, некоторые забегали в свои жилища, хватали детей и неслись к палисадам. При первом же крике капитан Вилугби был уже на лошади, среди рабочих. Привыкнув к опасностям, он подъехал к мельнику, поговорил с ним минуты две и быстро отправился к холму. Мод задрожала, боясь за отца; по его хладнокровию она заключила, что неприятель еще далеко. Проезжая мимо собравшихся в долине, он поговорил с ними, желая ободрить. Потом он вернулся к Хижине. На площадке перед домом собрались колонисты. Некоторые из них, вооружившись, выходили из ворот. Отдавая приказания, капитан проехал посредине толпы и скрылся во дворе. Минуту спустя он опять появился в сопровождении жены и Беллы с ребенком на руках.
Мало-помалу водворился порядок. Способных носить оружие, включая в это число и негров, было тридцать три человека; к ним можно было присоединить еще десять или двенадцать женщин, умевших стрелять; они стояли теперь с карабинами и мушкетами в руках. Большого труда стоило капитану организовать из колонистов нечто подобное воинскому подразделению, так как им не были известны самые элементарные правила военной дисциплины. Он назначил нескольких капралов, Джоэль был сделан сержантом, а Джойс, старый вояка, исполнял при капитане должность адъютанта. Двадцать человек построились под наблюдением Джойса перед большими открытыми воротами; женщины и дети вошли за палисады, а остальные взялись за установку ворот.
Только Мод хотела бежать домой, как в ту же минуту куча индейцев показалась на скалах. Их было до пятидесяти человек в полном вооружении. Между скалой, где стояла девушка, и Хижиной протекал ручей; нужно было по крайней мере полчаса, чтобы обежать по тропинке и перейти его через мост. Мод видела, что она не успеет добежать до него раньше индейцев, и решилась ждать здесь.
Индейцы не торопились; они, видимо, осматривали местность и хотели подробно ознакомиться с положением Хижины. Между тем толпа их увеличилась уже до восьмидесяти человек. Через несколько минут раздался выстрел направленный в сторону Хижины.
Вслед за выстрелом выстроившиеся в ряд перед воротами колонисты вошли за палисады, поставили ружья в козлы и принялись помогать товарищам ставить ворота. Видя, что отец отправил во двор женщин и детей, Мод заключила, что пуля упала возле них.
Ворота к палисаду были легче, чем стенные, и собравшиеся у Хижины рабочие легко могли бы поставить их, если бы они спокойно взялись за дело; но именно хладнокровия-то у них и не было: от одного вида боевой раскраски индейцев кровь застывала у них в жилах. Бедная Мод видела, как два или три раза ворота поднимали, и всякий раз они падали обратно, не попадая на петельные крюки. Она в отчаянии бросилась на колени и начала молиться. Потом она встала, чтобы следить за всем, что происходило за палисадом. Наконец одна створка ворот была повешена, и Мод видела, как отец несколько раз открыл и закрыл ее. Через некоторое время рабочие приготовили и вторую; оставалось только навесить ее. В эту минуту в долину сбежал один индеец, махая веткой дерева, что означало, что он идет для переговоров с бледнолицыми. Капитан Вилугби один пошел к нему навстречу и начал переговоры. Мод видела, как величественно держался отец и как спокоен был краснокожий. Поговорив несколько минут, они готовились расстаться, как в ту же минуту раздался такой громкий крик со стороны ворот, что достиг ушей Мод; капитан повернулся в ту сторону и увидел, что вторая половина ворот также повешена на петли. Дикарь медленно пошел назад, оглядываясь время от времени на Хижину, как бы изучая ее устройство и возможные подступы к ней. Капитан вернулся к колонистам и внимательно осмотрел ворота. Забыв о собственной безопасности, Мод плакала от радости, что наконец-то ворота поставлены и обитатели Хижины теперь находятся в большей безопасности. Правда, через палисад можно было перелезть, но это требовало большой ловкости и отваги, и было почти невозможно сделать это днем, а ночью, имея хороших сторожей, можно было легко столкнуть незваных гостей или встретить залпами из ружей. Так думала Мод и разделяла вполне уверенность отца, что с запертыми воротами Хижина в полной безопасности.
Мод решила остаться на всю ночь в своем уголке, чтобы следить за тем, что происходит возле Хижины. Она была удивлена, что ее не ищут, но, подумав, решила, что о ней легко можно было забыть в такие страшные и тревожные минуты. «Что же, — думала она не без некоторой гордости, — я останусь здесь и докажу, что я хотя и не дочь Вилугби, но вполне заслуживаю быть ею. Я не боюсь даже провести ночь в лесу!»
В ту минуту как эти мысли пробегали в ее голове, небольшой камешек сорвался сверху и упал к тому месту, где она сидела; она услышала чьи-то шаги, и сердце у нее сильно забилось. Однако она понимала, что ничем не должна выдавать своего присутствия, и сидела затаив дыхание. «А что, если это кто-нибудь из рабочих?» Мик после обеда постоянно работал в лесу; если это он, то ей бояться нечего: он поможет ей пробраться в Хижину. Эта мысль победила все другие, и она поднялась было, чтобы идти по тропинке, как вдруг перед ней вырос человек в охотничьей блузе, с карабином за плечами.
Мод в ужасе остановилась. Сначала она не была замечена, но вот охотник увидел ее, в удивлении отпрянул назад и потом, прислонив свой карабин к дереву, бросился к ней навстречу.
Девушка закрыла глаза, опустилась на скамейку и с опущенной головой ждала удара томагавком.
— Мод, моя милая Мод, неужели ты не узнаешь меня? — воскликнул охотник, обнимая ее. — Посмотри на меня и скажи, что ты не боишься меня!
— Боб! — прошептала Мод, едва приходя в себя, — Откуда ты? Зачем ты здесь в такую ужасную минуту?
— Бедная Мод! Что ты говоришь? Я думал, ты ласковее встретишь меня! Но что значат твои слова?
Понемногу Мод пришла в себя, посмотрела на Роберта, и чувства страха и безграничной любви смешались в ее взгляде. Однако она не бросилась в его объятия, как делают это сестры, и когда он прижал ее к себе, она слегка оттолкнула его. Показав рукой на долину, она сказала ему:
— Что значат мои слова? Посмотри сам. Дикие наконец напали на нас, и ты можешь видеть, что происходит теперь.
Опытным взглядом майор быстро окинул окрестности. Индейцы были еще на скале, а в крепости рабочие изо всех сил напрягались, чтобы поставить вторые ворота, которые были несравненно тяжелее, чем первые, и чтобы навесить их требовалось гораздо больше усилий. Роберт видел, как около ворот распоряжается отец, и, выслушав обстоятельный рассказ Мод обо всем, что произошло перед его приходом, понял всю суть дела.
— Ты одна здесь, Мод?
— Я не видала никого; но я думала, что Мик еще в лесу, и сначала приняла твои шаги за его.
— Ты ошибаешься, — ответил Вилугби, смотря в подзорную трубу на Хижину. — Мик поддерживает створку ворот. Я узнаю еще кое-кого; а вот и мой дорогой отец: как он распорядителен и спокоен!
— Значит, я одна. Это лучше: теперь люди более нужны там для защиты.
— Ты не одна, моя милая Мод, я с тобой.
— Да. А то бог знает что могло бы случиться со мной здесь ночью.
— В безопасности ли мы здесь, не заметили ли нас индейцы?
— Я не думаю. Когда Эверт и Белла сидели здесь, я никогда не могла их различить из цветника. Это зависит, я думаю, от темной массы скал позади нас. К тому же я в темном платье и у тебя зеленая блуза; наверное, нас не заметят здесь. С этого места мы прекрасно можем наблюдать за тем, что происходит в долине.
— Ты истинная дочь солдата, Мод, и должна стать женой солдата.
— Ничьей больше я и не буду, — прошептала Мод в ответ. — Но зачем ты здесь? Это может быть опасно для тебя.
— Никто не узнает майора в этой охотничьей блузе. Не бойся этого, Мод; теперь опасны нам только эти дикари, да и те, как видно, собираются ужинать, а не нападать на Хижину. Посмотри сама, вон несколько индейцев тащат лань на скалу.
Дрожащей рукой Мод взяла трубу и затряслась от страха, увидав так ясно дикарей.
— Сегодня утром эту лань убил мельник; они нашли ее, конечно, возле его домика. Я рада, что они дали минуту отдыха нашим. Ах, эти ворота, верно, им никогда не повесить! Смотри сам, Боб, и говори мне, что там происходит.
— Все торжествуют, удалось повесить одну половину. Если бы ты видела, как спокоен отец, Мод! Гуг Вилугби должен был бы стоять во главе королевской бригады!
— Может быть, ты за этим и пришел сюда, Боб? — спросила девушка, пристально смотря на майора.
— Да, Мод, и я думаю, что ты согласна в этом со мной…
— Теперь уже поздно. Со свадьбы Беллы и Эверта он еще более укрепился в своих симпатиях к колониям.
В эту минуту из Хижины выбежали женщины, засновали по всем уголкам цветника, мистрис Вилугби и Белла были впереди всех. Капитан также бросил ворота. Было очевидно, что произошло что-то особенное, напугавшее всех, хотя индейцы были спокойны, да и колонисты не разбирали ружей из козел. Майор внимательно следил за всем в трубу.
— Что там случилось, Боб? — спросила встревоженная Мод.
— Знала ли мама, что ты пошла гулять?
— Едва ли. В это время она и Белла были с маленьким Эвертом, а папа на работах. Уходя, я никому ничего не сказала и не встретила никого по дороге.
— Значит, это они заметили твое отсутствие. Не удивительно, что поднялась такая суматоха. Боже мой! Что они теперь испытывают!
— Выстрели из карабина, Боб, чтобы они посмотрели в нашу сторону, а я махну им тогда платком. Может быть, они и заметят нас.
— Нет, нас в таком случае могут заметить и индейцы.
— Ты прав, и тогда мы погибнем. Но что это собираются делать в Хижине?
Отсутствие Мод было уже всем известно; никто не думал больше о второй створке ворот, все бегали взад и вперед, заглядывая в каждый уголок дома, но нигде ее не было. Вот показалось несколько человек у одного из окон гостиной. Окна этой комнаты выходили в сторону, противоположную мельнице, стало быть, для индейцев неприметную. Тут внизу, под скалой, протекал ручей, и так как скала была совсем отвесная, то спуститься по веревке вдоль нее из окна было нетрудно; по ручью можно было добраться до моста, а там недалеко и лес. Майор пристально следил в трубу за окном.
— Они готовятся искать тебя, Мод, — сказал он. — Да, да, посмотри, кто-то спускается по веревке.
— О, Боб! Я надеюсь, это не папа; он слишком уже стар, чтобы рисковать теперь и выходить из дома
— Нет, это ирландец Мик; он встал уже на землю.
— Славный Мик! Он всегда первый, если надо помочь кому-нибудь в беде. Больше никого нет, он один?
— Нет, еще кто-то спустился. Если бы они знали, что ты не одна, что с тобой человек, готовый умереть за тебя, они так не беспокоились бы.
— Они не могут предположить, что ты со мною, Боб, — тихо ответила Мод. — Все уверены, что ты теперь в своем полку.
— С Миком спустился Джоэль Стрид; за плечами у них карабины.
— Жаль, что они послали Джоэля. Я не доверяю ему, и мне очень не хотелось бы, чтобы он видел тебя.
Это было сказано так быстро и с таким волнением, что майор был поражен. Он попросил Мод объяснить ему причины такого отношения к Джоэлю, но она призналась, что никаких веских доводов против Джоэля у нее нет, он просто не внушает ей доверия, и к тому же Мик рассказывал ей о нем кое-что такое, что заставляет ее быть с ним настороже.
— Не знаю, как ты могла понять, что он хочет сказать, это очень мудрено, — сказал, невольно улыбаясь, Роберт. — Он служит у нас давно и, как мне кажется, заслужил доверие отца.
— Он умеет быть полезным и очень осторожен в высказываниях, когда бывает в Хижине. Несмотря на все, я очень хотела бы, чтобы он не знал о твоем присутствии.
— Это очень трудно сделать, Мод. Если бы я не встретил тебя здесь, я прямо вошел бы в дом, в полной уверенности, что не найду там никого, кто задумал бы предать меня.
— Не доверяйся Джоэлю. Я отвечаю чем хочешь за Мика, но не хочу, чтобы Джоэль знал, что ты с нами. Было бы лучше, если бы и все остальные колонисты не знали об этом. Смотри, они уже отошли от скалы.
Действительно, посланные, как и надо было ожидать, стали пробираться по ручью, держась берега и благополучно пробираясь по камням. На некоторое время Роберт, пристально следивший за ними, потерял их из виду, потом они показались уже на тропинке, ведущей в лес. Самое лучшее было бы пойти им навстречу, но кто же мог быть уверен, какое направление они изберут? Вероятно, они обойдут все места, где обычно гуляла девушка. И главное, Мод умоляла Роберта ничем не выдавать своего присутствия перед Джоэлем, прежде чем не выяснятся вполне намерения индейцев. До ночи он может притаиться в лесу, а потом подойти к Хижине и войти в нее так, чтобы об этом могли знать только самые преданные слуги. Но так как майор не хотел оставлять девушку до той самой минуты, когда она сможет присоединиться к посланным, то вопрос осложнялся. Если его и не узнают в этом костюме, то все равно придется объяснять, кто он и как попал сюда; поэтому решили поступить так: раньше чем через час трудно было ожидать их прихода, а к тому времени совсем уже стемнеет; заслышав их шаги, Роберт спрячется здесь же, а потом будет осторожно идти вслед за Мод.
Индейцы, очевидно, ожидали наступления ночи, чтобы напасть на Хижину; вероятно, они подожгут мельницы, амбары и другие постройки, но теперь они были совершенно спокойны и по-прежнему оставались на скале.
Ожидая прихода Мика с Джоэлем, молодые люди тихо разговаривали. Роберт расспрашивал об отце, матери, Белле и о маленьком Эверте, которого еще не видел.
Солнце уже зашло, окружающие предметы тонули во мраке; тем не менее заметно было, что в Хижине беспокойство о пропавшей Мод еще не улеглось, и вторая створка ворот все еще оставалась неповешенной.
— Тише, — прошептала Мод, — я слышу голос Мика; они приближаются.
— Да, моя дорогая. Так как ты настаиваешь на том, чтобы они меня не видели, я ухожу, но знай, ‹ что я буду все время недалеко от тебя, и потому ничего не бойся.
— Смотри же, Боб, ночью подойди к тому окну, из которого они спустились, — обратилась к Роберту Мод. Последние слова она прошептала совсем тихо, так как шаги раздавались уже близко.
Поцеловав девушку в щеку, Роберт спрятался за выступ скалы.
— Черт побери меня и всех индейцев, — ворчал Мик, взбираясь по крутой тропинке на скалу. — Я думаю, мы найдем здесь молодую мисс; больше я уже и не знаю, где ее искать. Проклятая страна, где может затеряться такая прекрасная девушка, как мисс Мод.
— Ты очень громко говоришь, Мик, — заметил осторожно Джоэль.
— Ладно, молчи. Теперь у меня одна забота — найти мисс Мод, и я ее найду или… Пусть благословит Небо ее прекрасное личико, ее характер и все, что принадлежит ей… Ну и денек! Дикие на мельнице, хозяйки плачут, хозяин беспокоится, и все мы потеряли голову… Посмотри, да вот она сидит, точно лесная царица, на скамье, которую я сделал для нее собственными руками!
Мод привыкла уже к его разглагольствованиям и, не обращая на них никакого внимания, поднялась навстречу.
— Неужели вы меня разыскиваете? — сказала она. — Что же случилось? Я ведь обыкновенно возвращаюсь домой не раньше этого времени.
— Этого времени! Когда через четверть часа уже может быть слишком поздно, чтобы вернуться, — наставительно заметил Мик. — Ваша маменька очень недовольна, что вы до ночи остаетесь в лесу, папенька тоже очень беспокоится. Не пугайтесь того, что я вам скажу, мисс Мод: на скале у мельницы столько индейцев, что, дай им время, они скальпируют целую провинцию. Черт их возьми!
— Я понимаю тебя, Мик, но не бойтесь их нисколько, — ответила Мод с таким спокойствием, что привела бы капитана в восторг, если бы он мог ее слышать. — Я видела отсюда, что происходит у вас, и думаю, что с осторожностью и спокойствием можно избежать опасности. Скажи мне, все ли благополучно у нас в доме? Что мама, сестра?
— Госпожа? О, она величественна, как павлин, только сильно беспокоится о вас. Мисс Белла смела так же, как и вы. Капитан распоряжается так, точно командует шестью или восемью полками, одних посылает сюда, других туда. Индейцы, я надеюсь, нападут не раньше, чем вы будете за стеной. Пусть они только попробуют перелезть через палисад, — я размозжу им головы своей дубинкой!
— Спасибо, Мик, за твою готовность защищать нас. Не будет ли рано, Джоэль, если мы сейчас отправимся в путь?
— Пойдемте. Ты, Мик, перестань болтать или говори, по крайней мере, тише.
— Тише! — загорячился Мик. — Что ты мне повторяешь это двадцать раз? Я не оглох. Такие люди, как ты, любят говорить без всякой надобности.
— Перестань, Мик, — сказала Мод, — я надеюсь, ты не будешь шуметь. Вспомни, что я не могу защищаться, и нам надо стараться как можно скорее попасть в дом. Джоэль, ты пойдешь впереди, за тобой Мик, а я пойду за ним. Самое лучшее идти без всяких разговоров.
Отправились. Мод немного отстала, чтобы видеть, идет ли Роберт. Время от времени Джоэль приостанавливался, чтобы слышать, что происходит у индейцев. Мод часто оборачивалась назад, боясь, как бы Роберт не потерял их из виду и не заблудился. Подошли к ручью; здесь надо было пройти по бревну, переброшенному через него. Наша героиня здесь часто проходила — и теперь, не задумываясь, перешла без всякой помощи. Она почувствовала себя гораздо бодрее и в большей безопасности, когда очутилась уже на том берегу, где стояла Хижина. Джоэль ничего не подозревал. Наконец они дошли до опушки леса. Хижина была уже так близка, что. повысив немного голос, можно было бы переговариваться с теми, кто находился за палисадом.
— Я ничего подозрительного не вижу, мисс Мод, — заметил Джоэль, оглядевшись внимательно вокруг.
Он с Миком прошел немного вперед, чтобы отыскать тропинку, ведущую к воротам. Роберт воспользовался этим моментом и подошел к Мод; перекинувшись с ним несколькими словами, она сразу же догнала своих проводников. Теперь они были у скалы и отсюда пошли по тропинке, ведущей прямо к воротам. При слабом свете луны едва можно было приметить несколько фигур, смотревших из-за палисада. На скале царила полная тишина, но как только Джоэль подошел к воротам, им сейчас же отворили, и он вошел, а Мик посторонился, чтобы дать дорогу сначала Мод; он боялся оставить ее одну за собой.
Едва Мод переступила за ворота, как очутилась в объятиях матери, которая давно уже следила за приближавшейся девушкой. Сейчас же прибежала Белла, а за нею и капитан; весь в слезах, он обнимал и журил свою любимицу.
— Надо благодарить Бога, что я благополучно вернулась и опять вместе с вами, — говорила Мод. — Мама, отец, пойдемте скорее в дом, мне надо много, много сказать вам, пойдемте в библиотеку.
Никого не удивило, что Мол повела всех в библиотеку: там обыкновенно собиралась семья, когда хотела помолиться вместе; и теперь подумали, что она хочет благодарить Господа за свое спасение. Войдя туда, Мод тщательно заперла двери и испытующе оглядела присутствующих. Убедившись, что здесь только свои, она рассказала обо всем, что произошло, и сказала, что Роберт ждет сигнала, чтобы подойти. Известие о прибытии Роберта всех обрадовало и вместе с тем обеспокоило.
Капитан был вполне уверен в преданности своих колонистов, но усиленные просьбы Мод заставили его согласиться держать в тайне прибытие сына. Мистрис Вилугби также разделяла опасения Мод.
Принесли лампу, и Мод поставила ее на окно в угловой комнате. Это был сигнал для Роберта. Несмотря на то что кругом было страшно темно и ничего не видно, все высунулись из окна, чтобы увидеть Роберта. Он не заставил себя долго ждать и подошел к скале. Капитан бросил ему конец длинной веревки, тот обмотал ее вокруг своей талии и, чтобы дать знать, что его могут начать поднимать, дернул за веревку.
— Что нам делать? — спросил капитан. — Я и Вудс не сможем поднять его на такую высоту.
— Я позову Мика и негров, — предложила Мод, подумав минуту.
— Мик, — спросила она его, — я думаю, что ты нам друг?
— Вы спрашиваете? Я готов сделать для вас все что пожелаете, даже положу за вас свою голову.
— А ты, Плиний, и твой сын, вы знаете нас с детства; не говорите ничего о том, что сейчас увидите. Теперь тяните эту веревку, но осторожнее, чтобы не оборвать ее.
Мужчины взялись за дело.
— Это капитан тащит сюда поросенка, чтобы запастись провизией на случай осады, — сказал тихо Мик неграм.
В это время в окне показалась голова, а затем и
Роберта. Мик моментально оставил веревку, схватил стул и занес его над головой майора, но капитан удержал его вовремя.
— Это каналья индеец отвязал поросенка и прилез сюда сам! — завопил Мик.
— Это мой сын, — тихо сказал капитан, — докажите теперь, что вы умеете молчать.
Едва Роберт вскочил в комнату, как очутился уже в объятиях матери, потом отца и Беллы. Мод стояла в стороне и, растроганная этой сценой, потихоньку вытирала слезы радости.
Со слезами на глазах протянул Роберт руку Плиниям и О’Тирну; негры знали его еще с детства, и он всегда был их гордостью, их славой. Во всем королевском войске они не находили равного ему по красоте и храбрости. Они уважали его и за то, что он остался верен своему королю, что в их глазах являлось священной обязанностью, и теперь, когда Мод сказала, что для безопасности майора надо, чтобы никто не знал о его приходе, они ни словом не проговорились о том, чему были свидетелями.
Когда прислуга ушла, Роберт еще раз обнял своих родных, а Вудс снова пожал ему руку и благословил его. Только Мод оставалась в стороне.
— Теперь поговорим серьезно, — сказал капитан, когда все несколько успокоились. — Зачем ты пришел к нам?
— А разве я пришел не в самую важную минуту, когда нужно защищать Хижину от нападения индейцев?
— Это мы увидим через несколько часов. Пока все спокойно, и, пожалуй, так продлится до утра, если индейцы не изменят своего намерения. Один из них приходил для переговоров со мной; он говорил, что все они идут к Гудзону узнать о причинах войны между англичанами и американцами. Он просил у меня муки и говядины для своих. Но, несмотря на эти мирные переговоры, я им не доверяю, и очень может быть, нам придется защищаться. Слава Богу! Мы теперь все вместе за палисадом; оружия у нас достаточно, пороха также. Если нам придется выдержать осаду, то и это не страшно, так как провизии у нас вдоволь.
— Зато мельницы, риги, амбары и даже жилища рабочих останутся в руках индейцев.
— Этому я уже не в силах помешать, ведь их гораздо больше, чем нас. Я сказал парламентеру, что муку они найдут на мельнице, а свинину в каждом домике. Они уже унесли к себе лань, с которой я рассчитывал сам содрать шкуру. Скот теперь пасется в лесу, и можно надеяться на его целость, но зато они могут сжечь риги и другие постройки. Можно ожидать, что они попросят у нас рома или сидра, и отказать им будет нельзя.
— Не воспользоваться ли этим, Вилугби? — предложил капеллан. — Пьяные спят очень крепко, и наши люди могли бы подкрасться к ним и взять их оружие?
— Это совсем не по-военному, Вудс, — улыбнулся капитан. — К тому же намерения их еще совсем не выяснились. Но об этом мы поговорим еще. Однако что же заставило тебя прийти сюда, сын мой?
— Сэр Вильям Гоу отправил меня к вам с поручением уговорить вас стать на защиту короля и правительства, что теперь делают все… Из слов Мод я заключил, что вы не знаете двух важных событий в этой несчастной войне.
— До нас мало доходит вестей, — ответил отец.
— Американский Конгресс объявил о полной независимости колоний от Англии, и война между двумя нациями продолжается с новой силой.
— Ты удивляешь меня, Боб. Неужели дела зашли так далеко?
— Это заставило многих перейти на нашу сторону. Последний раз, когда я видел нашего командира, он говорил мне, что, хотя вы и не наш, он все-таки рассчитывает на перемену взглядов и ждет с вашей стороны отклика на призыв друзей.
— Сообщи нам что-нибудь новое о войне. После того как прибыл английский флот, мы ничего не слышали! — проговорил капитан.
— Наши солдаты в Нью-Йорке, а мятежники отступили к Коннектикуту.
— Вашингтон обнаружил замечательный военный талант в последнюю войну.
— Его талант, конечно, неоспорим, но у него дурные солдаты. Янки дерутся как женщины, и мне просто стыдно, что я родился в этой стране.
— Как так? Ты же сам хвалил нам их, рассказывая про схватку при Лексингтоне. Или они изменились?
— Нужно сознаться, они делали тогда просто чудеса, да и в другой битве также. Но теперь они не те. Может быть, их пыл охладило объявление независимости.
— Нет, мой сын, эта перемена, если она произошла, зависит от другой причины. У них нет военной дисциплины, а только ею и могут держаться солдаты во время долгой войны. Я очень хорошо знаю, каковы янки. Может быть, ими плохо командуют, а иначе королевским солдатам не устоять против них. Поверь мне, старому солдату, который гораздо опытнее тебя, Боб. Вся их беда в том, что у них мало офицеров, получивших военное образование.
Майор не мог ничего возразить на это и, вспомнив, что муж Беллы принадлежит к американской армии, дал другое направление разговору. Роберту отвели маленькую темную комнату рядом с библиотекой; было решено, что здесь он будет спать, а обедать в библиотеке, так как все ее окна выходили на двор, откуда его могла заметить только домашняя прислуга, посвященная в секрет.
Так как вечер был темный, то капитан решил после ужина пойти посмотреть укрепления вместе с Робертом, которого едва ли кто мог бы узнать в такой темноте, да к тому же переодетого в чужой костюм. Ужин был подан в столовой, где предварительно закрыли ставни.
— Мы теперь в полной безопасности — заметил капитан, в то время как проголодавшийся Роберт с жадностью утолял свой голод, — даже Вудс мог бы выдержать здесь осаду! Ворота на месте, за исключением одной половинки, да и та крепко подперта, а завтра повесим и ее как следует. На ночь мы оставим стражу из двенадцати человек и трех часовых, а все остальные лягут спать одетыми и с оружием наготове. Если сожгут наш палисад, мы будем стрелять с чердака из бойниц и укрепимся во дворе. Но едва ли дойдет до этого, даже если и будет жаркое дело.
— Надо стараться, чтобы этого не случилось, — ответил майор, — как только ваши люди разойдутся, я пойду осмотрю местность: самое лучшее было бы дать им открытое сражение.
— Нет, с индейцами так вести дело нельзя. Что касается нашей крепости, то ты останешься ею доволен… А что, Вашингтон раньше укрепился в городе, чем провозглашена была независимость?
— Да, у него был отряд в несколько тысяч человек.
— Но как же он достиг Лонг-Айленда? — спросил капитан, устремив пристальный взор на сына. — Морской залив в том месте достигает полумили ширины; как же он ухитрился переправиться через него на виду у победоносной армии? Или он, может быть, спасся только один, а его отряд был захвачен неприятелем?
— О нет, он не потерял ни одного человека. Это отступление было сделано мастерски. Я слышал, как сэр Вильям восторгался им.
— Клянусь Небом, Америка выйдет победительницей в этой войне! — воскликнул капитан, ударив кулаком по столу с такой силой, что в комнате все задрожало. — С таким генералом и не может быть иначе. Теперь я вижу, что владычество Англии здесь кончено. Ваша победа, Боб, ровно ничего не значит после этого.
— Нет, эта победа покрыла нас вполне заслуженной славой: но и отступление было сделано блестяще. Имя Вашингтона пользуется большим почетом в королевской армии.
Тут вошла большая разбивальщица под предлогом убрать со стола; но, в сущности, ей хотелось посмотреть на Боба. Ей было лет шестьдесят, а маленькой разбивальщице, ее дочери, сорок. Обе они родились и выросли в доме отца миссис Вилугби и любили ее детей, казалось, больше своих собственных.
Роберт ласково поздоровался с негритянкой и сказал ей несколько шутливых фраз, на что та принялась так хохотать, что перебила половину посуды, прежде чем убрала ее. Когда она вернулась в кухню, там сейчас же поднялась перебранка между нею и маленькой разбивальщицей из-за перебитой посуды, но в конце концов все негры пришли к тому заключению, что в такой день, как сегодня, ничего не значит перебить хоть все тарелки, которые есть в доме и на мельнице. При этом маленькая разбивальщица заметила: «Жаль, что у тебя в руках вместо тарелок были не индейцы!» После долгих споров о событиях дня, все согласились, что само Провидение послало к ним майора: при нем нечего бояться диких, ведь он храбрый воин и так недавно еще сражался за короля.
Было уже поздно, все колонисты, женщины и дети отправились спать. Капитан, майор и Вудс с карабинами, первые двое также с пистолетами, быстро миновав двор, прошли к палисадам. Ночь стояла холодная и звездная. Часовые находились так близко к палисаду, что малейшее приближение неприятеля не могло бы ускользнуть от них. Чтобы они не могли узнать Роберта, решили к ним не подходить, а остановиться в тени и издали рассматривать укрепления.
Первое, что им бросилось в глаза, это костер на скале, где расположились индейцы. Неподалеку от огней было устроено из досок, сложенных возле мельницы, какое-то укрытие.
— Все это очень странно, — тихо сказал капитан. — Никогда я не видал, чтобы индейцы устраивали себе какие-то укрытия и зажигали возле своей стоянки костры. Наоборот, они всегда стараются скрыть место своего нахождения.
— Не хотят ли они обмануть нас? — ответил майор. — Я сильно подозреваю, что за этим укрытием, если эту загородку можно так назвать, никого нет. Следует пойти и разузнать обо всем.
— Пожалуй, ты прав, Боб, — подумав, сказал отец. — Кстати, мы осмотрим строения, а также и скот. Несчастные животные сегодня не пили целый день. Но прежде всего разузнаем, там ли индейцы и что они дальше намерены делать? Вудс, проводите нас до ворот. Полагаюсь на вас, чтобы никто не заметил нашего отсутствия, кроме двух часовых, которых вы об этом предупредите, чтобы они могли впустить нас обратно по условленному сигналу, а то они, пожалуй, начнут стрелять в нас, когда мы подойдем.
Переговорив обо всем этом, капитан с сыном вышли из тени и осторожно добрались до ворот. Капеллан выпустил их, и они отправились на разведку-.
Капитан не пошел по большой дороге, идущей от Хижины к мельнице, а предпочел маленькие извилистые тропинки, идущие в обход индейского лагеря; по ним они направились к хижинам и сараям. У капитана мелькнуло опасение, не забрали ли дикие имущество колонистов и не увели ли лошадей. Тихо пробирались капитан с сыном, останавливаясь время от времени, чтобы посмотреть на еле тлевшие костры на скале. Кругом царила мертвая тишина; не раздавалось даже собачьего лая: собаки последовали за своими хозяевами в Хижину, и теперь возле каждого часового, дежурившего у палисада, лежал верный помощник.
Вдруг майор дотронулся рукой до плеча отца.
— Слева от нас кто-то есть! — чуть слышно прошептал он.
— Это наша старая белая корова, самая ласковая из всего стада. Ах, Творец! Да она выдоена, хотя никто из наших людей не выходил из Хижины. Это дело рук новых соседей.
Роберт ничего не ответил, а только ощупал свое оружие, точно желая удостовериться, может ли оно быть немедленно пущено в ход. Постояв несколько минут, они с еще большей осторожностью двинулись дальше. Они дошли до одного домика, но там не оказалось никого. В печке была еще теплая зола. Позади домика находились конюшни. Майор отворил дверь и остался снаружи, чтобы отвести лошадей к ручью, а капитан отвязывал их. Первая была рабочая лошадь, и Роберту легко было направить ее к воде; но справиться со второй было не так-то просто; она была еще совсем молодая, выдрессированная для капитана. Почувствовав себя на свободе, она тотчас же принялась бегать по двору, потом выбежала в поле и несколько раз обежала его, пока не нашла воду. Остальные с таким же шумом последовали за ней. Стук копыт раздавался довольно далеко в ночной тишине.
— Плохо справились мы с этим делом, Боб. Индейцы, наверное, слышат этот топот.
— Да, надо узнать, не проснулись ли они. Пойдемте ближе к кострам.
Все было тихо. Капитан и Роберт молча стояли под яблоней и прислушивались; вдруг возле них раздались чьи-то шаги, и вслед за тем показалась мужская фигура, осторожно продвигавшаяся по тропинке к тому месту, где притаились капитан и его сын. Дав незнакомцу поравняться с собой, капитан быстро вышел из-за дерева и. положив ему руку на плечо, строго спросил:
— Кто идет?
Незнакомец так был поражен неожиданной встречей, что сразу не мог выговорить ни слова, дрожа как в лихорадке. К большому удивлению, это оказался Джоэль.
— О, Господи! — воскликнул он. — Это вы, капитан; а я думал, что это какой-нибудь дух. Но что вас заставило выйти теперь за палисад?
— Я нахожу, что этот вопрос скорее должен предложить тебе я, Стрид. Я велел держать ворота закрытыми и не выпускать никого наружу.
— Совершенно верно, это так же верно, как само Евангелие. Но, пожалуйста, говорите тише. Один Бог знает, кто теперь возле нас! Кто это с вами? Неужели господин Вудс?
— Черт возьми! Кто бы ни был со мной, он здесь по моему приказанию, тогда как ты, как раз наоборот, поступил против моего распоряжения. Ты меня знаешь достаточно, чтобы помнить, что я не терплю обмана. Говори, зачем ты здесь?
— Вы знаете, что сегодня после полудня так неожиданно пришли индейцы, что мы не успели ничего взять из своих хижин. Вы за каждую работу платили нам, а так как я жил очень экономно, то и собрал несколько сотен долларов! Индейцы могли отыскать их и унести. Я и пришел за ними.
— Если ты не врешь, то деньги должны быть теперь с тобой?
Джоэль протянул руку, в которой капитан нащупал платок с изрядным количеством монет. Это доказательство отвело от него всякое подозрение в глазах капитана. На вопрос, как он пробрался через палисад, Джоэль ответил, что он просто перелез через него и что это очень нетрудно сделать, если находишься с внутренней стороны. Так как капитану было хорошо известно пристрастие Джоэля к деньгам, то он легко извинил его за нарушение приказания, Джоэль был единственным человеком в колонии, не отдавшим свои сбережения на хранение капитану, — так трудно было ему расстаться со своим сокровищем. Даже мельник вполне доверял своему хозяину.
Во все время этого разговора майор держался вдали, чтобы не быть узнанным, хотя Джоэль раза два или три оборачивался в его сторону, желая узнать, кто с капитаном.
Джоэль признался, что это он выдоил корову, а не индейцы, чтобы отнести молоко жене и детям. Индейцы же, по его мнению, уже ушли и бог знает когда возвратятся. Но не это заставило его выйти из Хижины, ему просто хотелось чем-нибудь услужить колонистам.
— Ступай теперь домой, Стрид, и не говори там никому, что встретил меня с…
— С кем? — с любопытством спросил Джоэль, видя, что капитан остановился.
— Не говори никому, что встретил нас. Это очень важно держать в секрете.
Отец с сыном пошли дальше. Роберт держался позади, на расстоянии двух-трех шагов от отца. Они продвигались очень медленно и осторожно, держа наготове свои карабины. Они отошли еще на незначительное расстояние, как кто-то тихо дотронулся до локтя Роберта; тот обернулся и увидел Джоэля, заглядывающего ему под широкополую шляпу. Это произошло так неожиданно, что молодому человеку пришлось собрать все свое хладнокровие, чтобы не выдать себя. Джоэль спросил майора, называя его мельником Даниэлем, зачем капитан вышел из Хижины в такое опасное время.
— Капитан любит осмотреть все сам, — тихо ответил тот, слегка отодвигаясь, — и ты сам знаешь, он не терпит противоречий. Оставь нас и тащи свое молоко.
Джоэль не узнал переодетого Роберта, но видел ясно, что это и не мельник. Ему было страшно досадно, что он не знает, кто с капитаном, но делать было нечего. Тихо побрел он в Хижину, стараясь угадать, кто бы это мог быть. Стрид не мог ни на минуту отделаться от мысли, что с капитаном теперь человек, совершенно неизвестный ему.
«Кто бы это мог быть? — думал Джоэль, продвигаясь шаг за шагом по тропинке так медленно, точно к его ногам были подвешены свинцовые гири. — Это не Даниэль, да и никто из наших. Авторитет капитана сильно поднялся после свадьбы мисс Беллы с Бекманом. Это правда, полковник употребил все силы, чтобы имение тестя осталось нетронутым. Но если бы он был убит!… А это так возможно на войне, Даниэль думает, что это так и будет. Ладно, — решил наконец Джоэль, — завтра же я узнаю, кто был с капитаном, а тогда и смекну, что мне делать».
Он так углубился в свои мысли, что и не заметил, как подошел к палисаду. Собаки залаяли, и сейчас же раздался выстрел. Тут Джоэль пришел в себя и начал просить, чтобы его впустили в ворота. На выстрел сбежались люди с оружием в руках, думая, что на Хижину напали индейцы.
Нечего и говорить, что на Джоэля со всех сторон посыпались вопросы. Подошел и капеллан. Стрид очень непринужденно объяснил, что уходил доить корову по распоряжению капитана, но, подходя к воротам, совершенно забыл об условном сигнале. Когда мельник хотел взять у Джоэля молоко, то оказалось, что ведро уже пустое; пуля пробила его насквозь, и молоко вытекло. Отослав всех на свои места, капеллан спросил, видел ли он кого-нибудь.
— Как же! Я встретил капитана и…
Джоэль остановился, думая, не подскажет ли Вудс имя незнакомца.
— А диких не было видно? Я знаю, капитан вышел, но не следует никому рассказывать об этом, а то это дойдет до ушей мистрис Вилугби, и она страшно будет беспокоиться о муже. Так ты ничего не знаешь об индейцах?
— Ровно ничего — они или спят, или ушли. Так кто, вы мне говорили, пошел с капитаном?
— Я об этом ничего не говорил. А теперь ступай к своей жене, она, верно, беспокоится уже о тебе.
Спроваженный таким образом капелланом, Джоэль не смел остаться и пошел во двор, где все еще было в движении.
Тем временем капитан с сыном молча продолжали свой путь. Они слышали выстрел и догадались, в чем дело, тем более что вслед за ним наступила полная тишина. Это еще более подтверждало их догадку. Теперь они подходили к кострам. Но ни одно движение не выдавало присутствия там какого-нибудь живого существа. Они подошли ближе к кострам, которые уже еле теплились. Все было пусто, в лагере не было ни души.
Спустившись к мельнице, они и здесь не нашли никого. Осмотрев все уголки, они решили, что индейцы ушли куда-нибудь на ночь, а может быть, и совсем ушли. Решив идти домой, они все-таки завернули осмотреть часовню и домик для рабочих, но и там никого не нашли.
Подойдя к палисаду, капитан громко окликнул часовых и ударил в ладоши; сейчас же капеллан открыл им ворота, и, перебросившись несколькими фразами, все вернулись в дом и разошлись по своим комнатам. Изнемогая от усталости, майор бросился в постель и живо заснул, тогда как капитан долго еще ворочался в постели, прежде чем погрузился в сон, забыв обо всех треволнениях этого беспокойного дня.
Капитан Вилугби знал, что индейцы нападают обыкновенно перед восходом солнца, а потому дал распоряжение, чтобы к четырем часам утра все были на ногах, с ружьями наготове. Майор взял на себя защиту северной части дома и двора. Хотя скала здесь была довольно крута, но все-таки ловкие индейцы могли вскарабкаться по ней, тем более что с этой стороны палисад не был поставлен. В команду Роберта были назначены два Плиния и Мик. Он позвал их в столовую и при свете лампы осмотрел их оружие. Капитан вместе с сержантом Джойсом осмотрел во дворе вооружение остальных. Женщины с детьми поднялись так же рано, как и мужчины; некоторые из них отправились смотреть, во все ли бойницы положены ружья, другие хлопотали около детей.
Мистрис Вилугби и ее дочери тоже не спали; они встали вместе со всеми. Бабушка и Белла оставались около маленького Эверта, который был им дороже всего на свете, а Мод послали к Роберту, скучавшему в одиночестве.
Мод нашла молодого человека одного в библиотеке. Плинии и Мик были уже на своих местах.
— Как ты добра, Мод, что пришла ко мне. Скажи, мама спокойна?
— Да, она и Белла не тревожатся; теперь они занимаются с Эвертом. Мама думала, что тебе скучно одному, и прислала меня.
— Значит, ты пришла только потому, что мама прислала?
— Право, я об этом не думала, Боб, — ответила, краснея, девушка. — Мама и я очень недовольны, что ты вчера выходил из Хижины.
— Но я выходил с отцом.
— А это ты предложил или папа?
— Признаться, я. Только за что же ты бранишь меня, ведь я заботился о твоей же безопасности, о маме и Белле? Мне кажется, было бы странно, если бы солдаты оставались спокойно в крепости, а не пошли бы на разведку, чтобы узнать, где расположился неприятель.
— Что же вы там видели?
Роберт рассказал о своей ночной прогулке с отцом и упомянул, что встретил Джоэля Стрида.
— Что ты говоришь, Боб! Джоэль видел тебя и, пожалуй, узнал?
— Думаю, что нет, хотя он несколько раз заглядывал мне под шляпу, желая удовлетворить свое любопытство, но благодаря темноте и переодеванию всетаки не узнал меня и теперь, верно, очень беспокоится об этом.
— Слава Богу! — облегченно вздохнула Мод. — Я не доверяю этому человеку.
— А я не разделяю твоих опасений. Мне кажется странным, почему я должен доверять Мику и скрываться от Джоэля? И если я это делаю, то только потому, что дал тебе слово сохранять инкогнито.
— Мик! За его верность я готова поручиться головой. Он никогда не выдаст тебя, Боб.
— Но почему же ты подозреваешь Джоэля и боишься именно за меня?
Мод покраснела.
— Мне трудно объяснить тебе это, Боб, — ответила она, помолчав несколько минут. — Его взгляды, расспросы, отлучки — все это мне кажется подозрительным. А если я боюсь именно за тебя, то это потому, что выдать тебя ему будет очень выгодно.
— Но кому же он может выдать меня, моя дорогая? Выдавать меня совсем некому. Но раз я дал тебе слово, я не покажусь никому, пока не нападут индейцы. В этот момент мое неожиданное появление среди наших людей ободрит их, и мы одержим победу! Не так ли, Мод, ведь тогда я могу показаться? А что ты думаешь о моем поручении? Перейдет ли отец на сторону короля?
— Не думаю. Он очень привязан к своему новому отечеству и находит, что требования колоний справедливы, и он готов их поддерживать, особенно после свадьбы Беллы.
— Я думаю, что объявление независимости колоний заставит его переменить свой взгляд.
— Это известие, конечно, очень взволновало его, но он остался при своем образе мыслей.
— И всему виною это проклятое поместье! Если бы он остался среди английского общества, то был бы теперь командиром одного из наших полков. Мод, я знаю, что могу довериться тебе.
Мод не ответила ничего, только в ее голубых глазах, поднятых на майора, можно было прочесть, как обрадовали ее эти слова.
— Ты, вероятно, сама догадываешься, что я здесь не без причины. Не одно только желание видеть вас всех привело меня сюда. Наш главнокомандующий получил приказание набрать несколько полков в этой местности, и он думает поставить во главе их людей, имеющих влияние на колонии. Старик Поль де Лансей, например, получил бригаду; он прислал меня с письмом к отцу, в котором просил его командовать одним из его полков. Один из Алленов из Пенсильвании, настроенный раньше против нас, после объявления Конгрессом независимости перешел на нашу сторону и теперь командует королевским батальоном. Неужели все это не повлияет на отца?
— Может быть, это и заставит его призадуматься, но он не изменит своего решения. Он говорил нам, что не любит войны и что чувствует себя здесь гораздо счастливее, чем в то время, когда получил первый офицерский чин. Я здесь с женой и дочерьми, говорит он, и с меня хватит хлопот об их безопасности. Мой сын там, и достаточно одного солдата в семействе; мы и так находимся в вечном страхе за него.
Эти слова девушки, сказанные взволнованным голосом, заставили майора задуматься. Помолчав несколько минут, он ответил:
— Действительно, я не знаю, что делаю. И без того столько беспокойств я приношу своей дорогой матери: зачем же еще увеличивать их?
— Да, Боб, дрожать и за одного человека — слишком достаточно для женщины.
Прошло несколько минут, оба молчали.
— Как досадно сидеть здесь взаперти, — сказал Роберт, — и не знать, что там происходит, когда каждую минуту можно ждать нападения.
— Если ты находишь, что тебе здесь нечего делать, так пойдем в мою мастерскую, в ней есть слуховое окно, выходящее прямо к воротам.
Роберт с радостью согласился на это предложение и, отдав несколько приказаний на случай тревоги, с серебряной лампой в руках пошел за Мод. Читатель уже знает, что все окна Хижины выходили во двор, а на чердаках были проделаны слуховые окна, смотрящие на две стороны — и на двор, и на поля. Перед этими окнами вдоль крыши капитан велел устроить площадку на случай пожара или для защиты от нападений. Весь чердак с устроенными в нем маленькими комнатками разделялся на две части. Западную часть дома внизу и вверху занимало семейство Вилугби, а восточная предназначалась для гостей. Теперь ее заняли колонисты. На чердак, занимаемый хозяевами, вели две лестницы, одна широкая, из передней, а другая, более узкая, из буфетной.
Так как Мик был поставлен у широкой лестницы, то Мод повела Роберта по другой. Они миновали ряд каморок, занимаемых семейством Плиниев и «разбивальщиц», и дошли до комнат, расположенных по фасаду дома. Здесь Мод остановилась около одной из дверей, вынула ключ из кармана и отворила ее. Это была мастерская. Никто сюда не входил без ведома Мод, и ключ от этой комнаты она всегда носила с собой.
Майор осматривал комнатку, которая уже семь лет была в полном распоряжении Мод. «Это отсюда махала она мне платком, когда я в последний раз уходил из дома! «- подумал он. К окнам были приделаны крепкие, массивные ставни, которые, по распоряжению капитана, закрывались с наступлением вечера.
Мод оставила лампу за дверью и открыла одну ставню; начинало уже светать.
— Скоро взойдет солнце, — сказала она. — Посмотри вон стоит отец у ворот.
— Да, я его вижу. Мне очень стыдно, что он должен стоять там, а я в это время скрываюсь в защищенном месте.
— Я не думаю, что индейцы нападут на нас сегодня утром.
— Конечно нет; теперь уже слишком поздно.
— Так закрой ставни; я принесу лампу и покажу тебе некоторые из моих эскизов.
— Это очень любезно с твоей стороны, дорогая Мод; ты так редко доставляешь мне это удовольствие. Говорят, что ты замечательно верно схватываешь сходство лиц.
Мод достала портфель со своими эскизами.
— Вот, посмотри, это твой портрет.
— Очень похож. Ты делала его по памяти, Мод?
— Конечно.
— Но почему же ни один из них не кончен? Здесь шесть или восемь начатых портретов, и все они нарисованы только наполовину.
— Потому что ни один из них не похож на тебя. Она вынула другие эскизы. Но вдруг с площадки раздался крик, майор погасил лампу и в одну минуту был уже на своем посту. Но отсюда он не мог видеть, что происходит за палисадом, и если бы не прибежавшая вслед за ним Мод, он поспешил бы к отцу сам — узнать, в чем дело. Девушка упросила его не выходить, пока она не узнает, что его присутствие там действительно необходимо; сама же ушла к матери и Белле. После некоторого колебания Роберт решил послать к отцу Мика; он не особенно надеялся на его сообразительность, но от Плиниев было бы еще труднее добиться толку. Через несколько минут прогремели выстрелы, и в ответ раздался глухой отдаленный залп. Минуту спустя послышался выстрел со стороны Хижины, и вслед за тем в библиотеку вбежал Мик с ружьем в руках.
— Ну, что произошло? Говори скорее!
С большим трудом удалось майору понять, что случилось. Оказалось, что индейцы вернулись на прежнее место, на скалу возле мельницы, и снова стали разводить там костры, чтобы приготовить себе завтрак. Джоэль, мельник и несколько рабочих, увидав пришедших, сильно испугались и стали стрелять в них. Индейцы ответили им тем же, а последний выстрел из ружья принадлежал Мику. Так как солнце уже взошло и ждать нападения в ближайшее время не приходилось, то Роберт послал одного из Плиниев за отцом, чтобы разузнать от него все обстоятельно. Через несколько минут явился капитан в сопровождении Вудса.
— Вчерашние индейцы вернулись и остановились на прежнем месте, — ответил капитан на вопрос сына. — Мне показалось, что среди них есть белые. Я спросил об этом Стрида, и он подтвердил мое наблюдение.
— Если среди них есть белые, то зачем же им скрываться? — спросил Роберт. — Им хорошо известен ваш характер, и следует узнать, зачем они пришли сюда.
— Я пошлю за Стридом. чтобы узнать его мнение, — ответил, подумав, капитан. — Уйди в свою комнату, но оставь дверь приоткрытой, чтобы слышать, что он скажет.
Джоэль был очень доволен, что его позвали. Всю ночь он продумал, что за человек был ночью с капитаном, и надеялся, что теперь ему удастся разузнать об этом. Войдя в комнату, он подозрительно осмотрелся.
— Садись, Стрид, я хочу с тобой посоветоваться насчет индейцев. Мне кажется, там много белых, даже больше, чем самих индейцев.
— Очень может быть, капитан, народ начал татуироваться с тех пор, как началась война против Англии.
— Но я не понимаю, зачем понадобилось белым прийти к нам в таком виде? У меня нет ни одного врага среди американцев.
— Я знаю, что вас любят колонисты, — ответил Джоэль. — Почему вы думаете, что там не индейцы, а белые?
— Они действуют слишком открыто и в то же время очень неуверенно для индейцев.
— Мне кажется, что посланный от них вчера был из племени мохоков.
— Это, без сомнения, был индеец, но он совсем не умеет говорить по-английски, даже не понимает английской речи. Мы говорили с ним на народном голландском наречии, но наш разговор был очень краток: я боялся измены и торопился кончить его.
— Да, измена — очень жестокая вещь, — наставительно произнес Джоэль, — ее надо остерегаться. Капитан в самом деле хочет отстаивать Хижину в случае серьезного нападения?
— Ты сильно удивляешь меня, Стрид. Зачем же было мне строить эти укрепления, если бы я не был намерен защищаться? Зачем тогда понадобились бы мне палисады? Зачем я созвал сюда колонистов?
— Я предполагал, что все это вы делаете только ввиду какой-нибудь неожиданности, а не с целью выдерживать осаду. Я не хотел бы, чтобы моя жена и дети подвергались подобной опасности в Хижине.
— Я тебя позвал не за этим. Я хочу услышать твое мнение об индейцах. Что ты мне скажешь о них?
Джоэль задумался.
— Если бы можно было найти такого человека, который отправился бы туда с парламентерским флагом, то через несколько минут вы знали бы все.
— Но кого же послать?
— Если вы считаете меня пригодным для этой цели, — быстро предложил Мик, — то распоряжайтесь мною как своей собственностью.
— Ну, Мик для этого не годится, — засмеялся Джоэль, — я думаю, он не отличит белого от индейца.
— Ты жестоко ошибаешься, Стрид, думая, что я не отличу белого от индейца. Пусть только прикажет капитан, я сейчас же отправлюсь на мельницу.
— Я никогда не сомневался в тебе, Мик, но я выбрал уже другого.
— Капитан имеет кого-то в виду, — сказал Джоэль, пристально смотря на хозяина, — вероятно, того, кто был с ним ночью.
— Совершенно верно. Его зовут Джоэлем Стридом.
— Капитану угодно шутить. Я пойду, если со мной пойдет тот, кто вчера был с вами.
— Хорошо, — сказал, входя в библиотеку, Роберт. — Я согласен.
Капитан был удивлен появлением сына. На лице Мика выразилось страшное сожаление, что Джоэлю удалось-таки узнать, кто ходил с капитаном. Джоэль с любопытством взглянул на вошедшего, сейчас же его узнал, но потом отвернулся и притворился, что видит этого человека в первый раз.
— Я не знаю этого господина; но если капитан ему доверяет, я согласен идти с ним когда угодно.
— Очень хорошо, капитан Вилугби, — поспешно сказал майор, — чем скорее мы отправимся, тем лучше. Я готов и надеюсь, этот человек, которого вы называете Джоэлем Стридом, пойдет так же охотно, как и я.
Джоэль ответил утвердительным кивком. Капитан увел Роберта в соседнюю комнату, переговорил с ним обо всем, и через минуту отец и сын вышли к Джоэлю.
— Твоему спутнику я сказал все что надо; ты повинуйся ему. Поднимите белый флаг, как только выйдете за ворота.
Роберт так торопился и с такой поспешностью перешел через двор, что его присутствие было замечено колонистами только тогда, когда он был уже у вторых ворот.
Никто не узнал Роберта, когда тот переходил двор. Видели только, что с Джоэлем отправился еще какой-то человек с белым флагом в руках. Все поняли, что это парламентеры.
Капитан был уверен, что теперь нельзя ожидать нападения со стороны индейцев, и распустил своих людей, исключая многочисленную стражу под командой Джойса. Увидев, что парламентеры отправились на переговоры, стража сильно заволновалась, не зная, что имеет в виду капитан. Джойс старался их успокоить, говоря, что если бы было что-нибудь серьезное, то капитан уже сообщил бы им об этом, как он поступал всегда, когда дело касалось какого-нибудь важного вопроса. Потом он перешел к воспоминаниям о своей военной жизни, стал рассказывать о ней. В это время к ним подошел капитан.
— Осмотрел ли ты ружья сегодня, Джойс?
— Еще на рассвете я осмотрел все.
— И бойницы тоже, надеюсь?
— Ничего не упущено. А помните, капитан, битву при крепости Дюкэн, какое участие мы там принимали?
— Ты хочешь сказать о поражении Бреддока? Так?
— Я не могу это назвать поражением, капитан Вилугби. Нас, правда, изрядно потеснили в этот день, но это вовсе не было поражением.
— Но ты должен признаться, что если бы к нам не подоспела помощь, дело кончилось бы еще хуже.
— Это так, но все-таки нельзя сказать, что мы проиграли сражение. Я помню, подоспевшим к нам отрядом командовал полковник Вашингтон.
— Совершенно верно, Джойс. А знаешь ли ты, кто теперь этот полковник Вашингтон? Он главнокомандующий американской армии в войне против Англии.
— В таком случае победа останется за ними. Он сумеет заставить повиноваться себе.
— Как ты думаешь, он хорошо поступил, перейдя на сторону американцев?
— Я ничего не думаю об этом. Кто поступил в его войско, должен повиноваться ему так же, как и тот, кто служит в королевском войске, должен исполнять приказания короля.
— Скажи мне, ты сам кому думаешь подчиняться?
— Я под командой вашей чести.
— Если все настроены так, как ты, мы смело можем защищаться в своей Хижине, если бы даже индейцев было в два раза больше, чем их теперь на скале, — сказал, улыбаясь, капитан.
— Как же иначе? — быстро спросил Джеми Аллен. — Нам некогда теперь разбирать, кто прав, кто виноват; вы здесь хозяин; и если мы будем защищать ваш дом и семью, Бог поможет нам одержать победу.
— Ты никогда так хорошо не говорил, Джеми, — сказал Мик. — Будем стараться для капитана, и Господь поможет нам одолеть врага.
Одни американцы, настроенные уже Джоэлем и мельником, не выказывали ничем своего желания защищать Хижину. Капитана это поразило; но, вспомнив об их всегдашней флегматичности, он перестал об этом думать и стал смотреть в трубу в ту сторону, куда пошли парламентеры.
— Индейцы выслали двух человек к нашим посланным, сержант, — сказал он.
Все с любопытством ожидали, что будет дальше.
Перекинувшись несколькими словами, Роберт Вилугби и Джоэль спокойно пошли к скалам, держа белый флаг на виду.
Но их приближение не произвело никакого впечатления на дикарей, равнодушно продолжавших готовить свой завтрак. Капитан весь ушел в свои наблюдения. Майор был совершенно спокоен, и чувство гордости зашевелилось в груди отца. Краснокожие продолжали свое дело, точно не замечали прибывших. Это показалось капитану странным.
Минуты две спустя из среды индейцев отделились три или четыре человека, которые, поговорив между собой, подошли к парламентерам. Разговор между ними начался, по-видимому, в дружелюбном тоне.
Спустя несколько минут Роберт Вилугби, Стрид, двое индейцев, встретивших посланных, и четверо потом подошедших оставили скалу и направились по тропинке, ведущей к мельнице. Здесь они скрылись из виду, и капитан не мог больше следить за сыном.
Говоря о посланных, капитан назвал Роберта. Присутствующие были поражены, что майор здесь и теперь отправился для переговоров. Было уже поздно разуверять, да к тому же капитан подозревал, что Джоэль узнал майора, а потому нечего было надеяться, что секрет сохранится долго.
— Извините, что я осмеливаюсь спросить. Но разве майор Вилугби оставил королевскую армию? Иначе он не мог бы быть здесь в такое время?
— В другой раз я скажу тебе, Джойс, зачем он пришел сюда. Теперь я не способен думать ни о чем другом, кроме опасностей, которым он подвергается. На индейцев никогда не следует полагаться.
Сержант взглянул на лагерь и лес, на прилегающие к долине горы.
— Если будет угодно вашей чести, можно сейчас же послать отряд для освобождения майора! — предложил он.
Капитан ничего не ответил и, опустив голову, направился к дому. Капеллан последовал за ним, а остальные остались наблюдать за неприятелем.
Вдруг индейцы повскакивали со своих мест, с громким криком сбежали со скалы и скрылись по направлению к мельнице. Прождав напрасно с полчаса возвращения дикарей, сержант отправился с докладом о случившемся к капитану.
Капитан рассказал обо всем жене, а та, в свою очередь, передала дочерям. Мод страшно была огорчена, и ее подозрения насчет Джоэля еще более укрепились. Когда вошел Джойс, семья сидела за завтраком, но почти никто ничего не ел, и все молчали. Сержант рассказал о случившемся.
— Мне кажется, они хотят заставить нас погнаться за ними и из засады перестрелять всех! — сказал капитан после продолжительного раздумья.
— Очень возможно. А может быть, они отступили; У них теперь два пленника, и они считают победу за собой.
— Не огорчайся так, Вильгельмина. Если они взяли его в плен, то, во всяком случае, не убьют; им гораздо выгоднее получить за него хороший выкуп. Но еще ничего не известно наверное, сержант; очень может быть, что они собрались к мельнице на военный совет; они, равно как и их начальники, ничего не предпринимают без совета: возможно, что они просто хотят запугать нас.
— Все может быть, но, судя по их движениям, я думаю, что они собираются отступить.
— Я сейчас узнаю обо всем наверное! — воскликнул капеллан. — Меня, священника, они не тронут, и я удостоверюсь, кто там и что они думают предпринять.
— Вы, мой дорогой друг, воображаете, что дикари уважат ваш сан?
— Извините, капитан, — сказал сержант, — господин Вудс прав. Едва ли найдется хоть одно племя в колонии, которое осмелилось бы дурно обращаться со священниками.
А между тем, пока сержант еще говорил, капеллан поднялся и незаметно вышел из комнаты.
— Наш Роберт в руках индейцев, — заметила мужу мистрис Вилугби, — и если Вудс может совершить этот подвиг милосердия, неужели ты будешь удерживать его?
— Мать всегда останется матерью, — прошептал капитан, поднимаясь из-за стола и делая знак сержанту следовать за собой.
Едва успел капитан выйти из комнаты, как туда вошел Вудс в белом парике и белой священнической одежде. Он был очень взволнован и уверял мистрис Вилугби, Беллу и Мод, что с Божьей помощью ему удастся повлиять на дикарей. Сестры опустились на колени, чтобы принять от него благословение, после чего Вудс вышел из комнаты, перешел двор и направился к воротам. Джеми Аллен, почтительно поклонившись, открыл ему их, и Вудс пошел к скале.
Окончив переговоры с сержантом, капитан подошел к палисаду, чтобы посмотреть, что делается у индейцев. Ему бросилось в глаза что-то белое, приближающееся к скале.
— Кто это там в белом? — спросил он.
— Капеллан Вудс. Я только не знаю, зачем он надел белое платье.
— Как так, Вудс? Зачем ты открыл ему ворота?
— Я не смел ослушаться священника, я думал, он идет молиться в часовню.
Жалеть было уже поздно; к тому же у капитана блеснула даже надежда, что Вудсу, может быть, и удастся что-нибудь сделать для Роберта; он поспешно достал подзорную трубу и стал с интересом следить за ним.
Добравшись до лагеря, капеллан обошел все палатки, заглядывая в каждую из них, потом спустился со скалы и скрылся из глаз.
Проходили часы, не принося с собой ничего нового; на скалах все было тихо; ни одна человеческая фигура не показывалась там. День оканчивался, а парламентеры все еще не возвращались.
— Что нам делать, Вилугби? — в отчаянии спрашивала мать, узнав, что и Вудс не возвращается. — Я сама пойду за сыном; они отдадут его матери.
— Ты мало знаешь индейцев, Вильгельмина, если думаешь так. Не следует торопиться. Я надеюсь, что Вудс вернется и расскажет нам, что видел, а тогда уже мы решим, что лучше предпринять. Если же он скоро не вернется, то надо будет думать, что индейцы захватили и его.
— Я не думаю, чтобы дела были так плохи, как вы думаете, — заметила спокойно Белла. — Если это американцы, ему нечего бояться. Если это индейцы, примкнувшие к англичанам, его опять-таки не тронут, лишь только узнают, что он священник.
— Я уже думал об этом, дитя мое, и ты отчасти права. Но Бобу придется очень трудно — он не взял с собой никаких бумаг.
— Но он мне дал слово воспользоваться именем Эверта, если попадет в руки американцев, а Эверт несколько раз говорил мне, что мой брат не может быть его врагом.
— Да поможет нам Бог, дорогое дитя! — ответил капитан, обнимая Беллу. — Будем мужаться; еще ничего не известно, и, может быть, к вечеру мы опять все будем вместе.
Капитан произнес эти слова улыбаясь, чтобы приободрить женщин, но никто ничего не сказал ему в ответ; ему не ответили даже улыбкой.
Мать вся ушла в свои думы о сыне, Белла также приняла близко к сердцу заботы о Роберте. Что касается Мод, то она, по-видимому, страдала больше всех. Поцеловав их всех, капитан вышел из дома к своим людям.
Те из колонистов, которые были по рождению американцами, волновались из-за отсутствия Джоэля. Правда, они и сами поддавались его наущениям, но мысль, что он может воспользоваться обстоятельствами и выдать сына капитана, им сильно была не по душе.
Они видели, с какой добротой всегда относилась мистрис Вилугби к их женам и детям, как ласкова была Белла и как великодушна Мод. Словом, когда капитан подошел к своему гарнизону, выстроенному у палисада, ни у одного из американцев не было в мыслях изменить ему.
— Смирно! — скомандовал Джойс, когда капитан подошел к ряду солдат, различавшихся между собой и цветом кожи, и ростом, и одеждой, и привычками, и происхождением.
— Смирно! На караул!
Капитан снял шляпу и не мог удержаться от улыбки при виде этого зрелища. Голландцы держали ружья правильно, но Мик перевернул свое ружье, положив его к себе на плечо не ложем, а дулом. Ружье Джеми было обращено вверх прикладом. Что касается американцев, то они довольно сносно справлялись со своим делом, но держали ружья как попало. Негры, которым очень хотелось видеть, как выглядит весь строй, стояли с вытянутыми вперед головами.
— Потом дело пойдет лучше, ваша честь, — сказал Джойс — Капрал Джоэль знает хорошо военные команды и умеет учить. Когда он вернется, дело пойдет на лад.
— Но когда он вернется, сержант7 Не скажет ли мне кто-нибудь, когда это случится?
— Я могу вам это сказать! — воскликнул Мик.
— Ты, мой добрый Мик? Но откуда же тебе знать, если мы все этого не знаем?
— Нет, я знаю — он возвращается, я узнаю его шаги.
Действительно, в этот момент у ворот появился Джоэль. Он точно с неба свалился: все смотрели по направлению к мельницам, но никто не заметил, как он подошел. Весть о его возвращении моментально разнеслась по всему дому. Женщины бросились к нему навстречу; всем хотелось слышать, что он будет рассказывать.
— Может быть. Стрид, ты хочешь передать мне одному что-нибудь? — спросил капитан, стараясь не выдать своего волнения. — Или можно рассказать при всех?
— Это как прикажет капитан, хотя я нахожу неудобным скрывать то, что касается всех.
— Смирно! — скомандовал сержант. — Налево кругом марш!
— Не надо, Джойс, — перебил капитан. — Пусть остаются. Ты видел, конечно, индейцев. Стрид?
— Да, и они отвратительны, эти мохоки.
— Зачем они пришли?
— Они мне сказали, что Конгресс послал их схватить капитана и его семейство.
Произнося эти слова, Джоэль обвел глазами присутствующих, чтобы видеть, какое впечатление произведут его слова на слушателей. Капитан казался спокойным, и недоверчивая улыбка скользнула по его губам.
— Значит, ты пришел сюда, чтобы сообщить мне об этом?
— Да, хотя это очень неприятное поручение.
— Есть ли между ними лица, имеющие право на это?
— Между ними один или два белых, которые утверждают, что действуют от имени народа. — Здесь Джоэль опять взглянул на американцев и даже подмигнул мельнику.
— Если они уполномочены, то отчего же не подойдут сюда? Я никогда не сопротивляюсь тем, кто действует именем закона.
— Да ведь теперь два закона: один — короля, другой — народа. Индейцы пришли от имени народа и могут думать, что капитан признает только законы короля.
— Это ты тоже говоришь по их поручению?
— Нисколько; я высказываю свой собственный взгляд. С ними я говорил очень мало.
— А теперь скажи мне о твоем товарище, ты его, конечно, узнал?
— Я не сразу узнал его, капитан. Я никогда бы его и не узнал в этом костюме. Я шел за ним и недоумевал, кто бы это мог быть? Потом я заметил, что у него ваша походка, вспомнил также, что видел его же с вами прошлой ночью, и что он занимает комнату рядом с библиотекой, и, приглядевшись внимательнее к чертам его лица, узнал, что это майор.
— Что же с ним стало?
— Индейцы его схватили. Они пришли за вами, но не преминули схватить и вашего сына, раз тот попал сам в их руки.
— Но как же индейцы узнали, что он мой сын? Или тоже по походке?
Этот вопрос застиг врасплох Джоэля. Он покраснел. Хорошо зная характер капитана, он был уверен, что, если не выпутается из беды, ему не миновать сильного наказания, раз капитан удостоверится в его измене.
— А! Я был немного рассеян в начале рассказа; я лучше расскажу вам все по порядку.
— Хорошо, чтобы нас никто не перебивал, пойдем ко мне: ты, Джойс, отпусти людей и сейчас же приходи к нам.
Через две минуты капитан и Джоэль сидели в библиотеке. Джойс почтительно стоял; он не позволял себе никакой фамильярности с начальством. Вот что рассказал Джоэль.
Как только они приблизились, навстречу вышли два начальника и очень хорошо приняли их; потом пошли в дом мельника. Здесь майор спросил одного белого, который служил переводчиком, зачем они пришли сюда. Те откровенно ответили, что по поручению Конгресса пришли конфисковать Хижину. Майор уверял, что капитан не принимает никакого участия в войне ни на той, ни на другой стороне. Тогда, к великому удивлению Джоэля, начальник сказал, что он очень хорошо узнал Роберта Вилугби и что человек, который имеет сына в королевской армии и скрывает его в своем доме, не может быть противником короля.
— Каким образом этот начальник мог знать, что майор был в Хижине? — прибавил Джоэль. — Это очень странно, об этом никто не знал даже здесь.
— И майор сознался, кто он?
— Да, он уверял их, что пришел в Хижину только повидаться с семьей и имел намерение сейчас же отправиться в Нью-Йорк.
— Что же они на это ему сказали?
— Надо признаться, они только рассмеялись ему в ответ. Переговорив между собой, они заперли его в доме и выставили часового. Потом приступили с допросом ко мне. Спрашивали об укреплениях Хижины, о величине гарнизона, о том, сколько и какого рода оружие у нас имеется. И вы можете быть покойны на этот счет, — продолжал Стрид. — Прежде всего я им сказал, что у нас есть офицер, который участвовал в войне с французами; что вы имеете под своей командой пятьдесят человек. Насчет оружия я им ответил, что ружья большей частью двуствольные и что у вас есть карабин, которым вы в одном сражении убили девять индейцев.
— Вы ошиблись, Джоэль. Действительно, у меня есть карабин, которым я убил их известного вождя, но я не вижу особенной причины, чтобы хвалиться этим.
— Ничего, зато это очень подействовало на них; особенно они были поражены, когда я им сказал, что у вас есть пушка.
— Пушка, Стрид? Зачем ты это выдумал? Ведь стоит им подойти к нам ближе, как они убедятся, что ее нет.
— Это мы увидим, капитан. Дикие больше всего боятся пушек. А я им рассказал про нее целую историю.
— Какую же?
— Я им сказал, что вы отбили ее у французов.
Действительно, капитан часто с гордостью рассказывал про свой подвиг, на который намекал Стрид. И теперь Джоэль очень удачно воспользовался этим, чтобы отвлечь от себя подозрения, которые уже начали закрадываться в душу капитана.
— Об этом совсем не нужно было говорить, — скромно заметил капитан. — Это уже было так давно, да к тому же у нас нет пушки, чтобы доказать твои слова.
— Извините, ваша честь, — сказал Джойс, — но я думаю, что Джоэль поступил вполне по-военному. В подобных случаях нельзя держаться святой правды, а надо стараться показать себя неприятелю сильнее, чем есть на самом деле.
— К тому же, — прибавил Джоэль, — у нас есть и пушка, которую можно выставить.
— Я понимаю, что хочет сказать Стрид. ваша честь. Я сделал из дерева пушку к большим воротам, как это всегда бывает в гарнизонах. Она уже готова, и я уже собирался на этой неделе поставить ее на место.
— Она совершенно похожа на настоящую, и я уверен, — говорил Джоэль, — что индейцы примут ее за чугунную.
Капитан велел Джоэлю рассказывать дальше. Но об остальном много распространяться не приходилось. Он обманул индейцев, притворившись, что вполне откровенен с ними и сочувствует им, так что был оставлен на свободе; правда, за ним все-таки присматривали, но делали это так небрежно, что, улучив удобную минутку, он убежал от них, спрятался в лесу и потом по руслу реки добрался до Хижины. На вопрос капитана, не видел ли Джоэль там Вудса, тот очень удивился, услышав, что капеллан пошел туда же; по-видимому, это известие было для него очень неприятно. Если бы два старых солдата были более наблюдательны, они заметили бы недобрый огонек, блеснувший в глазах Стрида. При этом вопросе Джоэль постарался, однако, скрыть неприятное впечатление и равнодушно ответил:
— Если господин Вудс отправился к ним в священническом костюме, то его, наверное, схватили, так как народ был очень недоволен, что капитан держит у себя священника, который молится за короля.
— Бедный Вудс! — воскликнул капитан. — Если бы он послушался меня и отказался от этих молитв, нам обоим было бы лучше.
Так как Джоэль ничего больше не имел прибавить к своему рассказу, то капитан отпустил его и Джойса, а сам пошел к жене, чтобы рассказать обо всем слышанном.
Это была очень печальная необходимость, но, К' удивлению капитана, жена и дочери отнеслись к его словам спокойнее, чем он ожидал. Они так исстрадались от неизвестности, что даже и эта неутешительная новость все-таки приободрила их. Мать думала, что колониальные начальники не позволят себе дурно обращаться с ее сыном. Белла рассчитывала, что имя ее мужа послужит брату надежной гарантией, а Мод, узнав, что Боб еще находится близко от нее, чувствовала себя просто счастливой, сравнительно с тем угнетенным состоянием, которое испытывала со времени его ухода.
Переговорив с семьей, капитан задумался о том, что ему предпринять. Через несколько минут он сказал Джойсу, что тот может поставить пушку на колеса, и плотники под его руководством сейчас же взялись за дело.
Весь день прошел спокойно; ни белые, ни индейцы больше не показывались, и капитан начал уже подозревать, что они ушли совсем. Эта мысль так укрепилась в нем, что он принялся за письма к своим друзьям, имевшим влияние в Альбани и Мохоке, прося их похлопотать за сына, как вдруг в девять часов вечера к нему пришел Джойс с делом, не терпящим отлагательства,
— Что такое, Джойс, уж не заболел ли у нас кто-нибудь?
— Ах, это было бы еще ничего, ваша честь. Дело обстоит гораздо хуже: несколько человек ушли из Хижины.
— Да, это дело серьезное. Поди собери всех на перекличку.
Через пять минут посланный был уже у капитана с известием, что все собрались. Капитан отправился к собравшимся и при первом же взгляде убедился, что гарнизон значительно уменьшился. Сержант с фонарем и листом в руке стоял перед оставшимися.
— Ну, что же, Джойс? — спросил капитан с плохо скрытым беспокойством.
— Ушла почти половина. Нет мельника, большей части американцев и двух голландцев.
— Неужели они оставили своих жен и детей?
— Жен и детей они забрали с собой.
Известие об этом бегстве, да еще в такую пору — перед наступлением ночи, — произвело на капитана очень неприятное действие. Отойдя немного в сторонку, он спросил сержанта:
— Кто же остался?
— Мик О’Тирн, два плотника, три негра, Джоэль и три голландца, что недавно поселились у нас, да еще два подростка, которых Стрид нанял в начале года. Если прибавить вас и меня, то будет всего четырнадцать человек. Я думаю, достаточно еще, чтобы защитить дом в случае нападения.
— Остались все лучшие и более достойные доверия. На Мика и негров я полагаюсь так же, как и на тебя. Джоэль тоже надежный человек; только я не знаю, как он выдержит первый огонь.
— Капрал Стрид не бывал еще ни разу в сражении, но ведь рекруты делают иногда чудеса. Я хочу теперь разделить наш гарнизон на две смены, чтобы люди могли отдохнуть.
— Мы с тобой будем стоять по очереди на часах, Джойс. Ты оставайся до часу ночи, потом я приду тебе на смену. Но мне нужно сначала поговорить с ними; в таких случаях это небесполезно.
Они пошли во двор. Сержант держал свой фонарь так, что капитан мог видеть лица всех присутствующих.
— Друзья мои, — начал капитан, — некоторые из ваших товарищей испугались и ушли из Хижины. Они не только ушли сами, но повели за собой жен и детей. Подумав, вы сами поймете, какому риску подвергли они себя. Поблизости здесь нет никаких селений, и им придется пройти до пятидесяти миль, страдать от голода и холода, боясь на каждом шагу натолкнуться на дикарей. Пусть Бог простит им и поможет пройти благополучно мимо всех опасностей. Если между вами есть еще кто-нибудь, кто не хочет оставаться здесь защищать Хижину, пусть признается в этом откровенно. Я выпущу того из ворот и дам с собой какое-нибудь оружие и провизии. Он может также взять с собой все, что ему принадлежит. Пусть здесь останутся только те, кто действительно этого хочет. Ночь темна, и теперь самый удобный момент уйти; прежде чем настанет день, можно уже быть далеко. Если кто хочет уйти, пусть скажет откровенно, не боясь ничего, ему сейчас же откроют ворота.
Капитан остановился, но все молчали. Негры сверкнули по ряду выстроившихся своими черными глазами, точно хотели отыскать, дерзнет ли кто-нибудь оставить хозяина. Но, видя, что все молчат, они начали гримасничать от удовольствия. Мик был слишком взволнован, чтобы не высказаться.
— О! — воскликнул ирландец. — Я им тоже желаю счастливого пути, но у них нет совести. Никогда ничего подобного не сделаю, даже если индеец пришел бы меня скальпировать.
Капитан терпеливо выслушал этот короткий спич, поблагодарил всех за верность и отпустил. Потом, повернувшись к Джойсу с последними наставлениями, он вдруг заметил, благодаря свету фонаря, что кто-то стоит возле стены дома; капитан сообщил об этом Джойсу, и они оба направились в ту сторону, освещая себе дорогу фонарем. Когда они подошли ближе, на них сверкнули черные глаза индейца.
— Ник! — воскликнул капитан. — Ты ли это? Зачем ты пришел сюда и как ты пробрался через палисад? Ты пришел к нам как враг или как друг?
— Слишком много вопросов, капитан; обо всем спрашиваете разом. Ступайте в комнату с книгами, Ник пойдет за вами, скажет все что надо.
Капитан поговорил тихо с сержантом, отдав приказание быть внимательным на часах, и направился в библиотеку, где с нетерпением ждала его жена с дочерьми.
— О, Гуг, неужели случилось то, чего мы боялись? — воскликнула мать, как только показался капитан, сопровождаемый тускарором. — Неужели колонисты оставили нас в такую минуту?
Капитан обнял жену, стараясь утешить ее, и указал на индейца.
— Ник! — воскликнули все разом, и в каждом возгласе слышалось особое выражение.
В восклицании мистрис Вилугби слышалось удовольствие: она считала его своим другом. Белла была полна страха за своего маленького Эверта, невольно вспоминая все злодейства дикарей. В тоне Мод слышалась энергичная решимость не падать духом при самых ужасных испытаниях.
— Да, Ник, Соси Ник, — повторил индеец. — Старый друг; вы не рады видеть его?
— Это зависит от того, зачем ты пришел сюда, — сказал капитан, — Ты с теми, кто теперь на мельнице? Но скажи мне прежде, как ты перебрался через палисад?
— Деревья не могут остановить индейца. Надо много ружей, много солдат, капитан; здесь бедный гарнизон для Ника. Он всегда говорил: много щелей, чтобы пройти.
— Но ты не отвечаешь на мой вопрос. Как ты пробрался через палисад?
— Как? Конечно, по-индейски. Подошел как кошка, как змея. Ник — великий вождь, хорошо знает, как идет воин, когда томагавк вырыт.
— И Ник так же хорошо должен помнить, как я наказывал его по спине. Припомни, тускарор, я не раз сек тебя.
Это было сказано слишком сердито. Женщины вздрогнули и с беспокойством подняли глаза на капитана, как бы прося его остановиться, — он зашел слишком далеко. Лицо Ника стало страшным и зловещим; казалось, он снова переживал каждый полученный удар, и воспоминание об этом бесчестии было мучительно для гордого тускарора. Капитан Вилугби не ожидал такого действия своих слов, но было уже поздно, и ему оставалось только ждать, что будет дальше. После минуты молчания выражение лица Ника мало-помалу начало изменяться, оно снова обрело свое спокойствие и каменную неподвижность.
— Послушайте, — начал серьезно индеец. — Капитан старый человек, его голова бела как снег. Храбрый воин, но мало ума. Зачем трогать рану? Умный человек не станет так делать. Зима холодна, много льда, много метели, много снега. Все ужасно. Потом, зима кончилась, настало лето. Все хорошо, все приятно. Зачем же вспоминать зиму, когда настало лето?
— Затем, чтобы приготовиться к ее возвращению.
— Нет, капитан неумно поступает, — ответил настойчиво Ник. — Капитан — вождь бледнолицых. Имеет гарнизон, хороших солдат, хорошие ружья, что же? Бьет воина, проливает его кров. Это очень жестоко; еще более жестоко трогать старые раны, вспоминать о страданиях и бесчестии.
— Да, Ник, лучше было бы не вспоминать об этом; но ты сам видишь, в каком я положении: за палисадами неприятель, мои люди бегут от меня, все это тяготит меня, и, наконец, я встречаю на своем дворе постороннего человека и не знаю, как он пробрался сюда. Возьми себе этот доллар даром.
Ник не обратил внимания на монету, и капитан вынужден был спрятать ее обратно в карман.
— Скажи мне, как ты сюда пробрался и что привело тебя?
— Капитан может спрашивать обо всем этом, но пусть не трогает старых ран. Как я прошел? Где часовой, чтобы мог остановить индейца? Часовой только один у ворот. Десять, двенадцать, три места еще есть. Через палисад можно перелезть. Солдата не было у ворот, когда Ник прошел. Раньше капитан был друг Ника; вместе шли по тропе войны, оба сражались против французов. Скажите, кто подполз к крепости с пушками? Кто открыл ворота бледнолицым? Великий тускарор сделал это.
— Все это верно, Вайандоте. (Это было одно из самых славных имен Ника, и улыбка удовлетворения появилась на губах тускарора, когда он вновь услышал это имя, наводившее в прежнее время такой ужас на его неприятелей.) Все это верно. Тогда ты показал себя храбрым, как лев, и хитрым, как лисица. Этот подвиг прославил тебя.
— Тогда у Ника не было рубцов! — вскрикнул индеец, и голос его зазвучал так, что мистрис Вилугби задрожала.
— Скажи мне, зачем ты пришел к нам и откуда? Несколько минут он не отвечал. Потом лицо его приняло ласковое выражение.
— Добрая женщина, — сказал он с улыбкой, протягивая руку мистрис Вилугби, — имеет сына, любит его, как грудного ребенка. Ник пришел от него.
— От моего сына, Вайандоте! — воскликнула мать. — Что ты принес мне от него?
— Принес письмо.
Женщины радостно вскрикнули, и все трое невольно протянули руки. Ник вынул письмо из складок платья и передал его матери, мистрис Вилугби. Письмо было короткое и написано карандашом на листке, вырванном из какой-то книги. Вот что содержалось в нем.
«Рассчитывайте только на стены и ружья. Среди индейцев несколько переодетых белых. Кажется, они узнали меня; они хотят заставить вас сдаться; но вы не сдавайтесь и запритесь крепче. Если Ник верен, он вам обо всем расскажет, если нет, он покажет это письмо индейцам, раньше чем передаст вам. Внутренние ворота и дом защищайте лучше, чем палисады. За меня не бойтесь, моя жизнь вне опасности».
Все по очереди прочитали письмо. Мод последняя получила его и отвернулась, чтобы скрыть слезы, которые капали у нее из глаз на бумагу; прочитав письмо, она спрятала его к себе на грудь.
— Он пишет, что ты расскажешь нам обо всем, — сказал капитан. — Я надеюсь, что ты будешь говорить только правду. Ложь недостойна воина. Это письмо никто не читал, кроме нас?
— Вы все-таки не доверяете Нику? Нет, никто не читал.
— Где ты оставил моего сына и когда? Где теперь краснокожие?
— Бледнолицые всегда торопятся. Задают десять, один, четыре вопроса сразу. Внизу у мельницы, полчаса тому назад.
— Я понимаю тебя; ты хочешь сказать, что майор Вилугби был на мельнице, когда ты пошел оттуда, и что это было не более получаса тому назад.
Тускарор утвердительно кивнул головой и потом посмотрел на бледные лица женщин таким пронизывающим взором, что у капитана опять появилось подозрение, и следующие вопросы он начал задавать индейцу таким суровым тоном, какого никто не слышал от него с самого переезда на бобровый пруд.
— Ты меня знаешь, Ник, и потому не доводи до гнева.
— Что вы этим хотите сказать, капитан? — спокойно спросил индеец.
— То, что кнут, который мне служил в той крепости, находится теперь в этой.
Тускарор гневно посмотрел на капитана.
— Зачем говорить теперь о кнуте? Даже начальник янки прячет кнут, когда видит неприятеля. Капитан никогда не бил Вайандоте.
— Значит, ты забыл.
— Никто не бил Вайандоте, — с настойчивостью вскрикнул индеец. — Никто — ни бледнолицый, ни краснокожий! Били Ника, Соси Ника, пьяницу Ника, но Вайандоте никогда!
— Теперь я тебя понимаю, тускарор, и очень доволен, что вижу у себя воина, а не несчастного Ника. Выпей стакан рому в память наших прежних битв.
— Вайандоте он не нужен. Ник просил милостыню из-за рома, говорил, смеялся, кричал из-за рома. Вайандоте не знает рома.
— Это хорошо. Я очень рад, великий воин, что вижу тебя таким. Вайандоте горд, и я уверен, что услышу от него только правду. Скажи же мне, что ты знаешь об индейцах, что у мельницы? Зачем пришли они сюда? Как ты встретился с сыном и куда хотят пойти отсюда индейцы?
— Вайандоте не газета, чтобы говорить все сразу. Пусть капитан говорит, как вождь вождю.
— Много ли белых среди индейцев?
— Положите их всех в реку, вода скажет правду.
— Ты полагаешь, что их много, раскрашенных под индейцев?
— Разве краснокожие ходят толпой, как стадо животных? Это видно по их следам.
— Ты шел за ними, Вайандоте, чтобы в этом удостовериться?
Тускарор сделал утвердительный жест.
— За мохоками, присоединился к ним на мельнице. Тускарор не любит много ходить с мохоками.
— Значит, краснокожих там немного?
Ник шесть раз поднял руку и показал еще два пальца.
— Выходит тридцать два. Ник.
— Это мохоков, также онеидов четыре и онондаго один.
— Всего тридцать семь. А белых сколько? Индеец поднял две руки четыре раза, потом показал еще семь пальцев.
— Сорок семь. Значит, всех бледнолицых и краснокожих восемьдесят. Я думал их больше, Вайандоте.
— Ни больше ни меньше. Есть еще несколько старух среди бледнолицых.
— Старух? Ты ошибаешься. Ник, я видел только мужчин.
— У них есть бороды, но они точно старухи. Говорят, говорят, а ничего не делают. Индейцы таких зовут старухами. Жалкие воины! Капитан их побьет, если сражается так же, как в старое время.
— Гуг, мне хочется знать о Роберте, — сказала мистрис Вилугби, заботившаяся только о своем сыне. — Скажи мне, Вайандоте, как отыскал ты Роберта?
— Читал книгу земли, — ответил важно Ник. — Две книги всегда открыты перед вождем — книга неба и книга земли. Первая говорит о погоде: снег, дождь, ветер, гром, буря; вторая показывает след того, кто прошел.
— Что же ты узнал по ней?
— Все! След майора прежде у мельницы. След сапога, а не мокасина. Прежде подумал, что это нога капитана, но эта меньше, и я узнал ногу майора. Ник хорошо знает ее; шел от Хижины до Гудзона и смотрел на след майора. Тускарор читает свою книгу так же хорошо, как бледнолицый Библию.
Здесь Ник оглянулся вокруг себя и прибавил торопливо:
— Видел след его на Бенкер-хилле и узнал между шестью, десятью, двумя тысячами воинов.
— Мне это кажется невероятным, Ник!
— Вы не верите? Почему старый солдат всегда подозревает, а жена его верит Нику? Спросите у матери! Вы думаете, что Ник не знает след ее сына, красивый след молодого начальника?
— Я думаю, что, действительно, Ник мог узнать ногу Боба, Гуг, — сказала мистрис Вилугби. — Она так замечательно красива, что ее легко отличить из тысячи.
— Да, Ник, если ты и дальше будешь говорить так же, то моя жена будет всегда верить тебе. Ты точно придворный вельможа. Хорошо, ты узнал след моего сына. Потом, просил ли ты свидания с ним или виделся тайно?
— Вайандоте слишком опытен, чтобы поступать как женщина или ребенок. Видел и не смотрел, говорил без слов, слышал, не прислушиваясь. Майор написал письмо. Ник взял. Говорили глазами и знаками, а не языком. Мохок слеп, как сова.
— Могу ли я верить тебе, тускарор, или ты обманываешь меня?
— Капитан может верить Нику.
— Папа! — воскликнула порывисто Мод. — Я отвечаю за его искренность. Он часто был проводником Роберта, он никогда не выдаст ни его, ни нас. Доверьтесь ему, он нам помогает.
Капитан заметил выражение глубокой благодарности в глазах индейца, поднятых на девушку, и сам поверил ему.
— Ник расположил всех вас в свою пользу, Мод, — сказал он, улыбаясь.
— Я знаю Вайандоте с самого детства, и он всегда был моим другом. Он мне обещал быть верным Бобу и до сих пор держал свое слово.
Мод не сказала всего. Она часто делала подарки индейцу, особенно в год перед возвращением Роберта в Бостон, так как заранее знала, что Ник будет его проводником.
— Ник — друг, — подтвердил спокойно индеец, — что Ник говорит, то и думает. Пойдемте, капитан; пора оставить женщин и поговорить о войне.
Капитан отправил Ника на двор, сказав, что сейчас присоединится к нему; сам же послал за Джойсом, чтобы сообщить о том, как Ник пробрался через палисад. Сержант настаивал, чтобы индейца посадили под замок до утра; он не доверял ни одному краснокожему.
— Посмотрим, сержант, — ответил капитан. — Это, мне кажется, будет не очень благородно с нашей стороны. Пойдемте сначала осмотрим палисад, возьмем с собой и Ника, а потом подумаем, как с ним быть.
Выйдя во двор, они встретили Джоэля Стрида, который, подойдя к капитану, отдал честь по-военному. Он сейчас же начал выражать свое негодование по поводу бегства некоторых колонистов и заметил, между прочим, что здесь дело вряд ли обошлось без участия Ника.
— Признаюсь, Джоэль, это приходило в голову и мне, но я не имею никаких оснований к такому предположению; мне кажется, Ник даже расположен к нам.
Тем не менее внушение Джоэля подействовало, и капитан решился немедленно арестовать Ника. Надо было теперь придумать, куда его надежно запереть. Джоэль предложил сейчас разбудить свою семью и поместить его к себе, где жена и дети могли следить за ним.
— Я тебе верю, Стрид, — сказал, улыбаясь, капитан, — твоя жена и дети, наверное, не проглядели бы его. Но я имею в виду нечто лучшее. Я очень доволен, что твоя семья уже спит; это доказательство твоей верности, а между тем есть люди, которые подозревают тебя.
— Меня?! Но если капитан не может положиться на своего приказчика, то я хотел бы спросить у этих людей, на кого же ему рассчитывать? Я думаю, что сама мистрис Вилугби и ваши дочери не привязаны к вам более моего. Ничто на свете, ни доводы, ни угрозы не в состоянии изменить моих чувств к вам.
Капитан ответил, что вполне надеется на него, и пошел отыскивать Ника. Он нашел индейца стоящим у ворот. Свет от фонаря падал прямо сюда и ярко освещал одну створку ворот, все еще не подвешенную на крюки, а державшуюся только на подпорках.
— Ты видишь, Ник, — спокойно начал капитан, желая скрыть свое намерение, — ворота у нас крепкие, солдаты надежные и нам нечего бояться. Но уже поздно, пойдем, я покажу комнату, где тебе будет очень удобно переночевать.
Тускарор понял умысел капитана, как тот упомянул о его ночлеге, так как всем было очень хорошо известно, что пользование кроватью не входило в круг его привычек, однако он без всяких возражений спокойно последовал за капитаном до комнаты Вудса. Она была как раз над библиотекой и, следовательно, с той стороны дома, которая располагалась над отвесной скалой. Окна были здесь только маленькие, слуховые, и капитан был уверен, что через них Ник при всем желании не пролезет; но для большей уверенности поручил Мику и одному из Плиниев дежурить около него по очереди.
— Вот здесь, Вайандоте, я хотел бы, чтобы ты переночевал, — ласково сказал капитан. — Я знаю, ты не любишь спать на кровати, но здесь есть одеяла, и ты можешь разостлать их на полу. Спокойной ночи, Ник. Сейчас придет к тебе Мик, вдвоем вам будет веселее.
Минуту спустя капитан ушел, строго наказав Мику не пить рома.
Все стихло в Хижине. В два часа сержант Джойс постучал в дверь к капитану. Тот живо вскочил с постели и через несколько минут был уже с ним на дворе, поджидая Джеми Аллена с новой сменой. Скоро они увидели старого каменщика, во весь дух бежавшего к ним навстречу. Он прибежал с очень грустным известием.
Оказалось, что трое работников ушли со своими семьями, взяв с собой оружие и вещи, и захватив не только то, что принадлежало им, но и кое-что из хозяйского имущества.
Капитан выслушал это известие с видимым спокойствием, хотя оно сильно огорчило его.
— Надо расспросить Джоэля; он нам разъяснит, в чем дело, — сказал он.
Все трое перешли двор и вошли в помещение, занимаемое приказчиком. Оно было пусто.
Теперь в хижине белых остались только сержант, Джеми Аллен и молодой работник-американец по имени Блоджет, остальные скрылись, забрав оружие и свое имущество. Защита дома ложилась теперь только на трех упомянутых мужчин, капитана, Мика, Плиниев и четырех негритянок.
Капитан задумался, потом велел хорошенько затворить ворота и отправился вместе с Джойсом в комнату Вудса, чтобы поговорить с Ником.
Отодвинув задвижку снаружи, что было сделано по совету Мика, сержант посторонился, чтобы дать сначала пройти капитану. Тот вошел, держа лампу в руках. Комната была пуста. Невозможно было придумать, как ухитрились индеец и его сторож уйти отсюда; дверь была заперта снаружи, окна слишком малы, да и находились высоко, труба слишком узка. Неверность ирландца страшно опечалила капитана. Стали осматривать комнату. На кровати не оказалось ни простынь, ни одеял; одно из окон было открыто. При помощи трубы, проходящей возле него, нетрудно было влезть на крышу. Джойс так и сделал, капитан отправился за ним. Обойдя крышу, они нашли привязанные одеяла и отвязали их, чтобы неприятель не воспользовался ими и не пробрался этим путем в дом.
— Я не думаю, чтобы и негры ушли от меня, Джойс. На тебя же я полагаюсь, как на своего сына, если бы теперь он был здесь.
— Приказывайте, я исполню все, что могу.
Они сошли вниз, во двор, где нашли всех своих людей. Никто из них и не думал о сне. Капитан Вилугби приказал сержанту выстроить их и обратился к ним со следующими словами:
— Друзья мои, я не хочу скрывать от вас ничего. На защиту Хижины остались только вы. Мик с индейцем ушли. Я решил защищать свой дом до последней капли крови. Вы же свободны поступать как хотите. Если кто-нибудь из вас, белый или негр, хочет уйти вслед за другими, пусть идет, берет ружье, провизию, свои вещи; ему сейчас откроют ворота. Но пусть он уходит сию же минуту; того же, кто изменит мне потом, я прикажу убить, как последнюю собаку.
Наступило глубокое молчание. Никто не произнес ни слова, никто не шелохнулся.
— Блоджет, — продолжал капитан, — ты здесь не так давно, как остальные, и не можешь поэтому быть ко мне сильно привязан. Из белых ты здесь один, кроме Джойса, родом американец, и поэтому я не могу рассчитывать, что ты останешься у меня, природного англичанина; быть может, это именно и послужило причиной бегства твоих товарищей. Возьми ружье и уходи. Если ты пойдешь в Альбани, я попрошу тебя передать там одно письмо; этим ты окажешь мне большую услугу.
Молодой американец не отвечал и несколько минут переминался с ноги на ногу, как бы не зная, на что решиться.
— Я понимаю, капитан Вилугби, — сказал он наконец, — что вы хотите сказать, но вы ошибаетесь, вы очень дурно думаете о нас, американцах, хотя, сознаюсь, поступок Джоэля Стрида вполне подтвердил ваше мнение. Но среди американцев есть разные люди: одни остаются верны своему долгу, другие — нет. Я смело причисляю себя к первым; впрочем, поступки лучше говорят, чем слова, а поэтому впоследствии вы сами убедитесь в искренности моих слов.
— Хороший ответ! — воскликнул восхищенный сержант, — Я ручаюсь, что этот не изменит, что бы ни случилось. Он не будет беспокоиться о политических взглядах капитана, пока находится под его командой.
— Вы ошибаетесь, сержант Джойс, — серьезно заметил Блоджет. — Я стою за свою страну, и ни на минуту не остался бы здесь, если бы думал, что капитан Вилугби на стороне короля. Но я прожил здесь достаточно долго, чтобы понять, что он не хочет поддерживать ни ту, ни другую сторону и даже скорее склонен стать на сторону колоний, чем короля.
— Ты верно понял меня, Блоджет, — сказал капитан. — Я не одобряю вполне это объявление независимости, но и не обвиняю за него Конгресс, а себя считаю теперь скорее американцем, чем англичанином. Слышишь, Джойс?
— Слышу, ваша честь. Осмелюсь спросить, кто займет место капрала после Джоэля?
— Назначь сам кого хочешь, — нетерпеливо прервал капитан. — Пусть Алле ну помогает капрал Блоджет.
— Слышите ли вы приказание капитана? Стража, которая стояла на часах, может идти отдохнуть немного, а на рассвете мы сделаем еще смотр.
Увы, вторая смена, как и первая, состояла только из двух человек — капрала Блоджета и младшего Плиния; старшего Плиния нечего было считать, он все время был занят в доме. Но даже с ним, капитаном и Джойсом на защите Хижины оставалось всего только семь человек.
Проводив Джойса и каменщика до их комнат, капитан остался один на дворе, так как негр стоял на часах у ворот, а Блоджет забрался на крышу. Вскоре к нему поднялся и капитан. Отсюда удобно было наблюдать за всей крепостью. Ночь была звездная. Вдруг из-за палисада стала медленно подниматься человеческая фигура, потом влезла на него и как будто стала осматриваться вокруг.
— Мы не можем щадить этого человека, — с сожалением произнес капитан. — Стреляйте в него, Блоджет!
Яркий огонек сверкнул в темноте, и среди ночной тишины раздался выстрел. Человек исчез за палисадом, как птица, вспорхнувшая со своего насеста, не издав ни одного стона, ни одного крика! Услышав выстрел, Джойс и все остальные, исключая негра, стоявшего у ворот, быстро поднялись на крышу. Один из них был отправлен к женщинам, чтобы те не беспокоились.
Все ждали нападения. На крыше теперь находились четыре вооруженных человека. Трое были поставлены с различных сторон наблюдать за появлением неприятеля, а капитан переходил от одного к другому, отдавая распоряжения. Одному из них было поручено наблюдать за телом убитого. Индейцы стараются всегда унести своих убитых, чтобы неприятель не мог их скальпировать; но за этим никто не приходил, все было тихо, со стороны мельницы не доносилось ни одного звука. Через полчаса начало светать.
— Я думаю. Джойс, — сказал капитан, — что сегодня утром уже нельзя ждать нападения; кругом все так тихо.
— Я посмотрю сейчас с верхушки крыши, для большей достоверности.
Но едва только взобрался он туда, как из леса раздался выстрел. Было очевидно, что неприятель недалеко и что за домом следят внимательно. Услышав выстрел, Плиний-младший присел. Джеми спрятался за трубу, Блоджет следил за направлением пули. Капитан и Джойс вглядывались в опушку леса.
Хорошо, что Джеми Аллен сообразил стать за трубу: пуля ударилась в нее, отколола кусок кирпича и упала на крышу. Джойс подошел, поднял сплющенный свинец и хладнокровно начал рассматривать его.
— Неприятель нас осаждает, ваша честь, — сказал он, — но не хочет сейчас идти на приступ. Осмелюсь сказать, что следует оставить часового здесь на крыше, чтобы неприятель не подошел к нам незамеченным.
— Я с тобой совершенно согласен; оставим здесь Блоджета. Ему можно доверять. Надо будет только внушить ему, чтобы он не забывал наблюдать и с задней стороны Хижины; ведь опасность часто приходит с той стороны, откуда ее меньше всего ждешь.
Блоджета оставили, а остальные спустились во двор. Капитан велел открыть ворота и в сопровождении Джойса и Аллена направился к убитому. Джеми захватил с собой лопату, чтобы зарыть труп.
— Бедный индеец, — тихо прошептал, подходя, капитан.
— Клянусь Юпитером, это чучело! — воскликнул Джойс, толкая его ногой. — Пуля угодила ему как раз в голову. Индейцы хотели испытать, хорошо ли смотрят наши часовые, и посадили это чучело на палисад. Вот и шест, которым поднимали его, а вот и следы ног. С вашего позволения я отнесу чучело в дом; там оно будет очень кстати: мы поставим его к моей пушке.
Войдя за палисад, капитан закрыл ворота и пошел в дом, к жене и дочерям. Солнце уже взошло и нападения ждать уже было нельзя. Вилугби отлично знал, что индейцы никогда не нападают днем.
— Бог помог нам спокойно пережить эту ночь, — со слезами проговорила мистрис Вилугби, бросаясь на грудь мужу. — Если бы Роберт был с нами, я была бы совсем счастлива.
— Вы настоящие женщины, — сказал капитан, целуя свою любимицу Мод. — Вчера твоя мать чувствовала себя самой несчастной женщиной в мире при мысли, что на нас могут напасть дикари, а сегодня она счастлива, что ночью нас не перерезали. Я думаю, что днем мы можем быть вполне спокойны, а ночью нас уже не будет в Хижине.
— Гуг! Как могла прийти тебе в голову подобная мысль? Вспомни, что мы среди пустыни.
— Я прекрасно знаю окрестности, моя дорогая, и с Божьей помощью постараюсь воспользоваться этим. Я надеюсь, что старый Вилугби сумеет спасти свою жену, дочерей и внука. Что касается Боба, я не хотел бы, чтобы он был здесь. Молодой солдат отнял бы половину моей славы.
Женщины очень обрадовались, видя веселое настроение капитана, и ободренные все сели за завтрак.
Капитан серьезно решил покинуть Хижину и сейчас же после завтрака позвал к себе в библиотеку сержанта и сказал ему о своем намерении.
Джойс был поражен, и, по-видимому, проект капитана пришелся ему не по душе. Подумав, он ответил, что считает более надежным оставаться в доме и защищаться за стенами.
— Отступление с женщинами, да еще и с багажом — дело очень трудное, ваша честь, — сказал он в заключение, — к тому же перед нами пустыня, и дамам слишком трудно будет пройти до Мохока.
— Но я и не думаю идти туда, Джойс. Ты знаешь, невдалеке отсюда, в новой просеке есть очень удобная хижина с великолепным лугом. Если бы нам удалось добраться до нее, захватив с собой одну или двух коров, то мы могли бы в полной безопасности оставаться там по крайней мере с месяц. Что касается провизии и платья, то мы могли бы также захватить их с собой. За день мы можем собрать и приготовить все, что нам нужно, а как только наступит ночь, покинуть Хижину, выйдя из ворот, и отсюда идти по ручью.
По мере того как Джойс слушал капитана, его лицо все более и более прояснялось; теперь он не считал уже план таким неисполнимым, как сначала. Вдруг к ним второпях вошел Джеми Аллен и сообщил, что все рабочие вернулись в свои дома, готовят себе завтрак и вообще занимаются каждый своим делом, как будто все шло своим порядком. Капитан быстро взбежал на площадку под крышей, чтобы самому убедиться в этом неожиданном возвращении, направил подзорную трубу, бывшую всегда с ним, на дома колонистов и увидел, что Джеми не ошибся: из труб поднимался дым, а в садах и около домов работают люди. Все были налицо, исключая Мика.
— Посмотрите, Джойс, — сказал капитан, — с каким усердием взялись они за работу. Такое прилежание мне кажется подозрительным.
— И заметьте, ваша честь, ни один из этих негодяев не подходит к Хижине.
— Мне бы хотелось рассеять их хорошим залпом, — заметил капитан. — Пули произвели бы хороший эффект.
— А животные! Вы могли бы убить и лошадь, и корову! — заметил практичный Джеми Аллен.
— Это верно, Джеми. Да я и без того не стал бы стрелять в людей, которые еще так недавно были моими друзьями. Я не вижу, Джойс, чтобы у кого-нибудь из них были ружья.
— Ни у кого нет. Неужели дикари ушли?
— Хотел бы я, чтобы было так.
— Вряд ли. В таком случае Стрид и его приятели также ушли бы с ними. Нет, сержант, они подстраивают для нас какую-то ловушку, и нам надо быть настороже.
Джойс молча наблюдал за всем происходившим, потом приблизился к капитану, отдал честь по-военному и сказал:
— Если одобрит ваша честь, мы можем сделать вылазку и привести сюда двух или трех из беглецов. Через них мы узнаем, что затевают остальные.
— Но в это время Хижина останется без защиты; нет, спасибо, сержант, за твое предложение и твою храбрость, но осторожность прежде всего. Конечно, Стрид и его товарищи — негодяи…
— Это правда, — раздался голос Мика из слухового окна, у которого стоял капитан. — О! Если бы я мог, то связал бы по рукам и ногам каждого из этих негодяев и бросил бы в водопад, что у мельницы, пусть бы тогда каялись в своих грехах!
Говоря таким образом, он вылез на площадку и, лукаво улыбаясь, топтался на одном месте. Джойс вопросительно посмотрел на капитана, как бы ожидая приказания схватить вернувшегося беглеца.
— Ты меня очень удивил, О’Тирн, — заметил капитан. — Ты бежал вместе с Ником; объясни, что все это значит?
— О, я охотно объясню. Это все Соси Ник виноват. Но если бы я не ушел с ним, то вы ничего не знали бы о майоре, о господине Вудсе, об индейцах и обо всем остальном.
— О моем сыне, Мик? Ты видел его? Ты знаешь что-нибудь о нем?
Мик принял таинственный вид и, указывая на Джеми Аллена, произнес многозначительно:
— Сержант вам, конечно, почти что родной, но совсем не для чего рассказывать о ваших секретах перед посторонними.
— Пойдем в библиотеку, Джойс, ты также ступай с нами.
— Прежде всего, О’Тирн. — спросил капитан, как только они втроем вошли в библиотеку, — скажи мне, почему ты ушел от нас?
— Ушел! Неужели вы думаете, что я могу оставить мою госпожу, мисс Беллу, прекрасную мисс Мод и ребенка? Неужели вы можете это думать?
Это было сказано с такой неподдельной искренностью, что капитан не мог больше сомневаться, и слезы навернулись на его глазах.
— Зачем же ты ушел, и еще с Ником?
— Не я увел Ника, а он меня… Видите, Ник мне дал четыре палочки, — столько историй я вам должен рассказать.
И Мик начал рассказывать о своем путешествии. Прежде всего Ник спросил у него, любит ли он капитана и все его семейство; получив утвердительный ответ, Ник, со своей стороны, уверил, что тоже очень любит их, и предложил Мику пойти на разведку и попытаться спасти майора, Мик согласился. Вылезя из слухового окошка, они с помощью одеяла и простыни спустились на землю. Здесь Мик поднял было вопрос, как бы им незаметным образом перелезть через палисад, но Ник, сделав ему знак молчать, подошел к тому месту в палисаде, где была сделана лазейка.
Услышав о существовании лазейки, капитан страшно удивился и сейчас же отправился с сержантом и Миком осмотреть ее. Действительно, в палисаде было проделано отверстие — жерди подпилены и вставлены на прежние места. Все это было сделано очень тщательно, и лазейка была совершенно неприметна; но стоило только немного раздвинуть эти жерди, чтобы образовалась довольно большая шель, вполне достаточная для того, чтобы пролезть человеку.
Нельзя было сомневаться, что все колонисты прошли именно здесь.
Осмотрев отверстие, все трое вернулись в библиотеку, и Мик продолжал свой рассказ.
Выйдя за палисад, товарищи направились к мельницам. Подойдя к скалам, Ник спрятал своего спутника в пещере и пошел дальше один. Около часа прождал его Мик; наконец индеец возвратился и велел ему следовать за собой; молча, с большой осторожностью он подвел его к коровнику мельника, в котором находился Роберт Вилугби. В одной стене было крошечное оконце, и майор смог переговорить с Миком.
Вот что поручил майор передать отцу.
С ним обращались хорошо, но подозревали в нем шпиона. Бежать ему казалось невозможным. Он давал совет отцу держаться в Хижине до последней крайности, так как капитулировать считал небезопасным ввиду того, что у индейцев не было начальника. С ним самим почти не говорили, да и мало кто умел говорить по-английски, хотя среди них было порядочно белых. Вудса он не видел и ничего не слышал о нем.
Рассказ Мика совершенно изменил уже составленный план капитана. Так, увидев лаз в палисаде, капитан хотел сейчас же распорядиться заделать его, но, вспомнив, что он может пригодиться ему самому для отступления, решил не трогать его и даже поспешно отошел от этого места, чтобы как-нибудь случайно не привлечь к нему чужое внимание. Теперь же, дослушав до конца рассказ ирландца, капитан воспрянул духом и решил сделать вылазку и попытаться освободить сына.
В то время как капитан обсуждал с Джойсом план вылазки, Мик отправился на кухню завтракать. С важностью ответив на несколько вопросов любопытных негров, он послал маленькую разбивальщицу к мистрис Вилугби с дочерьми, прося позволения войти к ним, на что тотчас же получил разрешение. Он передал им, что видел майора, что принес им от него поклон и просьбу не беспокоиться, так как он надеется, что все кончится благополучно. Между прочим, Мик передал Мод, незаметно для других, маленький серебряный ящичек от Роберта. Она давно видела его у брата, но на все просьбы сестер показать, что в нем находится, Роберт отвечал отказом, говоря, что там тайна всей его жизни. И вот теперь этот ящичек он прислал ей, и какое волнение охватило Мод, когда в нем она нашла свою собственную прядь волос!
Переговорив с Джойсом, капитан вошел в комнату жены, где собралась вся семья. Лицо его было грустно и задумчиво, что сейчас же бросилось в глаза мистрис Вилугби.
— Верно, случилось что-нибудь плохое, Гуг, что ты так печален?
Капитан сел возле жены и взял ее руку, потом начал играть с маленьким Эвертом.
— Ты знаешь, Вильгельмина, — проговорил он наконец, — я никогда не скрывал от тебя никакой опасности, даже тогда, когда я был в строю.
— И ты видел, что я никогда не беспокоилась понапрасну.
— Правда, моя милая, и потому я был всегда откровенен с тобой.
— Мы понимаем друг друга, Гуг. Скажи мне теперь, какое еще несчастье угрожает нам?
— Ничего особенного, Вильгельмина; я хочу только вместе со всеми белыми, которые остались у меня, пойти освободить Боба из рук неприятеля. Часов на пять или на шесть вам придется остаться в Хижине только с неграми и женщинами. Нападения в это время быть не может, так что в этом отношении вам бояться нечего.
— Нам нечего бояться, Гуг. Все мои заботы и молитвы будут о тебе.
— Чтобы ты обо мне не тревожилась, я тебе объясню весь мой план! — И капитан Вилугби подробно рассказал все, что слышал от Мика, а также и свой план освобождения сына. Через полчаса все были готовы отправиться в путь.
Простившись с семьей, капитан присоединился к Джойсу, Блоджету, Джеми и Мику, которые уже ожидали его.
Блоджет первый пролез в щель и пополз к ручью; густой кустарник закрывал оба берега, и в нем свободно можно было спрятаться. Из окна ему по веревке спустили ружья; все это делалось с большими предосторожностями, и никто не показывался у окна; как только Блоджет отвязывал ружье, он дергал за веревку, чтобы ее поднимали вверх. Скоро все оружие уже лежало на берегу ручья.
Потом все люди поодиночке пробрались к ручью так же, как и Блоджет, и с теми же предосторожностями. У каждого был пистолет и нож. Через полчаса все четверо были уже в сборе и, спрятавшись в кустарниках, ожидали своего начальника.
Капитан делал свои последние распоряжения. Плинию-старшему было поручено следить за всем, особенно же смотреть, чтобы ворота все время были закрыты, и беспрекословно подчиняться приказаниям мистрис Вилугби и ее дочерей. Потом он поцеловал плакавшую жену и детей.
Со слезами на глазах Белла обняла отца и со страхом прижала к своему сердцу маленького Эверта. Мод капитан обнял последней и вместе с ней вышел во двор, прося ее успокоить и ободрить мать и Беллу. На прощание он снова приласкал ее и поцеловал несколько раз.
— Твои бумаги я отдал тебе, Мод; просмотри их хорошенько и увидишь, что ты богатая наследница.
— Милый папа, зачем ты говоришь мне обо всем этом? Мне становится страшно.
— Не бойся, моя дорогая. Все предусмотрено и бояться заранее нечего. Но надо быть готовым ко всему.
Мод зарыдала и бросилась на грудь к отцу, но, сделав над собой усилие, она притихла и, получив благословение, проводила его сравнительно спокойная.
Капитан Вилугби молча шел за своими спутниками. На нем была американская охотничья блуза, в которой его трудно было узнать издали. Дойдя до низа скалы, он крикнул Плинию-старшему, стоявшему на крыше, чтобы тот посмотрел, что делают колонисты.
— Все работают по-прежнему, Джоэль пашет, и никто не смотрит сюда! — ответил негр.
Ободренный этим донесением, маленький отряд двинулся вдоль ручья в лес. Стоял уже сентябрь, и вода в ручье упала так низко, что по камешкам свободно можно было пройти у берега, не замочив ног. По узенькой тропинке они дошли до того места в лесу, откуда открывался чудный вид на Хижину. Капитан условленным знаком спросил у Плиния о колонистах, на что получил самый благоприятный ответ, после чего старый негр отправился к госпоже донести, что отряд благополучно достиг леса.
Капитан Вилугби молча продвигался со своими спутниками вперед. Даже болтливый Мик, после приказания капитана, не проронил ни одного слова. Из предосторожности не наступали даже на сухие ветки, чтобы неосторожным треском не выдать неприятелю своего присутствия.
За домиками рабочих в лесу слышен был стук топоров, — это по распоряжению хозяина прорубалась новая просека. Между жилищами работников и просекой проходить было слишком рискованно; надо было обойти это место, углубившись в лес. Заблудиться они не могли, так как у капитана и Джойса были взяты с собой карманные буссоли. Через полчаса они достигли вершины холма, который находился у мельниц. С него они спустились прямо в овраг, продолжая подвигаться вперед. Стук топоров раздавался все громче и громче. Капитан решил пойти с Джойсом разузнать, что делается впереди, а остальные спрятались за упавшим деревом, чтобы на них не наткнулся какой-нибудь индеец.
— Возьмем еще левее, — почтительно предложил Джойс — В этом направлении есть скала, откуда нам хорошо будет видна просека, а также и Хижина. Я часто отдыхал там во время охоты.
— Я вспоминаю это место, Джойс, и очень охотно пойду туда, — с особенным умилением произнес капитан. — Я с легким сердцем пойду дальше, когда еще раз взгляну на свой дом и удостоверюсь, что там все тихо.
Через несколько минут они были уже на этой скале, окруженной кустарником. Сквозь него хорошо можно было разглядеть, что делается вокруг. Посреди просеки был устроен бивуак, а вокруг него были навалены деревья. Было очевидно, что всем этим распоряжались люди сведущие, знакомые с приемами пограничной войны. В эту минуту никто ничего не делал в лагере, все были очень спокойны. Часовых также не было видно, и сержанту казалось, что их всех очень легко можно распугать несколькими выстрелами. Некоторые из них сидели около засек; другие ходили взад и вперед, разговаривая между собою; несколько человек лежали, время от времени полнимая голову. Передвинувшись шага на два в сторону, они увидали Хижину; там все было спокойно, и внутри и снаружи. Бог знает, долго ли продлится там тишина! При виде дома, где остались все те, кого он так горячо любил, слезы показались на глазах капитана. Джойс тоже с любовью смотрел на усадьбу, с которой так сроднился и где думал провести весь остаток своей жизни. Оба ушли в свои чувства, и только стук топоров нарушал тишину. Вдруг раздался легкий шорох, точно проползла змея. Капитан обернулся, ожидая увидеть что-нибудь подобное, но на него сверкнули два блестящих глаза и показалось смуглое лицо индейца. Пораженный этим явлением, капитан моментально схватил свой нож и занес его над головой дикаря, но Джойс успел удержать его руку вовремя.
— Это Ник, ваша честь. Он друг нам или враг?
— Пусть он нам скажет это сам, — ответил капитан, в нерешительности опуская руку.
Ник спокойно подошел к ним. Во взгляде его было что-то зверское. Оба солдата сознавали, что Ник легко их может выдать, и тревожно ожидали, что будет дальше. Случайно Ник стал как раз против просвета в кустах, сквозь который виднелась Хижина; при виде ее взгляд его начал смягчаться и лицо мало-помалу приняло обычное ласковое выражение.
— Женщины в вигваме, — сказал тускарор, указывая рукой на дом. — Старая и молодые женщины добрые: Вайандоте заболел, они заботились о нем. Кровь течет в жилах индейца. Никогда не забывает добра, никогда не забывает зла.
Ник несколько минут молча смотрел на Хижину, потом повернулся к своим собеседникам и резко спросил:
— Зачем пришли сюда? Чтобы враги были между вами и вигвамом?
Ник старался говорить совсем тихо, как бы боясь, чтобы индейцы не обнаружили их присутствия. Это показалось капитану добрым знаком.
— Могу я довериться тебе как другу? — спросил он, пристально глядя на индейца.
— Почему нет? Ник не воин, его нет; Ник никогда не вернется. Вайандоте воин.
— Хорошо, Вайандоте. Но объясни мне сначала, почему ты ушел из Хижины прошлой ночью?
— Почему оставил вигвам? Потому что надо было! Вайандоте приходит и уходит, когда захочет. Мик также ушел, чтобы видеть вашего сына.
— Не можешь ли ты мне что-нибудь сказать о Джоэле и остальных колонистах?
— Капитан сам видит. Они работают. Томагавк зарыт в землю, им надоело идти по тропе войны.
— Я это вижу. Но не знаешь ли ты, заодно ли колонисты с этими индейцами?
— Не знаю, но вижу; посмотрите на индейца, что рубит. Это бледнолицый.
— Я уже заметил, что здесь не одни краснокожие.
— Капитан прав. Вон тот мохок, негодяй, враг Ника.
На мгновение лицо Ника исказилось яростью, и он с угрожающим жестом протянул руку по направлению к дикарю, о котором говорил. Тот стоял, прислонившись к дереву, так близко от скалы, что свободно можно было разглядеть черты его лица.
— Ты сказал, что Ника здесь нет.
— Капитан прав. Ника не было здесь, на счастье этой собаки. Слишком недостойно для Вайандоте прикасаться к нему. Но зачем вы пришли сюда?
— Так как я вижу, что мне нечего скрываться от тебя, Вайандоте, то и скажу тебе откровенно. Но прежде скажи мне, зачем ты здесь и как отыскал нас?
— По следам. Узнал следы капитана, сержанта и Мика и пошел по ним.
— Я надеюсь, что ты мне друг, и открою тебе, что мы пришли сюда освободить сына… и ты мог бы нам помочь, если бы захотел.
Тускарор согласился, и все трое присоединились к остальным участникам вылазки, прятавшимся за деревом. Те были очень довольны, увидав Ника, который был прекрасным стрелком и отлично знал все тропинки в лесу.
— Кто пойдет впереди? Капитан или Ник? — спросил тускарор.
— Я, — ответил капитан, — а Ник пойдет рядом со мной. Ступайте как можно осторожнее и не говорите ни слова.
Во время войны по лесным тропинкам все обычно ходят друг за другом, стараясь попадать в след идущего впереди, но теперь капитан поставил Ника рядом с собой, не будучи вполне уверен в нем.
Молча, принимая все меры предосторожности, они благополучно прошли по скалам и остановились невдалеке от мельниц. Здесь капитан остановил отряд и повторил Джойсу свои наставления, стараясь говорить как можно тише. Он велел Джойсу остаться здесь с людьми и ждать его возвращения. Сам же он хотел прежде один сходить на разведку к коровнику, в котором сидел Роберт. Он был окружен кустарниками и молодыми деревцами и стоял несколько поодаль от других зданий.
— Да благословит тебя Бог, Джойс, — сказал капитан, сжимая руку сержанта. — Трудное дело предстоит нам. Если со мной случится что-нибудь, помни, что моя жена и дочери остаются под твоей зашитой.
— Все приказания вашей чести будут в точности исполнены, капитан Вилугби. Излишне напоминать мне об этом.
Капитан улыбнулся своему старому товарищу, и Джойс, держа руку капитана, подумал, что никогда еще не видел у него такого спокойного и доброго лица, как теперь.
Капитан и Ник медленно отправились вперед. Все смолкло. Прошло полчаса. Вдруг со стороны мельниц раздался крик и вслед за ним смех. Все встрепенулись, схватились за оружие, прислушиваясь, что будет дальше. Но все стихло, и так прошло еще с полчаса. Джойс начал беспокоиться и готовиться уже сдать команду Джеми, чтобы самому спуститься вслед за капитаном, как по тропинке раздались шаги, — к ним медленно подходил Ник. Тускарор был спокоен, только глаза его, казалось, искали кого-то.
— Где капитан? Где майор? — спросил он.
— Ты сам нам скажи об этом, Ник, — ответил Джойс — Мы не видели его с тех пор, как вы с ним ушли.
Этот ответ, по-видимому, очень озадачил Ника, и он не старался скрыть своего изумления, что всегда делал прежде.
— Здесь оставаться опасно, — пробормотал он. — Уже поздно.
— Но где ты оставил капитана? — спросил Джойс.
— Позади коровника, в кустах.
— Нужно пойти туда. Может быть, с ним сделалось дурно.
Все были согласны, и Джойс отправился к коровнику в сопровождении Ника, хотя и не без некоторого колебания: ему очень не хотелось нарушать приказание капитана ждать его возвращения.
Через минуту они были уже там, и Джойс увидел капитана, который сидел на обломке скалы, прислонившись к стене. Казалось, он был без сознания. Джойс поспешно взял его за руку и приподнял было, но тут только с ужасом заметил, что капитан уже мертв. Лужа крови на земле показывала, что дело не обошлось без насилия. Удар был сделан простым ножом прямо в сердце.
Джойс был человек очень крепкого сложения, но в эту минуту он чувствовал себя еще сильнее. Взвалив себе на спину тело убитого, он понес его к тому месту, где остались товарищи. Ник молча следил за всеми его движениями и помогал нести капитана. Скоро они подошли к своим. Все были в отчаянии и, внимательно осмотрев труп, пришли к заключению, что убийство было совершено уже около часа тому назад. Но надо было торопиться; устроив носилки из ружей, положили на них капитана и двинулись в путь в тяжелом молчании. Ник шел впереди и тщательно выбирал дорогу поровнее, чего прежде никогда не делал. Спустя два часа они дошли до того места, где надо было следовать по ручью.
— Положите тело на землю, — дрожащим голосом скомандовал Джойс — Нужно хорошенько обдумать, как поступить нам теперь.
Тело опустили на траву. Все были взволнованы.
Мик взял руку своего хозяина и горячо поцеловал ее. Он не мог удержаться, чтобы громко не причитать над покойным.
Идти дальше было нельзя; из Хижины могли увидеть их, и бог знает что могло бы случиться с мистрис Вилугби, Беллой и Мод. Кому-нибудь из них нужно было пойти вперед, чтобы приготовить женщин к печальному известию. Никто не соглашался взять на себя это грустное поручение. Никому не хотелось разбивать сердце своей дорогой госпожи.
— Ник пойдет, — сказал спокойно индеец. — Он привык приходить с известиями. Он часто их приносил капитану, он послужит ему еще раз.
— Хорошо, Ник, ступай, но помни, что с дамами надо говорить мягко и не сразу говорить о случившемся.
— О да! У женщин нежное сердце. Ник это знает. У него была мать, была жена, была дочь.
— Действительно, друзья, у Ника то преимущество, что он один лишь из нас был женат, а женатые лучше понимают женщин, чем мы, холостяки.
По мере того как Ник удалялся от тех, кого оставил с мертвым телом, шаги его все более и более замедлялись. У скалы он совсем остановился и присел на камень, задумавшись над тем, что должен сейчас передать. Потом он вынул свой нож. на котором виднелись следы крови, и заботливо обмыл его в ручье.
Сначала на лице тускарора появилось зверское, дикое выражение; потом понемногу черты лица смягчились и приняли кроткий, даже ласковый отпечаток.
— Спина Вайандоте не болит больше, — прошептал он. — Старые раны зажили. Зачем капитан трогал их? Он думал, что индеец ничего не чувствует. Иногда это хорошо, иногда дурно. Зачем грозил Вайандоте, что побьет его еще, когда шел в неприятельский лагерь? Нет, спина теперь здорова.
После этих слов Ник поднялся, посмотрел на солнце, чтобы определить время, взглянул на Хижину, на рабочих, как бы соображая план зашиты дома, хозяина которого убил часа три тому назад, и направился к воротам. Они были заперты. Он постучал.
— Кто там? — спросил Плиний-старший.
— Друг, отворите ворота. Меня прислал капитан. Все негры в доме питали страшную ненависть к индейцам, в том числе и к Нику, а потому неудивительно, что Плиний колебался, не зная, впустить его или нет. В это время через двор проходила большая разбивальщица, и он подозвал жену, спрашивая ее совета.
— Не открывай ворот, старый Плиний, пока мистрис Вилугби не разрешит сама. Оставайся здесь, а я позову мисс Мод; она скажет, как нам быть.
Плиний наклонил голову в знак согласия и налег на массивные ворота всей своей тяжестью. Скоро вернулась Бесси вместе с Мод.
— Это ты, Ник? — спросила Мод своим нежным голоском.
Ник вздрогнул, услышав хорошо знакомый голос; он совсем не ожидал увидеть девушку сейчас же. Взгляд его омрачился, и на лице выразилось сожаление. Он ответил мягче, чем обыкновенно говорил:
— Это я, Ник, Соси Ник, Вайандоте, я пришел с известием, Лесной Цветок. Капитан прислал Ника. Никого нет со мной. Вайандоте один. Ник видел майора и передаст кое-что молодой мисс.
Мод велела впустить индейца и минуту спустя была уже с ним в библиотеке. Ник не торопился говорить; он сел на стул, указанный Мод, и с горечью смотрел на нее.
— Если ты хоть немного жалеешь меня, Вайандоте, говори скорее, что случилось с майором Вилугби.
— Ему хорошо. Он смеется, говорит. Он пленник, его не убьют.
— Но что же случилось? Почему ты так угрюмо смотришь на меня? Я вижу по твоему лицу, что случилось какое-то несчастье.
— Надо признаться, дурные вести. Как ваше имя, молодая мисс?
— Ты же хорошо знаешь, Ник, мое имя Мод Вилугби.
— Нет, я уверен, что вашего отца звали Мередит, а не Вилугби.
— Боже мой! Да как же ты знаешь об этом. Ник?
— Вайандоте все знает! Он видел, как убили майора Мередита. Он был хороший начальник: никогда не бил индейцев. Ник знает вашего отца. Вам нечего горевать. Вилугби не ваш отец, он друг только вашего отца. Ваш отец умер, когда вы были еще ребенком.
Мод едва дышала. Она стала догадываться, в чем дело. Бледная, она сделала над собой страшное усилие и стала спокойно спрашивать дальше.
— Что же, Ник, мой отец, верно, ранен?
— Зачем называете его своим отцом? Он не ваш отец. Ник знал отца и мать. Майор не брат вам.
— Не мучай меня, скажи скорее всю правду. Мой отец, капитан Вилугби, убит?
Ник сделал утвердительный жест. Несмотря на свое решение спокойно выслушать все, Мод не выдержала. Долго просидела она молча, упершись руками в колени; на нее нашел столбняк, потом она вдруг разразилась рыданиями. Слезы несколько облегчили ее; к тому же надо было торопиться узнать все, что случилось, от Ника. Но ответы индейца были так лаконичны и неясны, что Мод не могла решить наверное, что случилось с капитаном, — был ли он ранен или же убит. Теперь следовало сообщить об этом матери и сестре. Мод решила послать за Беллой негритянку.
Несмотря на свое слабое сложение, Мод обладала решительным и стойким характером. Как это часто бывает, в те минуты, когда надо поддержать слабых, эти черты характера проявляются с особенной силой.
— Мод, — воскликнула, входя, Белла, — что случилось? Почему ты так бледна? Ник пришел с известиями с мельницы?
— С очень плохими известиями, Белла. Наш дорогой папа ранен. Его принесли на опушку леса и положили там, чтобы тем временем приготовить нас. Я иду сейчас туда, и мы принесем его в Хижину. Приготовь маму к грустному известию. Да, Белла, к очень, очень грустному известию.
— О! Мод, это ужасно, — вскрикнула сестра, падая на стул. — Что нам делать?
— Мужайся, Белла, ради любви к матери. Ей будет еще тяжелее, чем нам. Обними меня.
Уходя, Мод велела негритянке позаботиться о Белле и дать ей воды.
— Идем, Ник, времени терять нельзя. Ты поведешь меня туда.
Тускарор молча наблюдал эту сцену. Ему приходилось видеть страдания двух молодых существ из-за удара, нанесенного его рукой, — и странное чувство зашевелилось в груди Ника. Он беспрекословно пошел за Мод, едва взглянув на бледное лицо Беллы.
Мод торопилась; она ловко проскользнула в лазейку в палисаде вслед за Ником и быстро пошла вдоль ручья. Через три минуты она была уже на месте и, обливаясь слезами, целовала холодное лицо капитана.
— Неужели нет никакой надежды, Джойс? Разве возможно, чтобы он был мертв?
— Я боюсь, мисс Мод, что мы потеряли благороднейшего и справедливейшего начальника, а вы — своего доброго отца.
— Как он был добр! Как честен! Как ласков! Как справедлив! Как любил всех, — плакала Мод, ломая в отчаянии руки.
Сержант не мог удержать слез, катившихся из его глаз, и отошел в сторону. Предусмотрительный Джеми Аллен напомнил, что здесь оставаться опасно и следует скорее укрыться в Хижине. Мод поднялась и сделала знак людям идти. Труп капитана подняли, и печальный кортеж двинулся вперед. Мод долго смотрела на это печальное шествие, как вдруг почувствовала, что ее кто-то тронул за руку; она обернулась и увидела возле себя тускарора.
— Не надо идти в Хижину, — говорил Ник, — пойдем с Вайандоте.
— Как? Чтобы я не провожала в последний путь своего отца? Ты не думаешь, что говоришь. Оставь меня. Мне надо идти утешить мою дорогую мать.
— Не надо идти домой. Бесполезно, нехорошо. Капитан мертв, начальника нет там. Надо идти с Ником! Найти майора. Это хорошо.
Мод вздрогнула.
— Найти майора, разве это возможно, Ник? Мой отец погиб в поисках его. Что же мы можем сделать?
— Много можно сделать. Ступай с Вайандоте. Он великий воин. Поможет девушке найти брата.
Нику хотелось хоть этим смягчить горе Мод.
Надежда, что она может освободить Боба, заставила девушку решиться. Они пошли и скоро были на дороге к мельницам. Мод, не чувствуя никакой усталости, ловко и бодро шла за Ником. Наконец Ник попросил Мод остановиться, а сам пошел посмотреть, что делается в индейском лагере.
— Идем, — позвал он за собой девушку, — они спят, едят и разговаривают. Майор теперь пленник. Через полчаса он будет на свободе.
Быстро пошла Мод вперед за своим проводником и ловко перешла по переброшенному дереву через ручей.
— Хорошо, — сказал индеец, — девушка создана, чтобы быть женою воина.
Мод не обратила внимания на его комплимент и жестом торопила его идти скорее вперед. Отсюда они пошли по той же тропинке, по которой шел и капитан Вилугби. Поравнявшись с тем местом, где Джойс ждал капитана, Ник остановился и внимательно прислушался.
— Девушка должна теперь быть отважной, — сказал он ободряющим голосом.
— Я пойду за тобой, Ник, куда ты поведешь меня. Почему ты боишься за меня?
— Потому что он здесь, он там. Девушка любит майора, майор любит девушку. Это хорошо, но не надо показываться, могут убить.
— Я не совсем понимаю тебя, тускарор; но я надеюсь на Господа Бога; Он поможет мне быть отважной.
— Хорошо. Останься здесь. Ник вернется через минуту.
Ник спустился к коровнику, убедился, что майор вес еще заключен там, потом тщательно забросал лужу крови камнями и землей, отложил в сторону пилу и ножницы, вывалившиеся из рук капитана в ту минуту, как он убил его, и пошел за Мод. Он знаком позвал ее за собой, и скоро она уже сидела на том самом месте, где ее отец испустил последний вздох. Ник был совершенно спокоен; никакого следа раскаяния нельзя было подметить на его лице; оно было ласково; его раны, выражаясь его собственным языком, больше не болели.
Ник принялся за дело; он провертел в стене отверстие и посмотрел в него, потом знаком пригласил Мод сделать то же. Девушка повиновалась и увидела Роберта Вилугби. Майор с самым спокойным видом читал книгу; очевидно было, что он и не подозревал о том, что произошло здесь, за стеной, несколько часов тому назад.
— Пусть девушка скажет что-нибудь майору, — прошептал Ник. — Нежный голос женщины приятен молодому воину, как пение птицы.
Сердце учащенно забилось у Мод, и она прильнула к отверстию.
— Роберт, милый Роберт, мы здесь, мы пришли освободить тебя.
Прошептав эти слова, она поспешила посмотреть на него. Ее голос, очевидно, был услышан, потому что книга выпала из рук пораженного Роберта. Тем временем Ник проделал другое отверстие и потом просунул туда ножницы; Роберт это заметил, в свою очередь посмотрел в отверстие и увидел смуглое лицо
Ника.
Майор боялся довериться индейцу и, не говоря ни слова, жестом указал на дверь, давая понять, что часовые у дверей и тщательно стерегут его, потом чуть слышно спросил, зачем он пришел.
— Ник пришел, чтобы освободить майора.
— Могу ли верить тебе, тускарор? Иногда ты казался мне другом, иногда нет. Я хотел бы, чтобы ты дал мне какое-нибудь доказательство.
— Вот доказательство, — прошептал Ник, хватая руку девушки и просовывая ее в отверстие, прежде чем та успела опомниться.
Вилугби моментально узнал, кому принадлежит эта нежная, изящная и беленькая ручка, и покрыл ее страстными поцелуями.
— Что это значит, Мод, что ты здесь и с Ником?
— Доверься мне, Роберт. Ник пришел как друг. Делай все, что он скажет, и не разговаривай. Когда ты будешь свободен, я все расскажу тебе.
Майор утвердительно кивнул головой. Ник просунул ему ножницы и пилу. Роберт начал пилить бревно; на случай неожиданного прихода часового, он повесил одеяло так, что оно прикрывало отверстие. Ник указывал, где следует пилить. По мере того как работа шла к концу, Роберт, увлекшись, начал пилить быстрее, и, вероятно, шум пилы достиг ушей часовых, так как у дверей раздались шаги. Вилугби моментально прикрыл отверстие одеялом, разметал ногами опилки и схватил в руки книгу. В ту же минуту дверь отворилась, и вошел часовой.
— Мне послышался у вас звук пилы, майор?
— Вероятно, этот звук долетел к вам с лесопильни; должно быть, большая пила там пущена в ход, и вам показалось, что звук шел отсюда.
Часовой с минуту недоверчиво смотрел на заключенного, потом, поверив, по-видимому, его словам, вышел. Как только тот скрылся, Вилугби, не теряя ни минуты, пролез в отверстие, опустил за собой одеяло и, обняв одной рукой Мод, а другой раздвигая кусты, быстро последовал за Ником. Через несколько минут Ник остановился и стал прислушиваться.
Люди переговаривались у мельницы:
— Смотрите, вот пила и куски дерева! — кричал один голос.
— А вот здесь кровь, — отвечал другой. — Видите, целая лужа, присыпанная камнями и землей.
Мод с ужасом вздрогнула, майор сделал знак Нику идти дальше. Несколько мгновений индеец колебался, но опасность была близка, надо было торопиться.
Ник выбрал тенистую тропинку. Немного дальше, однако, была открытая полянка. Ник решил спрятаться в кустах и дать пройти тем, которые гнались за ними. Через несколько минут вблизи от них послышались голоса. Говорили по-английски, и, как слышно было по выговору, разговор вели белые. Они спорили, по какой тропинке скрылись беглецы. Одни указывали на одну, другие — на другую. После некоторого колебания все побежали по верхней тропинке. Теперь нужно было торопиться. Ник направился прямо к Хижине; Роберт, обхватив Мод, почти нес ее на руках. Шли быстро. Наконец беглецы достигли опушки леса. Теперь можно было уже не бояться и сделать маленькую остановку, чтобы дать возможность девушке хотя бы немного передохнуть. Ник оставил молодых людей одних и отправился посмотреть, что делается вокруг. Роберт был очень доволен, что остался наедине с Мод и мог ей сказать о своей любви. На его вопрос, любит ли она его, Мод отвечала со своей обыкновенной откровенностью. К тому же она чувствовала, что своим признанием смягчит то печальное известие, которое сейчас должна будет передать ему.
— Я люблю тебя, Боб. Я люблю тебя уже несколько лет. Да разве может быть иначе? Кого другого я могла бы полюбить? Разве можно знать тебя и не любить?
— Добрая, милая Мод! Но я боюсь, что ты не понимаешь меня. Я говорю не о той любви, какая существует между братом и сестрой. Я люблю тебя не как брат, а как мужчина любит женщину, как моя мать любит отца.
Мод задрожала и упала на грудь Роберта.
— Что с тобой, моя дорогая Мод?
— О, Боб! Мой отец, мой бедный отец!
— Мой отец! Но что случилось с ним, Мод?
— Его убили, дорогой Боб! Теперь ты остался у нас один!
Наступило продолжительное молчание. Удар был слишком тяжел для Роберта Вилугби; он привлек к себе Мод и заплакал. Мод также не могла удержаться от слез. Через некоторое время они немного успокоились, и Мод рассказала ему все, что знала сама. Сын находил, что эта катастрофа несколько необычайна, но теперь не время было разбирать это. Раздались шаги Ника. Роберт выпустил Мод из своих объятий, и оба старались казаться спокойными.
— Нужно торопиться, — сказал Ник. — Мохоки в бешенстве.
— Как ты это узнал?
— Когда индеец приходит в бешенство, он скальпирует. Пленник убежал. Его непременно хотят скальпировать.
— Я думаю, ты ошибаешься, Ник. Они давно бы уже могли это сделать раньше.
— Не скальпировали, потому что хотели повесить. Никогда не следует доверяться мохокам — все скверные люди.
Нужно сказать, что одним из больших недостатков индейцев Америки было то, что они ненавидели все чужие племена, подобно тому как англичане ненавидят французов, немцы — тех и других вместе, и все нации — американцев.
— Как тебе кажется, Ник, не собираются ли они напасть на дом? — спросил майор, следуя за индейцем вдоль опушки леса.
Тускарор обернулся и взглянул на Мод.
— Говори откровенно, Вайандоте.
— Хорошо, — с достоинством ответил индеец. — Вайандоте здесь. Ник ушел и никогда не вернется больше.
— Очень рада это слышать, тускарор, отвечай нам поскорее.
— Надо идти в Хижину, защищать мать. Она вылечила тускарора, когда смерть угрожала ему. Она теперь и мне мать.
Это было сказано с таким чувством, что Мод и Роберт были тронуты. Оставался еще час до захода солнца, когда они подошли к дереву, перекинутому через ручей, недалеко от дома. Здесь Ник остановился и рукой указал на видневшуюся крышу Хижины, давая понять, что теперь они могут дойти туда уже одни.
— Спасибо, Вайандоте, — сказал Вилугби, — если Бог поможет нам остаться живыми и благополучными, я щедро вознагражу тебя за эту услугу.
— Вайандоте — вождь, ему не нужны доллары! Торопитесь. Мохоки могут догнать.
Ник медленно вышел из леса. Вилугби смотрел ему вслед. В эту минуту со стороны мельниц послышались звуки рогов. Эхо повторило их. Потом раздались крики индейцев, и все загудело вокруг, отвечая на этот страшный воинственный призыв!
В ту же минуту показался на верхней площадке Хижины Джойс; громким голосом отдавал он приказания, стараясь хоть этим приободрить свой гарнизон.
Ник и майор, почти несший на руках Мод, прибавили шагу. Через минуту они проскользнули уже в лаз в палисаде и подбежали к воротам. Тут неприятель заметил их, и пять пуль ударились в стены Хижины и палисад; к счастью, пули никого не ранили. На голос Вилугби открыли тотчас ворота, и через несколько минут они были уже во дворе.
Как только Мод и Роберт вошли во двор, негры и все остальные с радостью обступили их. Все уже думали, что не увидят их больше, и вдруг точно каким-то чудом их любимые молодые господа опять очутились среди них. Казалось, восторженным крикам и радостным слезам не будет конца. Наконец Джойсу удалось улучить минуту и переговорить о деле. Роберт тотчас же потребовал себе оружие и принял команду, а Мод пошла в дом к матери и сестре, чтобы хоть немного смягчить их горе известием об освобождении Боба.
Джеми Аллен и Блоджет стояли на крыше и непрерывно стреляли в осаждающих. Те с диким криком бросились к палисаду и, всячески помогая друг другу, старались перелезть через него. Блоджет убил двух индейцев. Это привело в страшную ярость остальных. Они бросились на палисад, но целый залп с крыши моментально разогнал их. Однако трем или четырем удалось перелезть и стать возле стены дома. Вид этих смельчаков приободрил осаждающих, и они пошли на новый приступ.
В ту минуту как индейцы напали на Хижину, колонисты прекратили свои работы в лесу и в поле и бросились с женами и детьми к своим домам. Один Джоэль не показывался. Он отвел за копну сена своих друзей мохоков и советовал им напасть на Хижину. Он говорил, что хорошо знает характер капитана, и потому уверял, что он будет защищаться до последней крайности. (Отсюда видно, что колонисты не знали о смерти своего хозяина.) Джоэль обещал незаметно провести индейцев по ручью, где он хотел указать им скрытую лазейку в палисаде, а оттуда они могут прорваться к Хижине через внутренние ворота, так как одна створка осталась неповешенной на крюки. Достаточно небольших усилий, чтобы сломать ее и потом проникнуть к дому. Начальники приняли предложение Джоэля, призвали самых храбрых воинов и отправили их со Стридом по намеченному пути. Чтобы отвлечь внимание защищающихся от лазейки, через которую готовились пролезть мохоки, распорядились, чтобы остальные воины попытались перебраться через палисад с другой стороны. Семеро успели уже пролезть через лаз, когда Блоджет заметил восьмого и, не дав ему проскользнуть вслед за другими, убил наповал. Сию же минуту индейцы вытащили за ноги тело убитого и попрятались внизу скалы.
Роберт оставил Джойса и других на крыше, а сам с Джеми и Блоджетом спустился в библиотеку и из открытых окон дал залп по спрятавшимся внизу скалы индейцам. Те отступили немного в кусты и со своей стороны начали стрелять по окнам. Несмотря на опасность, которой подвергали себя Вилугби и Джойс, в Хижине не было еще ни одного раненого, между тем как среди осаждающих насчитывалось уже около двенадцати убитых. Приступ продолжался уже с час. Начинало темнеть. Джоэль послал мельника Даниэля сломать ворота, где уже все к этому было подготовлено, но тот струсил и вместе с толпой индейцев спрятался в кустах у ручья.
Наступила ночь, и Роберт с Джойсом начали запирать все входы в дом. Прежде всего закрыли ставнями окна северной части дома; потом позаботились о дверях. На крышу поставили емкости с водой на случай, если неприятель вздумает огненными стрелами поджигать дом. Наконец, все приготовления были окончены, и Вилугби спросил Джойса о матери и о теле отца. Тот сказал, что тело капитана в комнате мистрис Вилугби и что там же находятся и мать с дочерьми.
Роберт пошел к матери. Тишина господствовала на этой половине дома. Все слуги разошлись: кто был на крыше, кто у слуховых окон. У двери в комнату матери он остановился и прислушался: ни шепота, ни стонов, ни рыданий. На его стук в дверь никто не ответил. Прождав еще с минуту, он отворил дверь и тихо вошел в комнату. Она была освещена единственной лампой. Посредине комнаты на большом столе лежало тело капитана, на нем была та же охотничья блуза, в которой он вышел в последний раз из дома. Переход от жизни в вечность совершился так неожиданно, что лицо его сохранило свое обычное выражение спокойствия. Только мертвенный цвет лица показывал, что то было спокойствие смерти. Наклонившись, Роберт с благоговением поцеловал бледный лоб отца, и глухой стон невольно вырвался из его груди. Потом он подошел к Белле. С Эвертом на руках она сидела в уголке комнаты и не спускала глаз с отца. Она боялась взглянуть на брата, но, когда тот обнял ее, пожала ему руку и, прижав к себе ребенка, зарыдала.
Мод стояла на коленях и молилась. В самом темном уголке сидела мистрис Вилугби. На ее лице не было видно ни слез, ни горя; она как бы застыла в своем оцепенений, устремив на покойного неподвижный взгляд. Так просидела она уже несколько часов: ни ласки дочерей, ни крики нападающих, ни ее собственное горе не могли вывести ее из этого состояния.
— Мама, моя дорогая, бедная, несчастная мама! — воскликнул Вилугби, бросаясь к ее ногам.
Но она не замечала его, своего любимого сына, свою гордость. Роберт заслонил собой тело отца, и она нетерпеливо оттолкнула его. Это было в первый раз в жизни. Сын нежно взял ее руки и, обливаясь слезами, покрывал их поцелуями.
— О, милая мама, ты не хочешь узнавать меня, Роберта, Боба! Посмотри на меня.
— Ты говоришь очень громко, — прошептала вдова. — Ты можешь так разбудить его. Он обещал мне привести тебя; он никогда не забывает своих обещаний. Он много ходил и устал. Посмотри, как тихо спит он.
Роберт со стоном уткнул свое лицо в колени матери. Вдруг Белла вскрикнула и со страхом прижала к себе сына. В дверях стоял Ник.
Немудрено, что Белла не сразу узнала его. Он был раскрашен по-военному и теперь явился сюда как друг, чтобы защищать семейство убитого им капитана. Майор по виду индейца догадался о его намерении и надеялся, что, может быть, его присутствие поможет вернуть сознание бедной матери.
Ник спокойно подошел к столу и равнодушно посмотрел на свою жертву. Потом он протянул руку к телу, но тотчас же поспешно отдернул ее назад. Вилугби заметил это, и в первый раз у него промелькнуло подозрение.
Ник повернулся к сестрам.
— Зачем плакать? — спросил он, кладя свою жесткую руку на голову заснувшего ребенка. — Хорошая женщина, хороший ребенок. Вайандоте защитит их в лесу. Он поведет их в город бледнолицых: там они будут спать спокойно.
Это было сказано суровым тоном, но слова индейца проникнуты были таким участием, что Белла с благодарностью взглянула на него. Индеец понял ее взгляд и, кивнув ей головой, подошел к вдове и взял ее руку.
— Добрая женщина! Зачем смотреть так сердито? Капитан теперь в стране охот. Все будем там.
Мистрис Вилугби узнала голос индейца, и прошлое воскресло в ее памяти.
— Ник, ты мой друг, — сказала она серьезно. — Постарайся разбудить его.
Индеец вздрогнул, услышав эти странные слова.
— Нет, капитан оставил теперь жену. Она ему больше не нужна. Пусть она положит его в могилу и будет счастлива!
— Счастлива! Что это значит быть счастливой. Ник? Я прежде знала, что это такое, но теперь совершенно забыла. О! Это жестоко! Жестоко убить мужа и отца! Не так ли, Роберт? Что ты скажешь об этом, Ник? Я дам тебе лекарства. Ты умрешь, индеец, если не выпьешь его. Вот, возьми чашку! Теперь ты останешься жить.
Ник с ужасом отступил и смотрел на несчастную. Вдруг раздались страшные крики. Вилугби выбежал из комнаты, Мод бросилась за ним, чтобы запереть дверь, но в ту же минуту Ник быстро поднял и понес ее.
Не успела Мод опомниться, как Ник внес ее в кладовую, и прежде чем успела спросить у него объяснений, он повернул ключ, и замок щелкнул. Вайандоте хотел отнести в это безопасное место также и мать с дочерью, но крики индейцев раздавались уже совсем близко, и Роберт Вилугби призывал всех защитить дом. Услышав его голос, Ник с диким воинственным криком бросился вон из комнаты.
Чтобы понять, как все это произошло, надо вернуться немного назад. В то время как Вилугби был с матерью и сестрами, Мик сторожил ворота, а остальные стояли у бойниц и на крыше. Когда сумерки сгустились, Джоэль, собрав всю свою смелость, прополз в отверстие и открыл ворота. Надо вспомнить, что только одна половинка ворот была повешена, а другая была приперта бревном, конец которого упирался в обломок скалы. Эту подпорку поддерживали два крепких кола. Все было сколочено наскоро. Джоэль воспользовался этим и, улучив удобную для того минуту, выдернул верхний клин, привязал к нему веревку и вложил его опять на старое место, так что теперь уже в любой момент его без труда можно было вырвать снова за веревку, которую Джоэль незаметно пропустил между ребром створки ворот и выемкой столба, поддерживавшей их.
Этот маневр был проделан еще до бегства колонистов, и теперь Джоэль нашел свою уловку необнаруженной. Он осторожно потянул за веревку; клин тотчас же выскочил, тогда изменник приподнял ворота ломом и дал знак индейцам, что их уже легко опрокинуть; те не замедлили приступить к делу. Мик в это время спокойно с трубкой в зубах стоял у ворот на страже; он и не подозревал о возможности как-нибудь проникнуть через них за ограду, и когда тяжелая створка ворот грохнулась на землю, он едва успел отскочить, чтобы не быть задавленным ею.
Индейцы с криком ворвались в открытый проход. Мик схватил свое ружье и бросился на них.
Вилугби, Джойс и Блоджет с отчаянием обороняли дом. Над Хижиной носился оглушительный грохот и рев: стоны раненых, выстрелы, команды Роберта — все смешалось. Вдруг к этим нестройным звукам примешалась дробь барабана. Заслышав ее, Блоджет выбежал из дома, проскользнул между сражавшимися и отпер наружные ворота.
Во двор вошел вооруженный отряд; во главе его стоял высокий офицер, а с ним был Вудс. На вопрос Вилугби, кто пришел, офицер ответил, что он — полковник Бекман.
— Именем Конгресса! — прибавил он. — Я приказываю всем сложить оружие, те, кто не подчинится, будут расстреляны.
Это остановило битву. Эверт Бекман расставил часовых и вместе с Робертом отдавал необходимые распоряжения.
Появление отряда объяснилось вмешательством Вудса.
Добрый капеллан отправился за помощью в пограничную крепость и по дороге встретил полковника с его солдатами.
В его отряде оказались и доктора, которые тотчас же приступили к перевязке раненых. Между убитыми оказался бедный Джеми, а затем среди трупов нашли и мельника.
Мохоки, столпившись в углу, сами накладывали себе перевязки.
Принесли фонари, и тут обнаружилось, что с появлением солдат большинство осаждающих бежало еще до расстановки часовых. Опасность миновала, но Бекман и Роберт отдали, из предосторожности, еще несколько приказаний относительно охраны дома и направились в комнату матери. По дороге Роберт рассказал Бекману о смерти капитана Вилугби. На дороге, уже входя к мистрис Вилугби, Роберт невольно вскрикнул: дверь оказалась приотворенной, и обильные следы крови виднелись всюду на полу. Он наткнулся на мертвого индейца, распростертого среди лужи крови, а на нем лежал еще другой раненый краснокожий и дико поводил блуждающим взглядом; кровь била ключом из нескольких колотых ран.
Роберт замахнулся на него прикладом, но тотчас опустил ружье, — раненый был Ник.
В углу неподвижно сидела мистрис Вилугби — она была убита пулей, залетевшей в комнату через окно; мертвая Белла прижимала к груди ребенка, но малютка, по счастью, был жив.
Тускарор заметил, как несколько дикарей побежали в комнату мистрис Вилугби, и скользнул за ними. Он знал, чего те ищут, и поспешил спасать скальпы белых женщин. Погасив огонь, он в темноте работал своим ножом направо и налево; индейцы бежали, оставив Ника одного.
— Их не скальпировали! — с торжеством сказал Ник, указывая Роберту на дорогих ему покойниц.
Отчаянию обоих молодых людей не было границ.
Ник долго с сожалением смотрел на Бекмана, рыдавшего над холодным трупом своей жены.
Но его отвлек Роберт.
— Где Мод? — с тревогой спросил он.
Ник, несмотря на свои раны, повел его к кладовой и отворил ее, и Мод, рыдая, бросилась на шею к майору.
Роберт тотчас же сообщил ей о новых несчастьях, обрушившихся на их семейство. Крепкая натура девушки помогла ей перенести без опасных последствий этот ужасный удар судьбы. Весть о смерти мистрис Вилугби и Беллы быстро распространилась среди защитников Хижины. Негритянки горестно плакали о своих добрых госпожах; стоны отчаяния и скорби повисли над осиротевшим домом старого капитан Вилугби; негры проявляли свою печаль громче всех, но и они наконец замолкли. Тишина ночи восстановилась снова. Наутро при осмотре места вчерашней катастрофы оказалось, что большая разбивальщица размозжила голову одному индейцу, но и сама погибла. Скальп ее достался краснокожим. Плиния-младшего нашли мертвым у порога комнаты мистрис Вилугби.
При солнечном свете в долине не оказалось больше ни индейцев, ни изменников. Все они, зная, какое влияние приобрело имя полковника Бекмана и какой властью он облечен, предпочли удалиться, вместо того чтобы рискнуть требовать себе награду за патриотическую услугу, как это часто бывает при революциях.
Дня через два после ночной битвы Роберт и Мод похоронили отца, мать и сестру.
Как это ни было тяжело, но необходимо было покинуть место, где колонисты провели столько счастливых дней, и Роберт с Мод начали готовиться к отъезду. Бекман узнал, что между молодыми людьми давно уже существует взаимная склонность, и советовал им немедленно обвенчаться.
— Ты мой пленник, но я отпущу тебя честное слово, Роберт, — говорил полковник Бекман. — Если ты теперь обвенчаешься в Альбани, на тебя не посмотрят как на шпиона королевских войск, все поймут, что ты приходил сюда как жених.
Мод поняла всю важность этого соображения и со своей стороны дала согласие на немедленную свадьбу после всех недавних трагических событий. Через несколько дней все уехали в Альбани; капеллан Вудс благословил брак молодых людей.
Бекман вскоре выхлопотал, чтобы Роберта обменяли на пленных американцев, а Джойса принял в свой полк. Из него вышел бравый воин. Он скоро получил чин сержант-майора, затем был сделан поручиком и наконец адъютантом; во время американской войны за независимость это был один из лучших офицеров национального ополчения. По окончании этой великой борьбы за американскую свободу Джойс вышел в отставку, но военного ремесла не оставил окончательно: он продолжал принимать участие в стычках с индейцами и в одной из них был убит.
Мик решил мстить краснокожим за смерть мистрис Бекман и Вилугби; с этой целью он поступил в один из полков, назначенных для обороны границ от этих дикарей. На поле битвы в последний раз увидел он своего товарища по обороне «Хижины на холме» адъютанта Джойса, но увидел его уже мертвым и не дал дикарям снять скальп со своего бывшего товарища.
Счастливой была судьба Блоджета. Он служил в федеральной армии вместе с Джойсом и благодаря своему уму, а также храбрости быстро выдвинулся вперед. После революции он был уже генералом милиции.
Что касается Бекмана, то памятная ночь нападения на Хижину навсегда оставила на нем неизгладимый след: улыбка с тех пор никогда не появлялась на его лице, и смерть на поле битвы, которая настигла его незадолго до заключения мира между воюющими сторонами, была ему, вероятно, не тяжела. Малютка-сын его немногим пережил отца, и все состояние Бекманов перешло к Роберту вместе с «Хижиной на холме», которую молодой Вилугби передал Бекману, опасаясь конфискации этой земли, возделанной его отцом и памятной ему по стольким счастливым и черным дням, пережитым здесь.
Если бы не свежие сердечные раны, не такая горестная потеря почти одновременно отца, матери и сестры, Роберт мог бы считать себя вполне счастливым.
Тотчас после свадьбы он переехал в Нью-Йорк, где стоял его полк. Мод встретила там своего деда, генерала Мередита. Старик полюбил внучку, а она, со своей стороны, также сильно к нему привязалась, особенно за его сходство с капитаном Вилугби и за такой же мягкий нрав, каким отличался и ее отчим. После смерти старик завещал Мод свое состояние, а Роберт наследовал от одного родственника в метрополии титул баронета. Молодой баронет недолго оставался в Америке; его перевели в один из английских полков, он тотчас же покинул Новый Свет и переехал в Англию.
В 1783 году была признана независимость тринадцати американских штатов. Заброшенные во время войны фермы поселенцев опять ожили для мирного труда, индейцы были вытеснены из гор, и страна вернулась на путь спокойного развития.
Через несколько лет, 11 июня 1795 года, на страницах «Нью-йоркской газеты» появилось такое сообщение: «Из Англии пришел пакетбот, среди пассажиров которого находится генерал-лейтенант Вилугби с супругой.
Оба они американские уроженцы, и мы очень рады их возвращению; американское общество встретит их, без сомнения, дружелюбно, несмотря на недавние политические ссоры. Все помнят, как гуманно обращался с нашими пленными Вилугби, и знают, без сомнения, что он перевелся в армию метрополии именно затем, чтобы не сражаться против своей родины и земляков».
Вскоре после приезда сэр Роберт был уже на старом пепелище, на Бобровом пруду своего отца. И его, и Мод одинаково влекло к этим памятным местам, к могилам любимых и близких людей. К тому же надо было снова заняться обработкой давно уже запушенной земли.
Время пролетело над «Хижиной на холме», как будто не затронув ее. Дом, как прежде, имел суровый вид, и все в нем осталось без перемен.
Мистер и мистрис Вилугби-младшие обошли все уголки опустелого жилища, где все осталось в прежнем виде, и со слезами вспоминали каждую мелочь протекшей тут жизни. Тропинки всюду заросли травой, но теперь нарочно для них, пока они были в комнате, прочистили дорожку к развалинам капеллы и к могилам дорогих покойников.
Еще давно вместе с бедным Джеми Алленом Мод посадила тут кусты сирени, и теперь они пышно разрослись.
Вилугби подошли к этим кустам, и вдруг Роберт вздрогнул; за ними послышались чьи-то голоса. Роберт хотел уже сказать, чтобы их оставили одних, но Мод его остановила.
— Подожди, Роберт, — сказала она, — мне, по-видимому, знаком этот голос: я как будто когда-то давно слышала его.
— Право, Ник, ты только и годишься снимать скальпы, — говорил кто-то с сильным ирландским акцентом. — Смотри, вот тут могила его чести, тут покоится моя добрая госпожа, а тут мисс Белла…
— А где же сын? Где вторая дочь? — спросил другой голос.
— Они здесь, — ответил Роберт, раздвигая кусты. — Я — Роберт Вилугби, а вот моя жена, Мод Мередит.
Мик вздрогнул и хотел схватить ружье, а индеец как бы окаменел. То был Ник.
Несколько минут все молча смотрели друг на друга.
Роберт и Мод еще дышали здоровьем и свежестью. Мик сильно постарел, обрюзг от вина. Лицо его было испещрено шрамами, полученными в битвах с индейцами; правительство выдавало ему небольшой пансион, заслуженный тяжелым трудом и ранами — трофеями его боевых подвигов.
Тускарор изменился еще сильнее. Выцветшие глаза смотрели из-под седых бровей уже не так дико, как в былые годы. Он тревожно посмотрел на капеллу.
В эту минуту оттуда вышел Вудс и со слезами бросился к своим бывшим воспитанникам. Он один оставался пустынником в заброшенной «Хижине на холме», и все труды свои полагал на то, чтобы обратить Ника в христианство, помня, как индеец отважно защищал его покойных друзей.
— Подойдите сюда, Вилугби, — сказал капеллан, — мне надо сообщить вам тайну.
Они отошли. Мод молилась на могилах, а Ник стоял, склонив голову; грудь его высоко поднималась от волнения: он знал, какую тайну разумел старый священник.
Скоро Вудс и Роберт вернулись к остальным. Лицо Роберта было пасмурно, брови его грозно сдвинулись. Капеллан сообщил ему, кто был виновником смерти капитана, но умолил Роберта простить Ника. Вилугби обещал ему, хотя и скрепя сердце. На индейца он взглянул с отвращением.
— Николай, я все рассказал ему! — сказал Вудс индейцу.
— Как! Он знает? — воскликнул тот, вздрогнув.
— Да, Вайандоте, — ответил Роберт, — и мне очень горько было слышать это.
Ник казался страшно взволнованным. Он взял томагавк, подал его Роберту и сказал:
— Ник убил капитана, убейте Ника!
Ожидая удара, он скрестил руки и наклонил голову.
— Нет, Вайандоте, — ответил Роберт с дрожью в голосе, — пусть Господь простит тебя, как я тебя прощаю!
Ник улыбнулся кроткой улыбкой, схватил руки Роберта и прошептал в умилении:
— Бог прощает!
Старое тело его не выдержало душевного потрясения, и седой тускарор упал замертво на могилу капитана.
«Хижину на холме» унаследовал Вудс. Она послужила для него убежищем на остаток дней его.
Он с таким усердием старался над обращением Ника, а теперь, когда старый индеец умер, он обратил свою миссионерскую деятельность на Мика, суеверия которого представлялись ему почти в такой же мере губительными, как язычество дикаря. Мик решил провести остаток дней своих на скале.
Сэр Роберт и леди Вилугби провели в долине месяц.
Ника похоронили в лесу. В день своего отъезда Вилугби посетили обе могилы. Мод плакала над ними целый час; потом муж взял ее за талию и, тихонько уводя, говорил ей:
— Они на небе, моя дорогая Мод. Они с любовью смотрят оттуда на тех, кого любили и оставили на земле. Вайандоте жил в привычках и нравах своего народа, но умер, по счастью, явно осененный божественной благодатью Он был безжалостен в своем мщении, но он помнил и ценил доброту моей матери и пролил свою кровь за нее и ее дочерей. Без него моя жизнь была бы лишена твоей любви, моя бесценная Мод. Он не забыл благодеяния, но не мог простить и обиды.
Мой дядя Ро и я только что совершили дальнее путешествие на Восток и после долгого отсутствия, длившегося пять лет, вернулись, наконец, в Париж. Мы возвращались через Египет, Алжир, Марсель и Лион и целых восемнадцать месяцев не имели ни одной строчки известий из Америки. Несмотря на все принятые нами меры для того, чтобы нам высылали нашу корреспонденцию на разные банкирские дома Италии, Турции и Мальты, мы не застали нигде ни одного письма.
Мой дядя долго путешествовал по Европе или, вернее, долго проживал в ней, так как из пятидесяти девяти лет своей жизни он не менее двадцати провел вне своей родины — Америки.
Старый холостяк, без всяких определенных занятий, получавший довольно кругленький доходец со своих поместий, становившихся год от года более доходными, благодаря возрастающему развитию соседнего с ним города Нью-Йорка, мой дядя, имея склонность к путешествиям, проводил большую часть своей жизни там, где находил возможность лучше удовлетворять всем своим вкусам.
Хедж Роджер Литтлпедж, младший сын деда моего Мордаунта Литтлпеджа и его жены Урсулы Мальбон, родился в тысяча семьсот восемьдесят шестом году. Отец мой Мальбон Литтлпедж был старшим сыном деда, и если бы он пережил своих родителей, то унаследовал бы от них громадное поместье Равенснест («Воронье гнездо»). Но мой отец скончался молодым, а потому, по достижении восемнадцатилетнего возраста, я получил все то, что должно было быть его законной частью.
Мой дядя Ро на свою долю получил Сатанстое (Чертов палец) и Лайлаксбуш (Сиреневый куст), две загородных дачи, при которых имелись и небольшие фермы, которые хотя и не могли быть названы поместьями в строгом значении этого слова, но, в сущности, были не менее доходными владениями, чем даже все необозримые луга, поля и пашни Равенснеста. Дядя мой был богат, и все мы были прекрасно обеспечены: тетки мои имели крупные капиталы в различных облигациях и верных закладных, а также в городских акциях; сестра же моя Марта располагала состоянием по меньшей мере в пятьдесят тысяч долларов наличными деньгами. У меня тоже было немало городских акций, которые с каждым годом повышались в цене и давали прекрасные доходы. Статья о неприкосновенности капитала и процентов до моего совершеннолетия в течение семи лет немало способствовала изрядному приращению моих капиталов, надежно помещенных под проценты в обществе штата Нью-Йорк. Эта статья, или, вернее, оговорка в завещании гласила, что я вступлю во владение всем моим состоянием не ранее, чем мне исполнится двадцать пять лет. Коллегию я окончил к двадцати годам, и дядя Ро предложил попутешествовать, чтобы пополнить пробелы моего образования. Так как такого рода перспектива всегда является заманчивой для молодого человека, то мы, недолго думая, отправились в путь как раз в то время, когда окончился несколько задержавший нас финансовый кризис тысяча восемьсот тридцать шестого — тридцать седьмого годов. В Америке требуется не меньше усилий для того, чтобы сохранить в целости свои капиталы, чем для того, чтобы их нажить.
Звали меня так же, как и дядю моего, Хеджес Роджер Литтлпедж, но меня называли Хегс, тогда как дядю вся родня звала Роджер, Ро и Хедж, смотря по тому, как кому нравилось.
У этого добрейшего дядюшки Ро была своя особая система снимать повязку с глаз американцев и очищать от тины провинциализма республиканские алмазы.
По его мнению, следовало начинать непременно с азбуки и уж затем переходить последовательно к литературе и математике. Но, впрочем, это требует кое-каких пояснений. Дело в том, что большинство путешествующих американцев высаживается в Англии, стране наиболее передовой по части материального развития, а затем отправляются в Италию, иногда в Грецию, а уж Германию и другие менее деятельные северные страны оставляют обыкновенно напоследок. Но дядя мой находил нужным начинать с древних и кончать новейшими народами и странами, хотя и сознавал, что таким путем отчасти умаляется прелесть новизны. Так, например, американец, прибывший прямо с родного западного материка, конечно, может наслаждаться и в Англии воспоминаниями прошедшего, но эти самые воспоминания прошлого покажутся ему и бледными, и мало интересными после того, как он успел уже повидать и храм Нептуна, и Колизей, и Парфенон или, вернее, то, что еще уцелело от них. Так было и со мною. Сойдя на берег в Ливорно, мы в течение года объехали Италию. Затем через Испанию и Францию добрались до Парижа, а уж оттуда отправились в Москву и к берегам Балтийского моря. Следуя далее этим путем, мы направились в Англию, причем избрали путь на Гамбург. Объехав все уголки Соединенных Британских Королевств, все древности которых мне показались весьма интересными в сравнении со всем тем, что я уже видел, мы, наконец, вернулись в Париж, где самородному американскому алмазу надлежало приобрести необычайный блеск и чудную шлифовку.
Мой дядя Ро особенно любил Париж, где приобрел собственный небольшой отель, в котором постоянно оставлял для себя роскошно убранную, прекрасную квартиру, занимавшую весь первый и второй этажи. Остальную часть дома занимали жильцы. Иногда, когда дядя отлучался из Парижа на время более полугода, он, в виде особой милости, соглашался сдать и свою квартиру какой-нибудь знакомой семье американцев. И в таких случаях вся сумма наемной платы употреблялась им на обновление обстановки и приобретение новых ценных вещей.
По возвращении нашем из Англии мы провели целый сезон в Париже, посвящая все время исключительно шлифовке самородного алмаза. Когда моему дяде вдруг пришла фантазия, что мне необходимо побывать на востоке, он и сам еще дальше Греции ни разу не бывал, и потому решился сопутствовать мне и на этот раз.
За это время мы посетили Грецию, Константинополь, Малую Азию, Святую землю, Аравию, Красное море и Египет. Мы отсутствовали более двух лет и уже очень давно не получали никаких известий из Америки.
В письмах, получаемых нами ранее, ни одним словом не упоминалось о наших общих семейных и денежных делах. Мы знали только, что акции различных банков стояли высоко и что повсюду наши переводы выплачивались нам с готовностью и без малейших затруднений.
Но вот все наши странствования окончены, и мы, наконец, снова в стенах прекрасного Парижа. Наш почтовый дормез подвез нас прямо к роскошному отелю дяди на улице Сен-Доминик, а час спустя мы сидели уже за обедом под своим собственным домашним кровом. Жилец, занимавший в наше отсутствие квартиру дяди, выехал из нее согласно условию за месяц до нашего возвращения. В течение этого месяца старый консьерж с женой успели все привести в порядок, поправить и возобновить, нанять необходимую прислугу, а главное, отменнейшего повара, и приготовить все к нашему возвращению.
— Надо признаться, Хегс, что в Париже можно прекрасно жить, если только обладаешь «умением жить». Но вместе с тем, мне что-то очень хочется подышать воздухом нашей далекой родины. Можно и говорить, и думать все что угодно об удовольствиях, удобствах и столе Парижа, но все же нет ничего, что бы могло сравниться с родным гнездом.
— Да, я тоже говорил вам, дядя, что Америка — прекрасная страна, чтобы покушать и попить, каковы бы ни были во многом другом ее недостатки.
— Ты говоришь: прекрасная страна, чтобы покушать и попить. Ну да, но только при условии суметь избавиться от излишнего жира и заручиться прежде всего приличным поваром. А впрочем, ведь между кухней Новой Англии и центральных штатов такая же разница, как между английской и немецкой кухней, то же самое можно сказать и про центральные южные штаты, в которых стол напоминает до некоторой степени кухню Вест-Индии, тогда как кухня средних штатов почти та же, что и английская, если прибавить к ней кое-какие наши отличнейшие блюда, как, например, баранья голова, железница[2], водяная птица и многие другие.
— Не предложить ли тебе, Хегс, немного этого неизбежного «poulet a la Ma rengo?» Ах, как бы я желал, чтобы то была наша американская дворовая птица с добрым ломтем дикого поросенка! Словом, я чувствую себя сегодня завзятым патриотом, мой милый Хегс!
— Это весьма естественно, дядя Ро, и я готов обвинить себя в том же грехе. Ведь вот уже пять лет, как мы вдали от родины; мы так давно не имеем оттуда никаких вестей, да и к тому же мы знаем, что теперь наш Джекоб (то был вольноотпущенный из негров, находившийся в услужении у дяди), мы знаем, — говорю я, — что Джекоб отправился за нашими газетами и письмами, и потому невольно переносишься душой и мыслью по ту сторону Атлантического океана. Я убежден, что завтра у нас обоих будет легче на душе, когда мы успеем ознакомиться с содержанием наших писем и газет.
— Знаешь что, Хегс, выпьем-ка мы с тобой по старому нью-йоркскому обычаю! Покойный твой отец и я никогда бы не подумали омочить губы в стакане доброй мадеры без того, чтобы не сказать друг другу: «Твое здоровье, Малх!» — «Твое здоровье, Хегс!».
— Да, хотя обычай этот уже немного устарел, но у американцев он стал почти священным, так как они долее всех других придерживались этого обычая, а потому я с радостью буду пить за ваше здоровье.
— Спасибо, Хегс!… Анри!
Так звали дворецкого моего дяди, которому этот последний, во все время нашего отсутствия в Париже, продолжал полностью выдавать содержание с тем, чтобы раз вернувшись быть уверенным, что этот добросовестный и честный человек вновь примет на себя все хлопоты по дому и хозяйству.
— Monsieur? — отозвался Анри.
— Вот видите ли, друг мой, я ничуть не сомневаюсь в том, что это старое Бургундское — отличное вино, да и на вид оно мне кажется прекрасным; но мы сегодня хотим с моим племянником выпить по-американски, и потому я думаю, что вы нам не откажете в стакане доброй мадеры.
— Я очень счастлив, что могу вам этим услужить, monsieur, сию минуту!
Мы с дядей выпили его любимой мадеры, хотя о качестве ее я бы не мог сказать ничего особенно лестного.
— Что за прекрасный фрукт эта Ньютаунская ранета! — воскликнул за десертом дядя, вертя в руках полуочищенную грушу. — Французы так много говорят здесь про свои пресловутые «poires de beurre»[3], но на мой вкус они не могут выдержать сравнения с теми ранетами, какие мы имеем в Сатанстое; кстати будь сказано, эти ранеты даже гораздо лучше тех, что получаются по ту сторону реки в самом Ньютауне!
— Вы правы, дядя, ваши груши превосходны, и ваш фруктовый сад в Сатанстое лучше всех тех, какие мне случалось видеть. Но часть его, если не ошибаюсь, взята была под квартал города Дибблтон.
— Да, чтобы черт побрал этот проклятый городишко! — воскликнул дядя. — Я очень сожалею, что уступил даже один аршин этой земли, хотя я от этой продажи выручил, в сущности, немало денег. Но что такое деньги! Они не могут нас вознаградить за то, что дорого нашему сердцу.
— Вы говорите, дядя, что получили большую сумму за тот клочок земли, а во сколько, смею спросить, ценили Сатанстое, когда он вам достался от деда?
— Уж и тогда по своей стоимости Сатанстое представлял собою довольно кругленькую сумму. Ведь это первоклассная прекраснейшая ферма и вместе с камышами и солончаками имеет не менее пятисот акров всякой земли.
— Насколько помнится, вы получили Сатанстое в тысяча восемьсот двадцать девятом году?
— Да, именно, это был год смерти моего отца. В то время эту ферму ценили в тридцать тысяч долларов, но ведь в ту пору земля в Вестчестере не имела большой цены.
— Да, знаю. Ну, а впоследствии вы продали городу около двухсот акров, в том числе значительную часть камышей, за пустячную сумму в сто десять тысяч долларов наличными деньгами, не так ли? Дельце недурное! Грех сказать!
— Наличными деньгами я получил лишь восемьдесят тысяч, а остальные тридцать обеспечены верной закладною.
— Ведь закладная же у вас цела и сейчас, насколько я знаю; эта ипотека, кажется, простирается чуть ли не на весь Дибблтон. Да, что и говорить, целый, хотя и небольшой, но все же город, может считаться недурным обеспечением для тридцати тысяч долларов.
— Оно, конечно, так, но все же, если бы мне вот сейчас вздумалось оправдать свои деньги, то, право, любой филадельфийский поверенный был бы в немалом затруднении, так как ему пришлось бы воевать с каждым отдельным владельцем городских акций.
— Хм, значит, с Лайлаксбушем вам было меньше хлопот?
— Да, там дело совсем иное. Ты знаешь, Лайлаксбуш расположен на острове Манхаттен, и нет сомнения, что рано или поздно там будет построен город. Правда, что эта ферма находится почти в восьми верстах от ратуши, но, несмотря на это, эта земля во всякое время найдет покупателя и может дать большие деньги. Да и кто может знать, что со временем город не разрастется до самого Кингсбриджа?!
— Я слышал, что вы за него взяли хорошую цену, дядя?
— Да, немало, триста двадцать пять тысяч долларов наличными. Я не соглашался на рассрочки и требовал всю сумму сразу. Теперь все эти деньги мною помещены в надежных шестипроцентных акциях компании штатов Нью-Йорк и Огайо.
— Здесь многие сочли бы это за весьма дурное помещение капиталов,
— заметил я.
— Тем хуже для них! Что там ни говори, Америка — великая и славная страна; мы можем только радоваться и гордиться, что мы с тобой ее сыны, нет нужды, что в нее кидает камни чуть ли не весь крещеный мир.
— Но ведь нельзя не сознаться, что у других это желание бросать в нас камнем явилось, вероятно, просто из подражания нам, так как, поистине, если и есть такая нация, которая только и делает, что постоянно побивает сама себя камнями, так это наша возлюбленная родина.
— Да, есть грех, но это ведь не более, как пятно на Солнце! Ты повидал и ознакомился теперь довольно основательно почти со всеми народами и странами Старого Света и должен был сам лично убедиться, насколько наша родина стоит выше их всех.
— Я помню, дядя, что вы всегда так отзывались об Америке, а вместе с тем вы большую половину своей жизни, с того момента, как стали независимы, провели вне этой великой и славной страны.
— Это чистейшая случайность, дело вкусов и склонностей, мой друг; любя душевно свою родину, я не решусь утверждать, что Америка — именно та страна, где молодому человеку всего приятнее вступать в жизнь, о, нет! У нас число различных развлечений и увеселений слишком ограничено; у нас народ все больше деловой, и там живется хорошо семейным людям, имеющим свой собственный родной очаг, свою семью и свое дело; а человеку свободному, ничем не занятому, без всяких сильных сердечных привязанностей, трудно найти у нас такое разнообразие и развлечений, и наслаждений, как в этой старой части света. Мало того, я готов согласиться, что не материально, а умственно в любой столице или большом центре какого-нибудь европейского государства люди переживают за один день больше разного рода впечатлений и ощущений, нежели, например, у нас, в Нью-Йорке, Филадельфии и Балтиморе за целую неделю.
— Ну, а о Бостоне вы не упомянули, дядя! — заметил я.
— Да, о Бостоне я ничего не говорю, там все ужасно чутки и впечатлительны, а потому лучше оставить их в покое. Но если здесь, в Европе, людям праздной жизни, людям, с некоторой утонченностью вкусов и привычек, живется лучше, чем у нас, зато каждому человеку дела и плодотворной мысли, каждому филантропу, философу, экономисту найдется в Америке много материала, доказывающего превосходство нашей нации. Взгляни хотя бы на наши законы: какое удивительное равенство для всех! И все они построены на непоколебимых основах справедливости и правды, направлены на благо общества и каждой отдельной личности и одинаковы для бедных и богатых.
— Да так ли, дядя?! Равно ли покровительствуют все наши законы и бедным, и богатым?
— Ну, я готов, пожалуй, согласиться, что тут есть некоторый грех, но всему человечеству присуще некоторое пристрастие; никто не вправе ожидать здесь, на земле, полного совершенства, и в сущности, если говорить правду, то даже и пристрастие это скорее клонится в лучшую, а не в худшую сторону. Если уже неизбежно, согласно вечному порядку жизни, что во всем должна быть некоторая доля несправедливости или неравенства, то, без сомнения, лучше, чтоб это было в пользу бедняков, чем в пользу богачей.
— Нет, дядя, истинная справедливость не разбирает, кто беден, кто богат — она должна быть одинакова для всех. Мне часто приходилось слышать, что гнет и власть большинства — это самый ужасный, самый беспощадный деспотизм.
— Да, там, где этот деспотизм на самом деле существует; конечно, легче удовлетворить одного тирана, чем целую толпу тиранов, да и ответственность, если она ложится на одного, бывает несравненно тяжелее и страшнее, и самая вина проступка ярче и перед Богом, и перед людьми; вот почему я верю и понимаю, что самодержавный царь даже тогда, когда имеет наклонность быть деспотом, может быть остановлен и удержан от некоторых поступков и деяний страхом ответственности за свои поступки, если вся тяжесть этой ответственности должна пасть всецело на его голову. Но ведь у нас почти ни в чем не проявляется какой бы то ни было деспотизм, а если даже где-нибудь он существует, то уж, конечно, не в такой мере, чтобы перевесить все преимущества нашей системы правления.
— Я слышал, дядя, от очень умных людей, что первое печальное явление нашей системы, это — постепенный упадок чувства справедливости в нас самих. Судьи наши утратили мало-помалу все свое влияние, тогда как присяжные настолько же искусно и усердно создают законы, насколько обходят и преступают их, смотря по обстоятельствам.
— Во всем этом есть доля правды, Хегс, об этом я не спорю; и я не хуже тебя знаю, что в любом более или менее важном процессе принято спрашивать не то, которая из двух тяжущихся сторон права, а то, чью сторону гнут присяжные. Впрочем, я ведь вовсе не говорю о совершенстве, я только утверждаю, что родина наша — великая и славная страна, и мы с тобой можем гордиться, что старый Хегс Роджер, наш предок и тезка, вздумал сюда переселиться полтора века тому назад. Чем я особенно горжусь у нас, так это равенством всех людей перед законом.
— Да, если бы богатые имели те же права и преимущества, как беднота, тогда и я бы согласился с вами.
— Ну, да, об этом можно кое-что сказать, но это же неважно.
— Ну, а последний новейший закон о несостоятельности и банкротствах! Что вы на это скажете?
— Да что и говорить! Это, действительно, возмутительное дело!
— А случалось ли вам, дядя, слышать или читать об одном фарсе, поставленном по этому самому поводу на одной из второстепенных сцен в Нью-Йорке, вскоре после нашего с вами отъезда из Америки?
— Нет, не слыхал, хотя, говоря правду, все наши пьесы, в сущности, все те же фарсы — о них и говорить, пожалуй, не стоит.
— Нет, эта пьеса заслуживает некоторого внимания, она задумана довольно остроумно: это все та же старая история доктора Фауста, в которой молодой повеса запродал дьяволу свою душу и тело. И вот однажды вечером, когда он вместе с целой гурьбой веселых, хмельных товарищей кутил, развратничал, шумел и веселился, является к нему его кредитор и требует, чтобы его впустили. И вот он входит, на козьих ножках и с рожками на лбу, а также, если я не ошибаюсь, с длинным тонким хвостом на манер коровьего; однако Том (это имя повесы) не робкого десятка парень, его безделицей не напугаешь, он настаивает на том, чтобы его приятель Дик докончил начатую веселенькую песню, прерванную приходом незваного гостя, как-будто появление этого последнего нимало его не касалось. Но, несмотря на то, что у всей остальной компании не было никакого рода дел или условий с косматым чертом, Сатаной, все же у большинства были тайные грешки, благодаря которым все они чувствовали себя не совсем ловко в присутствии этого нового лица, и многие из них смутились, несмотря на изрядное количество выпитого вина. Однако запах серы давал о себе знать, напоминая о присутствии здесь не совсем обычного гостя; тогда Том, встав из-за стола, подходит к нему и вежливо осведомляется, по какому делу он явился сюда.
— Вот это ваше обязательство, милостивый государь, — отвечает нахалу Сатана, указывая многозначительно на некий документ.
— Ну, обязательство, так что же из того? Ведь оно, кажется, в порядке?
— Да, но разве это не ваша подпись, не ваша рука?
— Ну, да, моя, я этого не отрицаю!
— И подпись эта сделана вашей кровью?
— Да, это ваша шутовская выдумка, я вам тогда же говорил, что чернила имеют ту же цену перед лицом закона.
— Ваш срок истек семь минут и четырнадцать секунд тому назад! И я теперь требую уплаты!
— Ха, ха! Вот славный долг! Да кто же теперь платит? Даже и Пенсильвания, и Мэриленд, и те не думают платить! А, впрочем, если вы настаиваете, то сделайте одолжение, — и с этими словами Том вытаскивает из кармана бумагу и добавляет с неподражаемым комизмом: — Так вот, уж ежели вы так требовательны, вот получите — это новый закон о несостоятельности и банкротствах, подписанный Смис-Томсоном.
После этого разочарованный вконец Сатана исчез со скрежетом зубовным, бормоча всякие проклятия.
Дядя Ро рассмеялся от души; но вместо того, чтобы из моего рассказа сделать те выводы, каких я ожидал, получил после этого лишь еще лучшее мнение о нашей родине.
— Так что же, Хегс, это доказывает только, что между нами есть немало смышленых парней! — воскликнул он и даже прослезился от умиления. — Хотя есть несколько дурных и превратных законов и несколько дурных и развращенных людей, которые применяют их не так, как должно, но что же из того? Ведь говорят: в семье не без урода! А вот и Джекоб с нашими письмами и газетами! Их целая корзина.
Действительно, Джекоб, очень почтенный негр, внук старого невольника по имени Джеп, который и до настоящего времени жил на моей земле в прекрасном Равенснесте, принес нам около двухсот писем. В этот момент мы кончали десерт, и я и дядя поднялись из-за стола, чтобы взглянуть поближе на все эти конверты и обертки. Разобрать нашу почту было на этот раз дело нелегкое.
— Здесь целая дюжина писем моей сестры, — заметил я, разбирая газеты и письма, адресованные на мое имя.
— Конечно, ведь твоя сестра еще не замужем и потому имеет время думать о брате, ну, а мои все замужем и одно письмо в год — максимальная порция. Но вот дорогой почерк моей матери. Урсула Мальбон никогда своих детей не позабудет. Ну, теперь покойной ночи, милый Хегс, — добавил дядя, забрав всю свою почту, — нам на сегодня дела хватит, а завтра увидимся поутру и сообщим друг другу наши новости.
— Покойной ночи, дядя! — отозвался я. — Завтра за завтраком мы с вами побеседуем опять о нашей милой родине и о наших близких.
Я вчера улегся спать не ранее двух часов ночи и встал поутру около десяти, но лишь после одиннадцати ко мне явился Джекоб с докладом, что господин его вышел из своей спальни в столовую и ожидает меня к завтраку. Конечно, я, в свою очередь, немедля поспешил к нему, и несколько минут спустя мы с дядей уже сидели за столом.
При входе меня поразил серьезный, озабоченный вид дяди. Возле его прибора на столе лежало несколько номеров газет и письма. Его обычное приветствие «добрый день, Хегс» было как и всегда ласково и сердечно, но мне послышалась в его словах какая-то грустная нотка.
— Надеюсь, у вас не было никаких неприятных известий?! — воскликнул я, поддавшись первому впечатлению. — Последнее письмо, которое я получил от Марты, нас извещает, что бабушка отлично себя чувствует, и все ее письмо дышит беспечной веселостью.
— Да, матушка моя здорова и, очевидно, несмотря на свои восемьдесят лет, прекрасно сохранилась; но все-таки ей хочется поскорее свидеться с нами, особенно с тобой; ведь внуки всегда бывают любимцами бабушек. А у тебя все известия приятные?
— Да, неприятного нет ничего! Все письма от Марты скорее веселые; я полагаю, что теперь она должна быть красавицей.
— И я в этом уверен, не может быть, чтобы Марта Литтлпедж не была хороша; у нас, в Америке, пятнадцать лет для молоденькой девушки, бесспорно, такой возраст, когда можно почти что безошибочно определить, какая из нее должна быть женщина; к тому же я не раз слыхал от старых людей, знавших нашу бабку, что Марта очень похожа на нее, когда та была в ее летах, а наша бабка в свое время была первейшею красавицей во всей стране.
— В письмах сестры встречаются также намеки на некоего Дарри Бикмэна, который, очевидно, очень сердечно к ней расположен. Вы, дядя, верно, знаете это семейство Бикмэн?
Дядюшка удивленно взглянул на меня; как истый ньюйоркец и по рождению, и по связям, мой дядя питал особое уважение ко всем старым и коренным фамилиям страны и штата.
— Ты и сам, верно, должен знать, Хегс, что у нас имя Бикмэн считается старинным и всеми уважаемым, — ответил дядя. — Есть одна ветвь этих Бикмэнов или Бакмэнов, поселившаяся по соседству с нашим Сатанстое, и я предполагаю, что Марта, навещая мою мать, имела случай видеть и встречать их там. Да, это известие меня сердечно радует. Но, между прочим, я получил одно, которое меня глубоко огорчило! — добавил дядя.
Встревоженный и удивленный, я смотрел на его красивое и огорченное лицо, которое он прикрывал рукою.
— Осмелюсь спросить вас, что это за вести, которые так огорчили вас? — решился я спросить, наконец, дядю.
— Да, я тебе сейчас все расскажу. Ты должен знать об этом уж потому, что ты имеешь прямое отношение к этому делу.
— Я не понимаю, на что вы намекаете, милый дядюшка. Будьте добры, объяснитесь обстоятельнее.
— Я это знаю и потому сейчас же поясню то, что сказал. Ты, конечно, знаешь земли Ван-Ренсселара; они занимают громадное пространство на протяжении сорока восьми миль от запада к востоку и двадцати четырех миль с севера к югу. За исключением трех или четырех городов, лежащих на этом пространстве, вся земля эта принадлежала одному человеку. По смерти последнего Ван-Ренсселара осталось около двухсот тысяч долларов различных недоимок с разных лиц, арендовавших его земли, и этою-то суммой он в своем завещании распорядился по своему усмотрению, назначив и душеприказчиков для приведения в исполнение своей последней воли. И вот попытка собрать эти деньги и вызвала первые смуты и беспорядки в стране. Те, которые столько времени спокойно оставались должниками, не захотели и теперь платить свои долги. Люди эти, зная всю силу и значение большинства в Америке, составили союз с другими им подобными людьми, мечтавшими о том, чтобы одним разом уничтожить всякую поземельную и арендную плату. Вот этот-то союз людей, желающих пользоваться чужой землей, но не желающих платить, и создал так называемые смуты очага. Вдруг появились группы людей, выряженных наподобие индейцев, укутанных в коленкоровые рубашки и маски цвета кожи краснокожих, вооруженных преимущественно ружьями и ножами; они вооруженной силой восстали против законной исполнительной власти полиции и судебных приставов и воспрепятствовали им собирать ренту так нагло, что судебная власть нашла необходимым вытребовать себе на помощь значительный корпус милиции, чтобы оградить своих должностных лиц во время исполнения ими служебных обязанностей. Казалось, что такой радикальной мерой бунтовщики были усмирены и порядок в стране вновь водворен; на самом деле тут вышло на беду одно весьма печальное недоразумение или ошибка. Губернатор провинции, выславший по требованию полиции на место бунта военную милицию, доложил о случившемся в законодательный совет в числе дел, относящихся к жалобам, претензиям арендаторов, как-будто они были в этом деле пострадавшими, тогда как, в сущности, действительно пострадавшими являлись только одни землевладельцы, то есть Ван-Ренсселар в ту пору. Эти беспорядки происходили исключительно только на их земле. И эта-то ошибка губернатора нанесла нашей стране громадный вред, которого, конечно, и сам он не предвидел.
— Я удивляюсь, как могла произойти подобная ошибка, как можно было говорить в защиту арендаторов, когда для землевладельца не было сделано ничего, кроме того, что строго предписывает наш закон.
— Я вижу здесь одну только причину, а именно: все дело в том, что землевладелец — единичная личность, а возмутившихся арендаторов около двух тысяч человек. Несмотря на всевозможные обвинения богатых землевладельцев в феодализме, аристократизме и барстве, ни один из Ренсселаров не имеет ни на йоту более прав или предпочтений перед законом, или иных экономических преимуществ, чем их последний конюх или лакей, если только они не негры. А всяких гарантий и обеспечений даже имеют гораздо меньше, чем их слуги и арендаторы.
— Итак, вы полагаете, что смелость и нахальство этих бунтовщиков исключительно объясняются только тем, что они представляют собою большинство избирательных голосов?
— Да, без сомнения! Если бы на каждой ферме имелось по хозяину, как имеется арендатор, то жалобы этих последних были бы приняты властями с полнейшим равнодушием, а если б на каждого арендатора приходилось по два землевладельца, то, вероятно, те же жалобы с негодованием были бы отвергнуты и оставлены без последствий.
— Но в чем, собственно, состояли жалобы господ арендаторов?
— Они жаловались на некоторые параграфы в своих условиях и контрактах, которые когда-то сами добровольно подписали, или вернее, были недовольны всеми параграфами от первого до последнего; их более всего огорчало то обстоятельство, что они не могли назваться полными, самовластными собственниками тех земель, которые по праву принадлежат не им, а их землевладельцу. Все они возроптали на контракты и всякого рода узаконенные документы, совершенно забывая, что только благодаря им теперь пользуются теми правами, какие им даны на эксплуатируемую ими землю, и что с того момента, как бумаги эти будут признаны недействительными, они тотчас же потеряют всякие права на занимаемые ими земли.
— Но как же не причастная к этому делу часть общины не восстала на защиту правого дела, не потребовала уничтожения подобных злоупотреблений и не уничтожила вконец?
— Ах, милый друг, наши законы писаны в расчет, что они будут добросовестно применяться, с твердой уверенностью, что в нашей республике всегда найдется достаточное число людей, вполне честных и справедливых, которые будут неуклонно следить за святостью и нерушимостью закона. Но на самом деле грустная истина показывает нам, что люди благонамеренные и хорошие обыкновенно бездействуют и остаются совершенно пассивными, а деятельность выпадает почти постоянно на долю людей злонамеренных, людей интриги. Нет, нет! Что там ни говори, но в смысле политического влияния никогда не следует рассчитывать на деятельность добродетели: обязательно следует опасаться во всякое время порочной и преступной деятельности зла.
— Вы смотрите не с особенно лестной точки на наше человечество, милый дядя.
— Я говорю о людях, какими их видел и узнал в двух противоположных полушариях. Но вернемся к вопросу об арендаторах: они стали кричать о правах феодализма еще и на том основании, что некоторые из фермеров господ Ван-Ренсселаров должны были выплачивать известную часть своей арендной платы не деньгами, а живностью или же несколькими рабочими днями в пользу владельца. Мы с тобой ведь достаточно знаем Америку и все ее жизненные условия, чтобы понять, что большинство земледельческого класса было бы очень счастливо, если бы им позволяли уплачивать поземельную ренту рабочими часами или различной живностью, а не деньгами; одно это уже ясно доказывает всю безосновательность вышеупомянутых сетований и жалоб. Да и на самом деле, что в этом обязательстве более феодального, чем в обязательстве булочника или же мясника по отношению к известному лицу, которому бы они обязались в течение определенного срока поставлять ежемесячно или ежедневно известное количество мяса и булок! При том, если никто не возмущается уплатой ренты хлебом и зерном, то почему же возмущаться уплатой ренты птицей?
— Но если я не ошибаюсь, — заметил я, — ведь эти обязательства всегда могут быть заменены денежною платой, не так ли?
— Совершенно верно, это всегда предоставляется на усмотрение фермера, и самое обязательство это, взамен денежной платы, обыкновенно делалось для облегчения и по желанию, и по просьбе самих арендаторов. Каждому здравомыслящему человеку, конечно, вполне ясно, что обязанность платить ренту отнюдь не создает никакой политической зависимости, равно как и открытый кредит в любой лавке — и даже того меньше, особенно если говорить о договорах и условиях арендаторов Ренсселаров; всякий должник или кредитор в любой лавке обязан уплатить свой долг в каждый данный момент, когда того потребует его заимодавец, тогда как фермеры заранее знают срок и день уплаты и могут задолго готовиться к нему. Это чистый абсурд возмущаться арендными условиями и называть их отголосками феодализма; ведь, в сущности, эти условия гораздо выгоднее для арендаторов, чем для кого-либо другого. Как я тебе уж говорил, Хегс, многие из них были «бессрочные» или же «постоянные», не трудно понять, что чем длиннее срок условия, тем выгоднее для нанимателя: предположим, например, что два фермера сняли у некоего землевладельца землю один — на бесконечный срок, а другой — на пять лет. Который же из них, думаешь ты, будет более независим от политического влияния землевладельца? Конечно, тот, который заключил условие на бесконечный срок! Он, в сущности, настолько же независим от своего землевладельца, как и землевладелец от него, за исключением лишь обязательства уплачивать в определенный срок условную арендную плату. Но, погоди, главное-то еще впереди. Ведь я еще не рассказал тебе и половины всех тех ужасов, какие вызвал этот, в сущности, совершенно безосновательный протест.
— Что же еще случилось? Скажите, ради Бога, дядя!
— Вот видишь ли, все эти беспорядки, действительно, начались на землях Ренсселаров; но вскоре не преминуло обнаружиться, что эти злоупотребления феодальной системы простираются далеко за пределы владений господ Ренсселаров, и те же беспорядки возникли и в других местах штата. Открытое сопротивление закону и прекращение арендной платы происходило и на землях Ливингстонов и, наконец, в восьми или десяти других графствах. Образовались почти повсеместно какие-то сборные войска или, вернее, хорошо вооруженные шайки, открыто сопротивляющиеся власти сборщиков поземельной ренты и появляющиеся замаскированными индейцами повсюду, куда только являлись посланные правительством чиновники для взимания с должников следуемой от них ренты. Дело это дошло уж до того, что эти шайки не побоялись уложить на месте и ранить нескольких должностных лиц, — все признаки близкой междоусобицы были налицо.
— Но что же, ради Бога, делало в это время правительство?
— О, оно делало много таких вещей, которых ему, наверное, не следовало бы делать, и наоборот, не делало почти ничего из того, что ему следовало бы делать! Самое простое и вместе с тем и самое разумное было бы, конечно, вызвать порядочный по своей численности отряд войск, который бы появлялся повсюду, где только замечалось присутствие антирентистов с их пресловутыми инджиенс, как они называли свои ряженые шайки; тогда бы разбитые наголову нарушители общественной тишины не замедлили, утомившись от преследований, рассеяться, как пыль по ветру; но вместо того наше правительство буквально ничего не делало, вплоть до того момента, когда дело дошло уж до кровопролития и беспорядки эти стали не только позором для правительства, но и бичом для всех порядочных людей, не говоря уже о тех, права и собственность которых страдали в этом вопросе. И вот, только тогда власти наши, наконец, спохватились и обнародовали закон, гласивший, что всякий, появившийся в публике ряженым и вооруженным, будет считаться законопреступником и судиться как таковой. Однако мой поверенный мистер Деннинг сообщает мне, что в Делаваре уже теперь закон этот открыто нарушается и банды более тысячи человек инджиенсов, переряженных и вооруженных, выказали открытое сопротивление сборщикам арендной платы. Чем это может кончиться, знает один Бог!
— Неужели вы опасаетесь серьезной междоусобной войны?
— Трудно сказать, что из этого может выйти и куда могут привести подобные ошибки и заблуждения, когда им беспрепятственно позволяют развиваться в народе, да еще в такой стране, как наша родина. До сих пор эти бунтовщики, в сущности, не заслуживали ничего иного, кроме презрения и пренебрежения, и всех их можно было бы, при некоторой энергии со стороны правительства, вразумить и привести к порядку менее чем за неделю, но наши власти только бездействуют. В некоторых отношениях наше правительство поступает прекрасно, но зато в других оно настолько пошатнуло и святость собственности, и личные права человека и гражданина, что едва ли эти ошибки легко можно будет исправить, если только вообще дело это еще хоть сколько-нибудь поправимо.
— Мне странно слышать это от вас, дядя, насколько мне известно, вы принадлежите ведь к той же партии и держитесь одних и тех же убеждений, что и те люди, которые теперь стоят у власти.
— Так что ж из этого? Когда ты видел, Хегс, чтобы я в силу своих политических убеждений и симпатий поддерживал или оправдывал то, что я считаю дурным или постыдным? — возразил дядя тоном, в котором слышался легкий упрек и укоризна. Затем он продолжал:
— Прежде всего, правительство взглянуло на этот вопрос совсем не так, как следовало, не разобрав, кто прав, кто виноват, и не поняв даже того, что все претензии и ропот арендаторов сводятся лишь к тому, что другой человек не желает им предоставить распоряжаться его собственностью по их усмотрению. Затем один из губернаторов был даже настолько гуманен, что предложил род компромисса, чтобы уладить это дело, что вовсе не входит в его компетенцию, так как для всякого рода тяжб существуют суды. Как бы там ни было, но этот господин предложил, чтобы Ренсселары получили от каждого из своих арендаторов, который того пожелает, известную сумму денег, доход с которой равнялся бы сумме, получаемой им с данной земли ежегодной арендной платы. Но вот некий гражданин, обладающий совершенно достаточным для него состоянием, не заботящийся нимало о приращении своих богатств, который дорожит своим поместьем вовсе не потому, что оно представляет собою известную стоимость, а потому, что с ним у него связаны многие дорогие для него воспоминания, он получил его от своих предков, он здесь родился, жил и надеялся умереть — и вдруг потому только, что его арендатор, поселившийся на его земле каких-нибудь шесть месяцев тому назад, облюбовал арендованную им ферму и не желает иметь над собою владельца, а желает, чтобы эта ферма стала его личной собственностью, губернатор великого штата Нью-Йорк становится почему-то на сторону этого нахала, вооружаясь против ни в чем не повинного наследственного владельца данного поместья, и предлагает ему без всяких рассуждений продать то, что тот вовсе не имеет желания продавать, да к тому же еще за сумму, значительно меньшую против настоящей ценности этого участка. Разве это не возмутительно?!
— Хотелось бы мне знать, какое употребление посоветует после того его превосходительство сделать бывшему владельцу той земли, которая, по его настоянию, должна была быть продана, из тех денег, которые злополучный их эксземлевладелец выручит от этой насильственной продажи? Быть может, он посоветует ему купить другое поместье и построить там новый дом с тем, чтобы их у него снова отняли, как только какой-нибудь арендатор вздумает вопиять об аристократизме, доказывая свою преданность демократизму тем, что изгоняет неповинного ни в чем человека из его родного гнезда с тем, чтобы занять его место. Нечего сказать, хорошее положение!
— Я нахожу твои замечания, Хегс, весьма дельными, действительно, теперь землевладельцам остается только строить свои дома на колесах, для того, чтобы иметь возможность перемещать свое жилье с одного места на другое, в случае, если кому из арендаторов придет фантазия принудить его продать свой наследственный участок.
Вероятно, наш разговор на эту тему затянулся бы очень долго, если бы нас не прервал приход дядюшкиного банкира, который положил конец всем нашим размышлениям по этому вопросу.
Поистине, для каждого американца, прожившего долгое время вдали от своей родины, узнать о том, что там, в его родной стране, разыгрываются явления и сцены, достойные истории средних веков, было, конечно, немаловажной новостью! И это та самая страна, которая гордилась не только тем, что служит убежищем для всех обиженных и угнетенных, но и тем, что свято охраняет права каждого человека! Все то, что мне теперь пришлось узнать, огорчало меня до крайности. За все время моих скитаний по чужим краям я привык думать, что Америка — страна самой справедливости и передовой, образцовой внутренней политики, и теперь мне жаль было утратить эту иллюзию.
Между тем дядя и я безотлагательно решили вернуться на родину; это решение, кроме того, настоятельно предписывала нам и осторожность. Мне исполнилось недавно двадцать пять лет, тот возраст, когда я мог вступить в бесконтрольное управление и пользование всем своим состоянием. В письмах, полученных моим бывшим опекуном, а также и в некоторых газетах, упоминалось о том, что некоторые из арендаторов поместья Равенснест также примкнули к союзу антирентистов, делали взносы на содержание инджиенсов и становились настолько же опасными и ненадежными людьми, как многие другие в отношении всякого рода насилия, разрушения и уничтожения, хотя и продолжали еще покуда платить ренту за мои земли.
Согласно нашему решению мы тотчас же приняли все необходимые для того меры, чтобы могли выехать как можно скорее из Парижа, с тем, чтобы в последних числах мая быть уже у себя на месте.
— Стоит только подумать, — говорил дядя между разного рода распоряжениями и указаниями Анри и другим служащим, — стоит только подумать, до каких абсурдов могут доходить люди, когда они начинают в чем-либо пересаливать, будь то в политике, в религии или же даже просто в моде! Так, например, существуют журналы «свободного обмена», которые считают за великий грех прогресс в понятиях и взглядах препятствовать землевладельцу и арендатору заключать между собою те условия, какие для них более всего удобны и приятны, и возмущаются как чем-то чудовищным установлением таксы для извозчиков, чтобы оправдать принцип свободы и свободной торговли; по их мнению, несравненно лучше, чтоб нанимающий извозчика так же, как и извозчик, стояли и мокли под дождем, торгуясь относительно цены. Нет, положительно я не могу понять, как могут люди мириться с своею собственной непоследовательностью! Да, кстати о непоследовательности! Я хотел сказать, что тебе следовало бы расстаться с одним странным украшением над твоим местом в церкви.
— Я не совсем вас понимаю, дядя!
— Да разве ты забыл, что над вашим фамильным местом в церкви святого Андрея, в Равенснесте, красуется род деревянного резного балдахина?
— Ах, да, теперь я вспоминаю; действительно, это весьма безобразное украшение; я всегда находил этот навес не только вычурным и ни к чему не нужным, но и лишенным всякого вкуса и смысла.
— По словам мистера Деннинга, в числе других сетований и претензий против тебя одной из причин является и твое место в церкви, украшенное в знак отличия от мест остальных прихожан этим громоздким балдахином. Конечно, если бы эта скамья, украшенная этим же балдахином, принадлежала, например, семье Ньюкем, никто не вздумал бы обращать на нее внимание, а в данном случае он порождает зависть — его считают атрибутом и проявлением твоей кичливости.
— Да ведь не я же его там поставил, мне даже в голову не приходило, что это знак отличия, я принимал его просто за украшение самого здания церкви!
— Но все же надеюсь, что и ты того мнения, Хегс, что в церкви и на кладбище не должно быть никаких светских отличий, так как и перед Богом, и перед смертью все люди равны. Я вообще всегда был против этого и возмущался всякого рода привилегиями в собрании верующих и среди прихожан одной и той же общины.
— Без всякого сомнения, дядя, я согласен с вами и отнюдь не прочь убрать этот старинный балдахин, но, тем не менее, я не могу понять, какое может быть соотношение между этим старым и безобразным украшением и вопросом ренты и нашими законными правами?
— Все дело в том, что когда причины безосновательны, то неизбежно приходится нагромождать аргументы всякого рода с исключительной целью сбить с толку логику. Но довольно об этом! Нам предстоит еще заниматься этим вопросом гораздо более, чем бы мы того желали. Ты знаешь, что в числе множества полученных мною писем есть также по письму от каждой из моих воспитанниц.
— А, это действительно отрадная для меня новость! — шутливо воскликнул я.
— Обе они, благодарение Богу, здоровы и пишут очень мило; право, мне хочется похвастать тебе письмом Генриетты, которое поистине делает ей честь. Я сейчас принесу его тебе сюда; оно осталось в моей комнате на столе. — И с этими словами дядя направился в свой кабинет.
Теперь мне следует посвятить читателя в один секрет, имеющий некоторую связь с последующим. Перед моим отъездом из Америки мне очень настоятельно советовали помолвиться с одной из трех девиц, а именно: Генриеттой Кольдбрук, или Анной Марстон, или же Оппортюнити Ньюкем.
Мисс Генриетта Кольдбрук была дочь гордого, надменного англичанина, хорошей семьи, человека богатого, переселившегося вследствие каких-то политических веяний в Америку, которую он считал землей обетованной для всяких спекуляций. На самом же деле он сильно подорвал свои капиталы этими спекуляциями и, вероятно, разорился бы вконец, если бы только не умер вовремя.
Единственная дочь его наследовала, однако, после его смерти прекрасное поместье, которое, под добросовестной опекой и в руках деятельного опекуна, моего дяди Ро, стало давать не менее восьми тысяч долларов годового дохода. Это значительное состояние делало Генриетту Кольдбрук весьма желанной невестой для большинства молодых людей. Из писем бабушки моей мне стало известно, что вследствие кое-каких деликатных намеков со стороны моего дяди в душе этой молодой девушки зародилось ко мне какое-то еще смутное чувство, которое я всецело приписал простому любопытству.
Мисс Анна Марстон была также не бедная наследница, но, конечно, не могла соперничать в этом отношении с мисс Кольдбрук; у нее было не более трех тысяч долларов ежегодного дохода и маленький, скопленный ею из процентов капитал. Два ее брата были кутилы и без толку мотали отцовское наследство, но мисс Анна была воспитана своей разумной матерью в прекрасных строгих правилах, и все отзывались о ней, как о девушке красивой, умной, скромной и во всех отношениях прекрасной.
Мисс Оппортюнити Ньюкем слыла красавицей Равенснеста, селения, расположенного на моей земле. Это была так называемая сельская красавица, с сельским образованием и воспитанием и сельскими манерами. Оппортюнити была дочь Овида, а Овид был сын Язона Ньюкема. Все они от отца к сыну наследовали небольшой домишко, построенный дедом теперешнего его владельца на моей земле, арендованной ими на долгий срок. Это жилище вот уже восемьдесят лет носило название дома Ньюкем, а его владельцы в течение всего этого времени арендовали у моих предков мельницу, шинок и ферму, ближайшую к селению Равенснест. При этом я прошу заметить, что семья Литтлпедж владела Равенснестом и всеми прилегавшими к нему землями гораздо ранее, чем на одном из их участков поселилась семья Ньюкем. Я преднамеренно о том напоминаю читателю, так как в очень непродолжительном времени он будет иметь случай убедиться в том, что некоторые люди были весьма склонны забыть об этом.
У Оппортюнити был брат по имени Сенека, или Сенеки, как сам он выговаривал свое имя. Так как семья Ньюкем в течение трех поколений была близка нашей семье и так как молодой Сенека выбился в адвокаты и мог считаться до известной степени человеком с некоторым образованием, то мне иногда случалось бывать в обществе брата и сестры Ньюкем. Оппортюнити выказывала чрезвычайную привязанность к моей бабушке и моей, тогда еще маленькой сестренке, и, по-видимому, очень охотно бывала в «Nest», как в обыденном разговоре принято было называть наш дом в поместье Равенснест, от которого и само селение получило свое имя; мне нередко приходилось испытывать на себе чары мисс Оппортюнити, причем я принужден сознаться, что она никогда не упускала случая испробовать на мне свое искусство.
Но возвратимся к дяде и к письму мисс Генриетты.
— Вот оно! — весело воскликнул мой опекун, выходя с письмом в руке в нашу столовую, где я его все время ожидал. — Прелестное письмо, честное слово! Как бы охотно я прочел тебе его все целиком, но обе мои барышни заставили меня перед отъездом обещать им, что я не покажу их писем никому, то есть тебе. Но тем не менее я того мнения, что переписка этих молодых девушек стоит того, чтобы поинтересоваться ею, и мне кажется, что я сумею прочесть тебе небольшой отрывок из этого письма.
— Мне кажется, что лучше было бы этого не делать; ведь это, так сказать, измена, и я не желал бы быть в этом деле соучастником; если мисс Кольдбрук не желает, чтобы я читал ее письма, то она, вероятно, не пожелала бы, чтобы и вы их мне читали.
Дядя взглянул на меня при этом несколько укоризненно. Между тем, он все еще продолжал держать в руках развернутое письмо, пробегая глазами некоторые строки, то улыбаясь, то посмеиваясь себе под нос, то восклицая: «Как это остроумно!» «Как прелестно!» «Какая, в самом деле, милая девушка!» — как бы желая возбудить мое любопытство; но я по-прежнему оставался совершенно безучастен, и потому дяде пришлось волей-неволей умерить свой энтузиазм и отложить в сторону это письмо.
— Да, — сказал он по некотором размышлении, не лишенном известной доли недоумения, как я заметил, — я уверен, что эти барышни будут очень обрадованы нашим возвращением; в последнем письме я извещаю матушку о том, что мы вернемся осенью, приблизительно в октябре, ну а теперь окажется, что мы уже будем дома в начале июня.
— Я уверен, что сестра моя Патт будет в восторге; что же касается других девиц, то полагаю, что у них найдется такое множество знакомых и друзей, которые их теперь интересуют, что им навряд ли есть время думать о нас.
— Ты к ним несправедлив, Хегс; из их писем я вижу, что они относятся к обоим нам с живейшим интересом.
— Понятно! — воскликнул я. — Какая молодая девушка в наше время ожидает без некоторых радостных надежд возвращения пожилого и богатого друга?! — не без иронии уронил я.
Мой дядя возмутился.
— Ну, в таком случае ты, право, не стоишь ни одной из них!
— Благодарю вас, дядя!
— Твои слова не только глупы, но и дерзки, мой милый; кроме того, я думаю, что ни одна из двух тебя в мужья не пожелает, даже и в том случае, если бы ты вздумал завтра же предложить им себя в мужья.
— Я рад этому верить; в их же интересах, мне кажется, что было бы более чем странно, если бы они приняли предложение человека, которого они почти не знают, не видев с тех пор, как ему минуло пятнадцать лет.
Мой дядя рассмеялся, хотя и было видно, что он всем этим разговором сильно огорчен; так как я старика любил сердечно, то поспешил переменить тему разговора и весело стал обсуждать наш близкий отъезд.
— А знаешь, Хегс, какая у меня явилась мысль? — вдруг неожиданно воскликнул дядя; он в некоторых вещах имел нечто такое почти юношеское, что объясняется, быть может, тем, что он свою жизнь прожил беззаботным холостяком. — Мне вздумалось записаться на пароход под чужим именем, а людей наших мы можем отправить через Ливерпуль, не правда ли, это будет забавно?!
— Да, даже очень, — отозвался я, — так пусть же это будет дело решенное.
Два дня спустя наша прислуга, то есть дядин Джекоб и мой Губерт, отправились в Англию, а мы направились прямо в Гавр. У меня с дядей было большое фамильное сходство, и потому нас принимали без труда за сына с отцом, мистера Давидсона старшего и мистера Давидсона младшего из Мэриленда. В пути не произошло решительно ничего такого, о чем бы стоило упоминать, разве что только, перечитывая еще раз свои газеты и письма, дядя пришел к печальному заключению, что антирентическое движение приняло там, у нас на родине, гораздо более серьезные размеры, чем он предполагал вначале. Один из пассажиров, недавно побывавший в Нью-Йорке, сообщил нам, что землевладельцам положительно не безопасно появляться на своей территории, так как всякого рода оскорбления, насмешки, издевательства, личные обиды и даже смерть могли быть следствием подобной смелости со стороны землевладельца. Вне всякого сомнения, дело близится к серьезному и, может быть, кровавому кризису.
Обсудив надлежащим манером эти подробности, мы с дядей решили устроиться таким образом, чтобы согласовать наши материальные расчеты с требуемой данными условиями осторожностью.
Я поясню далее в нескольких словах, в чем именно состоял наш план: дело в том, что нам необходимо было лично побывать в Равенснесте, хотя это, конечно, могло быть опасно для нас, тем более, что сама усадьба наша находилась в самом центре поместья и добраться туда было в данный момент, при столь недоброжелательном настроении наших арендаторов, во всяком случае весьма рискованно.
Но обстоятельства благоприятствовали нам отчасти: нас ожидали не ранее осени, благодаря чему мы могли, быть может, незаметно добраться до нашего родового гнезда.
Путешествие наше с одного континента на другой продолжалось всего девять суток. В конце мая мы увидели однажды под вечер точно выплывшие из моря маяки, и вслед за ними весь красивый берег Нью-Джерси стал выплывать из-за тумана. Но вот навстречу судну выехали лоцманы, и дядя мой тотчас же договорился с одним из них, чтобы он нас немедленно доставил в город. В момент, когда мы сходили на берег, городские часы в Нью-Йорке били восемь. У каждого из нас было по собственному дому в городе, но нам не хотелось останавливаться там, прежде всего потому, что они оба были в настоящее время пусты, за исключением одного или двух слуг, которые, конечно, не приминули бы узнать нас, а этого-то нам и хотелось избежать.
Джек Деннинг, который, в сущности, был скорее нашим другом, чем поверенным, имел на Чембер-стрит небольшую холостую квартиру, а это было именно то, что нам требовалось, и потому мы с дядей направились прямо туда, избегая более шумных и людных улиц из опасения быть встреченными и узнанными кем-либо из своих знакомых.
Надо сознаться, что Нью-Йорк хоть и большой, но жалкого вида город; меня он поразил своими резкими контрастами мраморных дворцов бок о бок с самыми жалкими деревянными лачугами и безобразнейшими тротуарами, содержавшимися в страшном беспорядке. Город этот, бесспорно, может назваться выдающимся, как живое доказательство духа предприимчивости американцев, их грандиозных замыслов и массы крупных дел и денежных оборотов, но он не может стать наряду с Лондоном, Парижем, Веной и Петербургом по красоте и великолепию своего внешнего вида.
По пути дядя сказал:
— Знаешь ли, Хегс, если бы мы направились к кому бы то ни было другому, а не к Деннингу, то нам не было бы никакой надобности быть узнанными прислугой, так как здесь никто прислугу не держал долее полугода, здесь слуг меняют поминутно; но Деннинг старого закала человек, он не захочет видеть перед собой чуть не каждый день новые физиономии, и у его дверей мы, наверное, не встретим какой-нибудь ирландской рожи, как это теперь бывает почти что в каждом доме здесь.
Спустя минуту мы были уже у дверей мистера Деннинга, и я заметил, что дядя не решался дернуть звонок.
— Вызовите швейцара! — воскликнул я. — Бьюсь об заклад, это какой-нибудь вновь прибывший детина.
— Нет, нет, не может этого быть, я знаю, Джек ни за что не расстанется со своим старым негром Гарри.
Мы позвонили. Скажу здесь к слову, что хотя выражения «аристократизм» и «феодальные обычаи» встречаются у нас, в Америке, в смысле насмешки или укоризны на каждом шагу, но во всей этой стране нет ни одного такого дома, в котором бы имелся швейцар, кроме только одного казенного здания, а именно городской ратуши в Вашингтоне. Но эта великая персона, этот царственный швейцар, или portier, часто отсутствует, а в те разы, когда он не отсутствует, то его прием отнюдь и не приветлив, и не царственен.
Мы ожидали около пяти минут, наконец, дядя обратился ко мне со словами:
— Как видно, старый Гарри вздремнул на кухне у своей плиты, но надо все же постараться разбудить его. — Мы сильно постучали, и после нескольких минут нового ожидания дверь отворилась.
— Что прикажете? — произнес этот совершенно не знакомый нам привратник, говоривший с сильнейшим ирландским акцентом.
Мой дядя даже вздрогнул, как будто перед ним стоял не человек, а привидение; наконец, он спросил:
— Дома ли мистер Деннинг?
— Так точно, дома!
— Что, он один или есть у него кто-нибудь?
— Так точно!
— То есть что же?
— Так точно, как вы изволили сказать!
— Я хочу знать: один он или есть у него гости?
— Так точно! Прошу пожаловать, они будут очень рады вас видеть. Это прекраснейший джентльмен, как вы сами изволите знать, и жить с ним, право, очень приятно, могу вас в том уверить.
— А сколько времени тому назад вы прибыли сюда из Ирландии, приятель?
— О, уж изрядно давно, ваша милость! — развязно ответил Барней. — Целых тринадцать недель!
— Ну, так идите же вперед и указывайте нам дорогу, — прервал словоохотливого камердинера мой дядя. — Вот это плохой признак, что Деннинг сменил своего старого слугу, почтенного, почтительного Гарри на эту долговязую болотную цаплю, которая взбирается по ступенькам, как будто он в жизни своей не видал ничего, кроме веревочных лестниц.
Мы застали Деннинга в его библиотечной конторе на втором этаже; удивление его при виде нас обоих было столь велико, что он в первый момент не нашел даже слов, чтобы нас приветствовать. Впрочем, по многозначительному жесту его мы поняли, что нам советуют молчать, и до того момента пока слуга не вышел, притворив за собой дверь, не было произнесено ни слова.
— Как видно, мои последние письма вызвали вас сюда, не так ли, Роджер?
— Да, и надо полагать, что здесь произошли громаднейшие перемены, судя по тому, что мне удалось узнать и что меня, признаюсь, очень смутило, так это то, что вы расстались со своим верным Гарри и заменили его этой ирландской цаплей.
— Ах, что поделаешь, старые люди, как и старые порядки и понятия, должны умирать! С неделю тому назад скончался и мой бедный негр.
— Да, с этим, конечно, приходится мириться; ну, а теперь прежде всего позвольте мне изложить вам мое дело, а после уж поговорим и о другом.
В кратких словах мой дядя передал ему свое желание сохранить на время инкогнито и высказал ему на то свои причины. Деннинг выслушал его, как бы не зная, одобрять ему или же порицать этот прием. Обсудив его в общих чертах, решено было рассмотреть этот вопрос более основательно впоследствии.
— Ну, а теперь скажите мне, мой добрый друг, что слышно об этом антирентистском движении, что оно, развивается или же затихает?
— По-видимому, оно как будто приостановилось, но, в сущности, оно все крепнет с каждым днем; надо готовиться теперь к тому, что эти пагубные теории и доктрины будут, пожалуй, облечены силой общеобязательного закона, став сами по себе законом.
— Но как может даже закон вмешаться в условия и договоры, уже раз существующие? Верховный суд Соединенных Штатов заставит признать нашу правоту и оградит нас от подобного насилия.
— Да, на это только и остается еще рассчитывать порядочным людям в нашей стране; но, в сущности, уже этому делу положено начало: поднят вопрос об обложении налогом ренты.
— Но ведь это акт возмутительной несправедливости, который может оправдать даже и явное сопротивление с не меньшим основанием, с каким было оправдано сопротивление наших предков по отношению к несправедливым налогам Великобритании.
— Конечно, и тем более, что ведь землевладелец уже платит известный налог с каждой фермы, который выводится из арендной платы и включен в первоначальное законное условие его с арендатором; этот поземельный налог уплачивает он, то есть землевладелец; ну, а теперь думают обложить налогом еще и самую получаемую за свою землю арендную плату. И что обидно, что этот новый налог создается отнюдь не с целью увеличения общественных доходов, которые, по общему признанию, в этом отнюдь более не нуждаются, а с исключительным намерением скорее заставить землевладельца распроститься со своими поместьями.
— Но осуществится ли этот проект нового обложения налогом самой суммы ренты? Хотя, в сущности, лично нас ведь это вовсе не касается, у нас условия сделаны все на три поколения.
— Так что же из этого? На такой случай имеется новый закон, гласящий, что впредь всем землевладельцам строго воспрещается закабалять людей более чем на пятилетний срок.
— Ах, Боже мой! — воскликнул я. — Да кто же будет так глуп, чтобы вотировать такой закон с целью уничтожения ненавистного аристократизма и дать какие-нибудь преимущества арендаторам?!
— Да, да, смейтесь, молодой человек, сколько вам будет угодно, — добавил Деннинг, — а только таков проект наших законодателей.
— Но целый мир считает условия на долгий срок благодеянием и облегчением для арендатора, и изменить это никто не в силах, да и к тому, где же смысл в этом проектированном налоге? Если я с каждых 1000 долларов получаемой мною ренты заплачу по 55 центов[4], как того требует от меня новый налог, то кто же может полагать, что ради таких грошевых налогов я соглашусь расстаться со своими землями, доставшимися мне от моих предков, которые вот уже пять поколений владели ими?
— Прекрасно, милостивый государь, все это прекрасно! Но я вам от души советую никогда не говорить о ваших предках; в наше время ни один землевладелец не может безнаказанно упоминать о них.
— Да я ведь говорю о них только для того, чтобы напомнить о своих правах на родительские земли и имущества.
— И это было бы, действительно, веским аргументом, если бы вы были арендатором, но у землевладельца это означает лишь аристократическую гордость, которая не может быть терпима в Америке, стране свободы.
— Право, мне кажется, — заметил дядя Ро, — что у нас весь мировой порядок вещей опрокинут вверх дном и что у нас права какой-нибудь семьи не возрастают, а уменьшаются с течением времени.
— Да, без сомнения! — отозвался Деннинг. — И хотя мне не хочется предсказывать заранее результаты вашей поездки инкогнито в ваш Равенснест, но скажу вам прямо, вам многому придется поучиться!
— Посмотрим, но вернемся еще раз к вопросу о новом налоге: так как Ренсселаров, нас и многих других богатых землевладельцев, имеющих долгосрочные контракты и условия, этот пустяшный налог, как говорит Хегс, конечно, не принудит уничтожить эти условия и отказаться от своих земель, то в чем же цель этих господ, которые вотируют этот закон?
— Какая цель? Да никакой другой, как только заслужить почтенное звание друзей народа, а не друзей землевладельцев, что должно явствовать из того, что никто не станет облагать налогами своих друзей, когда, в сущности, в том нет ни малейшей надобности.
— Но что от этого выиграет та часть народа, которая представляет собою класс антирентистов?
— Да ровно ничего! И жалобы их, и их алчные вожделения останутся все те же, если только не заговорят еще громче, так как решительно ничего из того, чего они желают, не может быть осуществлено никакими законными мерами. Нет надобности скрывать от самих себя непреложную истину, что у нас ко всякому делу неизбежно примешивается такое дьявольское чувство беспощадного эгоизма, которое так превозносится и так часто призывается, что, право, каждый человек, руководствующийся каким-нибудь принципом нравственности, положительно кажется смешным.
— Да, это так! А знаете ли вы, чего, в сущности, желают арендаторы Равенснеста? — спросил мой дядя.
— Они желают получить в полное свое владение все земли Хегса и более ничего, могу вас в том уверить.
— А на каких условиях? — полюбопытствовал узнать и я.
— На самых льготных для их пустых кошельков; понятно, впрочем, есть некоторые, которые предлагают и высшую цену.
— Да я вовсе не желаю продавать свои земли ни за разумную, ни за неразумную цену. Что мне прикажете делать с вырученными деньгами? Приобрести новые земли? Но к чему же, когда я предпочитаю всякому другому поместью то, которым теперь владею!
— Вы, милостивый государь, не имеете никакого права в свободной и либеральной стране, — насмешливо возразил Деннинг, — предпочитать одну собственность другой, в особенности, когда другие имеют на нее свои виды. Ведь ваши земли арендуются честными трудящимися фермерами, которые могут обедать и ужинать и не на серебре и предки которых…
— Позвольте! — прервал я, смеясь, своего милого собеседника. — Ни один человек не вправе говорить о своих предках в такой либеральной стране, как наша.
— Да, совершенно верно, ни один человек из числа землевладельцев; но арендаторы — это особая статья, им позволяется вести свой род хоть от Мафусаила или Мельхиседека и вести свою генеалогию хотя бы через тысячи поколений, и знайте, что каждый арендатор имеет право требовать, что бы его фамильные чувства всеми были уважены; так, например, его отец насадил эти овощи, эти деревья, и ему нравятся яблоки этого сада несравненно больше всех остальных существующих в мире яблок. Дед его унаваживал, обрабатывал эту землю и сделал из нее настоящее золотое дно, а его прадед, прекраснейший, честнейший человек, взял эту землю совершенно невозделанной, в первобытном состоянии и своими руками вырубил лес и посеял хлеб.
— За что он был вознагражден сторицей, иначе он бы за это дело не взялся! Я тоже имел прадеда, надеюсь, что это не будет чрезмерно аристократично, если я об атом упомяну, и этот прадед мой, также прекраснейший и честнейший человек, отдал другому, себе подобному прекраснейшему и честному человеку, в аренду свою землю и в продолжение целых шести лет не брал с своего арендатора ни гроша арендной платы, чтобы бедняга мог надлежащим образом обзавестись хозяйством и обжиться прежде, чем начать уплачивать владельцу столь незначительную годовую ренту, как сикспенс[5], или шиллинг[6] с акра, причем земля эта оставалась за ним в трех поколениях.
— Ну, уж довольно говорить об этом! — воскликнул дядя Ро. — Всякий и так уже знает, что белое — белое, а черное — черное! Скажите-ка мне лучше, Джек, какие вы имеете известия о наших барышнях и о моей уважаемой матушке?
— Она в настоящую минуту находится в Равенснесте, а так как барышни не соглашались отпускать ее туда одну, то все они отправились туда же вместе с нею.
— Как же вы могли допустить, Деннинг, чтобы они одни поехали туда, где все кругом находится в полнейшем возмущении? — с упреком обратился к нему дядя.
— Я не поехал с ними по той простой, но основательной причине, что не имел желания быть вымазанным дегтем и осыпан пером[7].
— Так вы предпочли, чтобы так надругались над ними вместо вас? — уже с негодованием воскликнул дядя.
— Нет, Ро, вы можете сказать все, что вам только вздумается дурного об этих мнимых друзьях и сторонниках народа и свободы, стремящихся во что бы то ни стало лишить нас всякой свободы, но даже и о них нельзя сказать, чтобы женщине могла грозить в Америке какая бы то ни было серьезная опасность, даже в том случае, если это — американцы и антирентисты или даже сами переряженые краснокожие. Не подлежит сомнению, что, в сущности, ни ваша мать, ни барышни не рискуют ничем, но тем не менее редкая женщина не побоится отправиться в среду всех этих недовольных и в душе ненавидящих ее людей. Я убежден, что женщин, обладающих такой смелостью, найдется немного в целом нашем штате, а женщин ее возраста, пожалуй, ни одной, а также и нашим молодым девушкам это делает большую честь. Вся наша городская молодежь в отчаянии от мысли, что эти три прелестных создания живут теперь в такой среде, где им ежеминутно грозят обиды и оскорбления. Ведь ваша матушка уже вызывалась в суд, вы слышали об этом, Ро?
— Вызывалась в суд?! Моя мать?! Да разве она кому должна хоть грош? И что она могла сделать, чтобы навлечь на себя этот срам?
— Да ровно ничего! На днях я узнал то же и о Ренсселарах: один из них был обвинен в том, что взял взаймы деньги, чтобы уплатить перевозчику-лодочнику, перевозившему его на другой берег реки, протекающей у самого его дома, а его жена была призвана в суд за какой-то картофель, который она якобы покупала на улицах города Олбани.
— И что это за чушь! — воскликнул я. — Конечно, никому из Ренсселаров нет надобности у кого бы то ни было занимать деньги, чтобы заплатить какой-нибудь грош лодочнику-перевозчику, да, наконец, этот последний всегда поверил бы ему этот пятак в кредит, зная, что мистер Ренсселар заплатит ему втрое. Точно так же и ни одна из его дам не пойдет покупать на улицу картофель, так как их огромные огороды и плантации поставляют им в избытке всякие овощи и зелень.
— Вы, как я вижу, захватили с собой из Европы некоторую долю логики, но здесь у нас этот товар совсем ни к чему не пригоден. Из письма madame Литтлпедж мне стало известно, что на нее подали в суд за какие-то двадцать семь пар ботинок, якобы доставленных ей каким-то сапожником или башмачником, которого она никогда не видела и о котором даже никогда не слыхала.
— Так вот их новые приемы — беспокоить землевладельцев с целью заставить отказаться от своих земель!
— Именно так!
Немного погодя дядя спросил опять:
— Так моя матушка в настоящее время переехала в Равенснест, чтобы глядеть прямо в лицо врагу?
— Да, и прекрасные и благородные барышни также все три последовали туда за ней.
— Все три? Неужели и Анна Марстон тоже?
— Да, и она.
— Это меня очень удивляет: Анна Марстон, так любящая мир, тишину и спокойствие, как она не предпочла остаться со своей матерью, что было бы вполне естественно?!
— И все же она поехала в Равенснест. И вы, я полагаю, сами знаете, Ро, на что способен этот кроткий и мирный женский пол, когда они приняли какое бы то ни было решение.
— Писала ли вам моя матушка после того, как поселилась среди этих филистимлян?
— Да, три раза я получал от нее письма; зная о моем намерении посетить ее в Равенснесте, она писала мне, чтоб я туда не ехал, предупреждая, что мое присутствие может вызвать бурные сцены и не принесет никому никакой пользы. Ввиду того, что арендные платы должны быть выплачены не ранее осени и что теперь господин Хегс должен будет уж лично вступить в свои права и должен вскоре вернуться и сам заняться своими делами, я не видал никакой надобности рискнуть испробовать на своей шкуре деготь и перья.
— А Марта писала вам?
— О, прелестная Пэтти пишет мне очень часто; ведь мы с ней издавна самые искренние друзья.
— Не пишет ли она чего-нибудь о нашем старом негре и индейце?
— Да, как же, и Джеп, и Сускезус оба живы, и я даже не так давно их видел лично.
— Ведь этим старикам, наверное, более ста лет каждому; я знаю, что они участвовали в войне с французами.
— О, негр и краснокожий крепко цепляются за жизнь и очень живучи, если только они не пьяницы! Оба старца часто наведываются в Равенснест, и Марта мне пишет, что честный индеец до крайности возмущен этим пошлым и недостойным маскарадом, подражающим его расе и незаслуженно порочащим ее. Я даже слышал, будто Джеп поговаривает о том, что намерен со своим приятелем выступить в поход против этих ряженых. Наиболее ненавистной для них личностью является Сенека Ньюкем.
— Как, и он в числе антирентистов?
— Да, он один из главных зачинщиков всякого рода беспорядков и смут.
— Что же теперь нам остается думать об Оппортюнити? — спросил я. — Неужели она не принимает никакого участия в этом народном движении?
— О, даже очень деятельное. Она самая яркая антирентистка, но желает оставаться в наилучших отношениях с своим землевладельцем. Это значит пытаться служить сразу двум господам: и Богу, и мамоне. Впрочем, она одна из тысячи ей подобных, двуличных в этом деле особ.
— Поосторожней, Джек, наш юный мистер Хегс питает восторженное чувство к мисс Оппортюнити, — заметил Деннингу мой дядя, — вам следует быть более воздержанным в ваших характеристиках, мой милый друг. Ну, а наш современный Сенека, конечно, страшно восстает против нас?
— Сенека хочет пробраться в законодательный совет, и потому весьма естественно, что он на стороне избирателей. Кроме того, ведь родной брат его арендует вашу мельницу, да и сам он заинтересован в земле, а потому имеет желание стать собственником, точно так же, как его брат.
— Ну, полно, Джек! Займемся чем-либо другим, а именно средством пробраться в наши владения, не будучи замеченными, так как я решил бесповоротно повидать и познакомиться поближе с этими безумными людьми, впавшими в самые печальные заблуждения вследствие своей ненасытной алчности. Я хочу лично их послушать и постараться понять их поведение и их мотивы.
— Смотрите, берегитесь их бочек с дегтем и мешков с перьями! — засмеялся, поддразнивая дядю, Джек Деннинг.
Затем мы принялись основательно обсуждать на свободе этот сложный вопрос. В обычный час мы разошлись по своим комнатам, а на другое утро Деннинг принялся деятельно хлопотать для нас и о нас. В числе его знакомых было не мало людей, причастных к театру, а потому он без особого труда раздобыл для каждого из нас по парику. Было решено, что сэр Хегс Литтлпедж старший примет на себя, ради этого случая, роль старого немца — торговца дешевыми часами и золочеными серьгами, брошками, браслетами и тому подобными вещами, а сэр Хегс Литтлпедж младший — роль странствующего музыканта. Скромность моя воспрещает мне упомянуть о том, на что я был способен в качестве музыканта, но все же я могу сказать, что в отношении и музыки, и пения я был не без таланта.
В течение дня все было приготовлено, устроено, улажено, и я немало посмеялся, глядя на себя в своем новом наряде, стоя перед зеркалом Деннинга. Однако мы с дядей сохраняли нерушимым закон, которым воспрещалось быть переряженным и вооруженным. Мы не имели при себе ничего, кроме котомки с золочеными безделушками и часами, представлявшими собой товар дяди, и моего музыкального инструмента.
На другой день я с раннего утра вырядился в свой костюм и отправился в библиотеку Деннинга, где достал там запрятанные гусли и принялся играть на них с большим одушевлением мотив гимна святому Патрику. В момент самого разгара увлечения вдруг скрипнула дверь библиотеки, и вытянувшаяся костлявая рожа ирландца Дарея просунулась в щель, разинув рот чуть не до ушей.
— Откуда это вас черт принес? — проговорил ирландец, причем мускулы как-то странно сдвигались и раздвигались, изображая на его лице не то улыбку, не то гримасу. — Да ради этой песенки вы мне желанный гость; добро пожаловать. Но каким образом попали вы сюда?
— Я прибил аус Halle in Preussen, — добродушно ответил музыкант, — а фаш фатерлянд какой?
— Да что ты жид, что ли?
— Nein! O, nein! Я тобрая христианка, котите, я фам играет янки тудель?
— Янки! Гром и молния! Да вы разбудите моего господина! Ах, если бы не это, я бы вам позволил с утра до ночи играть то, что вы сейчас играли. Отрадно слушать этот напев здесь и вспоминать при этом, что старая Ирландия за тридевять земель отсюда!
Веселый смех неслышно приблизившегося Деннинга прервал этот диалог ирландца и принудил его удивительно быстро куда-то скрыться. И в этот день мы уже больше не видали его, так как за завтраком у стола, по приказанию Деннинга, нам прислуживал молодой мулат. Нет надобности говорить, что, очутившиеся на улицах Нью-Йорка в наших непривычных для нас нарядах, и я, и дядя, мы чувствовали себя не совсем-то удобно, а дядин сосредоточенно серьезный вид до крайности смешил меня.
На пароходе мы заняли довольно приличную каюту под предлогом сохранить в целости дядюшкины товары. Затем мы принялись бродить по палубе, шныряя между пассажирами с тем удивленно любопытным видом, который и приличествовал нашему теперешнему положению.
— Я уже видел около дюжины знакомых, — весело сообщил мне дядя, — и сейчас только разговаривал с четверть часа со своим бывшим школьным товарищем; никто меня не узнает! Я даже убежден, что в этом виде меня и матушка моя не сумеет узнать.
— Тем лучше, дядя, — подхватил я, — мы можем воспользоваться этим, чтобы пошутить и с нашими домашними, когда мы доберемся до Равенснеста. Что касается меня, то я лично того мнения, что нам следует сохранить нашу тайну вплоть до последнего момента; это будет забавнее и притом много осторожнее.
— Молчи! Вон идет и сам Сенека Ньюкем! Смотри, ведь он идет прямо сюда.
Действительно, то был Сенека, он шел медленно, приближаясь к носовой части судна, где стояли мы. Дядюшка вздумал вступить с ним в разговоры с намерением выпытать у него кое-какие сведения, которые бы облегчили нам предстоящее путешествие в Равенснест. С этой целью мнимый торговец достал из своей котомки дешевые часы и робко предложил их молодому судье со словами:
— Купить, пожалуйста, этот часи, mein Herr!
— Хм! Что такое?! Часы? — небрежно кинул Сенека таким пренебрежительно надменным тоном, который сразу выдает пошлую напыщенность по отношению к низшим себя и бессильную злобу ко всему, что выше. — Аа, так это у вас часы! А откуда вы сами, приятель, из какой страны?
— Меня быть немца, ein Deutscher!
— А, немец!… Ну, да, а ейнэ Тейтшер — это, вероятно, то местечко или город, откуда вы родом?
— Oh, nein, nein!… Ein Deutscher — это быть немец.
— Да, да, теперь я понимаю. А сколько времени вы в Америке?
— Твенадцать месяц.
— Так давно! Да этого срока почти достаточно, чтобы зачислить вас американским гражданином; где вы живете?
— Никте, mein Herr! Мене шивет, где мене есть сей минут, сейчаси стись, сейчаси там.
— А, понимаю, вы не имеете постоянного местопребывания; ведете, так сказать, кочующую жизнь. Много у вас этих часов?
— У меня есть такой двадцать штуки и дешево как песку и смотрит тошно часи на городской Rathhaus.
— Что вы хотите взять за эти?
— О, dieses hier? Ви мошет имейт фюр восем доллар; всякий фам будут сказать, это самый настоящий золотой.
— А, так они не золотые? Ведь вы и меня чуть было не провели! Не уступите ли вы их мне подешевле?
— О, я думал, это будет мошно, если mein Herr мене давайт одна добри совети.
— О, что касается добрых советов, то я всегда готов служить! Но отойдите же немного в сторону, чтобы нам можно было говорить наедине. Какого рода ваше дело? Вам требуется, может быть, взыскать убытки или же есть у вас в суде какое-нибудь дело?
— Nein, nein!… Мене нет никакой процесс, мене шелал полушить одна совети.
— Ну, да, совет часто влечет за собой процесс!
— Та, та… — весело засмеялся торговец, — это бувайт, aber мене кошет просить у ви, кде есть такой место, мене хорошо продавайт моя товара, часи и разни вешш, ни большая город, а кте такой теревни?
— Да, да, я понимаю. Так вы говорите, что хотите мне уступить эти часы за шесть долларов? Хм! Это недешево за такой хлам, но все равно я друг бедняков и презираю аристократию.
Сенека воображал, что презирает то, что, в сущности, он просто ненавидел. Аристократами он называл огульно всех истинно порядочных людей.
— Я всегда готов быть полезен каждому хорошему доброму человеку, и если вы согласны уступить мне эти часы задаром, то полагаю, что сумею вам указать такое место, где вы остальные девятнадцать выгодно продадите менее чем за неделю.
— Ну, пускай будэт, как ви шолает, берет его, — он була ваша, но показывайт мене того город, кде я бул продавайт моя товары.
— Так решено! Я оставляю у себя эти часы, как вы того желаете, а вам взамен я укажу то место, где вы сумеете продать все остальное.
— Так, так! Что я шелает это одна совета, а вы шелает одна часи! — весело рассмеялся дядя.
И с этого момента мы оставались с Сенекой в отличных отношениях. В течение всего остального пути он нас при встрече каждый раз награждал покровительственными взглядами и улыбками, ясно свидетельствовавшими о том, что, несмотря на его крайне демократические принципы, он все же не желал ставить себя на одну доску с людьми, по его мнению, стоявшими ниже его. Но тем не менее, прежде чем расстаться с нашим судном, он дал нам несколько советов и условился с нами, где нам должно встретиться на следующее утро, и почти дружески простился с нами, когда мы, наконец, остановились у мола города Олбани.
Олбани — город весьма привлекательного вида; но, в сущности, он не что иное, как небольшой провинциальный городок. Со своими гуслями под мышкой я брел следом за дядей, который тут же, по дороге, прежде чем мы успели добраться до заезжего дома, продал одну пару часов.
Понятно, что мы не направились к одной из лучших гостиниц, где бы нас, вероятно, не приняли в таком виде, в каком мы странствовали теперь, а обратились в какую-то второстепенную гостиницу, где, как и следовало того ожидать, мы чувствовали себя довольно плохо, в качестве людей, привыкших ко всякого рода изысканному комфорту.
На другое утро мы взяли билет на ту железную дорогу, которая идет на Саратогу, через Трою. Какому классику пришло на мысль вызвать в этих местах воспоминания о старике Гомере? — спрашивал себя я каждый раз, бродя по улицам этого веселенького городка. Тени погибшего Ахиллеса, Гектора и Гекубы смущали мой душевный мир.
Именно в этой современной американской Трое я дебютировал в качестве кочующего музыканта под окнами главной гостиницы этого города. Хотя о моем инструменте нельзя сказать ничего лестного, но тем не менее сам музыкант, как видно, был не лишен таланта, так как вскоре в окнах гостиницы показалось около десятка разных лиц, и в том числе особенно остановили на себе мое внимание отец и дочь, судя по фамильному сходству молодой девушки и пожилого господина.
Отец, как видно, принадлежал к духовному сословию. В приятном, добродушном лице его я прочел нечто похожее на любопытство, которое заставило меня подойти ближе. Я сделал несколько шагов, чтобы приблизиться к окну, а затем господин этот сделал мне знак, приглашая меня войти в гостиницу. Признаюсь, мне с непривычки показалось странным, что меня приглашают, и я готов был не исполнить желания старика, но во взгляде светлых глаз и во всей позе и манерах молодой девушки было нечто такое, что против воли заставило меня войти, и я повиновался. Девушка эта, будучи, в сущности, очень хорошенькой, обладала, однако, такой красотой, которую нельзя было назвать блестящей, бьющей в глаза; но выражение ее лица, улыбки, глаз, все это придавало ей какую-то необычайную прелесть кротости, нежности и чисто женской грации, которая как-то сразу привлекла все мои симпатии. Вскоре я очутился в зале гостиницы, но в этой зале в данный момент не было никого, кроме молодой девушки и ее отца.
— Войдите, молодой человек, войдите, — ласково заговорил ее отец,
— меня заинтересовал ваш инструмент; скажите, как вы его называете?
— Гусли, — ответил я.
— А-а… ну, а откуда вы сами? Если не ошибаюсь, вы иностранец?
— Я ис немецкой сторона аус Прейссен, где король Кениг Вильхельм управляйт.
— Что он говорит, Молли? — переспросил отец.
Итак, эта прелестная девушка звалась Молли, то есть Мария! И как мне нравилось это простое уменьшительное имя Молли! К тому же, в наше время это положительно признак хорошего происхождения и хорошей семьи, когда у девушки обыкновенное, невычурное имя; в другой семье ее бы непременно назвали «Мелисса» или «Миранда».
— Это понять не трудно, — возразил голос, подобного которому я в жизни своей еще не слыхал; то был необычайно нежный, музыкальный, певучий голос, казавшийся еще прелестнее от легкой вибрации сдерживаемого смеха. — Он говорит, что прибыл из Германии, из Пруссии, где царствует добрый король Вильгельм.
— А этот инструмент называется гусли? Что здесь написано, вот на этой дощечке? — продолжал любопытствовать отец молодой девушки.
— О, это был насфание фабрикант; Хохштейль fecit.
— Fecit! — возразил почтенный господин. — Это слово не немецкое.
— О, nein, nein, это быть Latein facio, feci, factum, facere feci, facisti, fecit. Это значит сделал, вы знает?
Пастор взглянул на меня с удивлением, окинул взглядом мой наряд, переглянулся с дочерью и улыбнулся.
— Вы умеете по латыни? — спросил он.
— О, немношки, ошень немношки. В моя родин кашдая шеловек долшна быть зольдат на фремя, а хто понимала латейн, тот мошно быть делайт сержант и капорал.
— У вас многие изучают латынь? Я слышал, что в Венгрии все образованные люди знают этот язык.
— Ми все ушил чего-нибудь, но ми ушил не всякий вешш.
При этом я заметил, что легкая улыбка скользнула на губах прелестной девушки, но она тотчас же поспешила согнать ее с лица, хотя в глазах ее во все время этого нашего свидания не пропадало выражение веселого и добродушного лукавства.
— Да, я знаю, что в Пруссии прекраснейшие школы, и правительство ваше очень следит за нуждами всех классов населения; но все же я не могу достаточно надивиться на то, что вы так основательно изучали латынь. Даже у нас, где все так хвастаются и гордятся…
— Oh, ja! — воскликнул я. — В этой земля все ошень много хвастает, все хвастает…
Мэри на это рассмеялась от души, почти по-детски, но ее отец сдержанно выждал, когда я кончу свои слова, и продолжал:
— Вот видите ли, я хотел сказать, что у нас, где все гордятся своими школами и тем благотворным влиянием, какое они оказывают на умственное развитие народа, весьма редко встретите вы людей вашего сословия, изучавших мертвые языки.
— О, это быть мое созловие, вас удивляйт! Мой папаша быть короши дшентелэмэн, она мене давал такой обрасофания, какая Кениг наша давайт свой кениглихен принц.
Желание казаться в глазах Мэри выше, чем того можно было ожидать, судя по моему наряду, вовлекло меня даже в некоторую неосторожность. Конечно, я нимало не затруднился объяснить, каким путем молодой человек, получивший образование, столь же блестящее, как и принц крови, вдруг дошел до того, что ходит со своими гуслями по улицам американской Трои. Мысль быть в глазах этой прелестной девушки человеком из низшего класса и без всякого образования казалась для меня положительно нестерпимой. Своей, не совсем-то правдоподобной, но все же возможной историей я спас себя от этого стыда и даже мог заметить, что после моего рассказа отец и дочь относились ко мне с еще большим участием и доброжелательством; в особенности в чудных глазах Мэри я читал глубокое сочувствие, и это несказанно радовало меня.
— Но, если так, мой молодой приятель, — продолжал отец молодой девушки, — то вам следует, и даже весьма возможно, добиться здесь лучшего положения, нежели то, какое вы занимаете сейчас. Например, греческий язык вам сколько-нибудь знаком?
— Да, да; гретшеский много ушить в немецкая сторона.
— А новейшие языки не изучали?
— Я говорит на пять главныя языки Европа.
— На пяти главных языках, какие же это, Мэри? — обратился он к дочери!
— Я полагаю, что это французский, немецкий, испанский и итальянский.
— Но ведь это всего четыре, а пятый-то какой?
— Баришни позабыл английски, английски это быть пяти.
— Ах, да, английский! — не без лукавства, как бы спохватясь, воскликнула плутовка, закусив губу, чтобы не рассмеяться мне в лицо.
— Действительно, я позабыл английский, но это потому, что мы привыкли считать этот язык не исключительно европейским. Но я полагаю, что английским вы владеете менее свободно, чем остальными?
— Oh, ja!
Молодая девушка не в силах была подавить мимолетную улыбку.
— Я вам, как иностранцу, очень сочувствую и весьма сожалею, что встретил вас в пути с тем, чтобы снова потерять из виду, и потому ничем не могу быть вам полезен. Куда же теперь лежит ваш путь, мой молодой германец?
— Теперь я ехать буду в одно место — Равенснест, корошо мест, где продовайт часы.
— Как в Равенснест? — переспросил отец.
— В Равенснест? — повторила за ним Мэри.
— Ведь Равенснест то самое местечко, где мы живем, ведь это мой приход, в котором я состою священником епископальной и протестантской церкви, — пояснил мне мой приветливый собеседник.
Итак, я видел перед собой мистера Уоррена, священника, вступившего в исполнение обязанностей приходского священника в нашей родовой церкви святого Андрея в Равенснесте как раз в то время, когда я уехал из Америки. Марта часто упоминала в своих письмах о нем и о его дочери. Сам мистер Уоррен был человек из хорошей семьи и с всесторонним образованием, но без средств. Он стал священником по призванию и против желания своей семьи, которая совершенно отвернулась от него с того времени, но он не унывал, находя счастье в своем ребенке, которого любил со всей нежностью одинокого отца. Из писем Марты было известно, что мистер Уоррен вдов, а Мэри, его единственное дитя, что он человек до крайности религиозный, простого сердца, с сильной волей и проницательным умом, любивший ближнего столько же в силу принципа, сколько и по внутреннему сердечному влечению.
О дочери его сестра писала мне, что это девушка необычайно милого характера, скромная, кроткая и большая умница, получившая прекрасное образование и украшавшая своим присутствием не только дом своего отца, но и весь Равенснест.
Марта писала, что пребывание в этом старинном родовом гнезде стало для нее вдвое приятнее с тех пор, как с ними по соседству поселилась прелестная Мэри Уоррен. Порою мне казалось даже, что эта девушка ей больше по душе, чем обе воспитанницы дяди, которые, по правде говоря, тоже были милы и хороши, каждая в своем роде.
Все эти воспоминания с быстротой молнии проносились у меня в мозгу, в то время, как мистер Уоррен мне дал понять, кто он такой.
— Как это странно! — вымолвил он. — Что может вас привлекать в Равенснесте?
— Они сказала моя дядя, это короша место — продовайт часи.
— А, так у вас есть дядя? Ах, да, я, кажется, его и вижу, он как раз предлагает какому-то господину часы. Ваш дядя — такой же лингвист, как вы, и получил такое же образование, какое, по вашим рассказам, получили вы сами?
— О, да, да! Он была немного больше и дшентельмэн, чем та господин, котори покупайт сейчас часи.
— Это должно быть, те самые два… два господина, о которых нам говорил мистер Ньюкем, которые имели намерение посетить наш Равенснест.
— Да, ты права, тем более что мистер Ньюкем нам говорил, что они должны встретиться именно здесь, в Трое, и что затем мы вместе должны будем отправиться до Саратоги. А вот идет сюда и Оппортюнити Ньюкем, вероятно, и брат ее здесь где-нибудь поблизости.
Действительно, почти в ту же минуту в комнату вошла моя бывшая хорошая знакомая Оппортюнити Ньюкем.
Ее походка и манера отмечались какой-то деланной небрежностью, которую она, как видно, принимала за достоинство, и вся ее фигура дышала самонадеянностью и самодовольством.
Одну секунду я боялся быть узнанным ею; мне казалось, что ее страстное желание стать владелицей всех богатств Равенснеста и столь усердное старание увлечь меня в свои сети должны были настолько ознакомить ее со всеми даже неуловимыми особенностями моего лица, что это сразу помогло бы ей узнать меня даже и в этом странном наряде. Но опасения мои оказались напрасными, эта девица даже не обратила на меня никакого внимания.
— Ах, какие прелестные французские виньетки! — воскликнула Оппортюнити, подбегая к столу, на котором были разложены лубочные раскрашенные картинки, изображающие главнейшие добродетели в образе тучных женщин с необычайно мясистыми, обнаженными руками. Под этими картинами красовались французские надписи: La vertu, la solitude, la charite, которые она, не без некоторого самодовольства, тотчас же бойко перевела на свой родной язык. Из писем мне уже была известна эта новая претензия мисс Оппортюнити на знание французского языка, которым, в сущности, она владела далеко не в совершенстве. Я не мог удержать улыбки, по случаю этих grands-airs'ов m-lle Ньюкем; Мэри, позволившая себе ту же безмолвную критику на ее счет, случайно встретилась со мной глазами, прочла в них ту же мысль. Эта случайность несказанно радовала меня, она как будто устанавливала между нами род тайного сообщничества, которое мне было как-то особенно приятно. Между тем Оппортюнити, довольная тем, что успела выказать свои знания во французском языке, обернулась в мою сторону, чтобы разглядеть мою физиономию, но, очевидно, она осталась не совсем довольна своим осмотром, так как, момент спустя, она подвинула себе стул, села ко мне спиной и принялась выкладывать свои новости, не обращая ни малейшего внимания на мою особу, ни даже на желание и вкусы своих собеседников. Ее резкий, самонадеянный тон, манера говорить отрывисто и непоследовательно — все это как-то резало мне ухо. Признаюсь, что лично я вижу несравненно больше прелести для женщины в приятном, мягком звуке голоса, в манере говорить сдержанно и красиво, чем даже в самой красоте. И эти впечатления удерживаются дольше, сильней действуют на наши нервы и даже находятся в тесной связи с самим характером данной личности. В наше время распущенности и привычек, и речей, и вольности, и непристойной развязности манер и обращения — манера говорить более, чем что-либо, характеризует воспитанного и действительно порядочного человека.
— Сенн, право, создан лишь для того, чтобы приучать людей к терпению! — досадливо воскликнула Оппортюнити. — Через каких-нибудь полчаса мы должны выехать из Трои. Мне надо сделать здесь еще несколько визитов к mademoisell'ям: Джонс, Лебрен, Леблан, Левер и нескольким другим, а я никак не могу его дождаться!
— Но отчего же вам не пойти одной? — возразила Мэри. — Отсюда до большинства ваших приятельниц всего каких-нибудь несколько сот шагов, и вы никоим образом не рискуете заблудиться. Впрочем, если вы никак не решаетесь идти без провожатого, то, если желаете, я могу пойти с вами.
— О, я, конечно, не заблужусь здесь! Я воспитывалась не в Трое, чтобы могла заблудиться на улице. Но согласитесь, что это так странно видеть молодую девушку на улице одну без кавалера! Я не желала бы даже пройтись по комнате без кавалера, а уж тем более по улице. Нет, если Сенн не вернется вскоре, я не буду иметь возможности повидать моих подруг. Выйти на улицу без кавалера! Я никогда этого не сделаю!
— Не желаете ли, чтобы я вас проводил, m-lle Оппортюнити? — предложил мистер Уоррен. — Я был бы очень рад оказать вам услугу.
— О, Боже! Мистер Уоррен, неужели вы в ваши годы еще мечтаете разыгрывать роль кавалера? Ведь всякий сразу видит, что вы духовное лицо, и в таком случае я могла бы точно так же пойти одна. Арамента мне еще недавно писала самым настоятельным образом, чтобы я никогда не проезжала через Трою, не повидавшись с ней, а Кэтрин Кикимильд мне говорила, что вовек мне не простит, если хоть раз пройду мимо ее порога. Но Сенн, он так же мало интересуется моими подругами, как и нашим молодым патроном. Я готова поклясться, мистер Уоррен, что Сенн непременно сойдет с ума, если антирентистам не удастся осуществить их планы; поверите ли, он с утра до ночи только и делает, что говорит о рентах, об аристократии, о феодальных правах и обычаях.
И я, и Мэри, да отчасти и сам пастор, мы не могли сдержать слабой улыбки, слыша грубую ошибку этой высокообразованной особы на слове «феодальный»; но ошибка эта не имела большого значения, так как, в сущности, m-lle Ньюкем отлично понимала значение этого слова.
— Ваш брат занимается, очень естественно, самым насущным вопросом данного времени, имеющим громадное значение для той общины, членом которой он состоит. От решения этого вопроса, несомненно, зависит, по моему мнению, вся будущая нравственность и будущая судьба Нью-Йорка.
— Я, право, удивляюсь, я едва верю своим ушам, слыша от вас такие вещи, ведь вы слывете человеком, крайне враждебным этому движению. Сенн уверяет, что все идет прекрасно, что он убежден, что арендаторы добьются своего и получат земли во всем штате Нью-Йорк; по его словам, этим летом у нас в Равенснесте будет множество индейцев, и что приезд старой госпожи Литтлпедж страшно взволновал умы всей окрестности.
— Но почему же ее приезд мог быть причиной подобного волнения умов? Что тут такого странного или необычайного, что эта уважаемая женщина вздумала провести лето в поместье своего родного внука, в том доме, где она провела лучшие годы своей жизни?
— О, да ведь вы — епископальной церкви, а все мы знаем, какого мнения придерживаются в этом вопросе последователи епископальной церкви; что же касается лично меня, то, право, я не вижу, чем Литтлпеджи лучше Ньюкемов и уж ни в коем случае не лучше вас. Так почему же они требуют от правительства больше, чем другие?
— Я убежден, что они ничего более других не требуют не от правительства, ни от закона и уж, наверное, получают гораздо меньше.
— Сенн говорит, что положительно не видит причины, почему он обязан платить ренту господину Литтлпеджу, а не Литтлпеджам.
— Мне очень грустно слышать, что ваш брат не видит достаточной причины, почему именно это так, а не иначе; ведь ваш брат пользуется землей, принадлежащей мистеру Литтлпеджу, вот почему он должен платить ему за его землю, а если бы господин Литтлпедж пользовался землей вашего брата, то, конечно, платил ту же ренту вашему брату.
— Но почему же эти Литтлпеджи, которые ничем не лучше нас, из рода в род, из поколения в поколение остаются нашими владельцами? Пора чтобы все это изменилось! Всему конец бывает.
— Да, давно пора, — как видно, не без лукавства, стараясь подавить улыбку, поддакнула ей Мэри, — чтобы кое-что изменилось.
— О, вы так дружны с этой Мартой Литтлпедж, что я не придаю никакого значения тому, что вы думаете, если говорите на этот счет. Но что правда, то правда! Я не имею никаких причин жаловаться на молодого Хегса Литтлпеджа; он то во всяком случае не задирает нос и не считает себя выше других.
— Мне кажется, никто из семьи не заслуживает подобного упрека, — заметила Мэри.
— Ах, что вы! Как можете вы говорить такие вещи! Эта Марта Литтлпедж до крайности антипатичная особа со всем своим несносным и глупым чванством.
— Но я желал бы знать, какие основания вы имеете, m-lle Ньюкем, чтобы быть такого мнения об этой молодой девушке?
— Ах, Боже мой, да все же в один голос так отзываются о ней; если бы эта маленькая Марта Литтлпедж не считала себя выше и лучше других, то она поступала бы, как остальные, а не держалась особняком от всех.
Мистер Уоррен хотел на это возразить, но приход Сенеки прервал на этом месте разговор. Я не мог не заметить, что он вошел в шляпе и все время не снимал ее с головы, несмотря на присутствие двух молодых девушек и такого почтенного лица, как мистер Уоррен.
Как того надо было ожидать, Оппортюнити не преминула пробрать порядком брата за его неготовность играть роль кавалера при ее особе; но все ее слова пропали даром, так как он, по-видимому, не обращал на них никакого внимания. Сенека казался очень в духе и, расхаживая взад и вперед по комнате, с довольным видом потирал руки.
— Как видно, происходит нечто такое, что очень радует нашего Сенна. Я бы желала, Мэри, чтобы вы заставили его сказать, в чем дело, вам-то он ни в чем не откажет.
Трудно себе представить, насколько это замечание неприятно подействовало на меня. При одной мысли, что Мэри Уоррен могла иметь какое-то влияние на такого человека, как Сенека Ньюкем, огорчало меня более, чем я могу сказать. Я внутренне желал, чтобы Мэри с негодованием отстранила от себя это обращенное к ней воззвание и намек, но нет! Она при этом не выразила ни удовольствия, ни негодования, и на ее лице я не прочел решительно ничего, кроме полнейшего холодного равнодушия.
— Да, — заговорил Сенека помимо всякой просьбы со стороны молодой девушки, — да, есть нечто такое, что меня очень радует, и я, пожалуй, даже буду доволен, если и мистер Уоррен о том узнает. Дела наши идут прекрасно, и вскоре антирентисты добьются всего, чего они желают.
— Но я желал бы быть уверен в том, что они добьются лишь того, что им следует по праву! — вставил свое слово мистер Уоррен.
— Мы с каждым днем набираем больше силы в среде политических деятелей; теперь уж обе партии заискивают перед нами, и недалеко уже то время, когда самый смысл наших основных постановлений проявится в полной своей силе.
— Мне весьма приятно это слышать, так как в духе наших основных постановлений закона лежит стремление к подавлению всяких незаконных вожделений, безграничного эгоизма и всякого рода мошенничества и вымогательства, и к поощрению всего, что справедливо и строго законно!
— заметил почтенный пастор.
— А-а — вот и мой приятель, торговец всякого рода золотыми безделушками! — вдруг выкрикнул Сенека, раскланиваясь с моим дядюшкой, который, со шляпой в руках, почтительно остановился у порога общей залы. — Войдите, войдите, мистер Давидзон, позвольте вас познакомить с нашим достопочтимым священником мистером Уорреном; а вот и мисс Уоррен и m-lle Оппортюнити Ньюкем, моя сестра, которая, конечно, будет очень рада взглянуть на ваши безделушки.
Дядя вошел и поставил на стол свой ящик, вокруг которого сгруппировались все присутствующие.
Между тем Сенека продолжал начатый им разговор.
— Да, мистер Уоррен, я почти уверен, что мы теперь добьемся, что более не будет существовать никаких привилегированных каст, по крайней мере, во всем штате Нью-Йорк.
— Конечно, это будет громадной победой над всякого рода злоупотреблениями, — заметил все так же невозмутимо священнослужитель,
— поскольку до сих пор все те, которые более всего искажали истину и более других способствовали распространению всякой льстивой лжи, пользовались в Америке неслыханными преимуществами.
Сенека, по-видимому, был не совсем доволен этим оборотом разговора, но, очевидно, он успел уже привыкнуть к правдивости мистера Уоррена.
— Но все же я полагаю, что вы не станете отрицать того, что в настоящее время среди нас существует привилегированный класс людей?
— О, да, конечно, с этим нельзя не согласиться, так как это уж слишком очевидно.
— А если так, то я был бы вам очень благодарен, если бы вы мне назвали этот класс людей для того, чтобы я мог судить, согласуются ли наши мнения.
— С моей точки зрения, демагоги представляют собою у нас очень привилегированный класс; редакторы различных газет и журналов образуют другой привилегированный класс, который позволяет себе такие неслыханные вещи в наше время, которые противны всякому закону, закону государственному и закону приличий, противны чувству справедливости, противны всякой истине и нагло попирают самые священные права своих граждан. Самовластие этих двух классов неизмеримо велико, и, как во всех подобных случаях, где слишком много власти и никакой ответственности, оба эти класса страшно злоупотребляют своей силой.
— Ну, в таком случае я с вами не согласен. Я называю привилегированным классом у нас класс тех людей, которые не довольствуются разумным и лично им потребным количеством земли, а желают обладать ею в несравненно большем количестве, чем остальные их соотечественники.
— Я положительно не знаю никаких таких привилегий, которыми бы пользовались землевладельцы преимущественно перед всеми остальными.
— А вы не называете это привилегией, что один какой-нибудь человек имеет право владеть всеми землями, находящимися в пределах целой общины! Ну, а по-моему, так это такого рода преимущество, которое никоим образом не может быть терпимо в свободной стране. Другие тоже желают иметь свои земли, как и ваши Ван-Ренсселары и ваши Литтлпеджи! Зачем у них должно быть то, чего у меня нет?
— Да, но в таком случае всякий, кто имеет чего-либо больше, чем его сосед, может быть назван привилегированным. Даже и я, при всей своей бедности, тоже имею такого рода преимущества, каких вы не имеете, мистер Ньюкем; я имею в виду подрясник и два облачения и еще несколько тому подобных вещей, которых вы не имеете. И мало того, я еще имею право надевать эти вещи, а вы, даже и в том случае, если бы вы их приобрели, не могли бы надеть их без того, чтобы не стать смешным в глазах людей.
— О, да, это такие привилегии, за которыми никто не гонится; на что мне ваши подрясники и ваши облачения?! Да и то, если бы я захотел, то взял бы, нацепил на себя все эти ваши подрясники, потому что, в сущности, закон этого нам не воспрещает.
— Нет, извините, закон воспрещает вам надевать мои вещи баз моего согласия и разрешения.
— Ну, хорошо, не будем спорить о таких вещах. Я не имею ни малейшего желания наряжаться в ваши подрясники и облачения.
— А, в таком случае я вас понимаю! Вы называете привилегией, которая не может быть допущена законом, только обладание тем, что вы желали бы иметь сами.
— Нет, право, мистер Уоррен, мы, кажется, никогда не сговоримся с вами по этому вопросу об антирентизме, и я весьма сожалею об этом; мне бы особенно хотелось быть одного мнения с вами (при этом он многозначительно взглянул на Мэри). Но, увы, я стою за принцип прогресса и движения, а вы — за принцип застоя.
— Да, я консерватор, мистер Ньюкем, во всех тех случаях, когда движение и прогресс выражаются в том, чтобы отнять у человека то, чем он владеет по праву и на законном основании, и отдать кому-бы то ни было, лишь бы только не тем, кто на эту собственность имеет право. Нет, за такой прогресс я не могу стоять.
— Очень, очень жалею, но в этом вопросе мы не можем сойтись с вами, мистер Уоррен. — Затем, обращаясь к моему дяде тем тоном самодовольного превосходства, в который так легко впадают люди, мало воспитанные, Сенека продолжал: — Ну, а вы, друг Давидзон, что вы на это скажете? Стоите вы за ренту или против ренты?
— Oh, ja, mein Herr! Я всегда говорит — на тебе плата, когда я уехал от какой дом, кфартир и сад; короша чесна шеловеки всегда любил платить своя долги, — плотить мине карошо, ошень карошо — это всегда надо.
Ответ этот невольно заставил улыбнуться священника и его дочь, а мисс Оппортюнити как-то громко и шумно засмеялась по этому поводу.
— Нет, как хочешь, Сенн, а тебе ничего не удастся поделать с твоим новым приятелем голландцем, ведь он тебе говорит, что ты обязан платить ренту! Ты слышишь?! Ха, ха, ха!…
— Я полагаю, что господин Давидзон не совсем хорошо понимает, в чем дело, — сказал Сенека, — насколько мне помнится, вы говорили, что приехали в Америку с тем, чтобы пользоваться светом просвещения и благами либерального правительства, не так ли?
— O, ja! Дфорянстви и фэодале привилегии это быть все это корош сторона, где шесна чиловек мошно имейт то, что он достал — и можно сохраняйт всегда, и кто у него не отымайт, что быть его собственность… да, ja, вот што я говорила.
— Ну, да, теперь я вас прекрасно понимаю; вы прибыли сюда из такой страны, где богачи вырывают изо рта кусок у бедняка и жиреют за его счет, с тем, чтобы поселиться в стране, где закон равен для всех и все равны перед законом, где вскоре ни один гражданин не посмеет похваляться своими владениями и поместьями и тем самым оскорблять тех, у кого их нет. Вы слишком много насмотрелись в Европе на зло, причиняемое дворянством и гнетом феодализма, чтобы желать увидеть то же самое и здесь!
— Oh, ja! Дфорянстви и фэодале привилегии это быть совсем не хорошо! — угрюмо произнес мнимый Давидзон.
— А-а! Я был уверен, что вы такого мнения; вот видите ли, мистер Уоррен, не один человек, проживший некоторое время под гнетом феодальной системы, не может иначе относиться к ней.
— Да, но какое нам-то дело до феодальной системы, мистер Ньюкем? Что общего между нашими землевладельцами и феодальным дворянством Западной Европы, между нашими арендными условиями и феодальными повинностями?
— Как, что общего? Да все… помилуйте, да между тем как наше правительство само предписывает нам перерезать друг другу горло…
— Да полноте же, мистер Ньюкем, — прервала его Мэри Уоррен, — наше правительство, напротив того, предписывает не перерезать друг другу горла.
— Нет, вы меня не понимаете, мисс Мэри, но я уверен, что мы вскоре и вас, и батюшку вашего превратим в самых искренних антирентистов. Вы говорите, какое сходство между нашими землевладельцами и феодалами, да не то ли же самое, когда наши вольные и честные арендаторы обязаны платить им дань за право жить на той земле, которую они сами возделывают в поте лица.
— Но, мистер Ньюкем, — сказала не без некоторой мягкой иронии Мэри Уоррен своим обычным ровным спокойным тоном, — ведь вы сами тоже сдаете в аренду земли, которые, в сущности, даже не ваши, но которые вы арендуете у мистера Литтлпеджа.
Сенека был, видимо, пойман врасплох; прокашлявшись слегка, скорее для того, чтобы собраться с мыслями, чем для того, чтобы прочистить голос, он, наконец, нашел ответ.
— Вот в этом-то и есть одно из зол настоящей арендной системы, мисс Мэри. Вот если бы я был владельцем этой земли, то те два-три поля, которые я бы не в состоянии был обработать сам, я бы мог их продать другому, а ведь теперь это для меня совершенно невозможно, так как я не могу располагать по своему усмотрению этими землями. И вот едва только умер мой дядя, как и все эти земли, мельницы, фермы, леса и все остальное отойдет обратно к молодому Хегсу Литтлпеджу, который теперь жуирует, катаясь по Европе. Вот тоже одно из зол нашей феодальной системы: оно позволяет одному человеку, проводя жизнь в лености и бездействии, растрачивать свое состояние и доходы по заграницам, тогда как другие принуждены сидеть у себя по домам да гнуть спины над плугом да над тачкой.
— Что касается меня, папаша, — вставила свое слово Мэри, — то я нахожу весьма странным, что наши власти не предусмотрели в своих постановлениях того, о чем сейчас только упомянул мистер Ньюкем; действительно, ведь крайне обидно, что мистер Сенека Ньюкем не имеет права продавать, смотря по своему желанию, земли мистера Хегса Литтлпеджа.
— Я не столько возмущен этим, — поспешно продолжал Сенека, не заметивший иронии в словах молодой девушки, — я не столько возмущен этим, мисс Мэри, как тем, что все мои права на эти земли должны прекратиться со смертью моего дядюшки. Относительно этого вы должны согласиться, мисс Мэри, что это очень обидно.
— Ну, хорошо, но предположим, что ваше арендное условие продолжалось бы еще несколько лет, ведь вам пришлось бы платить опять ренту!
— О, я на это не стал бы жаловаться. Если бы мистер Деннинг хотя на словах обещал, что нам возобновят наш контракт на тех же условиях, я не сказал бы ни слова.
— Так вот вам первое доказательство того, что эта наша теперешняя система имеет свои хорошие стороны и свои выгоды, — весело заметил мистер Уоррен. — Я очень рад, что слышу от вас, что среди этого денежного класса есть люди простого слова, которого вполне достаточно, чтобы всякий положился на него, как на документ. Надеюсь, что такой хороший пример не пропадет даром. Кроме того, мистер Ньюкем сейчас, сам того не замечая, сделал очень отрадное для меня признание своей готовностью и желанием возобновить оканчивающийся контракт на тех же условиях. Он доказал, что контракт этот был для него выгоден.
Несмотря на то, однако, что слова эти были сказаны очень просто, они сильно кольнули Сенеку Ньюкема. Чтобы выйти из затруднительного положения, он перевел разговор на другой предмет.
— Однако я убежден, что вы, мистер Уоррен не можете считать приличным, какого бы мнения ни была на этот счет мисс Мэри, это торжественное украшение, этот громадный балдахин, осеняющий места семьи Литтлпедж в церкви святого Андрея в Равенснесте. Его обязательно следовало бы убрать и уничтожить.
— Вот видите ли, я опять-таки не совсем согласен с вами даже и в этом, хотя и полагаю, что дочь моя того же мнения, как и вы. Не так ли, Мэри?
— Да, я от души желала бы, чтобы этого украшения не было; мне кажется, что это было бы лучше, — тихо, почти робко выговорила она.
С этой минуты я внутренне решил, что удалю это бесполезное украшение тотчас, как только буду иметь возможность сделать соответствующее распоряжение.
— Ах, люди добрые! — воскликнула Оппортюнити, которая все это время была занята рассматриванием золоченых безделушек. — Я бы очень желала, чтоб кто-нибудь раз хорошенько крикнул «Долой ренты!» и чтобы уж затем никто об этом не говорил! Как только вам не надоест и говорить, и слушать все одно и то же! Взгляните, Мэри, какой прелестный карандашик, я еще никогда не видала ничего более красивого из этого рода вещиц, и стоит он всего четыре доллара; право, Сенн, я очень бы желала, чтобы ты хоть на момент оставил в покое эти ренты и подарил мне этот карандашик.
Но Сенн, очевидно, не имевший никакого желания быть столь щедрым, сдвинул свою шляпу набекрень и, посвистывая, вышел из комнаты. Между тем дядя воспользовался этим случаем, чтобы предложить мисс Оппортюнити принять эту вещицу от него в дар.
— Не может быть, вы шутите! Да неужели?! — весело защебетала она, покраснев от радости и удовольствия. — Но ведь вы только что сказали, что эта вещица стоит четыре доллара, да и то я нахожу, что это дешево.
— Это цена стоит вешш для другой, а для ви он нишего не стоит; мы вместе будет ехать, и когда ми будем приехать Равенснести, ви мене будет сказал, где такой дом, я может продафайт все эти вешши и все моя часи.
— О, да, конечно, я непременно рекомендую вам хороших покупателей.
Выбрав тем временем хорошенькую печатку настоящего золота, украшенную топазом, дядя Ро преподнес ее Мэри Уоррен. Я с беспокойством следил за каждым движением и выражением молодой девушки, желая видеть, какое впечатление произведет на нее эта любезность старика; Мэри краснела и улыбалась как-то сконфуженно, она, казалось, была в затруднительном положении и не знала, что делать и как ей поступить. Мне показалось даже, будто один момент она сомневалась в своем решении, но, наконец, она тихонько отстранилась и ласково отклонила подарок, стараясь в то же время ободрить и не обидеть своим отказом старика. Теперь только я понял, что ее смутил поступок Оппортюнити, которая поступила как раз наоборот, а Мэри из скромности также не захотела привлечь ее внимание на эту тему; вот почему она так молча отстранила от себя эту хорошенькую вещицу, не объяснив ни одним словом причины своего отказа.
Мистер Уоррен, казалось, тоже был доволен поведением своей дочери и, желая отвлечь внимание всех присутствующих от торговца безделушками, предложил мне сыграть что-нибудь на моем инструменте.
Если за мной можно признать какой-нибудь талант, то это именно талант к музыке; я играл в совершенстве и в данном случае постарался выказать все свое искусство. Я сыграл несколько прекраснейших вещей и сыграл их, действительно, мастерски.
Я видел, что и Мэри, и ее отец поражены моей игрой, что они от меня не ожидали такого исполнения; Мэри, казалось, была положительно в восторге от моей музыки.
Так как было условлено, что мы отправимся далее все вместе, то наше свидание продолжалось вплоть до момента нашего отъезда из Трои, да и тогда мы тоже не разлучались. Мэри и Оппортюнити сидели рядом в омнибусе, а мистер Уоррен предложил мне место рядом с собой, несмотря на неудобное соседство моих гуслей. Мы поместились против молодых барышень, а дядя мой, сидя в другом углу каретки, все время беседовал с Сенекой Ньюкемом о волнениях антирентистов.
Мистер Уоррен много расспрашивал меня о разных странах и местностях Европы, а главным образом о Германии; я отвечал ему, нередко путая его своими ответами, стараясь говорить хотя и ломаным английским языком, но все же как человек образованный и интеллигентный. Вскоре я заметил, что Мэри, сидевшая как раз против меня, внимательно прислушивалась к каждому слову нашего разговора. Между тем Оппортюнити некоторое время читала какую-то газету или листок, затем жевала яблоко, а все остальное время посвятила сну. Но путь от Трои до Саратоги не велик, и вскоре наше путешествие окончилось.
Мы расстались у источников Саратоги. Мистер Уоррен и его спутники нашли здесь себе экипаж, который брался доставить их до места; что же касается моего дяди и меня, то мы условились, что доберемся, как сумеем, и прибудем на место, то есть в Равенснест, днем или двумя позже нашей компании.
— Ну, знаешь, — сказал мне мой дядя, как только мы остались одни,
— я должен тебе сказать об этом господине Сенеке, или Сенне, как его называет его элегантная сестрица, что это самый отъявленный мерзавец во всем штате. Ты, вероятно, заметил, что этот господин с самого нашего отъезда из Трои и вплоть до настоящего момента все время занимался прениями.
— Конечно, я видел, что язык его ни минуты не оставался в покое, но что он собственно говорил, я не знаю.
— Главной темой его разговора был, конечно, антирентизм, смысл которого он всячески старался мне объяснить, как иностранцу. Этот господин не побоялся даже предложить нам с тобой вступить в состав этих ряженых краснокожих.
— Как, он намеривался завербовать и нас? Неужели они все еще упорствуют и, вопреки закону, поддерживают эту организацию?
— О, Господи! Закон! Что такое закон в такой стране, как эта? Кто же прибегнет к этому закону против них? С какой стати двум тысячам избирательных голосов стесняться с законом, ведь он в их руках?! Даже если бы они дошли и до убийства, то и тогда это осталось бы, вероятно, без последствий.
— Неужели же вы думаете, что власти будут умышленно закрывать глаза на преднамеренное преступление и поругание закона?
— Это будет зависеть от отдельных личностей; некоторые, быть может, и не захотят потворствовать такому открытому сопротивлению законам, но большинство найдет это более для себя удобным. Провинись ты или я, мы, конечно, тотчас же получили бы законное возмездие, но массе, вероятно, все преступления ее пройдут совершенно безнаказанно. Те два-три человека, которые присоединились в пути к Сенеке, только что прибыли из антирентистских мест и рассказывают положительные чудеса. Видя меня с их приятелем, они ничуть не стеснялись меня. Один из них, как оказалось, оратор-проповедник этой идеи антирентизма.
— Как, разве у них есть и свои проповедники?! Я полагал, что газет и журналов вполне достаточно для распространения их идей.
— О, что такое газеты и журналы! Они все перегрызли друг другу горло; теперь считается фешенебельным не верить газетным статьям. В настоящее время великим рычагом нашей нации является живое слово.
— Но ведь и проповедник может лгать не хуже любой газетной статьи!
— Понятно, я и сам успел в этом убедиться, что эти люди позволяют себе большие вольности с истиной.
— А вы уже их ловили на лжи?
— О, и не раз! Мне, как человеку, хорошо знакомому с настоящей историей всех этих арендных условий и контрактов, это было весьма легко. Но что за нахальство предложить нам пристать к этой ватаге негодяев!
— И что же вы ответили ему?
— Понятно, я не согласился. Не так же мы с тобой глупы! Один Бог знает, чем все это может кончиться.
На этом мы прервали наш разговор, зайдя в один из наиболее скромных заезжих домов, весьма сносно, однако, приспособленных для людей нашего класса. Сезон посещения вод Саратоги еще не наступил, и потому около источников бродило лишь несколько отдельных личностей, которые, по-видимому, действительно нуждались в их целебном действии. Впрочем, мы воспользовались тележкой, возвращавшейся в Санди-Хилл (Песчаный Холм), куда мы прибыли вечером и где заночевали. В том доме, где нам пришлось провести ночь, мы много слышали о пресловутых «краснокожих», которые, как говорили, показались уже на территории поместий господ Литтлпедж, причем происходили горячие споры о вероятных результатах их новой экспедиции.
Утром мы снова двинулись в путь со случайными попутчиками и к вечеру прибыли в село Мусридж, где и остановились на ночлег в сельской гостинице. Поужинав, мы более часа просидели под навесом вроде портика, примыкавшем к главному корпусу этой гостиницы, довольно затейливого по своей архитектуре строения. Тут же собрались некоторые из жителей села, с которыми мы имели случай сойтись и побеседовать. Дядюшка мой продал одному из них часы, а я, чтобы развеселить и ознакомить с собой эту компанию, сыграл им несколько вещиц на моих гуслях. После такого предварительного знакомства наш разговор, понятно, сам собою перешел на самый насущный вопрос — антирентизм. Главным разговаривающим лицом являлся некий молодой человек, лет двадцати шести или около того, по имени Хеббард, полукрестьянин-полуджентльмен, который, как впоследствии оказалось, был местным поверенным и ходоком по делам, так сказать, сельским адвокатом. Другой его собеседник был некий Холл, он был ремесленник или мастеровой, с открытым правдивым лицом.
Оба уселись на соломенные стулья, прислонясь спиной к стенке и поставив стулья таким образом, что передние ножки их оставались на весу, так что стул держался на одних задних ножках, упираясь спинкой в стенку.
Эта поза, хотя и весьма не живописная, однако столь обычная для американского простонародья, что никто даже не обратил на это ни малейшего внимания. Как только Холл установил в надлежащем равновесии свой стул, он казался совершенно довольным своим положением, но Хеббард казался беспокойным, глаза его тревожно, даже грозно бегали по сторонам, как бы ища чего-то. Он достал из кармана острый нож и, озираясь кругом, готов уж был встать со своего места, когда хозяин гостиницы подошел к нему и подал ему небольшую еловую дощечку. Хеббард взял эту дощечку и тотчас же принялся стругать ее своим ножом, вырезая на ней какие-то рисунки; он, казалось, испытывал при этом несказанное удовольствие. Этой страстью вырезать вензеля, эмблемы и фигуры страдает большинство американцев, простолюдинов, и, судя по столбам портика, предусмотрительность хозяина, предлагавшего своим посетителям дощечки, была далеко не лишняя, а даже положительно являлась необходимостью, если только он не желал, чтобы крыша его дома в один прекрасный день обрушилась на его голову.
Колонны портика и даже бревна стен свидетельствовали о явной опасности, грозившей зданию в том случае, если предоставить полную волю этим усердным резчикам. Орлы с распростертыми крыльями, американский национальный флаг, всякого рода надписи и инициалы, целые имена и всевозможные патриотические эмблемы были глубоко вырезаны повсюду, куда только можно достать рукой. Но наиболее достопримечательным памятником искусства посетителей гостиницы могла быть названа одна из колонн, поддерживавших здание, да еще как раз угловая, и, следовательно, самая необходимая для целости самого здания.
И эта колонна была буквально надрезана до половины своей толщины, причем следует заметить, что эта глубокая рана была довольно тщательно отделана, так что сразу можно было убедиться, что над нею потрудились.
— Что же это? — спросил я у содержателя гостиницы, указывая на громадную зияющую рану у главной колонны его портика.
— О, это — это все наши резчики забавляются! — отвечал хозяин, улыбаясь.
Нет, решительно наши американцы прекраснейшие и добродушнейшие люди в мире: вот вам человек, дом которого готов обрушиться на его голову, и он, говоря об этом, улыбается, как Нерон, игравший на арфе во время пожара Рима.
— Aber, — возразил я, — эти шеловеки сделают упасть ваша дом на ваша голова! Зачем ви позволяйт?
— О, мы ведь в свободной стране, и здесь каждый делает все, что ему хочется, и все, что ему вздумается. И я не препятствовал им забавляться, покуда это было возможно без особой опасности для меня и моей постройки; но теперь уже время было прибегнуть к дощечкам, потому что не прошло бы еще и недели, как этот столб должен был бы неминуемо рухнуть, и моя крыша вместе с ним.
— О, я думайт, я не позволяйт быть делала так на моя дом, моя дом быть моя дом, и я пускайт сделала такия штука!
— Да, но, допуская эту резьбу, я лучше зарабатываю, — добродушно засмеялся хозяин гостиницы, — так что видите ли, иногда есть расчет допустить портить свои столбы и бревна.
— Вы, я вижу, здесь чужой человек, приятель? — добродушно обратился ко мне Хеббард, так как в это время он уже успел придать своей дощечке какую-то форму и теперь уже начинал ее обделывать по всем правилам своего искусства. — Мы, американцы, не так чувствительны к этого рода вещам, как это бывает у вас, в некоторых странах Старого Света.
— О, та, я это фидит, aber, этот колонн и этот дерефо стоит деньги в Америка.
— О, конечно, стоит, и даже немало, я полагаю, долларов десять.
По этому случаю завязался спор; я не мог не заметить, что большинство этих людей выражались прекрасно, последовательно, ясно и вполне правильно. Особенно меня поражал в этом отношении Холл, он говорил, как человек, прекрасно знающий не только свой родной язык, но как человек, получивший образование.
— О, я, пошалуй, думайт, это так портил колонн индейц — дикий шеловек, но американский кражданин, oh, nein! Я так не думал.
Эти слова мои опять навели разговор на антирентизм и его волнения.
— Как видно, дело это все еще продвигается вперед! — заметил таинственно Хеббард.
— Тем хуже, тем стыднее! — воскликнул Холл. — Одного месяца было бы совсем достаточно, чтобы положить всему этому конец; это позор, что в цивилизованной стране терпят такие безобразия!
— Но вы согласитесь, однако, сосед, что это было бы огромным улучшением быта арендаторов, если бы им удалось променять свои арендные условия на купчие крепости и стать землевладельцами.
— О, конечно, и если бы каждый из моих поденщиков и мастеровых стал владельцем моей мастерской и лавки, то это тоже было бы огромным улучшением их быта. Но не в этом дело, дело в том, имеет ли правительство право принудить человека продать его собственность, если он того не желает. Хороша, нечего сказать, свобода, если бы мы были домовладельцами при таком управлении и таком законодательстве!
— Но ведь, в сущности, это так и есть, — возразил сельский адвокат. — В тех случаях, когда государство нуждается в каком-либо участке земли для общественной надобности, то оно вправе взять этот участок взамен известного определенного вознаграждения.
— Да, для общественной надобности это другой вопрос. Если участок нужен для дороги, под укрепление, канал или другое сооружение такого рода, то, в силу существующего закона, этот участок может быть отобран у владельца взамен известной уплаты за стоимость земли; но уверять, что будто государство имеет право нарушать законное условие или контракт двух частных лиц лишь на том основании, что одна из сторон возымела желание устроиться еще более выгодно для себя, это не резон, точно так же, как странно выставлять тому причиной то, что таким путем легче будет удовлетворить недовольных, чем принудив их повиноваться требованиям закона. В таком случае, должно быть, легче закупать или откупаться от воров и идти с ними на компромиссы, чем засаживать их в тюрьмы и подвергать соответствующим наказаниям.
— Да, но в силу необходимости приходится иногда делать многое.
— О, да, но вот в том-то и беда, что слово «необходимость» прикрывает очень многое. Конечно, никто не сомневается, что штат Нью-Йорк легко может справиться с этими антирентистами; я надеюсь, что он наверное справиться с ними. Значит, никакой другой надобности потакать им нет, кроме той неизменной надобности, какую ощущают наши демагоги заручиться наибольшим количеством избирательных голосов.
— Но при всем этом избирательные голоса довольно-таки сильное оружие в народном правлении.
— О, я этого не отрицаю и потому-то именно и говорю, что ни в каком случае не следует злоупотреблять правом подачи голосов.
— Насколько мне известно, вы, приятель, всегда стояли за всеобщую подачу голосов.
— Да, я за это и теперь стою, но лишь при том условии, что люди, пользующиеся правом голоса, будут все люди честные и порядочные; но я отнюдь не имею желания, чтобы власти, которым я, в качестве доброго гражданина, обязан покориться и повиноваться, избирались такими людьми, которые до тех пор будут вечно чем-нибудь недовольны, покуда не сумеют запустить свои руки в чужие карманы! От таких людей нельзя ждать ничего доброго. Пусть в нашу конституцию внесут такого рода параграф, что каждый голос, село, деревня, графство или община, проявившие явное неповиновение или нарушение закона, за таковое преступление лишаются на определенное время права подачи голосов; это живо убавило бы спеси всем этим самовольным нарушителям закона.
Было ясно, что только что предложенный прием поразил всех присутствующих своей новизной. Некоторые тотчас же открыто одобрили его, другие принялись обсуждать и размышлять на эту тему, кто вслух, кто про себя.
— Но как определите вы размер того участка, который должен быть подтвержден этому наказанию? — осведомился Хеббард.
— Понятно, его законными границами; если закон нарушен одним городом, то пусть этот город будет лишен права подачи голоса в течение известного периода времени; если же в том самом виновны несколько городов, то пусть это наказание распространится на эти несколько городов, и так далее.
— Но ведь таким образом вы наказываете вместе с виновными также невиновных?! — заметил Хеббард.
— Да, но ведь это для общего же блага; к тому же вы согласитесь, что невинные наказываются наравне с виновными на тысячи различных ладов в нашем жизненном обиходе, это уже неизбежный порядок вещей, не нами созданный.
Разговор этот продолжался еще более часа. Холл энергично развивал свою мысль, излагал и отстаивал свои политические взгляды. Я слушал его с истинным удовольствием и не без некоторого удивления. В сущности, думал я, вот он настоящий-то, истинный гражданин нашей родины — нерв и пульс этой страны, и в штате, наверное, есть сотни и тысячи таких людей, так почему же они должны будут покориться своеволию распущенной, разнузданной толпы? Неужели же, в самом деле, все честные и разумные люди вечно остаются пассивными, а люди испорченные и развращенные находят в себе достаточно сил и энергии, чтобы всем орудовать?!
Когда я высказал эти мысли дяде, он мне отвечал следующее:
— Да, это всегда было так, и я боюсь, что оно и всегда так будет. Вот видишь, — сказал он мне, указывая на кучу газет, лежавших на столе, — вот эта язва нашей страны.
— Но ведь в газетах есть же и много хорошего.
— Не спорю, но от этого только еще хуже. Если бы эти журналы и газеты не содержали решительно ничего, кроме явной лжи, люди бы скоро отвернулись от них и не стали бы им верить; но скажи мне, много ли есть таких людей, которые безошибочно могут отличить хорошее от дурного и ложь от истины, там, где они так хитро сплетены!
— Но, однако, мне помнится, что знаменитый Джефферсон сказал, что если бы ему пришлось выбирать между правительством без газет или газетами без правительства, то он предпочел бы последнее.
— О, Джефферсон говорил не о таких газетах и журналах, каковы они стали теперь; я уже достаточно стар и могу судить о разнице тогдашних и теперешних газет. В его время две-три наглых лжи окончательно погубили бы любую газету, а теперь никто и целой тысячей не поперхнется.
В общем, дядя Ро, конечно, иногда заблуждался и ошибался, но все же я должен сознаться, что очень часто он бывал прав.
На следующий день, около десяти часов утра, мы были в виду нашего старого родового гнезда Равенснест. Я назвал этот громадный барский дом старым потому, что в Америке каждое строение, простоявшее около полустолетия, неизбежно принимает старинный внушительный вид. Для меня же он, действительно, казался старым, так как с ним были связаны даже самые отдаленные мои воспоминания о родной семье. Здесь я провел мое детство, я привык смотреть на эти стены, как на свое будущее постоянное жилище, как на свой родной дом, каким он раньше был и для моего деда, и его семьи, и даже для прадеда. Все эти земли, которые теперь расстилались перед нами, были моей собственностью и сделались они таковой без всякой неправды или несправедливости по отношению к кому бы то ни было, даже и к краснокожим, которые не могли назвать этот участок своей собственностью, потому что не имели на него никаких документов, но и те не были изгнаны с нее, как это делалось повсюду в то время, а первый из нашего рода, поселившийся здесь, откупил эту землю у этих людей, о чем свидетельствовал и Сускезус или, как его звали, краснокожий Равенснеста.
Мой дядя Ро также не мог смотреть без некоторого душевного волнения на наше родное жилище. И он тоже родился и вырос в этом доме, и он вспоминал с радостью и умилением, что наш род был единственным владельцем всех этих земель с самого основания Равенснеста.
— Так как же, Хегс, вот мы и дома, но что нам делать? Дойти ли нам до деревни, которая еще в четырех милях отсюда, и там позавтракать и отдохнуть, или же мы попытаем счастья проверить одного из наших арендаторов, или же мы сразу погрузимся in medias res, попросив приюта и убежища у моей матушки и твоей сестры?
— Этот последний шаг может иметь для нас весьма печальные последствия, — заметил я.
— Ах, да, почему бы нам не зайти и не заглянуть в вигвам[8] Сускезуса и узнать от него подробности всего того, что происходит вокруг?! Этот индеец тонкий и смышленый наблюдатель, от него ничего не укроется, и он, вероятно, сумеет посвятить нас во все тайны его мнимых собратьев.
Это соображение заставило нас решиться направить наши шаги к хижине индейца и его друга негра. На краю обрыва ютилась его маленькая, бревенчатая хижина, носившая название вигвама, осененная с одной стороны громадными тенистыми деревьями девственного леса, и окруженная с другой — небольшим палисадником с цветником. Здесь уже много лет жили вдвоем два существа различных рас и вкусов, и характеров, отдаленный отпрыск низко павшей африканской расы и гордый потомок диких аборигенов этой страны. Хижина их начинала принимать какой-то старый, сгорбленный вид, но ее обитатели были, конечно, несравненно старше ее. Эти примеры долголетия, что бы о том ни говорили теоретики, весьма нередки среди негров и американских туземцев, причем негры отличаются этим в еще большей степени. Принято уверять, будто преклонный возраст, зачастую приписываемый этим людям, объясняется не столько истинным долголетием их, сколько тем обстоятельством, что никому в точности не известно время их рождения. Но все же люди, в очень преклонном возрасте, так часто встречаются среди негров и индейцев, в особенности в сравнении с незначительной численностью этих рас, что факт их долголетия не подлежит никакому сомнению.
Ни одна большая проезжая дорога не вела к вигваму, но так как хижина эта была построена на земле Равенснеста, то туда вела хорошенькая тропинка. Кроме того, к вигваму можно было добраться и по узенькой проселочной дороге, ведущей множеством извилин от барского дома к хижине старцев и проложенной нарочно для того, чтобы бабушка моя и сестра могли во время своих прогулок навещать своих старых друзей в их жилище.
По этой-то именно дороге мы приблизились к вигваму и уже издали увидали обоих старцев.
— Вот они оба! — воскликнул дядя. — Греют на солнышке свои старые кости. Знаешь ли, Хегс, что я никогда не мог их видеть, не испытывая известного чувства умиления и нежности к ним. Оба они были друзьями моего деда, несмотря на то, что один из них был его рабом, и с тех самых пор, как я начал себя помнить, это были уже пожилые, почти что старые люди, так как оба они старше моего покойного деда. Взгляни на этих двух стариков! Оба они остались верны своим привычкам и вкусам, несмотря даже на то, что они так долго прожили вместе; вот Сускезус сидит на камне, прислонив свое ружье к яблоне с полным презрением к труду, тогда как Джеп копается в садике и если на самом деле и не делает никакого настоящего дела, то все же воображает, что занят работой, как бывший раб.
— Ну, а который из них, думаете вы, более счастлив, тот ли, который работает, или тот, который праздно проводит свои дни?
— Я полагаю, что каждый из них находит счастье в том, что сохраняет свои исконные привычки. Индеец от природы ненавидит и презирает всякий труд, и я помню, по рассказам отца, как он был счастлив, узнав, что ему позволят проводить жизнь в полнейшей праздности, не имея даже надобности плести корзины.
— Видите, дядя, Джеп смотрит на нас, не лучше ли нам прямо подойти к ним?!
— Джеп как ни глядит, все же и половины того не увидит, что видит индеец; этот последний обладает во всех отношениях гораздо лучшими способностями, чем негр. Он человек очень разумный, симпатичный и в высшей степени проницательный. От него в былые годы ничто не могло укрыться. Однако надо, действительно, подойти к ним.
Мы решили сохранить и здесь строгое инкогнито и выдержать до конца свою роль. В тот момент, когда мы подходили к хижине, Джеп медленно поднялся от своей грядки и побрел к тому месту, где сидел индеец. Из этих двух представителей далекого поколения черный человек, если только его еще можно было назвать черным, так как лицо его было скорее темно-грязно-серого цвета, изменился сильнее, чем индеец. Что же касалось Сускезуса, или Бесследного, то его наполовину обнаженное тело (он был в своем национальном наряде) казалось вылитым из темной, немного потускневшей бронзы. Вся его фигура, хотя и слегка высохшая, напоминала собою окаменевшую мумию, одаренную, однако, своими жизненными способностями и, по-видимому, даже полную энергии. Только цвет кожи старого индейца стал менее ярким и менее блестящим, чем прежде.
— Саго, саго, — приветствовал индейца дядюшка, не видя никакой для себя опасности в употреблении этого обычного приветствия индейцев. — Корошеньки день! — обратился он к негру, — это ни моя разговор быть, guten Tag!
— Саго, — отозвался Бесследный своим звучным грудным голосом, тогда как старый Джеп только пошевелил своими большими отвислыми губами как бы для того, чтобы показать свои все еще прекрасные, крупные белые зубы, но не произнес ни звука. Как бывший раб Литтлпеджей он смотрел на разносчиков и странствующих музыкантов, как на низший класс людей, и относился к ним свысока. Прежние рабы — негры так сильно свыклись с семьей своих владельцев, в которых они часто были даже и рождены на свет, что они считали себя чем-то нераздельным с ними.
— Саго, — почтительно, но вместе с тем с полным чувством своего достоинства повторил еще раз индеец.
— Ошень коротенькая день! — вымолвил дядя, спокойно усаживаясь на кучу бревен, сложенных тут же, возле хижины, и отирая лоб платком. — Как ви називайт это место?
— Это? — не без некоторого презрения отозвался Джеп. — Это колония Йорк; а вы-то сами откуда, приятель, что этого не знаете?
— Мы с немецки сторона, короша сторона, мой сторона.
— А-а… — протянул негр.
— Кто быть шить в этот большая каменни дом? — продолжал расспрашивать дядя.
— О, всякий видит, вы не Йоркский житель, по вашему вопросу. Кто же не знает, что здесь живет генерал Литтлпедж!
— О, я думать, он быть давно умер.
— Да что же из этого! Это его дом и усадьба и все поместье! И старая, и молодая барыня, и дети — все здесь живут.
В роду Литтлпеджей было три поколения генералов. Третий и последний из них был мой дед Мордаунт Литтлпедж.
— А кто сейчаси хозяин этот большая дом?
— Генерал Литтлпедж, я вам говорю! Мой властелин мистер Мордаунт Литтлпедж, мой молодой барин, вот кто! — торжественно и не без гордости пояснил он. — Теперь негры становятся уже редки здесь, в этой части света, я здесь один теперь, — добавил он.
— И индейцы тоже, я полагайт, нет Польше Красни Кож! Но быть скоро прийти много, много, — заметил я.
При этих словах индеец вскочил на ноги и уставился на меня испытующим взором; движение его было поистине прекрасно и величественно. До этой минуты он не проронил ни слова, кроме своего приветствия, но теперь я заметил, что он намеревался сказать что-то.
— Новое племя? — произнес он. — Как вы их называете? Откуда они пришли?
— Ja, ja, это быть Красни Кож, антирентистки. Вы не видайт? Не видайт инджиенс?
— А… да, они меня навестили… Рожи в мешках!… Какие люди! Бедные краснокожие, бедные, славные, честные, краснокожие воины!
— Ah, ja, это не корош инджиенс, я такой инджиенс не любил. Как вы их называйт?
Сускезус только покачал на это головой, затем еще раз вгляделся в дядю, после чего медленно перевел свой взгляд на меня. Несколько раз я замечал, что он смотрел попеременно то на меня, то на дядю, затем опустил глаза медленно в землю, не сказав ни слова.
Я взялся за свои гусли и сыграл на них одну из очень популярных среди негров песенок. Сускезус как-будто вовсе даже не слушал моей музыки, но я заметил, что по лицу его скользнуло выражение, похожее на тень презрительности; но Джеп весь как-будто ожил при звуках этой песни, даже ноги его поводило какое-то характерное движение, говорившее как нельзя более ясно, что он готов хоть сейчас пуститься в пляс, а сморщенное, изборожденное морщинами лицо негра улыбалось только ему одному свойственной, широкой, не то грустной, не то веселой улыбкой, освещавшей все его лицо каким-то особенным внутренним светом.
Вдруг раздался вблизи хижины стук или вернее, шум катившихся по песку колес, и легкий, очень знакомый мне экипаж, запряженный парой превосходных лошадей, обогнув сарай и навес, примыкавшие к хижине, остановился шагах в десяти от того места, где мы сидели на бревнах. Бабушка моя, сестра моя Марта, две воспитанницы дяди Ро и прелестная Мэри Уоррен сидели в экипаже. Привлекательная, конфузливая, но вместе с тем умненькая и живая дочь священника, казалось, была в этом обществе совершенно своим человеком и чувствовала себя там совершенно как дома. Она заговорила первая, обращаясь к моей сестре:
— Вот видите, Марта, это те самые две личности, о которых я вам уже говорила; теперь вы услышите прекраснейшую игру на флейте.
— Я буду очень рада его послушать, хотя сомневаюсь, чтобы он мог играть лучше Хегса. Но все же он, вероятно, своей музыкой напомнит мне отсутствующего брата.
— Послушаем музыку, дитя мое, это всегда приятно, но нам вовсе нет надобности в ней для того, чтобы напомнить нам о нашем дорогом мальчике, ведь он и без того всегда живет в нашем воспоминании. Добрый день, Сускезус! Надеюсь, вы довольны этой прекрасной погодой? — обратилась она к индейцу.
— Саго, — произнес Сускезус, делая рукой движение, полное грации и гордого достоинства, причем он не поднялся с места. — Да, Великий Дух добр, он дал нам добрый день сегодня, добр ли он и ко всем вам?
— Благодарю, мы все, слава Богу, чувствуем себя прекрасно. Добрый день, Джеп, — обратилась она к негру, — как чувствуете вы себя в эту чудесную погоду?
Джеп, пошатываясь, поднялся со своего места, почтительно и низко поклонился и отвечал своим обычным почтительным и в то же время немного фамильярным тоном верного долголетнего слуги.
— Спасибо вам, мисс Дуз (он все еще по старой памяти называл бабушку ее уменьшительным девичьим именем). От всего сердца благодарю вас. Я чувствую себя прекрасно, а вот только ваш старый Суз, он вот стареет и слабеет с каждым днем.
Эта спица в чужом глазу, представлявшаяся бревном старому Джепу, показалась всем настолько забавной, что все присутствующие невольно улыбнулись; я особенно был в восторге от смеющихся лучистых глаз прелестной Мэри Уоррен, где промелькнуло выражение чисто детской шаловливой веселости, несмотря на то, что она не произнесла при этом ни единого слова.
— Скажите-ка мне, мисс Дуз, — продолжал Джеп, — правда ли это, что в Сатанстое построили город?
— Нет, Джеп, намерение такое было, и даже сделана была попытка, но мне кажется, что из Сатанстое никогда ничего, кроме отличной фермы, не выйдет.
— Тем лучше! — решил негр. — Это хорошая, очень хорошая земля; один акр той земли лучше двадцати акров здешней.
— Мой внук был бы весьма обижен вашим мнением, если бы он мог вас слышать теперь, Джеп.
— Ваш внук, — засмеялся недоверчиво старый негр, — что вы, мисс Дуз, я помню, что у вас недавно родился маленький ребенок, но ведь у этого дитяти не может быть детей.
— Ах, друг мой Джеп, все мои дети давно уже стали взрослыми мужчинами и женщинами, и теперь уже все они немолоды: один из них уже переселился раньше меня в лучший из миров, а его сын теперь ваш молодой владелец, а эта барышня — его сестра, и ей было бы очень обидно думать, что вы ее забыли, Джеп.
Дело в том, что Джеп оказался в весьма затруднительном положении, благодаря одному недостатку, довольно часто встречающемуся у людей старых; память его удерживала только давно прошедшее, а все новейшие события он никоим образом не мог удержать в своей памяти, они как-то сливались и пропадали. Однако, несмотря на то, что в данный момент он совершенно забыл о моем существовании, а также забыл и моих покойных родителей, он все же отлично знал и помнил мою сестру, которая частенько навещала его. Каким образом он привел в связь в своем уме существование этой девушки с нашей семьей, я не могу себе представить, но он знал ее и в лицо, и по имени, и даже по какому-то бессознательному чутью.
— О!… — с необычайным для его возраста оживлением и поспешностью воскликнул Джеп. — О, я хорошо знаю мисс Пэтт! Я никогда не забывал мисс Пэтти; она такая красавица! Она каждый раз, когда я ее вижу, все красивее и красивее. Яу! Яу! Яу! — захохотал старый негр; смех его звучал как-то даже жутко, но вместе с тем, как и смех всякого негра, он отличался каким-то своеобразным весельем. — Яу! Яу! Яу!… О, мисс Пэтти, она писаная красавица, совсем похожа на мисс Дуз. Я думаю, что мисс Пэтт родилась в год смерти генерала Вашингтона.
Так как этот срок рождения сделал бы нашу маленькую Пэтт более чем вдвое старше ее действительного возраста, то все молодые девушки невольно рассмеялись. Выражение, похожее на слабую улыбку, мелькнуло и по лицу важного и молчаливого индейца; очевидно, он лучше старого Джепа помнил хронологию событий всей нашей семьи.
— Какие у вас гости сегодня, друзья мои? — осведомилась бабушка, приветливо кивая в нашу сторону; мы поспешили встать, чтобы ответить низким поклоном на ее приветствие.
— Это, как видно, разносчики, мелкие торговцы, при них есть ящики с каким-то товаром, и этот молодой человек играет на таком инструменте, какого я никогда раньше не видал. Послушайте, молодой человек, сыграйте что-нибудь для барышни, — что-нибудь такое, от чего бы старому негру захотелось плясать, как давеча.
Я только что взял свои гусли и начал уж было наигрывать на них ритурнель, как вдруг был прерван столь приятным мне нежным, мягким голосом, казавшимся еще более мягким и ласкающим вследствие некоторой поспешности.
— О, нет, не это, не это! Возьмите флейту, флейту! — воскликнула Мэри Уоррен, покраснев до ушей от своей собственной смелости с того момента, как она заметила, что я услышал ее слова и уж готовился ей повиноваться.
Почтительно поклонившись, я отложил в сторону свои гусли, достал из футляра свою флейту и стал исполнять на ней отрывки из новейших, только что вошедших в моду опер. Едва я успел сыграть несколько тактов, как заметил, что яркая краска румянца залила прелестное личико моей сестры, и по отразившемуся в ее чертах волнению я понял, что моя музыка живо напомнила ей брата. Добрая бабушка моя слушала меня с величайшим вниманием, а все четыре барышни остались в восторге от моего исполнения.
— Музыка ваша заслуживает того, чтобы ее послушать в гостиной, а не на улице, — ласково обратилась ко мне бабушка, когда я окончил. — Надеюсь, что мы услышим ее сегодня вечером в нашем доме, если только вы рассчитываете еще пробыть здесь некоторое время; а теперь мы будем продолжать нашу прогулку.
Говоря это, бабушка милостиво наклонилась ко мне и протянула мне руку с ласковой, приветливой улыбкой. Я подошел к ней ближе и, приняв из ее руки доллар, который она мне подала, приник к ее руке не только почтительным, но и горячим поцелуем. Экипаж тронулся, но все же я успел прочесть на почтенном лице моей дорогой бабушки выражение удивления и недоумения. Моя горячая благодарность, очевидно, поразила ее. А дядя Ро поспешно отошел в сторону, желая скрыть душившие его слезы умиления, и Джеп последовал за ним по направлению к дверям хижины, в которой они оба тотчас же и скрылись.
Я остался один со старым индейцем.
— Почему было не поцеловать в лицо свою родную бабушку? — спросил тот своим обычным, спокойным, ровным голосом.
Если бы в этот момент над моей головой разразился с безоблачных небес оглушительный удар грома, то он поразил бы меня менее, чем эти слова старика.
Как, этот парик, этот наряд, который мог обмануть глаз самых близких мне людей, который ввел в заблуждение лукавого и проницательного Сенеку, не мог обмануть зорких глаз этого проклятого индейца?!
— Возможно ли, Сускезус, что вы меня узнали? — воскликнул я. — Неужели вы так хорошо помните мои черты? Я полагал, что наряд и парик делают меня совершенно неузнаваемым для всех знавших меня людей.
— Понятно, что я сразу, как только увидел, узнал молодого господина; я знал его отца, его мать, знал и деда, и бабушку, знал и прадеда, и его отца, как же мог я не знать или забыть молодого господина?!
— Неужели вы узнали меня раньше, чем я поцеловал руку бабушки, или же я этим себя выдал?
— Я узнал вас, как только вас увидел, и вас, и вашего дядю. Добро пожаловать!
— Но вы не скажете никому о том, что вы нас узнали? Бесследный, ведь мы всегда были друзьями, и я на вас надеюсь!
— Конечно, мы всегда были друзьями, — подтвердил торжественно индеец. — К чему же старому, седовласому орлу заклевывать молоденького голубя? Никогда еще топор не врубался в тропу между Сускезусом и кем-либо из племени обитателей Равенснеста. Теперь я слишком стар, чтобы вновь вырыть свой топор.
— У нас на то есть самые основательные причины, чтобы нас здесь никто не знал в течение некоторого времени, Сускезус, вы меня понимаете?
Индеец утвердительно кивнул головой.
— Арендаторам надоело платить нам следуемую за наши земли арендную плату или так называемую ренту; они желают заключить теперь совсем иные, более выгодные для себя условия, в силу которых они бы стали хозяевами тех ферм, которые они теперь арендуют.
Нечто похожее на волнение отразилось в чертах мрачного индейца, губы его дрогнули, но он не сказал ни слова.
— Слыхали вы об этом что-нибудь, Сускезус? — спросил я.
— Маленькая птичка пела мне эту песню на ушко, — ответил он, — но я не захотел ее слушать.
Он, очевидно, намекал на мою сестру или кого-либо из молодых барышень из нашего дома.
— А про этих индейцев, вооруженных ружьями и закутанных в красный коленкор, вы слыхали?
— Какого они племени, эти инджиенсы? — спросил Бесследный с необычайной живостью и воодушевлением, которого я никак не ожидал встретить в нем. — Что они делают, эти люди? Они идут по тропе войны по всей этой стране, э-э!
— Они принадлежат к племени антирентистов, слыхали вы о таком народе?
— Бедные, бедные инджиенсы! К чему было явиться так поздно? Почему было не прийти тогда, когда еще ноги старого Сускезуса были легче крыльев птицы? О, зачем они дождались, покуда бледнолицые не стали многочисленнее листьев на деревьях наших лесов или снежинок, выпадающих зимой? Сто лет тому назад, когда этот дуб был еще молод, племя инджиенсов еще что-нибудь значило, а теперь — ничего!
— Но, Суз, вы сохраните, друг мой, нашу тайну, не так ли? Не говорите никому ни слова о том, кто мы, ни даже вашему старому приятелю негру.
Бесследный утвердительно кивнул головой, затем как будто впал в какое-то раздумье или же просто дремотное состояние, очевидно, не желая долее продолжать этот разговор. Тогда я подошел к дяде и передал ему о всем случившемся. Он был, понятно, не менее меня удивлен, несмотря на то, что проницательность старого индейца и его способность к наблюдению были ему давно знакомы. Понятно, что опасаться быть выданным им кому бы то ни было не было никакой надобности, на честность и рыцарские качества, а также на благородство натуры этого человека можно было всегда смело рассчитывать.
Нам предстояло решить теперь важный вопрос: куда нам следует направить отсюда свой путь? Поразмыслив, мы решили посетить некоторые дворы в поселке, расположенном вблизи нашего родового гнезда, усадьбы Равенснест, а не идти еще сегодня на село, отстоявшее более чем в четырех милях отсюда. Затем мы намеревались приискать себе более или менее подходящее помещение для ночлега где-нибудь по соседству с барским домом. Дядюшка считал необходимым сохранять до поры до времени самое строгое инкогнито для всех, не исключая даже и наших родных, чтобы иметь возможность разузнать вполне настоящее положение дела и намерения антирентистов.
Итак, мы скоро распрощались с индейцем и его сожителем, старым негром, пообещав им побывать у них еще раз в течение завтрашнего дня, и побрели каждый со своей ношей по той тропинке, что вела на ферму. Там мы надеялись встретить хороший прием, так как на этой нашей ферме уже с давних пор работал и хозяйничал некий Миллер со своей семьей, состоявшей из него самого, его жены и шести или семи человек детей, по большей части подростков.
— Том Миллер, сколько помнится, был прежде славный человек, на которого можно было положиться, — заметил дядя, когда мы стали подходить к овину, в котором работал сам Миллер и его семья. — Но во всяком случае будет лучше, если мы не откроемся ему.
— Я вполне того же мнения, дядя, — ответил я. — Как знать, в самом деле, не возымел ли он того же желания, как и все остальные, присвоить себе ту ферму, на которой он теперь живет и работает. Ведь несмотря на то, что он ее у нас не арендует, а обрабатывает для нас за известное вознаграждение, все же он имеет на нее те же права, как и все остальные, не так ли? А любовь к деньгам и наживе — такой всесильный источник зла, что когда эти чувства овладевают человеком, то никогда нельзя поручиться за него, что он того-то или того-то не сделает.
— Ты прав, Хегс, ты прав, но вот мы подошли уже так близко, что они нас могут слышать; пора опять стать немцами.
— Guten Tag. Guten Tag, — проговорил дядя, входя в овин, где Миллер, два его старших сына и несколько работников натачивали свои косы, готовясь к покосу, — порядошно шарко! Этот короша день.
— Здорово! Здорово! — весело отозвался Миллер, окинув нас бойким, проворным взглядом. — Что вы продаете? Духи, помаду, эссенции какие.
— Oh, nein! Часи, солоти вешши разни, — ответил дядя, раскрывая свой ящичек, — вы, мошет, будет покупайт корош часи?
— А они чистого золота? — осведомился Миллер.
— Nein, nein… не шисти солот, nein, это я не мошет сказывать, это быть не чисти солот, но это быть ошень корош вешши для простой человек, как ви и я, а совсем не для таких важных бар, как эти знатные господа, там.
— Да, эти вещи, конечно, не были бы достаточно хороши в большом доме! — воскликнул с едкой насмешкой в голосе один из работников, которого, как я узнал впоследствии, звали Джошуа Бриггам. — Так, значит, вы свой товар предназначаете исключительно бедным людям, не так ли?
— Я мой товари преднаснашает для всякой человек, какой дала за него деньги, — ответил продавец. — Желает ви имейт часи?
— И очень бы желал — и не только одни часы, но еще и целую ферму в придачу, если бы только я мог получить дешево и то, и другое, — ответил Бриггам тем же злобным голосом. — Почем вы нынче продаете фермы? — добавил он.
— Я не имейт ни какой фэрм; я продавайт часи и разни солотой вешши, а не фэрм, я продавайт што я имейт, што я не имейт, я не продавайт.
— О, у вас будет все, чего вы только пожелаете, если вы пробудете подольше в этой стране! Ведь эта страна свободная, и самое подходящее место для бедного человека, — продолжал Бриггам, — и если это не совсем так сейчас, то вскоре будет так, как я вам говорю, как только мы избавимся от всех этих землевладельцев и аристократов.
На это дядя, приняв самый простодушный вид, сказал:
— Ай, ай, а я слыхайт, што в Америку не быть никакой барон, ни аристокрад, што здесь не быть ни одна граф на всей сторона.
— О, и здесь есть всякого рода люди, как и везде, — заметил Миллер, спокойно усаживаясь на валявшийся на земле обрубок, для того, чтобы открыть и рассмотреть часы, которые он держал в руках. — Но этот Джошуа, которого вы видите перед собой, называет аристократами всех, кто сколько-нибудь стоит выше него, хотя сам он отнюдь не хочет называть себе равными тех, которые ниже него.
Эти слова степенного Миллера очень понравились мне, особенно же тот спокойный, решительный тон, которым они были сказаны. Судя по этому тону его можно было видеть, что это человек, смотрящий правильно на вещи и не желающий ни перед кем скрывать своего мнения. Я видел, что и дядя остался весьма доволен и тоном, и словами своего собеседника и, очевидно, намеревался продолжать с ним разговор.
— Снашет, в Америку нэт никакая благородная дфорян?
— О, как же, у нас здесь много таких важных господ и бар, как вот наш Джошуа, которому до того хочется вскарабкаться повыше других, что он был бы не прочь добраться и до графа, и до герцога, лишь бы никого не было выше его. А я ему все и говорю: дружище, ты больно прытко лезешь вперед, нехорошо, брат, корчить барина, пока еще не отучился в кулак сморкаться! Ха, ха, ха! — добродушно подшутил он.
Джошуа, казалось, был немного сконфужен этим замечанием, высказанным ему человеком его же класса, стоявшем почти что на одном уровне с ним и всеми уважаемым, тем более, что внутренне он сознавал, что тот был прав. Но в него вселился какой-то неугомонный демон, он себя уверил, что он поборник какой-то священной идеи, не менее великой и святой, чем самая свобода, и потому не хотел сдаваться.
— Возьмем хоть этих Литтлпеджей, ну, чем они лучше других?
— Мне кажется, что лучше о них совсем не говорить, Джошуа, так как ты эту семью совсем не знаешь.
— Да мне и знать ее не надо, на что мне, я их презираю!
— Нет, милый мой, ты их совсем не презираешь, ты им завидуешь, а тем, кому мы в чем-либо завидуем, тех мы не можем презирать. О людях, которых мы, действительно, презираем, мы никогда не станем говорить с такой горечью. Что вы хотите за эти часы, почтеннейший? — обратился он к дяде.
— Шетыре доллара, — ответил продавец.
— Четыре доллара, — повторил как-то не то удивленно, не то недоверчиво Том Миллер, — я боюсь, что часы эти, пожалуй, не очень важные, — добавил он, начиная сомневаться в их достоинствах, вследствие непомерно дешевой цены. — Дайте-ка, я еще раз взгляну на механизм.
Замечательно то, что ни один человек никогда не купил часов, не посмотрев предварительно некоторое время с должным вниманием на механизм, хотя, собственно говоря, судить о достоинствах или недостатках механизма по взгляду может только механик, да и то еще не всякий. Итак, Том Миллер поступил на этот раз точно так же, как поступают все в этих случаях. Внешний вид часов да и до крайности дешевая цена их очень прельщала его. То же самое действие произвело это обстоятельство и на Джошуа.
— Что стоят вот эти часы? — спросил он, беря в руки точно такие же часы, как те, которые держал Миллер.
— Сорок долларов! — резко ответил дядя.
Оба покупателя удивленно уставились на продавца при этих словах; они, казалось, положительно не верили своим ушам. Миллер, не проронив ни слова, взял из руки своего работника часы и внимательно разглядывал их, сравнивая их с теми, которые он раньше держал в руках, после чего он снова обратился к дяде и спросил о цене.
— Для ви, тот или другая все рафно шетыре доллара, — ответил продавец.
Это подало повод к новому удивлению. К счастью, однако, Бриггам приписал всю эту странность простой ошибке или оговорке иностранца.
— А-а мне послышалось, что вы сказали сорок, четыре — это дело другое.
Но Миллер понял, что тут дело не в ошибке вовсе, и потому решил удалить своего работника.
— Джошуа, друг мой, вам с Питером уже пора пойти и позаботиться об овцах; сейчас будут сзывать к обеду, а если ты захочешь приторговать себе часы, то можешь это сделать, когда вернешься. Идите, ребята, живо!
Несмотря на эту бесцеремонность и простонародный разговор, Миллер, очевидно, умел приказывать, как настоящий хозяин своим рабочим. Он отдал свои распоряжения спокойным, дружественным тоном, но так, что не было никакой возможности его ослушаться. Минуту спустя оба его работника, отложив в сторону свои косы, вышли из овина.
— Ну, теперь, — сказал он, — вы, быть может, назначите мне настоящую цену за эти часы?
— Я гофорила, шетыре доллар, што я гофорила одна рас, то сегда бувает.
— Ну, в таком случае я их возьму, хотя я, право, желал бы, чтобы вы у меня спросили вдвое дороже, несмотря на то, что четыре доллара для меня далеко не лишние в кармане; ведь я человек небогатый, семья большая; но, право, уж это больно дешево за такие часы, так что меня даже сомнение берет на этот счет. Но будь, что будет, попробую рискнуть на этот раз; вот получите ваши деньги, все новенькой монетой,
— весело добавил он.
— Благдарстите, mein Herr, благдарстите… а ваш дами не пошелайт купил какое-нибудь прош, прослети, колешки?
— О, если вы хотите таких дам, которые покупают браслеты и колечки, так это вам придется искать не у меня на ферме. Моя жена не знала бы, что ей делать с такими украшениями, она у меня не смеет корчить барыню, она простая баба и пусть ею и будет, и всякий разумный человек ей в уважении за это не откажет. Вот этот парень, что сейчас пошел к овцам, это — единственный важный барин у меня на ферме.
— Ja, ja, это быть большой барин, в грязная сорошка, ха, ха, ха!… Пошему он имела такой високая шувства о себе, о своя персон?…
— Да потому, что хочет задрать рыло выше своей головы и каждый раз выходит из себя, когда ему встречается какое-нибудь препятствие. У нас в стране немало таких парней развелось теперь, от них только одно беспокойство и досада. Знаете ли, дети, мне, право, кажется, что этот Джошуа состоит в числе инджиенсов.
— Я это знаю наверное, — сказал старший из сыновей Миллера, мальчик лет восемнадцати — девятнадцати, — иначе куда бы он мог пропадать каждую ночь после работы, а в воскресенье его целый день никто не видит; уж, верно, он ходит на их сходки и потому приходит каждый раз все злее и злее на людей. Да и что это за сверток бурого коленкора, что я намедни видел у него под мышкой, помнишь, отец, я ведь еще тогда же говорил об этом.
— Да, что-то помнится, но я тогда не придал этому никакого особого значения; но теперь, если я узнаю, что это в самом деле так, Гарри, то он немедленно уберется отсюда. Я не хочу, чтобы у нас здесь были инджиенсы.
— О, я думает, я фидел там одна штарая индеец в избушечка, у самы лес.
— О, это Сускезус, наш старый онондаго, это настоящий индеец; он старый, знатный воин, а у нас здесь целые толпы всяких негодяев и воров, выряженных индейцами, рыскают по стране и проделывают всякие безобразия. Закон, конечно, против них и правда также, и все истинные сторонники свободы в стране тоже должны были бы быть против них.
— А стесь, в Америку, сакон тоше тает больше покрофительство богаты шеловек, шем бедны? И ви имейт сдесь такой аристограт, который никакой подать и пофинность не плотил, а плотил все одни бедни? И у фас богати забирал себе все корош долшности и брал на свой карман казенни деньги, да?
Миллер расхохотался, отрицательно качая головой.
— Нет, нет, приятель, ничего такого у нас, слава Богу, нет и не было. У нас люди богатые редко занимают какие-нибудь должности, что же касается налогов и податей, то и богатые платят их наравне с бедными, если только не вдвое больше; вот хотя бы Литтлпеджи, они сами платят казенную подать или казенный налог за эту ферму, и она оценена вдвое выше любой другой фермы на их земле.
— Но это не быть справедливо!
— Несправедливо! Да кто же беспокоится об этом; я своими ушами слышал, как сборщики и оценщики между собой рассуждали: это богатый человек, он в состоянии платить и вдвое больше, а тот вон, бедный, у него семья, ему ведь трудно. Не то, так другое, они всегда найдут такую оговорку, чем оправдать свою несправедливость.
— Но федь у фас есть закон! Он мошет шаловаться на суд!
— О, суд! Что такое у нас суд! Присяжным может быть всякий, и эти люди решают самые важные вопросы по своему капризу или усмотрению, нимало не справляясь даже и с чувством справедливости. И редкий состоятельный человек выигрывает свою тяжбу или свое дело в суде, у нас уже такой порядок, и всякий его знает.
— О, так этот богат шеловек совсем не аристоград, ни-ни…
— Не знаю, право, но так у нас называют всех землевладельцев, а я хотя часто слышу и читаю об аристократах, но хорошенько не знаю, что это слово значит. Может быть, вы об этом знаете?
— Oh, ja, oh, ja! Аристоград, то быть шеловек котори имейт всякой власти в стране и в прафительство.
— О, да по-нашему это называется король! Ну, а у нас вся власть в руках людей, которые называются «демагогами», а те, которых у нас называют аристократами, у тех нет власти ни на грош. У нас было за последнее время много сходок, на которых ужасно много говорилось о правах фермеров на владение возделываемыми ими фермами, об аристократах и феодальных повинностях. Не знаете ли вы, что это за штука эти феодальные повинности?
— Oh, ja! Этого быть ошень много в Deutschland, в моя сторона. Это быть главная штука, такой, што каждая фассал долшна разная услуга и повинность для свой господин. В моя сторона этот фассал — это быть вашна господин, она долшна быть на война и платить деньги свой король или принц.
— Ну, а нести в уплату ренты вместо денег курицу, вы это не называете там феодальной повинностью?
И дядя Ро, и я, мы оба от души расхохотались на это.
— О, если господин имела прафо прийдет и взять, сколько он хошет курици или зипленка и ходить так шасто, как он то хошет, о, тогда это быть покош на феодальни прафо, но ешели ви долшен кашний год дать ваша господин десять или двадцать курица и зипленка, то это все равно, как деньги, рента.
— Мне кажется и самому, что это так, но у нас многие считают для себя крайне унизительным нести на кухню землевладельца определенное число дворовой птицы, оговоренное в условии.
— О, он мошет посылал какой маленьки мальшик или девошек, если он сами не хотел ходить на кухня.
— Ну, да, конечно! — обрадовался Миллер. — Запомните-ка это, дети, чтобы я мог сказать это самое за ужином нашему Джошуа.
— А если сама господин долшна своя портной или своя сапошник, он тоше долшна ходить до его лавка и отдавайт деньги!
— Конечно, это правда.
— Так отшего ше эти шеловеки быть недовольная?
— Да они недовольны тем, что им приходиться платить ренту, они полагают, что следовало бы принудить землевладельцев продать им те фермы, которые они у них доселе арендовали, или, что еще того лучше, принудить их уступить арендаторам все свои земли безвозмездно.
— Но если землефладелес не шелает продафайт свой ферма, как может это его заставляйт продовайт? Тошно так как нихто не мошет заставляйт продафайт арендатора его овсы, баран и швинья, если он не шелайт их продафайт.
— Мне кажется, что он прав, что вы думаете, дети? Как ваше имя, приятель? Мы, вероятно, еще будем видаться с вами, так вы уж скажите мне ваше имя.
— Мене совут Грейзембах и я родом с Прейссен.
— Так вот же, мистер Грейзембах, вы спрашиваете, чем эти люди недовольны? Они недовольны еще надменностью старой госпожи Литтлпедж, которая со своими барышнями никогда не посещает бедных людей.
— О, ну што же делайт, если у шеловека нету добрая сердце, нету шалости к бедная, несчастная люди, это не корошо…
— Да нет же, таких-то бедных они навещают и помогают им больше, чем кто-либо, этого нельзя не сказать, а вот я говорю о тех бедных, которые ни в чем не нуждаются.
— О-о-о… — протянул мнимый немец. — О такой бедни не ошень шалко и для мене… котори нишего не нушдается. Ви мошеть думает, этот старий мадам не шелает иметь компании с такой людей, котори не такой богати, как он сам и не такой важни?
— Да, да, именно это я и хотел сказать, и знаете, я должен в том сознаться, что в этом есть доля правды; эти барышни никогда не навещают, например, хоть мою Китти, а она, право, такое милое существо, какого нет второго во всей окрестности.
— А ваша Китти навещайт тот барышня, што шивет тот дом на пригорка? — спросил мой дядюшка, указывая на убогую хижину бедного однодворца.
— Нет, Китти моя не гордячка, но я бы не желал, чтобы она там часто бывала.
— О, о! Так ви быть аристоград! Ви не пускайт ваша дош к дош эта бедная шеловек.
— Нет! Ко только я вам говорю, что моя дочь не будет ходить к дочери старого Стевена.
— О, ну-у… он мошет делайт, как он шелайт, ваш дош, но я полагайт, и мамзели Литтлпедж мошет делайт, как он шелайт.
— Барышень Литтлпедж всего одна, а остальные, которых вы сегодня утром видели, это — две барышни из Йорка и дочь нашего сельского священника Уоррена.
— А, этот мистер Уоррен, этот священник быть богати шеловек?
— О, нет, он только тем и живет, что получает с прихода.
— И этот мамзель Уоррен быть подруг от мамзель Литтлпедж?
— Да, самая закадычная ее подруга. Еще набивается к барышне Литтлпедж в подруги одна девица, мисс Оппортюнити Ньюкем, но ей далеко не тот почет в большом доме, как Мэри Уоррен.
— А какой быть богаше?
— Которая богаче? Да у Мэри Уоррен гроша нет за душою, а мисс Ньюкем считается не менее богатой, чем мисс Пэтти Литтлпедж; но ее там не жалуют.
— О-о-о… так знашет, мамзель Литтлпедж делала себе подруга не с богата девушка, так, мошет быть, он не такой аристоград, как ви думает, хэ?!
Этот аргумент, очевидно, поразил Миллера.
— Да, — сказал он по некотором размышлении, — мне кажется, пожалуй, что вы правы, но и жена моя, и Китти об этом совсем иного мнения… И хотя я лично ни в чем не жалуюсь на Литтлпеджей, а все же и я считал их до сих пор заклятыми аристократами.
— Oh, nein! Фот тот, котори ви называйт демагог, фот тот аристоград у вас, в Америку.
— А, право, черт возьми, ведь это, может быть, так и есть на самом деле! — весело воскликнул Миллер.
— А этот важний мадам Литтлпедж ласково принимайт те, кто к ней пришел гости?
— О, да, конечно, она всех принимает очень ласково и приветливо, лишь бы те, кто к ней приходит, были вежливы с ней, а то вот я сам видел недавно, как самые простые люди входили прямо в комнату старой госпожи Литтлпедж и, не поздоровавшись с нею, подвигали кресло к огню, жевали табак и плевали прямо и на пол, и на ковры, не подумав даже снять шляпы. А люди эти очень чувствительны во всем, что только касается их личной важности, а о чувствах других они нисколько не справляются. Уж такой народ пошел…
На этом месте наш разговор был прерван шумом колес; оглянувшись, мы увидели экипаж бабушки, остановившийся у ворот фермы. Миллер счел нужным подойти к экипажу, чтобы осведомиться, не его ли желает видеть барыня по какому-нибудь делу. Мы с дядюшкой шли за ним.
В экипаже сидели две девушки, все они были почти красавицы, каждая в своем роде; в Америке удивительно редко можно встретить молодую женщину, которая была бы, так сказать, положительно дурна собой.
На пороге дома стояла Китти, и она была почти красавицею в своем роде — это был пышный, полный расцвет яркой здоровой красоты и молодости.
Все эти красивые живые глазки заблестели и весело заискрились, когда я появился со своей флейтой в руках, но ни одна из девушек не произнесла ни слова.
— Купите часи, мадам, пожалуйста, — обратился к бабушке дядя Ро, раскрывая перед ней свой ящичек и приподняв из вежливости шляпу.
— Благодарю, мой друг, — ласково отозвалась она, — благодарю, но у нас у всех есть уже часы.
— Моя часи ошень дешево.
— Я вам верю, — возразила, улыбаясь, бабушка, — хотя обыкновенно дешевые часы не всегда хороши, но вот этот хорошенький карандашик, он золотой?
— Oh, ja, мадам, он быть шиста золотой.
— А сколько он стоит?
Дядя назвал настоящую стоимость предмета, которая равнялась пятнадцати долларам.
— Так я беру его, — сказала бабушка, опустив в ящик вышеупомянутую сумму и затем, обратившись к Мэри Уоррен, она просила ее принять от нее на память эту хорошенькую безделушку.
Прелестное личико Мэри покрылось ярким румянцем, и она приняла предложенную ей вещицу, хотя с минуту мне казалось, что она не решалась на этот шаг, вероятно, смущенная значительной стоимостью вещи.
— Смотрите, мадам Литтлпедж, — добродушно воскликнул Том Миллер, — какой странный этот наш торговец; он просит пятнадцать долларов за эту безделушку, за маленький карандашик и всего только четыре доллара вот за эти часы, смотрите! — И он протянул бабушке свою покупку.
Та взяла из его рук часы и некоторое время внимательно разглядывала их.
— Мне кажется, мой друг, что это до крайности дешевая цена! Я удивлена этим не менее, чем вы, — добавила она, бросая на продавца недоверчивый взгляд. — Я знаю, — продолжала она, — что там, в Европе, эти вещи изготовляются по крайне недорогой цене, но все же четыре доллара уж это что-то чересчур дешево.
— У менэ, мадам, быть часи на всяки цени.
— Я бы желала купить очень хорошие дамские часи, но боюсь решиться купить их где бы то ни было, кроме какого-нибудь известного, с хорошей прочной репутацией, магазина.
— О, не сомневайтесь мадам, я обмануть не будет такой короши дам.
Бабушка все еще как будто колебалась.
— Но все эти часы не такого металла, как я бы желала, — заметила она, — я бы желала часы чистого золота и хорошей работы.
В ответ на это дядя достал из кармана прелестнейшие дамские часики, купленные в Париже за пятьсот франков у Блонделя, и подал их своей почтенной покупательнице.
Та не без удивления прочла на крышке имя фабриканта и, тщательно осмотрев прелестные часики, осведомилась о цене.
— Сто доллар, мадам; и это быть ошень дешево за такой часи.
При этих словах Том Миллер взглянул на свои часы, затем на те, которые бабушка держала в руках, такие маленькие, точно игрушечные, и, очевидно, молча, подумал о разнице, делаемой торговцем для бедных и богатых покупателей.
Но бабушка нисколько не удивилась этой высокой цене, хотя еще раз или два как будто недоверчиво взглянула на торговца.
— Так вот, если хотите, — сказала она, — принесите мне эти часики сегодня вечером вон в этот большой дом, я там живу; тогда я вам уплачу эти сто долларов, сейчас я не имею при себе всей этой суммы.
— Ja, ja, recht gut, recht schon, мадам!… Ви можете оставить себе эти часи, я приходить за этот деньги после, когда я будет покушал тут, где-нибудь недалеко.
Бабушка, понятно, на это согласилась, и часики стали переходить из рук в руки, и все решительно любовались и восторгались ими.
— Милая Мэри, тот карандашик я позволила себе предложить вам покуда, лишь до того времени, когда бы мне представилась возможность получить хорошенькие дамские часики, которые я вам предназначала на память за ваше милое, геройское отношение ко всем нам в последнее, столь неприятное и тяжелое для нас время, когда антирентисты вдруг сделались так наглы и назойливы. Прошу вас, не откажите принять от меня эту вещицу на память.
Мэри казалась чрезвычайно сконфуженной, она, по-видимому, совершенно растерялась. Яркая краска мгновенно разлилась по ее личику и вслед затем сменилась внезапной бледностью. Я не видал еще ни резу в своей жизни такой прелестной картины — молодой девушки в минуту затруднительного положения. Она хотела и не смела отказаться от этого подарка, она хотела и не смела также принять его.
— О, madame Литтлпедж, — воскликнула она, любуясь и дивясь предложенному ей подарку, — не может быть, чтобы вы мне предназначали эти прелестные часики, не может этого быть! Мы так бедны, а эти часы выглядят так роскошно, так богато, что мне кажется даже, что они едва ли подходят к моему скромному общественному положению.
— Я уважаю ваши чувства и сомнения, дорогое дитя мое, и вполне могу их оценить, но все же скажу вам, что вы мне окажете большое одолжение и очень порадуете меня, старуху, если примете от меня этот подарок…
— Но, право, дорогая madame Литтлпедж, я не знаю ни как мне отказаться, ни как мне решиться принять такой ценный подарок; позвольте же мне посоветоваться прежде с моим отцом!
— Да, хорошо, дитя мое, совет отца всегда должен быть дорог дочери, — сказала бабушка, пряча в карман хорошенький футляр с часами.
— Кстати же, мистер Уоррен обещал обедать сегодня с нами, так что мы, прежде чем идти к столу, сумеем уладить это дело. Да, вот вы говорили об обеде, — обратилась бабушка к дяде, — так если вы и ваш товарищ хотите последовать за нами вон в этот большой дом теперь же, то я вам уплатила бы и за часы, и сверх того получите и обед.
Мы были очень обрадованы этим предложением, которое приняли, рассыпаясь в благодарностях. Когда экипаж отъехал, мы остались еще несколько минут для того, чтобы распрощаться с Томом Миллером.
— Когда вы там закончите ваши дела в большом доме, — сказал нам на прощание этот славный человек, — то заверните еще разочек к нам; я бы желал, чтобы моя жена и Китти взглянули на все ваши красивенькие безделушки, прежде чем вы их окончательно унесете на село.
Пообещав ему зайти еще раз, мы направились к тому зданию, которое все здесь в окружности для краткости называли Нест (то есть гнездо), вместо Равенснест (Воронье гнездо). Все вокруг и около красивого большого дома усадьбы было в большом порядке, и этот-то порядок и несколько затейливый стиль архитектуры более всего другого способствовали тому, что на старинный дом наш в Равенснесте смотрели как на аристократическое гнездо и резиденцию завзятых аристократов. Впрочем, и слово, и понятие «аристократ» и «аристократический» получили у нас, в Америке, за последнее время необычайно широкое применение. Так, например, тот, кто жевал жвачку (табак), называл аристократом каждого, кто считал его привычку дурной и неприятной; так же точно тот, кто горбился или же был сутуловат, называл аристократом того, кто держался прямо, то есть не так, как он, и так далее. Кроме того, я, действительно, имел случай встретить человека, который утверждал, будто это до крайности аристократично сморкаться не пальцами, а в платок. Не далеко то время, когда даже утверждать истину латинской пословицы de gustibus non disputandum[9] будет также считаться в высшей степени аристократичным.
В тот момент, когда мы подходили к подъезду дома, как кучер с экипажем отъезжал к конюшням. Все три молодые девушки, за исключением Мэри Уоррен, скрылись в доме, нимало не интересуясь приближением таких людей, как мелкий торговец и уличный музыкант, но Мэри стояла подле бабушки на крыльце и поджидала нас.
— Клянусь честью, — шепнул мне дядя на ухо, — мне кажется, что добрая матушка моя имеет какое-то предчувствие нашего настоящего положения, судя по тому уважению, которое она оказывает нам.
— Ошень благодару, ошень благодару, сударыни, ви прафо ошень милостиф, што изволил ожидайт таки маленьки люди на крыльцо.
— Вот эта молодая особа сообщила мне, что она от вас узнала, что вы люди с образованием и по происхождению своему принадлежите к более высшему классу, а потому я не могу к вам относиться как к простым торговцам; я понимаю, что должны испытывать люди, претерпевшие различные превратности судьбы.
Затем нас пригласили войти в дом о объявили нам, что для нас накрывают стол; вообще с нами обходились радушно и приветливо, но сдержанно, как с людьми, стоящими ниже по положению. Между тем дядя устраивал свои дела: он получил следуемые ему сто долларов и выставил на вид все те действительно ценные вещи, которые были привезены им специально для подарков этим молодым девушкам. Барышни подошли поближе и увлеклись прелестными вещицами, тогда как Мэри Уоррен одна стояла поодаль от других, рядом со своим отцом, которого мы уже застали в гостиной. Очевидно, Мэри успела спросить его совета, и хорошенькие часики уже красовались у нее на поясе.
— Приветствую вас в Равенснесте, — произнес мистер Уоррен, дружески протянув мне руку. — Мы прибыли сюда немного раньше вас, и с тех пор мой слух и мое зрение постоянно открыты в надежде увидать вас и услыхать еще раз вашу флейту. Я даже надеялся увидеть вас на пути к церковному дому, так как ведь вы мне обещали посетить меня в моем доме.
— Я фам ошень благодарни, mein Herr, мы теперь имеит ошень много время для немношко музик. Я может сыграйт «Янки Дудль»[10], «Hail Columbia» и «Звездное Знамя» — эти вещицы всегда имеют успех в Америку, на улис и в гостинис, и в трактэр, весде, весде.
Мистер Уоррен улыбнулся и, взяв у меня из рук флейту, стал разглядывать ее с большим вниманием.
Я всем телом дрожал за свое инкогнито. Флейта эта была уж у меня давно, и все домашние, конечно, знали ее. Как быть, ежели Пэтти или же бабушка ее узнают? А между тем флейта моя переходила их рук в руки и очутилась, наконец, у моей сестры. Но Пэтти была так занята теми прелестными золотыми вещичками, которые ей показывал дядя, что не обратила особого внимания на мой инструмент.
— Смотрите, бабушка, вот она — та флейта, о которой вы говорили, что лучшей по звуку вы еще не слыхали никогда.
Бабушка взяла флейту из рук Пэттии и вздрогнула, поправила очки, вгляделась в нее ближе, окинула меня тревожным, пытливым взглядом и вдруг вся побледнела. Минуту спустя она медленно удалилась из комнаты; пройдя очень близко мимо меня и окинув меня еще раз все тем же испытующим взглядом, она вышла в вестибюль. Отойдя несколько шагов от двери, она остановилась и сделала мне знак, чтобы я следовал за ней. Я тотчас же повиновался; пройдя несколько комнат, мы очутились в маленькой приемной, примыкавшей к бабушкиной спальне; тут она грузно опустилась в первое стоявшее ближе от входа кресло, потому что едва держалась на ногах.
— О, не терзайте меня сомнением! — воскликнула она с таким волнением в голосе, что я не в силах его передать. — Скажите, ради Бога, скажите мне, верны ли мои догадки и предположения, скажите, я не ошибаюсь?!
— Нет, дорогая бабушка, вы не ошиблись! — ответил я. И оба мы очутились в объятиях друг друга.
— А тот торговец, — после некоторого молчания спросила бабушка, — неужели это мой сын Роджер? Неужели?
— Да, он, никто иной, мы с ним пришли вас повидать инкогнито.
— Так это из-за смут и волнений?
— Да, мы хотели все видеть своими глазами и считали, что было бы неосторожно явиться сюда в нашем настоящем виде.
— Мне кажется, что вы поступили благоразумно; настоящее ваше имя никоим образом не должно быть известно здесь кому бы то ни было — это необходимое условие вашей безопасности; эти герои дегтя, пуха и пера, проявляющие свою доблестную храбрость и мужество при нападении большинства на меньшинство, пришли бы в несказанное волнение, узнав о вашем возвращении. Нет сомнения, что горсти смелых и решительных людей, хотя бы всего в десять человек, было бы вполне достаточно, чтобы обратить в постыдное бегство целую сотню этих бродяг, потому что все они трусливы, как воры, и наглы только там, где чувствуют на своей стороне силу.
— То же самое слышал я и от других, но будем осторожны, мне кажется, что я слышу шаги кого-то из барышень. Сюда идут!
В тот же момент дверь распахнулась, и на пороге появилась Марта, а позади ее три другие барышни. Марта держала в руке прелестнейшую золотую цепь редкой работы, купленную дядей во время наших путешествий и предназначенную им моей будущей супруге, кто бы она ни была. Очевидно, он имел неосторожность показать барышням эту редкую вещь, и Марта была от нее в восторге. Увидя меня в комнате бабушки, все молодые девушки немало удивились, однако ни одна не сказала ни слова.
— Взгляните, бабушка, — воскликнула еще с порога Пэтти, — взгляните, видали ли вы когда-нибудь что-либо более изящное и более прелестное, чем эта цепь? А вместе с тем этот торговец не соглашается продать ее нам.
— Быть может, ты предлагаешь ему слишком низкую цену, дитя мое, ведь эта вещь должна стоить очень больших денег. Быть может, мне удастся уговорить вас изменить свое решение? — приветливо обратилась к продавцу бабушка. — Я была бы так рада побаловать немного внучку, подарив ей эту прелестную цепочку, которая, судя по всему, так сильно нравится ей.
В ответ на это торговец подошел ближе и, почтительно целуя руку бабушки, отвечал, что если бы он мог изменить свое решение для кого-либо, то, конечно, сделал бы это для такой прекрасной, приветливой и доброй дамы, как она, — «но, я поклянился, што эта вешш я дала шене моея сына, когда он будет шенить себе на какой-нибудь хорошенькой американски девешек, и фот пошему мне никак не мошно откасать от свой слов!» — проговорил мнимый торговец.
Бабушка улыбнулась, но, убедившись, что эта вещь действительно предназначается для моей будущей невесты или супруги, не стала более настаивать.
— А вы, — обратилась она ко мне, — имеете ли тоже желание, что и ваш батюшка? Ведь это очень богатый подарок для таких бедных людей.
— Ja, ja!… Aber, хоть это быть ваши прафда, aber, когда давайт свой сердце любовь, то такой вешш, как солот, имайт тогда не большой цен.
— Ну, что же делать, — вздохнула хорошенькая Пэтти, — приходится мириться с этой маленькой печалью и огорчением, хотя я, право, никогда еще не видала такой хорошенькой цепочки.
— Но я ничуть не сомневаюсь, что рано или поздно найдется такой человек, который поднесет вам цепочку не менее, если еще не более красивую, чем эта! — не без некоторой колкости сказала Генриетта Кольдбрук.
Это замечание ее очень не понравилось мне, и я тут же решил, что эта цепочка никогда не будет принадлежать мисс Генриетте, несмотря на то, что она была очень хороша собой и что такого рода решение неизбежно должно было огорчит дядю Ро.
К немалому моему удивлению, я заметил, что щечки моей Пэттии покрылись при этих словах легким румянцем, и тут только мне вспомнилось имя некоего Бикмена. Взглянув на Мэри Уоррен, я ясно мог заметить, что и она чем-то огорчена и только потому, что Марта была затронута, так как другой какой-либо причины к огорчению у нее в данное время не было, да и быть не могло.
— Голубушка, да и вы не огорчайтесь, я уверена, что ваша бабушка найдет для вас подобную цепочку, когда поедет в город, и это заставит вас забыть вот эту! — успокоительно шепнула она на ухо моей сестре.
Марта улыбнулась и горячо поцеловала свою прелестную подругу. Однако любопытство бабушки было затронуто, и ей хотелось узнать еще кое-что.
— Итак, вы, милый друг, решили бесповоротно поднести эту цепочку вашей будущей супруге?
— Oh, ja, мадам, oh, ja!
— И что же, ваш выбор уже сделан? — полюбопытствовала она, многозначительно поглядывая в ту сторону, где стояли обе воспитанницы дяди.
— Nein, madam! — ответил я, смеясь. — В Америку быть так много красива мадам, што я не ошень торопляется.
— Так вот, милая бабушка, — прервала меня Пэтти, — так как никто из нас не может получить этой прелестной цепочки, то мы решили утешиться вот этими вещицами, всего на двести долларов; вы ничего против этого не имеете?
— Ну и прекрасно, что вы утешились; сейчас мы рассчитаемся, а вы нам не мешайте, идите в зал.
Все вышли, чтобы не мешать бабушке расплачиваться с продавцом, а, в сущности, это был лишь предлог, чтобы остаться с сыном наедине.
Полчаса спустя мы сидели уже за отдельным столом так же спокойно, как если бы мы были в гостинице. Прислуживающий у стола лакей был старый слуга нашей семьи, проживший в доме более двадцати пяти лет в одной и той же должности. Понятно, он не был американцем родом, потому что ни один американец не остается в течение стольких лет в одном и том же низшем положении; если за ним водятся какие-либо хорошие качества, за которые его согласились бы держать его хозяева, то можно с уверенностью сказать, что он пойдет все выше и выше; если же за ним их нет, то хозяева его не дорожат им и не хотят подолгу держать у себя. Европейцы же — менее прогрессивные и менее самолюбивые люди, и часто можно между ними встретить человека, который всю свою жизнь прослужил конюхом или лакеем и ни разу не мечтал о возможности достичь более высокого общественного положения.
Так Джон, хотя и прослужил много лет в нашем доме и во многом сроднился с нашей семьей, все же сохранил кое-какие лакейские чувства и отношения к людям, которых он считал ниже себя по положению. Ему казалось, что для нас будет слишком много чести, если он останется у стола прислуживать нам, и потому, подав первое блюдо, он подвинул его к дяде и, указав ему на большой нож, как бы желая сказать этим «управляйтесь сами», вышел из комнаты.
Как и следовало ожидать, обед наш не представлял собою ничего особенно изысканного, хотя мы слышали, как бабушка впоследствии приказывала прибавить к нему кое-что полакомее; так, между прочим, нам подали бутылку хорошего вина, что было не совсем по чину людям нашего звания, но это отчасти объяснилось тем, что поданное нам вино было рейнвейн, так что бабушка хотела как бы польстить этим нашему патриотическому чувству.
— А, право, ведь это была прекраснейшая мысль приказать подать бутылку этого рудельсгеймера, не правда ли, мой друг? Матушка моя, право, прекраснейшая и разумнейшая женщина, какую я только знаю, и как она прекрасно сохранилась! Но если старая хозяйка здесь прелестна, то ведь и молодые ее помощницы тоже не дурны, что ты на это скажешь?
— Да, я с вами во всем согласен, дядя, и должен признаться, что давно уже не встречал нигде двух таких прелестных девушек, как здесь.
— Двух? Черт возьми! А мне казалось бы, что и одной покуда было бы вполне достаточно. Но кто же они, эти две счастливицы?
— Да моя сестра Пэтти и Мэри Уоррен. Другие две тоже очень милы, но много хуже этих.
Дядя Ро, казалось, остался очень недоволен моим ответом и некоторое время не говорил ни слова, сделав вид, что очень занят едой. Однако для человека благовоспитанного уйти всецело в свою тарелку с рыбой или мясом на более продолжительный срок является очень нелегкой и непривычной задачей, и потому ему пришлось заговорить опять.
— Кажется, здесь все спокойно, — заметил он. — Конечно, эти антирентисты принесли громадный и несомненный вред своей пропагандой и взволновали все умы, но, очевидно, еще не произвели до настоящего времени никаких опустошений и уничтожений.
— Да ведь это не входит в их расчеты, дядя; все урожаи — их собственность, а так как они рассчитывают стать владельцами и самих ферм, то какой же смысл уничтожать и портить то, на что они уже привыкают смотреть, как на свою собственность?! Что же касается собственно моего гнезда, то они еще, пожалуй, согласны предоставить его мне до поры до времени, если только я не воспрепятствую им овладеть всем остальным.
— Да, до поры до времени, помни это, потому что уступками никогда ничего нельзя выиграть, и люди никогда не довольствуются своим наделом, сколько им не дай, когда им кажется возможным захватить все. Однако оставаться здесь на ночь не дело; это все равно, что сразу выдать наше настоящее имя, столь уважаемое и любимое некогда и столь ненавистное теперь.
— Ну, нет, до этого еще дело не дошло, — возразил я, — да мы и не сделали ничего такого, за что бы мы заслужили ненависть.
— Тем более нас будут ненавидеть. Когда оскорбляют человека, ничем не заслужившего этого оскорбления, то поневоле начинают всячески клеветать на безвинно оскорбляемого, чтобы оправдать свой дурной поступок, и чем более оскорбитель сознает свою неправоту, тем глубже он ненавидит свою жертву.
Здесь беседа наша была прервана появлением торжественной фигуры Джона, пришедшего посмотреть, окончили ли мы свой обед, и пересчитать серебряные ножи, вилки и ложки, — предосторожность, которую он считал не лишней с людьми нашего сорта. Дядя тотчас же вступил с ним в разговоры.
— Этот домы — все это быть принадлежал генерал Литтлпедж?
— Нет, это поместье принадлежит не генералу Литтлпеджу, который уже давно скончался, а его внуку, молодому мистеру Хегсу.
— А где он быть, этот мистер Хегс?
— Он в настоящее время находится в Европе, то есть в Англии! — По представлению Джона, почти вся Европа была занимаема Англией.
— О, это быть ошень шалко, я слыкал, сдесь быть много фолнений и скферни инджиенс.
— Да, это правда, — глубокомысленно отвечал Джон, который, в качестве важного слуги, мнил себя чем-то в роде министра внутренних дел, причем испытывал всякий раз громадное удовольствие, когда мог перед кем-нибудь похвастать своим обширным образованием и распространиться насчет своих идей и воззрений, — что касается меня, то я никогда не хожу в деревню без того, чтобы не поговорить об этом с кем-нибудь из них, и каждый раз в таком духе, чтобы образумить их и обратить на истинный путь. Я преимущественно беседую об этом с мистером Ньюкемом; он что-то в роли адвоката или судьи. Вы, кажется, здесь иностранцы, вероятно, из Старого Света?
— Oh, ja, ja… ми из немецки сторона, ми сдесь совсем чужой.
— Чего вы хотите, говорю я мистеру Сенеке Ньюкему, не можете же вы все стать собственниками и землевладельцами? Кто-нибудь да должен же быть арендатором, и если вы не желали быть арендаторами, то каким же образом вы ими стали, ведь никто же вас к тому не принуждал. Земли здесь много, и она не дорога, так почему же вы не купили себе земли, а предпочли брать ее в аренду у мистера Хегса? А теперь вы жалуетесь на то, чего вы сами желали.
— О, ви говорит корош резон; и он быть согласни на фаш рэзон, herr Ньюкем?
— Ну, нет, он никогда не согласится с тем, что против его теорий, разве только по неведению.
— Ви ошень смелая шеловек, мой друх, ошень смелая, когда ви сказать такой вешши; я слыхала, здесь в Америку шеловек может сказал всяки вешш, какой он думала, только не мошет сказал прафда, а все другой мошет!
— Да, да, это верно, у нас теперь можно все говорить, только кроме правды. Кроме того, я говорил еще этому мистеру Ньюкему: «Вы, мистер Ньюкем, очень смелый человек, когда говорите против королей и знатных господ и черните, и поносите их, как только можно, потому что вы знаете, что они не могут вам причинить ни малейшего зла; но вы никогда не посмели бы встать здесь перед лицом народа, вашего настоящего господина и сказать ему в глаза то, что вы о нем, в сущности, думаете, и что я от вас слышал с глазу на глаз». О! Я порядком-таки его отчитал, могу вас в том уверить! — не без некоторого самодовольства добавил Джон.
В сущности, это обвинение, брошенное молодому Ньюкему в том, что он имеет два особых мнения и взгляда на одну и ту же вещь, одно, которое он высказывает при посторонних, и другое — лично для себя, — тот же самый упрек мог быть обращен почти к каждому демагогу, так как любой из них, живи он под монархическим правлением, был бы самым покорным и приниженным сторонником людей, стоящих у власти, и был бы готов становиться на колени перед теми, кто стоит близко к особе монарха.
Приход бабушки положил конец разглагольствиям Джона, который, под предлогом какого-то приказания или распоряжения, был выслан из комнаты. Бабушка пришла сказать мне, что Марте известна тайна моего инкогнито и что она сгорает от нетерпения прижать меня к своей груди. Не считая возможным лишиться этой радости, бабушка распорядилась устроить нам свидание таким образом, чтобы ни у кого не могло явиться ни малейшего подозрения на этот счет.
Рядом со спальней Марты имелась хорошенькая гостиная совершенно в стороне от других комнат; тут-то и должно было произойти наше свидание.
— Пэтти и Мэри Уоррен уже там и ждут твоего прихода, Хегс!… — сказала бабушка.
— Как, и Мэри Уоррен? Разве и ей уже известно, кто я на самом деле?
— Нет, нисколько, она даже и не подозревает ничего.
— А что, бабушка, мой наряд не придает мне уже чересчур отталкивающего вида?! Быть может, даже и для сестры это будет не совсем приятно…
Бабушка весело рассмеялась.
— Нет, нет, нисколько, ты очень мил, и только, дитя мое, — ответила она, — хотя я думаю, что ты, конечно, был бы лучше в твоем натуральном виде, чем в этом парике. Я еще в самом начале сказала Марте, что в выражении твоих глаз и в твоей улыбке есть что-то, что мне очень напоминает Хегса. Но наши барышни уже ждут тебя, пойдем! Мэри такая страстная любительница музыки и, кстати говоря, так тонко понимает ее, что осталась положительно в восторге от твоей игры. Генриетта и Анна менее пристрастны к музыке; они пошли в оранжереи собирать себе по букету цветов, чему я очень рада: они наверно вернутся в дом нескоро.
Когда мы с бабушкой вошли в маленькую гостиную сестры, ее там не было. Мэри Уоррен была одна. Марта ушла на минуту в свою комнату, чтобы справиться там со своим волнением. Бабушка предложила мне не ожидать прихода Марты и тотчас же приступить к музыке, которую можно было слышать и из соседней комнаты, куда отправилась и бабушка.
Я играл уже более десяти минут, когда, наконец, в комнату явилась моя сестра и с нею бабушка; они обе, как видно, только что плакали. Но Мэри Уоррен, увлеченная моей музыкой, решительно ничего не заметила. Спустя некоторое время бабушка воспользовалась маленьким антрактом для того, чтобы увести Мэри, которая повиновалась ей, по-видимому, с большой неохотой и, как говориться, скрепя сердце.
— Если желаешь, то пусть этот молодой человек сыграет тебе еще одну какую-нибудь вещицу, — сказала бабушка, уходя из комнаты и увлекая за собой, видимо, опечаленную Мэри Уоррен.
Я продолжал играть на флейте до тех пор, покуда, по моему расчету, меня можно было слышать из соседних комнат, но затем, отложив в сторону свой инструмент, кинулся в объятия моей дорогой Пэтти, которая, прижавшись к моему плечу, плакала слезами радости.
Когда она успела немного оправиться, мы с ней присели рядом на диванчик и, глядя в глаза друг другу, стали говорить о том, что нас обоих волновало и занимало в данную минуту.
— О, Боже, Хегс! В каком наряде и в каком виде явился ты повидать после стольких лет свой родной дом и нас!
— Но мог ли я прийти иначе? Та ведь знаешь положение дел в нашей стороне! Вот он, этот прекрасный плод нашей столь восхваляемой свободы; сам владелец не может появиться безнаказанно на своей земле, не рискуя при этом своей жизнью!
При этом Марта опять страстно прижала меня к своей груди, как бы желая этим высказать, что понимает ту опасность, которой я подвергаюсь.
После нескольких вопросов и расспросов, обычных при свидании близких людей после столь продолжительной разлуки, Марта с улыбкой заговорила о том, что ни одна из барышень не подозревает, кто я на самом деле.
— Ни даже Генриетта, — добавила она, — а ведь она считает себя особенно проницательной; но на этот раз и она попалась, как все другие.
— Ну, а мисс Уоррен тоже считает меня уличным музыкантом и никем более? — спросил я.
— Ну да, ну да, и она много говорила нам о тебе, когда вернулась. Анна и Генриетта много подтрунивали и шутили над ее необычайным уличным музыкантом из немецких аристократов, которого они в шутку прозвали «Herzog von Seige»[11].
— Я весьма им благодарен за их остроты! — довольно сухо ответил я, так что Марта даже немного удивилась.
— Ну, а этих Уоррен ты любишь? — спросил я.
— Ах, очень, и обоих, как отца, так и дочь. Он — настоящий священник, человек умный и прекрасной души, разумный и приятный собеседник и сердцем прост, и бесхитростен, как дитя.
— Да, кстати, скажи мне, как относится духовенство различных сект к этому вопросу об антирентизме?
— Я не могу тебе сказать об этом ничего положительного, за исключением одного только мистера Уоррена. Он раза три-четыре говорил проповеди о святости всех денежных и иных светских обязательств, добровольно принятых на себя, о неприкосновенности всякой чужой собственности, причем избрал текстом десятую заповедь. Понятно, что он ни разу не упомянул собственно об антирентистах и их стремлениях, то есть не называл их по имени, но каждый из них сам применил к себе те истины, которые им пришлось услышать из его уст. И все антирентисты уверяют, что он подразумевал именно их и что этого не потерпят.
— Ну, понятно; когда заговорит в человеке совесть, то ему кажется, что именно его называли по имени, хотя говорили о других.
Затем наш разговор вдруг перешел на совсем иную тему.
— Хегс, — сказала вдруг Марта, весело смеясь, — теперь я понимаю, почему этот странный торговец не соглашался мне продать ту цепь, которая мне так понравилась и которую он предназначает для твоей будущей жены. Скажи мне, милый, как ее будут звать, Генриетта или Анна?
— Почему же ты не спрашиваешь, не будут ли звать ее Мэри? Почему ты исключаешь одну из трех твоих приятельниц?
Пэтти вздрогнула и удивленно взглянула мне в лицо: щечки ее покрылись румянцем, и хотя выражение ее глаз все еще оставалось удивленное, я мог заметить, что это скорее радостное удивление, чем что-либо иное.
— Разве я уже опоздал? — осведомился я. — Скажи мне правду, Марта, ты должна это знать, скажи мне, есть у нее какой-нибудь поклонник?
— Ого! Да это, кажется, становится серьезным! — воскликнула она, смеясь. — Ну, чтобы вывести тебя из заблуждения, я тебе скажу, что мне известен только один такой поклонник: это Сенека Ньюкем, брат прелестной Оппортюнити, которая все еще приберегает себя для тебя.
Я улыбнулся.
— И поверишь ли, — продолжала сестра, — что эта Оппортюнити, действительно, задирает нос перед Мэри Уоррен и дает почувствовать ей свое превосходство. Как это тебе нравится?
— А как же Мэри Уоррен переносит от нее эти дерзости?
— Да как и всякая разумная и воспитанная молодая девушка, с невозмутимым спокойствием и полным равнодушием.
Затем у моей Пэтти явилось вдруг желание хоть одну минуту взглянуть на меня в моем естественном и натуральном виде, и она стала упрашивать меня снять опять мой парик. Я согласился, и тогда она вдруг кинулась ко мне, радостно восклицая: «О, брат мой! Дорогой мой, мой хороший, мой ненаглядный Хегс!» Затем вся эта сцена окончилась слезами, прослезился и я, тронутый этой чистой и искренней любовью моей сестры; немного успокоившись, мы торопливо принялись приводить мой костюм в порядок, парик был снова надет, и я вновь стал уличным музыкантом.
— Ну, все теперь, мне кажется, в порядке, — сказала Пэтти, оглядывая меня со всех сторон, — а все же это большая неосторожность с твоей стороны, что ты сюда явился. Неприятности, которые здесь поминутно стараются причинить бабушке, ужасны, но что касается тебя, то, может быть, они тебя бы даже не оставили живого.
— Значит, и сама страна, и весь народ ужасно изменились за эти пять лет; я знаю, что наше население до настоящего времени не имело никакого расположения к убийствам; да, деготь, пух и перо испокон веков было излюбленным их оружием, но не ножи!
— Ах, Хегс, существует на свете что-либо такое, что так могло бы изменить и исказить характер и нравы народа, как жажда овладеть чужой собственностью?! Да, помнишь, ты мне сам писал когда-то, что все, что делает или думает в наше время американец, все это имеет своей целью наживу — деньги.
— Да, помню, я это писал, но в том смысле, что теперь, при данных условиях, наша страна не представляет никаких других средств, возбуждающих самолюбие человека, кроме скопления богатств, и в этом-то все горе! А в сущности, я считаю американца менее корыстным, чем любой европеец, и убежден, что в каждой из стран Европы гораздо легче подкупить деньгами двух человек, чем у нас одного. Быть может, это отчасти объясняется и тем, что здесь каждому человеку несравненно легче добывать себе средства к жизни и даже благосостояние, чем там. Однако осторожность требует, чтобы мы теперь расстались с тобой, — вдруг спохватился я. — Мы с тобой еще увидимся не раз, прежде чем покинем с дядей наши владения, а тогда тебе будет не трудно вновь присоединиться к нам на водах Саратоги, когда мы найдем нужным покинуть эти края.
Мы еще раз расцеловались перед тем как расстаться. Я по пути не встретил ни души и, не замеченный никем, вышел во двор, где стал гулять около портика и по газону под окнами библиотеки. Вскоре меня заметили и попросили войти.
Между тем дядя Ро распродал все свои настоящие драгоценности, привезенные им нарочно для подарков своим воспитанницам. Расчеты за все эти покупки должна была произвести, конечно, бабушка, но само собой разумеется, что рассчитываться ей вовсе не пришлось. Как после мне говорил дядюшка, он остался крайне доволен этим способом распределения подарков, предпочитая этот прием произвольной раздачи их, по своему личному усмотрению, так как этим путем он мог быть уверен, что каждая из барышень выбирала себе согласно своему вкусу и, следовательно, была довольна приобретенной ею вещью.
Так как наступало время обеда для хозяев этого дома, мы с дядей стали прощаться; понятно, что не обошлось без приглашений побывать еще раз перед нашим отъездом из этих мест, на что мы, в свою очередь, отвечали сердечной благодарностью и обещанием непременно посетить еще раз этот гостеприимный дом. Выйдя во двор, мы тотчас же направились опять на ферму, согласно обещанию, данному Тому Миллеру. По дороге мы с дядей не раз оборачивались и поглядывали на тот дом, который был обоим нам так дорог и по личным воспоминаниям, и по живому настоящему интересу, какой внушали нам его теперешние обитатели. Однако я забываю, что это до крайности аристократично; ведь землевладелец не имеет права на такого рода чувства и воспоминания, а такое право усовершенствованная свобода предоставляет исключительно только людям низшего сословия, то есть арендаторам, а уж никак не собственникам, не землевладельцам.
Миллер принял нас радушно, как старых друзей, и предложил нам постель в том случае, если мы желаем у него переночевать. С ночлегом нам каждый раз было, в течение этой нашей скитальческой жизни уличных торговца и музыканта, более хлопот и затруднений, чем в чем-либо другом. Конечно, в лучших, дорогих отелях Нью-Йорка давно уже вышли из употребления кровати двух и даже трехспальные, но в обычных гостиницах и постоялых дворах обычай этот еще упорно держался, и нам не раз давали понять, что люди нашего сословия не только должны довольствоваться одной кроватью на двоих, но ничего не иметь против того, чтобы эта общая наша кровать помещалась в комнате, где таких кроватей стояло несколько. Но есть такие вещи, привитые нам воспитанием и долголетней привычкой, которые положительно стали второй натурой человека; так, между прочим, положительно невозможно заставить себя делиться с кем-нибудь своей постелью или зубной щеткой. Это затруднение, общая комната и общая кровать было еще до некоторой степени устранимо в гостиницах и заезжих домах, где за деньги можно было устроиться по своему желанию. Но у Миллера нам стоило немалого труда добиться, чтобы нам дали каждому отдельную каморку и кровать. Наконец, дело это уладилось таким образом, что я решился отправиться спать на сеновал, куда мне принесли огромный соломенный тюфяк.
Покуда шли у нас эти переговоры о ночлеге, я заметил, что Джошуа Бриггам широко развесил уши и пялил глаза, чтобы не пропустить ни единого слова или жеста из того, что делалось и говорилось. Из всех людей на белом свете американец низшего класса является наиболее недоверчивым и подозрительным человеком. Индеец во время войны, часовой на аванпостах под носом у неприятеля, ревнивый муж или священник, ставший ярым партизаном, не может быть более расположен ко всякого рода догадкам и подозрениям, чем американец этого пошиба. За все время, покуда мы с дядей выговаривали себе каждый по отдельной комнате и по отдельной кровати, его зоркие глаза не покидали нас, и, по-видимому, в уме его рождались одно за другим различные предположения и догадки. Когда, наконец, наше дело было улажено и я вышел на лужайку перед домом, чтобы полюбоваться закатом солнца, ко мне подошел Бриггам.
— А у старика, как видно, немало золотых часов и разных ценных балаболок при себе, что он так не сговорчив насчет кровати, — сказал он. — Торговать вразнос таким товаром дело небезопасное, поди!
— Ja, иное место это быть опасно, но тут такой короши сторона.
— Так почему же этот старик так настаивал получить отдельную комнату для ночлега?
— У нас в немецки сторана сегда каждая шеловек особа кровать.
— А, так вот оно что! Ну, да, что город — то норов, что деревня — то обычай! Везде свои привычки и повадки, а ваша немецкая сторона, как вы ее называете, кажись, завзятая аристократическая страна; пропасть землевладельцев, не так ли, и условия на бесконечно долгие сроки, хм?!
— У нас всяки думайт, что долги сроки быть большой вигод для арендатор, у нас всяки хошет долги срок.
— Вот смешно-то! А мы так думаем как раз наоборот: по-нашему, всякое условие скверная и стеснительная штука, а чем меньше у вас чего-либо дурного, тем лучше, не так ли? Впрочем, в сущности, это должно теперь быть безразлично для нас, так как мы надеемся вскоре провести закон, воспрещающий отдачу земель в аренду на каких бы то ни было условиях.
— Oh, aber… народ будит, я думайт, не согласии! Как будит делайт шеловек, если ему нушен семли, а нанимайт нигде не мошно! Бедни семледельси, бедни фермер!
— Да, но ведь знаете ли, мы хотим этим путем только отнять у теперешних землевладельцев те условия и контракты, на основании которых они теперь держат на аренде свои земли. Ну, а потом, как только мы этого достигнем, закон может вновь изменить все это.
— Ой, ой! Это быть не корошо! Сакон долшна бить спрафедливо и не делайт такой штуки.
— Да вы меня, видно, не совсем понимаете, ведь это только политический прием такой, чтобы соблюсти законность; вот видите ли вы, в сущности, это будет очень справедливо. Теперь возьмем, например, молодой Литтлпедж — настоящий владелец всех этих земель, ведь никогда палец о палец не ударил, чтобы приобрести право на них, вся его заслуга в том, что он сын своего отца; по-моему же, каждый человек обязан сделать что-нибудь, чтобы иметь потом право владеть чем-нибудь, а не быть обязанным всем простой случайности. Это свободная страна, и почему же один человек будет иметь больше права на землю, чем другой?!
— Или ше тошно такше на своя тобаку или своя рубашку или какой другая вешшь?
— Ну, мы не заходим так далеко! Человек, конечно, имеет право на свой пиджак, рубашку и табак, даже, быть может, и на лошадь, и на корову, но не на все видимое пространство земли.
— А на семля сакон не давайт право шеловеку? Так, когда ви станет сам фладелес какой ферма, ви не мошет думайт сакон вам давайт право на семля? О-о…
— Ну, мы другое дело! Мы постараемся, чтобы закон был на нашей стороне. Вы немец, и вам, я полагаю, можно довериться, но если вы выдадите меня, то клянусь вам честью, что вы уж более не сыграете ни одной песенки, ни здесь, ни где-либо в другом месте. Видите ли, в чем дело: если вы желаете сделаться инджиенсом, то лучшего для того случая, как теперь, вам не представится.
— О, сделайт себе инджиенс, зашем? Какой от этого быть для мене вигод? Я думайт, лучше буда бели шеловек в Америку!
— Да я ведь говорю об этих инджиенсах — антирентистах! Мы так прекрасно обделываем это дельце, что из такого белого человека, как вы и я, в одну минуту становимся индейцами и затем вновь белыми по своему желанию, не прибегая для того ни к краскам, ни к какой мазне. А вы хотите знать, какая вам от этого будет выгода? Так вот, вы будете получать недурное жалование, которое вам аккуратно будут выплачивать в известный срок, затем и в лавках, и в кабачках, и в магазинах можно прекрасно поживиться, потому что по нашему уставу каждый инджиенс может требовать все, что он желает, и уж, конечно, мы не забываем желать всего и как можно больше. Если желаете присутствовать на нашем митинге, то я скажу вам, как меня узнать.
— Ja, ja! Я ошень шелал бивайт на ваша митинг; где он быть?
— Там, в селе, или, вернее, в деревушке. Сегодня нас оповестили, мы все соберемся туда ровно к десяти часам.
— Разве там быть какой срашени или битву?
— Сражение? Боже мой, какое же там может быть сражение, да и с кем сражаться, ведь мы все до единого против Литтлпеджей, и ни один из нас не стоит за них?! Этот митинг созван для поддержки народной свободы, но вы, вероятно, не знаете, что у нас здесь бывают всякого рода митинги!
— Nein! Я думайт, митинг бувайт только для политик, а для другой вешши…
— Ах, неужели? Неужели у вас в Германии не бывает митингов негодования? А мы сильно рассчитываем на наши митинги негодования, и каждая партия устраивает много таких митингов, как только поднимаются различные вопросы. Однако наш завтрашний митинг будет посвящен вообще принципам свободы, хотя это, конечно, не помешает нам вставить несколько слов негодования против аристократов и аристократизма. Завтра у нас будет известный проповедник антирентистский.
— Пропофедник! О-о…
— Да, он говорит преимущественно об антирентизме, об аристократии, о правительстве и всяких злоупотреблениях. О, он горячо говорит о всех этих вещах, да и инджиенсы намерены со своей стороны основательно поддержать его криками и воем. Что ваше решение против наших глоток, когда мы дружно примемся орать и выть?!
— Ой, ой, а я слыхала, сто американски народ быть разумна философ, а ви мне говорит, что он орет и воет, чтоб доказать свой прафда, ой, ой! Совсем, как дики индейцы, совсем.
— Да, но мы знаем, чего орем и чего добиваемся, и намерены довести дело до конца! Мы, главное, рассчитываем получить эти фермы на самых выгодных для нас условиях. Народ поднялся весь как один человек, а того, чего желает народ, он добьется. Теперь он требует себе фермы, и, конечно, он их получить. Мы знаем, кто наши друзья и кто наши враги; и если нам удастся добиться, чтобы в правители попали именно те люди, которых я мог бы вам назвать, то нет сомнения, что все пошло бы прекрасно с первой же зимы. Тогда мы обложили бы землевладельцев таким громадным множеством налогов, мы издавали бы закон за законом такого свойства, что они будут рады отделаться от своих земель до самой последней пяди и не только охотно уступят ее дешево, но будут готовы отдать ее и даром. Да, — продолжал Джошуа, — да, от завтрашнего проповедника мы много ожидаем, этому человеку зато и платят немало за его посещение.
— А хто ему платил? Касна? Государство?
— Нет, нет, пока еще не государство, хотя многие полагают, что так должно было быть, и вскоре, вероятно, будет. Покуда же арендаторы обложены известным сбором, по столько-то с каждого доллара арендной платы или по столько-то с каждого акра арендуемой им земли; но наши проповедники уверяют, что эти деньги как бы отданы в рост и что каждый должен записывать, сколько он дает на это дело, так как недалеко то время, когда они получат их обратно с двойными процентами. Теперь арендаторы оплачивают эту реформу, говорит он, а когда она совершится, то государство будет вам, арендаторам, так за нее обязано, что сочтет должным вознаградить вас вдвое из суммы тех налогов, которыми будут тогда обложены все прежние землевладельцы.
— Это ошень недурной спекуляция, ошень недурной.
— Понятно! — весело подтвердил в свою очередь Бриггам. — Это весьма недурная операция, довольствоваться за счет неприятеля, как говорят. Однако мы не высказываем открыто всего, чего хотим и на что рассчитываем, и многие из антирентистов будут уверять вас, что они не имеют ничего общего с инджиенсами; но кто же обязан верить, что «луна
— круглый сыр?» Между антирентистами тоже, конечно, есть разные люди и разные мнения; одни уверяют, будто никто не должен иметь более тысячи акров земли, другие уверяют, что и этого слишком много, что каждый должен иметь лишь столько, сколько ему необходимо для удовлетворения своих личных нужд.
— Ну, а ви, ви какой мнения на этот счет имейт?
— О, мне это совершенно безразлично, только бы мне досталась хорошая доходная ферма с хорошими и прочными постройками; а будет ли она иметь четыреста или четыреста пятьдесят акров земли, это для меня почти безразлично, а о других я и не беспокоюсь, пусть делятся как им угодно.
— А сколько ви хотите платить мистер Литтлпедж за тот ферм, чито ви думайт выбирать для себы?
— Это будет зависеть от обстоятельств. Некоторые полагают, что лучше было бы заплатить за землю хоть немного, чтобы это выглядело законно, а другие уверяют, что нет никакой надобности что-нибудь платить.
— А сколько ценит теперь средняя сифра небольшой ферм, так акр сто?
— Такая ферма стоит теперь от двух с половиной до трех тысяч долларов, это самое меньшее, а некоторые участки — так даже до пяти, несмотря на то, что постройки почти везде плохие, потому что арендаторы не хотели ставить хорошие постройки на чужой земле; ну, а теперь уже многие об этом и жалеют; ну, да всего, конечно, предвидеть нельзя.
— Ну, и ви думайт, сто мистер Литтлпедж должна быть брать за свой ферм пятьдесят доллар, когда ви сам сейчас говорил, он стоит три тысяч, или даше больше, три тысяч, мне кашит это быть ошень мало, хм!
— Но вы забываете, приятель, сколько лет он получал за эту землю ренту, ведь это тоже деньги, которые он клал в карман, а труд, который арендатор положил на эту ферму, ведь тоже чего-нибудь да стоит. Что стоила бы эта ферма, если бы на нее не было положено столько труда?
— Ja, ja, я понимайт; aber, шево стоил бы вся эта труда, если бы не быть земли, на которой фермер полошила свой труды?
Вопрос этот, как видно, озадачил моего собеседника; он взглянул на меня исподлобья недоверчивым, пытливым взглядом, но, прежде чем успел мне ответить, Том Миллер отозвал его, послав в коровник за каким-то делом.
В этот вечер я уже больше не видел Джошуа Бриггама, потому что, когда стемнело, он отпросился у хозяина куда-то со двора. Так как на ферме все ложились очень рано, то около девяти часов вечера все уже спали крепким сном и в том числе и я. Но прежде чем распрощаться на ночь, Миллер нам сообщил о предполагавшемся на завтра митинге и о своем намерении присутствовать на нем.
На следующее утро, управившись с работой до завтрака, вся семья Миллер, выйдя из-за стола, стала готовиться к предстоящей поездке. Не только сам Том Миллер, но и жена его и Китти намеревались отправиться в Маленький Нест — так называлась деревушка, где должен был состояться митинг. Название свое «Маленький Нест» она, конечно, получила в противоположность сокращенному названию нашей усадьбы «Нест». Впоследствии мне стало известно, что даже это обстоятельство, совершенно от меня не зависящее, вменялось мне в вину.
Мне кажется, что если бы в это время не нашлось других причин для неудовольствия и волнений, то, право, возбудили бы вопрос, которому из двух Нестов должно по праву принадлежать старшинство в данном случае.
По этому поводу мне припомнилось, что я когда-то слышал об одном такого рода процессе во Франции по поводу одного имени, имевшего громкую известность в первые века истории своей страны; я говорю о фамилии Грасс. Грассы поселились еще до революции, да и теперь еще, вероятно, живут на юге Франции в окрестностях города Грасса, столь же известного своей торговлей шелком и своими мыловаренными и парфюмерными лабораториями, сколь и фамилия Грасс — своими воинскими подвигами и громкой славой своего рода.
Лет сто тому назад маркиз де Грасс имел процесс, наделавший немало шума, по поводу того, что его ближайшие соседи, горожане города Грасс, затеяли с ним спор о том, обязан ли своим именем город фамилии Грасс, или же Грассы получили свою фамилию от того города, который находился по соседству? Маркиз на основании самых неопровержимых документов торжествовал победу, но победа эта стоила ему значительной части его некогда огромного состояния. У нас не было, откровенно говоря, надобности затевать процесс по поводу названия деревушки и нашего родового гнезда, так как и без того всем старожилам было известно, что усадьба стояла уже много лет, когда еще то место, где теперь красуется Маленький Нест, было непроходимым девственным лесом; но, конечно, если бы у нас дело дошло до суда, то, вероятно, признали бы как раз обратное на основании новой системы — большинства голосов.
Между тем Том Миллер предоставил мне с дядей маленький шарабанчик в одну лошадь, тогда как сам он с женой, дочерью и старшим сыном поместился в большой линейке, запряженной парой сытых лошадей. Часы на ферме только что пробили девять, когда мы двинулись в путь. Я сам правил моей лошадью, которая, действительно, была моя, так как на этой ферме, не сданной в аренду, а оставленной нами за собой, и скот, и лошади, и каждая тележка, орудие, словом, весь инвентарь были моей собственностью как и шляпа, что у меня теперь на голове. Но новейшим законам возможно было утверждать, что раз Миллер столько лет кряду пользуется всем этим и еще платит аренду за то, что обрабатывает для нас эту землю, то он и на самую ферму, и на нас, и на весь инвентарь имеет неоспоримое право собственности. Однако почему же, господа, если пользование землей дает на нее право собственности тому, кто ею пользуется, то почему же тот же порядок не простирается на все остальное, на лошадь, корову и многое другое?
Выехав из ворот фермы, мы поехали следом за парной тележкой по большой дороге, разговаривая между собой о всех событиях вчерашнего дня и строя свои предположения относительно того, что нас ожидало сегодня.
Митинг был назначен на одиннадцать часов, а так как путь был не дальний, то торопиться не было никакой надобности. Мы ехали то шагом, то маленькой рысцой; парная тележка, в которой ехали Миллер и его семья, вскоре скрылась у нас из виду.
Дорога от Неста к Маленькому Несту была настолько приятна для глаз, насколько может быть приятна ровная, цветущая долина, где нет ни гор, ни вод. При всем том, главная долина Равенснеста представляла собой картину полного изобилия и богатства страны, какой никогда не могут похвастать европейские сельские пейзажи, где, благодаря отсутствию оград, частоколов, изгородей между отдельными участками и группировке жилищ населения в деревнях и селах, вдали от полей, последние имеют вид унылых пустырей.
— Да, это поместье стоит того, чтобы на него столько точили зубы,
— сказал, между прочим, дядя, — хотя до настоящего времени оно не было особенно доходным для своего владельца. В Америке большинство поместий не приносят почти ничего, кроме труда и неприятностей в течение первого полустолетия.
— А после того арендатор должен получить это ваше поместье в награду за свои труды! — добавил я не без горечи.
Тем временем мы приближались к церкви святого Андрея и прилегавшему к ней церковному дому с его угодьями. Все здесь имело какой-то особенно аккуратный, опрятный вид, несравненно более привлекательный, чем когда я в последний раз был здесь перед своим отъездом.
— А вот и шарабанчик мистера Уоррена стоит у крыльца! — воскликнул дядя в тот момент, когда мы проезжали мимо дома священника. — Неужели и он имеет намерение отправиться туда, в Маленький Нест, по случаю этого митинга?
— Это весьма возможно, — отозвался я, — судя по тому, что мне говорила о нем Пэтти. По ее словам, он высказал самое деятельное сопротивление этому антирентистскому движению, он во всеуслышание говорил смелые проповеди против всех модных и новейших принципов, хотя и не называл никого по имени, но все же довольно ясно указывал именно на антирентистов. Другой здешний священник на стороне народа и поет ему в тон, проповедуя и молясь в пользу антирентистов.
Затем мы некоторое время молча продолжали свой путь, который вскоре стал пролегать лесом. Лес этот, тянувшийся на довольно значительном протяжении, представлял собой часть того девственного леса, который спускался в долину с соседних гор. Нам пришлось проехать более мили лесом, прежде чем снова выбраться в долину, по которой нам оставалось сделать еще около полутора мили до деревни, которая оставалась влево от нас. Между прочим, мы достигли уже середины леса; дорога шла узкая, между двух живых стен молодых порослей, местами подступавших так близко к дороге, что ветви их хлестали нам прямо в лицо. Вдруг до нашего слуха донесся какой-то пронзительный и вместе с тем таинственный свист. Признаюсь, что при этом я почувствовал себя не совсем приятно, потому что мне вдруг припомнился мой вчерашний разговор с Бриггамом. Достаточно было одной минуты, чтобы все стало нам совершенно понятно. Я только что успел придержать лошадь и оглянуться кругом, как из кустов вышли один за другим, в стройном порядке, человек шесть или семь ряженых и вооруженных людей и, выстроившись в ряд поперек дороги, преградили нам путь. Наряд их был весьма несложный; он состоял из рода широкой коленкоровой блузы красно-коричневого цвета и таких же очень просторных брюк, совершенно скрывавших фигуру человека. Головы их были продеты в мешки такого же цвета, заменявшие одновременно и головной убор, и маску с прорезями для носа и рта. Узнать в этом наряде человека не было никакой возможности, если он не отличался выдающимся большим или меньшим ростом, среднего же роста человек не мог никаким образом быть узнан до того момента, покуда он не заговорит. Говорили эти инджиенсы очень редко, кроме одних их предводителей или начальников, которые, в случае надобности, вступали в переговоры; тогда они изменяли голос и прибегали к подражанию своеобразному английскому наречию индейцев. Несмотря на то, что ни я, ни дядя, мы до сих пор еще ни разу не видали этих нарушителей общественной тишины и порядка, мы сразу узнали в них тех пресловутых инджиенсов, о которых уже столько слышали за время нашего пребывания в Америке.
Первой мелькнувшей у меня в голове мыслью при виде этих людей было намерение повернуть лошадь и гнать ее обратно во всю прыть, но, по счастливой случайности, я взглянул назад и увидал, что и отступление нам преграждала такая же фаланга мнимых индейцев. Итак, нам оставалось лишь не ударить лицом в грязь перед этими людьми, и я спокойно погнал вперед лошадь той же неторопливой рысцой, как раньше, покуда один из этих людей не остановил ее, взяв под уздцы!
— Саго, саго! — крикнул нам тот из инджиенсов, который, казалось, был их начальником. — Откуда едет? Куда едет, э-э? Что говорит: — «Живи рента! Ура рента!» или: «Долой рента», э-э?!
— Мы быть немси, — ответил ему дядя Ро, коверкая, как можно больше, свой родной английский язык, причем мне ужасно хотелось расхохотаться, слушая этих двух людей, прекрасно владевших их общим природным языком, но изощрявшихся коверкать его по мере сил с целью взаимного обмана. — Мы быть немси, я фам гофорил, и мы ехал слушайт одна шеловека, котори быть говорит про рента, и мы шелает продават часи. Ви не шелайт покупайт корош часи?
Инджиенсы принялись при этом скакать, кричать и жестикулировать, выражая этим свое удовольствие. В одну минуту вся банда обступила нас со всех сторон, заставила нас сойти с тележки и, указав дяде на толстый ствол поваленного дерева, предложила ему показать свой товар. Я ожидал, что драгоценности и часы дяди исчезнут тотчас же в бездонных карманах этих господ; кому, в самом деле, могло прийти на мысль невероятное предположение, что эти люди, сплотившиеся для грабежа в крупных размерах, постесняются совершить то же самое в мелочах? Около дюжины часов мгновенно очутилось в руках господ инджиенсов, которые сердечно восхищались их блестящим внешним видом, тогда как предводитель их, усадив меня на другом конце обрубка, принялся кое о чем расспрашивать меня.
— Смотри, правду говорить. Это вот, — и он выразительно ткнул себя в грудь, — это — Яркая Молния, говорить ложь ему не добро! Что делаете здесь, э, э?
— Мы приехал видайт индшиенс и деревенски людей, и продоват часи.
— Не ложь это? Правда это все? Вы кричать можете: «долой ренту», э, э?
— О, это быть ошень не трудно: «долой ренту, э, э!»
— Немцы, правда, э, э? Не шпионы? Правительство не посылало вас, э, э? Землевладельцы вам не платят, э, э?
— Што мошет я шпионир, што я видайт, шеловеки с коленкорови лисо! Вы зашем боятся прафительства? Я думайт, прафительстф быть приятель большая от антирентист.
— Но когда мы поступаем так, то посылает кавалерию, посылает пехоту на нас, но полагаю и я, что оно было бы друг антирентистам, если бы смело.
— К черту это правительство! К черту его! — произнес чей-то голос самым чистым английским диалектом. — Если правительство нам друг, так к чему оно выслало и кавалерию и артиллерию в Худсон? К черту его!
Яркая Молния сказал несколько слов на ухо одному из своих товарищей, и тот, взяв за руку буйного воителя, отвел его куда-то подальше, в чащу леса. После этого Яркая Молния продолжал свой допрос.
— Правда, не шпион, э, э? Правда, правительство не послало э, э? Правда продавать часы, э, э?
— Ми приехал видайт, мошно или не мошно здесь продафайт часи, а не прафительстф, я не видайт этот шеловек никогда.
— Что про инджиенсов говорят там? Что про антирентистов, э, э?
— Хм, одни шеловек говорит антирента корош штук, одни шеловек — не корош штук, кашди шеловек думайт, как хошет.
В этот момент снова раздался подозрительный свист; инджиенсы, все до одного, мгновенно повскакивали на ноги. Каждый положил поспешно обратно те часы, которые держал в руках, и менее чем в полминуты мы остались одни. Все это произошло так быстро и неожиданно, что мы не знали, что далее предпринять. Однако дядя спокойно начал убирать в ящик свои часы и драгоценности, тогда как я направился к лошади. Шум колес возвестил нам о приближении экипажа, похожего на наш; когда он показался из-за поворота, который в этот момент делала дорога, я заметил, что в шарабане сидел мистер Уоррен и его прелестная дочь.
Дорога была очень узкая, а так как наш экипаж стоял поперек пути, то и проехать не было никакой возможности.
— Здравствуйте, господа, — приветливо поздоровался с нами мистер Уоррен. — Что это, вы угощали Генделем лесных нимф?
— Nein, nein, Herr Pastor, ми встретили здесь покупатель, который нас сичас покупал, — ответил дядя Ро. — Guten Tag. Guten Tag, Herr Pastor, ви тоже ехал на дерефни, на митинг?
— Да, я узнал, что там сегодня должен быть митинг этих заблудших людей, называемых здесь антирентистами, и что некоторые из моих прихожан должны присутствовать на нем, в таких случаях я считаю своим долгом быть среди моих братьев и вразумлять их трезвым словом и советом.
— А ваш молодой девис тоже шелает видайт инджиенс, и говорить им, что он ошен не короше шеловеки?
Лицо Мэри, казавшееся мне немного бледнее обыкновенного, на этот раз вдруг покрылось ярким румянцем, головка ее склонилась низко-низко, и она кинула на отца умоляющий и вместе с тем нежный и тревожный взгляд.
— Ах, нет, — торопливо возразил мистер Уоррен, — нет, это милое дитя должно было насиловать все свои чувства и вкусы, чтобы решиться на эту поездку, но она боялась отпустить меня одного, опасаясь за меня.
Разговор перешел, понятно, на антирентистов, и так как они говорили громко, а не вполголоса, то нас, вероятно, могли слышать и возыметь на нас некоторую злобу. Из опасения не совсем приятных последствий нашего разговора дядя незаметно сделал мне знак поскорее сдвинуть с дороги наш шарабан, чтобы дать мистеру Уоррену возможность проехать. Однако это было дело не совсем легкое, и мистер Уоррен, очевидно, не торопился ехать дальше, не подозревая, конечно, какого рода слушателей он имеет вокруг себя.
— Какое, в самом деле, печальное явление, когда люди принимают в себе корысть за поборничество свободы?! А между тем вы встретите среди этих людей десятки, которые чистосердечно уверены, что стоят за святое дело народной свободы и либеральных постановлений.
Положение наше с минуты на минуту становилось все более и более затруднительным; шепнуть на ухо мистеру Уоррену о том, что здесь есть посторонние слушатели, было бы крайней неосторожностью, тем более, что в то время, как священник еще говорил, я заметил, как Яркая Молния высунул свою физиономию из-за кустов и с жадностью ловил каждое слово разговора. Боясь действовать сам по себе, я предоставил дяде позаботиться об изменении или улучшении нашего положения. Дядя Ро решил продолжать разговор, но в таком духе, чтобы говорить несколько в защиту антирентистов. Это, конечно, не могло принести никому ни малейшего вреда, а вместе с тем могло значительно способствовать нашей безопасности, по крайней мере, в данное время.
— Он, мошет быть, не шелает платить рент оттого, што шелает имеить семля так, без рента.
— Да, но в таком случае, почему же они не покупают земли? Если они не желают платить ренту, так зачем же они заключали такое условие?
— Бить мошет, они сменили свая мисли и своя шувства, што быть корош вшера, то само быть не корош сегодня, это бувайт!
— Да, конечно, это может быть, что изменились обстоятельства, изменяются и условия, но ведь мы не вправе заставлять других страдать за свои ошибки или легкомыслие. А наше правительство только и делает за последнее время, что изощряется разрушить законность того, что само оно признало законным, и все это ради того, чтобы заручиться большим числом избирательных голосов.
— Oh, aber, избирательни голос — это корош, ошень корош штук во фремя вибор, ха, ха, ха! — воскликнул дядя.
Я заметил, что мистер Уоррен был не только удивлен, но и огорчен этими словами и грубым хохотом дяди, но по отношению к инджиенсам он вполне достиг своей цели. Вслед за хохотом дяди раздался резкий свист в кустах, и до пятидесяти инджиенсов с дикими криками высыпало на дорогу и обступило экипаж священника.
Видя это, Мэри Уоррен в первый момент слабо вскрикнула, но тотчас же овладела собой и затем уже все время держала себя с полным достоинством. Я постарался приблизиться к ней, чтобы шепнуть несколько утешительных и успокоительных слов, но она ничего не видела и не слыхала, она только и думала, что о своем отце, боялась и дрожала за него одного, не обращая ни малейшего внимания на все остальное.
Между тем инджиенсы действовали последовательно. Прежде всего они принудили мистера Уоррена и его дочь выйти из экипажа, но сделали это деликатно и без грубого насилия, чего я сперва опасался. Таким образом, мистер Уоррен, Мэри, дядя мой и я очутились все посреди дороги, окруженные со всех сторон тесным кольцом инджиенсов, которых было не менее пятидесяти человек.
Все это совершилось так быстро, что мы не успели ничего сообразить. Мэри, по-видимому, ужасно боялась за отца, но совершенно забывала о себе. Сам мистер Уоррен не проявлял ни малейшего волнения или смущения; он, очевидно, был совершенно спокоен и за себя, и за других. Между тем я заметил, что кто-то вынес на дорогу громадный горшок дегтя и кулек с мелким пером; было ли то случайно, или же эти мнимые дикари первоначально имели гнусное намерение пустить в ход это свое излюбленное оружие против уважаемой личности мистера Уоррена, сказать трудно, но только эти грозные орудия вскоре опять незаметно исчезли с того места, где я их видел.
После этого всеобщего переполоха наступила минута общего молчания, которой и не замедлил воспользоваться мистер Уоррен.
— Что я такое сделал, друзья мои, — заговорил он, — чтобы быть таким образом остановленным на пути моем по делу и долгу моего служения, среди белого дня, на большой дороге, ряжеными и вооруженными людьми, вопреки нашему закону, воспрещающему кому бы то ни было появляться в общественных местах ряжеными и при оружии? Это дерзкий и смелый поступок, друзья мои, за который вы весьма рискуете подвергнуться строгому наказанию, и многие из вас, быть может, пожалеют о том, что они сейчас делают!
— Не говорите проповедей здесь! — сказал Яркая Молния. — Проповеди пригодны на митинге, но не годны на большой дороге!
— Добрый совет и предостережение пригодны всюду и всегда могут принести свою долю пользы там, где есть намерение совершить нечто преступное. Сейчас вы преступаете закон, за что каждому из вас грозит продолжительное тюремное заключение. Мой долг и моя обязанность повелевают мне напомнить вам об этом и предупредить вас о том, какая вам за это может грозить кара, весь мир, друзья мои, есть храм обширный нашего Бога, и все служители его должны повсюду проповедовать его священные заветы.
Видно было, что спокойные серьезные слова священника произвели известное впечатление на эту толпу.
Люди, державшие мистера Уоррена, опустили руки и отступили немного в сторону, так что образовался кружок, центром которого являлся священник.
— Друзья мои, если вы хотите немного расступиться, — сказал он, — то я позволю себе высказать вам здесь же причины, почему все ваше поведение…
— Здесь не проповедывать! — вдруг прервал его Яркая Молния. — Проповедывать иди в деревню, иди на митинг; пусть на собрание два проповедника будут тогда. Подайте тележку, сажайте его туда, и иди, иди, дорога открыта, иди!
Мистер Уоррен не сопротивлялся; его усадили в шарабан рядом с моим дядей, тогда он вспомнил о дочери и, обернувшись к ней, просил ее успокоиться и вернуться домой; она так и рвалась к нему, я с трудом мог удержать ее, чтобы она не кинулась к нему в эту минуту и не ухватилась за него. Он обещал ей вернуться тотчас, как только исполнит свой долг там, на селе.
— А править лошадью в твоей тележке некому, кроме этого молодого человека; здесь так недалеко, что, надеюсь, он не откажет мне в этой маленькой услуге довезти тебя домой, после чего ничто ему не помешает вернуться в этом самом экипаже на митинг.
По привычке во всем слушаться отца Мэри позволила мне сесть рядом с собой в тележку; я взял возжи и кнут, счастливый, что мне доверили такое сокровище, как эта прелестная девушка.
Когда все это было улажено, инджиенсы тронулись в путь, конвоируя своих пленных по всем правилам военного искусства: часть их шла перед экипажем, часть сзади, а по обе стороны шли по четыре человека для того, чтобы сделать всякую попытку бегства совершенно невозможной. Но шуму не было ни малейшего, слова команды заменялись знаками, а между собой эти суровые воины не говорили ни слова.
Наша тележка некоторое время стояла неподвижно на месте, покуда инджиенсы и их пленные не отошли более, нежели на сто шагов, причем на нас никто не обращал ни малейшего внимания. Я выждал это время для того, чтобы, во-первых, убедиться в дальнейших намерениях инджиенсов по отношению к мистеру Уоррену и моему дяде, а во-вторых, и для того, чтобы иметь возможность достигнуть того места, где дорога становится немного шире и где не трудно повернуть экипаж. Достигнув этого места, я уже стал осторожно заворачивать лошадь, как вдруг крошечная ручка Мэри, затянутая в светлую перчатку, ухватилась за вожжи, стараясь заставить лошадь идти вперед.
— Нет, нет! — воскликнула она тоном, не допускающим никаких возражений. — Мы поедем за моим батюшкой в село. Я не могу, не должна, не хочу оставить его одного!
И обстоятельства, и место казались мне как нельзя более благоприятными для того, чтобы признаться Мэри, кто я такой. Во всяком случае, я уже решился не слыть далее в ее глазах каким-то уличным музыкантом.
— Мисс Мэри, — заговорил я с некоторым волнением в голосе, — ведь я не то, чем я вам кажусь, я вовсе не уличный музыкант!
Она вздрогнула и посмотрела на меня испуганными глазами: она все еще держала руку на вожжах и дернула их с такой силой, что остановила лошадь; мне даже показалось, что она была готова выскочить из экипажа.
— Не пугайтесь, прошу вас, — успокаивал я ее, — я убежден, что вы будете не худшего обо мне мнения только оттого, что вы узнаете, что я не иностранец, а ваш соотечественник и дворянин хорошей семьи, а не бродячий музыкант.
— Но все это так необычайно, так неожиданно!… Однако, кто же вы, милостивый государь, если вы не тот, за кого вы себя выдавали до этого времени?
— Я брат вашей подруги Марты, я Хегс Литтлпедж! — отвечал я.
Мэри пустила возжи и, повернувшись ко мне лицом, молча уставилась в меня глазами, полными удивления и недоумения. Я проворно скинул свою шляпу и вместе с нею и парик и предстал перед нею в естественном уборе своих густых кудрей.
Мэри тихо вскрикнула, и бледное лицо ее окрасилось нежным румянцем; едва заметная улыбка осветила ее черты, она, казалось, совершенно успокоилась.
— Прощаете ли вы меня, мисс Уоррен? — спросил я. — Согласны ли признать во мне брата вашей подруги?
— А Марта, а мадам Литтлпедж знают об этом? — осведомилась в свою очередь молодая девушка.
— Да, знают, я уже имел счастье обнять бабушку и сестру.
— Милая моя Марта, как хорошо она сумела скрыть свою игру, как осмотрительно она хранила вашу тайну!
— Это было до крайности необходимо, вы сами знаете! Вы должны понять, как было бы неосторожно явиться открыто в мои собственные владения. Несмотря на то, что я имею условие, в силу которого во всякое время имею право посещать любую из ферм с тем, чтобы следить за соблюдением моих интересов, я тем не менее уверен, что теперь было бы для меня не безопасно посещать какую-нибудь из них.
— Скорее, ради Бога, оденьте ваш парик и шляпу, — тревожно воскликнула Мэри, — не следует рисковать напрасно ни минуты!
Я повиновался ей. А между тем во все время этого разговора мы совершенно забыли о существовании мистера Уоррена, дяди и мнимых индейцев, а потому пора была теперь подумать о том, что нам следовало делать дальше. Я решил осведомиться о желании моей спутницы, которая слушала меня с видимой тревогой и, казалось, находилась в какой-то нерешимости.
— Если бы не одно обстоятельство, — сказала она как-то не смело, по некотором размышлении, — то я бы настаивала на том, чтобы ехать следом за папой, но…
— Но что же, какая же может быть причина, заставляющая вас изменить этому вашему желанию?
— Я боюсь, что, может быть, для вас не совсем безопасно появляться среди этих людей.
— Не беспокойтесь и не думайте обо мне, мисс Уоррен, ведь вы сами свидетельница тому, что я уже некоторое время вращаюсь среди них, не опасаясь быть узнанным, а кроме того, я имел все равно намерение проводить вас до дома, а потом вернуться и присутствовать на митинге.
— О, в таком случае поедемте за моим отцом, прошу вас, быть может, мое присутствие может избавить его от какого-нибудь оскорбления.
Я был в восторге от ее решения по двум причинам: во-первых, я радовался, видя в этом нежную детскую привязанность ее к отцу, а во-вторых, был рад случаю провести с ней как можно больше времени.
Мы почти целый час ехали до деревни, несмотря на то, что тут не было и двух миль; в течение этого времени Мэри Уоррен и я так близко познакомились друг с другом, как если бы прожили с ней вместе целый год в обычной обстановке.
— А, вот, вот и все это племя, и их неповинные ни в чем пленники!
— воскликнула Мэри, когда мы почти нагнали дядю и мистера Уоррена с их свитой, въезжавших в деревню.
— А кто ваш сотоварищ, — спросила Мэри, — человек, которого вы нанимаете нарочно для того, чтобы он играл при вас роль спутника?
— Это мой дядя, мистер Роджер Литтлпедж, о котором вы, вероятно, часто слышали в нашей семье.
Мэри тихонько вскрикнула от удивления и чуть было не расхохоталась; немного спустя она обратилась ко мне, вся раскрасневшись и подавляя смех:
— А мы-то с папой принимали вас: одного за разносчика, другого за уличного музыканта! — и она рассмеялась совсем по-детски.
Я уполномочил Мэри разоблачить наше инкогнито перед ее отцом и сообщить ему о моем признании.
Между тем мы уже въехали в деревню, и я помог моей спутнице выйти из экипажа.
Мэри тотчас же отыскала отца, а я тем временем позаботился о лошади, которую привязал вместе с другими у частокола заезжего двора, где уже стояло от двух до трехсот различных тележек и повозок. На улице толпилось столько же женщин и девушек, приехавших сюда на митинг, сколько и мужчин. Инджиенсы, проводив наших друзей до самой деревни, предоставили им затем полную свободу. Вскоре я увидел с ними и Мэри, разговаривавшую вместе с отцом, с Сенекой и Оппортюнити Ньюкем, тогда как инджиенсы сгруппировались вокруг моего дяди, немного поодаль, и дружелюбно торговали у него часы, очевидно, ничуть не подозревая подлинной его личности. Большинство этих переряженных людей увлеклось осмотром часов, но некоторые из них, судя по глазам, казались озабоченными и задумчивыми.
Эти люди в коленкоровых масках и с оружием действительно держались немного поодаль от толпы и как будто преднамеренно выделялись и сторонились мирных поселян, но многие из числа этих последних подходили к ним и разговаривали очень дружелюбно.
Но вот раздался звон колокола, и вся толпа направилась в «церковь», хотя это слово и было в последнее время заменено названием Митинг-Хауз, meeting-house[12]. Здание это было в то время предоставлено в распоряжение диссидентов, хотя первоначально это здание было построено для прихожан епископальной церкви.
Все мы вошли толпой, мужчины, женщины и дети, в том числе и дядя Ро, и мистер Уоррен, и Мэри, и Сенека, и Оппортюнити, и я, исключая инджиенсов. Эти мнимые дикари остались вне церкви, где воцарилось тотчас глубокое молчание и тишина. Оратор находился на возвышении, напоминавшем эстраду, а по обе стороны от него стояли два священника, неизвестно какой секты. Мистер Уоррен и Мэри поместились на стульях у самого входа; я заметил, что при появлении на эстраде двух священников мистеру Уоррену сделалось не по себе; он даже заметно побледнел в эту минуту, затем встал со своего места и в сопровождении дочери поспешно вышел из церкви. В одну минуту я был уже около них. Первое мое предположение было, конечно, что внезапное нездоровье было причиной их ухода из церкви; к счастью, как раз в это время один из двух священников начал читать молитву, и все собравшиеся разом поднялись со своих мест, а потому уход мистера Уоррена с дочерью не был особенно замечен среди общего шума и движения.
Теперь инджиенсы подошли к самому храму и обступили его со всех сторон, просунув головы в открытые настежь окна церкви, откуда они отлично могли видеть и слышать все, что делалось и говорилось на эстраде. Впоследствии я узнал, что это недопущение инджиенсов в храм происходило по настоянию одного из присутствующих здесь священников, объявившего заранее, что не произнесет ни единого слова молитвы к Богу, если увидит в числе присутствующих в храме хоть одного из этих людей. Вот уже поистине люди, «отцеживающие комара и верблюда поглощающие», даже и не поморщив носа.
Зная, что Мэри успела уже сообщить своему отцу о том, кто я такой на самом деле, я не постеснялся последовать за ними. Перейдя на ту сторону улицы, они вошли в первый попавшийся крестьянский дом, двери которого стояли настежь, так как все обитатели его отправились, вероятно, на митинг, и мистер Уоррен в изнеможении опустился на соломенный стул у самого порога. Мэри осталась стоять подле него, а я, войдя, остановился в дверях.
— Благодарю вас, мистер Литтлпедж, — вымолвил, наконец, священник, немного оправившись и придя в себя… — Теперь мне уже лучше, скоро это совсем пройдет, я уже успокоился, благодарю вас! — Ничего более он не добавил для пояснения причины своего внезапного нездоровья, но Мэри впоследствии объяснила мне все. Оказалось, что, отправляясь на этот митинг, почтенный мистер Уоррен не предполагал даже, что там будет нечто, похожее на церковное богослужение, и потому, когда он увидал, что на эстраде, наряду с этим ярмарочным оратором, появились два священника, то это поразило его, как громом. Ему казалось, что это сочетание религиозного обряда и молитв с противозаконными умышленно лживыми и несправедливыми сетованиями, обвинениями и злонамеренными разглагольствованиями является непозволительным кощунством, и он не в силах был совладать со своим волнением. Придя в себя, он решил обождать здесь на дворе, покуда вся религиозная церемония не окончится и не будет приступлено к чисто политическим прениям о правах собственности, правах народа и правах человека и других тому подобных вещах.
Не подлежит, однако, никакому сомнению, что своим уходом почтенный мистер Уоррен приобрел себе немало врагов и утратил отчасти на время свою популярность. Очевидно, что большая половина людей, собравшихся в данный момент на митинг, весьма мало интересовалась ходом религиозной церемонии и чтением своих молитв, а несравненно более занималась поступком мистера Уоррена, который они называли непристойным. К словам богослужения, за малым исключением, все относились без всякого внимания, но выйти из церкви, как раз в тот момент, когда священник только что стал читать молитвы, казалось всем возмутительной демонстрацией. Конечно, очень немногие из числа всех этих людей могли понять настоящую причину такого поступка со стороны мистера Уоррена, не понимая тех деликатных и религиозных чувств, которые побудили его поступить так.
Прошло немного времени прежде чем мистер Уоррен успел окончательно оправиться, после чего он обратился ко мне с несколькими словами приветствия по случаю моего возвращения на родину.
Тем временем движение около церкви говорило о том, что там уже приступили к настоящей задаче митинга, и мы сочли своевременным также отправиться в церковь.
— Смотрите, эти ряженые следят за вами, — заметила Мэри Уоррен; замечание это порадовало даже меня, так как оно говорило о ее заботе и беспокойстве обо мне.
Действительно, судя по поведению некоторых из инджиенсов, было ясно, что за нами следят, а в тот момент, когда мы подходили к церкви, некоторые из этих людей проявили намерение подойти к нам. Тем не менее, ни мистеру Уоррену, ни Мэри они не сказали ни слова и молча пропустили их, но двое из них преградили мне путь, как только я вступил на паперть, скрестив передо мной свои ружья.
— Кто такой? — резко спросил один из них. — Куда идешь? Откуда пришел?
— Я приекал с немески сторона, я пашла на серкви, как быть говорить на моя родина, а вы называйт дом для миттинг.
Не знаю, что было бы дальше, если бы в этот момент не раздался звучный напыщенно торжественный голос знаменитого проповедника. Казалось, первые слова его были своего рода сигналом для инджиенсов, так как в тот же момент воины, преградившие мне путь, молча отошли от меня, хотя я все же видел, как они, удаляясь, сообщали друг другу свои подозрения на мой счет.
Пользуясь тем, что проход был свободен, я вошел в церковь и пробрался сквозь толпу до того места, где находился дядя.
Оратор оказался весьма напыщенным, многословным, расплывчатым, но при всем том совершенно нелогичным. Речь его носила общий характер тех речей, которые обращаются к страстям, дурным инстинктам и корыстным интересам толпы, а отнюдь не к ее рассудку или чувству справедливости. Он начал с того, что громогласно возмущался всякого рода тиранией, прерогативами известного сословия, взиманием ренты живностью и плодами или же определенным числом рабочих дней и долгосрочными арендными условиями. Но после этих общих мест необходимо было перейти и к общим интересам присутствующих здесь людей, удовлетворить требованиям и ожиданиям недовольных арендаторов Равенснеста, которые не имели в своих условиях ни обязательства уплачивать часть ренты живностью или рабочими днями, ни долгосрочных договоров или контрактов, так как почти все эти условия должны были окончить срок свой со дня на день.
На что же мог он теперь сетовать? Темой подходящей явилась для него, конечно, семья Литтлпедж! «Что они сделали, эти Литтлпеджи, чтобы стать властелинами этой земли?» — восклицал он, причем, конечно, умалчивал о тех общественных заслугах, какими мог бы похвастаться мой род; но ведь отдавать должную дань справедливости совсем не входило в его программу, а напротив, он хотел только льстить вкусам и желаниям тех, кого он называл народом, то есть алчной, бессмысленной толпе. «Ведь этот юный Литтлпедж пальцем не ковырнул на этой земле, которую он с гордостью европейского магната называет своими владениями или своим поместьем».
«Из вас же каждый, дорогие сограждане, может нам показать свои мозолистые руки и напомнить нам о знойных летних днях, когда в поте лица вы боронили и пахали землю и превращали в роскошную и плодородную долину эти былые пустыри и лесные дебри. Вот они, ваши права на эту землю, которую ваши собственные руки сделали тем, что она есть! А Хегс Литтлпедж ни разу в своей жизни не проработал на своих полях и нивах ни одного дня. Нет, славные сограждане, никогда этот человек не имел этой великой чести и никогда иметь ее не будет до той поры, покуда справедливым разделом того, что он теперь так нагло именует своей собственностью, вы не принудите его самого пахать землю, чтобы пожинать те плоды, которыми он желает пользоваться».
Далее следовали такого рода возгласы:
«Где он теперь, этот праздношатающийся, этот молодой Литтлпедж? В Париже, где тратит направо и налево, на разврат и кутежи, по примеру старой европейской аристократии, плоды наших трудов и пота. Он утопает теперь в роскоши и богатстве, тогда как вы и все ваши близкие питаетесь в поте лица трудами рук своих. Он, этот Литтлпедж, не станет довольствоваться оловянной ложкой, друзья мои, нет. К некоторым блюдам ему требуется золотая, и даже вилка, которая прикасается к его губам, должна быть непременно чистого серебра, для того, чтобы от ее прикосновения не пострадали его священные уста!»
Здесь была сделана попытка вызвать аплодисменты, но ничего из этого не вышло. Оратор спохватился, что тот эффект, на который он рассчитывал, ему не удался, и потому он, не задумываясь, перескочил на другой предмет: он заговорил о наших правах собственности, о том, на каком основании мы, Литтлпеджи, владеем всей этой землей. «Откуда взялись эти права? Кто их дал им? Король английский? Но разве народ не отвоевал всей этой территории у английского государства? Не стал разве народ владеть всем тем, чем раньше владел король Англии? А в порядке вещей, что победителю достается после победы вся добыча; следовательно, отвоевав у Англии Америку, наш народ завоевал всю эту землю и получил право владеть ею и удерживать ее за собою».
Так как арендаторы не представляют собою народа, то они, собственно говоря, — незаконные владельцы всех этих земель вокруг, это богатое и славное наследие должно быть поделено между честными и работящими людьми, а не присваиваться каким-то богатым тунеядцем и бездельником, тратящим все свои доходы по заграницам.
Мало того, — восклицал он, — я утверждаю, что и в настоящий момент эти работящие люди, арендующие за трудовые деньги эту землю, имеют на нее полное нравственное право, но только закон не хочет признать за ними это право. Этот проклятый закон один только мешает арендаторам предъявить свои права собственности на обрабатываемую ими землю, которой теперь владеет без труда это привилегированное сословие, которое должно быть непременно принижено до общечеловеческого уровня. Я признаюсь, конечно, что было бы несправедливо одолжать или нанять на время работы лошадь или тележку у соседа, и затем придумывать какие-нибудь извороты, чтобы ее присвоить. Но ведь лошадь эта не земля, надеюсь, вы с этим согласны?!
Ведь земля — это элемент такой же, как воздух, огонь и вода, а кто же вправе утверждать, что свободный человек не имеет права на воздух или воду, а следовательно, и на землю?! Эти права называются философией элементарными правами человека, что означает права на элементы, из коих самый главнейший, конечно, земля. И в самом деле, что бы было, если бы не было земли, на которой мы держимся?! Мы бы беспомощно болтались в воздухе, наши воды пропадали бы даром, расплываясь в виде паров, и мы не могли бы применять их для наших мельниц и мануфактур! Но я, конечно, не отрицаю права первого приобретения собственности; оно, конечно, укрепляет элементарное право человека, а потому, если предки Литтлпеджа платили что-нибудь за эти земли, то я на вашем месте, друзья мои, был бы великодушен и возвратил ему первоначальную стоимость этих земель. Быть может, его прапрадед платил английскому королю по одному центу с акра, а быть может, и по два цента; положим ему хотя бы даже по сикспенсу за акр и заткнем ему этим рот. Как бы то ни было, но я сторонник великодушных мер!
Сограждане мои, — воскликнул оратор, — я вам объявляю во всеуслышание, что я демократ самой чистой воды, и, по моему искреннему убеждению, один человек стоит другого во всех отношениях: ни родословная, ни воспитание, ни богатство, ни бедность — ничто не может нарушить этой священной истины.
Итак, один человек стоит другого, и потому права должны быть одинаковые для всех в отношении пользования землей и всеми благами жизни. Я того мнения, что большинство всегда должно решать во всем и что долг меньшинства во всем подчиняться голосу большинства. На это мне некоторые возражали, что в таком случае люди, составляющие меньшинство, не стоят тех, которые представляют собою большинство, и их права не одинаковы, если одни могут решать, а другие обязаны беспрекословно покоряться. Но ответ на это возражение весьма простой: меньшинству остается только пристать к большинству, и тогда права всех станут равны! Ведь каждый человек может пристать к большинству, и так именно поступает каждый разумный человек, как только он успеет распознать, на какой стороне стоит большинство.
Дорогие сограждане, вы знаете, конечно, что готовится великое народное движение. Итак, вперед, вперед, друзья мои! Таков наш общий клич! Недалеко то время, когда, наконец, наши здравые принципы восторжествуют и совершится тот великий переворот, та благодатная всеобщая реформа торжества любви, милосердия и добродетели, когда не слышно будет более нигде ненавистного слова «рента», и каждый человек будет иметь возможность посидеть вечерком после дневных трудов под сенью своей яблони или же своей вишни.
Я — демократ, сограждане! Да, я демократ и этим доблестным наименованием горжусь! Да, это моя гордость, моя слава, моя доблесть! Пусть правит государством только один народ, и все будет прекрасно, потому что народ не склонен никогда говорить что-нибудь дурное, да!» и так далее. Не стоит передавать дословно это сплетение пошлостей и глупостей и мелкого мошенничества или негодяйства, скажу только одно, что каждый раз, когда оратор упоминал об антирентизме, то было видно, что он затрагивает живую струну всех здесь собравшихся людей.
Речь его продолжалась более двух часов; когда же он окончил свое разглагольствование, из среды слушателей поднялся человек и в качестве председателя (как известно, где только соберутся три американца, там уже не обойдется без председателя и без секретаря) пригласил желающих выступить. Первым моим побуждением было, конечно, сбросить с себя парик и выступить на защиту истины, обличив всю ложь и пошлость предыдущей речи. Несмотря на то, что мне еще ни разу не случалось говорить публично, я был почти уверен в своем успехе. Я шепотом сообщил дяде о своем намерении, в то время, как он уже поднялся с места, решившись принять на себя ту же задачу; вдруг из толпы послышался приятный, звучный голос механика Холла, того самого, которого мы видели в гостинице местечка Мусридж. Тогда дядя и я сели на свои места, уверенные в том, что наши интересы найдут себе в этом мастеровом надежного защитника, как сторонника безусловной справедливости.
Новый оратор начал свою речь в весьма умеренном тоне, без всяких громких фраз и вычурных, явно бьющих на эффект поз и жестов. Его знали во всей окрестности, и все без исключения уважали, и его слушали с должным вниманием и уважением; он говорил, как человек, не имевший надобности опасаться дегтя и перьев, то есть справедливо и без обиняков. Холл начал свою речь с упоминания о том, что все присутствующие здесь его отлично знают, знают, кто он и какого происхождения, знают, что он отнюдь не собственник и не землевладелец, а простой рабочий человек, как они все, что его интересы те же, что и у них, то есть общие с ними, и социальное положение его тоже не иное; но правое дело останется правым, а ложь и обман всегда должны выйти наружу. «Я тоже, братья, демократ не хуже всякого другого, и убежденный, сознательный демократ, но только я под этим именем подразумеваю нечто совсем иное, чем тот господин, который только что говорил передо мной, — и в том случае, если он демократ, то я не демократ.
Под равноправностью я подразумеваю лишь равноправность перед лицом закона, перед словом которого должны равно преклоняться богатые и бедные, знатные и незнатные. И если бы закон требовал, чтобы покойный Мальбон Литтлпедж оставил после смерти свои земли не своим детям, а соседям, то и тогда, невзирая на всю несообразность такого требования, ему следовало бы покориться. Однако такое требование закона было бы нелепо потому, что ни один человек не захотел бы накапливать богатства для того, чтобы пожертвовать их в общественную пользу. Чтобы заставить человека трудиться целую жизнь и скапливать, путем некоторых лишений, более крупные капиталы, необходимо предоставить ему трудиться для себя или же для своих дорогих и близких, а не для безликой толпы. Предыдущий оратор еще упоминал о том, что всякий раз, когда с течением времени распределение имуществ становится неравномерным, необходим новый раздел имуществ, но если так, то такой раздел придется повторять все чаще и чаще, так как я знаю людей, которые до того не способны беречь деньги или свое имущество, что если их наделить сегодня наравне с другими, то уже завтра к вечеру у них не будет ничего, между тем как другие до того жадны, что даже путем самых страшных лишений готовы скапливать гроши. Значит, эти разделы придутся на руку только бездельникам, мотам и кутилам, ради которых придется постоянно обирать людей трудолюбивых, воздержанных и бережливых. Да где же тут равенство или справедливость, господа?! Затем, если уж отобрать и поделить между народом поместья и земли молодого Литтлпеджа, то ведь на том же самом основании следует поступить так же и с землями его соседей, чтобы придать этой несправедливости хоть некоторый внешний вид законности. А что касается серебряных ложек и вилок, то, право, почему же этому Литтлпеджу не следовать и в этом своим вкусам и привычкам?! Америка — страна свободная, и все мы — свободные граждане; кто может воспретить мне или кому другому есть жестяной ложкой, хотя бы мой сосед ел и совсем без ложки или же простой роговой? Что тут такого; разве я этим нарушаю права соседа?! Если я не хочу обедать с господином, который кушает серебряной вилкой, никто не может принуждать меня обедать с ним, а если молодой Литтлпедж не любит общества людей, которые жуют табак, то почему и он, как я, не вправе избегать общества таких людей?
Далее, господа, можно ли говорить, что один человек стоит другого или что люди все равны! Что люди всех сословий и положений должны быть равны перед законом и пользоваться одинаковыми правами, да, я с этим согласен; но можно ли при этом утверждать, что один человек стоит другого? Ведь у нас в народе есть даже поговорка: «Человек человеку рознь?!» И после того, к чему же выборы, к чему сопряженные с ними расходы и трата времени, если все люди одинаковы? В таком случае следует просто кидать жребий. Но мы знаем, что среди людей можно делать выбор и в политические деятели, и в работники, и в члены семьи.
Я утешаю себя тем, что ежели мой сын не унаследует ничего после смерти Мальбона Литтлпеджа, то ведь и сын Мальбона не унаследует ничего от меня; так, значит, права наши равны. Если Хегс Литтлпедж может жить за границей, то кто же воспрещает нам сделать то же самое, если бы мы того пожелали?!
Чем мы так возмущаемся в обязательстве платить ренту? Ведь если я возьму на выплату товар, я тоже в определенные сроки буду обязан выплачивать за него, если же арендаторы желают сами стать землевладельцами, то кто же им препятствует покупать себе земли и дома, если только у них на то есть деньги, а если нет нужных капиталов, какое же право они имеют сетовать на то, что другие им их не предоставляют или не дарят своей собственности?!»
Тут страшный шум, гвалт и крики прервали речь оратора; инджиенсы ворвались в церковь, разогнав перед собой всю толпу слушателей; мужчины, женщины и дети кидались к окнам и дверям, выбегая на улицу, и несколько мгновений спустя все разбежались в разные стороны.
Минуты две спустя весь шум и гам затих, и церковь почти совершенно опустела, в ней образовались четыре отдельных группы, если не считать толпы инджиенсов, заполонивших всю середину церкви. Господин председатель и секретарь собрания, два священнослужителя и приезжий оратор преспокойно сидели на своих местах, уверенные, очевидно, в том, что им не грозит никакая опасность от этих нарушителей порядка и тишины. Мистер Уоррен и Мэри неподвижно сидели в своем уголке под хорами, не считая приличным обратиться в бегство подобно другим.
Мы с дядей находились в противоположном углу тоже под хорами, и, очевидно, нас никто не замечал, а Холл и двое или трое из его друзей стояли на скамье у стены так же спокойно, как если бы ничего не случилось.
— Продолжайте вашу речь, милостивый государь, — обратился председатель к замолчавшему во время этого переполоха Тому Холлу.
В этот момент в боковую дверь тайком, как вор, прокрался Сенека Ньюкем, держась по возможности дальше от ряженых, но вместе с тем с жадностью наблюдая за всем, что здесь происходило, и как бы ожидая чего-то особенного от инджиенсов.
Холл, осмотревшись по сторонам и увидев, что разбежавшиеся слушатели его опять уже собрались у окон церкви и, следовательно, будут слышать каждое его слово, если только он хоть немного возвысит голос, продолжал свою речь как ни в чем не бывало.
«Я только что хотел сказать, господин председатель, несколько слов о том, что сам Господь счел собственность столь важным делом для нравственности человека, что упомянул о ней в заповедях своих. А именно, Господь сказал: «Не укради и не пожелай жены искреннего твоего, не пожелай дома ближнего твоего, ни села его, ни осла его, ни вола», и так далее. Не есть ли это несомненное доказательство того, что собственность каждого человека должна быть свята в глазах его ближнего, так как право собственности освящено самим Богом через эти слова Его заповедей?! Мы очень любим тешить себя тем, что поминутно повторяем, что так как у нас управление народное, то, следовательно, народ волен делать все, что он хочет. Но нет, есть нечто такое, что выше народной воли даже и у нас, это известные принципы и понятия, перед которыми должно преклоняться всякое своеволие и произвол; таким образом, вы видите, что и народ не полновластен. Если же мы примемся попирать своими ногами…»
Тут уж нельзя было расслышать ни единого слова из того, что говорил оратор; поднялся страшный шум, гам и крик. Возможно ли сказать при каком бы то ни было собрании людей, считающих себя по преимуществу «народом», что народ не полновластен?
Уж этого, конечно, не потерпят, ведь это положительное политическое святотатство против священных прав народного могущества! Толпа, стоявшая под окнами, возроптала при этих словах и вознегодовала на оратора, а инджиенсы принялись кричать и завывать во всю мочь. Очевидно, эта дикая сцена должна была окончить всякого рода прения на этот раз.
Холл, казалось, не был нисколько ни удивлен, ни смущен этой сценой. Он спокойно стер пот с лица и сел на свое место, предоставив инджиенсам плясать, кричать и завывать сколько угодно, сверкая в воздухе обнаженными ножами или кинжалами и потрясая ружьями в подражание дикой военной пляске природных индейцев.
Мистер Уоррен с дочерью вышли из церкви. Казалось с минуту, как будто им намеревались преградить путь. Вслед за ними вышли и мы с дядей, так как шум, крик и вой становились положительно невыносимы. Очутившись на улице, мы попали в страшную суматоху: женщины метались и бежали в разных направлениях, охваченные какой-то паникой. Но вдруг все как будто замерло на месте при виде выбежавшей из церкви толпы инджиенсов, влекущей за собой злополучного Тома Холла, окруженного со всех сторон кричащими, воющими и неистовствующими инджиенсами, выкрикивающими различные проклятия и ругательства. Вся эта сцена поразительно напоминала стаю деревенских псов, накинувшихся и преследующих лаем и гамом пришлого, случайно забежавшего в деревню пса.
Том Холл должен был слышать на этот раз такого рода эпитеты и обвинения, каких, конечно, до сих пор никогда не слыхали его уши. Его называли: «подлец, мерзавец, аристократ, подкупная душа, наемник подлых аристократов». Но ко всему этому Холл относился с полным равнодушием и, наконец, сказал:
— Называйте меня, как знаете, мне это безразлично, и ваши безрассудные несправедливые слова меня ничуть не оскорбляют, ведь каждый из вас знает, что я не аристократ и не подлый наемник, а такой же рабочий человек, как большинство из вас.
— Боюсь я, дядя, — заметил я, — чтобы эти негодяи не причинили ему какого-нибудь зла.
— О, если бы не стыд признаться в том, что мы с тобой ряженые, я тотчас бы сказал им, кто я, и постарался бы вырвать этого человека из их рук, — возразил дядя, — но при данных условиях это было бы сущим безрассудством. Надо иметь терпение и подождать, что будет дальше.
— Дегтю и перьев! — сразу крикнуло несколько голосов. — Надо его проучить! Окатите его дегтем, облепите перьями, ощиплите и отошлите его восвояси! — кричали другие.
— Том Холл перешел на сторону врага! — крикнул еще кто-то, чей голос мне показался чрезвычайно знакомым. Он повторил раза два или три эти слова, и я был почти уверен, что то был Сенека Ньюкем. Что Сенека был ярый антирентист, это не составляло секрета ни для кого, что он был способен подстрекать других к нарушению закона, это тоже было несомненно, но самому являться законопреступником и ярым нарушителем общественного порядка, этого даже от него трудно было ожидать.
Инджиенсы между тем оставались в нерешительности, опасаясь в одинаковой мере и привести в исполнение свои угрозы, и отпустить безнаказанно Тома Холла, как вдруг в тот самый момент, когда мы ожидали чего-нибудь действительно серьезного, вся эта буря вдруг улеглась, толпа инджиенсов смолкла и расступилась, давая дорогу Тому Холлу, но сильный, плечистый мастеровой не трогался с места, очевидно, не спеша воспользоваться предоставленной ему свободой. Он угрюмо вытирал со лба пот, очевидно, чем-то недовольный и даже немного разгневанный. Однако он не дал воли своему гневу, но только продолжал стоять все на том же месте, окруженный своими друзьями, пришедшими вместе с ним из Мусриджа.
Мы с дядей сочли неблагоразумным слишком спешить с отъездом из села, согласно с чем старый торговец раскрыл свой ящичек с товаром и стал зазывать покупателей, предлагая им то то, то другое. Я же тем временем пробрался в толпу инджиенсов и другого народа, так как инджиенсы разбрелись в разные стороны, разбились на маленькие кучки, и я, свободно пройдя между ними, старался слушать и наблюдать. Случай столкнул меня опять с той маской, которую я принял по голосу за Сенеку Ньюкема. Подойдя к нему ближе, я тихонько тронул его за локоть, дав ему понять при этом, чтобы он отошел со мной немного в сторону, где бы нас не могли слышать другие. После этого я с величайшим простодушием спросил:
— Ви шеловек порядошни, отшего ви тоше быть с индшиен?
Незнакомец вздрогнул при этом вопросе, что доказывало несомненно, что я не ошибся в своем предположении.
— Зачем спрашивать такое у инджиенса?
— Отшего, это мошно удаться, это мошно не удаться, но такой, как меня, который вас шнает, это не мошно удаться, мистер Ньюкем, а потому скасайт мне, пошему ви такой порядошни шеловек индшиен?
— Послушайте, — сказал Сенека своим естественным голосом, видимо, смущенный моим открытием, — ни под каким видом не выдавайте никому, кто я такой; вы знаете, что это дело не совсем благовидное, и для меня было бы не совсем приятно, если бы кое-кто узнал, что меня видели в этом наряде. Итак, смотрите, не говорите никому об этом. Все же я, как вы сами говорите, джентльмен и адвокат к тому же, но так как вы открыли мою тайну, то угощение за мной. Что вы хотите выпить?
Я счел более осторожным не отказываться от этого угощения, чтобы не выдать себя, и даже сделал вид, что очень обрадован его любезным предложением. Он великодушно предложил мне рюмку горячего виски, которое я довольно ловко разлил, опасаясь задохнуться от первого глотка. Я не мог не заметить, что очень немногие из инджиенсов пили, хотя свободно расхаживали в толпе и заходили во все лавки. Сенека тотчас же отошел от меня, как только он счел, что купил мое молчание ценой рюмки виски. Я продолжал свои наблюдения над этими ряжеными и вооруженными людьми.
Меня сначала весьма удивило то обстоятельство, что Орсон Ньюкем, брат Сенеки, владелец нескольких лавок и шинка, по-видимому, был крайне недоволен посещениями инджиенсов; сперва я приписал это обстоятельство тому, что он, в силу порядочности чувств, не одобрял этого противозаконного маскарада, столь явно нарушавшего законы страны, но вскоре я убедился в ошибочности моего первого предположения, поняв, наконец, настоящую причину того недоброжелательства, с которым относился Орсон к инджиенсам, когда те появились на пороге его лавки.
— Инджиенс желает коленкору на рубашки! — проговорил, входя и не здороваясь, один из этих негодяев повелительным тоном. Орсон сделал вид, будто не слышит.
Требование было повторено тогда еще более резким и нахальным тоном, после чего Орсон сердито бросил на прилавок кусок требуемого у него товара.
— Ладно, — произнес инджиенс, рассматривая коленкор, — отмерить двадцать аршин хорошей меры… Слышите!
С покорным подневольным видом отрепал Орсон коленкор, завернул и вручил его покупателю, который спрятал сверток под мышку и преспокойно добавил, уходя из лавки:
— Запишите на счет антирентизма.
Я пробыл недолго в лавке Орсона Ньюкема и, выйдя оттуда, принялся отыскивать мистера Уоррена и его дочь. От старика я узнал, что они собираются уезжать, как и большинство приезжих, в том числе и Том Холл, старый знакомый мистера Уоррена, которого священник позвал к себе обедать, причем советовал и нам поторопиться с отъездом, уверенный, что, оставаясь еще долее на селе, мы рисковали только наткнуться на какую-нибудь неприятность, а может быть и непристойную выходку инджиенсов.
Я поспешил отыскать дядю, который тем временем успел уже распродать большинство своих драгоценностей и все имевшиеся у него часы, за исключением одних.
По дороге уже начинали тянуться тележки, повозки и шарабанчики приезжих из соседних ферм и деревень гостей, явившихся послушать знаменитого оратора и проповедника. Наблюдая за этими людьми и за окружавшим меня пейзажем, я не мог не сознаться, что если большие города Америки имеют в себе нечто сельское и простоватое, в чем уж ни в коем случае нельзя было упрекнуть ни одну из многочисленных столиц Европы, то, с другой стороны, наши села и деревни менее просты и серы, чем где бы то ни было в других странах и частях света. Особенно наши сельские женщины отличаются отсутствием той простоватой грубости, неотесанности и тем характером невежественных существ, какими в большинстве случаев являются крестьянки в других странах. Впереди нас и позади ехали в красивых тележках и на сытых, крепких лошадках мелкие фермеры и поселяне; рядом с нашей тележкой ехали в маленьком шарабане два толстых фермера, с которыми мой дядя перекинулся несколькими словами:
— Ведь вы, кажется, немцы? — спросил старший из двух арендаторов, по фамилии Холмс.
— Та, ми со старой света, ми с Прейссен!
— Скажите, там у вас тоже существуют землевладельцы?
— Ja, ja, семлефладельси быть весде, во вся света, я тумаю, и арендатор тоже!
— Так как же у вас там находят этот порядок вещей хорошим? Там не стремятся его уничтожить, как, например, у нас?
— Nein, это быть закон, ви снайт, што если што быть сакон, то быть надо сполняйт.
Этот ответ, по-видимому, смутил старика Холмса, он обернулся к своему соседу, которого, как мне было известно, звали Теббс, как бы прося его содействия. Этот Теббс был человек новейшей школы и охотнее создавал, чем исполнял, законы и стоял за новейшее движение умов. Он принадлежал к числу тех людей, которые воображают, будто свет никогда не знал, что такое принцип, факт и тенденция до начала настоящего века.
— Ну, а какого рода правительство имеет ваша страна? Мне кажется, будто я слышал, что там есть короли!
— Ja, ja, там быть ein Konig, последняя быть добрая Konig Wilhelm, а теперь быть его сын.
— О, ну, тогда мне все становится понятно! — воскликнул Теббс с победоносным видом. — Вы слышите, у них король, ну, и понятно, что тогда должны существовать и бары, и арендаторы. Но в свободной стране, как эта, ни один человек не должен иметь над собою никакого другого владельца, кроме себя, таков мой принцип, и я за него стою! — торжественно докончил Теббс.
— А ведь в этом есть доля правды, приятель, разве вы не согласны с этим?
— Расфе ви не шелайт иметь сдесь нишего, што ми имейт в страна, где быть король?
— Понятно. На что же нам ваши феодальные обычаи, которые делают богачей еще богаче, а бедняков еще бедней!
— Но тогда ви долшна переменить сакон природа и вся порядка вешти в мире, если вы хошет, штобы богати шеловек не быть богат, а бедни не быть бедни?!
— Нет, видно, вы меня не понимаете, приятель. Возьмем, например, хоть этого же Хегса Литтлпеджа. Он из того же мяса и из той же кости, что мой сосед Холмс и я, ничем не лучше и ничем не хуже нас; хотя мне кажется, что мы во многом могли бы стоять выше него, но все же я готов согласиться, что он в общем не хуже нас. Но почему, скажите, должны мы все платить этому молодому Литтлпеджу ренту, которую он тратит на кутежи и на разврат?
— Я не понимайт, зашем ви ему плотить рента, если ви только не берет в аренда его семля и не делал условий, што ви будет платил эта самой рента. А если ви условил так, то надо делать, как условил; так быть делайт кашни шесни шеловеки.
— Да, но если данный контракт не носит монархического характера — в последнем случае я говорю, что платить не обязан. Каждая страна, каждое правительство и каждый народ имеет свой характер, и все в этой стране должно согласовываться с ее характером, ну, а рента не согласуется с характером республиканской страны, мы не желаем здесь у нас ничего из того, что принято и водится в монархических странах.
— О, ну, тогда надо ви переменить все в ваша страна, ви на должна имейт ни шена, ни дети, ви не долшна шивет в дом, ви не долшна пила и кушала, ви не долшна надевала рубашки.
Теббс, казалось, был несколько удивлен таким толкованием своих слов, но несмотря на это, он был так убежден, что в платеже ренты есть нечто очень антиреспубликанское, что не мог так сразу согласиться с доводами своего оппонента.
— Ну, что говорить, как люди, мы, конечно, имеем много общего с людьми, живущими под монархическим правлением! Но к чему нам ваши феодальные порядки? Свободная страна должна иметь свободных граждан. А какой же я свободный гражданин, если я, например, ваш данник, а вы — мой землевладелец?!
— Но пошему ви не быть свободна шеловек, если ви плотит рента? Когда ви нанимайт чушой дом, надо все плотить; когда ви нанимайт чушой сад, ви тоше платит. Пошему ви не хошет плотить, когда ви нанимайт чушой земля?
— Да, видите ли вы, мы не признаем, что эта земля чужая, а что она по существу принадлежит тому, кто ее обрабатывает.
— Но ви сам всегда отдает в наем одна шасть ваша арендофана семля, одна маленька поля или огород для бедни сосед, у кого нету свой ферма, и он должна платить вам шасть своя урожай или деньга за эта семля.
— Да, мы это делаем почти все. Но тут нет ничего обидного ни для меня, ни для соседа.
— А пошему ви не остафляйт вся урожай тому сосед, кто работает на та семья? Пошему ви хошет он вам платит деньги за та семля, што он у вас нанимайт?
— О, это же совсем другое дело! Работает он, работаю и я, платит он за свой клочок земли, плачу и я. Тут равенство — а наши постановления не терпят, чтобы у нас нарождался какой-то привилегированный класс, знаете, как в Европе.
— А, так и ви, и ваш сосед, што тут, тоше платит рента молодой мистер Литлпедш.
— Зачем? Ведь Хегс Литтлпедж, говорю я вам, имеет вдесятеро больше, чем ему надо. Он так богат, что даже не в состоянии истратить всех своих доходов здесь, у себя, на родине, и тратит их на разврат по заграницам.
— А-а! Ну, если ви продаете свой бик или свой бороф, а ваш сосед вас быть спрашивайт, што ви делала с ваша толлары и котела судить, корошо вы их стратил или не корошо. Что ви сказать на это?
— Вот еще! Да кому же я позволю совать свой нос в мои домашние дела?! Кому какое дело, куда и как я трачу свои деньги? Я не великая фигура, чтобы мною занимались все!
— О, о! Так, сначит, ви сами делайт из Хегс Литлпедш большой фигур, потому што ви все хошет знай, што он делал со своя доходи!
— Послушайте, приятель! — досадливо прервал меня мой собеседник. — Мне кажется, что вы имеете еще привычку тянуть в сторону ваших монархических идей и понятий, но здесь у нас такого рода принципы совершенно непригодны, — и вот вам мой совет: бросьте вы их совсем, потому что у нас они никогда не могут стать популярными.
Преподав нам этот спасительный совет, Теббс хлестнул свою лошадь и погнал ее крупной рысью, тогда как мы с дядей продолжали свой путь все той же мелкой рысцой, очевидно, любимейшим аллюром Томи Миллера.
Мы были в полумиле от леса, когда заметили, что восемь человек инджиенсов нагоняли верхом одну из тележек, ехавших позади нас, и в которой сидел также один из моих арендаторов со своим сыном, мальчиком лет шестнадцати, которого он возил с собою на этот митинг с очевидной целью дать ему урок и развить в превратном смысле чувство справедливости и понятие о правах своих и чужих.
Итак, как я уже сказал, за этой тележкой гналось восемь человек инджиенсов. Ехали они на четырех лошадях, причем на долю каждой лошади приходилось по два ездока. Нагнав повозку, о которой я только что упоминал, они остановили лошадь и приказали фермеру и его сыну вылезть из тележки. Хотя человек этот был одним из самых ярых антирентистов, все же он повиновался им очень неохотно или, вернее, повиновался только потому, что его насильно высадили посреди дороги точно так же, как и его сына, после чего двое из ряженых вскочили в их тележку и во всю прыть помчались по направлению к лесу. Мы продолжали ехать не торопясь, посмеиваясь от души над этим проявлением равенства и свободы, тем более, что, как нам было достоверно известно, «этот честный хлебопашец» намеревался утянуть у меня арендуемую им ферму точно таким же манером и на том же законном основании, как то сделали инджиенсы с его тележкой и лошадью. Не доезжая до леса, мы нагнали еще раз Холмса и Теббса, шедших пешком по дороге, так как другие два инджиенса, ехавшие на крупах лошадей своих конных товарищей, отобрали у них и лошадь, и тележку, приказав им записать это на счет антирентизма. Когда мы поравнялись с этими невольными пешеходами, старый Холмс сильно негодовал на подобное бесцеремонное обращение, и даже Теббс, казалось, был не особенно доволен инцидентом.
— Да это уж черт знает что! Нет, право! — ворчал старик. — Изволите ли видеть, мне более семидесяти лет, а меня, точно кулек с гнилой картошкой, выкинули без рассуждения посреди дороги из моей собственной тележки и заставляют теперь идти четыре мили пешком до моего двора. Это уж из рук вон!
— О, это шисто пустяки, если сравнивайт, што мошет быть, если так вибросайт ис ферма!
— Да я, конечно, ничего не говорю! Я знаю, все это ради хорошей цели, чтобы искоренить аристократию и аристократизм и водворить равенство между всеми гражданами, как того требует самый закон наш и закон Господень, но все же семьдесят лет — предельный возраст человека, а я ни в чем и никогда не прекословлю тому, что раз сказано в Библии.
— А што скасано в Библия о шеловек, котори кочит взять себе имение своя соседа?
— О, она страшно осуждает такой поступок! И я намерен непременно высказать это в следующий раз, когда инджиенсы вздумают опять отнимать у меня мою тележку и лошадь.
— О, Библия, хороший книг!
— Конечно! Она должна служить для нас авторитетом во всех вопросах жизни. Вот, например, она нам воспрещает ненавидеть, и я стараюсь сообразоваться с этим священным заветом. И, знаете ли, я вовсе не питаю никакой ненависти к молодому Хегсу Литтлпеджу, как будто бы он вовсе не мой землевладелец. Все, что я требую и чего я желаю, это лишь то, чтоб моя ферма осталась за мной на выгодных условиях, — и больше ничего. Я нахожу весьма жестоким и несправедливым, что Литтлпеджи отказывают нам в жилище на той земле, которую уже три поколения моей семьи возделывали своими руками.
— А они с вами ушловились продафайт вам свой ферм после три поколени?
— Нет, такого условия между нами не было, в этом я должен вам сознаться, и по контракту все права на их стороне, но этим именно мы и возмущаемся, что все контракты составлены в их пользу, а не в нашу. Вот уже сорок пять лет, как я у них арендую землю, и срок моей аренды не сегодня-завтра кончается, и тогда вся эта ферма, которая кормила меня всю мою жизнь, на которой я вырастил и поднял четырнадцать человек детей, уйдет из моих рук и перейдет в руки молодого Хегса Литтлпеджа, у которого, право, и без того так много денег, что дома у себя на родине он даже не знает, куда их девать.
— А пошему у вас слушился такой шестокий вешшь, пошему человек не мошет имейт всегда то, што ему принадлешит?
— Вот в этом-то и горе: ферма эта принадлежит мне, но не по закону, а по естественному праву человека, по смыслу наших республиканских основных постановлений, как говорят. Впрочем, мне все равно, как бы ни получить мою ферму, лишь бы только ее получить.
— А, и сколька ви думайт заплатить за ваша ферма, штобы купить зовзем?
— Да как вам сказать! Некоторые полагают, что если мы уплатим землевладельцам первоначальную стоимость этой земли, приложив к ней проценты за все время, то это будет очень хорошо и великодушно со стороны нашего брата арендатора.
— Aber, тогда стоимость семля будет совзем пустой, а сейшас она мошет отдать в аренда один толлар за акр, я слыхал. Я думайт, ви давайт ошень, ошень мало.
— Но вы, я вижу, забываете, — почти гневно воскликнул Теббс, — что эти Литтлпеджи в течение восьмидесяти лет получали аренду.
— Та, aber и арендатор тоше имел семля все эта восемьдесят лет.
— О да, ведь мы оплачивали это обладание своим трудом. Если, например, сосед мой Холмс владел своей фермой сорок пять лет, то ведь и ферма, в свою очередь, имела его труд в течение этих сорока пяти лет. Будьте покойны, правительство и законодательный совет это отлично понимают!
— Ну, и прекрасно, и прекрасно! — воскликнул дядя, нахлестывая свою лошадь. — Он долшна быть достойна своя висок наснашенье, этот ваш правительство; прошшайт! Прошшайт! — И мы тронулись крупной рысью вперед по дороге.
Вскоре Холмс и Теббс потеряли нас из виду, так как мы въехали в лес и скрылись в чаще деревьев. Я ежеминутно ожидал увидеть здесь где-нибудь Тома Холла в руках инджиенсов, так как мне казалось, что вся эта погоня и суета инждиенсов имели целью преследование этого человека. Однако ожидания мои оказались ошибочными: ничего сколько-нибудь подозрительного нигде не было видно, все казалось спокойно вокруг. Когда же мы достигли опушки при выезде из леса, то могли заметить здесь некоторое движение и суету, которые, сознаюсь, немного встревожили меня.
В кустах, прилегавших к дороге, я заметил несколько притаившихся инджиенсов; они, как видно, были в засаде и, очевидно, поджидали кого-то. Я был убежден, что нас здесь остановят и привлекут опять к допросу, но нас пропустили совершенно беспрепятственно, и вскоре мы выехали в открытое поле.
Тогда нам вдруг стало понятно волнение и потайные маневры наших приятелей инджиенсов. С небольшого холма, находившегося влево от нас, спускалась торопливым шагом небольшая кучка людей, которых я сначала принял за маленький отряд инджиенсов, но затем при более внимательном наблюдении я признал настоящих краснокожих индейцев. Между теми и другими существует, конечно, громадная разница: бывают индейцы, бывают и инджиенсы. Инждиенс — это человек бледнолицый, то есть белый, который, будучи понуждаем противозаконными, преступными намерениями и желаниями, принужден скрывать свое лицо под маской и под покровом чужого наряда совершать свои неблаговидные, постыдные дела, тогда как индеец — человек краснокожий, который не боится и не стыдится никого и не имеет надобности скрывать свое лицо ни перед другом, ни перед врагом.
Спускавшиеся с холма индейцы представляли собою группу человек в шестнадцать или восемнадцать. Одного или двух индейцев не редкость встретить продающими свои корзины в селах и деревнях, в сопровождении своих сквау (жен), но видеть в наши дни настоящего индейского воина в центре какого-нибудь из штатов в полном его вооружении теперь большая редкость, а тем более встретить, как в этот раз, целый маленький отряд таких воинов было неожиданностью.
— Вот это настоящие краснокожие, Хегс, благородного племени, воины запада в сопровождении одного бледнолицего, — как они говорят. Что может привести их в Равенснест? Вот они приближаются, и нам можно будет подойти к ним и заговорить с ними.
Когда индейцы вышли на дорогу у того места, где мы остановились, остановились и они; в позах их выражалась какая-то рыцарская вежливость, они как будто выжидали, чтобы мы заговорили с ними. Стоявший впереди старейший из индейцев с достоинством склонил немного голову и произнес обычные слова приветствия: «Саго, Саго».
— Саго, — отозвался мой дядя.
— Саго, — повторил и я.
— Как живешь? — продолжал на своем своеобразном английском диалекте индеец. — Как называть эту страну?
— Вся эта местность зовется Равенснест, деревня Малый Нест приблизительно в полутора милях отсюда, по ту сторону леса.
Пожилой индеец обратился к своим товарищам и глубоким гортанным голосом сообщил им полученные от нас сведения, которые, как видно, были приняты с большой радостью, что вызвало во мне предположение, что они достигли конечной цели своего странствования.
Затем между краснокожими завязался общий разговор краткими сентенциозными фразами, сдержанным тоном людей благовоспитанных. Очевидно, все эти люди были знатного происхождения, и все до единого были у себя на родине вождями, что ясно было видно по их убору, по красивой, величественной осанке и спокойной, полной достоинства, походке и манерам. Все они были в своем летнем наряде, обуты в свои мокасины, с опояской из тонкой бумажной или шерстяной ткани и таким же плащом наподобие римской тоги, все они имели при себе ружья, блестящие томагавки и ножи в ножнах, кроме того, у каждого было по две пороховницы и по мешочку с пулями. Некоторые из молодых вождей были украшены богатыми уборами из перьев и увешаны различными подарками, полученными ими во время их долгого путешествия, но ни один из них не был разрисован, то есть татуирован.
— Нет ни одного инджиенса здесь? — спросил опять старейший из вождей, взглянув на нас с таким видимым оживлением, которое нас невольно поразило.
— О, да, — ответил ему дядя, — шагах в ста отсюда, там, на опушке леса, есть несколько десятков инджиенсов.
Это известие тотчас же было сообщено его внимательным слушателям и, очевидно, произвело сенсацию среди индейцев, которая, впрочем, выразилась, как это принято у родовитых индейцев, безусловным спокойствием, сдержанностью и молчаливой холодностью, похожей на полнейшее равнодушие. После серьезных переговоров старейший из вождей, по имени Огонь Прерии, вновь обратился к нам с дальнейшими расспросами.
— Какое племя? Знаешь это племя?
— Они зовутся инджиенсы-антирентисты, это совсем новое племя, недавно появившееся в этих странах и вовсе никем не уважаемое.
— Дурные инджиенсы?
— Да, как мне кажется, очень дурные, они не разрисовывают, не татуируют свои лица, но носят на лице рубашку вместо того.
За этим последовало новое совещание среди индейцев, вероятно, они обсуждали, какое это может быть новое, неведомое никому племя американских дикарей; затем они стали просить моего дядю проводить их до этих новых единоплеменников, как они полагали. Поразмыслив немного, дядя согласился и уже вылез из тележки, а лошадь стал привязывать к росшему тут неподалеку дереву, готовясь стать проводником индейцев. На полпути до леса мы встретили Холмса и Теббса, которые, подсев в чью-то тележку, доехали до того места, где стоял в кустах их шарабан, теперь им позволено было получить его обратно. Обрадованные такой милостью, они поспешили вернуться домой, опасаясь, чтобы их могущественные союзники не высадили их опять посреди дороги.
Когда мы к ним приблизились, они остановили свою лошадь, и Холмс воскликнул:
— Ради всего святого! Что это значит? Неужели правительство посылает на нас настоящих индейцев, чтобы оказать поддержку землевладельцам?
— О, я не знайт этого нишего, — отвечал дядя, — этот быть настояшший краснокоши шеловеки, а тот — настояшши инджиенс, вот и все, а зашем этот воин пришли сюда, шпрашивайт сами, если вы то шелает знать.
— Большой беды выйти не может из того, что мы их спросим, — храбро отозвался Теббс. — Меня вид настоящих краснокожих нисколько не пугает, я их видел немало на своем веку, а отец мой воевал даже некогда с ними, я сам об этом от него слыхал. «Саго, Саго», — обратился он к индейцам.
— Саго, — почтительно ответил Огонь Прерий со своей обычной важностью и величавостью.
— Откуда вы могли попасть сюда, краснокожие люди, и куда лежит ваш путь?
Очевидно, этот фермер принадлежал к числу людей, никогда не задумывающихся задавать другим вопросы и всегда рассчитывающих на требуемый им ответ. Но родовитый индеец считает унизительным для своего достоинства удовлетворять неуместное или назойливое любопытство, считая для себя лично проявление подобных чувств чем-то совершенно непристойным и постыдным для его пола. И хотя он до крайности был удивлен неделикатным вопросом встречных людей, но все же не выказал при этом ни малейшего удивления или волнения, и хотя не сразу и с очевидным усилием, но все же отвечал холодно и с некоторым оттенком неудовольствия:
— Мы пришли со стороны заката солнца, ходили повидать Деда в Вашингтоне (президента) и возвращаемся домой.
— Но каким образом ваш путь лежит на Равенснест? — продолжал Холмс. — Если вы были в Вашингтоне и повидали старого великого вождя, то почему же вы не вернулись тем же путем обратно, каким пришли?
— Пришли сюда видеть инджиенс; здесь нету один инджиенс? Э-э?
— Да, инджиенс в своем роде, у нас здесь больше, чем бы считали нужным некоторые люди, а вы скажите мне, какой цвет лица у тех инджиенсов, которых вы здесь ищете, такие же ли краснокожие они, как вы, или бледнолицые, как мы?
— Ищем краснокожего человека, старого теперь, как вершина того гигантского дуба; ветер прошумел над его вершиной, обвил его ветви и опала вокруг вся листва его.
— Клянусь святым Георгием, Хегс, эти люди разыскивают старого Сускезуса! — воскликнул дядя и, совершенно позабыв о необходимости коверкать свой родной язык на иностранный лад в присутствии арендаторов Равенснеста, обратился к Огню Прерии со словами:
— Я могу вам помочь в ваших поисках, я знаю, кого вы ищете, вы ищете старого воина из племени онондаго, который расстался со своими единоплеменниками лет около ста тому назад, он искусно умел находить дорогу сквозь чащу леса и никогда не отведал огненной воды.
До сей минуты бледнолицый, находившийся при краснокожих, скромно хранил молчание, то был не более, как простой переводчик, приставленный к индейцам на случай каких-либо затруднений, но теперь и он счел нужным вставить свое слово.
— Да, вы не ошибаетесь, милостивый государь, эти вожди разыскивают вовсе не какое-нибудь племя, а одного древнего старца индейца. Среди этих воинов есть двое старых онондаго, их предание гласит о некоем древнем вожде по имени Сускезус, который якобы пережил всех и все, кроме предания о своих доблестях, оставленного им по себе в среде его единоплеменников. Индейцы никогда не забывают доблестных людей и всегда воздают им большой почет.
— И эти люди сделали более пятидесяти миль крюку лишь для того, чтобы воздать должную честь доблестному старцу?!
— Да, таково было их желание.
— Ну, так я очень счастлив, что могу им быть полезен, Сускезус — мой старинный друг и приятель, и я охотно провожу их к нему.
— Но вы-то сами кто такой, ради всего святого? — воскликнул Холмс, внимание которого было теперь обращено в другую сторону, а именно на нас.
— Кто я? Вы это сейчас узнаете, — ответил дядя, сняв одной рукой шляпу, а другой парик; его примеру последовал и я. — Я — Роджер Литтлпедж, недавний опекун этого поместья, а вот Хегс Литтлпедж, настоящий владелец Равенснеста!
Несмотря на то, что старый Холмс был человек речистый и не имел обыкновения лезть за словом в карман, на этот раз у него от удивления язык «прилип к гортани», так что он не мог выговорить ни слова. Он смотрел то на дядю, то на меня, затем бросил какой-то безнадежный взгляд на соседа. Что же касается индейцев, то, несмотря на их обычную привычку всегда сдерживать свои впечатления и чувства, они не могли сдержать своего восклицания «Хуг!» при виде двух людей, мгновенно скальпировавших самих себя без помощи ножей или каких-либо других орудий. Когда дядя сдернул парик и широким жестом махнул рукой, в которой держал парик, по направлению к одному индейцу, тот принял этот жест за приглашение ознакомиться поближе с этим необыкновенным предметом. Он осторожно притянул его к себе, и в мгновение ока все индейцы собрались вокруг невиданного ими парика и вполголоса обменивались восклицаниями непомерного удивления. Все эти люди, как уже было сказано выше, были вожди, индейцы знатного происхождения, привыкшие с юношеского возраста обуздывать свое чувство любопытства, но если бы то были индейцы — простолюдины, то можно было бы наверное сказать, что раздался бы писк и визг перекрестных возгласов изумления и детской радости, и самый парик перебывал бы на целой дюжине голов, переходя из рук в руки не без некоторого крика и сожаления.
Эта сцена почти безмолвного удивления индейцев была прервана Холмсом, обратившимся к своему товарищу со словами:
— А ведь это плохая шутка, теперь нам никогда не возобновить контракты на наши фермы, Теббс; прощай, наша земля!
— Как знать, еще ничего не известно… хм, хм, быть может, эти господа рады будут пойти на кое-какие компромиссы; ведь закон воспрещает появляться на публике ряжеными, как они.
— Правда! Но только будет ли нам от этого какой-нибудь прок? Я не хочу предпринимать никаких мер, от которых мне нет никакого прока.
Дядя пропустил этот диалог мимо ушей, отлично зная, что ничего противозаконного в нашем поведении не было, и, обратившись к индейцам, еще раз повторил свое предложение.
— Вожди желали бы знать, кто вы такой! — передал дяде переводчик.
— Скажите им, что этот молодой человек — Хегс Литтлпедж, а что я — его дядя; этот Хегс Литтлпедж, владелец всех этих земель, какие только они видят перед собой и повсюду вокруг.
Когда эти слова были переданы вождям, то, к немалому нашему удивлению, все они выразили нам особое уважение и внимание.
— Посмотри, Хегс, — заметил мне мой дядя, — ведь старый Холмс и его достойный приятель возвращаются к лесу, и, вероятно, известят кое о чем спрятавшихся там инджиенсов; на этот раз нам с тобой, наверное, несдобровать. Но, скажите, — продолжал он, обращаясь к переводчику, — почему эти вожди оказывают нам такой почет и уважение? Неужели потому, что мы — владельцы таких больших поместий?
— О, нет, конечно, нет! Хотя они отлично понимают разницу между простолюдином и знатным вождем и очень ценят происхождение и знатность рода, но богатства в их глазах не имеют положительно никакой цены. У них самый великий человек тот, который проявил наиболее смелости, храбрости и воинских доблестей в своей жизни и был мудрейшим у костра совета, а тот почет, который они вам теперь оказывают, объясняется тем, что они признают в вас потомков храбрых, доблестных людей, каковыми считают ваших предков, о которых среди них сохранилось предание.
— Предания о наших предках? Но что могут они знать о них? Мы никогда не имели никаких дел с индейцами!
— Быть может, это верно по отношению к вам и отцам вашим, но отнюдь не к более отдаленным вашим предкам! — заметил переводчик. — Надо вам сказать, — продолжал он, — что им известна история ваших родичей, и всей вашей семьи. Они знают также кое-что и о вас самих, если только вы тот, который предложил правдивому и доблестному онондаго, или Обветренной Сосне, на старости лет постоянный кров в прекрасном вигваме и всегда готовое топливо и пищу.
— Возможно ли, чтобы все это было известно там, у этих дикарей далекого запада?
— Если вы называете дикарями вот этих благородных вождей, — немного обиженным тоном заметил переводчик, — то я не могу согласиться в этом с вами. Конечно, у них своеобразные обычаи и нравы, точно так же, как и у всех бледнолицых, но, право, их нравы и обычаи вовсе не такие дикие, как мы привыкли думать, и если к ним привыкнуть, то они перестают казаться странными и дикими. Я помню, что сам не скоро освоился с обычаем снимать скальп с побежденного, но впоследствии, порассудив хорошенько и вникнув в самую суть дела, пришел к убеждению, что это хорошо.
Между тем мы приближались к лесу.
— Передайте благородным вождям, что те инджиенсы, о которых я им говорил, притаились в кустах на опушке леса и что они все вооружены. Их приблизительно около двадцати человек! — сказал дядя.
Переводчик передал индейцам то, что было сказано, и те некоторое время совещались между собой. Затем Огонь Прерии, сорвав ветвь с первого попавшегося под руку куста и высоко подняв ее над головой, пошел по направлению леса, громким голосом вызывая притаившихся там людей на разных знакомых ему наречиях; но, несмотря на то, что по движению кустов было заметно, что там есть люди, никто не отозвался на несколько раз повторенный призыв. В числе вождей был некий Джова — громадный атлет по прозванию Каменное Сердце, славившийся своими воинскими подвигами среди своих единоплеменников и соседей. Его положительно было невозможно удержать, когда представлялся какой-либо случай добыть несколько скальпов. Когда на призывы Огня Прерии не последовало никакого ответа, Каменное Сердце выступил вперед и после нескольких слов, произнесенных энергично, отчетливо и громко, в заключение издал пронзительный протяжный крик, похожий на крик дикой птицы. Этот крик повторили за ним почти все его товарищи; в одно мгновение все они рассеялись затем в разные стороны и поползли с ловкостью и проворством змей к опушке леса и вслед за тем скрылись из виду в густом кустарнике и чаще леса.
Один Огонь Прерий остался неподвижно на своем месте подле нас среди открытой поляны под огнем невидимого неприятеля, нападения которого он ожидал с минуты на минуту, между тем как все остальные устремились вперед, как стая гончих по горячему следу.
— Они воображают, что будут иметь дело с такими же краснокожими индейцами, как сами они, — воскликнул переводчик, — и потому нет никакой возможности удержать их.
Теперь мы с дядей, в сопровождении Огня Прерии и переводчика, вошли уже в самый лес, и когда достигли поворота дороги, о котором я уже раз говорил в одной из предыдущих глав, нашим глазам представилась картина поголовного, безумного бегства: вся дорога была запружена мчавшимися во весь опор повозками, тележками и шарабанами, все кнуты и бичи работали без устали над спинами несчастных лошадей, испуганные лица женщин оглядывались назад с воем и криком, отвечавшим воинственному крику краснокожих. Доблестные и неустрашимые инджиенсы, покинув лес, бежали по дороге с быстротой оленей, чующих за собой близкую погоню, а некоторые из них без особенной церемонии вскакивали в тележки и прятались между юбками добродетельных жен и дочерей наших фермеров, собравшихся для обсуждения наилучшего и наивернейшего способа отобрать у меня мою собственность.
В меньший промежуток времени, чем тот, который мне потребовался употребить на то, чтобы описать все это, дорога совершенно опустела, и на открытом месте между двух стен густого леса, посреди дороги, стояли только дядя Ро, я, Огонь Прерии и переводчик. Огонь Прерии издал свой характерный возглас «Хуг!» в тот момент, когда последняя тележка скрылась из вида в густом облаке пыли.
Несколько минут спустя все наши индейцы собрались снова вокруг нас. Их победа не стоила никому ни одной капли крови, несмотря на то, что она была решительная во всех отношениях. Неприятель не только бежал при одном виде настоящих краснокожих индейцев, но этим последним удалось еще захватить двоих из них в плен. Вид этих пленных так ясно свидетельствовал о непомерном ужасе и страхе, внушаемом им их победителями, что Каменное Сердце, захвативший их, не только не захотел воспользоваться правом своей победы, но даже не позаботился ни связать, ни обезоружить их, а смотрел на них с величайшим презрением, почти с гадливостью. Право, эти два человека гораздо более походили на две пачки коленкора или же на спеленатых ребят, но только уж никак не на пленных воинов.
Между тем переводчик, имя которого в переводе с индейского означало Тысячеязычный, передал приказание одного из вождей их именем снять скрывавшие их лица покровы и, видя, что те не думают повиноваться, доказал на деле, что, несмотря на свое имя, он не любит даром тратить слова. Он решительным шагом подошел к одному из пленных, обезоружил его и затем ловко сдернул коленкоровый колпак с лица инджиенса, причем присутствующим предстало бледное и расстроенное лицо Джошуа Бриггама, угрюмого работника Тома Миллера. При виде этого бледного, смущенного лица индейцы, обступив его ближе, издали свой обычный возглас «Хуг!», причем переводчик, спокойно проведя рукой по волосам Бриггама, заметил:
— Эти волосы имели бы значительно большую ценность в качестве скальпа, чем, в сущности, они того заслуживают по легкости этой добычи. Но посмотрим, что там у него за экземпляр еще?
И с этими словами переводчик схватил второго пленного и ловко обезоружил его, но когда дело дошло до костюма, то ему пришлось выдержать довольно упорную борьбу, так как пленный сопротивлялся не на шутку, но подоспевшие на помощь своему переводчику два вождя справились с непокорным. Что касается меня, то я знал уже, кто эта маска, но удивление моего дяди не знало границ, когда перед ним предстало искаженное злобой новое, но столь же знакомое лицо Сенеки Ньюкема. На его лице была написана бессильная злоба, стыд и бешенство, в особенности же последнее, и, как это нередко бывает в подобных случаях, Сенека, вместо того, чтобы приписать свою беду злополучной случайности или своей вине, накинулся на своего товарища, стараясь взвалить на него причины своего несчастья.
— Все это по твоей вине, мерзавец, трусливый пес! — наступал на товарища Сенека, лицо которого буквально налилось кровью. — Если бы ты устоял на своих ногах, я бы успел убежать и скрыться, как и другие!
Выходка эта показалась уж слишком наглой и нахальной Бриггаму, он рассвирепел до последней крайности как от дерзкого, грубого тона Сенеки, так и возмутительной несправедливости его обвинений. Впоследствии все мы узнали, что во время своего поспешного бегства храбрый Ньюкем, споткнувшись, растянулся во всю длину, а Джошуа, бежавший вслед за ним, наткнулся на него и, повалившись, прижал его своею тяжестью, помешав ему подняться вовремя и бежать дальше. В этом положении их настигли враги и взяли без малейшего сопротивления, так как страх и ужас сковали их члены.
— Ничего мне от тебя не нужно, и знать тебя я не хочу, Ньюкем! — решительным вызывающим тоном сказал Бриггам. — О тебе даже говорить не стоит, о тебе слава идет по всей стране.
— Кто смеет говорить о моей славе?! — крикнул Сенека. — Я бы желал знать того человека, который может сказать что-либо о моей репутации!
Такого рода вызов был нестерпим и окончательно вывел из себя Джошуа. Он подскочил к Сенеке и с яростью крикнул ему в лицо:
— Наглец! Ты выдаешь себя за друга и защитника бедных, а всякий, кто только нуждается у нас в деньгах, отлично знает, что ты — подлый ростовщик!!
Едва успел он произнести эти слова, как увесистый кулак Сенеки хватил Бриггама по носу с такою силою, что кровь хлынула у бедняги ручьем.
Дядя счел нужным вмешаться в это дело и сделал строгий выговор Сенеке за подобное поведение.
— Как он смел назвать меня подлым ростовщиком? Как он смел? Я ни от кого этого не потерплю!
— Но все же вы вели себя вовсе не как джентльмен и не как порядочный человек; я краснею за вас, мистер Ньюкем; право же, мне стыдно и совестно за вас, — возразил дядя и, отвернувшись от Сенеки, обратился к Тысячеязычному, объявив ему, что готов провожать дальше благородных вождей.
— Что же касается этих двух инджиенсов, — добавил он, — то их пленение, конечно, не может нам доставить большой славы, и раз мы знаем теперь, кто они такие, то любой шериф или констебль (то есть полицейский чин или урядник) может их задержать во всякое время. Итак, не стоит стеснять себя присутствием этих двух личностей.
Вожди, которым передали эти слова, согласились с дядей, и наш маленький отряд тронулся далее, к выходу из леса, предоставив Сенеке и Джошуа оставаться в лесу и пользоваться, как угодно, своею временною свободой.
Впоследствии мы узнали, что тотчас после того как мы их оставили, Бриггам накинулся на поверенного и стал осыпать его ударами до тех пор, покуда тот не сознался не только в том, что он ростовщик, но и в том, что он подлый ростовщик.
Дав некоторые наставления Тысячеязычному относительно того пути, каким им надо будет следовать, чтобы прийти в усадьбу Равенснест, мы снова сели с дядей в свою тележку и поехали домой, условившись ожидать у себя краснокожих вождей. Проезжая мимо церкви, мы заехали осведомиться там о мистере Уоррене и его дочери и узнали, что они уехали в Равенснест, где должны были обедать. Полчаса спустя мы уже остановились у подъезда нашего дома; несмотря на наши костюмы, нас тотчас же узнали, и вскоре по всему дому раздавались радостные возгласы: «Мистер Хегс вернулся!»
Ни для бабушки, ни для сестры моей, ни для Мэри Уоррен это отнюдь уже не было сюрпризом; тем не менее их радостные крики созвали всех к крыльцу. При этом я не мог не заметить разницы приема, сделанного мне четырьмя барышнями при моем приезде. Марта кинулась в мои объятия, обхватила мою шею руками и поцеловала меня семь или восемь раз кряду, затем явилась и мисс Кольдбрук рука об руку с Анною Марстон. Обе ужасно удивленные неожиданностью моего появления, обе очень красивые, очень нарядные и изящные в своих светлых летних туалетах, они, видимо, были очень рады, хотя при этом нельзя было не заметить, что их стеснял, конфузил и неприятно поражал мой костюм. Позади них стояла Мэри Уоррен, слегка зардевшаяся и робко улыбающаяся своею милой, едва приметной улыбкой; очевидно, она была не менее довольна моим приездом, чем мои прежние давнишние знакомые.
Бабушка и Пэтти предложили нам подняться в наши комнаты для того, чтобы переодеться. Дядины и мои комнаты были рядом, в южном флигеле дома. Окна моей комнаты выходили на долину, оканчивающуюся глубокой, поросшей лесом балкою, на краю которой стоял вигвам индейца, и в данную минуту мне были видны фигуры двух старцев, гревшихся по своей привычке в послеобеденное время на солнышке в своем саду. Между тем в двери моей комнаты кто-то постучался, и на пороге появился Джон.
— А, Джон, старый приятель, — шутливо приветствовал я его, — спасибо за ласковое обращение со странствующим музыкантом и разносчиком в тот раз.
— Ах, помилуйте, мистер Хегс! — сконфуженно пробормотал Джон.
— Как видно, — продолжал я, поглядывая в окно, покуда Джон хлопотал около моего туалета, — как видно, наши старики, Джеп и Суз, находятся в добром здоровье?
— Так точно, это удивительнейшие люди; негр, тот только день ото дня дурнеет и дурнеет, становится все безобразнее и безобразнее, тогда как старый Сускезус делается все красивее и величественнее с каждым днем.
— А как они между собою ладят? — спросил я.
— Да как вам сказать, они ведь ссорятся довольно часто, или, вернее, негр часто брюзжит и лезет в ссору, но индеец считает себя настолько выше его, что не обращает внимания на его слова.
— Надеюсь, что они ни в чем не нуждались в мое отсутствие? — осведомился я.
— Ах, нет, об этом вам нечего беспокоиться, покуда жива ваша бабушка.
— Бывают ли здесь по-прежнему наши старцы? До моего отъезда они ведь ежедневно приходили сюда.
— Нет, уж теперь они оставили эту привычку: годы берут свое. В хорошую погоду негр раз или два в неделю постоянно бывает здесь; тогда он входит прямо в кухню или людскую, садится и просиживает иногда целые полдня, рассказывая разные смешные и забавные вещи.
— В каком же роде его рассказы, и почему они вам кажутся забавными?
— Да как же! Он уверяет, что все в этой стране мельчает и приходит в упадок: по его мнению, и индюки не так жирны, как прежде, и куры чахлы, и овцы худы, и многое тому подобное.
— Ну, а Сускезус?
— Сускезус бывает теперь редко, и в кухню он не заходит никогда; за все эти двадцать пять лет моей службы я ни разу не видел его ни в кухне, ни в людской. Он знает, что господа и люди знатные приходят с парадного подъезда, а потому и считает себя вправе поступать так же, как они, и даже старая барыня, ваша бабушка, когда желает угостить старого Сускезуса, то каждый раз приказывает накрывать для него стол в одной из верхних комнат или на террасе, никак не иначе.
Туалет был окончен, и я, отпустив Джона, прошел в комнаты дяди, где застал его уже совсем одетым и готовым идти в маленькую гостиную, где нас ожидали все наши дамы. Наше появление было встречено всеобщим возгласом одобрения.
Прежде чем идти к столу, я послал одного из моих слуг на бельведер нашего дома взглянуть, не видать ли моих краснокожих друзей. Человек, посланный мною, вернулся с ответом, что они приближаются к усадьбе и, вероятно, через полчаса уже будут здесь. С помощью подзорной трубы мой человек мог видеть, что индейцы сделали привал, занялись приведением в порядок своего наряда и разрисовывали себе лица для большей торжественности предстоящего свидания с белыми вождями. Получив эти сведения, мы поторопились скорее сесть за стол, в надежде, что успеем отобедать до их прихода и будем готовы тотчас же принять их. Обед наш был крайне оживлен и весел. Все наши беспокойства, тревоги и горести были забыты на этот раз, и мы всецело занялись лишь собою и своими чувствами в данный момент. Все мы были по-своему рады тому, что, наконец, собрались здесь все вместе.
В продолжение всего обеда я чувствовал, что между мною и прелестной Мэри Уоррен существует какое-то таинственное общение, пожалуй, даже непонятное для нее и совершенно неуловимое для посторонних, но втайне ясно сознаваемое нами. Сознание этой смутной взаимной симпатии сказывалось порой в легком румянце на щечках Мэри или в ее смущении и в опущенном взгляде ее прелестных глаз, столь красноречивых для меня.
К числу самых предосудительных привычек и обычаев, заимствованных нами из Англии, нужно отнести обычай у мужчин оставаться за столом после того, как дамы удалились из столовой.
Мой дядя Ро не раз пытался искоренить эту привычку в кругу своих знакомых, стараясь удерживать дам за столом до конца или подговаривая мужчин следовать за ними в гостиную тотчас же после выхода из-за стола. Но когда люди заберут себе в голову, что хороший тон требует оставаться сидеть за столом, для того, чтобы пить вино, наслаждаться вином, смаковать вино, говорить о вине, толковать про вино и хвастать количеством и качеством предложенного и выпитого вина, нелегко заставить их отказаться от такого приятного и разумного обычая.
Когда бабушка моя поднялась из-за стола вместе со своей женской свитой и по старинному обычаю произнесла: «Ну, господа, теперь я оставляю вас с вашими бутылками, но прошу не забывать, что мы вас будем ожидать в гостиной», то дядя ласково взял ее за руку и стал настаивать на том, чтобы она и барышни остались с нами до конца. В отношениях дяди к его матери было нечто трогательно нежное и ласковое. Он, этот старый холостяк, был как-то особенно привязан к своей вдовствующей матери. Он относился к ней порою, как к старшей, любимой сестре, подходил, обнимал ее за шею, трепал ласково по щеке и целовал несколько раз, а она, в свою очередь, наклонялась над его лысой головой и целовала и ласкала его, как бывало в те годы, когда он был еще малым ребенком, и она его, крошку, носила на руках.
На этот раз старушка охотно уступила просьбе сына и снова села на свое место. Ее примеру последовали также и барышни. Разговор естественным образом коснулся положения страны и землевладельцев, что было, так сказать, самым животрепещущим вопросом того времени.
— Неужели вы полагаете, дядя, — спросила Пэтти, — что эти люди могут отнять у Хегса его землю?
— Никто не может ни за что поручиться в этом деле, дорогая моя, потому что никто не может считать себя в безопасности, когда такого рода понятия и поступки, свидетелями каких мы за последнее время становимся ежедневно, безнаказанно процветают в стране, не возбуждая ни в ком справедливого негодования. Взгляните, в самом деле, ведь каждый человек должен понять, что нам остается всего один шаг для того, чтобы стать подобными Турции, той стране, где каждый богатый или самостоятельный человек вынужден скрывать, как нечто преступное, свое богатство и роскошь для того, чтобы оградить себя от лихоимства и алчности правительства, а между тем никто решительно этим у нас не интересуется и не тревожится.
— Некоторые из новейших путешественников утверждают, будто мы уже перешли через эту грань, что наши богачи стараются щеголять показной простотой и искренностью на улице и в народе, между тем как внутри своих домов, за надежными стенами, они окружают себя всевозможной роскошью и комфортом.
— Действительно, такого рода явление наблюдается у нас, но оно наблюдается и повсюду в Европе, да и во всем крещеном мире. Когда я был ребенком, я помню, что видел постоянно экипажи, запряженные не менее, как четверкой лошадей, а каждый мало-мальски состоятельный человек имел свои собственные экипажи и лошадей и выезжал не иначе, как шестериком, тогда как теперь вы этого уже почти нигде не видите, но то же изменение произошло повсюду и в других странах.
— Да, — вставила свое слово Марта. — Не знаю, заметили ли вы, что дома новейшей постройки в Нью-Йорке, с их низкими широкими балконами в виде террас и с еще более близкими к тротуару широкими окнами, кажутся как бы нарочно приспособленными для того, чтобы в них все было видно с улицы. Если правда то, что я слышала и читала о характере домов в Париже, где они часто строятся, в аристократических кварталах, между двором и садом, и находятся совершенно в стороне от уличной жизни, то о парижанах, мне кажется, можно было бы сказать с несравненно большей справедливостью, что они прячутся за своими крепкими воротами и чугунными решетками в чаще зеленых деревьев, чтобы укрыться от нападок простонародья, чем о нас, что будто бы мы прячемся в своих домах, чтобы позволять себе роскошествовать тайком от народной массы, вращающейся вне нашей интимной, замкнутой жизни.
— О, да, я вижу, что эта юная особа сумела извлечь пользу из твоих писем, Хегс, — одобрительно воскликнул дядя Ро, — а, главное, меня радует то, что она умело и уместно применяет свои знания или, вернее, твои. Мне тоже кажется, что приписывать простоту внешней и роскошь внутренней жизни людей богатых и состоятельных страху и опасениям гнева народной массы ничуть не правдоподобнее, чем приписывать тем же причинам разницу в женских и мужских нарядах и костюмах. Одни постоянно носят простые темные одноцветные шерстяные ткани скромного вида, тогда как другие одеваются в шелк, плюш и атлас самых светлых и ярких цветов и оттенков. Однако, кажется, судя по вытянутой шее и любопытному взгляду Джона, наши краснокожие приятели подходят к дому!
— Все тотчас же поднялись со своих мест и вышли из-за стола, чтобы поспешить навстречу нашим гостям. Едва мы успели выйти на лужайку перед домом, между тем как дамы пошли за своими шляпками и зонтиками, как Огонь Прерии, Каменное Сердце и Тысячеязычный, а также и все остальные индейцы приблизились к нам той мелкой рысцой, которая является характерной и отличительной чертой походки индейцев. Несмотря на наш изменившийся костюм, мы были узнаны ими, и важнейшие из вождей с обычной рыцарской любезностью приветствовали нас; потом двое самых юных вождей торжественно возвратили нам наши парики, но мы отказались от них и просили молодых вождей принять их на память от нас, в знак нашего глубокого к ним уважения.
Они, не скрывая своей радости, приняли этот подарок, а полчаса спустя мы могли уже видеть этих двух лесных львов в наших париках на их наголо выбритых черепах, с длинным павлиньим пером, кокетливо воткнутым в висках. В этом не совсем изящном виде, оба молодых вождя смотрели особенно победоносно и самодовольно, видимо, гордясь своим диковинным убором и оглядываясь вокруг, чтобы обратить на себя внимание других, считая его, очевидно, вполне заслуженным.
Обменявшись взаимными приветствиями, краснокожие рассеялись в разные стороны, осматривая здания дома и прилегавшую к нему местность и соседний холм, как некие достопримечательные редкости. Сначала мы полагали, что они поражены величественностью, объемом и солидностью этого здания, но Тысячеязычный вскоре разуверил нас в этом.
— Ах, Боже упаси! — воскликнул он, когда мы высказали ему наше предположение. — Эти люди не интересуются даже самыми великолепнейшими зданиями, и все дворцы в Вашингтоне не произвели на них ни малейшего впечатления; но что их интересует, так это то, что они, как им известно, находятся на том самом месте, где некогда происходило сражение, в котором принимал участие и доблестный онондаго и еще несколько человек из его племени; вот это-то теперь и воодушевляет, волнует и занимает их.
— А почему он указывает теперь в ту сторону, где стоит вигвам Сускезуса?
— Ах, так это вигвам доблестного онондаго? — воскликнул переводчик. — Так это стоит посмотреть, хотя, конечно, видеть самого человека было бы лучше, так как все племена верхних Прерий только и говорят о нем, и его славное имя у всех на устах. Со времен славного Таменунда ни один индеец не пользовался еще такой громкой известностью и высокой репутацией, как Сускезус, доблестный онондаго. В данный момент Каменное Сердце рассказывает другим вождям об одной битве, в которой отец его деда потерял жизнь, но не потерял своего скальпа. Он избежал, говорит он, этого страшного позора, что является великим счастьем для его потомков. Индеец ничуть не страшится смерти, и быть убитым для него ничего не составляет, но потерять свой скальп считается позором и пятном на памяти покойного.
— Меня удивляет только одно, что они придают такое громадное значение подобным пустячным стычкам и сохраняют о них в течение стольких лет самые подробные воспоминания. Это объясняется тем, что их битвы и сражения редко представляют собою крупное дело; все это больше мелкие стычки, потому-то они и придают огромное значение всякой схватке, в которой пало несколько славных воинов.
Между тем как индейцы продолжали изучать местность, дядя мой продолжал беседовать с Тысячеязычным.
— Желал бы я знать, — сказал дядя, — подробную историю Сускезуса, чтобы судить о том, что могло заставить этих знатных уважаемых вождей уклониться более чем на пятьдесят миль в сторону от их пути, лишь для того, чтобы воздать должную честь этому старцу; быть может, они чтут в нем его преклонный возраст?
— Это, конечно, одна из многих причин, но далеко не самая главная; есть нечто несравненно более важное, побудившее их посетить старца, но это неизвестно никому, кроме них самих.
— Этот старик индеец тесно связан с моей семьей вот уже почти девяносто лет; я знаю, что он был вместе с дедом моим Корнелиусом Литтлпеджем при осаде Ти в тысяча семьсот пятьдесят восьмом году; он и негр прожили по меньшей мере по сто двадцать лет, если не более.
— Насколько мне известно, индейцы хотя и очень уважают преклонный возраст и великую мудрость этого старца, но выше всего они ставят воинскую храбрость, доблесть и справедливость, и я уверен, что прозвище «доблестный» онондаго имеет непременно какое-нибудь особое значение и смысл.
Все это нас очень интересовало, точно так же, как и бабушку, и барышень, а в особенности Мэри Уоррен.
— Отец и я часто посещаем этих двух стариков и делаем это всегда с особым удовольствием. Особую симпатию я чувствую к Сускезусу: ничто не может быть более трогательно, чем его привязанность к его единоплеменникам; говорят, что они часто посещают его, то есть, по крайней мере, каждый раз, когда кто-нибудь из них бывает в этих краях.
— Да, я не раз видал этих людей, приходивших к Сускезусу; это в большинстве случаев были бродячие индейцы, торговцы корзинами, матами и циновками, наполовину дикари, наполовину цивилизованные люди. Не так ли, бабушка? На вашей памяти случалось ли, чтобы Сускезус принимал такие торжественные депутации от своего народа, как вот теперь?
— Да, Хегс, на моей памяти это уже третий раз. Вскоре после моего замужества, а это было тотчас же после революции, прибыло сюда несколько краснокожих на поклон к Сускезусу, которые пробыли здесь десять дней. Все эти вожди были, как я потом узнала, онондаго, то есть воины одного племени с Сускезусом; в то время, как говорят, между ними и старцем состоялось что-то вроде примирения, и индейцы пробыли здесь так долго потому, что надеялись уговорить Сускезуса вернуться опять к его единоплеменникам. Но если так, то это им не удалось. Ну, а второе подобное посещение случилось как раз во время твоего рождения, Хегс, и в тот раз мы не на шутку опасались потерять нашего дорогого старика, так настоятельно народ упрашивал его вернуться в их среду. Но он не согласился на просьбы и всего несколько недель тому назад говорил мне, что он здесь умрет.
— Да, он то же говорил и моему отцу, — сказала Мэри Уоррен.
В это время подошли к нам моя сестра и две ее приятельницы и увели с собою Мэри. Бабушка пошла вслед за ними, а я подошел к дяде, который стоял неподалеку.
— Хегс, — обратился он ко мне, — наш переводчик говорит, что краснокожие вожди желают сегодня же посетить впервые нашего старца. К счастью, здание старой фермы еще пустует, и я сказал Тысячеязычному, что индейцы и он могут расположиться там на все время пребывания их в этих краях. Я уже послал туда людей распорядиться всем необходимым для приема этих гостей и надеюсь, что через какие-нибудь полчаса краснокожие будут официальными гостями в Равенснесте.
— Чего они хотят, устроиться ли сперва у себя на старой ферме, или же прежде посетить старого онондаго?
— Прежде, мне кажется, надо бы их устроить, а тем временем я пошлю Джона предупредить Сускезуса о посещении, которое ему готовится; что же касается местных инджиенсов, то их нападения и мщения нам опасаться нечего до той поры, покуда рядом с нами будут находиться эти подлинные краснокожие.
Согласно с этим, мы пригласили индейцев через переводчика последовать за нами в то здание, которое предназначалось им, как временное местопребывание. Между тем бабушка приказала подать к крыльцу свой крытый экипаж, намереваясь отправиться с молодежью к вигваму индейца, чтобы присутствовать при свидании Сускезуса с его единоплеменниками.
Когда мы подходили к зданию старой фермы, Том Миллер вышел к нам навстречу из своего дома и, подойдя, сконфуженно стал извиняться за некоторые свои слова и поступки, которые он считал не совсем уместными, но которые он позволил себе при нас, не признав в нас своих землевладельцев в костюмах странствующего музыканта и торговца.
Мы милостиво приняли его извинения и оправдания, но не подумали даже связать себя какими бы то ни было обещаниями на будущее время, а это именно и нужно было Тому Миллеру.
За час до захода солнца мы покинули новое жилище краснокожих и направились к хижине индейца. По мере приближения момента торжественного свидания этих вождей с доблестным онондаго в индейцах замечалось некоторое волнение, смущение и даже нечто, похожее на благоговейный трепет. Большинство из вождей воспользовались свободным получасом времени, чтобы оживить и подправить рисунки на своих лицах. Особенно страшным казался Каменное Сердце; что же касается Огня Прерии, то этот старейший из вождей не счел необходимым прибегать к подобным приемам туалета.
Экипаж бабушки выехал из ворот за несколько минут ранее, чем индейцы тронулись в путь. Пошли и мы вместе с ними к вигваму старцев.
Индейцы имеют обыкновение ходить гуськом, один за другим, ступая в след идущего впереди. Во главе стал Огонь Прерии, за ним Каменное Сердце и остальные в порядке какой-то им одним известной иерархии. Встав по порядку один за другим, они тотчас же тронулись в путь. Дядя, переводчик и я шли рядом с Огнем Прерии во главе колонны; Миллер с полудюжиною любопытных следовал на некотором расстоянии позади.
Читатель, вероятно, не забыл, что Джон был послан предупредить Сускезуса о посещении индейцев. Когда мы были уже на полпути, Джон повстречался с нами; поравнявшись, он повернулся на каблуках и пошел рядом со мною, сообщая мне на ходу свои наблюдения:
— Говоря по правде, мистер Хегс, старик был очень тронут, узнав, что до пятидесяти индейцев пришли из таких далеких краев.
— Как так, пятьдесят человек? Ведь их всего только семнадцать, вам надо было сказать, что семнадцать человек, Джон!
— Неужели семнадцать? Но, клянусь вам, мне показалось, что их никак не меньше пятидесяти человек; я хотел было сказать сорок, да мне показалось, что это мало. Так, видите ли, я остался при нем, чтобы помочь старику прибраться и приодеться, а также и разрисоваться ради этого торжественного случая, потому что старый Джеп теперь ни на что не пригоден, как вы сами изволите знать. Печально, должно быть, было то время, сударь, когда жители Нью-Йорка не имели иных слуг, кроме негров, — это такой бестолковый и не развитой народ.
— Однако все шло и тогда прекрасно, Джон, — заметил дядя Ро, который был большой сторонник этой старой породы негров, которые в то время исполняли положительно все домашние обязанности во всей стране.
— Но смею доложить, что если бы при Сузе не было на этот раз никого, кроме этого старого Джепа, то наш индеец никогда не мог бы быть ни так наряжен, ни так размалеван, как того требует настоящий случай.
— Сускезус расспрашивал вас о чем-нибудь?
— О нет, сударь, ведь вы сами знаете, каков он, этот старый индеец. Онондаго не слишком речист и всякие расспросы считает не приличествующими его важному сану; он становится особенно неразговорчив и даже молчалив, когда у него есть собеседник, способный поддержать разговор. Я почти все время говорил один, как это и всегда бывает, когда я прихожу навестить его. Эти индейцы, я полагаю, вообще очень склонны к безмолвию, не так ли?
— Скажите, Джон, это вы надоумили старика разрисоваться? — осведомился дядя Ро. — Я не помню, в продолжение уж более тридцати лет, чтобы я когда-нибудь видал Бесследного разрисованным. Помнится, я однажды просил его одеть торжественный наряд и разрисоваться — и на это получил тогда такого рода ответ: «когда дерево перестает уже давать плоды, то цвет лишь только больше напоминает всем о его полной бесполезности». Но вот мы и дошли!
Действительно, мы уже подходили к самой хижине. Вечер был прекрасный, тихий и теплый. Сускезус сидел на табурете посреди зеленой лужайки перед своим домом. Развесистое дерево осеняло его своими тенистыми ветвями и защищало от лучей заходящего солнца. Джеп стоял подле него в позе, приличествующей, как он полагал, его особе. Этот негр относился с немалым пренебрежением к краснокожему человеку, а индеец, в свою очередь, сознавал себя неизменно выше этого домашнего раба и невольника.
Я еще никогда не видал Сускезуса в таком наряде, как в этот вечер. Украшения его состояли из двух больших медалей с изображением Георга Третьего и его деда и двух других, дарованных ему республиканским правительством.
Кольца в ушах его были так велики и тяжелы, что ниспадали ему на плечи. Кроме того, он был украшен браслетами, снизанными из больших зубов какого-то животного, которые я в первую минуту принял за человеческие. У пояса его был привешен блестящий томагавк и острый нож в ножнах; старый его испытанный товарищ — его верное ружье стояло тут же, прислоненное к стволу дерева. Надо при этом отдать справедливость, что краски на лицо старик сумел употребить с большим вкусом и уменьем: он, точно опытный гример, наложил легкий слой оживляющей краски на свои немного поблекшие щеки и подвел веки глаз и брови, что придало его красивому лицу и все еще блестящим, несмотря на годы, глазам удивительный блеск и живость, присущие им в молодые годы. Во всем же остальном, касающемся убранства, равно как и в обстановке хижины, ничто не претерпело ни малейшего изменения ради ожидаемого посещения далеких гостей. Обычная простота царила и внутри, и вне хижины; только старый негр Джеп вытащил из сундука на солнце старую нарядную ливрею, которую он некогда носил, находясь на службе у моего дяди, да треуголку, с которой он и теперь не расставался и выряжался в нее каждый праздник или воскресный день, — все это он вытащил на свет, как доказательство превосходства негра над краснокожими. Три или четыре простых скамьи, составлявшие принадлежность хозяйства хижины, были вынесены наружу и уставлены полукругом на лужайке, на некотором расстоянии от места старого Сускезуса. Они предназначались для его гостей.
Вот к этим-то скамьям и направился Огонь Прерии с остальными вождями. Выстроившись тотчас же полукругом перед скамьями, они, однако, не сели, а, оставаясь на ногах в почтительнейшей позе, все, как один, устремили внимательный и восхищенный взор на старца, которого они видели перед собой. Он, в свою очередь, не сводил глаз со своих гостей, выдерживая их упорный взгляд с должным достоинством. Наконец, по знаку Огня Прерии, все сели, но и эта перемена положения не нарушила всеобщего молчания. Так прошло около десяти минут в безмолвном созерцании доблестного онондаго, который также смотрел на своих соплеменников, причем ни с той, ни с другой стороны не было произнесено ни слова.
Но вот подъехал экипаж наших дам и остановился как раз позади скамеек, занимаемых индейцами. Ни один из них не шелохнулся, не повернул головы при стуке колес и звуке конского топота у себя за спиной. И бабушка, и ее молодая свита, все с живым интересом следили за молчаливою сценой, с нетерпением ожидая, что будет дальше.
Наконец, Сускезус поднялся с места и с достоинством, но без малейшего усилия, стал говорить, обращаясь к своим гостям:
— Добро пожаловать, возлюбленные братья! Будьте вы мне желанными гостями! Вы совершили долгий и трудный путь, чтобы увидеть старого вождя, которого его родное племя могло считать в числе умерших вот уже более девяноста лет. Глубоко сожалею, что глазам вашим не представляется более отрадное зрелище! — Голос его дрожал, но не от старческой слабости, а от сильного внутреннего волнения. Старец казался совершенно и бодрым, и спокойным, и мысли его отличались необычайной ясностью. Тысячеязычный переводил нам вслух каждое слово из того, что он говорил.
— Я очень стар, — продолжал Сускезус, — эти старые ели и сосны в лесу не старее меня, а все эти деревни, села, поля и пашни бледнолицых вполовину моложе старого вождя. Я родился в то время, когда они, эти бледнолицые люди, были здесь так же редки, как мы в городах; один здесь, другой там, их всех была небольшая горстка, а теперь они так размножились, как мошки жаркой порой или как птицы, когда они вывели свои выводки. Все изменилось в этой стране! Ужасно изменилось!!! Но только сердце краснокожего человека все то же, оно твердо и непоколебимо, как скала, и не может измениться. Итак, я рад, что вижу вас, добро пожаловать, дети мои!
Слова эти произвели, по-видимому, сильное впечатление: среди вождей послышался рокот восторга и одобрения, но ни один из них не встал, чтобы отвечать старцу такими же прочувствованными словами. Все хранили глубокое молчание до тех пор, покуда каждый из присутствующих не успел проникнуться смыслом сказанной речи и усвоить ее сполна.
Затем Огонь Прерии, славившийся своею мудростью в совете столько же, сколько и своими подвигами на стезе войны, поднялся, выступил вперед и заговорил:
— Отец, слова твои, как всегда, мудры и, как всегда, правдивы! Да, путь от наших вигвамов до твоего далекий, трудный путь. Мы встретили в дороге немало терний и камней, но все препятствия преодолимы для того, кто твердо хочет их преодолеть; мы преодолели их, и вот ты видишь, мы здесь!
Мы счастливы, что застали краснокожего отца нашего здоровым и бодрым. Великий Дух любит и хранит индейца, когда он справедлив и доблестен, как ты, отец. Сто зим в его глазах — все равно, что одна зима, и мы благодарим Его за то, что Он привел нас тем трудным и тернистым путем к желанной цели и дал нам увидеть Бесследного, доблестнейшего из онондаго! Я сказал.
Луч счастья осветил черты старца, когда он услыхал на родном языке этот вполне заслуженный им титул, который не радовал его слуха в течение такого срока, какой равняется обычному сроку человеческой жизни. Этот титул, ставший его прозвищем, заключал в себе повесть его отношений к родному племени; ни годы, ни расстояние, ни новые пережитые им события, ни новые тесные связи, ни войны не заставили его позабыть самых малейших происшествий из его прошлого, и в данную минуту весь он, казалось, сиял воспоминаниями далекого прошедшего.
Когда Огонь Прерии, окончив свою речь, вновь занял свое место, водворилось опять всеобщее молчание, среди которого не слышно было ни звука, кроме негодующего ворчания и подавленных возгласов неудовольствия Джепа, который не терпел индейцев, кроме своего старого сожителя. Вожди, казалось, не замечали его присутствия. Доблестный онондаго был центром, на котором сосредоточивалось всеобщее внимание, а все остальное было окончательно предано забвению в этот момент. Наконец, среди краснокожих стало заметно некоторое движение, и из их ряда вышел другой оратор. Этот человек, как мы впоследствии узнали, славился своим высоким даром красноречия, за что и был прозван Орлиным Полетом. Как ни тщательно стараются индейцы скрывать свои чувства и впечатления, тем не менее от нас не могло утаиться известное волнение их, когда Орлиный Полет выступил на середину, готовясь начать речь. Он начал серьезным, торжественным тоном, переходя затем прекраснейшими модуляциями, то к нежным, то к блестящим, то к грустным, то к патетическим нотам и моментам. Мне казалось, что никогда в жизни я не слыхал подобного оратора, что голос человеческий никогда не обладал таким богатством тонов и такой силой убеждения.
«Великий Дух, — начал он, — создал людей различными. Одни подобны тростникам, которых гнет и колышет ветер и часто надламывает буря и непогода; другие, как сосны, имеют на вид сильный, но в сущности хрупкий ствол, редкие ветви и мягкую сердцевину. Изредка между ними вырастает могучий, сильный дуб, который далеко простирает свои мощные ветви и дает отрадную тень. Ствол его тверд, крепок и вынослив и долго стойко переносит всякие невзгоды. Почему или для чего Великий Дух делает такое различие между деревьями? Почему делает Он такое же различие между людьми, кто может знать! Но хотя мы не знаем Его цели, мы знаем, что то, что Он сделал, то и есть, и как Он сделает, так и надо! Все, что Он делает, то хорошо!
Я не раз слыхал, как люди жаловались перед лицом солнца, что все в мире так, как оно есть! Они говорят, что земли, леса и реки — все это принадлежит исключительно одним краснокожим и создано для них, а люди всех других цветов не имеют на все это никакого права, но Великий Дух судил иначе; люди бывают разных цветов: некоторые краснокожие, как наш отец и мы, некоторые бледнолицые, как друзья наши, некоторые чернокожие, как друг нашего отца. Он был когда-то чернокожим, хотя преклонный возраст успел изменить цвет кожи, — и все это прекрасно, все так и должно быть, потому что оно так от Великого Духа, и мы не вправе роптать на это.
Ты говоришь, отец наш, что ты стар, что сосны леса не старше тебя,
— мы знаем это все, и это одна из причин, побудивших нас прийти сюда, хотя есть и другая причина, несравненно более важная, которую ты знаешь сам, отец наш. В течение ста зим и стольких же прекрасных времен года эта причина не выходит у нас из ума, и рассказы о ней не сходят с наших уст. Старцы рассказывали о том отцам нашим, когда те были еще юноши, а когда они стали старые, стали отцами, а мы юношами, то они пересказали о том нам, своим сыновьям. А за это время сколько жило и умерло дурных индейцев и все о них забыли! Но доблестный индеец живет долее всех в наших сердцах и в нашей памяти. Мы не желаем и не хотим помнить, что в нашем племени были дурные, злые люди, мы гоним всякое воспоминание о них, но доблестных людей мы никогда не забываем! Память о них живет вовек!!»
Он кончил, но главная причина, побудившая этих людей прийти издалека сюда, осталась невыясненной. Как водится, после того, как Орлиный Полет перестал говорить, воцарилось на некоторое время безусловное молчание и тишина, после чего Сускезус встал еще раз и отвечал на речь оратора следующими словами:
— Дети мои, я уже очень стар. Пятьдесят листопадов тому назад я думал, что настало мне время вернуться на счастливые поля моего народа и снова стать краснокожим. Но мое имя не было упомянуто, и я был оставлен один среди бледнолицых. Но, несмотря на это, по мере того, как годы ложились всей своей тяжестью на мои плечи, мысли мои все чаще и все больше стали обращаться ко временам моей далекой юности и к тем событиям, которые происходили тогда, когда я был молодым вождем онондагов. Теперь все дни мои — это лишь сновидения минувшего. А почему старческий глаз Сускезуса так ясно видит все это далекое, после того, как уже с тех пор прошло более ста зим, кто это может знать! Вот этот просторный вигвам, это вигвам моих лучших друзей, и, несмотря на то, что их лица бледны, сердце у нас у всех одного и того же цвета. Я никогда их не забуду, ни одного из них! Я как сейчас вижу их всех перед собою, начиная от самого старейшего до самого юного. Они как будто кровь моя — и это единственные бледнолицые, которых видят и знают глаза мои; а то — одни краснокожие стоят передо мною повсюду и всегда. И сердце мое с ними! Иногда виднеется одинокая иссохшая сосна среди цветущих полей бледнолицых, и я подобен этой сосне! Ее не вырубают, потому что дерево это уже ни на что не пригодно и никому не нужно, даже и на дрова. Когда на нее налетает бурный порыв ветра, то шелестит в его ветвях, и кажется, будто он гуляет только вокруг, потому что иссохшая сосна не ощущает его порывов. Эта сосна уже устала стоять здесь одиноко, но она не может упасть по своему желанию. Она призывает топор или пилу, но ни один из людей не решается занести топор над ее стволом. Значит, время ее не пришло. То же и со мною. Дети мои, мои дни теперь сны и виденья о родном моем племени, сны и виденья о семье и родине моей. Я вижу постоянно перед собою вигвам отца моего — он был лучшим во всей деревне. Я вижу и отца, возвращающегося со стези войны со множеством скальпов. Я вижу и мать мою, она меня любила, как медведица любит своих медвежат. Я вижу и деревню онондагов, и мой народ, о, как я их любил сто двадцать зим! И как я их любил тогда, так точно люблю и теперь, как будто с того времени не прошло ни одного дня. Сердце не чувствует полета времени. Да, дети, я долго, долго жил среди бледнолицых, но мое сердце сохранило все тот же цвет, как и мое лицо. Я никогда не забывал среди них, что я краснокожий, я никогда не забывал онондагов. В ту пору, когда я был еще молод, густой лес покрывал эту долину, а теперь топор и плуг прошли по ней. Все изменилось. Лось бежал, испуганный звоном церковных колоколов, за ним последовал и краснокожий, а по следам их нагоняют бледнолицые люди, и так это ведется с той минуты, когда их лодки и ладьи впервые вошли в наши воды большого бесконечного соленого озера в стране восхода, и так оно будет продолжаться до тех пор, покуда они не дойдут до другого такого же безбрежного соленого озера, что в стране заката. Тогда, братья мои, нам, краснокожим, останется или остановиться и умереть среди голых полей и долин, рома, табаку и хлебов, или же отступать до конца и утонуть в водах великого соленого озера на стороне заката. На это, без сомнения, есть какая-то тайная причина, но знать ее нам не дано, — о том знает лишь один Великий Дух.
Сускезус говорил все время спокойным, твердым голосом, отчетливо и ясно, и Тысячеязычный переводил нам все дословно. Краснокожие слушали его, внимали ему с таким благоговением и восторгом, что я, стоя вблизи них, мог слышать их прерывистое дыхание. Когда же наш старец, наконец, сел, бабушка подозвала знаком дядю и меня, и когда мы оба подошли к ее экипажу, она стала объяснять нам значение того, что сейчас происходило перед нашими глазами. Она лучше всех нас была знакома с нравами и обычаями индейцев и, судя по ходу беседы хозяина и его гостей, могла делать свои заключения, тем более, что Тысячеязычный переводил каждое слово настолько громко, что наши дамы могли все слышать из своего экипажа.
— Друзья мои, я вам должна сказать, что это отнюдь не деловой разговор и ничего существенного на этот раз не только не высказано, но и затронуто не будет — это просто вступительная церемония, исследование почвы — не более. Завтра, вероятно, мы узнаем действительную причину, побудившую этих чужеземцев предпринять столь далекое путешествие. Все, что до настоящей минуты было сказано, это не что иное, как взаимные любезности и готовность послушать приятные речи. Краснокожие никогда ни в чем не любят спешить; нетерпеливость, как и любопытство, считаются у них чем-то неприличествующим званию мужчины и допускаются только у женщин. Но мы, хотя и женщины, — шутливо добавила бабушка, — а все же умеем ждать. Некоторые из нас даже и теперь уже получили свою долю наслаждений и впечатлений, потому что проливают слезы, как это делает наша милая Мэри Уоррен.
И в самом деле: у всех четырех молодых девушек стояли слезы в глазах, тогда как у той, о которой только что упомянула бабушка, все лицо буквально утопало в слезах. Услышав свое имя, с намеком на ее крайнюю чувствительность, она быстро отерла лицо и вся вспыхнула, стараясь скрыться за спинами своих подруг, а я счел более деликатным отвернуться в сторону, чтобы не смущать ее.
Между тем, выждав надлежащее время, Огонь Прерий еще раз выступил вперед и произнес несколько заключительных слов.
— Отец наш, — сказал он, — благодарим тебя премного. То, что мы слышали сегодня из уст твоих, не будет забыто нами. Но мы пришли, как ты сам знаешь, издалека, и мы устали от трудов пути. Мы теперь удалимся в наш вигвам, чтобы поесть и отдохнуть. Но завтра, когда солнце будет вот здесь (при этом он указал рукой на то место небосклона, где солнце должно было быть около девяти часов), мы снова вернемся сюда — откроем свой слух, чтобы внимать словам твоей великой мудрости. Великий Дух, который хранил тебя многие годы, сохранит тебя и до тех пор, а мы не преминем вернуться. Нам слишком хорошо с тобою, отец, чтобы мы могли забыть сюда дорогу. Прощай!
Все краснокожие вожди разом поднялись со своих мест и остались некоторое время стоять, неподвижно устремив свои взоры на старца в глубоком безмолвии; затем, повернувшись вполоборота, вновь выстроились по одному человеку в ряд и молча, быстрым шагом удалились, следуя за своим проводником по направлению к старой ферме, где приготовлено было для них помещение.
Сускезус некоторое время молча смотрел вслед бесшумно удалявшейся группе людей, и едва заметное облачко печали скользнуло по его челу, затем он встал и, не сказав ни слова, пошел в хижину; во весь остаток этого дня он уж ни разу не улыбнулся.
Между тем негр, ровесник старого индейца, все продолжал высказывать свое неудовольствие по случаю того, что видел перед собою так много индейцев.
— На что нам такое множество краснокожих? — ворчал он, обращаясь к своему другу, который его не слушал. — Никакого добра от них не будет, помяните вы мое слово. Как часто они устраивали засады в лесу, когда и вы, и я были близки от них. Суз, вы становитесь уж очень стары и забывчивы, но, конечно, никто не может жить дольше цветного (то есть черного) человека. Боже правый! Я думаю иногда, что я буду жить вечно, вечно — и не умру никогда. Удивительно даже вспомнить, как давно я живу на земле!
Но такого рода речи были вовсе не редкостью у старого Джепа, и никто не обращал на них внимания. И даже когда Сускезус уже ушел в хижину с видом человека, который желает остаться наедине со своими мыслями, негр все еще продолжал говорить на тему своего долголетия. Бабушка с барышнями тронулись в путь после ухода индейца, а мы с дядей пошли домой пешком.
Наконец-то я опять мог провести ночь под своим родным кровом, в кругу своей родной семьи. Несмотря на то, что о моем присутствии уже теперь было известно всем, мысль об антирентистах нимало не смущала меня в этот момент. Трусость, выказанная этими грозными инджиенсами сегодня поутру при появлении кучки настоящих индейцев, конечно, не могла способствовать тому, чтобы они внушали мне надлежащий страх, и этим, быть может, объяснилось отчасти мое равнодушие к ним в этот вечер. Однако таинственный и даже немного торжественный вид, с каким Джон принялся баррикадировать, запирать и загораживать все окна и двери, как только наши дамы удалились из комнаты, произвели на меня, да и на дядю, не совсем приятное впечатление. Когда эта важная мера предосторожности была уже принята нашим дворецким, — такова была, собственно говоря, должность Джона, — то он явился к нам и вручил каждому из нас по карабину и по револьверу с надлежащим количеством патронов и зарядов.
— Старая барыня приказали мне вручить вам это, мистер Хегс; каждый из нас в этом доме имеет у себя карабин и револьвер наготове, на всякий случай, и барыня сама имеет у себя, в своей комнате, оружие, припасенное для нее и для мадемуазель Марты.
— Но мне кажется, что мы еще не дошли до того, чтобы иметь надобность прибегать к такого рода средствам! — заметил дядя Ро.
— Как знать? Как знать, чего не знаешь, мистер Роджер? Ведь враг может явиться во всякое время. Правда, у нас было всего лишь три тревоги с тех пор, как барыня с барышнями изволили прибыть сюда из города, и, к счастью, тогда обошлось без кровопролития, хотя мы и стреляли в неприятеля, а неприятель в нас.
Ничего более на эту тему не было сказано, но каждый из нас, взяв свое оружие, отправился в свою комнату. Было уже около полуночи, когда я вернулся к себе, но не чувствовал ни малейшего желания лечь в кровать; спать мне вовсе не хотелось, и я, присев к окну, стал смотреть вдаль. Полный месяц освещал своим бледным светом весь расстилавшийся передо мною пейзаж: проезжую дорогу, новую ферму, где жил Миллер, церковь села Равенснест и церковный дом, жилище милой Мэри, и длинный ряд цветущих ферм, расположенных в долине и по скату небольшой возвышенности.
Не просидел я и получаса у моего окна, глядя в серебрившуюся даль, как вдруг на дороге, ведущей от деревни к нашему дому, я заметил какой-то движущийся предмет. Мне была видна вся белевшая длинная полоса дороги от самого села и до нашей усадьбы, за исключением всего нескольких мест, где дорога скрывалась за большими группами деревьев или в кустах. Да, я не ошибался: в этот поздний час кто-то крупным галопом несся по по дороге. Но вот наездник скрылся в тени, ложившейся на дорогу в том месте, которого он теперь достиг, на протяжении каких-нибудь пятидесяти шагов, после чего тропа продолжала извиваться по ровной долине, вся залитая лунным светом. Там, где кончалась тень, подле самой дороги рос старый голландский дуб и вокруг ствола кольцом обвивалась скамейка; этот старый дуб был излюбленным местом прогулок наших дам в жаркие дни.
С напряженным вниманием я выжидал момента, когда наездник, проскакав ту часть пути, которая оставалась в тени, выедет снова на свет. Лошадь шла по-прежнему крупным галопом и тем же аллюром подскакала к дубу. Тут, к немалому своему удивлению, я увидал, что какая-то женщина соскочила почти на ходу с лошади; потом она поспешно привязала лошадь и быстрой, решительной походкой направилась к дому. Не желая тревожить никого в доме, я вышел из своей комнаты и без свечи спустился в сени маленького бокового подъезда. И вдруг, в тот момент, когда я подходил к двери, я увидал перед собой стройную женскую фигуру, которая уже держала руку на замке и силилась открыть дверь. То была Мэри Уоррен.
— Так и вы увидали ее, мистер Литтлпедж? — шепотом спросила она меня.
— Вы знаете, кто это? — спросил я в свою очередь.
— Конечно, — спокойно ответила Мэри, — я не могла ошибиться, это Оппортюнити Ньюкем.
При этом я повернул ключ, и как раз в это время названная особа переступила через порог. Она, казалось, была весьма удивлена при виде тех привратников, которые отворили ей дверь, но все же поспешила войти, оглядываясь назад, как будто опасалась, что за нею следили.
Оппортюнити была девушка лет двадцати шести, не лишенная известной привлекательности, а теперь, когда она от быстрой езды, а может быть, и от испытываемого ею волнения, раскраснелась, она казалась весьма красивой; при всем том Оппортюнити Ньюкем была не из числа тех женщин, которые могли внушать мне страсть. Первые произнесенные ею слова отнюдь не говорили в пользу деликатности ее манер.
— Честное слово! — воскликнула она. — Я уж никак не ожидала, что застану вместе двоих молодых людей в такую пору ночи!…
Я бы охотно свернул ей шею за это злое замечание, но участие, которое мне внушала Мэри, невольно заставило меня бросить в ее сторону встревоженный взгляд, но девушка отнеслась к этим словам с таким спокойствием, какое может в подобных случаях дать лишь сознание своей невиновности ни в чем дурном.
— Мы все давно уж разошлись по своим комнатам, — сказала она, — и все, кажется, легли спать, а мне спать не хотелось, и я села к окну. Вас я увидела с той минуты, как вы выехали из села. У дуба я вас узнала и спустилась, чтобы впустить вас, полагая, что нечто важное привело вас сюда в такую пору.
— Ах, вовсе нет! — развязно воскликнула Оппортюнити. — Я очень люблю лунный свет, и мне показалось особенно приятно прокатиться при луне сюда и часа в два поутру вернуться обратно. Вот и все, что меня побудило предпринять эту поездку, могу вас в том уверить, Мэри.
Спокойный тон, каким были сказаны эти слова, признаюсь, немного удивил меня. Я подумал, что столь несвоевременный приезд Оппортюнити Ньюкем находится в связи с вопросом о ее брате и что потому она, весьма естественно, желала говорить со мною с глазу на глаз. Мы находились в большой библиотеке у круглого стола, на котором горела лампа. Мэри сидела ближе ко мне, а Оппортюнити немножко поодаль. Я незаметно между разговором написал на клочке бумаги два слова Мэри, прося ее оставить нас вдвоем, и так же незаметно подсунул эту записку моей соседке. Та молча встала и вышла из комнаты, а Оппортюнити даже не сразу заметила ее уход.
— Вот видите, вы заставили Мэри Уоррен удалиться, мисс Оппортюнити, вашим замечанием по поводу того, что вы застали нас вдвоем.
— Ах, Боже мой, — воскликнула она, — да что же тут ужасного? Я, например, привыкла оставаться вдвоем с мужчинами и даже не обращаю на это ни малейшего внимания. Но одни ли мы теперь, мистер Хегс?
— Как видите, здесь ни души. Мне кажется, что мисс Мэри покинула нас, немного обиженная вашими словами.
— О, что касается Мэри Уоррен, то я нимало не беспокоюсь о ней. Это такое добродушное создание, такое незлобивое и снисходительное, как и сама религия. Да и к тому же ведь она не больше чем дочь священника епископальной церкви, и если бы здесь не было вашей семьи, то я, право, уверена, что эта должность давно уж уничтожилась бы в Равенснесте.
— О, в таком случае я весьма доволен тем, что наша семья еще существует здесь! Что же касается мадемуазель Мэри Уоррен, то мне очень приятно слышать, что она такого кроткого характера.
— Я очень рада, что вам это приятно, но как бы то ни было, а завтра, могу вас уверить, Мэри Уоррен забудет о моем замечании, да и вообще не будет думать о нем и вполовину столько, сколько бы подумала над этим я, будь я на вашем месте.
— Однако, я уверен, что вы предприняли такое далекое путешествие, да еще в ночную пору, не для того только, чтобы полюбоваться луной, — заметил я, — и если так, то я был бы вам весьма благодарен, если бы вы мне сообщили истинную причину, побудившую вас к этой прогулке.
— А что если Мэри где-нибудь у дверей подслушивает нас? — сказала Оппортюнити с той подозрительностью, которая так свойственна вульгарным характерам.
— О, на этот счет бояться нечего, — возразил я, вставая со своего места и отворяя настежь двери. — Вы видите, здесь нет никого.
Но Оппортюнити не так легко было убедить, она встала сама, на цыпочках подошла к двери коридора и заглянула в него, затем вернулась и, плотно прикрыв двери, села и приступила, наконец, к сути дела.
— Мы провели сегодня ужасный день, мистер Хегс, — начала она. — И кто мог думать, что этот странствующий музыкант и старый немец торговец были вы и ваш дядя?
— Да, это, быть может, немного смешной фарс, но зато он нам помог узнать немаловажные для нас секреты.
— Вот в этом-то вся суть! И хотя я вас защищала, сколько могла, но…
— Ах, так ваши братья негодуют на то, что я явился к ним ряженым?!
— Да, они этим очень возмущены. Они говорят, что это очень неблагородно — вернуться таким образом на свою родину и выманить у них их тайны. Я, конечно, старалась говорить в вашу пользу, насколько только это возможно, потому что я с детства была вашим другом и часто попадала сама в неприятность лишь для того, чтобы избавить вас от этой неприятности, Хегс.
Эти последние слова мисс Оппортюнити не совсем согласовались с правдой, но, тем не менее при этом заявлении она умилительно вздохнула, опустила глазки и как будто застыдилась. Я счел нужным воспользоваться этим случаем, взял руку молодой особы и с чувством пожал ее.
— Вы очень, очень добры, милая Оппортюнити, — сказал я, — и я всегда рассчитывал и полагался на вашу дружбу.
Затем, увидя, что моя собеседница начинает разнеживаться, я выпустил тихонько ее руку, опасаясь, что она склонится на мое плечо и станет еще, пожалуй, плакать на моей груди.
Оппортюнити осталась, видимо, недовольна моей скромностью. Между тем я стал просить, чтобы она сообщила мне суть дела, так как сгорал от нетерпения услышать все, что она хотела передать мне.
Вот вкратце то, что мне удалось узнать от нее.
Когда Сенека, вернувшись домой вслед за бежавшими инджиенсами, сообщил другим антирентистам, что Хегс Литтлпедж вернулся на родину и, благодаря своему наряду, выведал многие из их секретов и тайн, они поняли, что теперь они в его руках, и потому решили в своем мудром совете подать донос на дядю и меня, в котором мы обвинялись, как уличенные в явном нарушении закона перед одним из антирентистских судей. Этим путем они думали предупредить возможность подобной же жалобы с нашей стороны против действительных виновников этого преступления. Однако им это показалось недостаточной карой для нас, и они нашли необходимым испробовать другой род запугивания и угроз. Оппортюнити успела убедиться, что планировалась отчаянная попытка такого рода, и, как она полагала, даже в эту ночь. Какого рода должна была быть эта попытка, она, по ее словам, не знала, а может быть, просто не хотела этого сказать.
Когда же Оппортюнити окончила свое, как всегда, многословное повествование, я счел нужным выразить ей свою признательность.
— Поверьте, мисс Оппортюнити, что я отлично понимаю все значение оказанной вами мне услуги и всегда буду вам за это благодарен; что же касается каких бы то ни было частных соглашений с вашим братом Сенекой, то я никоим образом не могу на это согласиться, так как это равносильно будет участию в преступлении. Но так как ваши желания для меня имеют громадный вес, то я могу не предпринимать никаких активных мер против него — вот и все, что я считаю возможным сделать в данном случае. Что же касается проекта обжаловать и арестовать нас с дядей, то это меня нимало не беспокоит, так как весьма сомнительно, чтобы из этого могло что-либо выйти: ведь мы все были переряжены вовсе не в том смысле, как то разумеет закон, мы не имели масок, у нас не было при себе никакого оружия, даже перочинного ножа, так что жалоба подобного рода сама собою не может иметь никаких последствий, разве что только найдутся люди, которые не побоятся и клятвопреступления.
— Но вы знаете, — довольно многозначительно воскликнула Оппортюнити, — какие страшные клятвы дают во времена антирентизма! Ведь они собственно религиозного значения-то не имеют.
— О, да, я знаю. Свидетельства некоторых людей часто бывают не совсем надежным основанием как для обвинений, так и для оправданий, и им не следует особенно доверяться. Но что теперь говорить об этом? Самое важное в настоящее время — это, конечно, знать, в чем собственно состоит злонамеренный проект этих господ против меня, осуществление которого предназначается в эту или же в следующую за этой ночь.
— Я с удовольствием сообщила бы вам это, если бы могла, но я могу сказать только то, что мне самой известно. Однако мне пора спешить в обратный путь!
С этими словами Оппортюнити встала и, наградив меня очаровательнейшей улыбкой, поспешно сбежала вниз по лестнице к маленькому крыльцу. Я проводил ее до дуба и помог ей вскочить в седло. Во все это время она кокетливо заигрывала со мною на все лады и, видимо, старалась оттягивать свой отъезд, несмотря на то, что уверяла, будто должна очень спешить.
Мне пришло в голову, что она хочет сообщить мне еще что-нибудь.
— Этот поступок ваш так великодушен и так отвечает прежним нашим отношениям, что, право, я не знаю, как мне отблагодарить вас. Но я надеюсь, что мы с вами еще доживем до того времени, когда вновь возвратятся старые времена и между нами вновь вспыхнет прежняя тесная дружба.
— Ах, как бы я желала, чтобы опять вернулись те времена! Но все равно, Хегс, я уверена, вы справитесь со своими врагами, и тогда вы снова устроитесь прекрасно и, верно, женитесь? Ведь вы рассчитываете жениться? Не так ли?
Это было уж совсем явное нападение, но я привык к таким выходкам девушки и постоянно ожидал от нее чего-нибудь подобного. Итак, я слегка пожал ее руку, которую держал в своих, затем, выпустив ее, произнес немного печальным голосом:
— Да, Оппортюнити, теперь я уж не буду спрашивать у вас о том, какого рода нападение готовится мне в эту ночь. Я понимаю, что брат всегда будет дороже друга детства… Простите, если я на один момент забыл об этом.
Оппортюнити, которая уже сдала повод и готова была пустить коня в галоп, одним порывистым движением сдержала прекрасное животное; мои слова тронули ее сердце: она склонилась с седла так низко, что наши лица почти соприкасались в этот момент и шепотом проговорила:
— Огонь верный слуга, но плохой господин! Одно ведро воды, плеснутое вовремя, могло бы затушить последний громадный пожар Нью-Йорка.
Едва успела она произнести эти слова, как резкий удар хлыста заставил ее лошадь рвануться вперед, и вслед за тем лихая и смелая наездница помчалась как стрела по зеленому лугу кратчайшим путем к селу. Я некоторое время молча смотрел ей вслед, покуда она не скрылась в пересекавшей ее путь глубокой балке, а затем на минуту серьезно призадумался. Да, огонь! Это страшное слово. От него трудно обороняться… Я решил не спать всю ночь, но ведь одного этого было мало: луна уже скрылась, и только одни звезды еще посылали свои бледные, трепетные лучи на объятую сном природу, и темный пейзаж казался оттого как будто еще темнее и таинственнее. Прежде всего мне следовало найти себе помощников для того, чтобы сторожить свои владения, и я решил избрать их из числа моих краснокожих гостей.
Не возвращаясь домой, я тотчас же направился к индейцам, держась все время в тени; и лужайку, и поле я даже обошел таким путем, что меня никто не мог увидеть даже и в том случае, если бы здесь за мною следили. Расстояние было невелико, и вскоре я очутился у того самого холма, на котором возвышалось здание старой фермы, обнесенное густой живой изгородью из старой смородины Здесь я остановился на минуту и оглянулся кругом, стараясь хорошенько собраться с мыслями и сообразить, что мне следует делать.
Вот оно, это старое, величавое жилище моих предков с его неприступными каменными стенами; конечно, возможно было поджечь снаружи и его, но это было бы весьма трудно, так как, кроме входных дверей, портика и крыши, нигде не было дерева, и пламя не нашло бы себе пищи. Особенного присмотра, чтобы обезопасить эту постройку от огня, здесь, таким образом, не требовалось.
Но кроме главного корпуса с его каменными стенами, было немало дворовых построек; правда, конюшни, некоторые дома и амбары были также каменные, но ведь достаточно было кинуть зажженную лучину на стог сена, чтобы пожар распространился во все стороны. Этого можно было ожидать тем более, что по законам страны поджог овинов, риги, сеновала и тому подобных построек не влечет за собою смертной казни.
Размышляя таким образом, я осторожно пробирался сквозь изгородь и был немало удивлен и встревожен, очутившись лицом к лицу с вооруженным с ног до головы человеком, который тотчас же окликнул меня.
— Кто тут? Куда идешь? Что надо? — По выговору и гортанному голосу я признал в нем одного из моих краснокожих гостей, исполнявшего, очевидно, обязанности часового.
Я назвался и добавил, что мне хочется видеть переводчика. Он тотчас же протянул мне руку и, казалось, был вполне удовлетворен моим ответом. Он не стал ни о чем меня расспрашивать и не выказал ни малейшего изумления или любопытства по случаю такого неожиданного ночного посещения. Проводив меня без шума до того места, где, растянувшись на своей постели, крепко спал Тысячеязычный, он немедленно удалился.
При первом прикосновении моей руки переводчик тотчас же вскочил на ноги и, несмотря на мрак, царивший в комнате, узнал меня с первого взгляда. Тронув меня тихонько за руку, он сделал знак, приглашая меня следовать за ним. Мы вышли наружу, и он заговорил спокойным тоном привычного к такого рода ночным тревогам человека.
— Что, где-нибудь неспокойно в эту ночь? Вызвать моих друзей?
— Это верно, — ответил я, — вы, конечно, знаете тревожное состояние этой страны?
— Да, но я не совсем его понимаю, полковник, — ответил тот, называя меня этим самым почетным, по понятию пограничных людей, чином,
— мне кажется, что у вас не мир и не война, не томагавк, не закон!
— Вы, вероятно, хотите этим сказать, что наша страна не может быть названа ни дикой, ни цивилизованной, что здесь не подчиняются законам и вместе с тем не имеют права прибегать к силе кулака?
— Да, нечто в этом роде; когда мы отправлялись сюда, пограничный комиссар объявил нам, что мы вступаем в страну, где царствует закон и справедливость, где есть судьи для разбирательства всяких частных недоразумений, для защиты правого и наказания виновного, и что ни один человек, будь то краснокожий или бледнолицый, не имеет здесь права самовольно чинить суд и расправу. И все мы придерживались этого правила с той минуты, как перешли Миссисипи.
— Прекрасно, но, однако, перейдем к делу! Вы уже успели узнать кое-что об этих антирентистах и их мнимых инджиенсах?
— Да, кое-что; все же я не могу понять, как может человек, условившись платить за землю, вдруг не желать платить по уговору? Ведь уговор всегда остается уговором, и слова человека имеют такое же значение, как его подпись.
— О, это мнение удивило бы у нас очень многих, а в том числе и наших законодателей. Но скажите, ваши краснокожие приятели знают что-либо о характере этих отношений между землевладельцами и их арендаторами?
— Они успели отчасти вникнуть в это дело и много говорили об этом между собой. Во всяком случае могу сказать вам, что самому характеру индейца противно условиться или обещать одно и затем делать другое! Не сдержать данного слова у них считается позором. Но скажите, ради Бога, что привело вас сюда среди ночи?
Я сообщил Тысячеязычному о посещении меня одной молодой девушкой и о том, что она сообщила мне. Мой переводчик, по-видимому, вовсе не смутился при мысли о маленькой стычке с инджиенсами, на которых он негодовал не только за их вчерашнее постыдное поведение, но и за то, что они так нагло глумятся над уважаемыми им краснокожими, выражаясь и кривляясь в подражание им.
— Ничего доброго от этих тварей ожидать нельзя, — сердито сказал он, — хотя огонь считается даже у нас в прериях законным способом войны. Ну, а затем, что касается меня лично, то я скажу вам, что весьма рад случаю, что нашлось какое-нибудь дело и нам, и мои вожди, наверное, будут этому рады. Трудно непривычному к тому человеку провести несколько месяцев без всякого дела, а только курить в совете и говорить речи в присутствии людей, которые всю свою жизнь только едят, пьют, говорят да спят. Деятельность — вот настоящая сфера обитателя прерии, и он всегда рад бывает всякому делу и физическому труду, лишь бы только они не унижали его достоинства, то есть не делали его похожим на рабочего наемника. Слишком продолжительный отдых тяготит его.
— Видите ли, я бы желал не столько содействия силы, сколько помощи в смысле наблюдения, и если бы вожди согласились принять участие в охране от попыток поджога главнейших построек усадьбы, причем хорошо было бы иметь у себя под рукой хоть по ведру воды, чтобы в случае, если где покажется огонь, тотчас же залить его, это было бы прекрасно. Мы не имеем права прибегать к насильственным мерам иначе, как только в случае крайней необходимости. Но если бы вожди захватили нескольких человек в плен, то это было бы для меня весьма приятно, так как эти пленные могли бы служить нам в качестве заложников и тем самым дали бы нам возможность держать в страхе остальных. Прошу вас, передайте все это доблестным вождям, вашим приятелям.
На это переводчик как-то странно промычал, но не сказал ни слова. Да, впрочем, мы и не могли далее продолжать наш разговор, так как в этот момент из дома вышли все до одного индейцы в полном вооружении и совсем наготове, ступая, по своему обыкновению, совершенно неслышно по земле. Тысячеязычный передал им в кратких словах причину этой ночной тревоги и то, чего собственно от них ожидают в данном случае, и затем не прибавил уже более ни слова. Каменное Сердце, очевидно, являлся на этот раз главным распорядителем и повелителем, хотя Огонь Прерии и еще один из числа вождей подавали свои советы и делали свои распоряжения, причем никто друг другу не прекословил. Спустя не более пяти минут все они парами неслышно разбрелись в разные стороны, крадучись, как кошки за добычей, и скрылись с наших глаз, оставив меня вдвоем с Тысячеязычным.
Так как было уже более часа ночи, то я полагал, что враг должен был вскоре появиться, если только он намеревался предпринять что-нибудь в эту ночь, а потому я в сопровождении переводчика отправился к дому. Я намеревался захватить оставшееся в моей комнате оружие и затем вернуться к моему товарищу-переводчику, не разбудив никого в доме. Я уже готовился снова выйти из дому. Но в тот момент, когда я взялся за скобку двери, чья-то маленькая нежная ручка легла на мою руку; обернувшись, я снова увидел перед собою Мэри Уоррен.
— Я не могла заснуть, — начала она, — хотя сама не знаю, почему. Я была у окна и видела, как вы проводили Оппортюнити Ньюкем и затем не вернулись домой, а пошли к старой ферме. Почему? Это меня тревожит! Скажите откровенно, мистер Литтлпедж, не грозит ли всем вам какая-нибудь опасность?
— Я ничего не буду скрывать от вас, мисс Мэри, зная, что ваша осторожность и самообладание не вызовут напрасной тревоги и переполоха, а вместе с тем ваше участие может нам быть полезно. Есть причины опасаться огня.
— Огня?
— Да, огонь — самое подходящее орудие для антирентистов, но я созвал на помощь всех краснокожих друзей наших, чтобы и они сторожили вместе с нами, и полагаю, что на эту ночь их попытка не удастся, а завтра мы можем уже обратиться к властям.
— Я в эту ночь не лягу спать! — воскликнула Мэри. — Вы опасаетесь собственно за этот дом?
— Как вам сказать? Понятно, его поджечь снаружи не совсем легко, а врагов внутри дома, я полагаю, у нас нет, но все же огонь — вещь страшная, и в деревнях так мало средств ему противодействовать. Вот почему я не упрашиваю вас вернуться в вашу комнату и лечь в постель, тем более, что вы бы этого все равно теперь не сделали, но попрошу вас, обходя дом от окна к окну, следить за тем, что делается вокруг дома. Может быть, этим путем вы окажете нам серьезную услугу.
— Я с радостью исполню это, — с горячностью воскликнула девушка, — и если увижу что-либо подозрительное, то тотчас открою одну половину ставни в моем окне; в комнате горит лампа; если увидите свет, идите к боковому крыльцу, я буду ожидать вас за дверью и сообщу то, что мне удалось подглядеть.
Покончив с этим соглашением, я вновь вернулся к своему товарищу, который, обойдя вокруг всего здания, теперь преспокойно сидел на скамье под развесистым кленом на расстоянии менее ста шагов от дома. Я сел подле него с намерением скоротать время в беседе с этим своеобразным, но далеко не глупым собеседником. Я повел разговор на тему прелестей прерии и образа жизни ее обитателей в надежде услыхать от Тысячеязычного какие-нибудь интересные подробности.
— Вот что я вам скажу, полковник, — произнес он не без некоторого волнения в голосе, — жизнь в прериях прекрасна и отрадна для всякого, кто любит и дорожит свободой и справедливостью.
— Свободой, да, в этом я, пожалуй, согласен с вами, но что касается справедливости, то думаю, что законы — необходимая вещь.
— Ну, да, это одно из ваших городских понятий, но это право — предрассудок; в сущности же закон вовсе не так необходим, как думают. Нет ни таких присяжных, ни таких верховных судов, ни таких адвокатов, как вот это, — и он с энергией похлопал по стволу своего ружья. — А здесь у вас ведь только одна слава, что есть закон, а в сущности у вас нет ни закона, ни ружья. Если бы у вас был действительно закон, то ничего подобного тому, что теперь происходит вокруг, не могло бы быть даже и в помине.
В его словах было немало правды, и потому я не стал ему возражать. В продолжение более полутора часов наша беседа переходила с предмета на предмет, но преимущественно задевала жгучие вопросы того времени.
— Знаете, что я вам скажу! — воскликнул между прочим мой собеседник. — Если нам посчастливится изловить одного из этих ряженых негодяев, которые намереваются поджечь ваш дом, то по моей методе я бы связал этого парня по рукам и по ногам и швырнул бы его в огонь, чтобы помочь ему довершить начатое им дело. Вы не поверите, какой прекрасный горючий материал представляет собой мерзавец или негодяй! — Не успел мой собеседник произнести эти слова, как я увидел, что одна половина ставни в окне комнаты Мэри отворилась, и яркая полоса света проникла сквозь стекло наружу; я тотчас поднялся с места и, дав Тысячеязычному кое-какие наставления относительно дальнейшего наблюдения, быстрыми шагами перебежал через лужайку и в одну минуту очутился у дверей бокового крылечка; в тот же момент дверь отворилась, и я увидел Мэри, которая жестом руки делала мне знак, чтобы я был осторожен.
— Говорите тише, — с беспокойством в голосе сказала она, но сохраняя обычное самообладание. — Я их накрыла, они здесь.
— Здесь, в доме?
— Да, на кухне, где они разводят на полу огонь в настоящую минуту. Пойдемте, нельзя терять времени.
Узнав от Мэри эту страшную весть, я не стал долго раздумывать над тем, как это могло случиться, а тотчас же попросил милую девушку добежать до клена, под которым сидел переводчик, и позвать его к нам на помощь, но Мэри не соглашалась оставить меня одного.
— Нет, нет, — возразила она, — вы не должны идти одни в кухню, их двое, и они кажутся на вид здоровенными и решительными мерзавцами; каждый из них вооружен, а лица их густо вымазаны сажей. Нет, нет, как вы хотите, а я пойду с вами.
Не рассуждая далее, я пошел вместе с Мэри через столовую в людскую, выходившую окнами во внутренний двор. Из окна людской, приходившегося как раз против окошка кухни, мы ясно могли видеть, что происходило в самой кухне. Двое людей хлопотали, складывая из дров что-то вроде костра в одном из углов кухни, где, по их верному расчету, пламя должно было охватить деревянную лестницу, ведущую в верхний этаж, и оттуда проникнуть на чердак, охватить балки и добраться до крыши. К счастью, все полы в этой части дома были из каменных плит.
На кухне в костре вспыхнул на мгновение яркий огонек, предвещавший, что сложенные в кучу материалы успели уже загореться. При виде огня самая опасность показалась мне как будто менее грозной, чем я полагал в моем воображении. Костер этот был сооружен из дров, принесенных кухаркой к завтрашнему дню, и зажжен от угля, взятого из-под плиты. Куча нагроможденных горючих материалов была весьма значительна, и огонь весело пробегал по ней, а негодяи между тем нагромождали на нее еще стулья и кухонные скамьи.
Конечно, я мог без труда уложить из ружья или пистолета обоих негодяев, но мне хотелось по возможности избежать кровопролития. Однако я предвидел серьезную борьбу и сознавал необходимость посторонней помощи.
— Прошу вас, мисс Мэри, подымитесь в комнату моего дяди и скажите, чтобы он поспешил сюда, а затем позовите с крыльца Тысячеязычного, чтобы и он пришел сюда.
— Право же, я боюсь вас одного оставить, мистер Литтлпедж, — мягко возразила и на этот раз Мэри.
Однако я настаивал, и она стрелой бросилась исполнять мое поручение.
Минуту спустя я услыхал, как она звала переводчика. Несмотря на предосторожность, звук ее голоса в тишине ночи раздался довольно явственно и, как я мог видеть, испугал злодеев. Они прислушались, переглянулись и, взглянув еще раз на свое сооружение, готовились уйти из кухни.
Решительная минута близилась; я должен был или готовиться к борьбе, или же дать им спокойно уйти. У меня было мелькнула мысль уложить одного из них на месте из ружья и схватиться с другим врукопашную, но мне стало страшно стать убийцей. Однако нельзя было терять ни минуты. Вот скрипнула дверь кухни, и я приготовился действовать. При звуке первых шагов этих негодяев по плитам мостовой двора я выстрелил в воздух, давая знать товарищам об опасности, и в тот же момент, схватив ружье за дуло, ошеломил ударом приклада первого из мерзавцев; он упал без чувств, точно под ударом ловкого мясника. Бросив ружье, я схватился со вторым негодяем, и мое нападение было для него столь неожиданным, что он не мог сразу справиться со мной, хотя и был сильнее и, очевидно, опытнее меня в борьбе.
Однако вскоре я очутился под ним. По счастью, я свалился на лежавшего на земле врага, который успел уже немного очнуться и пробовал стать на ноги. Мой соперник схватил меня за галстук и принялся душить; но в этот момент подбежала на помощь Мэри. Она схватила валявшееся на земле мое ружье и, продев его проворно под согнутые руки моего врага, отшвырнула его в сторону с помощью этого рычага. Это позволило мне перевести дух и очнуться; я поспешно вскочил на ноги и, выхватив из кармана пистолет, пригрозил мерзавцу, что если только он двинется с места, я размозжу ему череп. При виде этого грозного оружия мой противник, видимо, оробел и начал пятиться к углу двора, упрашивая меня не стрелять и не отнимать у него жизнь.
В этот момент во двор вбежал Тысячеязычный и с ним все краснокожие вожди, которых призвал сюда выстрел, который я сделал из моего ружья и который все они услыхали.
Поручив Тысячеязычному схватить и связать поджигателей, я сам бросился в кухню тушить пожар, но и тут Мэри опередила меня и уже успела вылить на огонь несколько ведер воды. Тут же, в кухне, находился громадный бак с водою; я немедленно воспользовался ею и докончил дело, начатое Мэри.
Вскоре вся кухня наполнилась густым белым паром, и яркий свет пожара заменила полнейшая темнота. Между тем отовсюду сбегались люди, прислуга мужская и женская; кухню очистили от дыма, распахнув настежь все окна и двери, и тогда я увидел себя окруженным индейцами, разглядывавшими действие пожара с мрачным, угрюмым видом.
Поджигатели были тоже тут; со связанными за спиной руками они жались в углу, стараясь не шевельнуться, чтобы о них забыли. Так как лица их покрывал еще густой слой сажи, то узнать их было довольно трудно, и я приказал кому-нибудь из прислуги умыть их.
Когда первый из них был умыт, пред нашими взорами предстала сконфуженная и растерянная рожа Джошуа Бриггама; это открытие меня немного удивило и возбудило еще в большей мере мое любопытство по отношению к его сообщнику. Наша кухарка с особенным усердием старалась отмыть сажу с лица второго негодяя, и когда, наконец, это ей удалось, я узнал в нем Сенеку Ньюкема.
Трудно себе представить, насколько я был возмущен его участием в подобном деле! Как бы там ни было, но все же долголетняя привычка создает нечто вроде привязанности, а мы с Ньюкемами более полустолетия жили бок о бок; кроме того, эта семья претендовала на более высокое происхождение и общественное положение, чем остальные наши арендаторы, в большинстве случаев простые хлебопашцы. Они имели и некоторое образование и потому всегда ближе других стояли к нашей семье. Мне было больно, что этот Сенека способен даже и на такие вещи, как поджог. Однако Оппортюнити, как я в том был уверен, имела некоторые добрые чувства и, вероятно, не подозревала намерений своего брата, не считая подобный поступок возможным с его стороны, иначе она, конечно, не предала бы его в мои руки и, вероятно, теперь будет горько каяться, узнав о непредвиденных результатах этих событий.
Пока я размышлял на эту тему, меня позвали к бабушке. Я застал ее в спальне, окруженную всеми четырьмя барышнями. Бабушке было уже известно, что всякая опасность от пожара для дома миновала, но у нее было просто желание взглянуть на меня, чтобы успокоить подымавшуюся в ее душе смутную тревогу обо мне.
— Как видишь, положение страны ужасно; мы ни минуты не можем считать себя и свой дом в безопасности, мы не вправе ни часу долее удерживать этих барышень здесь, а потому завтра же дядя должен будет поехать и увезти их в Сатанстое.
— Нет, бабушка! Нет, нет, я не оставлю вас здесь одну! — с горячностью воскликнула тотчас же Пэтти. — Да и мне кажется не особенно благородным с нашей стороны оставить здесь одну нашу милую Мэри в такое время.
— Я не могу покинуть отца, — спокойно возразила Мэри, — его долг повелевает ему оставаться здесь, среди своей паствы, тем более, что в настоящее время многие из его духовных детей впали в жестокое заблуждение и грехи, а мой долг и мое сердце повелевают мне быть неразлучно с ним во все тяжелые минуты его жизни.
Бабушка с любовью взглянула при этом на Мэри и сказала:
— Вы поезжайте с дядей, а мы с Мэри останемся вместе. Ее отец, конечно, не нуждается в ее защите, так как даже и эти безумные люди пощадят его, как духовное лицо, как служителя церкви.
Обе барышни мило запротестовали против подобного решения вопроса; они тоже не желали расставаться с доброй бабушкой, как они ласково называли мать своего опекуна. Последний как раз в этот момент вошел в комнату.
— Ну, однако! — заговорил он с самого порога. — Хорошенькое дельце, нечего сказать!… Пожары, поджоги, антирентизм, попытки убийства и всякого рода ужасы как ни в чем не бывало происходят в самом сердце цивилизованной страны, в одной из самых примерных общин штата Нью-Йорк, а наш закон тем временем мирно спит над этим вулканом и улыбается, точно все эти поступки и происшествия заслуживают полного одобрения. Это уж просто из рук вон, Хегс!… Однако что же мы будем делать с этими господами, с нашими пленными, Сенекой Ньюкемом и его достойным сподвижником?
— Они виновны в несомненном преступлении и должны быть подвергнуты, как я полагаю, соответствующему наказанию, как и всякий другой преступник на их месте.
— Их участь, мне кажется, не будет особенно ужасной, мой милый Хегс, — вот если бы ты, например, был пойман на месте преступления, занимаясь поджогом в кухне Сенеки Ньюкема, то уж тебя, конечно, постигла бы за это примерная кара, но они — дело другое! Я готов побиться об заклад, что эти молодцы будут оправданы по суду или же помилованы в силу смягчающих вину обстоятельств.
— Их оправдать нельзя — ведь мадемуазель Уоррен и я, мы оба были свидетелями, как они складывали костер и поджигали наш дом. Доказать это весьма нетрудно.
При этих словах взоры всех присутствующих невольно обратились на Мэри, и ее имя слетело со всех губ разом.
— И в самом деле, Мэри Уоррен одна из всех еще одета так, как была вчера; очевидно, она не ложилась, — сказала бабушка. — Что это значит, Мэри?
Девушка обладала такой правдивостью и чистотой сердечной, что тотчас же без оговорок рассказала все именно так, как было; она не упомянула только имени Оппортюнити, не желая выдавать ее тайны.
Когда Мэри окончила свой рассказ, Пэтти бросилась к ней на шею и стала без удержу целовать ее, а бабушка молча, но с особой нежностью привлекла ее к себе и поцеловала.
— Как видно, — заговорила, наконец, она, — мы своим спасением обязаны на этот раз главным образом нашей милой Мэри! Если бы не ее разумный и осторожный надзор и не ее своевременное предупреждение об опасности, Хегс, быть может, оставался бы там, под кленом на лужайке, до тех пор, пока уж было бы поздно думать о спасении.
— Да, и это еще не все, — воскликнул дядя Ро, восхищенный поведением Мэри. — Ведь всякая другая на ее месте стала бы, пожалуй, кричать: «Горим! Горим!» и преждевременно предупредила бы таким путем мерзавцев о том, что им грозит опасность, а потому, очевидно, что если бы не самообладание и разумное поведение мадемуазель Уоррен, то мы никогда не могли бы достигнуть в этом деле тех результатов, какие получили теперь.
Однако как все это ни прекрасно, но вещи говорят сами за себя, — продолжал дядя после некоторого молчания, очевидно, переходя уж на другую тему, — я все же утверждаю, что этим негодяям не будет никакого наказания. Мне уже случалось слышать по поводу других не менее важных проступков господ антирентистов, что все эти проступки есть не что иное, как доказательство того, что надо изменить законы, которые якобы вынуждают людей на такие проступки. Почему же бы и в данном случае не применить этот остроумный аргумент, который уже раз был применен к убийству, как мне известно? «Арендные условия вынуждают людей совершать убийства, следовательно, их необходимо уничтожить», — гласит эта мудрая истина, а теперь скажут так: «Арендные условия вынуждают людей прибегать к поджогу, — кто же может терпеть такого рода постановления, которые вынуждают людей на такие проступки?» Однако уже поздно и надо позаботиться о подходящем помещении для наших арестантов.
— Смотрите, что это за свет? — вдруг воскликнула Марта. — Ведь дом наш не горит, так кажется?
Действительно, невзирая на то, что ставни везде были заперты и шторы спущены, яркий свет ворвался вдруг в комнату и напугал нас не на шутку.
В этот же момент со двора донесся страшный воинственный крик индейцев, и мы слышали, как все они выбежали на лужайку перед домом и побежали вперед. Я кинулся к боковому крылечку, распахнул дверь, выскочил на лужайку и увидал, что там, неподалеку на равнине пылает огромная рига, полная доверху прошлогодним прекрасным сеном. Языки пламени взвивались высоко к небу и расстилались по ветру.
Горящее здание находилось на расстоянии полумили от дома, но зарево было громадное. Убыток для меня ограничивался лишь несколькими сотнями долларов, и я вовсе не был этим так огорчен, чтобы не испытывать известного наслаждения, доставляемого зрителю красотой и прелестью этой картины. К тому же дядя сообщил мне, что наш поверенный мистер Деннинг догадался застраховать ее и хранившееся в ней сено довольно выгодно в страховом обществе взаимопомощи города Саратоги, членами которого состояли преимущественно мои арендаторы, вследствие чего убытки, причиненные этим поджогом, более били по карману наших антирентистов, чем меня.
О спасении тут, конечно, нечего было и думать; оставалось быть лишь пассивным зрителем этого поистине прекрасного зрелища. Свет от пожара разливался на громадное пространство, озаряя всю окрестность багрово-красным заревом, причем особенно живописными казались на этом фоне адского пламени фигуры мнимых и подлинных краснокожих, индейцев и инджиенсов, двигающихся по равнине и разделяемых лишь пламенеющей ригой, препятствовавшей как тем, так и другим видеть друг друга.
Индейцы продвигались вперед со всевозможными предосторожностями, то на четвереньках, то ползком, как дикие кошки, а инджиенсов было около пятидесяти, не подозревая о надвигавшейся опасности, они кричали, кривлялись, завывали и плясали, всячески выражая свою радость по случаю блестящего успеха, стараясь этим дать понять, кому именно мы обязаны этим пожаром.
Между тем Тысячеязычный не принял участия в экспедиции своих друзей, а присоединился к нам, в то время как мы с дядей любовались на пожар с вершины маленького пригорка перед домом.
Я высказал ему некоторое удивление по поводу того, что вижу его здесь.
— Разве ваше присутствие не будет необходимо вождям? — спросил я.
— О, ничуть — спокойно возразил он, — в такого рода делах индейцы вовсе не нуждаются в переводчике; они сумеют и сами объяснить все, что будет нужно. Относительно скальпов я на всякий случай предупредил их, сказав, что в этой стране скальпы не в употреблении, и они обещали мне воздержаться от своей страсти приобретать шевелюры врагов. О, я на их счет теперь совсем покоен.
Тем временем мы не спускали глаз с пожарища и двигавшихся вблизи него фигур. Не знаю, как и почему, но, очевидно, инджиенсы заметили, наконец, приближение опасного врага, несмотря на принятые последними предосторожности. Вмиг поднялся страшный переполох, и все они обратились в бегство, о котором мы уже имели некоторое представление после сцен предшествовавшего дня.
Таковы были эти люди везде и всюду, где только им случалось сталкиваться с вооруженной силой. Надменные и грубые, когда в их лапы попадался какой-нибудь беспомощный и беззащитный человек, и низкие, подлые трусы и малодушные мерзавцы там, где они наталкивались хоть на маленькую горсть вооруженных и решительных людей.
Как только Каменное Сердце и его товарищи убедились, что эти ряженые негодяи обратились в поголовное бегство и что дело не обойдется без перестрелки, они принялись испускать неистовые крики и вой, выражая свой гнев, досаду и негодование. Эти крики имели, однако, свою выгоду для нас, дав понять нашим врагам, что мы настороже и что захватить нас врасплох довольно трудно; но кроме того, страх перед настоящими индейцами, конечно, отбил у них всякую охоту к новой попытке такого рода в эту ночь, так что все мы теперь были уверены, что остаток ночи можно будет провести спокойно. Эта уверенность передалась и нашим дамам, и вскоре все решили разойтись по своим комнатам и лечь спать.
Индейцы, видя, что им делать положительно нечего, медленно отошли, умело избегая пуль неприятеля и держась за пламенным костром уже догоравшего пожара.
— Ну, теперь вы можете спокойно ложиться спать, — заметил, прощаясь с нами, Тысячеязычный, — так же спокойно, как если бы мы были в прериях.
Он, вероятно, и не подозревал, какая злая ирония звучала в его словах: спокойно жить точно в прериях, это он говорил о местности в центре цивилизованного государства, когда в пятидесяти милях отсюда находилась это тяжелая и ни к чему не пригодная махина, называемая правительством, которая оставалась при виде происходивших у нее под носом безобразий, насилий и всякого рода нарушений закона столь спокойной, невозмутимой, самодовольной и блаженной, как будто вся эта взбаламученная страна была сплошным раем земным до грехопадения. Если это наше правительство и занималось чем-нибудь, то, вероятно, только вычислением минимума той суммы, какую арендаторам придется уплатить землевладельцам за их земли, когда эти несчастные, достаточно измученные всякого рода проделками своих благородных сограждан, рады будут, наконец, отказаться от своих земель и всяких других владений.
Я собирался уже идти в свою комнату и лечь в кровать, когда дядя остановил меня, сказав, что перед отходом ко сну следует взглянуть на наших пленных. Согласно ранее сделанному распоряжению их поместили в каменном фруктовом амбаре, не имевшем другого выхода, кроме одной тяжелой дубовой двери, к которой были приставлены двое часовых. Эти последние тотчас же допустили нас в помещение арестантов; при виде нас Сенека Ньюкем вздрогнул всем телом. Признаюсь, и мне самому тяжело было видеть его, но дядя смотрел на это дело гораздо проще и тотчас же обратился к нему.
— Как видно, мистер Ньюкем, дух зла порядком-таки распространил свое тлетворное влияние в стране, если даже человек с вашим образованием принимает столь деятельное участие в таких постыдных делах. Что вам сделал мой племянник? Какое зло причинил он вам, что вы прокрадываетесь ночью в его дом, как вор, как поджигатель?
— Не задавайте мне никаких вопросов, мистер Литтлпедж, — угрюмо и грубо отозвался Сенека, — я все равно не буду отвечать.
— А ты, мерзавец, — обратился дядя к Джошуа Бриггаму, — ты, который уж столько времени ешь хлеб Хегса Литтлпеджа, что сделал он тебе, чтобы ты среди ночи пытался сжечь его живьем в его собственном доме, как червя на листе?
— Он уже достаточно владел своими фермами и землями, пора и беднякам попользоваться ими, — пробурчал в ответ исподлобья Бриггам; в эту минуту он напоминал дикого зверя, посаженного на цепь.
Дядя только пожал плечами и, как бы войдя в свою настоящую роль, приподнял шляпу и с достоинством раскланялся перед Сенекой Ньюкемом, после чего мы оба вышли из этой импровизированной арестантской, оставив доблестных антирентистов одних.
Конечно, было бы не совсем приятно видеть, как вздернут на виселицу Сенеку Ньюкема, но такого рода пример был, быть может, необходим для того, чтобы вырвать зло с корнем. Утомленный до крайности всем тем, что мне пришлось видеть, слышать и испытать в течение последней ночи, я, наконец, улегся в постель и заснул крепким сном.
В данный момент Равенснест был так же спокоен, как в те блаженные времена, когда еще закон в Америке имел некоторое значение и силу.
Следующий день был воскресный, и я проснулся не ранее девяти часов утра; когда я поднял штору и распахнул окно, мне показалось, что никогда еще с небес не смотрел такой ясный, такой радостный день, который бы так прекрасно гармонировал с ровным улыбающимся характером окружающего сельского пейзажа. Я с наслаждением вдыхал нежный утренний аромат трав и сотен цветов, врывавшийся в мою комнату вместе с солнечным светом. Правда, тут же у меня на глазах дымились еще остатки моей бывшей риги, живой и мрачный памятник дурного, черного дела рук человеческих, но самые черные мысли, вызвавшие это зло, как будто улеглись и рассеялись. Любуясь этим улыбающимся, приветливым видом полей, лугов и нив, веселых ферм, видневшихся сквозь зелень садов, я почувствовал, как во мне пробуждались все воспоминания и предания, связывавшие меня и мою семью с этими местами, и, сознаюсь, я от души возблагодарил Провидение, сделавшее меня наследником всех этих богатств и земель, а не забросившее меня в число рабов или людей низшего разряда.
Когда я вошел в столовую, вся семья была уже там в полном сборе; все, казалось, были необычайно спокойны и добродушно настроены, но, несмотря на то, завтрак прошел довольно молчаливо. Говорили за столом только дядя Ро и бабушка, предметом их разговора являлся существенный вопрос, как быть дальше с нашими арестантами. На расстоянии многих миль в окружности не было ни одного судьи, ни одного должностного лица, которое не было бы приверженцем и сторонником антирентизма и антирентистов; передать Сенеку и его сообщника в руки которого-нибудь из них, значило обеспечить этим негодяям полнейшую безнаказанность, а потому дядя решил в понедельник утром отправить преступников к одному из наиболее известных судей графства, жившему довольно далеко от Равенснеста и славившемуся своим беспристрастием и неподкупностью. Что же касается остальных нарушителей общественного спокойствия, то все они как будто притаились где-то и после вчерашнего своего подвига до поры до времени поутихли, и опасаться новой попытки такого рода с их стороны теперь было нечего.
Мы были еще за столом, когда до нашего слуха донесся звук благовеста в церкви святого Андрея. Церковь эта отстояла не далее одной мили от нашего дома, и барышни предложили отправиться пешком к обедне. Только бабушка с сыном поехали в экипаже, мы же, молодежь, все вместе отправились пешком за полчаса до второго звона, возвещавшего начало богослужения.
— А надо сознаться, — сказал я, — что наша возлюбленная Америка — удивительная страна. Смотрите, как все мирно и спокойно вокруг, как будто никогда не только преступление, но даже дурной замысел не омрачали сердец этих людей, а между тем не дальше, как двенадцать часов тому назад, здесь было возмущение, поджог и, быть может, даже преднамеренное убийство на уме у всех этих сотен людей, живущих вокруг нас.
— Не надо забывать, Хегс, что сегодня у нас воскресенье, — заметила Марта, — а в этой местности народ слишком религиозен, чтобы осквернить воскресный или праздничный день насилием или вооруженными сборищами.
Я поверил этому без труда: такого рода фарисейство и ханжество вообще часто присущи людям, но в этот день оно проявилось в прихожанах церкви Равенснеста особенно ярко. Те же самые люди, которые с таким рвением предавались своим дурным инстинктам, явились в церковь и участвовали в богослужении с тем же усердием и видимым благочестием, как если бы у них на совести решительно ничего не лежало, как будто они были чисты и непорочны, подобно голубям. Однако я заметил, что старые арендаторы относились к нашей семье с особой явной холодностью и посматривали нам вслед недовольным, угрюмым взглядом. Как видно, демагоги возбудили в них дух зависти и корысти, и покуда это тлетворное влияние будет преобладать в стране, до тех пор не было никакой возможности рассчитывать на лучшие и более миролюбивые чувства и отношения с их стороны.
— Ну, вот, — сказал я, подходя уже к церкви, — сейчас я увижу этот балдахин над нашей скамьей, о котором столько говорят. Право, я совершенно забыл о существовании этого безобидного предмета, и только дядя напомнил мне о нем, сообщив, что его друг и советник, мистер Деннинг, усиленно настаивает на том, чтобы его убрали отсюда.
— Я вполне с ним согласна, — с горячностью воскликнула Марта. — Я бы от всей души желала, Хегс, чтобы ты уничтожил этот омерзительный предмет на этой же неделе!
— К чему такая поспешность, дорогая Пэтти?! Ведь этот омерзительный предмет стоял здесь, на этом самом месте, более шестидесяти лет, и я положительно не вижу от этого какого-либо вреда.
— Вред тот, что этот безобразный предмет портит красоту самого здания, а во-вторых, я считаю подобные отличия неприличествующими никому в доме Божием.
— А что вы скажете по этому поводу, мисс Уоррен, — обратился я к ней, — вы лично за или против этого балдахина?
— Против! — решительно ответила она.
— А батюшка ваш какого мнения об этом; случалось ли вам говорить с ним о моей скамье?
Мэри смутилась, сперва немного покраснела, затем вновь побледнела и подняла на меня такой прелестный, ласковый взгляд, что за один этот взгляд я был готов простить ей самое обидное суждение обо мне.
— Отец мой того мнения, что следовало бы уничтожить все отдельные скамьи и места, а следовательно, у него не может быть основания делать какое-нибудь исключение и для вашей скамьи. Действительно, не лучше ли не вносить в Божий храм этой жалкой человеческой, сословной и денежной классификации и различий?
— Это действительно было бы лучше, мисс Уоррен, и я от души был бы рад, если бы этот обычай привился у нас.
— Согласись, Хегс, что все эти отличия непригодны в нашей стране,
— настаивала Пэтти.
— Почему в нашей более, чем в любой другой стране? — возразил я. — Повсюду, в доме Божием и перед лицом Господа нашего, отличия и привилегии неприличны, с этим я готов согласиться, но в нашей стране стало зарождаться стремление к уничтожению права собственности и непомерная зависть ко всему, что есть у другого и чего нет у завидующих; это замечается даже в сфере нравственной. Как только человек чем-либо выделится из толпы, он тотчас же становится мишенью для всяких издевательств и оскорблений, как если бы он стоял у позорного столба. То же самое происходит теперь и по отношению к моей скамье с ее злополучным балдахином; скамья эта — великая скамья и стала она великой помимо содействия и участия толпы, и потому толпа не может ее выносить.
Барышни расхохотались, моя острота показалась им очень забавной.
— Да, это великая, безобразная вещь, — подхватила Марта. — Но, право, Хегс, ты, кажется, не хочешь верить, как много говорят об этом безобразном, уродливом балдахине в последнее время.
— Напротив, я это отлично знаю, но этот балдахин я решил оставить неприкосновенным на все то время, пока у нас будут существовать антирентисты, если только они не вздумают самовольно уничтожить его ранее. Но как только все наше население вернется на путь благоразумия и легальных честных отношений, я предоставлю нашему повару изрубить это украшение на дрова для кухни.
Тут мы подходили к церковной ограде, а потому разговор наш сам собою прекратился.
Община или приход святого Андрея в Равенснесте был весьма немногочисленный, как и в большинстве случаев приходы епископальных церквей в деревнях и селах Америки, так как на эту церковь пуритане смотрят с недоверием и даже с некоторым презрением. Мрачная религия, привитая насильственно в Англии Кромвелем и его пособниками, не лишенная, конечно, некоторой суровой искренности и правдивости, перенесена была в Америку во всей своей неприкосновенности и привилась здесь более, чем в какой-либо другой стране, и даже до настоящего времени сохранила свой суровый, непримиримый характер и нетерпимость.
Однако мистер Уоррен был весьма популярный проповедник, несмотря на всеобщую нелюбовь к его секте, или, вернее, вероисповеданию, так как самый факт его принадлежности к церкви, которая признавала епископов, являлось уже признаком того, что данная секта потворствует аристократическим началам и сочувствует существованию привилегированных сословий. Но, несмотря на все эти препоны к популярности, мистер Уоррен был уважаем всем окрестным населением; и странное дело — он был особенно уважаем всеми этими ярыми антирентистами именно за то, что он один из всех священников округа дерзнул поднять свой голос против всеобщего направления умов, дерзнул восстать и порицать дух корысти, который сторонники этого направления торжественно величали духом основных постановлений нашей республики. Это мужественное и смелое поведение его, конечно, вызвало немало угроз и всякого рода подметных и анонимных писем, этих излюбленных орудий людей низких и подлых трусов, но зато оно придало особую цену его словам и завоевало ему втайне уважение очень многих из числа тех же антирентистов, которых он так смело обвинял, порицал и обличал.
Бабушка и дядя уже сидели на своих местах, когда мы вошли в церковь. Я шел позади всех и вот, впервые в своей жизни, сел на нашу фамильную скамью, под безобразным, аляповатым деревянным балдахином, настоящей карикатурой знаменитого baldachino церкви святого Петра в Риме.
Когда я, после первой молитвы, предписываемой нам церковью при входе в храм, поднял глаза, то заметил, что церковь переполнена народом, несмотря на то, что здание было большое и просторное.
Присмотревшись поближе, я заметил, что большинство присутствующих не принадлежало к числу обычных прихожан церкви святого Андрея; очевидно, любопытство, а быть может, и какая-нибудь более серьезная причина утроили на этот раз количество пришедших.
Как бы то ни было, но только во время церковного богослужения не произошло ни малейшего нарушения благочестия, если не считать кое-каких оплошностей, весьма естественных со стороны людей, принадлежащих к иной секте или религии. Обычное уважение, оказываемое американцами всякой религиозной церемонии, и на этот раз удержало местное население от нарушения порядка и благолепия в храме, несмотря на кипевшее в груди большинства чувство эгоистической зависти и злобы ко мне и всей моей семье. Невзирая на это сильное недоброжелательство, я не подвергся в церкви никакого рода оскорблениям или неприятностям со стороны этих несправедливо ненавидевших меня людей.
Как человека, как личность, меня здесь в Равенснесте совсем не знали, то же можно было сказать и про моего дядю; он прожил большую половину своей жизни в чужих краях, вследствие чего на него здесь смотрели, как на человека, предпочитающего чужие страны своей родине, а это такого рода оскорбление национальной гордости, какое американский народ никогда не прощает.
По этой-то причине дядя Ро был весьма непопулярен в здешних краях. Бабушка же всю свою жизнь от самых юных лет и до глубокой старости прожила в Равенснесте; на нее трудно было взвалить какое-либо обвинение, но все же тут была сделана попытка, и не без успеха.
Нашлись люди, которые вздумали упрекать ее в том, что она питает очень предосудительное, чисто аристократическое пристрастие к своей семье, в ущерб чужим детям. Так, например, Марта и я — мы были только ее внуки, и были и без того щедро награждены судьбою и нашими родителями всякого рода богатствами и житейскими благами, а женщина в таком возрасте, как госпожа Литтлпедж, которая уже стояла одной ногой в могиле, должна бы быть настолько доброй христианкой, чтобы не ставить интересы и выгоды своих внучат выше интересов стольких других детей честных родителей, которые в течение шестидесяти лет платили ренту ее мужу и сыновьям.
Не думаю, чтобы на этот раз возносилось много горячих и усердных молитв Богу во время литургии в церкви святого Андрея: большая половина прихожан, по-видимому, занималась всем чем угодно, только не богослужением, но все те, которые потеряли нить и ход молитвенного порядка, равно как и те, которые вовсе не заглядывали в свои молитвенники, были глубоко убеждены, что оказали вполне достаточное уважение нашей церкви и богослужению тем, что все время не спускали с меня глаз или же неотступно смотрели на мою скамью и осенявший ее балдахин. При всем том не подлежало сомнению, что многие из этих людей, выходя из церкви, в своем несправедливом ослеплении в душе благодарили Бога за то, что они были не таковы, как этот молодой Литтлпедж, которого они собирались мучить, оскорблять и обобрать, как разбойники на большой дороге.
По окончании службы я несколько помедлил у дверей храма, чтобы дождаться мистера Уоррена и сказать ему несколько слов, так как прошлую ночь он провел не у нас в Равенснесте и, вероятно, не знал всех подробностей вчерашних событий.
— Сегодня ваша паства была, кажется, гораздо многочисленнее, чем обыкновенно, — улыбаясь, заметил я, — хотя и далеко не так сосредоточена и внимательна, как бы следовало.
— Всем этим я обязан вашему возвращению, мистер Литтлпедж, да еще событиям предшествующих дней. Была минута, когда я опасался какого-нибудь тайного злого умысла, вследствие которого и этот святой день, и самый храм Господень могли бы быть осквернены каким-нибудь непристойным поступком. Но тем не менее все в этом смысле обошлось благополучно. Все мы, американцы, питаем известное уважение к делу религии, которое заставляет нас обыкновенно оберегать от всяких подобных действий храмы Божии.
— А разве вы опасались, мистер Уоррен, чего-либо подобного сегодня в церкви святого Андрея?
Мистер Уоррен замялся, слегка покраснел, но затем отвечал.
— Ведь вы, молодой человек, теперь уже достаточно ознакомились с положением дел и настроением умов в этой стране и знаете, как сильно в этих людях возгорелось чувство зависти и ненависти ко всему тому, чего у них самих нет, а между прочим и к тому балдахину, который возвышается над вашей скамьей. Признаюсь, что вначале я опасался за какой-нибудь непристойный акт насильственного уничтожения этого ненавистного предмета.
— Ну, это мы еще посмотрим, — сказал я, — если я соглашусь убрать это безобразное украшение, то только в силу чувства справедливости и разума, но до тех пор, покуда оно будет возбуждать низкое чувство зависти и злобного эгоизма, я ни за что не трону его с места. В таком случае я лучше предпочту, чтобы он простоял там еще другие полстолетия, чем сделать подобную уступку низким инстинктам озлобленной и несправедливой толпы.
Сказав это, я распрощался с мистером Уорреном и поспешил нагнать своих дам, которые уже шли полем по дороге к нашему дому.
Выйдя из церкви, я так спешил нагнать барышень, что не смотрел ни направо, ни налево. Быстрым шагом пробежал я расстояние, отделявшее меня от моих спутниц, и в одну минуту очутился подле них.
— Хегс, что значит эта толпа там? — спросила Марта, указывая кончиком своего зонта по направлению большой дороги.
— Толпа? Я никакой толпы не видел! А, и в самом деле, это похоже на толпу или, вернее, на сборище. Право, можно подумать, что там устраивается собрание, да так и есть! Смотрите, вон это, очевидно, председатель, что уселся на изгородь, а этот, с бумагой в руках, конечно, секретарь, как видите, все это с соблюдением всех правил, совсем по-американски.
— А вон этот размахивает руками, поднимает их к небесам и ораторствует, очевидно, с большой силой убеждения.
Мы на минуту приостановились, чтобы посмотреть, что там делается; погода была дивная, мягкая, теплая; мы медленно прогуливались по полю и прошли уже почти полпути до дома, и тут, обернувшись назад, заметили, что толпа уже успела разойтись, а трое спешили нагнать нас, так как торопливо шагали по тропинке, ведущей к нашему дому. Видя это, я решил остановиться и подождать их.
— Так как люди эти, видно, стараются догнать меня, то прошу вас, mesdemoiselles, идти домой и не ждать меня, а я покуда переговорю с ними.
— Действительно, — возразила Пэтти, — так как, вероятно, эти люди не скажут тебе ничего такого, что бы для нас приятно было слышать, то лучше нам идти своей дорогой, а ты нас скоро догонишь, Хегс, не так ли? Не забудь, что мы по воскресеньям обедаем в два часа, потому что вечерняя служба в церкви начинается в четыре часа.
— Нет, нет, — воскликнула Мэри, — мы не должны оставлять мистера Литтлпеджа одного: эти люди могут причинить ему какой-нибудь вред!
Я был до глубины души тронут этим заботливым участием с ее стороны.
— Да, но чем можем мы быть ему полезны, дорогая, — возразила Пэтти, — даже и в том случае, если ему грозит какая-нибудь беда? Не лучше ли нам поскорее добежать до дому и прислать к нему кого-нибудь на помощь, чем стоять подле него без всякой пользы?
Воспользовавшись этой счастливой мыслью Марты, барышни Кольдбрук и Марстон, которые и без того немного опередили нас, пустились чуть ли не бегом бежать к дому, вероятно, затем, чтобы привести в исполнение намерение моей сестры. Но Мэри Уоррен стояла на своем.
— Нет, Пэтти, — продолжала она, — конечно, мы ничем не можем помочь мистеру Литтлпеджу в случае, если эти люди вздумают прибегнуть к насилию, но мне кажется, что насилия в данном случае нечего опасаться; но эти низкие люди так мало уважают истину, что если их оставить троих против одного, то они могут впоследствии исказить в передаче его слова и их значение; оставшись же при нем, мы можем быть свидетелями того, что услышим и увидим.
Я был поражен удивительной осторожностью и предусмотрительностью этой молодой девушки, и Пэтти, очевидно, согласившись с ее доводами, подошла и встала рядом со своей приятельницей. В этот момент трое мужчин подошли к нам; двоих из них я знал очень мало, то были мои арендаторы Бенс и Моуатт и оба они были из числа самых ярых антирентистов; третьего я совсем не знал: он, очевидно, был пришелец в этих краях, какой-нибудь странствующий демагог. Все трое подошли ко мне с чрезвычайно торжественным и важным видом, и Бенс заговорил:
— Мистер Литтлпедж, сегодня утром у нас состоялось собрание, на котором были приняты и утверждены некоторые постановления; на нас возложено поручение вручить вам копию с этих постановлений, и раз мы это исполним, то миссия наша будет окончена.
— А кто вам сказал, что я приму эту вашу бумагу?
— Я полагаю, что в свободной стране человек, кто бы он ни был, не может отказаться принять ряд постановлений, принятых и утвержденных на собрание его согражданами.
— Это зависит от обстоятельств, и именно на основании той же свободы в нашей стране предоставляется человеку право сказать, что он знать не желает ваших постановлений точно так же, как вам предоставляется право их утверждать или же отвергать, смотря по вашему желанию.
— Но ведь вы еще не видали этих постановлений и до тех пор, покуда с ними не ознакомитесь, вы не можете знать, подходят они вам или не подходят.
— Согласен, но дело в том, что я не признаю за первой попавшейся горстью совершенно незнакомых мне людей права навязывать мне какие-то свои постановления, не справившись даже о том, желаю ли я их читать или же не желаю.
Такого рода ответ, очевидно, сильно поразил посланных; мысль, что один какой-нибудь человек осмеливался оспаривать право сотни людей делать ему свои предписания, казалось, была для них чем-то таким необычайным и непостижимым, что они положительно опешили от такой смелости.
— Должен ли я в таком случае заключить, что вы отказываетесь принять и прочесть постановления народного собрания, мистер Литтлпедж?
— Да, и не только одного собрания, но и целой полудюжины таких собраний взятых вместе, в том случае, когда эти постановления оскорбительны и вручаются мне оскорбительным манером.
— Что касается собственно постановлений, то вы не можете о них судить, не видя их, а что касается права собравшихся людей постановлять и решать большинством голосов, какие им заблагорассудится постановления, то я уверен, что этого вы оспаривать не можете.
— Напротив, и это право еще подлежит сомнению; но даже признав его неоспоримым, оно все же не уполномачивало еще вас навязывать мне эти решения.
— Итак, я должен буду сказать народу, что вы отказываетесь даже читать его постановления, мистер Литтлпедж?
— Вы ему скажете все, что вам будет угодно. Я признаю народ только в законном смысле этого слова, но горсть собравшихся людей, связанных между собой духом интриги и несправедливостью, ложью и корыстью, я не признаю за народ, и он не внушает мне ни уважения, ни страха, и как я на него смотрю с презрением, так точно буду относиться к нему с презрением всюду, где ни встречу его на моем пути.
— Значит, я должен передать народу Равенснеста, милостивый государь, что вы смотрите на него с презрением?
— Я не уполномачиваю вас ничего передавать кому бы то ни было, я даже и не знаю, уполномочил ли вас народ Равенснеста явиться ко мне с вашей миссией, как вы утверждаете. Но если вы явились сюда и хотите почтительно просить у меня, как просят милости, а не требовать, как чего-то должного, чтобы я прочел содержание вашей бумаги, то я соглашусь выслушать вашу просьбу, в противном же случае более я не хочу слушать ничего.
Посланные отступили на несколько шагов в сторону и некоторое время совещались между собой.
— Мистер Хегс Роджер Литтлпедж младший, — торжественным голосом произнес Бенс, — я теперь прошу вас наипочтительнейшим образом ответить мне, согласны ли вы принять от нас эту бумагу? В ней заключаются некоторые постановления, принятые и утвержденные с большим единодушием населением Равенснеста и не лишенные некоторого интереса для вас. Мне поручено спросить у вас, желаете ли вы принять вот эту копию, в которой изложены все вышеупомянутые постановления?
Я прервал поток его красноречия, приняв из рук его бумагу, и в этот момент мне показалось, что все три представителя народа были этим скорее опечалены, чем удовлетворены. Да, если бы теперь они решились попросить у меня обратно этот документ, то я, конечно, не возвратил бы его им. Я понял, что эти господа были бы очень рады случаю кричать на всю округу, что молодой Литтлпедж смотрит на свой народ с презрением и даже отказывается принимать его решения и постановления.
Итак, сложив бумагу, я опустил ее в карман с видом полнейшего равнодушия и раскланялся с представителями народа, сказав им:
— Ну, и прекрасно, господа, бумагу эту я от вас принял и если найду, что постановления вашего собрания заслуживают, чтобы на них обратили внимание, то сумею поступить как должно. Народные сборища в воскресные и праздничные дни нечто столь необыкновенное и не принятое у нас, в Америке, что, вероятно, предмет, вызвавший этот митинг, имеет для местных жителей особо важное значение.
Посланные казались весьма растерянными и сконфуженными; молча откланявшись, они в свою очередь удалились.
Признаюсь, что содержание этих постановлений в сильнейшей степени возбуждало мое любопытство, но достоинство мое требовало от меня некоторой выдержки. Однако как только я с моими милыми спутницами достиг того места, где тропинка пролегала по густой чаще высокого кустарника, то вытащил из кармана бумагу и, развернув ее, сказал:
— Теперь вы можете взглянуть на эту бумагу и тотчас же убедитесь, каким путем у нашего народа является инициатива его постановлений, — сказал я. — Взгляните, весь этот документ, от первой строки до последней, он писан ровным, спокойным почерком и уж, конечно, не набросан со слов во время прений, посреди большой дороги, как нас стараются уверить. Вот несомненное доказательство того, что все эти решения и постановления подносятся народу уже заранее изготовленными; ему, как и другим земным владыкам, стараются облегчить даже и самый труд самолично мыслить и излагать свои мысли, предлагая ему лишь санкционировать заранее составленные решения своим соизволением или одобрением.
Я стал читать постановления народного собрания вслух. Вот его текст:
«На собрании граждан Равенснеста, непредвиденно состоявшемся сего двадцать девятого июня тысяча восемьсот сорок пятого года посреди большой дороги села, тотчас же после священного богослужения в епископальном молитвенном доме святого Андрея, Онисифор Гейден был избран председателем, а Пюлуски Тодд секретарем собрания. После красноречивого изложения цели вышеупомянутого народного митинга и кое-каких дельных и справедливых замечаний и рассуждений об аристократах и аристократизме, о правах человека и правах народа, Демосфеном Хьюветтом и Джоном Смитом были единогласно высказаны и утверждены следующие постановления, служащие наглядным выражением чувств народа.
Признано, что, по нашему убеждению, сиденье, годное для них полезно для свободного народа и есть неоспоримое право каждого свободного человека и гражданина, и является одной из наиболее ценных привилегий нашей личной и общей свободы, унаследованной нами от отцов наших, сражавшихся и проливавших кровь свою за святое дело свободы и полной независимости и купивших ценою своей крови свободные законы и народное правление.
Признано, что так как все люди равны перед лицом закона, то они также должны быть равны и перед лицом Бога.
Признано, что, по нашему убеждению, сиденье, годное для одного человека, должно быть в той же мере годно и для другого, и, не признавая никаких различий каст или расы, мы утверждаем, что церковные скамьи должны создаваться на основании тех же принципов, что и законы нашей страны.
Признано, что гербы и балдахины, отличия монархов совершенно чужды духу республиканской страны, а тем более республиканским молельным домам.
Признано, что, воздвигнув балдахин с гербом в молельном доме святого Андрея в Равенснесте, генерал Корнелиус Литтлпедж соображался с духом минувшего времени, а не с духом настоящего века, и на сохранение этого балдахина мы теперь смотрим, как на аристократическое чванство и претензию на какое-то превосходство над другими прихожанами, отнюдь не согласующееся с духом нашего правления и принципами равенства и свободы и потому являющееся соблазном и опасным примером для других.
Признано, что когда владельцы риг пожелают их почему-либо уничтожить, то наше мнение таково, что для этого существуют менее тревожные для соседей средства, чем поджог, дающий затем повод к тысячам разных ложных слухов и обвинений, нарушающих общественное спокойствие.
Постановлено сделать копию с этих постановлений и вручить ее некоему Хегсу Роджеру Литтлпеджу, гражданину Равенснеста, в округе Вашингтон, и уполномочить Питера Бенса, Джона Моуатта и Езекию Протта для вручения этой копии вышеупомянутому Хегсу Роджеру Литтлпеджу».
Далее следовали подписи: председателя Онисифора Гейдена и секретаря Пюлуские Тодда.
— Что означает это последнее постановление, мистер Литтлпедж? — с тревогой в голосе спросила Мэри Уоррен.
— Без всякого сомнения, это намек на то, будто я сам вчера поджег ту ригу. Но, в сущности, это чистые пустяки! Не изловили ли мы вчера Сенеку Ньюкема и его соучастника на месте преступления при поджоге нашего дома?
— Ах, мистер Литтлпедж, не будьте так доверчивы, — с видимой озабоченностью и тревогой сказала Мэри, — вся эта история, быть может, нарочно вымышлена ими для того, чтобы возбудить недоверие к вашим словам и обвинениям на двух уличенных вами поджигателей. Не забудьте, насколько все будет зависеть от ваших собственных показаний.
— Но ведь и вы, мисс Уоррен, можете подтвердить все мои показания, и я уверен, что ни один судья не может не поверить тому, что говорите вы. Но вот мы уже подходим к дому: не будем более говорить обо всем этом, чтобы не расстраивать бедную бабушку.
У нас в доме все было спокойно, от краснокожих также не было никаких известий. Хотя для них воскресный день являлся таким же днем, как и все остальные дни недели, но из уважения к нашим обычаям и привычкам они в нашем присутствии до некоторой степени старались соблюдать этот день. Некоторые ученые исследователи и писатели уверяли, будто туземные племена Северной Америки представляют собою разбредшиеся племена Израиля, но мне кажется, что народ, живший так обособленно и вне всякого постороннего влияния чужеземцев, непременно сохранил бы какие-нибудь предания о субботнем дне еврейства.
— У подъезда нас встретил Джон и объявил, что и внутри, и снаружи все покойно.
— Хватит с них и вчерашнего, — заметил он, — вероятно, они теперь успели убедиться, что лучше разводить огонь у себя под плитой, чем зажигать костры под лестницей по чужим кухням. Я никогда не думал, что американцы скорее ирландцы, чем англичане, но теперь я вижу, что они со дня на день все более и более начинают походить на диких ирландцев. Кто бы поверил, что в ваш дом в глухую полночь ворвутся, как разбойники, ваши же мирные соседи, точно ньюгетские вороны? И этот мистер Ньюкем, он еще адвокат, юрист, человек с образованием, и сколько раз он обедал здесь в этом доме, как гость, я сам ему не раз подавал и суп, и рыбное блюдо, и вино, как настоящему джентльмену, и его сестре тоже, и вот оба они врываются среди ночи, как воры и разбойники, в этот дом и стараются его поджечь.
— Относительно мадемуазель Оппортюнити вы не справедливы, Джон, она к этому делу непричастна.
— Ну, тут уж ничего не разберешь, кто прав, кто виноват, а только вон она и сама, легка на помине.
— Кто? Мадемуазель Оппортюнити?
— Да, она самая!
Джон был прав. Оппортюнити Ньюкем стояла в кустах на том самом месте, где она вчера в ночь скрылась с моих глаз. Предупредив Джона, чтобы он никому ни о чем не говорил, я быстрыми шагами направился к тому месту, где, как я был уверен, меня ожидали. Не прошло нескольких минут, как я уже был там, но Оппортюнити нигде не было видно. Одну минуту искра недоверия мелькнула в моем мозгу, однако это впечатление скоро исчезло: в кустах в самой густой чаще сидела на простой деревянной скамье Оппортюнити Ньюкем. Она тихонько окликнула меня по имени, и я моментально очутился около нее.
— О, мистер Хегс, что я сделала! — воскликнула она, заглядывая мне в лицо с такой тревогой, граничащей с отчаянием, какой еще я никогда не видал на ее лице. — Мой бедный брат, мой бедный Сен!
— Так вам уже известно все, что произошло вчера? — спросил я.
— Да, я все знаю! Но поверьте мне, Хегс, я никак не предполагала, что мой брат Сен может быть столь безумен, чтобы решиться лично участвовать в подобном деле. Правда, я бы скорее согласилась вырвать себе язык, чем вовлечь своего родного брата в такую гибельную историю. Нет, нет, Хегс, не думайте, что я могла решиться предать своего брата!… Что же теперь могу сказать я матери, когда вернусь отсюда? Хегс, вы вернете брату свободу, не правда ли?
Я призадумался; в этот момент впервые я сознал вполне всю затруднительность моего положения; однако мне было весьма не по душе отпустить безнаказанно Сенеку после всего того, что произошло.
— Все эти события, вероятно, вскоре станут известны всему городу,
— возразил я.
— Ну, да, конечно, да обо всем этом уж и теперь там знают. Здесь новости быстро распространяются.
— Но в таком случае ваш брат все равно не может более оставаться здесь после того, что случилось.
— Ах, Боже, как вы рассуждаете, Хегс! Раз суд и закон оставят его в покое, то кому до этого есть дело? В эти времена антирентизма никто не придает пожару или поджогу более значения, чем любому простительному пустячному греху.
— Да, но ведь закон, — возразил я, — не может быть так же покладист и снисходителен в этом отношении, как людское мнение; он не потерпит, чтобы поджигатели оставались безнаказанными, и ваш брат, вероятно, будет принужден покинуть этот край.
— Что за беда! Сколько людей на наших же глазах отправлялись и вскоре возвращались назад! Я ничуть не боюсь, что Сенеке может грозить петля — теперь уже не то время! Но для всякой семьи позорно видеть одного из своих членов заключенным в государственную тюрьму.
В сущности, я был совсем не прочь помочь горю бедной Оппортюнити, так как для нее было бы действительно ужасно считать себя виновницей приговора и осуждения ее брата. Правда и то, что нынче какой-нибудь мерзавец или негодяй ничуть не рисковал быть повешенным. Если бы на его месте был землевладелец, то, конечно, раз он был бы пойман на месте преступления и уличен в поджоге на кухне своего арендатора, тогда дело бы обстояло иначе: в государстве, вероятно, хватило бы веревок для его казни; но поймать на том же самом преступлении арендатора — дело совсем иное!
В конце концов, от нашего свидания с Оппортюнити Ньюкем получились следующего рода результаты:
Во-первых, я, несмотря на многочисленные выражения нежности со стороны Оппортюнити по моему адресу, сохранил свое сердце в том самом виде, в каком оно было и до этого свидания, хотя я и не смею утверждать, что оно было совершенно свободно. Во-вторых, молодая особа рассталась со мной вполне обнадеженная относительно дальнейшей участи своего брата, хотя я положительно ничего ей не обещал, а в-третьих, я пригласил ее наведаться к нам явно сегодня вечером в качестве гостьи. Одним словом, мы расстались с ней лучшими друзьями, сохранив каждый в глубине души те же чувства и отношения друг к другу, какие между нами были раньше — по крайней мере я могу сказать это относительно себя.
Свидание мое с Оппортюнити Ньюкем осталось для всех тайной. Остаток дня прошел своим порядком, и, проведя приятно вечер в обществе наших дам, я рано ушел в свою комнату с тем, чтобы лечь пораньше в постель и заснуть после вчерашней бессонной ночи. Перед тем как лечь, у меня произошел с дядей, зашедшим на минуту в мою комнату, следующего рода разговор:
— Знаешь, до чего я додумался, Хегс? — сказал дядя. — Если нам суждено проиграть дело в борьбе с этими негодяями и потерять нашу собственность в силу новейших имеющих народиться законов, то пусть себе! У меня есть порядочный капитал в одном из европейских банков, и на эти деньги мы сумеем всегда прожить даже и в том случае, если допустить самый худший исход.
— Как странно слышать, когда американец говорит о том, что он будет искать спасения и убежища в одной из стран Старого Света!
— Да, раньше это было странно, но если дела пойдут и дальше тем же порядком, то это придется часто слышать. До сих пор богачи Старого Света имели привычку откладывать копейку на черный день, вкладывая ее в какие-нибудь американские банки или акции, а вскоре настанет время, если только все вновь не изменится в нашей стране, когда американцы будут спасать свои крохи в Европе и таким образом отплатят европейцам тою же монетой.
Сказав еще несколько слов на ту же тему, мы пожелали друг другу покойной ночи, и я не помню, чтобы когда-либо спал так крепко и так хорошо.
На следующее утро меня разбудил Джон. Открыв в моей комнате ставни, он подошел и стал у моей кровати, как бы выжидая момента, чтобы сообщить мне какую-то новость.
— Ну, мистер Хегс, клянусь честью, я положительно не знаю, что теперь еще будет в Равенснесте!… Поверите ли вы, — продолжал он после непродолжительного молчания, — поверите ли вы, что здешний народ вчера ночью совершил ужаснейшее преступление, ну просто, так сказать, отцеубийство!
— Я этому не удивляюсь, так как мне кажется, что они уже давно готовятся и каждую минуту готовы совершить ужаснейшее матереубийство, если назвать матерью нашу дорогую родину.
— Страшно подумать, что весь здешний народ мог совершить такое чудовищное преступление, как отцеубийство! И вот это-то самое я и хотел сообщить вам, мистер Хегс.
— Я вам очень благодарен за это, Джон; скажите же, в чем же дело?
— Да что скрывать, они ведь с ним покончили!
— С кем это? Скажите, Джон, я хочу знать!
— Да с балдахином-то, с тем самым балдахином, что красовался над вашею скамьей, с этим прекраснейшим во всей стране предметом, гордостью и красою нашей церкви!
— А, так они его все-таки уничтожили? — воскликнул я.
— Да, мистер Хегс, они сделали это страшное дело, эти мерзавцы, да мало того, они снесли его и положили на крышу свинарника Миллера.
Действительно, жаль было бедного балдахина, но при всем том я не мог удержаться от смеха при виде драматического огорчения Джона и его сетований об этом балдахине, а также и о комичной выдумке господ антирентистов. Это мое безучастное отношение к тому, что Джон считал величайшим по своему значению событием, так огорчило бедного старика, что он предоставил мне самому доканчивать свой туалет, а сам с обиженным видом вышел из комнаты. Я полагаю, что очень многие из обитателей Равенснеста не менее его были бы поражены тем индифферентизмом, с каким я отнесся к участи этого аристократического украшения, этой эмблемы моей знатности, которой, по их мнению, должен был так гордиться. Спустившись вниз, я застал всех четырех барышень под портиком; они наслаждались прекрасным утренним воздухом. Им уже была известна участь балдахина. Генриетта Кольдбрук неудержимо хохотала по поводу этой истории, что мне вовсе не нравилось. Манера Анны Марстон в этом отношении мне казалась более приличной, но Мэри держала себя по обыкновению очень тактично — она не выказала ни легкомыслия, ни неуместного огорчения или сокрушения.
Я пробыл всего несколько минут в приятном обществе барышень, когда к нам присоединилась и бабушка.
— Ах, бабушка, милая бабушка, знаете ли вы, что эти негодяи инджиенсы натворили с нашим торжественным балдахином? — воскликнула Пэтти. — Ведь они вынесли его из церкви и поместили на крыше нашего свинарника!
И она рассмеялась совсем по-детски.
— Я знаю все это, — сказала бабушка, — и думаю, что в конце концов оно так и лучше. Хегс не мог приказать убрать его в силу угрозы, а между тем действительно лучше, когда этого балдахина не будет. Однако, друзья мои, пора подумать и о завтраке; я вижу, что Джон уже несколько секунд стоит у дверей и, раскланиваясь, просит нас к столу.
Мы все отправились в столовую и, несмотря на всех поджигателей антирентистов и гибель балдахина, очень весело и приятно позавтракали. Генриетта Кольдбрук и Анна Марстон никогда еще не были так остроумны и находчивы, как в этот день; я даже был немало удивлен живой остротой их разговора; дядя заметил это и торжествовал.
— А слышали вы, мамаша, что сегодня у нас должен быть наш почетный гость Суз и старый негр в своих торжественных костюмах? Как видно, наши краснокожие гости собираются в путь и потому у них должно сегодня состояться большое совещание. Бесследный решил, что приличнее будет устроить это совещание здесь, перед нашим домом, чем перед его хижиной.
— А как же ты узнал об этом, Роджер?
— Я был сегодня утром у Сускезуса и узнал об этом от самого онондаго и переводчика, которого я застал в вигваме. Да, кстати, нам надо решить, как поступить с нашими пленными.
— Правда ли, дядя Ро, — так называли дядю и его питомицы, — правда ли, что можно спасти преступника от каторги, выйдя за него замуж? — совершенно серьезно спросила Генриетта Кольдбрук.
— Что может означать такой вопрос? Я, как опекун ваш, желал бы знать смысл этого вопроса.
— Скажите, скажите ради Бога, Генриетта! — воскликнула Анна Марстон. — Или нет, уж лучше я скажу за вас, если позволите, чтобы вас не конфузить. Дело в том, что мадемуазель Кольдбрук несколько часов назад получила письмо от мистера Сенеки Ньюкема, и так как это дело семейное, то я полагаю, что оно должно быть подвергнуто семейному совету.
— Ах, Анна! — воскликнула Генриетта, краснея. — Я, право, не знаю, прилично ли будет прочитать вслух это письмо.
— Но, быть может, вы разрешите мне прочитать его? — осведомился дядя.
— О, конечно, конечно, — отозвалась она, — и бабушка тоже; я только полагаю, что для других это не может быть особенно интересно. Вот оно, дядя, возьмите и прочтите его, когда вам вздумается.
Дядя принялся тотчас же за чтение письма. Во время чтения все мы могли видеть, как он то хмурился, то досадливо закусывал губу, то злобно улыбался и, наконец, громко рассмеялся. Любопытство наше было так сильно задето, что бабушка сочла нужным сжалиться над нами.
— А разве это письмо не может быть прочтено вслух? — спросила она.
— Нет никакой причины скрывать содержание этого послания от кого бы то ни было, — отозвался дядя Ро, — чем больше оно станет известно, тем больше мы все будем вправе смеяться над этим негодяем, который в сущности ничего лучшего и не заслуживает.
Тогда бабушка взяла письмо и прочла его вслух. Я не стану входить в подробности и передавать точный текст письма Сенеки, носившего какой-то деловой характер, несмотря на страстное признание в любви к мадемуазель Кольдбрук, и оканчивающегося великодушным предложением руки и сердца богатой наследнице, располагавшей восемью тысячами долларов годового дохода.
После того как все вдоволь посмеялись над этим лестным предложением, дядя добавил:
— Да, я вижу, что среди нас, мужчин, есть люди, не имеющие ни малейшего понятия о том, что такое приличие, и этот шут мог подумать, что девушка из хорошей семьи, с прекрасным состоянием согласится соединить свою судьбу с таким господином, как он.
Дядя был, по-видимому, сильно огорчен этим; мне редко случалось видеть его таким взволнованным и огорченным.
— Право, его надо повесить, этого парня, Хегс! Если он проживет и тысячу лет, то все же не научится вести себя прилично.
— Вы, вероятно, отвечали на это письмо, милая моя? — спросила бабушка. — Отвечать было необходимо, хотя, я думаю, лучше было бы, если бы за вас ответил ваш опекун.
— Я ответила сама, не желая давать повода смеяться над этим письмом! Конечно, я отклонила честь этого предложения.
— Ну, уж ежели говорить правду, — по обыкновению весело и шаловливо воскликнула Пэтти, — то я сделала то же самое три недели тому назад.
— А я на прошлой неделе, — добавила Анна Марстон.
Все весело смеялись, кроме дяди.
— Повесить надо этого мерзавца, и больше ничего! — пробормотал он.
— Обдумав хорошенько, ты, вероятно, переменишь свое мнение и не будешь так сердиться на него, Роджер; как бы то ни было, а этот человек проявил благородную отвагу в данном случае. Однако мне любопытно было бы знать, избежала ли мисс Уоррен, одна из всех, такого рода предложения со стороны мистера Ньюкема? — сказала бабушка.
Прелестная Мэри сильно покраснела, покачала головкой, но не сказала ничего. Очевидно, чувства Сенеки по отношению к ней носили более серьезный характер, чем эти письменные излияния другим барышням.
— Мне кажется, этому не следует придавать такого большого значения, — робко заметила, немного спустя, Мэри и как бы застыдилась своих слов.
— Надо непременно поступить с ним по закону, пусть они его повесят, этого негодяя! — повторил еще раз дядя. — Такие господа все в мире ставят кверху дном.
— Будь он ирландец, он не сделал бы исключения и для моей бабушки, дядя! — заметил я.
— Да, черт возьми, это правда! Вы счастливо избежали этой участи, мамаша, а между тем вы обладаете прекраснейшим имением во всем округе.
— Вся сила в том, что этот господин не ирландец, как правильно заметил Хегс, — сказала бабушка, — других причин я не вижу. Но человек, столь преданный дамам, конечно, заслуживает некоторого снисхождения. Право, следует отпустить его на волю, Роджер.
Все барышни присоединились к мнению бабушки и робко просили о помиловании Сенеки.
— Наши краснокожие что-то заволновались, сударыня, — почтительно доложил Джон, появляясь в дверях, — я полагал, что господа пожелают видеть, что там у них происходит; Сускезус уже идет в сопровождении Джепа, который следует за ним, ворча себе что-то под нос; как видно, ему не совсем по вкусу эта церемония.
— Распорядился ли ты, Роджер, приготовить все к приему наших краснокожих гостей?
— Да, все сделано: я уже приказал расставить под деревьями скамьи и припасти побольше табаку. Ведь у них табак играет огромную роль в совете. Все ли готово, Джон?
— Да, мистер Литтлпедж, там уже все готово, — отозвался Джон. — Служащие надеются, сударыня, что вы разрешите им также присутствовать при совещании краснокожих; ведь людям образованным так редко может представиться случай повидать настоящих краснокожих.
Бабушка дала свое разрешение, и все в доме засуетились, заторопились, спеша на лужайку, чтобы присутствовать при последнем свидании Бесследного с его единоплеменниками.
— Вы были очень великодушны, мисс Уоррен, — сказал я вполголоса Мэри, подавая ей шаль, — что не выдали того, что я считаю важнейшей тайной Сенеки.
— Признаюсь, эти письма весьма удивили меня, — задумчиво отозвалась она. — Никто, конечно, не склонен иметь о мистере Ньюкеме особенно лестное для него мнение; но зачем же дополнять его характеристику, представляя его в таком отвратительном виде?
Я не сказал на это ничего, но из этих немногих слов заключил, что Сенека серьезно пытался овладеть расположением Мэри и, несмотря на ее безусловную бедность, ставил ее выше всех остальных.
Старый индеец и его сожитель, такой же старый негр, были друзьями, несмотря на то, что между ними не было почти ничего общего. Индеец обладал всеми достоинствами гордого, мужественного племени, неустрашимого воина и мудрого вождя, словом, человека, никогда не бывавшего подначальным и не знавшего над собою никакой посторонней власти, тогда как негр отличался, естественно, многими недостатками, которые неизбежно влечет за собою рабство печальное последствие принадлежности расы. Но оба эти старца были, безусловно, трезвы — качество весьма редкое среди индейцев, побывавших между белыми, но еще гораздо более редкое среди негров.
Но ведь Сускезус родился среди благородного племени онондагов, славившихся своей воздержанностью, и в течение всей своей долгой жизни он ни разу даже не захотел отведать крепкого напитка. Джеп также в рот не брал ничего хмельного, хотя, как и всякий негр, имел большое пристрастие к сидру.
Не подлежало сомнению, что эти остатки древних времен и прежних поколений, уже почти забытых, были обязаны своим долголетием, своею силой и здоровьем именно этой умеренности в привычках, в связи с их сильной натурой.
Сускезус не работал никогда и никогда не хотел работать. По его мнению, всякая работа была недостойным занятием для настоящего воина, и разве только самая крайняя нужда могла принудить его взяться за работу. До той поры, покуда лес, не имевший конца и края, изобиловал лосем, ланью, медведем и всяким другим зверьем и дичью, он не нуждался ни в каких продуктах земли, кроме тех, которые она сама производила на пользу человека.
Джеп, напротив, привыкнув с раннего детства к работе, не мог отстать от этой привычки даже и в глубокой старости: он положительно не выпускал из рук лопаты, заступа или кирки, хотя, конечно, в результате всей его работы не получалось ничего или почти ничего. При всем том он работал вовсе не для того, чтобы рассеять или отогнать докучливые мысли: ни рассеивать, ни разгонять ему было положительно нечего, мысли вообще никогда не беспокоили его; нет, он работал просто по привычке, из желания оставаться все тем же Джепом, каким он был раньше, и продолжать все тот же образ жизни.
Ни тот, ни другой из этих старцев не просветились светом христианского учения, несмотря на столь долгое пребывание в нашей среде. Трудность, граничащая с невозможностью, произвести в этом отношении какое-нибудь воздействие на краснокожих, стала почти традиционной истиной. Индейцы совершенно не поддаются ни в чем, — а менее всего в деле верований, — влиянию других народов, потому что в душа они считают себя расою высшей сравнительно со всеми остальными и не считают нужным нисходить до их уровня.
Может быть, христианские миссионеры добились бы лучших результатов, если бы решились посетить краснокожих в глуши их лесов, в родных деревнях, вдали от бледнолицего населения наших городов и сел, и там проповедовали бы им учение Христа; тогда они взглянули бы иначе на это святое учение и отнеслись бы к нему с большим доверием, не видя в поведении белых христиан постоянного явного противоречия их учению.
Что же касается Джепа, то, быть может, вся беда для него заключалась лишь в том, что он был рабом в семье, принадлежавшей к епископальной церкви, все обряды которой, как известно, отличаются чрезвычайной простотою и лишены всякого рода аллегорических эффектов, вследствие чего они кажутся многим слишком безжизненными и не оставляют сильного впечатления, а этого-то именно и ищут в религии все неразвитые и некультурные люди. Этим людям нужны тяжелые воздыхания, вопли и стенания, шумные и блестящие процессии, эффектные обряды, одним словом, как можно больше всяких внешних проявлений, действующих скорее на чувство, чем на разум.
Таковы были эти двое людей, которых мы все шли теперь встречать.
Выйдя на лужайку, мы увидели, что они медленно подходили к портику. Сускезус шел впереди, как то и приличествовало его сану и характеру, а Джеп следовал за ним в некотором отдалении; человек этот, несмотря на свой преклонный возраст и на наше постоянное дружеское обращение с ним, никогда не забывал своего настоящего общественного положения бывшего раба. Он родился рабом и добрую половину жизни своей был рабом и теперь желал и умереть рабом, вопреки закону об освобождении, в силу которого он стал свободным человеком. Мало того, мне говорили, что когда мой покойный отец сообщил ему, что он, равно как и все его потомство, которое, кстати сказать, было очень многочисленно, стали теперь свободными людьми и могут распоряжаться собою по своему усмотрению, то он остался этим очень недоволен. «Что из этого может выйти хорошего? — ворчливо сказал он. — Почему не оставить меня в покое? Негр останется негром, а белый человек всегда будет белым человеком, так оно и должно быть. Мы всегда были неграми хороших, знатных господ, почему не оставить нас неграми, сколько мы хотим? Кому это мешает? Вон старый Суз всю свою жизнь был вольным человеком, а что это ему принесло, — много ли пользы или выгоды? При всей своей свободе он остался простым, диким индейцем, бедным краснокожим. Вот если бы еще он мог быть индейцем каких-нибудь важных господ — это было бы еще туда-сюда, а то он только свой собственный индеец, как медведь — собственный медведь или орел — свой собственный орел!»
На этот раз и онондаго, и старый негр были в своих самых торжественных нарядах. Сускезус был даже более наряден, чем на первом приеме своих собратьев. Наряд его, правда, был дикий, но все же как нельзя лучше шел к нему и скрывал его уже столь преклонные лета.
Как и всегда в торжественные дни, красный цвет являлся преобладающим в наряде индейца; краснокожие питают особое пристрастие к этому цвету, который они также преимущественно употребляют и для разрисовки своих лиц.
На этот раз старый вождь постарался с помощью своего грима придать себе по возможности вид грозный, внушающий известный страх, так как он имел в виду явиться перед своими гостями со всеми атрибутами грозного славного воина.
Джеп также не захотел ударить в грязь лицом; он вырядился в тот традиционный костюм негра, который являлся некогда общераспространенным, а затем стал почти легендарным. Род фрака из ярко-алого сукна был украшен двойным рядом перламутровых пуговиц величиною в полдоллара; под ним виднелся яркий зеленый жилет с золотым позументом; на нем были короткие брюки небесно-голубого цвета и полосатые белые с голубым чулки. Однако самою замечательною частью костюма негра являлись его башмаки: они были таких невероятных размеров и в ширину, и в длину, что даже самый опытный натуралист с трудом мог бы поверить, что они принадлежат человеку. Но головной убор являлся главной гордостью старого Джепа: то была треуголка, служившая некогда моему деду, генералу Корнелиусу Литтлпеджу, украшенная золотым шитьем и плюмажем. Эта торжественная шляпа сидела высоко на непомерно кудластых, как руно, и совершенно белых волосах старого негра, точно на снеговой горе.
Так как обитатели далекой прерии еще не успели прийти, то мы все двинулись навстречу двум старикам. Все мы, а в том числе и четыре барышни, дружески протянули руки Сускезусу, приветствуя его. Очевидно, он всех отлично знал и помнил; с бабушкой он здоровался с некоторым сердечным волнением, Марте он дружески кивнул головой, как любимому ребенку, а руку Мэри он некоторое время удержал в своей руке, внимательно вглядываясь в ее лицо. Остальные барышни, очевидно, не представляли для него никакого интереса, и он только ответил должной вежливостью на их вежливость.
На лужайку вынесли для Сускезуса кресло, в которое он тут же и опустился, между тем как Джеп медленно приблизился к нам, снял шляпу и отказался от стула, который предложили было и ему.
— Как нам приятно видеть вас опять здесь, вас и вашего старого друга Сускезуса на этой нашей лужайке перед старым домом! — сказала бабушка, приветствуя Джепа.
— Не такой старый этот дом, мисс Дуз, — пробормотал негр. — Я помню, его построили недавно.
— Недавно?! Ну, нет, он уже стоит шестьдесят лет; в то время я еще была совсем молоденькой женщиной.
— Да, мисс Дуз, я часто удивляюсь, что такая молодая дама и вдруг так скоро изменились; вы очень сильно изменились, мисс Дуз.
— Ах, Джеп, хотя время и кажется вам столь коротким, а восемьдесят лет — это уж большой возраст для женщины. А вы, друг мой, — обратилась она к Сускезусу, который молчал все время, покуда она разговаривала с Джепом, — вы тоже находите во мне такую же разительную перемену? Ведь вы помните меня чуть ли не с детских лет, когда еще мы жили в лесу у дяди моего, прозванного «Носивший Цепи».
— Почему же Сускезусу забыть свою маленькую касаточку? Песенка ее и теперь еще звенит порою у меня в ушах. Нет, в моих глазах маленькая касаточка не изменилась нисколько.
— Вот это хоть, по крайней мере, любезно, достойно рыцарски вежливого вождя онондагов! — воскликнула бабушка. — Но, добрый мой Сускезус, я сама знаю, что время на все кладет свой отпечаток.
— Сускезус помнит все, — продолжал индеец, преследуя, очевидно, нить своих размышлений. — Он помнит хорошо и Носившего Цепи; то был отважный воин, добрый человек, хороший друг и разумный советник; я знал его еще юным охотником. Он был здесь, когда все это случилось.
— Когда это случилось, Сускезус? — спросила бабушка. — Я так давно желала знать, что заставило вас расстаться со своим народом, который вы так любите и все заветы и обычаи которого вы так свято хранили в течение всего своего пребывания среди нас, бледнолицых. Я все могу понять, но я желала бы узнать от вас и те причины, которые побудили вас оставить свое племя в довольно еще молодые годы и прожить вдали от него более ста лет; мне хотелось бы узнать о них прежде, чем ангел смерти призовет меня.
Пока бабушка впервые в своей жизни расспрашивала об этом старого онондаго, пристальный взор индейца покоился на ней сперва с каким-то удивлением, а затем с невыразимой грустью, и, склонив голову на грудь, он некоторое время хранил молчание, как бы переживая все прошлое. Так прошло несколько минут.
— Носивший Цепи никогда не говорил о том? — спросил он, испытывающе глядя на бабушку. — А старый вождь тоже не говорил? Он знал, э, э!
— Нет, никогда! Я не раз слышала от дяди, а также от моего тестя, что им известна причина, побудившая вас расстаться со своим племенем, и что причина эта делает вам честь, но более я не слыхала от них ни слова.
Сускезус внимательно выслушал ответ бабушки, но лицо его не выдавало ни малейшего волнения, только глаза — живые, подвижные и проницательные — свидетельствовали о том, что он был чрезвычайно взволнован. Однако он не сделал никакого признания; прошло некоторое время, прежде чем старый индеец выговорил какое-либо слово. Когда же он вновь заговорил, то первые его слова были:
— Да, Носивший Цепи — разумный вождь, и генерал тоже разумный человек. Знал, когда говорить и что говорить надо.
Не знаю, стала ли бы бабушка продолжать далее свои расспросы на эту тему, но только в этот момент краснокожие, выйдя из своих помещений, подходили уже к лужайке.
Бабушка отступила на несколько шагов, а дядя провел Сускезуса к группе деревьев, под которыми были расставлены скамьи для ожидаемых гостей, я же нес за стариком кресло, чтобы оказать ему наибольший почет. Все, в том числе и прислуга, последовали за нами.
Индеец и негр оба сидели на стульях на некотором расстоянии друг от друга; для всех членов нашей семьи также были вынесены стулья, и мы поместились позади Сускезуса, но немного поодаль, чтобы не стеснять никого своим присутствием.
Краснокожие гости, как всегда, приближались гуськом, то есть по одному человеку, следуя друг за другом в удивительно стройном порядке, ступая в след шедшего впереди. На этот раз им был Тысячеязычный, а далее следовали уже Огонь Прерий, Каменное Сердце, Орлиный Полет и другие. К немалому нашему удивлению, эти люди привели с собой и доверенных их надзору пленных, связанных с необычайным искусством, присущим этим диким племенам, так что всякая попытка к бегству становилась совершенно невозможной.
Вся церемония была совершенно та же, что и в первое посещение индейцев. Всеобщее довольно продолжительное молчание и внимательное созерцание хозяина и хозяином своих гостей повторилось и в этот раз. Затем Орлиный Полет, взяв затейливо выточенную из какого-то легкого мягкого камня и уже набитую трубку, зажег ее таким образом, чтобы она не скоро могла потухнуть, и почтительно поднес ее Сускезусу, который, приняв ее, сосредоточенно курил в течение нескольких минут и затем возвратил обратно тому, кто вручил ему эту трубку. То было, очевидно, знаком, по которому должны были быть зажжены и другие трубки. Мне и дяде также предложили по трубке, которые мы возвратили после двух-трех затяжек. Джон и другие слуги мужского пола также не были забыты, а Джепу эту честь оказал сам Огонь Прерий. Негр, приглядевшись к тому, что происходило вокруг него, нашел очень дурным этот обычай, принуждавший человека отдавать обратно трубку почти сейчас же после того, как ее вручили. Он не пытался даже скрывать своих мыслей на этот счет, как это стало ясно тотчас же после того, как ему подали трубку.
Видя, что перед ним стоит человек, готовый принять из его рук трубку, едва он успеет раза три затянуться, он почувствовал в душе то же самое, что он испытал бы при виде того, что у него хотят отнять ото рта кружку с любимым сидром, когда он только едва успел пригубить его.
— Нет надобности стоять тут перед моим носом, — ворчливо и сердито забормотал он, — когда докурю, я отдам вашу трубку, не бойтесь, не утащу; вот мистер Корни, или мистер Мальбон, или же мистер Хегс, не знаю уж, который из них жив, они вам скажут. Да все равно! Я еще хочу курить и не люблю вашей индейской моды выпускать сейчас же из рук то, что мне дали. Негр — есть негр, а индеец — индеец, но негр лучше! Не жди, индеец, когда я докурю, ты получишь свою трубку, как я сказал. Не советую сердить старого Джепа, он тогда бывает страшен.
Огонь Прерии, конечно, не понял и половины слов негра, но он сообразил, что тот желает докурить один всю трубку, и хотя это было против всех правил индейского общежития и нарушило, так сказать, их традиционный обычай, индеец все же вел себя с вежливостью, достойной самого благовоспитанного человека, и отошел от негра так же спокойно, как если бы все шло своим порядком. В подобных случаях чувство приличия у индейцев чрезвычайно развито. Не было даже никакой возможности заметить на его лице или в его манерах хотя бы малейший намек на то, что он считал поступок негра неприличным. Ни пожимания плечами, ни плохо скрываемых улыбочек, ни переглядывания или перемигивания, одним словом, ничего из обычных выражений неодобрения или порицания Огонь Прерии не позволил себе; он сохранил все свое хладнокровие и спокойно, с достоинством отошел в сторону и вернулся на свое место. Было ли то результатом индейского самообладания и хладнокровия, или же чистой благовоспитанности, решить трудно.
Между тем курение мало-помалу стало уже занятием всех здесь присутствовавших, но оно носило характер какой-то установленной церемонии; только один Джеп присосался к своей трубке и не выпускал ее изо рта. Его сознание превосходства своей расы над расой краснокожих было столь же непоколебимо, как и сознание своего низшего положения по отношению к белым. Вскоре, однако, все отложили в сторону свои трубки, и на некоторое время среди индейцев господствовало сосредоточенное молчание. Наконец, Огонь Прерии встал со своего места и заговорил:
— Отец наш, мы собираемся вернуться домой. Наши сквау (жены) и наши вигвамы (жилища) в прериях зовут нас обратно. Пора нам уходить отсюда! Там солнце садится, здесь оно восходит. Путь наш долог и труден. До сей минуты странствие наше было мирной прогулкой, мы не сняли ни одного скальпа, не обидели ни одного зверя, ни одного человека, и за это мы имели радость увидать отца нашего, старого дядю Сэма, и отца нашего Сускезуса, и теперь мы вернемся, счастливые и радостные, в наши прерии, в страну заката. Отец, предания и сказания наши правдивы и никогда не заключают в себе ничего лживого. Лживое предание — хуже лживого индейца. Лживый индеец своим словом обманывает и вводит в заблуждение своих друзей, жену, детей, а лживое предание обманывает целое племя. Наши же предания все правдивы; они говорят о доблестном и праведном онондаго. Хорошо и полезно для человека слушать рассказы о справедливых людях; дурно и вредно слушать рассказы о людях несправедливых. Без справедливости индеец не лучше волка! Отец мой, ты видел много зим, такова была воля Маниту[13]. Великий Дух желает сохранить тебя долго на земле, потому что ты подобен кучке камней вдоль дороги, указующей охотнику желанную тропу; все краснокожие, взирая на тебя, думают о добре, доблести, правде и справедливости. И я знаю, Великий Дух не скоро еще отнимет у нас нашего отца и призовет его к себе, чтобы краснокожие люди не забыли, что такое добро.
На этом Огонь Прерии окончил свою вступительную речь, встреченную шепотом одобрения со стороны присутствующих, потому что она выражала их чувства именно так, как они того желали. Сускезус не пропустил ни одного слова из сказанного, но на этот раз он казался мне менее взволнованным и потрясенным, чем при первом своем свидании с единоплеменниками. За этой вступительной речью последовал, по обыкновению, известный промежуток общего сосредоточенного молчания; все мы с нетерпением ожидали, когда заговорит Орлиный Полет, но вместо него встал и выступил вперед гораздо более молодой воин, прозванный Оленья Нога за необычайную быстроту и легкость бега. К немалому нашему удивлению он обратился прямо к старому негру: индейская вежливость требовала того, чтобы что-нибудь было сказано неизменному другу и верному товарищу Бесследного.
Я не стану дословно приводить здесь эту речь, полную всякого рода любезностей и обращенную исключительно к Джепу. Речь заканчивалась следующим образом: — Негр — друг Сускезуса: они прожили вместе, в одном вигваме, столько лет в любви, мире и преданности друг другу, а всякого, кого ценит и любит Сускезус, любят и ценят и индейцы, всякого, кого уважает их старый и доблестный вождь, того чтут и уважают все краснокожие!
Понятно, старый Джеп не понял бы ни одного слова из всей речи молодого вождя, если бы Тысячеязычный не предупредил его заранее о том, что она будет обращена исключительно к нему, а Пэтти, со своей стороны, не внушила ему внимательно прислушиваться к речи и затем постараться сказать что-либо в ответ на нее; поэтому, едва успел молодой оратор кончить свою речь, как Джеп нехотя поднялся и, сердито взглянув на человека, вынуждавшего его говорить, резким и недовольным тоном произнес:
— Полагаю, что негр должен что-нибудь сказать. Но он не индеец и потому не речист. Негр слишком много работает, чтобы много говорить, да и я стар; бедный негр видит, как другие отходят на покой, а я и Суз, мы все живем на свете. Но Суз уже стареет и с каждым днем становится слабее и слабее, я же еще очень силен и становлюсь все сильнее и сильнее с каждым днем. Все должны когда-нибудь умереть, и на моих глазах уже умерли очень многие, даже из моих господ, и мисс Дуз тоже должна будет умереть, хотя она, как видно, вовсе к этому не расположена, да все равно… А вот и эти негодяи инджиенсы идут сюда. На этот раз надо от них окончательно отделаться. Бери свое ружье, мой славный Суз, бери его скорее и не забывай, что подле тебя твой верный старый Джеп!
И, действительно, большой отряд инджиенсов двигался по дороге к нашему дому, но о том, что произошло далее, мы скажем в следующей главе.
Сначала нам всем показалось странным, что старый негр прежде всех нас заметил приближение инджиенсов, но затем это обстоятельство объяснилось тем, что все присутствующие сосредоточивали свое внимание на ораторе, тогда как взгляд старого негра блуждал повсюду, ни на чем особенно не останавливаясь. Как бы то ни было, эти инджиенсы, числом около двухсот человек, приближались с каждой минутой. Дядя был того мнения, что оставаться на лужайке было не безопасно, а потому сделал тотчас же распоряжение, чтобы вся женская прислуга под предводительством Джона ушла в дом и заперла все ставни и двери нижнего этажа, загромоздив их чем попало, а также все ворота, калитки и входные двери.
В то же время мы попросили Сускезуса и Джепа перейти вместе с нами под портик, куда в одну минуту были перенесены их кресла и стулья дам. Несколько минут спустя наши старцы опять уже спокойно сидели на своих креслах, тогда как ни один из краснокожих не сдвинулся с места. Все они стояли там, где и были, неподвижные, как статуи; только Каменное Сердце косился на кусты, расположенные вдоль балки или оврага и представлявшие собою прекрасное место для прикрытия или засады.
— Если вы желаете предложить краснокожим войти в дом, — сказал мне переводчик, — то советую вам обратиться к ним с этим теперь же, так как я не поручусь, что минуту спустя они не рассыпятся во все стороны, как стая спугнутых голубей, и уж тогда, без всякого сомнения, должна будет произойти битва, так как с этими людьми шутить нельзя.
Дядя последовал тотчас же совету Тысячеязычного и попросил индейских вождей последовать за Доблестным онондаго, что они тотчас же сделали без всякой торопливости или волнения.
При этом нас особенно удивило то, что ни один из индейцев не обращал ни малейшего внимания на приближающихся врагов, как будто их вовсе не существовало. Мы приписали эту крайнюю сдержанность и самообладание силе их характера и желанию сохранить в присутствии Сускезуса полное достоинство.
Инджиенсы высыпали на лужайку как раз в то время, когда все наши приготовления к их приему были окончены, и Джон явился с докладом, что все окна, входы и двери забаррикадированы и что у ворот собрались все садовники, конюхи и работники, надлежащим образом вооруженные и готовые отстоять вход во внутренний двор, а в помещении, примыкающем к боковому крылечку было наготове необходимое оружие и для всех нас.
Дамы наши поместились на стульях у самых входных дверей главного крыльца, чтобы иметь возможность во всякое время немедленно укрыться в доме; впереди них сидели на своих креслах Сускезус и Джеп, а вся группа вождей занимала противоположный конец портика. Тысячеязычный находился посередине, между двумя группами, чтобы с большим удобством исполнять свою роль переводчика, тогда как дядя Ро, я и еще несколько человек мужской прислуги встали позади наших старых друзей. Сенека же и его сообщник находились среди группы индейцев.
В тот самый момент, когда инджиенсы заняли почти всю лужайку, со стороны большой дороги послышался учащенный конский топот, и глаза всех присутствующих невольно обратились в ту сторону. Минуту спустя Оппортюнити Ньюкем поспешно соскочила с седла, привычной рукой привязала лошадь к толстому суку дерева и быстрыми шагами направилась прямо к дому. Пэтти сошла с крыльца, чтобы принять эту неожиданную гостью, я поспешил за ней следом. Обращение Оппортюнити на этот раз было нервное, резкое и раздражительное.
Окинув одним взглядом все три группы, она сразу заметила брата, и брови ее сдвинулись; не сказав ни слова, она схватила меня под руку и увлекла в библиотеку, остановившись лишь на минуту перед бабушкой, чтобы поздороваться с нею, остальным она едва кивнула головой, но это было не потому, что она не хотела быть вежливой, а просто потому, что ей было положительно не до того. Надо отдать ей справедливость, Оппортюнити была девушка очень энергичная, когда дело касалось чего-нибудь серьезного.
— Ради Бога! — воскликнула она, взглянув на меня не то нежно, не то враждебно. — Как вы думаете поступить с Сенекой? Ведь вы стоите над пропастью, Хегс, и, как кажется, сами того не подозреваете.
Она говорила очень серьезно, и я уже убедился на опыте, что ее советы и сведения могли мне сослужить значительную службу.
— На какого рода опасность намекаете вы, милая Оппортюнити?
— Ах, Хегс, что бы я дала за то, чтобы все было иначе! Но разве вы не видите инджиенсов?
— Да, я их вижу, но и они тоже, вероятно, видят моих индейцев.
— О, что эти индейцы значат? Они их больше не боятся. Сначала было, когда они полагали, что это ваши наемники, люди отчаянные, которых вы призвали для того, чтобы они снимали скальпы, произошло некоторое смущение, это правда, но теперь всем известна история этих людей, и никто больше их не опасается. И если уже суждено быть с оголенным черепом, то, без сомнения, оголены будут черепа самих же этих индейцев. Весь этот край поднялся, и ходят слухи, будто вы привели с собою этих краснокожих кровопийц с тем, чтобы заставить их резать женщин и маленьких детей и отовсюду изгнать наших арендаторов, чтобы вновь вступить во владение всеми вашими фермами еще до окончания сроков контрактов и условий. А некоторые прибавляют еще, что у индейцев имеются списки тех лиц, с жизнью которых прекращается срок аренды, и что они прежде всего должны стараться умертвить всех этих людей.
— Милая моя Оппортюнити, — возразил я, смеясь, — я вам очень и очень благодарен за то участие, какое вы принимаете во всех моих делах, но, право, мне трудно понять, как эти злые толки могут заслуживать хотя бы каплю доверия, когда вы сами же мне говорите, что теперь уже всем известна история этих индейцев и причины их появления в наших краях и что в силу того к ним потеряли всякий страх?
— Ах, неужели вы все еще не знаете, что когда необходимо устроить некоторое волнение в народе, никто особенно не считается с правдою или фактами; напротив, в таких случаях часто пускают слухи, иногда даже самые нелепые и противоречивые, и твердят, и повторяют их, смотря по тому, насколько они отвечают цели, вот и все!
— Да, это, может быть, и правда, но скажите, вы сами неужели исключительно с тем приехали сюда, чтобы предупредить меня об этой опасности?
— Мне кажется, что я всегда весьма охотно приезжала в этот дом, Хегс, и, право, ведь у каждого человека есть своя слабость, и я тоже не представляю исключения из этого правила, — тут она вновь бросила на меня нежный взгляд, — но при всем том я никогда не сказала бы вам того, что сказала тогда, если бы только я могла знать, что через это мой брат попадет в такое ужасное положение.
— Я вполне понимаю, каково должно быть ваше беспокойство относительно вашего брата, но могу вас уверить, мисс Оппортюнити, что ваша дружеская услуга не будет забыта мною, когда дело коснется вашего брата.
— Если так, то почему бы вам не позволить инджиенсам теперь же отнять его из рук ваших друзей, настоящих индейцев? — живо подхватила она. — Я готова поручиться вам за него, что он тотчас же покинет эти края и не вернется сюда в течение нескольких месяцев, если только вы того требуете, до тех пор, пока эта история не будет забыта.
— Значит, посещением инджиенсов мы сегодня обязаны, собственно говоря, вашему брату; они явились сюда с намерением вырвать его из наших рук, да?
— Отчасти так; они непременно хотят вернуть его, не допустить суда, потому что он является хранителем всех тайн антирентистов, и они очень опасаются за него, чтобы он не выдал их под впечатлением страха или под угрозой наказания. Они знают, что если он успеет сообщить хоть четверть того, что ему известно, то здесь в течение целого года не будет ни одного спокойного дня.
Не успел я ответить ей на эти слова, как меня позвали вниз; инджиенсы приблизились уже настолько, что дядя счел мое присутствие необходимым. Когда я очутился опять под портиком, толпа их уже группировалась около той кучи развесистых деревьев, где с полчаса тому назад расположились наши краснокожие гости. Тут инджиенсы остановились. За ними быстрыми шагами приближался к дому почтенный мистер Уоррен, нимало не смущаясь, как видно, присутствием этой многочисленной, заведомо враждебной ему толпы. Он торопился достигнуть дома, прежде чем эти люди успеют преградить все входы в него.
Старик миновал уже толпу ряженых и находился на полпути между той группой деревьев и домом, как десяток инджиенсов вдруг отделились от толпы и последовали за ним, видимо, намереваясь преградить ему путь и, быть может, собираясь даже арестовать его.
В этот момент, когда все мы невольно поднялись со своих мест под впечатлением общего сочувствия и расположения к нашему уважаемому пастырю, Мэри бросилась вперед и в одно мгновение очутилась подле отца, которого она обхватила обеими руками, точно стараясь укрыть его от преследователей и умоляя его бежать скорее и укрыться в доме. Но мистер Уоррен счел за лучшее не бежать и не искать спасения под чужой кровлей, а будучи уверен в том, что ничего дурного или такого, что не входило бы в круг его обязанностей он не сделал, остановился и обернулся лицом к тем, которые его преследовали, выжидая, что будет. Это невозмутимое спокойствие и доверчивость священника окончательно смутили преследователей; предводители их приостановились и стали о чем-то сговариваться между собою, а затем медленно повернули назад и вновь присоединились к главной группе, из которой они только что выделились, предоставив мистеру Уоррену и его дочери беспрепятственно продолжать путь.
Священник поднялся по ступенькам портика с таким же спокойствием, с каким обыкновенно входил в свою церковь. Ни малейшее облачко гнева, досады или смущения не омрачало его приветливого лица. Что же касается Мэри, то никогда еще до сей минуты я не видал ее такой прелестной, как теперь, когда она об руку с отцом входила по ступеням портика, еще взволнованная и прекрасная, с выражением нежности и доверчивости на лице и в глазах.
В продолжение всей этой сцены индейцы казались столь же безучастными, как каменные изваяния. Ни один из них не повернул головы и не отвел глаз от Сускезуса, несмотря на то, что все они отлично сознавали, что враг был уже совершенно близко, всего в нескольких десятках шагов от них. Казалось, будто это безучастное отношение индейцев к непрошенным гостям передалось и переводчику, который как раз в тот момент, когда инджиенсы преследовали мистера Уоррена, закуривал трубку и ни на минуту не отвлекся от своего занятия, несмотря на неистовые завывания и крики мнимых индейцев и на ту тревогу, которую испытывали в это время все мы. Мистер Уоррен сообщил нам, что, увидав в окно своего дома проходивших мимо него людей в таком большом числе, он последовал за ними, желая быть посредником между нами и ними.
— Уничтожение балдахина, конечно, уже подготовило вас к чему-нибудь не совсем обычному, — сказала бабушка, обращаясь к мистеру Уоррену. Но оказалось, что священник ничего об этом не знал; он был крайне удивлен, но сожаления его были довольно холодны.
Тем временем инджиенсы, постояв неподвижно на своих местах, развернули фронт и двинулись вперед со страшным топотом, отбивая ногами землю и как будто желая запугать нас этим. Но никто из нас не проявил по этому поводу ни малейшего беспокойства, даже дамы, и те не трогались со своих мест, не говоря уже об индейцах, которые не обращали на них ни малейшего внимания; эти люди, казалось, считали должным согласовывать свое поведение с поведением Сускезуса: до тех пор, покуда он остается неподвижен, все они будут поступать точно так же. Расстояние между портиком и группою деревьев, о которой мы упоминали выше, было не более ста шагов, и чтобы пройти его, требовалось очень немного времени. Однако я заметил, что по мере приближения господа инджиенсы замедляли шаги и линия их фронта заметно утрачивала свою первоначальную правильность, но зато топанье и отбивание земли каблуками становились все громче и громче, как будто они старались придать себе храбрости этим шумом. Подойдя к дому на расстояние всего каких-нибудь пятидесяти шагов от нас, они остановились и только продолжали неистово топать ногами, вероятно, в надежде заставить нас обратиться в бегство. Я счел этот момент удобным, чтобы заявить им о своих правах на своей земле. Выйдя вперед на выступ портика, я знаком потребовал тишины и внимания, давая понять, что хочу говорить с ними. Топот тотчас же прекратился, и водворилась полнейшая тишина.
— Все вы знаете, кто я такой, — начал я совершенно спокойным и уверенным тоном, — а следовательно, всем вам известно, что я владелец этого дома и этих земель, и как таковой я приказываю вам всем и каждому в отдельности немедленно убраться отсюда и уйти либо на большую дорогу, либо на чью-либо чужую землю. А всякий, кто только посмеет еще остаться здесь после этого моего предупреждения, будет считаться нарушителем общественного порядка и получит, как таковой, должное наказание от лица закона.
Я произнес эти слова громко и отчетливо, отчеканивая каждое слово, так что каждый из них мог меня слышать. Когда я кончил, люди в масках обратились лицом друг к другу и стали переговариваться между собой; очевидно, между ними произошло какое-то смущение и беспорядок, но вожаки быстро восстановили порядок и заставили их остаться на своих местах. При этом было решено, конечно, теми же вожаками, а не толпой, отвечать на мои слова лишь криком или же презрительным молчанием.
Кричали и орали, действительно, довольно дружно, но этим демонстрация не ограничилась, последовал еще такого рода разговор, который я считаю не лишним повторить ради характеристики наших взаимных отношений.
— «Король» Литтлпедж! — насмешливо крикнула одна из масок. — Что сталось с твоим троном? В доме святого Андрея ниспровергнули трон здешнего монарха! Знаешь ты это?
— Твои свиньи стали теперь аристократами и вскоре станут владельцами и властелинами!
— Хегс Литтлпедж, вспомни, что ты тоже человек, такой же, как и мы. Отчего же ты нас не зовешь к своему столу? Я могу есть не хуже любого человека и не меньше любого.
— А я могу пить за троих, приготовь для меня лучшие твои вина!
Все это сходило у инджиенсов за остроумие, и честные и благородные труженики не только поддерживали их, но на этот раз даже принимали вместе с ними, как оказалось впоследствии, участие в их доблестной экспедиции. Я старался казаться вполне равнодушным, и, как кажется, мне это удалось. Приводить какие бы то ни было доказательства этим людям было бы делом совсем излишним, но нельзя было также и молчать: подобные люди не в состоянии понять, что молчание есть выражение презрения, и потому я решил отвечать на их оскорбительные возгласы. По знаку, сделанному мной, все замолчали, и я мог говорить свободно.
— Я приказал вам очистить эту лужайку немедленно; я здесь хозяин точно так же, как каждый из вас хозяин в своем доме. Оставаясь здесь, вы нарушаете закон. Что же касается того балдахина, то я был бы вам очень признателен за то, что вы приняли на себя труд убрать его, если бы только это не было насилием с вашей стороны и нарушением моих прав собственности. Я первый восстаю против всякого рода отличий и признаков в храме Божием, где все должны быть равны, как перед смертью, и не желаю этих отличий ни для себя, ни для своих близких. Я требую для себя только тех прав, какими пользуются другие мои сограждане, ничуть не более! Я требую, чтобы моя собственность уважалась наравне с собственностью других людей. Я не хочу никаких привилегий себе, но я хочу справедливости и беспристрастия! Я не понимаю, какие права можете вы предъявлять на раздел моего имущества, скорее, нежели я на ваши урожаи или на ваш скот.
— Все это прекрасно, — возразил из толпы какой-то голос, — а что ни говори, все же вы аристократ и властитель, и богач и, как все они, заслуживаете только ненависти и презрения! — но сказано это было не явственно, а как-то себе в бороду.
Так как это был единичный голос, то я не возражал на него, тем более, что всем нам было ясно, что речь моя произвела на этих людей некоторое впечатление. Они как будто смутились. Очевидно, слова мои расшевелили у них в глубине души давно заглохшее в них чувство справедливости, вложенное в душу людей самим Богом.
Глубокое молчание воцарилось кругом вслед за моими словами; затем эти люди стали тихо перешептываться и совещаться между собой, после чего остались неподвижно на своих местах, не отступая назад, но и не подаваясь вперед.
Окончив свою речь, я спокойно вернулся к своему месту, решив терпеливо выжидать, что будет дальше. Пользуясь минутой затишья, Тысячеязычный обратился к инджиенсам и повелительным тоном объявил им, чтобы они не нарушали ничем совещания вождей, так как никто не может безнаказанно прерывать их прения.
— До тех пор, покуда вы будете держаться смирно, они не тронут вас, но если вы рассердите этих воинов, вам несдобровать.
Подействовало ли на этих людей предупреждение Тысячеязычного, или же любопытство взяло верх в этот момент и возымело на них свое влияние, или же они вовсе не намеревались доводить дело до чего-нибудь более серьезного, но только вся эта толпа ряженых оставалась внимательными зрителями и слушателями того, что вслед за тем происходило. Между тем Тысячеязычный заявил вождям, что они могут спокойно продолжать свои беседы.
По прошествии некоторого времени, в продолжение которого не было произнесено ни слова, тот же молодой вождь, который перед тем обращался к Джепу, поднялся снова и, подойдя к старому негру, предложил ему продолжать и докончить свою речь. Слова его были пересказаны Джепу Тысячеязычным, который при этом добавил, что ни один из вождей не произнесет ни слова, покуда прерванная речь негра не будет окончена.
Нелегко было вновь поднять на ноги старого Джепа; пришлось в это дело вмешаться Пэтти, которая, положив свою маленькую беленькую ручку на плечо старого негра, уговорила его встать и докончить свою речь. Он узнал Пэтти и тотчас же повиновался ей.
— Что они хотят, эти люди, обернутые в бурый коленкор? — начал он.
— Чего им нужно? Зачем их допустили сюда? О, я уже стар, я очень стар и часто спрашиваю себя, когда же наконец пробьет мой час? Вот тоже Суз, куда он годен? Прежде когда-то он был замечательным ходоком, замечательным охотником и зверобоем, великим воином и великим человеком среди вот этих краснокожих, ну, а теперь он уже вовсе износился. Индеец, когда становится неспособным к охоте, положительно ни на что не годится! Но эти коленкоровые черти ведь не индейцы, чего им нужно здесь? Здесь есть и настоящие индейцы, кроме Суза, два, три, шесть, десять, много их, и все они пришли повидать старого Суза. Почему негры не приходят повидать меня? Ведь я такой же старый, как Суз, я даже старше Суза, а старый чернокожий не хуже старого краснокожего! Почему? А эти люди с головою в коленкоровых мешках, что это за люди? Что тебе надо здесь, парень? Пошел вон, убирайся скорее восвояси! Уходи ты отсюда, не то я тебе скажу такие слова, которые ты не рад будешь слышать!
Докончив таким образом свою несвязную речь, Джеп грузно опустился на свое кресло, как после очень утомительной работы. Наступило время индейцев изложить причину, побудившую их главным образом посетить Равенснест. Огонь Прерии встал и выступил вперед.
«Отец! — промолвил он торжественно и с глубоким чувством. — На сердце у детей твоих печаль! Шли они сюда долгим, трудным путем, мокасины их износились в пути, и камни резали им ноги, но они шли, и на душе у них было легко; они шли, чтобы видеть доблестного онондаго. И вот они пришли и увидели его, и сердца их возрадовались еще более, чем от предвкушения этой радости. Они увидели его: он, точно мощный дуб, который могло разбить грозой, который мог от долголетия порасти седым мхом, но которого ни тысячи гроз, ни сотни годов не могут лишить его чудной зеленой листвы, его тени, этой доблести дуба. Он походит на самый старейший дуб леса. Он величествен и прекрасен, и смотреть на него приятно. Видя его, мы видим вождя, знавшего отцов наших отцов и их отцов. Он назван доблестным онондаго, потому что доблестей у него много, но есть у него нечто такое, чего не должно было бы быть: он родился краснокожим человеком, но он слишком долго жил между бледнолицыми, так что мы боимся, как бы добрые духи, когда он переселится в счастливые долины, не приняли его за бледнолицего и не указали ему не ту сторону, по которой должны следовать его краснокожие братья до своих счастливых долин. А если бы это случилось, то мы, краснокожие, потеряли бы навсегда своего доблестного онондаго. Но этого не должно быть! И отец мой, наверное, не желает, чтобы это случилось! Нет, у него будут лучшие мысли, и он вернется к нам, к своим детям, и оставит нам в вечное наследие и свою мудрость, и свои советы, и свои доблести и докажет свою привязанность к народу одного цвета с ним.
Мы все просим его о том! Отец, дети твои будут заботиться о тебе с любовью, ты будешь иметь пищу и всякое мясо до конца дней твоих, и никогда ни в чем не будешь нуждаться. И когда, наконец, пробьет твой час переселиться в счастливые долины, то ты не ошибешься тропой и останешься навеки среди твоих краснокожих детей! Мы все просим тебя о том!»
Наступило долгое и торжественное молчание. Видно было, что Сускезус был очень тронут и самой речью, и просьбой, выраженной в ней. При виде этих представителей разных отдаленных племен, пришедших издалека воздать должную честь его достоинствам и просить его прийти и умереть среди них, старик не мог не чувствовать себя счастливым и взволнованным. Все, что в нем еще осталось молодого, как будто ожило теперь, и по его наружному виду в этот момент ему нельзя было дать более шестидесяти лет.
После того, как вожди так горячо и искренне выразили главную цель своего посещения и просьбу вернуться в их родную среду, их горячее желание принять его в свое общество в качестве самого желанного гостя, советника и руководителя, доблестному онондаго оставалось лишь также прямо и открыто высказать им свое решение. Глубокое молчание и напряженное внимание всех лиц достаточно красноречиво свидетельствовали о том великом нетерпении, с каким ожидался его ответ.
Огонь Прерии уже более трех минут как сел на свое место, и все находились в напряженном, томительном ожидании, когда, наконец, поднялся Сускезус и начал говорить. Голос его дрожал от сильного душевного волнения, в нем слышались трогательные ноты, но он был чист и явственен, как сильный голос возмужалого человека, и каждое его слово было слышно на далеком от него расстоянии.
«Дети мои, — начал он, — когда мы молоды, мы не знаем и не может знать, что с нами будет дальше; молодость всегда полна надежд, но старость обладает очами, которые видят все в настоящем свете. С того часа, как Великий Дух произнес имя моей матери, призывая ее туда же, в счастливые долины, где уже находился мой отец, призванный туда ранее ее, и где она должна была готовить отцу пищу, я остался один в своем вигваме и жил один. Отец мой был великий воин; его убили делавары вот уже более ста лет тому назад. — Здесь говоривший прервал свою речь и, помолчав немного, продолжал, видимо, стараясь преодолеть охватившее его волнение. — Да, я жил один; молодая сквау (женщина) должна была войти в мой вигвам и остаться в нем, украшая мое жилище своим присутствием. Но она не пришла; другой молодой воин ранее меня заручился ее словом, и справедливо было, чтобы она исполнила данное ею обещание. Так она и сделала, но на душе у нее долго было тяжело. Ни одна сквау не переступила моего порога и не жила в моем вигваме, а я не пожелал быть отцом. Но видите ли вы, как все сложилось иначе: я стал теперь отцом всех краснокожих! И каждый краснокожий воин теперь мой сын! Да, все вы мои дети, и я узнаю вас и назову по имени, когда мы встретимся когда-нибудь на прелестных тропинках счастливых долин, за пределами долин вашей теперешней родины. Вы назовете меня отцом, а я назову вас своими сыновьями, и этого довольно!!
Вы просите меня пройти с вами по далекой тропе, ведущей в ваши прерии, но, дети, тот путь слишком далек для старца. И я так долго жил среди бледнолицых, что половина моего сердца сделалась белой, хотя другая половина осталась красной, как была. Я не могу разрубить пополам своего сердца; оно или должно все уйти с вами, или же все остаться здесь. И тело не может расстаться с сердцем, и потому оба должны остаться там, где они находятся теперь и где они так долго жили. Благодарю вас от души, дети мои, но желание ваше не может осуществиться».
Сускезус замолчал и опустился в кресло.
Огонь Прерии, выждав некоторое время и видя, что доблестный онондаго все продолжал оставаться под впечатлением своих дум, встал и обратился к нему со следующими словами:
— Отец, ты говорил разумно и мудро, как говоришь всегда, и эти дети твои усердно слушали тебя, но они еще не довольно слышали и хотят слышать больше твоих мудрых слов. Если, отец мой, ты утомился стоять, то все мы тебя просим: сиди, но говори нам свое слово!
Сускезус продолжал, сидя, свою речь: «Видите ли, дети мои, этих людей, что стоят перед вами? Это бледнолицые люди, которые прячут лица свои в мешки из коленкора, чтобы их не могли узнать. Для чего они рыскают по стране, позоря краснокожего человека и называя себя инджиенсами, хотите ли знать? Я вам скажу это: люди эти не воины, хотя и носят при себе ружья, они скрывают свои лица потому, что поступают дурно и не хотят, чтобы их узнавали; их боятся только сквау (женщины) и папу (дети). И если им случается одолеть врага, то только тогда лишь, когда их сто человек нападут на одного! Чего им нужно? Им нужно отнять земли у молодого вождя, вот что им нужно; а земли эти все ему достались от его отца, а отцу от деда, а деду от прадеда. Когда пришли сюда, в нашу страну, бледнолицые люди и изгнали нас, краснокожих, то между нами не было никакого условия или договора; они не курили вместе с нами, не подписывали никаких бумаг и ничего не обещали нам, они тогда совсем не знали нас. А когда они сделали это, то только для того, чтобы закрепить условие, что краснокожие удалятся в глубь страны, а бледнолицые останутся владеть этой землей. Ну, а теперь, когда такой же бледнолицый хочет изгнать другого бледнолицего с его земли, то этим он нарушает свой договор. Они курили вместе и подписывали бумаги, и уговаривались между собой, вот в чем есть разница. Индеец, если дал слово, держит его и не отступится от него никогда, а бледнолицый, дав слово другому бледнолицему, нарушает его, вот в чем есть разница».
Сускезус замолчал, и тогда впервые глаза индейцев обратились на людей в масках, мнимых их собратьев; сдержанный шепот пробежал по рядам краснокожих вождей, и вдруг все смолкло, потому что Орлиный Полет медленно поднялся со своего места и стал говорить, как бы продолжая речь Сускезуса.
«Братья мои, — начал он, обращаясь как к своим единоплеменникам, так и к инджиенсам, — все вы слышали слова великого и мудрого старца, это — слова разумные, правдивые и умные. Мы слышали о вас прежде всего от переводчика нашего, а затем от старца Сускезуса. Ваша повесть — печальная повесть, это повесть зла и злых, дурных поступков, и нам стало грустно, когда мы услышали ее. Что хорошо и справедливо, то должно делать, что дурно и несправедливо, того делать не должно! Есть и хорошие, есть и дурные — краснокожие люди, есть хорошие, есть и дурные — бледнолицые! Хорошие краснокожие и хорошие бледнолицые поступают всегда честно и хорошо. Дурные же и краснокожие, и бледнолицые поступают дурно. Великий Дух индейцев и Великий Дух белых
— один и тот же Великий Дух! Он как тех, так и других учит добру и требует от них и от нас хороших поступков и добрых дел.
Братья мои, краснокожий знает всегда и чувствует и сознает в душе, когда он делает хорошо и когда он делает худо, и сам говорит себе о том, но лицо его красно от рождения, он покраснеть не может, его стыд за дурное дело уходит в его сердце, и когда он говорит себе, что поступил или сделал дурно, то он уходит в кусты, подальше от людей и там тоскует, скорбит и сожалеет о том, что сделал он дурного, и когда он выйдет из кустов, то он уже, стал лучше, чем был прежде.
Братья мои, не так поступают, я вижу, бледнолицые; лица их белы, и когда бледнолицый скажет себе в душе, что поступил худо и сделал что-нибудь дурное, то лицо его само собой окрашивается, и всякий может видеть, что ему стыдно. Но он не идет в кусты и не прячется от людей, ему бы это не помогло, да он и не успел бы вовремя добежать до кустов, потому что лицо его мгновенно покрывается краской. И вот он прячет лицо свое под коленкоровым мешком. Это, конечно, не хорошо, но все же это лучше, чем допустить, чтоб всякий показывал на него пальцем.
Братья мои, доблестный онондаго никогда не прятал лица своего в кусты, чтобы скрыть от людей свой стыд, и никогда не прятал его в коленкоровый мешок. Он не имел в том надобности, потому что ни разу не говорил себе, что он поступил дурно.
Братья мои, послушайте меня, я хочу рассказать вам его повесть. Я буду говорить теперь о том, что было сто зим тому назад. Сускезус был тогда очень красив, и молод, и силен, и деятелен, как редкий из людей. Он был вождем, потому что его отцы и деды были вождями до него; онондаго все знали, любили и ценили его. Ни разу не открылась ни одна тропа войны, на которую Сускезус не вступил бы раньше и впереди других. Ни один другой воин не мог похвастать таким множеством скальпов, и ни один из вождей не имел стольких слушателей у своего костра совета, как он. И онондаго гордились тем, что у них был такой великий, славный и такой молодой вождь. Юные годы Сускезуса прошли счастливо. Когда он прожил тридцать зим, ни один из вождей его племени не имел ни того почета, ни того уважения, ни той власти в своем народе, как он. Он был первым из первых среди онондагов, и слава о нем гремела по всем лесам и по всем соседним племенам. Был у него в то время один только недостаток: он не брал никакой сквау в свой вигвам. Но вот и он, наконец, стал, как и все другие люди, и задумал избрать себе достойную себя сквау. Вот как это случилось.
Братья мои, у краснокожих есть также свои законы, как и у бледнолицых, но соблюдаем мы их лучше и строже. Один из законов наших гласит, что каждый пленный принадлежит безраздельно и неотъемлемо тому, кто его пленил. Если он захватил в плен воина, то воин этот принадлежит ему. И это хорошо и справедливо! Он вправе снять скальп у воина и вправе отвести сквау в свой вигвам, если только он пуст. Один из воинов племени онондаго, названный Водяной Курочкой, привел захваченную им в плен молодую девушку племени делаваров. Звали ее Уит-уис, и она была прелестнее колибри. О красоте ее далеко носились слухи; уши Водяной Курочки были отверсты, и он узнал, как хороша была эта дочь делаваров. Он долго и упорно подстерегал ее, чтобы захватить в плен, и, наконец, это удалось ему. Она стала его, и он решил ввести ее в свой вигвам, как только он станет пуст. Прошло три месяца, прежде чем это могло случиться. В течение этого времени Сускезус видал Уит-уис, и Уит-уис видала Сускезуса. И их глаза не могли оторваться друг от друга, и в большой толпе они искали друг друга, и в тишине ночей думали только друг о друге. Он был в ее глазах самым красивейшим оленем темных лесов, она в его глазах была прелестнейшей ланью. Он страстно желал взять ее в свой вигвам, она же всеми силами желала войти туда.
Братья мои, Сускезус был главнейшим вождем племени онондагов, а Водяная Курочка был только простой воин; первый из них имел могущество и власть, а последний не имел ровно ничего. Но среди краснокожих есть власть превыше власти вождя, то власть закона! А по закону Уит-уис принадлежала Водяной Курочке и не принадлежала Сускезусу. Собран был большой совет по этом случаю, и мнения разделились. Одни полагали, что такой великий вождь и славный воин должен был стать супругом красавицы Уит-уис, другие утверждали, что супругом ее должен стать Водяная Курочка, потому что он захватил ее в плен и привел сюда из страны делаваров. Многие воины стояли на стороне закона, но большинство стояло на стороне Сускезуса, потому что его любили и чтили. В продолжение всего времени, пока луна шесть раз родилась и шесть раз умерла, спор этот возрастал, и некоторые из воинов были даже готовы вырыть из-под земли топор, чтобы поддержать закон, другие — чтобы отстоять возлюбленного своего вождя Сускезуса, гордость онондагов и делаварского колибри. Сквау стояли на стороне молодого вождя; и днем, и ночью они собирались и говорили об этом и, наконец, даже пригрозили, что зажгут костер совета и станут вкруг него курить так же, как воины и как вожди.
Братья, так продолжаться это дело не могло. Уит-уис должна была войти или в вигвам Водяной Курочки, или в вигвам Сускезуса. Сквау решили, что она пойдет в вигвам последнего и, собравшись все вместе, привели ее к порогу вигвама онондаго. Однако она не переступила этого порога. Перед нею стоял Водяная Курочка и сам преграждал ей путь; он был один, друзей у него было мало, тогда как и голо», и рук друзей Сускезуса было столько же, сколько ветвей и побегов у кустов. Но Уит-уис не могла войти в вигвам Сускезуса, потому что его глаза говорили ей «не входи», хотя сердце его говорило «войди, желанная, войди!». Он предлагал Водяной Курочке все, что у него было ценного и прекрасного в его доме, он отдавал ему свое ружье и порох, все шкуры и уборы из цветных перьев, и свой вигвам, лучший во всей деревне, взамен молодой дочери делаваров, но Водяная Курочка желал иметь лишь свою пленницу и потому отвечал: «нет»!
«Возьми мой скальп, — сказал он, — ты силен и ты можешь это сделать, но не отнимай у меня моей пленницы». Тогда Сускезус стал посреди своего племени и раскрыл перед всеми свое сердце. «Водяная Курочка прав, — сказал он. — Она по закону принадлежит ему, а то, что говорит закон краснокожего человека, краснокожий человек обязан исполнять. Когда воин должен подвергнуться пытке и спрашивает известный срок для того, чтобы вернуться к себе повидать перед смертью свою семью и своих друзей, разве он не возвращается добровольно к сроку? А я, Сускезус, главнейший из вождей онондагов, неужели я преступлю закон?! Нет, если бы это случилось со мной, мое лицо навсегда было бы спрятано в кустах. Этого не должно быть и не будет. Возьми ее, Водяная Курочка, она твоя. Но береги ее, она нежна, как ласточка, только что вылетевшая из своего гнезда. А мне надо уйти на время в леса. Когда мой дух вновь успокоится и сердце мое вновь обретет мир, Сускезус вернется к вам».
Покуда Сускезус брал свое ружье и порох, лучшие свои мокасины и томагавк, вокруг царила такая тишина, как среди темной ночи. Люди видели, как он уходил, и ни один не посмел следовать за ним. Он не оставил по себе никакого следа и был прозван Бесследным. Как видно, дух его не обрел мира, потому что он не вернулся к своим лесам, к своим друзьям и к своему народу.
Вождя у онондагов не стало, он ушел, но закон остался. Так видите, вы, бледнолицые люди, прячущие свои лица в мешки! Идите и научитесь поступать так же! Последуйте примеру доблестного индейца и будьте честны и справедливы, как честный и справедливый онондаго»!
При последних словах этого простого, незатейливого повествования среди вожаков инджиенсов стало заметно некоторое волнение; некоторые признаки неудовольствия и даже негодования не могли укрыться от нашего внимания; зловещий ропот прошел по рядам их, и вслед за тем они подняли такой неистовый шум, гам, крики и вой, о котором даже трудно составить себе некоторое представление. Они стали потрясать своим оружием, кривляться и топать ногами, надеясь запугать индейцев и подействовать на них страхом и своим численным превосходством. Но индейцы оставались неподвижны, как статуи, хотя по всему было видно, что они в любую минуту и по первому знаку готовы броситься на врага, и уж на этот раз без всякого сомнения дело не обошлось бы без кровопролития. Вдруг совершенно неожиданно под портиком появился шериф[14] округа под руку с Деннингом. Это неожиданное и никем не предвиденное появление должностного лица, конечно, разом прекратило враждебные намерения инджиенсов; все они, видимо, смутились и почти бессознательно отступили назад. Наши дамы в ожидании не совсем приятной сцены тем временем незаметно удалились в дом.
Хотя опыт не раз уже доказывал, что появление шерифа не всегда предвещало покровительство закона правым и надлежащее возмездие виновным, но на этот раз мы оказались счастливее других. Вскоре инджиенсам стало ясно, что это должностное лицо собирается поступить с ними по закону. В момент, когда враждебное настроение настоящих и мнимых индейцев грозило уже перейти в столкновение и дамы наши удалились, я счел необходимым увести в дом и наших пленных, опасаясь за их безопасность в пылу схватки. Отведя их в библиотеку, я оставил их там, а сам поспешил вернуться под портик. Я поспел как раз вовремя, чтобы быть свидетелем всего происшедшего вслед за тем.
Шериф этот был известен как человек, не сочувствующий антирентизму, и потому никто не предполагал, чтобы он мог явиться сюда без надлежащего военного подкрепления, потому-то инджиенсы при виде его тотчас же отступили назад. Впоследствии я узнал, что речь Орлиного Полета произвела на многих из них глубокое впечатление, и они, действительно, почувствовали стыд при сознании того, что краснокожий индеец имеет лучшее понятие о честности и справедливости, чем белый человек.
Появление Деннинга тоже имело для них свое значение: все знали его хорошо и, конечно, не допускали, чтобы этот ненавистный «клеврет Литтлпеджей», как они его называли, мог отважиться показаться здесь без многочисленной вооруженной охраны. Однако те, которые держались о нем такого мнения, жестоко ошибались, потому что Джон Деннинг хотя и не имел ни малейшего желания быть вымазанным дегтем и осыпанным перьями, но в моменты, когда он мог действительно был нужен или полезен своим друзьям, то никто с такой охотой не рисковал своей особой для других, как он.
Беспокоясь о нас, он дня два-три спустя решил последовать за нами. По пути он узнал о поджоге риги, а также и о том, что опасность грозила и самому нашему дому, и, не теряя времени, отправился за шерифом. Так как главною его целью было увезти дам в безопасное место, то шериф не стал выжидать официального вызова на место происшествий и, захватив с собою десятка два хорошо вооруженных, решительных парней, отправился вместе с Деннингом в Равенснест.
Оппортюнити из окна библиотеки, где она оставалась все время, заметила прибытие этих нежданных гостей, с шерифом и Деннингом во главе, и едва успела остаться одна с пленниками, как тотчас же поспешила развязать их путы и помочь их бегству, пользуясь тем временем, когда все мы были заняты другим. Таково было, по крайней мере, наше предположение, так как в библиотеке не было никого, кроме нее и наших двух пленных, и когда я вернулся спустя некоторое время в комнату, то пленные исчезли. Никто никогда не расспрашивал, однако, сестру о том, куда девался ее брат и его сообщник, тем более, что и впоследствии мы не видали его в этих местах, а за их отсутствием, конечно, никто из нас и не подумал заводить перед судом речь об этом поджоге.
При виде шерифа и Деннинга инджиенсы, как мы уже говорили выше, отступили назад. Шериф тотчас же обратился к ним и именем закона приказал им немедленно же разойтись и очистить лужайку, обозвав их законопреступниками и пригрозив им всем соответствующими этому преступлению карами. Одну минуту инджиенсы, казалось, были в нерешительности, но вдруг все сонмище этих доблестных граждан, прячущих свои лица и свой стыд под коленкоровыми масками, стало быстро ретироваться. Отступление происходило в некотором порядке, но затем оно приняло почему-то характер паники, и все они обратились в беспорядочное отчаянное бегство. Дело в том, что в это время люди Деннинга стали показываться в окнах дома, потрясая и грозя негодяям своими ружьями, а эти последние, обуреваемые неудержимым страхом, казалось, воображали себя уже жертвами этих внезапно явившихся неожиданных врагов.
Индейцы с безмолвным презрением смотрели вслед бежавшим инджиенсам, и Огонь Прерии, умевший кое-как выражаться по-английски, сказал: «Несчастные индейцы, жалкое племя, которое бежит от собственной тени, от звука своего голоса». Такими словами выразил краснокожий индеец свое презрение к этим людям и уже более не сказал ничего.
Старый Сускезус оставался спокойным свидетелем происходившего. Он знал и понимал все, и как только порядок и тишина вновь водворились под портиком, он еще раз поднялся со своего места и стал говорить, обращаясь к своим гостям.
«Дети мои, вы слышите мой голос в последний раз. Соловей поет, поет и умолкает, даже и мощные крылья орла устают и отказываются служить ему, и я скоро перестану говорить. Когда переселюсь в счастливые долины, где блаженствуют наши деды, я расскажу всем воинам, которых увижу там, о вашем посещении, и отцы ваши узнают, что их сыновья любят справедливость.
Бледнолицые люди заключают условия, пишут их на бумаге и скрепляют своим именем, а затем нагло нарушают свой договор. Но обещание краснокожего человека для него закон. Если он обещает взамен чего-либо доставить шкуры зверей, то он доставит их, хотя и никакой закон не может преследовать его среди наших непроходимых лесов, чтобы принудить его исполнить свое обещание, но его обещание всегда следует за ним и он никуда не может уйти от него; он знает это и для него оно сильнее всякого закона; что он, обещал, то исполнит непременно во что бы то ни стало.
Дети мои, не забывайте этого никогда! Вы не бледнолицые, чтобы говорить или обещать одно, а делать другое! Когда вы устанавливаете закон, то должны и соблюдать его. Так всегда вы и поступаете, и это хорошо. Ни один краснокожий не требует себе чужого вигвама; если он хочет иметь вигвам, то строит его себе сам. Но не так поступают бледнолицые: человек, у которого нет своего вигвама, старается отнять вигвам у своего соседа. И поступая так, он продолжает читать свою священную книгу и ходить в дом молитвы и просить помощи Великого Духа.
Дети мои, краснокожий человек — человек свободный и сам над собою господин; он идет, куда хочет, и делает, что хочет. Он может ступить на тропу войны, или заниматься охотой, или же оставаться в своем вигваме. Он должен только всегда исполнять свое слово, не брать и не таскать ничего чужого, не прокрадываться тайком в вигвам другого краснокожего и никогда не быть несправедливым. Он человек свободный и сам себе господин, но он не говорит об этом никогда.
А бледнолицые говорят, что они люди свободные, когда восходит солнце, и когда светило стоит над их головой, и еще раз говорят, что они свободные, когда солнце уходит за горы, и не перестают повторять о том и ночью; они говорят об этом больше, чем они читают свою святую книгу, а затем идут отнимать вигвам у такого же свободного человека; они говорят о свободе, а сами того требуют, чтобы все в мире делалось так, как они того хотят.
Дети мои, эти бледнолицые должны были бы последовать за вами в прерии, чтобы научиться от вас справедливости. И я не удивляюсь тому, что они прячут свои лица в мешки: им, должно быть, стыдно за то, что они делают».
Старец перевел дух и продолжал:
«Дети мои, вы слышите в последний раз мой голос. Уста старца уже не долго будут говорить. Прощайте, дети мои! Поступайте, как должно, как хорошо, вы будете более счастливы, чем богатейшие из бледнолицых, которые поступают нехорошо».
Сускезус замолчал и опустился на свое кресло.
Тогда каждый из вождей по очереди стал подходить к нему и брать его за руку. Индейцы скупы на проявление своих чувств, но зато они предоставляют своим поступкам говорить за них. Ни одно слово не было произнесено этими закаленными в битвах воинами в то время, когда они прощались с Сускезусом. Но каждый из них охотно приносил ему справедливую дань уважения и почета. Исполнив этот долг, они удалились, довольные, если не счастливые.
Простившись с Сускезусом, каждый из них пришел и протянул руку каждому из нас, высказав благодарность за радушный прием. Дядя распределил между ними остатки своих драгоценностей, колец, серег, брошей и бриллиантов, и они покинули нас с чувством искреннего расположения. Однако в их удалении не было ничего трагического. Их уход был так же прост и незаметен, как их приход.
Весь эпизод пребывания здесь индейцев показался мне скорее каким-то сновидением, чем действительностью.
— Так что же, Хегс, — спросил Джон Деннинг часа два-три спустя, — что же ты решил делать? Останешься ли ты здесь или, быть может, поселишься в своем доме в Вестчестере.
— Нет, я останусь здесь до тех пор, пока не пожелаю сам уехать, а затем мы уже постараемся стать свободными, как индейцы, и пойдем, куда вздумаем, лишь бы только не в вигвам нашего соседа против его воли.
Джон Деннинг улыбнулся и прошелся несколько раз взад и вперед по комнате.
Дядя решил также остаться, и он сдержал свое слово и остался жить в округе, где живет и сейчас.
Между прочим, следует сказать, что мы получили вскоре некоторое подкрепление в лице нескольких молодых людей, моих прежних товарищей, съехавшихся опять в свои поместья по окончании сезона вод и теперь почти постоянно гостивших в Равенснесте.
Молодые люди все были страстные поклонники женской красоты, женского остроумия и женской грации, и потому им у нас в доме было раздолье. Обе воспитанницы дяди имели уже по усердному воздыхателю, и это обстоятельство прекрасно скрывало мои отношения к Мэри Уоррен, тем более, что в своей милой Пэтти я нашел прекрасную и верную союзницу. Дядя Ро, конечно, несмотря на все это, отлично видел всю мою игру, хотя я никогда ни единым словом не намекал ему на это. По счастью, он был весьма доволен выбором обеих своих воспитанниц, и это значительно смягчало его разочарование относительно его планов насчет моей особы.
То обстоятельство, что Мэри Уоррен не имела никакого состояния, также нимало не смущало и не огорчало дядю; ведь он знал, что сам он достаточно богат, чтобы сделать приличное добавление к моему состоянию в случае моего разорения от происков антирентистов. И вот однажды, когда все мы случайно собрались в библиотеке, беседуя на самые разнообразные темы, дядя Ро вдруг обратился ко мне со словами:
— Ах, кстати, Хегс. Я имею сообщить тебе важную новость, касающуюся твоих материальных интересов, в размере пятидесяти тысяч долларов.
— Надеюсь, это исходит не от антирентистов, милый Роджер? — тревожно осведомилась бабушка.
— Нет, нет, теперь Хегсу нечего более этого опасаться, по крайней мере в настоящее время. Тот убыток, на который я намекаю, более несомненный и более значительный, чем того можно было бы ожидать от происков господ антирентистов.
— Да, та сумма, о которой вы говорите, дядя, весьма значительная, но признаюсь, я не особенно огорчен этой потерей, так как не совсем верю в нее, простите. Долгов у меня нет, а все процентные бумаги мои в лучшем порядке и весьма надежны.
— Все это прекрасно, мой милый, но ты, вероятно, забываешь, что ты естественный наследник моих поместий. Понятно, что известная часть должна будет прийтись на долю Пэтти, когда она будет выходить замуж, а вот теперь я задумал выделить из моего состояния пятьдесят тысяч долларов, чтобы сделать вклад на имя одной молодой особы и составить ей приличное приданое.
— Роджер! — воскликнула бабушка. — Не может быть, чтобы ты говорил серьезно! Подобный вклад…
— Нет, я говорю очень серьезно. Мне полюбилась одна прекрасная молодая девушка, но так как я не могу на ней жениться сам, то решил сделать ее желанной партией для всякого и в смысле приданого, как во всем остальном!
— Но в таком случае, почему бы вам не жениться на ней самому? — спросил я. — Люди гораздо старее вас женятся весьма часто!
— Да, конечно, вдовцы, те женятся вплоть до тысячелетнего возраста, но старые холостяки, как только им стукнет за сорок лет, уже с трудом решаются на этот шаг! Присутствие мистера Деннинга явилось как нельзя более кстати для того, чтобы оформить это дело и написать все необходимые бумаги, которыми обусловливается безусловная неприкосновенность этого капитала со стороны будущего супруга этой девушки, кто бы он ни был.
— А эта девушка? Ведь это Мэри Уоррен! — вдруг радостно воскликнула Пэтти.
Дядя улыбнулся и попытался было отрицательно покачать головой, но это не помогло.
— Нет, нет, это она! Я знаю, — настаивала Пэтти, прыгая по комнате, как молодая козочка, и, кинувшись на шею дяди, она стала целовать его в лоб и в щеки, как избалованный ребенок. — Я знаю еще что-то, я знаю, что Мэри Уоррен не всегда останется Мэри Уоррен.
— А кем же она станет? — поспешно осведомился дядя.
Но Пэтти стала его снова ласкать и целовать, густо покраснела, как пойманная на месте преступления шаловливая девочка, многозначительно взглянула на меня и затем опустила глазки, как бы чувствуя себя виноватой.
— Но правда ли то, что ты сейчас сказал, Роджер? — продолжала расспрашивать бабушка. — Неужели предположение Марты верно?
— На этот раз наша шалунья Пэтти, конечно, случайно, права! — смеясь, подтвердил дядя.
— А Мэри ваше намерение известно, и ее отец согласен? — спросил я.
— Да, и Мэри, и отец ее согласны, мы все это уладили еще вчера, и мистер Уоррен дал свое согласие.
— На что? — спросил я, даже привскочив на своем стуле.
— Согласен принять в зятья мистера Хегса Роджера Литтлпеджа. Заметь, что ведь это мое имя, да и мало того, и сама молодая особа тоже выразила свое согласие.
— Да вот этого Хегса Роджера Литтлпеджа, а не вот того! — воскликнула сияющая от радости Пэтти и бросилась мне на шею, шепча мне в самое ухо: — Поздравляю, Хегс, поздравляю!
— Да, кажется, что ты права, шалунья, — отозвался дядя Ро. — Я не отвергаю и не оспариваю ни одной из твоих догадок.
Когда он еще говорил это, дверь скрипнула и на пороге показалась Мэри Уоррен. Увидя нас всех вместе, она тотчас же хотела уйти, но бабушка ласково попросила ее войти.
— Я боялась нарушить ваш семейный кружок! — стыдливо произнесла она.
Но Пэтти уже успела подбежать к ней и, обхватив ее рукой за талию, вытащила ее на середину комнаты, после чего подбежала к дверям и с шумом заперла их на ключ.
Все улыбались, кроме Мэри, которая стояла не то довольная, не то сконфуженная, почти испуганная чем-то, чего она сама не понимала.
— Да, это действительно был семейный кружок и семейный совет! — сказала Пэтти, обнимая и целуя Мэри. — И никто иной теперь не будет допущен сюда, кроме одного только доброго мистера Уоррена, если он пожелает предъявить свое право. Дядя Ро уже сказал нам все, и все мы знаем и все рады!
Мэри спрятала на груди Пэтти свое смущенное прелестное лицо, но вскоре ее привлекла в свои объятия бабушка, а затем Пэтти и, наконец, и дядя, который на этот раз расцеловал ее, как свою дочь, а вслед за тем все присутствующие понемногу и незаметно вышли из комнаты, и тогда наступил уж мой черед…
Мы еще не женаты, но день свадьбы уже назначен. То же происходит и по отношению к двум питомицам моего дяди; кроме того, я должен добавить, что Пэтти каждый раз краснеет, а бабушка улыбается, когда заходит речь о людях, путешествующих по Египту. Последние письма молодого Бикмэна извещали нас о том, что он в настоящее время находится именно в этой интересной стране. Все три вышеупомянутых брака должны были совершиться в церкви святого Андрея.
Брак мой с дочерью бедного священника наделал много шума. Эти люди, так громко вопиющие о равенстве и возмущающиеся классовыми предрассудками и аристократизмом, находили наш брак слишком неравным. Что же касается Оппортюнити Ньюкем, то она, как говорят, грозилась преследовать меня законным путем за нарушение обета вступить с нею в брак, и я, конечно, нимало не буду удивлен, если она осуществит эту угрозу.
Джеп слабеет с каждым часом, а старый Сускезус жив еще. С некоторых пор он стал предметом сильнейшей ненависти для всех антирентистов.
Система инджиенсов, кажется, окончательно вышла из употребления, но дух, вызвавший это позорное явление к жизни цивилизованной нации, все еще жив и прикрывается лживым именем «естественного права человека». Честный и правдивый онондаго нимало не тревожится возбуждаемыми им в этих людях чувствами и живет своим внутренним миром. Его ненавидят за то, что этот человек умел уважать тот закон, который требовал от него величайшей жертвы, и предпочел страдать почти всю свою жизнь, чем совершить поступок, не согласующийся с чувством и сознанием справедливости.
На этом оканчивается рукопись молодого мистера Хегса Роджера Литтлпеджа, а так как к этому можно еще кое-что добавить, то я и позволю себе это сделать для большей полноты этого рассказа.
Джеп скончался дней десять тому назад, до последней минуты вспоминая своих господ, старых и молодых, живых и умерших. Что же касается его личного потомства, то он уже более сорока лет никогда не вспоминал о нем.
Сускезус еще жив, а инджиенсы исчезли бесследно, никто уже более не слыхал о них. Наконец-то общественное мнение восстало против этого возмутительного явления и стерло это позорное племя с лица родной земли.
Молодой мистер Литтлпедж и Мэри Уоррен уже обвенчаны; бракосочетание их было совершено уважаемым священником церкви святого Андрея в Равенснесте, в церкви своего прихода. Я встретил молодых супругов Литтлпедж во время их свадебных визитов, и молодой супруг сказал мне, что имеет намерение поднять и выяснить окончательно все вопросы, касающиеся наемных и арендных условий, договоров, контрактов и прав собственности.
В глазах наших и Орегон, и Мексика, и вся Европа, взятые вместе, восстав против нас, не представляли бы для нашей нации и половины той ужасной опасности, которая грозила ей от внутреннего врага, внедрившегося в самое сердце нашего государства и преследовавшего свои пагубные и низкие цели под флагом народной свободы. Я чуть было не забыл добавить, что молодой мистер Литтлпедж сказал мне, расставаясь со мною, что в случае, если ему не удастся добиться желаемых им результатов в Вашингтоне, то он оставит Америку и поселится во Флоренции, где и будет жить вместе с другими жертвами притеснения, с тем еще преимуществом, что на него будут смотреть, как на жертву тирании республики.
Я родился в долине, прилегающей к морю. Мой отец в молодости был моряком, и мои первые воспоминания связаны с историей его приключений, которые возбуждали во мне живой интерес.
Он служил во время революционной войны и, между прочим, участвовал в сражении между Трумбуллем и Уаттом, сражении, считавшимся одним из самых блестящих морских эпизодов этой войны, о событиях которой он очень любил рассказывать.
Вследствие ранения, полученного им на войне, на его лице остался шрам; не будь этого знака, отец был бы очень красив. Мать, уже после его смерти, находила, что этот шрам придавал ее мужу особенную прелесть. Но, насколько я помню, это было не совсем верно: шрам этот скорее искажал лицо отца, делая его неприятным, в особенности, когда он был в дурном расположении духа.
Отец скончался на той самой ферме, на которой родился. Она досталась ему в наследство от деда, английского эмигранта, купившего ее у голландского колониста, который при расчистке лесов успел только заложить ее фундамент.
Место это называлось Клаубонни. Относительно происхождения этого названия мнения расходились: одни находили, что «Клаубонни» голландское слово, другие с этим не соглашались, предполагая, что оно скорее индейского происхождения. Во всяком случае, не случайно в этом наименовании было слово «bonny» (красивый), так как трудно было найти более красивую и в то же время более доходную ферму. В ней было триста семьдесят два акра прекрасно возделанной земли и лугов и более ста акров лесистых холмов.
В 1707 году наш дед построил на этом месте одноэтажный каменный дом. Затем родственники, жившие в Клаубонни, делали там всевозможные пристройки, по своему усмотрению, так что в общем образовалась масса хижин, разбросанных как попало, без всякого плана и симметрии. Но в главном доме сохранился вестибюль и подъезд, перед которым была лужайка, состоящая из шести акров прекрасной земли, на которой росло несколько вязов, как бы случайно попавших сюда.
При виде Клаубонни невольно приходила в голову мысль, что собственником его должен быть зажиточный земледелец; но это не потому, чтобы там отмечалась какая-либо претензия, рассчитанная, чтобы произвести эффект, столь свойственная нашему времени.
Внешний вид вполне соответствовал внутреннему комфорту дома. Правда, потолки были низкие и комнаты маловаты, но зато в этих уютных комнатках бывало так тепло в зимнее время, летом же здесь ощущалась приятная свежесть; при этом поддерживались постоянная чистота и порядок. Гостиная, коридоры и спальня были покрыты коврами. В «главной гостиной» (о слове «зала», насколько я помню, в нашем краю не имели понятия до 1796 года) стояла софа, покрытая ситцем, с хорошо набитыми подушками; занавеси были также из ситца.
Мы были окружены виноградниками, лугами и долинами. Амбары, риги, все надворные строения были выстроены из прочного камня, подобно главному зданию.
Кроме доходов с фермы, у моего отца было еще четырнадцать-пятнадцать тысяч долларов, которые он привез с собой из морского плавания и поместил под залог недвижимого имущества. Затем мать принесла за собой в приданое семьсот фунтов стерлингов, помещенных также выгодно; таким образом, не считая двух-трех крупных землевладельцев, да нескольких негоциантов, приехавших сюда из Йорка, капитан Веллингфорд слыл за самого зажиточного из всех жителей Ульстера. Не знаю, насколько правильно было подобное мнение, знаю только то, что лишь под отеческой кровлей я видел такое полное изобилие, помню также и то, что никогда ни один бедняк не уходил от нас с пустыми руками.
Правда, наше вино приготовлялось из смородины, но его вкус ничего не терял от этого, и в наших погребах его было припасено так много, что мы всегда могли пользоваться хорошим старым вином, простоявшим уже три-четыре года. Кроме того, у отца имелась про запас его собственная коллекция вин, к которой он прибегал в торжественных случаях.
Я помню, когда, бывало, к нам заезжал губернатор из Ульстера Джордж Клинтон, сделавшийся впоследствии вице-президентом, то отец угощал его прекрасной вест-индской мадерой. Что же касается прочих вин, таких как бордо, бургундское и шампанское, их в то время в Америке не употребляли; они появлялись лишь за столом богатых негоциантов, которым приходилось много путешествовать.
О посещениях губернатора Клинтона я упомянул не из хвастовства. Мои родители, как родовые зажиточные помещики, пользовались известным преимуществом и считались выше простых фермеров.
Отец познакомился с матерью в Клаубонни, когда он там лечился от ран; это время осталось для нее дорогим воспоминанием, в силу которого она находила, что шрам, изборождавший левую щеку отца, так шел к нему. Сражение между Трумбуллем и Уаттом произошло в июне 1780 года; а осенью того же года состоялась и свадьба родителей.
Отец более не служил на море до моего рождения, которое совпало с тем днем, когда Корнваллис сдался в Йорктауне. Эти последние события произвели сильное впечатление на молодого моряка; он чувствовал, что ему надо содержать семью, и в то же время ему захотелось в свою очередь разукрасить неприятеля такими же рубцами, которыми так гордилась мать моя, видя их на лице своего мужа.
Он опять поступил на службу и совершил на капере несколько удачных крейсировок; потом обзавелся бригом, которым самостоятельно управлял до 1790 года.
Внезапная смерть моего деда заставила его вернуться на родину. Капитан (моего отца все называли так), как единственный сын, получил после деда все недвижимое имущество; что же касается шести тысяч фунтов стерлингов, они достались моим двум теткам, вышедшим замуж за людей равных им по положению и проживавших по соседству с нами.
С тех пор отец навсегда распрощался с морем и жил постоянно на ферме, за исключением одной зимы, которую он провел в Альбани в качестве депутата; в то время это было большой честью: депутат считался особой. Теперь взгляды изменились.
Нас было пять человек детей, из которых остались в живых моя сестра Грация и я. Нам с ней выпало на долю утешать нашу мать в глубоком несчастье, неожиданно поразившем ее. Эта счастливейшая из женщин лишилась своего обожаемого, незаменимого мужа. В то время мне было тринадцать лет, а Грации — одиннадцать. Отец умер в 1794 году, причиной его смерти был несчастный случай.
В нашей долине находилась мельница на том месте, где протекает ручеек, образующий речку, впадающую в реку Гудзон. Для отца было большим удовольствием проводить время у этого ручейка и мельницы. Устройство ее на нашей земле было для него очень выгодно. Отсюда развозилась мука по окрестностям за несколько миль, а хлебными отбросами отец пользовался для откармливания свиней и быков. Это местечко служило, так сказать, центром торговли, ибо сюда свозилось все произведенное на ферме и отправлялось в город на маленькой шлюпке каждую неделю. Целыми днями отец оставался у мельницы или на берегу реки, наблюдая за работами и делая распоряжения относительно оснастки судна и поправок мельницы. Иной раз ему приходили в голову действительно гениальные мысли, но при всей своей изобретательности он не был хорошим механиком, хотя и не сознавался в этом. Однажды он придумал новый способ останавливать колесо мельницы и приводить его в действие по собственному желанию. В чем именно состояло это изобретение, так я и не узнал; в Клаубонни никогда никем не упоминалось о нем после несчастного случая. Отец начал развивать перед работниками свою новую мысль и способы применения ее на практике. Чтобы доказать, до какой степени он был в себе уверен, он остановил колесо и лег на него, посмеиваясь над своим слушателем, который неодобрительно покачивал головой, видя такую неосторожность своего господина. В это самое время вдруг сорвалась одна из пружин, сдерживающих колесо, вода хлынула, и колесо начало вертеться, унося за собой бедного отца. Я был свидетелем этой ужасной сцены.
Как сейчас вижу перед собой его лицо в тот момент, когда он взлетел с радостным выражением одержанной победы. Колесо успело обернуться всего один раз — работнику удалось остановить его. Я вскрикнул от радости: отец стоял передо мной во весь рост, как будто бы ничего не произошло. В самом деле, он мог отделаться легким головокружением, не случись одного обстоятельства. Сознавая, что он мог упасть с высоты ста футов, он ухватился за колесо со всей силой, свойственной моряку; он прошел благополучно то место, где между полом и колесом было всего несколько дюймов, но при поднятии колеса его голова со всего размаху ударилась о бревно, которое размозжило ему висок. Казалось же, что он стоит как ни в чем не бывало, потому что его одежда, зацепившись за гвоздь колеса, удерживала его в горизонтальном положении.
Это было первое серьезное несчастье в моей жизни; я никогда не мог себе даже представить, что подобная вещь может случиться. Кажется, новая революция и британское владычество над нашей страной не произвели бы на меня такого потрясающего впечатления.
Несколько месяцев это зрелище не переставало стоять передо мной.
Мы с Грацией целыми днями, с глазами полными слез, смотрели друг на друга, не будучи в состоянии произнести ни слова.
Такое молчание красноречивее всяких фраз. До сих пор я не могу хладнокровно вспомнить об отчаянии, овладевшем матерью.
За ней тотчас же послали, но, прибыв на место катастрофы, она не знала, как велико было постигшее ее несчастье.
Увидев труп, она вскрикнула и упала без чувств; несколько часов она находилась в обмороке, пока ее горе не вылилось в словах, обращенных к безжизненному телу, в которых слышалась вся нежность любящей жены…
Она обращалась к нему, как к живому существу. — «Милс, дорогой мой, незабвенный Милс! Отец, о незаменимый из всех отцов, открой же глаза твои, посмотри на детей своих, неужели не хочешь, чтоб они видели тебя!»…
Но все было напрасно. Перед нами оставался безгласный труп, которого никакие мольбы и воззвания не могли привести к жизни. Напрасно она, не переставая, целовала этот дорогой для нее шрам, оставшийся как раз на той части головы, которая особенно пострадала; ласки ее не помогли горю.
В тот же вечер тело было перенесено в наш дом, а затем на кладбище и погребено рядом с тремя поколениями наших предков, в маленькой каменной церкви незатейливой постройки.
Заупокойную обедню совершил наш добрый пастор, мистер Гардинг, человек праведной жизни. В этой церкви его родной отец крестил Милса Веллингфорда и венчал дедушку с бабушкой. Здоровье ее все ухудшалось, и спустя три года после катастрофы на мельнице мистер Гардинг похоронил ее рядом с отцом.
За месяц до ее смерти мы с Грацией уже знали, что нам грозит новое несчастье.
Незадолго до ее кончины пастор подвел нас по очереди к изголовью умирающей, чтобы из уст ее услышать ее последнюю волю.
— Добрый мой Гардинг, — сказала она ослабевшим голосом, — вы своими руками крестили эти двух детей, вы же неоднократно благословляли их Крестом Спасителя, пострадавшего за них, а потому обращаюсь к вам с просьбой, не покидайте их в трудные минуты их жизни, и особенно теперь, когда все так сильно запечатлевается в их молодой душе. Господь вознаградит вас за заботы о сиротах ваших друзей.
Добрый пастор, живший больше для других, чем для себя, обещал матери не оставлять нас, и ее душа спокойно отошла в иной мир.
Но эта потеря не была для нас настолько тяжела, как первая. При всей своей доброте и кротости, наша мать была глубоко верующей христианкой; мы не сомневались, что ее смерть являлась лишь переходом к более счастливому существованию, и утешали себя тем, что пришел конец ее страданиям и настало для нее вечное успокоение.
Но некоторое время спустя мы с сестрой почувствовали всю горечь этой утраты.
После смерти отца мне еще не приходилось осведомляться, в каком состоянии находилось его имущество. Мне говорили о завещании и о формальностях, которые надо было исполнить.
Наконец мистер Гардинг сообщил нам о положении дел и о своих намерениях относительно нас обоих.
Отец оставлял мне ферму, мельницу, шлюпку и все недвижимое имущество с тем, чтобы пользование ими было предоставлено матери до моего совершеннолетия.
По достижении его я должен был отдать ей флигель и выдавать часть всех доходов, затем выплачивать ей ежегодно до трехсот фунтов стерлингов.
Грации было завещано четыре тысячи фунтов стерлингов, помещенных под проценты. Все остальное, ценностью в пятьсот долларов, было мое. Так как общий доход составлял более тысячи долларов, то я мог считать себя прекрасно обеспеченным в материальном отношении, тем более, если принять во внимание мое скромное воспитание.
Отец назначил нашими опекунами и душеприказчиками Гардинга и мою мать; после смерти последней исполнителем воли покойного являлся один мистер Гардинг. Таким образом мы с Грацией оказались под опекой вашего пастора, чему мы были очень рады, искренно уважая его и любя его детей, приходившихся нам почти ровесниками.
Руперт Гардинг был старше меня на один год, а его сестра Люси на шесть месяцев моложе Грации. С самого детства нас соединяла тесная дружба, к тому же мистер Гардинг уже давно руководил моим воспитанием и образованием.
Но, надо сознаться, что, несмотря на все данные, Руперт Гардинг далеко не удовлетворял успехами своего родителя. Я был гораздо сильнее его, и еще за год до смерти матери уже был готов поступить в школу, но она хотела немного подождать, чтобы послать меня в Йель, где находилось заведение, намеченное для меня отцом, и Руперт мог бы сопровождать меня туда. Мать намеревалась доставить ему возможность получить полное образование, что было мечтой нашего пастора, предназначавшего своего сына в служители церкви.
Этот промежуток времени, данный мне вследствие таких добрых побуждений, послужил причиной тому, что мое дальнейшее существование приняло совершенно иной оборот.
Отец, кажется, хотел сделать из меня адвоката, конечно, из желания видеть меня в один прекрасный день занимающим почетное правительственное место. Но всякая умственная работа отталкивала меня; а потому я был в восторге, что мое поступление в училище было отложено на год.
Правда, учение давалось мне легко, я увлекался чтением книг, но преимущественно легкого содержания. Что же касается Руперта, то неспособным его нельзя было назвать, но он чувствовал положительное отвращение к науке, и к тому же был ленив и упрям.
Его отец, как человек глубоко религиозный, слишком высоко ставил свое призвание, чтобы принуждать сына сделаться священником; но все его надежды сводились к тому, что само Провидение внушит его Руперту мысль посвятить себя духовной карьере. Он не любил говорить о своей заветной мечте, но я знал о ней из разговоров с его детьми. Люси ждала с нетерпением того дня, когда ее брат получит кафедру, с которой ее отец и дед руководили божественной службой в течение полувека, что для нас, детей, казалось целой вечностью. Конечно, она желала этого для Руперта не из-за корыстных целей, а скорее в смысле нравственного удовлетворения. Их приход давал не более полутораста фунтов стерлингов дохода, кроме того, пастор пользовался маленьким домиком и двадцатью пятью акрами земли, которая возделывалась двумя невольниками и двумя невольницами, перешедшими к Гардингу после его матери.
У меня тоже было двенадцать невольников. Это были негры, которые постоянно находились при нас. Мы их всех кормили и одевали. Но только половина из них были хорошими работниками; остальные же проводили время в полном бездействии: целыми днями валялись на траве, летом поедали фрукты сколько душе угодно, а зимой просиживали у камина. Назывались они все родовыми фамильными именами: Гектор Клаубонни, Венера Клаубонни, Цезарь Клаубонни, Роза Клаубонни (эта была черна, как галка), Ромео Клаубонни и Джульетта, попросту Жюли Клаубонни, затем Фараон, Потифар, Самсон и Навуходоносор — и все Клаубонни.
Неб, как сокращенно называли тезку вавилонского Царя, был почти одних лет со мной и долгое время — моим товарищем в играх. Даже тогда, когда его стали заставлять серьезно работать, я все-таки брал его с собой на рыбную ловлю, на охоту, на прогулки в лодке по реке Гудзон.
Неб любил меня, как родного брата. Он гордился тем, что был собственностью мистера Милса; в то же время он был большой охотник до бродячей жизни. Они вместе с Рупертом то и дело сманивали меня бросить книги, побегать с ними, поискать орехов, которые, по мнению Неба, стоили больше, чем все книги, взятые вместе.
Под руководством Неба я прекрасно изучил ботанику, но зато сколько золотого времени ушло даром, безвозвратно!
Я забыл сказать, что со смертью матери в нашем хозяйстве произошла полная перемена. Мы с сестрой были слишком молоды и неопытны, а потому мистер Гардинг, исполняя волю матери, решился расстаться со своим пасторским домиком и поселиться у нас, в Клаубонни, вместе с детьми.
Мать знала, что его присутствие среди нас принесет нам громадную пользу. Кроме того, совместная жизнь с нами давала ему возможность сделать некоторые сбережения, отложить на приданое Люси сотни две фунтов стерлингов.
Мы с Грацией были в восторге, что обстоятельства слагались именно так, как нам хотелось. Мы все были счастливы. Каждый из нас имел свою комнату; мы весело расставались по вечерам, зная, что на следующий день будем опять все вместе.
Об учении не было речи целых два месяца; мы бегали по полям, рвали фрукты, орехи, смотрели на жатву, все время находились в движении, что, конечно, отозвалось очень благоприятно на нашем здоровье.
Могу сказать без хвастовства, что в 1797 году наши лица сияли такой миловидностью и свежестью, что невозможно было наглядеться на нас.
Руперт походил на свою мать: он обладал необычайной красотой и грацией. В манере держать себя в нем не было никакой натянутости, речь его лилась свободно, увлекая слушателей. Что касается меня, то, хотя я и не был так красив, но зато я был силен, энергичен, деятелен; в этом отношении я имел перевес не только над моим юным другом, но и над всеми моими товарищами. У меня были густые темно-русые волосы, которые спускались на шею локонами. Только они и были хороши у меня, да и сейчас еще прекрасны, несмотря на то, что совсем поседели. Но кто был очарователен — это Грация. В выражении ее лица было что-то ангельское, неземное; глаза — темно-синие, щеки, покрытые нежным румянцем, и при всем этом — чарующая улыбка. Жаль только, что она была хрупким созданием, хотя вполне могла служить моделью для кисти художника.
Люси была прекрасно сложена. Ее красота была не столь броской; но в выражении ее лица была неизъяснимая прелесть. Ее волосы, черные как смоль, синие глаза и густой румянец делали ее внешность пикантной. Особенно хороши были ее зубы; смеясь, она так мило показывала их. В веселые минуты от всего ее существа веяло счастьем.
Утверждают, что нет человека, который относился бы вполне равнодушно к впечатлению, производимому на окружающих своей наружностью. Однако никого из нас, исключая Руперта, не занимали в то время подобные мысли. Я видел и сознавал, что моя сестра выделялась красотой из всех своих сверстниц, и радовался за нее. Я знал, что я сам далеко не так красив, но мое самолюбие ничуть не страдало от подобного сравнения. Не завидовал я и Руперту; такая внешность, как его, вполне подходила для будущего пастора; мне же, готовящемуся объездить весь свет, нужны были хорошие мускулы, здоровье, мужество, энергия; все эти качества у меня были, и я гордился ими.
Относительно Люси я никогда не задавал себе вопроса, хороша она или нет. Для меня она была прелестна, и я любил смотреть на ее открытое, веселое личико. Когда наши глаза встречались, то в них, как в зеркале, отражалась ее честная, прямая душа, которой нечего было скрывать.
Ввиду несостоявшейся моей поездки в Йель, отложенной на неопределенное время, мистер Гардинг принялся серьезно за мое учение. Сначала он засадил меня за элементарные науки, которые под его руководством я изучил основательно. В короткое время я уже знал наизусть всю грамматику и безошибочно решал всевозможные арифметические задачи; мы уже начали проходить геометрию, тригонометрию и даже стихосложение.
Но в мои соображения отнюдь не входило сделаться ученым. Решение мое было принято. Только одно беспокоило меня: не высказывала ли мать своего определенного желания относительно моей карьеры.
По этому поводу я поговорил с Рупертом. Его ответ несколько покоробил меня.
— Какое теперь дело твоим родителям — будешь ли ты адвокатом, доктором или негоциантом, или же фермером, подобно твоему отцу?
— Мой отец был моряком! — воскликнул я.
— Да, вот прекрасная, благородная профессия. Я отдал бы все на свете, чтобы сделаться моряком, на которого я не могу смотреть без зависти.
— Ты, Руперт?! Но ведь твой отец хочет, чтобы ты был пастором.
— Хорош я буду на пасторской кафедре! Нет, нет, Милс. Ты знаешь, мой прадед был морским капитаном, а из своего сына он сделал священника. Повернем же теперь медаль обратной стороной: пусть сын священника сделается в свою очередь капитаном. Я люблю море, оно манит меня к себе. Ты же сам себе хозяин, — продолжал он, — и вправе располагать собой, как тебе угодно. Кто тебе мешает испробовать жизнь на море? Если она не понравится, ты всегда успеешь возвратиться на родину и здесь преспокойно косить сено и откармливать свиней.
— Однако, так же, как и ты, без разрешения твоего отца я ничего не могу предпринять.
Руперт рассмеялся и стал убеждать меня, что раз я твердо решил не ехать в Йель и не быть адвокатом, то я могу уехать тайком; таким поступком я снял бы с его отца всякую ответственность. И нечего было терять время, ибо самое лучшее — поступить на морскую службу от шестнадцати до двадцати лет.
Признаюсь, что эти ловкие доводы Руперта вскружили мне голову.
Вскоре мне представился случай позондировать почву. Я спросил у мистера Гардинга, упоминалось ли в завещании отца о том, что я должен ехать в Йель и готовиться к адвокатуре. Ничего подобного не было сказано. Мать же говорила неоднократно, что ей желательно было бы, чтобы я сделался адвокатом, но что выбор деятельности она все-таки вполне предоставляет мне.
Я вздохнул с облегчением и объявил мистеру Гардингу, что я решился быть моряком. Это сообщение смутило доброго пастора, и я заметил по его лицу, что он рассердился, потому, вероятно, что в жизни моряка он предвидел для меня много соблазнов. Наше объяснение кончилось тем, что он мне сказал, что с моей стороны непростительно глупо бросать науку ради фантазии — объездить свет в качестве простого матроса.
Обо всем этом я рассказал Руперту. Он обвинил отца в преувеличенном пуританизме во взглядах. По его мнению, каждый человек — сам себе судья. И на море можно оставаться таким же святым, как на суше.
— Возьмем адвокатов, для примера, — сказал он. — Интересно было бы знать, в чем проявляются их религиозные принципы? Они постоянно торгуют своей совестью, защищая правое и дурное дело с одинаковым красноречием и усердием.
— Клянусь святым Георгием, ты прав, Руперт! Сколько раз рассказывали мистеру Гардингу про старика Давида Доккетта: он зачастую исполняет две роли — адвоката и свидетеля, только бы гонорар был побольше. Он в состоянии часами разглагольствовать о каком-нибудь небывалом факте, придуманном его клиентами, и все это с видом знатока, убежденного в правоте своего дела.
Руперт много смеялся над наивностью своего отца, предполагавшего, что в адвокатуре можно обрести спасение души.
Наконец, после наших долгих рассуждений, он прямо предложил мне вместе с ним убежать в Нью-Йорк и поступить юнгами на какое-нибудь судно, отправляющееся в Индию.
Мне этот план очень улыбался, но меня испугало желание Руперта сопутствовать мне.
У меня был капитал, которым я мог располагать, Наконец, в случае неудачи в моем предприятии я всегда мог вернуться в Клаубонни и найти там средства к существованию. О предстоящих нравственных соблазнах я, конечно, не задумывался, считая себя неуязвимым.
Руперт же находился совсем в иных условиях. Несомненно, я заранее был готов всегда поддержать его в материальном отношении, о чем я и сказал ему. Моя мысль очень понравилась ему, и он решился заручиться моим согласием пожертвовать впоследствии часть моего состояния на его судно, которым он надеялся командовать.
— Конечно, все это прекрасно, Милс, — присовокупил опасный софист, - иметь деньги, помещенные под проценты, ферму, мельницу и прочее; но имей в виду то, что, обладая кораблем, из одного путешествия ты можешь привезти больше денег, чем получить от продажи всего твоего имущества. А ведь недаром люди говорят, что начинать дело ни с чем — значит иметь больше всего шансов на успех; а так как мы с тобой ничего не берем, кроме носильного платья, наш успех обеспечен. Мне нравится такое начало, это совсем по-американски. Не правда ли?
Действительно, в Соединенных Штатах существует поверье, что люди, начинающие свою карьеру без всяких средств, непременно добьются хороших результатов.
Целый месяц мы с Рупертом обсуждали наш проект до мельчайших подробностей. Чего мы с ним только не придумывали! Наконец, я решил посвятить в тайну наших юных подружек, взяв с них предварительно обет молчания. Мой друг был против этого, но я слишком любил Грацию и ценил мнение Люси, а потому настоял на своем.
Сорок лет прошло со времени этого торжественного совещания, но мое воображение рисует мне его так живо, как будто бы все произошло только вчера.
Мы все вчетвером сидели на скамейке под тенью развесистого дуба. Перед нами открывался живописный вид на Гудзон. В воздухе была такая тишина, что лист не шелохнулся. Вдали белели паруса. Грация начала восторгаться.
Я воспользовался благоприятной минутой и заговорил.
— Я очень рад, что ты так любуешься кораблями; значит, тебе доставит удовольствие мое решение сделаться моряком.
Воцарилось молчание, длившееся две минуты. Я устремил глаза вдаль, как бы рассматривая лодки. Грация смотрела на меня в упор, я чувствовал на себе ее взгляд, и мне делалось неловко. Тогда я обернулся и встретился взорами с Люси; она пристально глядела на меня и, казалось, не верила своим ушам.
— Моряком, Милс? — медленно проговорила сестра. — А я думала, что уже вопрос решен, что ты должен изучать право.
— Какой вздор! Я столько же думаю о праве, как о судьбах Англии; я хочу видеть свет, и вот Руперт…
— Как, Руперт? — спросила Грация, вся изменившись в лице. — Но ведь его предназначают для служения церкви; теперь он должен быть помощником отца, впоследствии же — его преемником.
Руперт посвистывал с равнодушным видом, хотя на самом деле серьезный и взволнованный тон Грации произвел на нас свое действие.
— Ну, милые девушки, — сказал я, вооружившись мужеством, — нам больше нечего скрываться от вас; но то, что вы узнаете, должно быть тайной для всех.
— Кроме одного мистера Гардинга. Он должен знать о твоем решении; не забывай, что он заменяет тебе отца в настоящее время.
— Но согласись с тем, что Руперту он родной отец.
— Опять Руперт! Что у него может быть общего с твоей затеей?
— Я до тех пор ничего не скажу вам, пока вы обе не дадите нам слово молчать.
— Я обещаю молчать, — произнесла Грация таким торжественным тоном, что я невольно вздрогнул.
— И я тоже, Милс, — добавила Люси так тихо, что я еле расслышал ее слова.
— Ну, вот это прекрасно. Я вижу, что вы благоразумные девицы и даже можете помочь нам. Руперт и я, мы оба решили быть моряками.
Они разом вскрикнули; затем воцарилось вторичное долгое молчание.
— А что касается права, к черту эту науку! — сказал я. — Разве был кто-нибудь из Веллингфордов законоведом?
— Но зато были Гардинги — пасторы! — произнесла Грация, стараясь улыбнуться.
— И моряки тоже! — воскликнул Руперт. — Мой прадед был морским офицером.
— Положим, всякая честная профессия достойна уважения, я это знаю, Милс, — сказала сестра, — но вопрос в том, объявили ли вы мистеру Гардингу о вашем намерении?
— Собственно говоря, мы ему ничего не говорили, да нам и не для чего спрашивать его согласия, — мы уезжаем на будущей неделе, не сказав ему ни слова.
— Но ведь это жестоко, Милс! — проговорила Грация, тихо плача.
Люси закрыла лицо передником.
— Напротив, если мистер Гардинг будет заранее знать обо всем, то каждый вправе будет сказать, что он мог удержать нас, если же все совершится без его ведома, то он не ответствен за наши поступки. Итак, мы отправляемся на той неделе, как только будут готовы наши матросские костюмы. Мы поедем в лодке с парусами; возьмем с собой Неба, чтобы он потом мог вернуть лодку обратно. Теперь, раз вам все известно, нам нечего оставлять письмо мистеру Гардингу; вы обо всем расскажете ему дня через три после нашего отъезда. Наше отсутствие продолжится не более года, по прошествии которого мы возвратимся домой. И как нам будет весело встретиться после разлуки! Мы с Рупертом будем тогда уже взрослыми людьми, а теперь вы считаете нас мальчишками.
Представление последней картины несколько утешило наших подружек. Когда же Руперт, все время упорно молчавший, пустил в ход свое красноречие, то они и совсем успокоились.
Через два дня разговор возобновился. Наши сестры употребили все старания, чтобы склонить нас посоветоваться с Гардингом. Но видя, что все их увещевания были напрасны, они принялись деятельно снаряжать нас в путь. Сшили нам полотняные мешки для хранения платья, приготовили нам по праздничному и по будничному костюму. К концу недели все было уложено.
Небу было дано распоряжение приготовить лодку к отплытию к следующему вторнику. Нам необходимо было выехать вечером, чтобы не наткнуться на кого-либо.
Да, этот вторник был невеселым днем для всех нас, исключая мистера Гардинга, который, ничего не подозревая, оставался совершенно спокоен. Руперт ходил, опустив голову, точно его прибили, а наши дорогие девочки еле сдерживались, чтобы не разрыдаться.
В девять часов, по обыкновению, вся семья соединилась для общей молитвы. Затем мы все отправились спать, кроме мистера Гардинга; он остался работать до двенадцати часов ночи, вследствие чего нам надо было принять все меры предосторожности.
В одиннадцать часов мы уже скрылись из дома, поцеловавшись наскоро с сестрами, как будто расставались с ними только на ночь.
Мы боялись, что они на прощание устроят нам сцену, но мы ошиблись: обе прекрасно владели собой до последней минуты.
Мы удалились из дома с тяжелым сердцем, не говоря ни слова. За каких-нибудь полчаса мы прошли почти две мили и были уже на месте. Я только было обратился к Небу, как заметил в нескольких шагах от себя две женские фигуры. Это были Грация и Люси, обе в слезах — они пришли сюда проводить нас.
Меня сильно встревожило, что эти хрупкие создания так далеко от дома одни в такое позднее время. Я непременно хотел проводить их, прежде чем сесть в лодку, но они воспротивились; все мои мольбы были напрасны, пришлось покориться.
Не знаю, как это произошло, но в эти последние минуты свидания мы разделились попарно, и каждый из нас очутился подле сестры своего друга.
О чем говорили Грация и Руперт — мне неизвестно. Между Люси и мной все было честно и открыто; она настояла, чтобы я взял от нее шесть золотых монет, все ее состояние, доставшееся ей от матери. Она знала, что у меня было с собой всего пять долларов, а у Руперта — совсем ничего. Отказать ей не было возможности.
— Я буду спокойнее, — сказала она, улыбаясь сквозь слезы, — если эти деньги будут у вас. К тому же, вы богаты и можете впоследствии возвратить мне их, тогда как Руперту пришлось бы их подарить.
Я согласился, будучи заранее уверен, что возвращу ей мой долг с избытком. Тогда я обнял ее и крепко расцеловал.
Это было в первый раз за все время нашего знакомства.
— Пишите нам, Милс, пишите, Руперт! — говорили они рыдая, когда мы стали отчаливать.
Несмотря на темноту ночи, мы еще долго различали их фигуры, пока не сделали крутого поворота и пока громадная скала не заслонила от нас дорогих существ.
Итак, мы расстались с Клаубонни, волнуемые самыми разнообразными чувствами.
Мы очень удачно выбрали время для отплытия. Начинался отлив, и наша лодка без всякого труда вышла из бухты, несмотря на то, что ветер не доставал до нас из-за высоты берегов. Неб греб изо всех сил, я не отставал от него, тем более что находился в возбужденном состоянии, боясь погони.
Через каких-нибудь двадцать минут «Грация и Люси» — так называлась наша лодка — уже вступала в русло Гудзона.
Неб вскрикнул от радости в тот момент, когда мы почувствовали ветер. В несколько минут кливер и большой парус были водворены на место, руль был наставлен, шкот ослаблен, и мы быстро понеслись, делая по пяти миль в час.
По мере того, как мы удалялись от дома, сердце мое сжималось от невыразимой боли; я вспомнил отца, его честные взгляды, его наставления об уважении и послушании старших. Затем мне представилась мать со всей своей любовью и страданиями, со своими мольбами, чтобы я оставался всегда честным. А я попирал ногами все свои обязанности. Казалось, что они оба смотрят на меня грустными, укоризненными глазами.
Грация и Люси, просящие меня, рыдая, сначала — отказаться от моего проекта, потом — писать им, неотступно стояли передо мной.
А мистер Гардинг? Какое страдание он должен был испытывать, узнав, что его бессовестно покинули его воспитанник и единственный сын! Наконец, мне стало жаль Клаубонни, сада, лугов, мельницы и прочего…
Спокойствие Руперта меня поражало, я еще не знал его таким. Казалось, он чувствовал себя совершенно счастливым.
Что же касается Неба, то его глаза были устремлены вдаль; что бродило в его голове? Не думаю, чтобы он упрекал себя за совершаемый им поступок; ведь он только исполнял волю своего господина, собственностью которого был.
Ни Руперту, ни мне не говорилось. Он, по правде сказать, плотно поужинал, и голова его начинала тяжелеть, мне же доставляло удовольствие молчать, уходя в свои мысли. Была полночь. Я вызвался дежурить первую четверть ночи, а моим спутникам предложил лечь спать, на что они с удовольствием согласились. Руперт расположился под палубой, а Неб растянулся на открытом воздухе.
Начало свежеть; я принужден был взять рифы, хотя ветер был попутный. В четыре часа я разбудил Руперта, он взялся за руль, а я лег на его место и заснул совсем спокойно, так как погода благоприятствовала нам. Неб позвал меня только в десять часов. Оказалось, что Руперт правил рулем всего один час, посадив вместо себя негра, который и продежурил от пяти до десяти часов. Неб разбудил меня главным образом для того, чтобы предложить закусить. Кажется, если бы он бедный умирал с голоду, то и тогда не решился бы поесть раньше своего господина. Руперт все спал.
Перед нами открывались новые места. День выдался прекрасный. Мы невольно предались радостному чувству; все восхищало нас. Я захватил с собой маленькую географическую карту, которой я весьма гордился, хотя в ней были некоторые неточности. Развернув ее, я принялся объяснять своим спутникам, указывая на скалистый восточный берег, что это не что иное, как целый штат Нью-Джерси. Даже Руперт был поражен столь великим открытием. А Неб пришел в настоящий восторг; он заворочал своими большими черными глазами и выставил зубы ослепительной белизны. В то время путешествия еще не были так распространены, как в настоящее время, и для трех молодых американцев, из которых старшему не было еще девятнадцати лет, было очень приятно, что они могли похвастаться, что видели еще другой штат, кроме своего собственного.
Несмотря на быстроту езды, нам предстояло еще немало пути. К полудню подул с юга легкий ветер. Мы почувствовали прилив — пришлось бросить якорь. Это нам было не по вкусу, для людей, пустившихся в бегство, не особенно-то приятно быть вынужденными засесть на одном месте! Но вот начался отлив, и мы опять поплыли. Солнце уже клонилось к закату, когда мы увидели две-три колокольни, служащие для иностранцев указанием дороги к Нью-Йорку.
Первое, что нам бросилось в глаза по прибытии в город, это огромная тюрьма, которая показалась мне мрачным зданием — я не мог смотреть на нее без содрогания. Неб, с видом глубокомысленного моралиста, сказал, что ему очень не нравится это сооружение. На Руперта тюрьма не произвела никакого впечатления; он вообще не отличался особенной чувствительностью.
В то время Нью-Йорк был небольшим городом; дома там отличались незатейливой постройкой. Церкви святого Иоанна еще не было. Окрестности состояли большей частью из болот.
Проезжая вдоль набережных, мы увидели большой рынок, носивший название «Медведь», так как там начали торговать мясом этого животного.
Мы въехали в бассейн Альбани, находящийся в центре города; здесь мы издали узнали мачту нашей шлюпки «Веллингфорд», на что я обратил внимание Неба, так как он должен был обратно отправить лодку вместе со шлюпкой.
У меня имелся с собой адрес трактира для матросов в Уайт-Холле. Мы туда и отправились, взвалив мешки себе на плечи. Так как было уже поздно, то я заказал ужин. А Небу было приказано отправить лодку, а затем явиться к нам; мы ему строго запретили говорить о месте нашего нахождения.
На следующий день я забыл и думать о сестрах, о Клаубонни и мистере Гардинге. Нужно было действовать.
Позавтракав наскоро, мы пошли отыскивать подходящее для нас судно.
Я так торопился, что мне было не до достопримечательностей города; Руперт был бы не прочь все осмотреть, но спорить со мной не стал, и мы избрали кратчайший путь к рынку Флай-Маркету, около которого стояло несколько судов.
Я пожирал глазами корабли, перед которыми мы очутились; мне в первый раз приходилось видеть суда с квадратными парусами. Еще отец научил меня названиям главных частей корабля и парусов по модели, оставшейся в Клаубонни. Теперь мне эти познания очень пригодились, хотя сначала у меня разбежались глаза среди этого лабиринта снастей и парусов. Брасы, ванты, штаги — все это ясно вырисовывалось передо мной; что же касается такелажей, мне надо было по нескольку раз разглядывать их, чтобы дать себе отчет, для чего они предназначены.
Насилу я оторвался 'от этого дивного для меня зрелища. Наконец мы нашли то судно, которое искали. Оно называлось «Джон» и было вместимостью в четыреста тонн, на нем планшир был совсем незначительный.
Когда мы поднялись на борт, все офицеры находились в сборе на палубе. Главного лейтенанта звали Мрамор — его лицо действительно было точно из мрамора с бесконечными жилками. Заметив нас, он переглянулся с капитаном, не говоря ни слова.
— Пожалуйте, господа, пожалуйте сюда, — сказал Мрамор одобряющим тоном. — Когда вы покинули вашу родину?
Этот вопрос заставил всех рассмеяться. Я чувствовал, что настал решительный момент: теперь или никогда. В то же время я был слишком правдив, чтобы выдавать себя за того, кем я не был на самом деле.
— Мы выехали вчера ночью в надежде поступить на службу на какое-нибудь из судов, отплывающих в Индию на этой неделе.
— Не на этой неделе, мой мальчик, а на будущей, — сказал Мрамор шутя, — а именно в воскресенье. Мы всегда выбираем этот день. Пословица гласит: «хороший выбор влечет за собой удачу». Итак, когда же это мы решились расстаться с папашей и мамашей?
— У меня больше нет ни того, ни другой, — ответил я глотая слезы. — Моя мать умерла несколько месяцев тому назад; и отец мой, капитан Веллингфорд, тоже скончался уже давно.
Капитан «Джона», имевший на вид около пятидесяти лет и отличавшийся суровой наружностью, весь так и просиял, услышав имя моего отца.
— Как, вы сын капитана Милса Веллингфорда, того самого, который жил при истоке реки?
— Да, капитан, его единственный сын. Нас осталось только двое: моя сестра и я. И мое пламенное желание — сделаться таким же хорошим моряком или хотя бы таким же честным человеком, каким всегда был мой отец.
Эти слова, произнесенные с уверенностью, произвели на всех прекрасное впечатление. Капитан пожал мне руку и пригласил нас с Рупертом отобедать. Оказалось, что капитан «Джона», Роббинс, совершил свое первое морское плавание вместе с отцом, у которого он был помощником и которого глубоко уважал. Он не стал меня много расспрашивать, находя вполне естественным, что сын капитана Веллингфорда пожелал сделаться моряком.
За обедом было решено, что мы с Рупертом примемся за исполнение обязанностей с завтрашнего же утра. Мне назначили жалованье в восемнадцать долларов в месяц, а Руперту — тринадцать. Капитан Роббинс заметил, смеясь, что сын пастора не может быть в претензии, что ему назначена меньшая плата, чем сыну известного моряка.
На самом же деле Роббинс, будучи хорошим наблюдателем, по одному взгляду на Руперта заключил, что из него никогда не выйдет настоящего моряка. Мы возвратились в трактир и, переночевав там, распрощались с Небом, который вместе со шлюпкой отправлялся домой и мог сообщить там, как обстоит наше дело.
Рано утром мы нагрузили, маленькую тележку нашими вещами и через полчаса были уже на борту «Джона» и поселены в одну из боковых кают его.
Пока Руперт расхаживал по палубе, покуривая сигару, я полез на мачты, рассмотрел реи, потрогал клотики, вант-клоты, ракс-клоты и только тогда слез вниз.
Капитан, офицеры и прочие моряки посмеивались, глядя на меня. Как я был счастлив, когда вдруг раздалось приказание Мрамора: — Слушайте, Милс, выдерните снасти из брам-стеньги и сбросьте нам конец, чтобы мы могли заменить их новыми.
Голова моя пылала, я боялся осрамиться, однако тотчас же вскарабкался наверх и исполнил все как следует. Тогда Мрамор начал командовать мною снизу, и вскоре новая снасть была водворена на место с блестящим успехом. Это было начало моей карьеры, которое очень льстило моему самолюбию. Настала очередь Руперта. Капитан велел ему спуститься' в каюту и засадил за писание. Почерк у него был прекрасный и скорый. В тот же вечер я узнал, что Руперт будет исполнять должность секретаря у капитана.
— Да, меня нисколько не удивит, — сказал Мрамор, — если старик оставит его в этой должности на все время плавания, так как сам он пишет такими каракулями, что не в состоянии бывает ничего разобрать, не зная, с какого конца начать читать.
Накануне нашего отплытия Руперт отпросился пойти погулять по городу; по этому случаю он принарядился.
Я тоже побежал на почту, но, не зная дороги, очутился на Бродвее. Я уже собрался вернуться, как вдруг увидел Руперта с письмом в руках. Я прямо пошел к нему.
— Из Клаубонни? — спросил я с замиранием сердца. — От Люси?
— Из Клаубонни, но от Грации, — ответил он покраснев. — Я просил бедную девочку сообщить мне, что там без нас делается. Что же касается Люси, я даже не знаю, как она пишет, и мне до нее нет решительно никакого дела.
Меня покоробило, что моя сестра была в переписке с молодым человеком. Но я находил естественным, чтобы Люси писала мне, и в надежде получить от нее несколько дорогих строк, узнав адрес почтового отделения, я отправился туда. Через несколько минут я уже выходил оттуда с торжествующим видом, держа в руках ее послание.
Руперт предложил мне прочесть письмо моей сестры. Вот приблизительно его содержание:
Дорогой Руперт!
Сегодня утром в девять часов Клаубонни было в большом волнении. Когда беспокойство вашего отца достигло высших пределов, я ему сказала всю правду и передала ваши письма. Мне тяжело говорить: он заплакал. Слезы двух дур, как я и Люси, ничто в сравнении со слезами почтенного старика, пастора, глядя па которого разрывается сердце! Он не стал упрекать нас и ни о чем не расспрашивал.
Ведь еще не поздно? Вы можете возвратиться. Доставьте нам всем эту радость! Но, что бы там ни было, друзья мои, я пишу вам обоим, хотя и адресовала письмо Руперту, не забывайте наставлений, полученных в детстве, и помните, что наше счастье зависит от вашего честного поведения и вашей удачи.
Преданная вам Грация Веллингфорд.
Люси писала более сдержанно, но в то же время более откровенно:
Дорогой Милс!
Я проплакала целый час после вашего отъезда, а теперь зла на себя, что пролила слезы из-за таких сорванцом. Грация сказала вам, как был огорчен отец. Никогда в жизни я не испытывала такого страдания.
Вы должны возвратиться. Я чувствую, что готовится что-то ужасное. Отец все молчит; значит, он что-то придумал. Мы обе думаем о вас не переставая. В случае, если вы все-таки уедете в плавание, не забывайте писать нам. Прощайте!
P. S. Мать Неба объявила, что если он не возвратится к субботе, то она отправится разыскивать его. Какой срам! Невольница — убегающая из дома! Но я надеюсь, что Неб-то вернется и привезет с собой ваши письма.
Но мы, прощаясь с Небом, ничего не послали с ним. Меня это очень мучило, но уже было поздно. Я отстал от Руперта, чтобы не скомпрометировать его своим простым матросским костюмом, и направился к «Джону»; при повороте с одной из улиц на набережную я вдруг столкнулся лицом к лицу с моим опекуном. Он шел медленными шагами, понурив голову, с глазами устремленными на корабли. Но, вследствие рассеянности и благодаря моему костюму, он не узнал меня, и я благополучно добрался до своего судна.
В тот же вечер наш корабль был вполне оснащен. Воспользовавшись попутным ветром и отливом, «Джон» отплыл под кливером и стакселем и, выйдя в другой канал, бросил якорь. Теперь я находился на полмили от всякой суши и не мог дождаться, когда увижу океан.
Мрамор, окинув пытливым взором свой экипаж, сказал капитану, что он очень доволен его составом. Это меня крайне удивило, так как я находил, что мы окружены были всяким сбродом.
Вскоре половина служащих отправилась спать. Нам с Рупертом дали прекрасный гамак, и мы были очень довольны. За ужином нам пришлось есть из общей чаши со всеми матросами, что нам было очень неприятно. В воображении рисовались маленькие белые ручки Грации и Люси, расстилающие скатерть, расставляющие стаканы, посуду, серебряные ложки. В то время в Америке еще не употреблялось ни салфеток, ни вилок, разве только у очень знатных особ.
На мою долю выпало стоять на вахте на протяжении четверти рейда вместе со шведом, хмурым стариком. Так как мы стояли на якоре при незначительном ветре, то мой товарищ выбрал себе дощечку, примостился на ней и захрапел, предупредив меня, чтобы я его разбудил в случае чего-либо. Я же стал расхаживать по палубе с такой важностью, как будто на моих плечах лежала охрана отечества.
На следующий день, в воскресенье, около десяти часов мы все принимали участие в поднятии якоря. Затем паруса надулись, и мы двинулись в путь. Сердце мое забилось от восторга при мысли, что я еду в Кантон, который называли тогда Индией. Вдруг Руперт окликнул меня, указывая на какой-то предмет, видневшийся из лодки как раз против нашего корабля. Я вгляделся в него и ахнул: это был мистер Гардинг, который в эту минуту узнал нас; он простирал по направлению к нам обе руки, как бы моля нас о возвращении. Но «Джон» стал быстро прибавлять ходу, и через несколько секунд мы потеряли мистера Гардинга из виду.
Спустившись, я нашел там Руперта с растерянным и испуганным видом. Я же облокотился на мачту и зарыдал. Это продолжалось несколько минут, пока не раздалось приказание лейтенанта, зовущего нас на палубу. Мы уже находились на таком большом расстоянии от лодки, что мистер Гардинг должен был потерять всякую надежду догнать нас. Не могу теперь с уверенностью сказать, обрадовало ли меня это, или огорчило.
Четыре часа спустя после того момента, как я видел мистера Гардинга в последний раз, наше судно было уже в открытом море и летело на всех парусах под северо-западным ветром. Понемногу земля совершенно исчезла из виду. Мои взоры долгое время были устремлены на вершины Навезинка, но и они стали принимать туманное очертание и тоже скрылись из глаз. Только теперь я понял, что такое океан. Но матросу некогда предаваться своим чувствам. Надо было расставлять якоря по местам, отвязывать и скручивать канаты и прочее. Затем до самого вечера мы занялись распределением вахт. Я был назначен к Мрамору четвертым. Руперт же зачислен в четвертую вахту последним.
— Это потому, Милс, — сказал мне Мрамор, — что мы друг другу подходим. А вашему другу придется больше расходовать чернил на бумаге, чем дегтя на такелаж.
На борту все было приведено в порядок. Мы уже находились в двухстах милях от берега. Вдруг из трюма раздался громовой голос повара.
— Кричат два негра! — закричал Мрамор, разобрав, в чем дело. — Посмотрите, Милс, что там такое.
Я только собрался исполнить приказание, как появился Катон, повар, таща за собой негра. Каково было мое изумление, когда я в этом последнем узнал Навуходоносора Клаубонни!
Неб успел незаметно проскользнуть на борт еще до поднятия якоря и спрятаться среди бочонков; не накрой его Катон, он просидел бы так очень долго. Когда он очутился на палубе, он первым долгом огляделся и, удостоверившись, что земли совсем не было видно, стал кривляться от радости. Мрамор нашел это дерзостью и так сильно ударил его кулаком, что белый человек упал бы на месте, но Неб остался неподвижен.
— А, так ты негр? — вскричал лейтенант, пнув его ногой. — Так на ж тебе!
От этого толчка у бедного Неба посыпались искры из глаз. Упав на колени, он начал молить о прощении, объясняя, что Мрамор ошибается, думая, что он убежал от своего господина.
Я вмешался в дело и объяснил Мрамору, кто такой Неб. Это открытие обошлось мне дорого: на меня посыпались насмешки, состоящие в прозвище «Джек», которым меня окрестили. Но я слишком любил Неба, чтобы сердиться на него за его поступок, тем более, что им руководил слепой инстинкт — следовать за своим господином.
Когда капитану стала известна история Неба и он сообразил, что такой сильный и здоровый негр может ему быть полезен, ничего не стоя, он нашел ему подходящее дело — работу у снастей и вахту по правому борту. Я был очень рад такому распоряжению.
Неб рассказал мне, что он свез лодку, куда было приказано, видел, как ее прицепили к «Веллингфорду», затем скрылся, и благодаря двум долларам, которые были ему даны на прощанье, он поместился пока в трактире, а когда наш корабль был готов к отплытию, он незаметно пробрался на него и спрятался среди бочонков.
Вскоре все примирились с появлением Неба в нашей компании; он даже сделался общим любимцем всего экипажа, благодаря своей ловкости, живости и привычке работать.
Я совсем освоился со своим положением. Мы еще не доехали до острова Св. Елены, как я получил разрешение управлять рулем, и с этих пор я уже исполнял все обязанности матроса за малыми исключениями.
Обыкновенно путешествие из Америки в Китай проходит благополучно. Из всего нашего экипажа эконом да повар были единственные, которым пришлось огибать мыс Доброй Надежды во второй раз. Однако, когда мы пришли в Кантон, ни на кого из нас не произвели особенного впечатления бритые головы и странная одежда туземцев. Я все ждал необыкновенных чудес, но должен сознаться, что это путешествие было одним из самых монотонных, исключая последней его части.
Мы простояли в реке четыре месяца, сделали большой запас чая, нанки, шелков и всего прочего, что требовалось нашему суперкарго. Я ездил неоднократно в фактории вместе с капитаном на его катере. А Руперт помогал суперкарго на суше или же писал в каюте капитана.
Мрамор, при всей своей неприветливости, был очень добр ко мне и не переставал просвещать меня; да и всем офицерам доставляло удовольствие посодействовать тому, чтобы из сына капитана Веллингфорда вышел дельный моряк.
Мы отправились в дальнейшее плавание весной 1798 года. Проехав через Китайское море, мы шли под всеми парусами по Индийскому океану; в это время произошло первое происшествие, которое заслуживает некоторого внимания.
Мы вышли на рассвете из пролива Зондских островов при густом тумане. К вечеру, когда день прояснился, мы заметили два судна, направляющиеся к Суматре.
Судя по их внешнему виду, это были пироги. Но так как они шли от нас на очень далеком расстоянии, к тому же надвигались ночные сумерки, мы не обратили на них особенного внимания.
Мрамору приходилась вторая ночная вахта, а, следовательно, и я был на палубе от двенадцати до четырех утра. Целый час моросил дождь. Так как ночь ожидалась спокойная, все стоящие на вахте легли спать. Только я бодрствовал, сам не знаю отчего. Вспомнилось мне Клаубонни, Грация, Люси… последнюю я не забывал ни на минуту. Мрамор храпел изо всех сил, поместившись на курятник. Вдруг послышался легкий шум весла, затем показался небольшой парус — и я ясно различил, что это были пироги.
Я тотчас же закричал: — Лодка совсем близко от борта.
Мрамор вскочил в одну секунду. Как опытный моряк, он сразу сообразил в чем дело.
— Все сюда! — скомандовал он рулевому. — Все — наверх! Капитан Роббинс, господин Кайт, идите скорей, эти проклятые пироги сейчас столкнутся с нами.
Все были уже на ногах. Мрамор уверял, что должны быть две лодки, что это те самые негодяи, которых мы вчера видели.
Немедленно был отдан приказ натравить все шкоты, и мы стали поворачивать через фордевинд, благодаря чему удалились от берега и вздохнули спокойно.
В это время капитан с несколькими старыми моряками стали раскреплять четыре пушки правого борта.
В проливе Банка мы их зарядили картечью и направили в сторону неприятеля; оставалось только выстрелить, что мы и сделали. Последовало торжественное молчание. Пироги продолжали наступать. Тогда капитан направил на них свою подзорную трубу и сказал Кайту вполголоса, что пироги полны народу. Тотчас же был отдан приказ приготовить все пушки без исключения и вынуть из сундука ружья и пистолеты.
Все эти приготовления не предвещали ничего доброго; я уже начал думать, что будет отчаянный бой и нам всем перережут горло.
Я ждал, что вот-вот начнется пальба, но мы держались наготове не стреляя.
Кайт взял четыре ружья и столько же пик и раздал их. С обеих сторон последовало мертвое молчание. Они находились от нас довольно далеко, и видно было, что они старались повернуть бушприт к попутному ветру, чтобы не идти рядом с нами.
Капитан решил повернуть на другой галс; «Джон» перевернулся вокруг себя подобно волчку.
Пироги, видя, что нельзя терять времени, пустились догонять нас. Но капитан тоже не дремал: живо распустились все паруса, и мы двинулись вперед. Казалось, они сию секунду забросят на нас дреки; если это случится — мы погибли, надо было более чем когда-либо сохранить присутствие духа. В эту критическую минуту капитан показал себя на высоте своего призвания. Он поддерживал тишину и держал всех наготове.
А Неб встал передо мной, чтобы в случае опасности защитить меня своей грудью. Но едва я пустился в размышления об этом новом доказательстве привязанности ко мне негра, как вдруг со стороны пирог раздался страшный крик, и затем над нашими ушами засвистела масса пуль. К счастью, они никого не задели.
Мы в долгу не остались и выстрелили из четырех пушек. Весь заряд попал во вторую пирогу. Послышались отчаянные крики. Первая пирога стала быстро наступать на нас. Пираты забросили на нас дрек, но, к счастью, он зацепился только за выбленки. Неб с быстротой молнии бросился к ним и перерезал выбленки ножом. В эту минуту пираты, бросив свои паруса и весла, лезли на борт нашего судна. Толчок был так силен, что человек двадцать из них попадали в воду. «Джон», распустив паруса, стал подвигаться.
— По местам, к повороту! — раздалась команда. На прощание мы пустили вдогонку пиратам весь остаток заряда. Обе пироги соединились и затем быстро поплыли к островам. Мы сделали вид, что преследуем их, на самом же деле были очень рады, что отделались от пиратов. Не думайте, чтобы мы после этого приключения спешили на покой. Только один Неб тотчас же залег спать.
Капитан, поздравив нас всех со счастливым окончанием дела, пошел осматривать судно, не потерпело ли оно аварии; пришлось кое-что исправить.
Нечего и говорить о том, что все мы, конечно, воображали, что совершили великий подвиг. Каждого из нас похвалили за храброе поведение, исключая бедного Неба: это ведь был негр!
В жизни всегда так бывает: самые геройские и благородные поступки подневольных людей остаются всегда в тени; они служат лишь для возвеличения славы особ уже известных. В данном случае решительность и находчивость Неба спасли «Джона».
Но когда я стал говорить об этом Мрамору, вот что он мне ответил: — Да, с неграми случается иногда, что им вдруг придет в голову блестящая мысль, хотя, по правде сказать, это с ними бывает редко. Про Неба я могу сказать, что он — исключительное явление из представителей своей расы. Главное его достоинство в том, что в нем совсем нет самодовольства. В белом человеке самодовольство отталкивает, а в негре оно отвратительно.
На следующий день погода благоприятствовала нам; мы уже дошли до 52-го градуса восточной долготы. Но тут погода переменилась, подул юго-западный ветер. Мы направились к Мадагаскару. Целую неделю мы держались этого направления, пока не увидели землю; это были высокие горы, которые казались издали находящимися далеко от берега. Всю ночь мы следовали к северо-западу. Я был на утренней вахте и встретил на палубе Мрамора, который вступил со мной в разговор. Иногда он забывал разницу нашего положения на судне и говорил со мной, как с равным, но, спохватившись, резко прерывал свою фразу и тотчас давал мне приказания тоном начальника.
— Не правда ли, какая спокойная ночь, господин Милс, — начал он, — и какое прекрасное течение на западе, Роббинс пришел бы от него в восторг, я же — враг течений.
— Да, кажется, капитан расходится с вами во мнении по этому поводу.
— А мне думается, что он и сам-то наверное не знает, каково его мнение. Если он увидит течение, он непременно будет следовать за ним на край света, будучи уверен что оно приведет его к желанной цели. Что же касается меня, то главным руководителем мне служит мой нос.
— Как, ваш нос, господин Мрамор?
— Да, именно мой нос, мистер Милс. Разве вы не обратили внимания, на каком расстоянии я разнюхал землю, когда мы проезжали мимо островов?
— Да, действительно, у Молуккских островов вы первый почувствовали приятный запах.
— Это что такое? — вдруг закричал Мрамор, вздрогнув всем телом.
— Как будто это вода, ударяющаяся о скалы.
— По местам, к повороту! — скомандовал он изо всех сил. — Бегите вниз, позовите капитана, Милс! Держи круче, все на ноги!
Последовало общее замешательство. Капитан, помощник лейтенанта и большая часть экипажа были уже на палубе.
Капитан приказал переменить галс, и когда судно медленно повернуло, он спросил у Мрамора, что это все значило? Мрамор на этот раз, оставив свой нос в покое, предложил капитану и нам всем прислушаться.
Если мы не ошибались, мы попали в самую середину бурунов.
— Мы можем повернуть обратно, господин Мрамор? — спросил с беспокойством капитан.
— Да, командир, если только нет проклятого течения; теперь такая темень, что ничего не видно.
— Бросьте якорь и следите! — скомандовал капитан.
Кайт объявил, что глубина была в шесть сажен.
Мы принялись за развертывание каната; через несколько минут мы стали на якорь. Мрамор успокоился, только слышалась его бормотание: «Чертов мыс, проклятое течение».
Нет ничего тягостнее выжидания. Наше судно продолжало стоять на якоре. Нам нечего было делать. Мертвая тишина царила на судне. Все наши чувства как бы превратились в один слух. Вне всякого сомнения, мы попали в такое место, где волны разбивались о скалы, со всех сторон нас окружали буруны. Хорошо еще, что ветер был слабый и лот продолжал показывать шесть сажен глубины. Капитан, потеряв терпение, непременно хотел сесть в лодку и объехать вокруг судна; но замечание Мрамора, что при такой темноте лодка могла наскочить на подводный риф, убедило его подождать еще.
Показалась, наконец, заря. Мы с возрастающим ужасом стали оглядываться вокруг. Мы стояли рядом с землей, но это были лишь голые отвесные скалы, вышиной по несколько сот футов. Перед нами, сзади, кругом торчали подводные камни, рифы и шумели буруны. Остается загадкой, как мы не погибли в такую темную ночь. Конечно, это Провидение спасло нас.
Таково было мое первое вступление на Мадагаскар.
Когда солнце засияло во всем своем блеске, и море казалось спокойным, капитан вздохнул с облегчением. Наскоро позавтракав, капитан вскочил в лодку с четырьмя хорошими гребцами в надежде найти выход из этого лабиринта рифов.
Мрамор позвал меня на бак. По его таинственному виду и сжатым губам видно было, что он собирался говорить со мной по секрету.
— Слушайте, Милс, — сказал он, — положение нашего судна критическое: мы окружены лишь водой да подводными скалами. Не мешает приготовиться к худшему. Возьмите с собой Неба и «джентльмена» — это прозвище дали у нас Руперту — и вытащите из баркаса все ненужные вещи, затем положите туда бочонки и ждите новых распоряжений. А главное — ни гу-гу. Если вас будут спрашивать, можете ответить, что вы исполняете приказание.
Через несколько минут все было готово. Во время наших приготовлений явился Кайт.
— Это зачем? — спросил он. Мрамор объяснил за меня.
— Видите ли, баркас может всегда пригодиться, так как я не думаю, чтобы на маленькой лодке можно было уйти слишком далеко.
Это объяснение показалось всем таким естественным, что никому и в голову не пришло подозревать опасность, а потому никто и не удивился, когда Мрамор стал давать уже громко дальнейшие распоряжения. — «Милс, положите на борт мешок с сухарями и запас говядины». Повару велено было приготовить несколько котлов со свининой, которой я взял еще и сырьем, так как это любимое кушанье матросов; они находят, что солонина напоминает вкусом орехи.
Капитан, возвратившийся через два часа, вообразил, что он сделал важное открытие.
— Вся беда, — сказал он, — произошла от водоворота, который следует за течением, и оттого, что мы слишком далеко от земли.
Во всяком случае, капитан надеялся вывести судно из беды. Заметив нагруженный баркас, спущенный на воду, он прикусил губу. Свинина продолжала вариться в котлах.
Принялись поднимать якорь. Вскоре все было готово. Наступил критический момент. Как нам миновать целый ряд подводных скал, о которые с яростью разбивались волны даже в тихую погоду? При виде поверхности океана, то вздымающейся, то опускающейся, можно было подумать, что это грудь морского чудовища, тяжело дышащего во сне. Сам капитан не мог решиться тронуться с места. Меня с несколькими матросами послали в лодке к берегу, чтобы удостовериться, где именно находился водоворот. Оказалось, что он был как раз в том течении, в направлении которого стояло наше судно. Благодаря маленькой бухточке между скалами и другому обратному течению наш корабль мог маневрировать. Это известие всех нас обрадовало. Мы двинулись, затаив дыхание. «Джон» прекрасно слушался руля; нос его благополучно миновал водоворот, но здесь мы почувствовали неимоверную силу течения, которое влекло нас прямо на рифы.
Пришлось поворачивать на другой галс. Противоположное течение оказало нам большую услугу. Капитан осторожно направил в него судно. Мы обошли первый риф, только слегка задев его; толчок был незначительный. Капитан в восторге схватил руку Мрамора, пожимая ее изо всей силы от полноты чувств.
Вдруг наше судно со всего размаху ударилось о подводный камень. Это произошло так неожиданно, что половина экипажа свалилась, в это же время слетели три стеньги под напором ветра.
Трудно себе вообразить смятение, овладевшее нами. Судно разом остановилось; при столь сильном толчке можно было подумать, что оно сейчас распадется.
Первый вал, встретив на пути своем такое препятствие, вырос перед нами в целую гору и обрушился на судно. Корабль накренился на бок и подался вперед, врезавшись еще больше в рифы.
Капитан был поражен. Отчаяние появилось на его лице, но только на одну секунду. Послышалась его команда. Он приказал опустить дагликс на баркас, а верп — в лодку. Мрамор заявил, что судно пробито. В трюме набралось воды на семь футов, и это в каких-нибудь десять минут! Но капитан не мог бросить своего «Джона» на произвол судьбы. Он велел побросать в воду весь чай, все лишние вещи. Тогда один из моряков, успевший в этой время нырнуть, доложил, что наружная обшивка пробита громадным куском скалы.
Капитан созвал весь экипаж для совещания.
По закону торговое судно лишается права пользоваться услугами своего экипажа с того момента, как оно потерпело крушение. Значит, мы теперь все были свободны, не исключая даже и Неба. На военном судне дело другое. Там республика продолжает выдавать плату, и моряк обязан окончить срок своей службы.
Капитан сказал, что в четырехстах милях от нас находится остров Бурбон; он надеялся найти там небольшое судно, на котором мы могли бы возвратиться к месту крушения, чтобы спасти часть груза, паруса и якоря.
Пристать к Мадагаскару было невозможно: туземцы его слыли в то время за дикарей.
Надо было снаряжаться в путь. Наши заблаговременные приготовления пришлись как нельзя более кстати.
Капитан принял управление баркасом, а Мрамор, Руперт, Неб, повар и я посланы в лодку с приказанием держаться поближе к баркасу.
Был полдень, когда мы покинули наш корабль. Благодаря попутному ветру мы плыли довольно быстро.
Несмотря на то, что мы и теперь находились среди безбрежного океана, так сказать, в простой ореховой скорлупе, я чувствовал глубокую благодарность Создателю при мысли о том, скольких опасностей мы избежали.
Надо отдать справедливость Мрамору: он вел себя, как настоящий философ; для него путешествие в четыреста миль в простой лодочке казалось самой обыкновенной вещью. Каждый из нас ненадолго заснул, невзирая на неудобства.
К утру подул холодный ветер; море начало слегка волноваться. Мы решили поднять парус, чтобы не отставать от баркаса. Ежеминутно приходилось освобождать лодку от наполнявшей ее воды.
К ночи ветер усилился.
Мы убрали парус и взялись за весла, всячески стараясь противостоять волнам, которые могли затопить нас.
Мы и не заметили, что постепенно удалялись от баркаса, и к утру при восходе солнца мы убедились, что наших спутников и след простыл. День прошел благополучно; по расчетам, мы проехали более половины всего пути. На следующий день подул попутный ветер, продолжавшийся тридцать часов, за это время мы сделали более полутораста миль.
У всех глаза были устремлены на восток, каждому хотелось первому увидеть землю. Вдруг мне показалось, что вдали виднеется черная точка. Мрамор согласился следовать по направлению ее в течение часа.
— Но только одного часа, слышите, — сказал он, посмотрев на часы. — Это, чтобы вы замолчали и не кружили бы мне голову понапрасну.
Мы принялись грести изо всех сил. Каждая минута была дорога для меня. Наконец Мрамор велел приостановиться — час прошел.
Мое сердце сильно билось, когда я влезал на скамейку; моя черная точка была все там же. — Земля! Земля! — закричал я. Тогда сам Мрамор вскочил на скамейку и на этот раз сдался.
Без сомнения, перед нами был остров Бурбон. Мы с новой энергией приналегли на весла. К десяти часам нам оставалась всего миля до берега, но мы не могли выбрать места, к которому можно было бы пристать.
Как назло поднялся сильный ветер, и только к утру мы нашли удобную бухточку.
Никогда в жизни я не испытывал такой благодарности к Провидению, как в ту минуту, когда после всех треволнений ступил, наконец, на твердую землю.
На острове мы пробыли неделю в надежде дождаться баркаса с нашими товарищами. Но они не появлялись.
Тогда мы направились к Иль-де-Франсу. В то время там еще не было американского консула, и Мрамор, не имея кредита, не мог достать судна, чтобы возвратиться к «Джону», потерпевшему крушение. У нас тоже ни у кого не было денег. Одно из судов, отправлявшееся в Филадельфию, согласилось принять нас к себе на борт.
Так как нам нечем было заплатить за проезд, Мрамор взялся исполнять обязанности офицера, а мы должны были работать на баке. Этот корабль назывался «Тигрис» и считался одним из лучших американских судов. Капитан его слыл человеком дельным и знающим. Он был небольшого роста, лет тридцати не более, звали его Диггс. Он сказал нам, что хотя его экипаж и в полном составе, но он берет нас только потому, что мы его соотечественники. На самом же деле ему нужны были многие люди; он взял к себе сверх комплекта пять человек из Калькутты для борьбы с пиратами, которые начинали тогда грабить американские суда.
Это было своего рода начало той самой войны, которая разразилась с Францией спустя несколько недель.
Все это меня мало интересовало. Я думал об одном — возвратиться восвояси и совсем не беспокоился о новых опасностях, предстоящих нам.
Мы двинулись в путь и прошли приблизительно сто миль. Мы с Рупертом стояли на вахте. Я уже собирался идти на покой, как вдруг увидел в океане белый парус; приглядевшись, я распознал, что это был баркас «Джона». Меня это так поразило, что, ухватившись за фардун, я в один миг очутился на палубе и начал неистово махать. Мрамор, командовавший в этой время вахтой, несколько раз дернул меня, чтобы заставить сказать, в чем дело.
Когда я, наконец, сказал ему, что это были наши, он немедленно доложил о том капитану. Диггс был человек добрый, он отнесся с большим участием к нашей истории. Из баркаса нас тоже увидели, и через каких-нибудь два часа он совсем приблизился к нам.
Вид баркаса произвел на нас всех удручающее впечатление. На дне его лежал почти мертвый негр. Капитан Роббинс и Кайт, эти два колосса, походили теперь на призраки: глаза их, казалось, выступили из орбит; когда мы заговорили с ними, они не в состоянии были вымолвить ни слова. Более семидесяти часов у них во рту не было ни капли воды, а что может быть мучительнее неутоленной жажды?
Во время урагана они вынуждены были для облегчения баркаса вылить почти всю воду из бочонков.
Капитан Роббинс, думая, что находится около острова Бурбон, надеялся пополнить там запас воды. Но они напрасно проблуждали десять дней и вконец выбились из сил.
Когда я помогал Роббинсу взобраться на борт, в его глазах промелькнуло сознание. Почувствовав себя в безопасности, он пошел, шатаясь, тяжело опершись на мою руку. Он направился к резервуару с пресной водой и молча указал мне на стоявший тут же стакан. Я дал ему напиться, тогда он оказался в состоянии сделать еще несколько шагов.
Капитан Диггс счел нужным дать подобающие предписания относительно больных: им дозволялось пить воду в маленьком количестве и не иначе глотать, как подержав ее сначала во рту, что значительно облегчило их страдания; затем, когда был готов завтрак, им дали немного кофе и по морскому сухарю, смоченному вином. Благодаря этим предосторожностям все были спасены. Роббинс и Кайт настолько оправились к концу недели, что могли приступить к исполнению служебных обязанностей. Но хотя с них ничего не спрашивалось, они всячески старались быть полезными.
Бедный капитан Роббинс! Окрепнув от физических страданий, он стал испытывать нравственные: мысль о покинутом судне не давала ему покоя. Мрамор говорил мне, что Роббинс пробовал уговорить капитана Диггса отправиться на место крушения, но капитан и слышать об этом не хотел. Итак, «Джон» остался брошенным на произвол судьбы.
«Тигрис» было прекрасно устроенное судно; хотя оно незначительно превышало «Джона» своей величиной, но зато помещало двенадцать новых пушек. Экипаж его состоял из пятидесяти человек. Диггс, будучи воинственным и опытным в борьбе с пиратами, заставлял нас для практики ежедневно упражняться в стрельбе. К тому же он получил новые сведения касательно отношений между Францией и Соединенными Штатами; и когда мы приехали на остров Св. Елены, его судно было вполне готово для военных действий.
На острове капитан сделал запас продовольствия, но новостей никаких не узнал.
Жители острова Св.Елены были люди невежественные. Все, что они знали, — это названия судов, побывавших в Индии, да цены на мясо и овощи. Семьдесят лет спустя Наполеон просветил их.
Отчалив от острова Св. Елены, мы шли долгое время совершенно спокойно. Проезжая мимо французского острова Гваделупа, капитан Диггс приблизился к нему более, чем это было необходимо.
Заметив бриг подозрительного вида, капитан направил на него подзорную трубу и объявил, что это французский крейсер, даже может быть капер.
По-видимому, бриг старался догнать нас. После долгих совещаний решено было убавить ходу и выжидать неприятеля.
— Эти негодяи идут иногда прямо на абордаж, не дав нам даже времени сообразить, в чем дело. Но меня-то они не застигнут врасплох. Милс, подойдите-ка к повару и скажите ему, чтобы он наполнил водой все котлы и скорее кипятил бы ее, а ко мне пошлите Мрамора.
Вслед затем я увидел, что Неб вытаскивал из шлюпки пожарную трубу, которую он поставил около кухни. Мрамор приказал матросам наполнить трубу водой. Неб хлопотал изо всех сил.
— Ну-ка, черномазый, — сказал Диггс, — прицелься-ка в юферс, в самую середину. Пойдемте, господа, к трубе, пусть нам Неб покажет свою ловкость.
Капитан пришел в восторг: Неб попал фонтаном воды прямо в намеченную точку. Ему велено было не отходить от трубы ни на шаг. Вскоре последовал сигнал — опустить койки вниз.
Так как мы убавили ходу, то бриг удержался от стрельбы в нас. Казалось, он платил нам вежливостью.
— По местам! — раздалась команда. Я встал на грот-марсель, а Руперт — на фор-марсель. Мы должны были делать вид, будто работаем над починкой судна. Затем капитан раздал нам ружья.
Как только все было готово, велено было молчать.
Уже совсем маленькое расстояние отделяло нас от брига. На нем было десять пушек меньшего калибра, чем наши.
Но следующее обстоятельство показалось мне подозрительным: люди, наполнявшие бак, старались скрыть свое присутствие за абордажными сетями. Я так и порывался вскочить на бакштаг, чтобы хорошенько разглядеть все, но не смел тронуться со своего поста. К счастью, у меня в кармане была газета и карандаш. Я умудрился наскоро написать несколько слов: «Бриг полон вооруженных людей, спрятанных за абордажной сетью». Обернув этим клочком бумаги медную монету, я пустил ее на бак. Услышав шум, капитан посмотрел наверх. Я молча указал ему пальцем на бумажку и был награжден одобрительным жестом с его стороны. Прочитав мое послание, капитан велел Небу и повару наполнить трубу горячей водой.
С брига нас окликнули в рупор: — Какое это судно?
— «Тигрис», возвращающийся в Филадельфию из Калькутты. А ваш бриг?
— «Безумие», французский капер.
— Откуда вы?
— Из Калькутты. А вы?
— Из Гваделупы. Куда вы идете?
— В Филадельфию. Смотрите, не подъезжайте к нам так близко, с вами может приключиться несчастье.
— Что вы сказали? Несчастье? Мы что-то плохо слышим, а потому подъедем поближе.
— Говорят вам, отваливайте.
— Отваливайте! Это еще что значит? Ну, ребята, начинайте!
Эти слова были произнесены по-французски.
— Неб, за дело, — скомандовал капитан, — спрысни-ка их хорошенько, мой мальчик.
В ту же минуту пожарная труба была приведена в действие.
Французы бросились на свой бушприт, и тут весь заряд кипятка ошпарил большую часть из них с головы до ног. Некоторые бросились в воду, предпочитая холодную ванну горячему душу.
С «Тигриса» раздавались громкие раскаты смеха, и наше судно, ведомое рулевым, легко перевернулось на месте, как волчок, как будто его самого только что окатили водою[15].
Мы напрасно ожидали пальбы со стороны брига: французы удержались от нее, зная, что мы вооружены лучше их. Они поворотили на другой галс, так что оба судна оказались спиной к спине.
Капитан Диггс приказал поставить пушки на порт, предполагая, что наши «друзья» начнут изъявлять нам свое неудовольствие.
Действительно, едва мы были на расстоянии трех кабельтовых друг от друга, как раздался выстрел. Пушечное ядро, пробив крюйсель, пролетело между марсом и верхушкой мачты, пробило марсель и, наконец, ударилось обо что-то твердое. Я испугался за Руперта, который стоял там.
— Ого! Фор-марс, — закричал капитан. — Во что оно ударилось?
— В топ мачты; аварии нет, капитан, — ответил Руперт уверенным тоном.
— За вами теперь черед, капитан Роббинс, пусть они это попомнят!
Мы разом выпалили из двух пушек. С нашего борта послышались радостные восклицания — мачта французов была разнесена.
Таким образом битва окончилась. Главным ее героем был Неб. Его лицо так и сияло от радости, рот растянулся до ушей от удовольствия, несмотря на то, что он более всех рисковал своей жизнью.
Да, бедняги порядком-таки пострадали от нас.
Я всегда считал, что именно это столкновение между «Безумием» и «Тигрисом» и послужило началом той враждебности, которая выказалась во время войны 1798, 1799 и 1800 годов. Целых девять дней в газетах только и говорилось об этом событии.
После этого происшествия с нами ничего особенного не случалось.
Недалеко от мыса Виргинии, когда мы направлялись к земле, мы заметили корабль, идущий на нас. Лейтенант капитана Диггса сказал ему, что это, должно быть, судно из Филадельфии, торгующее с Индией, что его имя «Ганг»; капитан же сомневался, говоря, что если это действительно «Ганг», то он изменился до неузнаваемости. Приблизившись к нам, незнакомец выстрелил из пушки и поднял американский флаг. По всем признакам это было американское военное судно.
— Не правда ли, это «Тигрис»? — спросили оттуда в рупор.
— Да. А ваше судно?
— «Ганг», корабль Соединенных Штатов, капитан Даль, с мыса Делавара. Приветствую вас, капитан Диггс. Ваши услуги могут быть нам полезны.
Диггс засвистел в ответ. Теперь все стало ясно. Это действительно был «Ганг», первое военное судно, посланное от правительства. Французские капера вынудили нашу республику держать наготове несколько вооруженных судов вроде «Ганга».
Капитан Диггс отправился на «Ганг» в шлюпке, а я управлял ею, что дало мне возможность хорошо рассмотреть судно и его капитана. Даль, плотно сложенный, в своем морском мундире имел вид настоящего моряка. Он дружески потряс руку нашего командира и от души хохотал, узнав историю абордажа и кипятка.
Доброе, открытое и в то же время самоуверенное лицо капитана так понравилось мне, что я еле удержался, чтобы не попроситься к нему на службу. Быть может, моя карьера и выиграла бы от этого.
Но Провидение решило иначе.
Предоставляю читателю судить, прав ли я был или нет.
После того как Диггс выпил со своим старым знакомым стакан-два вина, мы возвратились на борт «Тигриса».
Оба судна отправились в путь; «Ганг» поплыл на северо-восток, к Делавару. А мы в тот же вечер были около мыса Мей на расстоянии пяти миль. Ночью с мыса подъехал лоцман в лодке. Капитану Роббинсу хотелось во что бы ни стало высадиться на берег. Для него было важно объявить о крушении его судна. Решили, что мы с Рупертом будем ему сопутствовать, невзирая на позднее время. Мы собрались в одну минуту, увозя с собой лишь по паре белья да необходимые документы.
Не успели мы отчалить, как подул такой сильный юго-западный ветер, что лоцман предложил нам вернуться. Но это легко было сказать. «Тигрис» делал шесть-семь узлов; как же добраться до него, не имея возможности дать сигнала? Мы все работали не покладая рук, но маяк был от нас еще за целую милю. Руперт в изнеможении свалился на скамейку. Роббинс занял его место, а его посадил к рулю.
Мы находились в положении человека, который, цепляясь руками и ногами, чтобы добраться до вершины отвесной скалы, чувствует, что в последний момент его окончательно покинут силы.
Позади нас простирался громадный рассвирепевший Атлантический океан, и ни единого клочка земли между нами и обоими материками. Ничего съестного мы с собой не взяли, в надежде закусить на берегу; воды был всего один маленький бочонок. Матросы, бывшие с нами в лодке, не теряли надежды добраться до земли. К полночи после трех часов нечеловеческих усилий я так ослабел, что весло выпало из моих рук. Капитан тоже изнемогал от усталости. Только матросы старались поддержать равновесие лодки, но и им силы начали изменять.
Оставался единственный путь спасения. Наше судно могло поворотить через фордевинд; в таком случае у нас являлась возможность встретить его у бухты. Мы напрягли последние усилия. Каждую минуту мне казалось, что я вижу «Тигрис», но тотчас же его образ терялся в пространстве. К счастью, ветер дул по направлению бухты. Вдруг Руперт вскрикнул — он увидел «Тигрис».
В самом деле, это был он, обращенный носом к северо-востоку. Видно было, как он боролся с разыгравшейся стихией, но он шел перед нами с большой скоростью. Мы с яростью взялись вновь за весла. Капитан Роббинс принялся кричать в рупор. Но что значит человеческий голос среди этого ужасного концерта свистящего ветра и рева бушующих волн! Господи! Какое отчаяние овладело нами при мысли, что нас так и не услышат с судна! Мы все разом начали кричать. Какая-то неестественная сила еще поддерживала нас. Но тут набежала волна, залив нас водой. Мы уже более не сомневались в неминуемой гибели, но все же стали освобождать лодку от воды! Один из матросов начал вслух читать молитву, упоминая в ней имя своей жены. Вдруг нам всем послышался крик, точно из трубы: «Лодка!», и вслед затем со стороны маяка показалась шхуна, направлявшаяся к нам на помощь. Мы не успели опомниться, как она своим водорезом ударилась в нашу лодку, которая сразу пошла ко дну.
В такие минуты некогда рассуждать — надо действовать. Я ухватился за ватерштаг, но он выскользнул из моих рук.
Падая в воду, я уцепился рукой за какой-то предмет, и в тот же момент один из людей экипажа удержал меня за волосы. Оказалось, что я ухватился за ногу нашего бедного матроса. Освободившись от тяжести, он же и помог спасти меня. Когда мы были на борту и стали считать друг друга, мы все были налицо, исключая капитана Роббинса. Шхуна повернула на другой галс и прошла еще раз по тому месту, где затонула лодка. Но о нашем старом командире не было больше ни слуху, ни духу!
Судно, на котором мы очутились, называлось «Марта Валлис»; оно направлялось в Бостон из Джемс-Ривера. Нам был оказан самый радушный прием. Капитан обещал нам отправить нас в Нью-Йорк с первым каботажным судном, идущим туда.
Но прошло более недели, прежде чем он мог сдержать свое слово. Наконец, в проливе Вайнъярд мы встретили судно, на котором нас приняли так же хорошо, как на «Марте Валлис». Здесь мы отдохнули и поели в свое удовольствие трески, мяса, свинины, хлеба с патокой и прочего. Узнали последние новости о войне против Франции и о событиях в Соединенных Штатах.
Через четыре дня мы уже подходили к Нью-Йорку. У нас с Рупертом не было с собой положительно ничего, кроме платья, в которое мы были одеты.
Но я не тужил об этом. Дома меня ожидала полная чаша. Да и Руперту нечего было беспокоиться, пока его отец и я оставались в живых.
И, несмотря на это, я не расставался с золотыми монетами, данными мне на прощанье Люси, они были для меня священны.
Узнав, где пребывают владельцы «Джона», я отправился туда.
Я начал рассказывать историю своего путешествия, но оказалось, что Кайт уже предупредил меня.
Спустя три дня после урагана «Тигрис», благодаря попутному ветру, благополучно прибыл в саму Филадельфию, откуда большая часть экипажа «Джона» не медля отправилась в Нью-Йорк. Так как наша лодка не возвращалась, то нас считали погибшими.
Хотя газеты и не были еще так распространены, как в настоящее время, все же у меня защемило сердце при мысли, что это печальное известие дойдет до Клаубонни ранее нашего появления там.
Владельцы «Джона» засыпали меня вопросами, каким образом наше судно погибло. Казалось, мои ответы вполне удовлетворили их. Тогда, вынув монеты, я попросил взять их в залог, а мне вместо них выдать маленькую сумму. Но мой залог отвергли; меня снабдили чеком в сто долларов, сказав, что я могу возвратить их, когда мне заблагорассудится. Я спокойно согласился принять их, зная, что являясь владельцем Клаубонни, я всегда имел возможность вернуть долг.
Итак, мы с Рупертом могли приобрести все необходимое.
Мы отправились в бассейн Альбани в надежде застать там «Веллингфорд», но нам сообщили, что он только что отплыл, взяв к себе на борт негра с вещами его молодого хозяина; несчастный ездил в Кантон с молодым Веллингфордом, а теперь возвращался один на родину с печальным известием о гибели мистера Милса.
Нельзя было терять времени: надо было во что бы то ни стало опередить «Веллингфорд». Уложив наш багаж на пакетбот, мы поплыли на всех парусах.
Мое волнение было так велико, что я не мог решиться сойти с палубы до тех пор, пока не был брошен якорь вследствие прилива. С наступлением ночи Руперт преспокойно лег спать. Я последовал его примеру. На другой день около полудня я увидел «Веллингфорд», входящий в бухточку, но тут деревья скрыли его от наших глаз.
Едва мы очутились на берегу, как бросились бежать изо всех сил; даже Руперт не переводил дыхания; он, наконец, понял, сколько горя он причинил своему дорогому отцу и сестре!
Никогда еще Клаубонни не казалось для меня настолько привлекательным, как в эту минуту. Дом, утопающий в густой зелени аллеи, виноградники, прекрасные зеленые пастбища, бархатистая травка, слегка колеблющаяся под дуновением южного ветра, стада, расположенные группами под тенью деревьев, — все это навевало приятное спокойствие и довольство. И ради чего я расстался со всей этой прелестью? Для борьбы с пиратами, для крушения у берегов Мадагаскара!… Я рисковал своей жизнью в маленькой лодочке среди бушующих волн и непроглядной тьмы! Да, это чудо вырвало меня из когтей смерти и возвратило меня на родную землю.
Мы уже были недалеко от леса, когда увидели, что наши сестры вошли туда, направляясь к нашей любимой беседке. В тот же момент показался Неб, шедший по другой дороге. Бедняга подвигался черепашьими шагами — ему нечего было торопиться с грустными вестями; мы, думая опередить негра, избрали кратчайший путь, но, застряв в кустарниках, опоздали. Неб уже стоял перед своими госпожами бледный как мертвец, не будучи в состоянии произнести ни слова, несмотря на то, что Люси трясла его изо всех сил, чтобы добиться от него объяснений. Вдруг он повалился на землю и начал рыдать.
— В чем дело? — вскричала Люси. — Стыдно тебе, что ты убежал, или же с братьями приключилось несчастье?
— Это из-за меня, дорогая моя! — сказал я из-за кустов. — Но вот мы оба здесь, слава Богу, здоровы и невредимы!
Обе вскрикнули от радостной неожиданности, и в одно мгновение мы очутились в объятиях — я у Люси, а Руперт — у Грации. Как это произошло, трудно объяснить, потом каждый из нас поцеловал свою сестру. Они плакали от радости, говоря, что это первая минута счастья после целого года страданий.
Неб же не двигался с места, устремив на нас удивленный взор; он не верил своим глазам, сомневаясь, мы ли это. Удостоверившись, что это так, он опять повалился на землю, начал кататься во все стороны и мычать от радости. Затем, как стрела, пустился к дому, крича изо всей мочи: — Мистер Милс возвратился! Мистер Милс возвратился!
Понемногу мы пришли в себя. Пошли бесконечные вопросы и ответы. Никто еще не знал о нашей мнимой гибели. Гардинг был здоров и служил обедню. Он сообщил Грации и Люси имя нашего судна, но умолчал о том, что видел нас перед отплытием.
Грация торжественно потребовала подробного рассказа о наших приключениях. Руперт, как старший из нас, начал ораторствовать, пустив в ход все свое красноречие. Особенно он распространился насчет ядра, просвистевшего над его головой, чем произвел сильное впечатление на Грацию. Люси же, зная страсть своего брата все преувеличивать, чтобы выставить себя героем, осталась равнодушной к его рассказам, даже прервала его: — «Ну, довольно о ядре, будем говорить о другом».
Скажу правду, я в Руперте сильно разочаровался. Во время путешествия он выказал весь свой эгоизм, незаметно сваливая на бедного Неба всю тяжелую работу, которую должен был исполнять сам. В душе он не чувствовал в себе призвания быть моряком, хотя язык его говорил совсем другое. Да и вообще он так изолгался, что верить ему стало невозможно.
Если я его еще любил, то это по привычке, а, может быть, потому, что он был сын моего опекуна и брат Люси.
В своем рассказе о наших приключениях он исказил все факты, подтасовав их с таким умением, что я даже не нашелся, чем срезать его.
Наговорившись всласть, мы стали вглядываться друг в друга; год разлуки должен бы изменить нас. Руперт остался таким же, как был, только несколько возмужал. Он отпустил маленькие усики, которые очень шли ему. Что касается меня, то я прибавил в длину и в ширину. Грация сказала, что я потерял всю свою миловидность, а Люси, краснея, уверяла, что я стал походить на огромного медведя. Но я не обижался. Люси заметила мне вполголоса: Вот что значит уехать, Милс; сидели бы дома, так никто и не заметил бы происшедшей в вас перемены, а теперь вас называют медведем.
Я быстро взглянул на нее, она вся вспыхнула, тихо прибавив: — Но ведь я шучу.
Теперь была очередь Грации. Она очень похорошела, хотя совершенно утратила свое детское выражение.
Люси спокойно выдержала экзамен.
В ней не было той идеальной красоты, которая восхищает поэтов; это была просто очаровательная женщина во всех отношениях. Честная, открытая душа ее не знала сомнений; взгляды ее были положительные, и в привязанностях своих она отличалась постоянством. Даже Грация подпадала под ее влияние. Счастливые часов не наблюдают. Мы и не заметили, что проболтали целый час. Люси напомнила Руперту, что он еще не поздоровался с отцом, которому, конечно, успели возвестить о возвращении заблудших сынов. Надо было вымолить его прощение.
Гардинг нисколько не удивился нашему приезду, так как по его расчетам мы именно теперь и должны были вернуться. Об упреках не было и речи. Он торжественно благословил нас, прощая от всего сердца. И я, не краснея, вспоминаю, что я, стоя перед ним на коленях, плакал искренними слезами раскаяния.
Когда мы все успокоились и подкрепились едой, Гардинг обратился ко мне, чтобы я ему рассказал обо всем случившемся. Мой рассказ был не долог и без прикрас. Совершенно забыв о себе, я старался быть справедливым к Небу, к его находчивости и энергии.
Мистер Гардинг не скрывал, что был счастлив, что мы опять с ним, а между прочим спросил нас, не надоела ли нам жизнь на море. Я ответил откровенно, что, напротив, не только не надоела, но что я мечтаю поступить на судно, имеющее каперское свидетельство Соединенных Штатов, и побывать в Европе. Руперт же поразил меня своим ответом. Он сказал, что ошибся, избрав себе неверную дорогу, но что теперь он готов сделаться юристом.
По-видимому, мистер Гардинг был удовлетворен ответом сына, но распространяться по этому поводу не стал, предоставив нам наслаждаться возвращением в Клаубонни. И мы прекрасно провели тот вечер. Руперт, изображая нашу жизнь на корабле в комическом виде, смешил всех до слез; это уже было по его части.
Сам Гардинг развеселился, как дитя, когда Неб после ужина стал описывать китайские костюмы, косы и башмаки.
Навряд ли с самого основания Клаубонни в нем так веселились, как в этот памятный вечер.
На следующий день мой опекун дал мне, так сказать, полный отчет за истекший год. Дела мои были в блестящем положении, капитал значительно увеличился. Я тотчас же про себя подумал, что по достижении совершеннолетия у меня будет на что приобрести себе судно, которым я буду командовать.
Но мой опекун не заглядывал в будущее. Он мне только заметил, что надеется, что я подумаю, прежде чем окончательно решиться на выбор моей карьеры; я ответил почтительным наклоном головы.
Настали радостные дни в Клаубонни. Мистер Гардинг предложил нам совершить далекую экскурсию, но никто на нее не согласился — нам было слишком хорошо у себя дома.
Руперт под руководством отца читал барышням книжки, а я большую часть времени упражнялся в гимнастике.
Я сделал две-три крейсировки по реке на «Грации и Люси»; наконец, мне в голову пришла мысль — свезти всю компанию на «Веллингфорде» в Нью-Йорк. До сих пор кроме шхун да шлюпок они ничего не видели, а с той поры, как я стал моряком, им непременно хотелось посмотреть на трехмачтовое судно с полной оснасткой.
Мистер Гардинг думал, что я шучу, но Грация сгорала от нетерпения побывать в большом городе; Люси же принимала сосредоточенный вид каждый раз, как я заговаривал о поездке, предполагая, что она обойдется дорого ее отцу. Но все устроилось как нельзя лучше. Несмотря на свою крайнюю щепетильность, мистер Гардинг согласился, что за проезд нечего платить, раз «Веллингфорд» всех с нашей фермы всегда возил даром. Потом в Нью-Йорке жила его кузина, миссис Брадфорт, зажиточная вдова, у которой он всегда останавливался, когда ему приходилось присутствовать на съезде членов епископально-протестантской церкви.
У нее был большой и вместительный дом на Уоллстрит, и она не раз звала к себе погостить Грацию и Люси.
— Вот как мы сделаем, — сказал Гардинг. — Я остановлюсь вместе с девочками у кузины, а молодые люди устроятся в гостинице. Сегодня же вечером я напишу ей, чтобы не застигнуть врасплох.
Миссис Брадфорт ответила немедля. На другой же день после получения письма весь дом, не исключая и Неба, двинулся в путь на «Веллингфорде». Какая разница между этим путешествием и предыдущим! Наши девицы всем восхищались, восторгам их не было конца.
Мы благополучно прибыли в Нью-Йорк, где я показал моим спутницам тюрьму, Бэр-Маркет (рынок Медведь) и колокольни святого Павла и Троицы. Уоллстрит, на которой жила миссис Брадфорт, в 1799 году был совсем не такой, как в настоящее время. На том месте, где теперь столько дворцов богачей, тогда стояли скромные провинциальные домики, на мой взгляд куда симпатичнее, чем эти каменные замысловатые постройки.
Миссис Брадфорт встретила нас с распростертыми объятиями. Для нас с Рупертом у нее уже была приготовлена комната; не было никакой возможности избежать ее гостеприимства. В какой-нибудь час она нас всех разместила, и мы почувствовали себя как дома.
Я не буду распространяться о том, как мы все были счастливы. Так как наши лета не дозволяли нам выезжать в свет, то мы отправились осматривать достопримечательности. Меня теперь разбирает смех, когда вспомнишь, в чем они тогда состояли. Был там музей, от которого не отказался бы любой город на западе; цирк, управляемый каким-то Риккетсом; театр Джон-Стрита, очень скромное здание; и лев — настоящий живой лев, посаженный в клетку за городом, чтобы его рычание не смущало народ. Когда мы осмотрели все эти чудеса, Гардинг разрешил нам пойти в театр вместе с миссис Брадфорт. Это нам всем доставило большое удовольствие. Хотя мы с Рупертом побывали даже в Китае, но на спектакле нам еще не приходилось присутствовать ни разу в жизни.
Несколько дней спустя после нашего приезда в Нью-Йорк я имел серьезный разговор с опекуном относительно моих новых планов.
Испробовав жизнь на море, я в душе считал себя уж опытным моряком, и, решив продолжать начатое дело, — идти по следам моего отца, — я объявил мистеру Гардингу, что не возвращусь в Клаубонни, но воспользуюсь пребыванием в Нью-Йорке, чтобы подыскать себе подходящее судно.
В этом я мог вполне положиться на Неба, а потому и приказал ему походить по набережным и присмотреться к приставшим судам: из него выработался уже очень порядочный матрос, и морская профессия была ему по душе. Вообще в Небе было много достоинств, и мало-помалу я стал любить его почти как брата.
Однажды, когда я сам разгуливал по набережной, я услышал позади себя громкий голос: «Ей-богу, капитан Вильямс, чего вам раздумывать, возьмите его третьим офицером, лучшего вам не найти во всей Америке». У меня было точно предчувствие, что речь шла обо мне, хотя я не сразу узнал голос. Повернувшись, я увидел Мрамора с человеком средних лет; они оба смотрели на меня сквозь абордажные сети торгового судна. Я раскланялся с Мрамором, который дал мне знак подняться на борт и представил меня капитану по всем правилам приличия.
Судно это называлось «Кризис». Оно было невелико, но прекрасно устроено, имело водоизмещение в 400 тонн и десять новых пушек. Будучи уже нагруженным, оно было готово к отплытию, но задержка состояла в том, что не могли найти третьего лейтенанта. Офицеры встречались редко: все молодые люди поступали в военный флот. Вот Мрамор и отрекомендовал меня. Я не надеялся на такое быстрое повышение, хотя сознавал, что эта должность мне по силам.
Капитан Вильямс проэкзаменовал меня в течение пятнадцати-двадцати минут, поговорил наедине с Мрамором и затем, не колеблясь, предложил мне занять это место. Нам предстояло совершить кругосветное плавание;. уже одна эта мысль восхищала меня. В Англии наше судно должно было выгрузить муку и нагрузиться сандалом, затем направиться к западным берегам Америки, а потом в Кантон; здесь — променять товары на чай и так далее и возвратиться в Соединенные Штаты.
Жалованье мне назначили тридцать долларов в месяц.
Подумав несколько минут, я решился принять предлагаемое мне место, тем более, что согласились взять и Неба в качестве простого матроса. Я отправился к нотариусу подписать условие. На этот раз все совершалось по правилам. Самого мистера Гардинга вызвали для дачи согласия. Он был в очень хорошем расположении духа, так как он, в свою очередь, только что заключил условие, в силу которого один из его друзей-адвокатов обязывался руководить обучением Руперта.
Миссис Брадфорт предложила полный пансион своему молодому родственнику; отцу оставалось только одевать его и снабжать карманными деньгами.
Но, зная характер Руперта, я сомневался, чтобы он довольствовался несколькими долларами, которые мистер Гардинг мог ежемесячно выделять ему. Я в деньгах не нуждался, а потому устроил Руперту кредит в двадцать долларов ежемесячно. Как собственник Клаубонни, я пользовался доверием, меня даже считали богаче, чем я был на самом деле.
Я делал это от всего сердца. Но мне было грустно, что Руперт без всякого стеснения соглашался принимать от меня эту маленькую жертву.
В три дня «Кризис» совсем приготовился к отплытию. Капитан Вильямс рассчитывал отправиться в четверг, но что-то задержало его; о пятнице не могло быть и речи, — в этот день в 1798 году никто ничего не предпринимал. У меня оказался лишний свободный день, и я отправился погулять.
Руперт, Грация, Люси и я задумали сделать маленькую экскурсию по окрестностям Нью-Йорка. Нам с Люси было очень тяжело расставаться надолго. Мое путешествие могло продолжиться три года; я уже тогда буду совершеннолетним, а Люси — совсем взрослая девушка, девятнадцати лет. Сколько перемен произойдет за это время!
— Руперт будет адвокатом, когда я возвращусь, — сказал я.
— Да, — ответила Люси, — и знаете, Милс, я теперь начинаю жалеть, что Руперт больше не будет с вами. Вы так давно знаете и любите друг друга! И потом вы вместе подвергались таким ужасным испытаниям!
— Ничего, я спокоен, Неб остается со мной, а Руперту приятнее быть на суше. Его призвание — адвокатура.
— Однако, Милс, Неб — не Руперт, — заметила Грация с упреком.
Люси промолчала, и я не нашелся ничего сказать в ответ на это.
— Но вы будете иногда думать о нас, Милс, — проговорила Люси с глазами, полными слез.
— О, еще бы! Смею надеяться, что и вы не забудете меня. Да, кстати, я еще не возвратил вам своего долга. Вот вам обратно ваши золотые монеты, посмотрите: это те самые, которые вы мне дали на прощанье; я скорее согласился бы лишиться своего пальца, чем израсходовать хотя одну из них.
— А я думала, что они пригодятся вам. Но вы отняли у меня эту иллюзию.
— Разве вам неприятно знать, что у меня не было крайности прибегнуть к ним? Зато теперь, когда я уезжаю с разрешения мистера Гардинга и ни в чем нуждаться не буду, я возвращаю вам ваше золото с процентами.
С этими словами я хотел вложить ей в руку маленькую вещицу, но Люси так стиснула свои пальцы, что я не мог ничего поделать.
— Нет, нет, Милс, я ведь не Руперт. Можете сделать иное употребление вашим деньгам.
— Как деньгам! Но ведь это маленький медальон на память о нашей дружбе.
Пальчики Люси раскрылись так же свободно, как у ребенка, и я беспрепятственно вложил в ее руку мой подарок, который ее очень обрадовал.
На нем были вырезаны наши четыре вензеля, перемешанные с волосами. Как я был счастлив, увидев, что она прижала медальон к своему сердцу! Но тогда я этому не придавал особенного значения.
Я не буду распространяться о нашем прощании. Когда мы возвратились с прогулки, мистер Гардинг позвал меня к себе в кабинет, благословил и обещал не забывать в своих молитвах. Люси ждала меня в коридоре. Она была бледнее обыкновенного, но казалась спокойной. Передавая мне маленький томик Библии, она сказала, подавляя свое волнение: — Это вам на память обо мне, Милс, читайте ее и думайте о Боге!
Затем, наскоро поцеловав меня, она скрылась в свою комнату и заперлась. Грация была внизу. Она припала к груди и зарыдала, как дитя. Я насилу вырвался из ее объятий.
Руперт проводил меня до судна, на котором пробыл час-два. Выходя из дома, я обернулся: окно раскрылось, из него выглянула головка Люси. «Пишите нам, Милс, пишите почаще», — были ее последние слова.
Мы тронулись с восходом солнца при попутном ветре и благоприятном течении. Проезжая мимо Баттереи, я увидел на берегу Руперта и с ним двух женщин, машущих платками; это последнее доказательство их привязанности и обрадовало, и опечалило меня на весь день.
«Кризис» было судно очень легкое на ходу, легче даже «Тигриса». Здесь я мог пользоваться полным комфортом: нам подавались скатерти, тарелки, кувшины и прочее; одним словом, на «Кризисе» имелись все сладости жизни, какие только можно себе представить на борту торгового судна.
С нами вместе вышло около дюжины разных судов; между ними — два военных корабля от республики, перед нами — несколько торговых судов, которые, казалось, намеревались соперничать с нами в скорости хода. Мы все прошли мель на расстоянии одного кабельтова друг от друга, но скоро мы обогнали их на целую милю, что нас всех привело в настоящий восторг. Мрамор стал доказывать, что наше судно превосходит все не в одной скорости, но также и в других отношениях. Что ж, не мешает быть о себе хорошего мнения, а тем более о корабле, к которому принадлежишь!
Я должен сказать правду, что в первые минуты я не совсем хорошо чувствовал себя в своей новой должности, будучи еще очень молодым, чтобы командовать людьми, годящимися мне в отцы и опытными в морском искусстве. Но достаточно было нескольких дней, чтобы я приобрел уверенность в себе и заставлял бы исполнять свои приказания так же поспешно, как это сделал бы главный лейтенант. Приблизительно недели через две, когда я находился на вахте, наше судно было застигнуто сильным ветром. Мне удалось с большим успехом взять на гитовы все паруса. Капитан Вильямс остался очень доволен моими распоряжениями и, главное, тем хладнокровием, которое не покидало меня. Впоследствии я узнал, что во все время ветра он стоял на борту люка, запретив другим лейтенантам показываться. Я был предоставлен самому себе и прекрасно со всем справился. Раньше капитан Вильямс имел обыкновение заходить на палубу во время моей вахты: посмотреть на небо и все ли в порядке. Но теперь он прекратил эти визиты, доверяя мне, как самому Мрамору. Похвалы капитана, а еще более доверие его ко мне доставили мне большое удовольствие.
Наш переход затянулся в ожидании благоприятной погоды. Наконец, подул попутный ветер, и мы пошли как следует.
На другой день, когда я был на утренней вахте, на самом рассвете показался парус на траверсе. Это было судно, несколько больше нашего и со скорым ходом. Когда взошло солнце, капитан и главный лейтенант взошли на палубу. Сначала они оба думали, что это английское судно, возвращающееся из Западной Индии. Но, присмотревшись внимательно, Мрамор стал уверять, что судно — французское. Капитан Вильямс решил идти прямо на него, чтобы рассмотреть его вблизи. На нем было двенадцать пушек. Этого было достаточно, чтобы мы держались настороже. Как только мы приблизились к нему, капитан объявил, что, вне всякого сомнения, это французское судно, имеющее так же, как и мы, каперские свидетельства. Не успел он произнести последних слов, как неприятель принялся стягивать лисели, брать на гитовы брамсели, одним словом, готовиться к битве.
Мы подняли свой флаг с раннего утра. Французы же сохраняли свое инкогнито до тех пор, пока все легкие паруса не были уложены. Тогда с их стороны послышался выстрел из пушки, и взвилось на воздух трехцветное знамя, столь симпатичное, как эмблема христианства, но менее счастливое в океане, чем на суше. Несмотря на то, что между французами бывали прекрасные моряки, результаты их действий оказывались большей частью плачевными. Многие полагают, что это следствие неправильной системы, предшествовавшей революции: назначать на ответственные места не по достоинству, а по знатности происхождения. И на практике оказывалось, что изнеженные аристократы не в состоянии бывали выполнить тех трудных обязанностей, которые требовались от каждого хорошего моряка.
Английское или американское судно при встрече с французским уже заранее было уверено в своей победе, хотя иной раз случалось и разочаровываться. Но надо отдать справедливость французам. В сражении они выказывали большое мужество, а подчас — и умение. Так было и на сей раз. Наш капитан сразу почувствовал, что ему придется иметь дело с опытным и неустрашимым противником. Но отступать уже было поздно, и мы также начали готовиться к бою. Мрамор был как рыба в воде. С каким хладнокровием и поспешностью он командовал! В десять минут все было готово.
Действительно, трудно встретить два торговых судна, обнаруживавших в своих приготовлениях столько искусства и знания дела, как это выказалось со стороны «Кризиса» и «Дамы Нанта», — так назывался наш неприятель. В тот момент, как мы выстроились рядом с «Леди» (прозвище, данное французскому судну нашими матросами), оба судна выпустили заряды одновременно. Меня поставили на бак с приказанием следить за снастями и стрелять из ружья лишь в критические минуты. Началось с того, что упали два блока от шкотов и кливера. Пока мы перестреливались с «Дамой Нанта» в течение двух часов, у меня дела было по горло, я даже не мог оглядеться вокруг себя, сообразить, кто одерживает победу. Многие из нашего экипажа были убиты и ранены, снасти сильно повреждены.
Очевидно, французы были вдвое многочисленнее нас. Вдруг над моей головой раздался страшный треск, и, подняв глаза, я с ужасом увидел, что повалилась главная фор-стеньга с реями и парусами на брасы фоков. Тотчас же капитан приказал всему экипажу оставить пушки и приступить к исправлению аварии. В тот же момент и неприятель прекратил стрельбу. С обеих сторон сообразили, что это безумие для торговых судов продолжать наносить друг другу вред, вместо того, чтобы позаботиться о необходимом — починить повреждения.
Правящие рулем действовали с большой осторожностью. «Кризис» поворотил к ветру, а «Дама Нанта» удалилась от нас на целую милю.
За работой мы и не заметили, как наступила ночь.
В этом сражении из нашего экипажа два человека было убито на месте, а семеро — ранены; из них двое умерло, а остальные выздоровели, за исключением одного лейтенанта, который не мог поправиться во всю жизнь, так как человек, находящийся на нашем корабле в качестве хирурга, не сумел извлечь пули из его раны. В ту эпоху хорошие врачи были редки, и те практиковали лишь на суше. Среди моряков вошло в обыкновение выражаться так: «Если вам нужно сделать ампутацию ноги, пошлите за плотником; он, по крайней мере, умеет владеть пилой, а доктор и того не знает».
Сражение между «Кризисом» и «Дамой Нанта» произошло на 42° 37' 12" северной широты и 34° 16’ 43" западной долготы, считая от Гринвича.
Северо-восточный ветер принудил нас остановиться в Бискайской бухте, так как мы направлялись в Лондон. Время было туманное.
Однажды я был разбужен сильным толчком. Мрамор, стоящий на вахте, потребовал меня целым часом раньше.
— Вставайте скорей, господин Веллингфорд, вы мне нужны на палубе.
В одну минуту я очутился в присутствии главного лейтенанта, протирая глаза, как будто бы они от этого могли лучше открыться.
— Посмотрите-ка, Милс, по направлению этой точки. Ведь это наш друг, француз, всего в полумиле от нас.
— Почему вы так думаете, господин Мрамор? — в изумлении спросил я.
— Потому что я его сейчас видел своими собственными глазами. Этот туман рассеивается, подобно занавеси театра, и мне достаточно было одного момента, чтобы узнать врага.
— Что же вы теперь думаете делать, господин Мрамор? Мы уж теперь убедились, что француз не из трусливых: в ясную погоду мы не могли одолеть его, а теперь туман.
— Положитесь на старого командира, — он не может забыть недавних повреждений своего судна, а потому я полагаю, что, для очистки совести, он настоит на вторичном сражении. Да, Милс, на борту этого судна будет чем поживиться тому, кто завладеет им.
Затем он приказал мне спуститься вниз и тихонько позвать всех наверх.
Мрамор предложил выпалить во французское судно и, воспользовавшись туманом, взять его на абордаж. Если мы незаметно приблизимся к нему и застигнем его врасплох, наш успех несомненен.
— Во всяком случае, не мешает приготовиться, господин Мрамор, — сказал капитан, — тогда будет видно, что делать.
Не успел он произнести этих слов, как у нас закипела работа. В каких-нибудь десять минут все пушки были выставлены в батарею и заряжены картечью. Мы в лихорадочном нетерпении ждали первого сигнала. Нам казалось, что перед нами множество кораблей, но все они один за другим исчезали из глаз, заволакиваемые густым туманом. Было строго запрещено разговаривать, но тот, кто увидит неприятеля, должен немедленно пойти на корму и донести о том. Более двенадцати человек совершили эту прогулку, 'но напрасно, ибо все ошибались. Между тем мы продолжали наступать медленным ходом. Прошло двадцать минут томительного ожидания, — судно не показывалось. Мрамор не терял хладнокровия и уверенности в себе, но капитан и его помощник посмеивались; а матросы покачивали головами, пожевывая табак. Наконец, думая, что Мрамор ошибся, решили бросить преследование и плыть в прежнем направлении. Капитан уже собирался дать приказ убрать пушки, как вдруг я заметил судно не более как в трехстах шагах от нас. Я молча вытянул руку по направлению кормы, и мои глаза тотчас же встретились со взглядом капитана; в один миг он уже очутился на баке.
Теперь легко было разглядеть неприятельское судно: сквозь туман оно казалось волшебным видением, подвигаясь медленно вперед и раскачиваясь из стороны в сторону. Сомнений больше не оставалось — мы решили действовать. Стаксели поставили по ветру. Тем временем второй лейтенант, знающий французский язык, стал на бак, чтобы быть наготове отвечать, когда с нами заговорят в рупор.
Французы заметили нас в первый раз лишь тогда, когда мы были от них всего в ста шагах. Нас увидел, кажется, вахтенный офицер. Вместо того, чтобы тотчас же созвать всех наверх, он взялся сначала за рупор. Мистер Форбанк, наш лейтенант, говорил не ясно, глотая половину слов. Однако он совсем понятно выговорил: «Случай Бордо». Этого было достаточно, чтобы ошеломить француза на несколько секунд. Мы же, не теряя времени, подвигались с такой быстротой, что не дали неприятелю времени на размышления. Однако голос офицера услышали внизу; французы поспешно и в беспорядке поднялись наверх, рассеявшись по корме и носу. Мы выстрелили из пяти пушек разом. Минуту спустя раздался треск судов, которые столкнулись.
Мрамор закричал «Вперед, ребята!» и вслед затем он, Неб, я и весь экипаж налетели на французское судно, подобно урагану. Я ждал, что вот начнется бой не на жизнь, а на смерть, но мы нашли палубу пустой и завладели судном без всякого сопротивления со стороны французов. Капитан их был разорван надвое нашей картечью, и два офицера серьезно ранены. Вследствие этого они разом сдались нам. Из наших людей никто не получил даже царапины.
Я уже говорил, что взятое нами судно имело каперские свидетельства и направлялось из Гваделупы в Нант.
Убедившись в одержанной победе, мы отделились от «Дамы Нанта». Абордаж причинил ей мало вреда, она легко могла добраться до пристани.
После долгих совещаний решено было отправить «Даму Нанта» в Нью-Йорк под командой нашего раненого лейтенанта, который на родине мог приняться за серьезное лечение. Капитан и другой лейтенант предложили ему свое содействие для переправы через океан на «Леди».
Наступила ночь, все приготовления были окончены. «Дама Нанта», повернув на другой галс, направилась к Соединенным Штатам. Наш капитан воспользовался этим случаем, чтобы послать официальный рапорт, а я написал Грации коротенькое письмо, в котором в то же время обращался ко всем нашим. Я знал, как ее обрадуют несколько строк от меня, а также мне доставляло большое удовольствие возвестить о том, что я был назначен старшим лейтенантом.
Проводы «Дамы Нанта» среди открытого моря ночью имели торжественный и в то же время грустный характер. Благополучно ли доберется это судно до места своего назначения? Все шансы были на его стороне: французские крейсеры редко попадались у берегов Америки.
За мое участие во взятии судна я получил в награду тысячу сто семьдесят три доллара; я после скажу, на что употребил эти деньги.
На следующий день с западной стороны показался парус. Чтобы хорошенько рассмотреть его, мы взяли на гитовы грот. По всем признакам это было американское судно. Несмотря на то, что мы подняли свой флаг, бриг не обнаруживал ни малейшего желания вступать с нами в разговор.› Капитан Вильямс решил отправиться за ним вдогонку, тем более что нам не нужно было сворачивать с пути. К четырем часам пополудни мы значительно приблизились к нему и дали залп. Тогда бриг приостановился и допустил взять себя на абордаж. Это было судно, захваченное «Дамой Нанта». Мы тотчас же завладели им, так как оно было нагружено мукой и направлялось в Лондон; его поручили мне, дав в помощники молодого человека, Роджера Талькотта, и шесть человек из нашего экипажа.
Само собой разумеется, все французы, за исключением повара, перешли на «Кризис».
Неб упросил капитана отпустить его со мной, хотя Мрамору трудно было обойтись без его услуг.
Это была моя первая команда, которой я очень гордился, хотя в душе боялся сделать какую-нибудь глупость. Я должен был направляться к берегам Англии. Так как «Кризис» шел скорее «Аманды» — так назывался мой бриг, — то еще до заката солнца мы потеряли из виду наше старое судно.
Я взял на себя утреннюю вахту. Ответственность на мне лежала большая. Я находился в обширном океане, в местах, где нас ежеминутно мог настигнуть неприятель, и экипаж мой состоял из людей неопытных, совершающих путешествие первый раз в жизни.
Что же касается Неба, то он блаженствовал. Как бы сильно ни свистел ветер, океан, бриг и он сам, все должно было беспрекословно подчиняться мистеру Милсу. Талькотт, несмотря на свою молодость, был толковый малый, почему мне и дали его в помощники. Капитан Вильямс рассчитал, что две головы всегда лучше одной. Я предложил Талькотту поместиться в моей каюте не только ввиду того, чтобы иметь компанию, но и для того, чтобы его поставить с собой на равную доску в глазах экипажа.
Первую ночь нам не пришлось спать. День прошел довольно спокойно. К вечеру я взобрался наверх, чтобы посмотреть, не видно ли земли, но безуспешно. Вдруг послышался голос Неба с реи фор-марселя: — Огонь перед нами!
Было около десяти часов: Я знал, что этот огонь должен был быть с маяка мыса Лезарда, по направлению его я и стал держать путь.
На следующее утро мы уже въехали в Ла-Манш, стараясь придерживаться берегов, насколько это было возможно. Мы прошли на расстоянии целой мили от Эддистона, до такой степени я боялся французских крейсеров. Через день мы уже были у острова Уайта, но тут переменился ветер, и мы должны были пойти на булинях. До Англии оставалось недалеко.
Все время кто-нибудь из экипажа смотрел вперед, стоя на часовой мачте, из страха натолкнуться на неприятеля. Всевозможные паруса попадались нам навстречу, в особенности около Дувра. Но море стало постепенно суживаться. Я употреблял все усилия, чтобы проходить незамеченным, избегнуть абордажа. Понемногу я приобретал в себе уверенность. Мне казалось, что я командую «Амандой» не хуже самого Мрамора; и если бы пришла необходимость перевернуть на другой галс и направиться в Нью-Йорк, то и тут я бы не потерялся.
Огни, видневшиеся с берегов Англии, продолжали руководить нами. Мы приближались к Дунгенессу. Около трех часов утра Талькотт, стоявший на вахте, прибежал ко мне, весь запыхавшись, сказать, что какое-то судно, по-видимому, люгер, идет прямо на нас. Я думаю, было от чего перетрусить.
Я решился лететь к земле на всех парусах, надеясь, что люгер не успеет напасть на нас. Мы живо обогнули стрелку ближайшего мыса. Люгер, бывший от нас на расстоянии одного кабельтова, на минуту скрылся с глаз. Заметив какое-то судно, стоящее здесь на якоре, мы стали около него. Я надеялся, что люгер переменит галс, но не тут-то было: минуту спустя он уже подходил к нам, точно его тянуло магнитом.
Во все это время ничто не нарушало тишины ночи. На судне, стоявшем около нас, господствовало полное спокойствие. Мы находились между этим судном и люгером, на расстоянии одного кабельтова друг от друга. Я закричал в рупор: — Эй, корабль!
— Какой это бриг?
— Американец, с французским люгером, трогайтесь-ка!
На мои слова раздалось восклицание: — Этакий черт! — А потом: — Проклятые янки[16]! Наконец, все были позваны наверх.
— Это английское судно, снаряженное в Вест-Индию, господин Веллингфорд, — сказал один из наших стариков матросов, — только оно сейчас без конвоя.
— Что это за люгер? — спросил оттуда офицер резким тоном.
— Мне ничего неизвестно. Он преследует меня двадцать минут.
В это время люгер незаметно проскользнул между нами. Английское судно показалось ему более привлекательным, а потому он и пошел прямо к нему на абордаж. Выстрелов не было ни с той, ни с другой стороны. До нас доносились крики раненых, брань, проклятия, команда.
Хотя застигнутый врасплох Джон Булль храбро защищался, но нам видно было, что он начинал проигрывать сражение. Туман, надвигавшийся с берега, заслонил от нас оба судна.
На рассвете мы опять увидели их вдали, направляющимися к Франции. В 1799 году такое дерзкое предприятие могло удаться; французы не раз приводили добычу в свои гавани; но три-четыре года спустя это было бы немыслимо. «Аманда» осталась цела. Кажется, Нельсон, после своего великого подвига, не был так счастлив, как я в эту минуту. Талькотт поздравил меня от всего сердца.
Все мы были убеждены, что счастливый исход дела являлся следствием нашего искусства и умения держать себя: никто и не думал, что это была простая случайность.
Поравнявшись с Дувром, мы взяли лоцмана, который сообщил мне, что плененное судно называлось «Доротеей», что оно только что возвратилось из Вест-Индии. Оно бросило якорь около Дунгенесса, думая провести спокойную ночь в этом уединенном местечке. И люгер никогда не напал бы на «Доротею», если бы мы случайно не натолкнули его на добычу.
Но, к счастью, мне уже больше нечего было бояться люгера. В тот же день мы вошли в гавань и бросили якорь. В первый раз мне пришлось видеть целый флот на стоянке. Наша история наделала много шума на борту военных судов. К нам подъехало, по крайней мере, двадцать лодок расспросить, как было дело. Между прочим, мне стал задавать вопросы один пожилой господин в городском костюме; я полагаю, что это был адмирал; но все лодочники на все расспросы никому ничего не отвечали, хотя высказывали необыкновенное почтение этому господину. Он пожелал узнать от меня все подробности дела; я откровенно рассказал ему всю правду. Он слушал меня с большим вниманием. Уходя, он дружески пожал мне руку, сказав: — Молодой человек, вы хорошо сделали, поступив так осторожно; пусть ворчат наши старые моряки, — они думают лишь о себе. Ваша прямая обязанность была — спасать свое судно; и раз вы это могли сделать, не запятнав своей чести, ваше поведение заслуживает похвалы. Но для нас срам, что эти проклятые французы греют себе руки на наших же глазах.
С каким интересом и уважением относились к Англии образованные американцы в 1799 году. Они изучали ее историю, законы и устройство. Только небольшое число ярых политиков были врагами Англии. Мы же с Таль-коттом не составляли исключения из общего правила и смотрели на нашу «мать отечества» сквозь радужные стекла.
По мере того как мы приближались к Лондону, все, что нам показывал издалека лоцман, восхищало нас.
Темза не представляет собой ничего особенного, но трудно вообразить себе то множество всевозможных судов, которыми она была заполнена. Наш лоцман очень ловко провез нас среди этого лабиринта, его можно было сравнить с кучером, который прочищает путь своему экипажу среди сплошной массы народа.
Капитан Вильямс поручил мне возвратить бриг его первоначальному собственнику, сохранив за собой право на вознаграждение. Это был американский негоциант, поселившийся в новом Вавилоне. Он приказал отправиться за судном, а с меня сложил всякую дальнейшую ответственность.
Так как в своем письме капитан по ошибке написал про меня: Мистер Веллингфорд, мой «младший офицер», негоциант не счел нужным пригласить меня к обеду, а между тем в газетах уже было напечатано о происшествии у Дунгенесса под рубрикой: «Проделка янки»,. Эта фраза много вредила американцам во мнении иностранцев.
Во время моего пребывания в Лондоне я воочию убедился, что в стране наших предков, кроме епископов и добродетелей, можно встретить и нечто другое. В Гревизенде мы взяли к себе на службу двух офицеров из таможни. В Англии существует финансовая система назначать на места двух мошенников, чтобы один мог контролировать действия другого. А потому один из моих новых сослуживцев, видя во мне мальчика восемнадцати лет, которому уже было поручено захваченное судно, вообразил, что со мной ему будет очень удобно проделывать всякого рода делишки. Звали его Свиней. Узнав, что я сгорал от нетерпения осмотреть Лондон, он вызвался быть моим проводником, предложив для начала показать мне собор святого Павла, а затем достопримечательности Вест-Инда. Мы с ним пространствовали целую неделю.
Удостоверившись, что я имел возможность расплачиваться, он предался своей природной наклонности к грязным вещам, пригласил меня посетить Уэппинг, центр разврата. Но я слишком много читал и наслушался об этом ужасном месте, а потому и был все время настороже, оставаясь простым зрителем всего, что происходило перед моими глазами. Наставления доброго мистера Гардинга тоже не забывались мной ни на минуту.
Те. безобразия, которые мне пришлось видеть в доме Черной Лошади, находящемся на улице святой Екатерины, произвели на меня самое отталкивающее впечатление.
Не стану распространяться о том, какого рода женщины посещали этот дом; большинство из них были молоды, некоторые еще не утратили красоты, но все они были презреннейшими созданиями.
— Что же касается мужчин, которых вы видите здесь, — сказал мне Свиней, сидя за кружкой пива, — более половины из них бандиты или негодяи, приходящие сюда вечером повеселиться среди прекрасных господ вроде вас, моряков. А вот эти две физиономии я видел в Ольд-Белсе; и как это им удалось избегнуть ссылки? Но вы видите, что они прекрасно чувствуют себя, точно они у себя дома, и хозяин оказывает им прием как вполне честным людям.
— Не понимаю, — сказал я ему на ухо, — как это осмеливаются принимать открыто известных мошенников?
— Однако же какое вы дитя! Разве вы не знаете, что закон покровительствует плутам наравне с честными людьми? Да у этих мазуриков всегда есть про запас «alibi». Alibi — это…
— Прекрасно знаю, господин Свиней, это юридическая увертка.
— Как! Черт побери! Такой юнец, как вы, только что приехавший из девственной еще страны — Соединенных Штатов, — и уже знакомы с такими вещами!
— Да, — сказал я, смеясь. — Америка-то и есть страна «alibi», там все — везде и в то же время — нигде. Народ пребывает в постоянном движении, а это своего рода вечное «alibi».
Чтобы закончить день, Свиней повел меня на бал, который, по его словам, охотно посещался американскими офицерами. Это был зал собрания Уэппинга.
Войдя туда, я увидел человек пятьдесят поваров и метрдотелей, черных как уголь, под руку с молодыми англичанками. Хотя у меня нет особенных предубеждений к черной расе, но, признаюсь, это зрелище вызвало во мне чувство отвращения. В Англии же смотрели проще на вещи, там казалось вполне естественным, что англичанки выходят замуж за людей всевозможных цветов кожи.
После этого бала, который Свиней показал мне, как верх прелести, он, наконец, проговорился о главном мотиве всех своих любезностей. Опорожнив вторую кружку пива, разбавленную можжевеловкой, он предложил мне свои услуги, чтобы провести беспошлинно все, что находилось на борту «Аманды»; раз мне было поручено судно, то, по его мнению, я имел возможность присвоить себе все содержимое «Аманды». Я с негодованием отвергнул это предложение, дав Свинею почувствовать, что считал его слова для себя оскорблением и что с этого момента наши отношения с ним не могли более продолжаться. Он, по-видимому, сконфузился. По его понятиям, всякий товар был годен лишь для того, чтобы воспользоваться им; а потом грабеж — «проделки янки» — вещь самая обыкновенная.
К счастью, вскоре я увидел наш «Кризис», который, подобно «Аманде», прочищал себе дорогу среди лабиринта парусов. Не успел он еще пристать, как Талькотт, Неб и я были на борту. Капитан Вильямс уже прочел в газетах про «проделку янки» и догадался, как именно произошло дело. Он встретил нас очень радушно. Мы все были счастливы видеть друг друга.
Я был единственный из офицеров, который успел осмотреть Лондон; это мне придавало некоторое значение в глазах экипажа.
Мрамор, который, в свою очередь, жаждал ознакомиться со столицей Англии, уговорил меня быть его проводником и показать ему все, что видел сам. Две недели мы употребили на то, чтобы выгрузить наше судно и взять балласт. Затем нужно было пополнить наш экипаж. Конечно, мы предпочли взять американцев. Наш выбор оказался очень удачным: несколько прекрасных матросов с английского крейсера, попавших туда с американского судна, с радостью согласились поступить на «Кризис».
История «Дамы Нанта», слегка приукрашенная, появилась во всех газетах и наделала много шума.
Ничто не могло привести англичан в лучшее настроение, как известие о вреде, нанесенном французам. Со времени 1775 года американцы пользовались в Англии особенно хорошей репутацией: каким-то чудом обе нации действовали заодно против общего врага. Кажется, отчего бы английскому и американскому флотам не соединиться навсегда вместе? Да, никому не известно, что нам готовит будущее, никто не может предсказать, какие народы останутся нам дружественными и какие сделаются нашими врагами.
Я с большим удовольствием принялся показывать Мрамору достопримечательности Лондона. Мы начали с хищных зверей и Башни, но наш лейтенант остался к ним равнодушен. Церковь святого Павла понравилась ему, хотя он чистосердечно признался, что находит Кеннебункскую церковь куда лучше и что, пожалуй, «Троицу» из Нью-Йорка можно было бы поместить рядом с церковью святого Павла.
— То есть как рядом? — повторил я, смеясь. — Вы, должно быть, хотите сказать, что она легко вместе со своей колокольней поместилась бы внутри, да и тогда еще осталось бы больше места, чем во всех наших церквах вместе взятых?
Долго Мрамор не мог мне простить этой шутки, сказав, что мое замечание «не патриотично», слово, которое в 1799 году употреблялось не так часто, как в настоящее время.
Выйдя из церкви, мы благополучно прошли через Флит-стрит, Темпль-Бар и Странд; наконец, мы очутились в Гайд-Парке, месте, куда стекались представители моды и высшей аристократии. Здесь мы выбрали себе скромный уголок для наблюдений.
Этот парк представлял дивное зрелище при хорошей погоде и массе блестящих экипажей, снующих во все стороны. Не будучи в состоянии раскритиковать разом все виденное, Мрамор излил свою желчь на лакеев.
— Это возмутительно, — говорил он, — заставлять наемного человека носить трехцветную Шляпу; такое отличие должно быть предоставлено исключительно представителям церкви, государства или военным офицерам.
Пока мы с Мрамором обсуждали этот вопрос, произошло маленькое приключение, имевшее важные последствия.
Обыкновенные экипажи для публики в английские парки не допускаются, за исключением наемных карет. Одна из таких карет и очутилась в затруднительном положении как раз в то время, когда мы проходили мимо нее. Лошади испугались тачки, стоящей на дороге, и начали пятиться. Кучер не сумел справиться с ними, и задние колеса попали в воду канала; не случись тут Мрамора и меня, карета и сидящие в ней непременно бы утонули. Схватив тачку, я бросил ее под передние колеса, Мрамор же удержал заднее колесо своей железной рукой; таким образом катастрофа была предупреждена. Лакея не было. Я бросился к дверце и помог выйти пожилому господину с дамой и молодой особой. Все трое сошли благополучно, даже не замочив себе ног. Но Мрамор не так-то легко отделался; бедный стоял по плечо в воде и делал нечеловеческие усилия, чтобы поддержать равновесие экипажа, но в ту минуту, как все вышли, он выпустил из рук колесо, тачка поддалась напору, и карета и лошади в беспорядке попадали в воду. Одну из лошадей удалось спасти, другая же утонула. Вокруг нас собралась толпа. Но участь экипажа мало беспокоила меня. Я был рад, что мы спасли его пассажиров.
Пожилой господин от всего сердца благодарил нас, прося не оставлять его, что ему еще понадобятся мои услуги, на что я без труда согласился. Пока мы направлялись к выходу из парка, я мог внимательно рассмотреть моих спутников. Все они, по-видимому, принадлежали к порядочному обществу, так называему в Англии «среднему классу».
Господин должен был быть военным, барышня, одних лет со мной, казалась очень красивой. Да ведь это настоящее приключение. Я, точно герой романа, являюсь спасителем восемнадцатилетней девицы. Теперь мне остается только влюбиться в нее!
У ворот парка пожилой господин нанял карету; усадив в нее своих дам, он пригласил меня сопровождать их. Но мы с Мрамором промокли до костей. Тогда незнакомец дал нам свой адрес на Норфолк-стрит, и мы обещали зайти к нему, что мы и сделали, предварительно пообедав и высушив свои костюмы.
— Милостивые государи, — сказал нам майор, оказав нам самый радушный прием, — ваше поведение достойно английских моряков, всегда готовых оказать вежливость и услугу. — Затем, вынув из портфеля несколько банковых билетов, он нам сказал: — Я бы с радостью предложил вам больше этого, что я, быть может, и сделаю со временем, чтобы доказать вам всю мою благодарность.
При этих словах майор протянул Мрамору два билета по десяти фунтов стерлингов.
Судя по сложившемуся мнению во всем христианском мире, Соединенные Штаты считались самой корыстной страной; там литература, искусство, слово занимали второстепенное место, доллар же царил на первом плане, — он был главным двигателем во всем.
Однако странная вещь: мне достоверно известно, что двадцать человек европейцев несравненно легче купить за двадцать фунтов стерлингов, чем соблазнить этими деньгами двух американцев. Не берусь объяснять подобное явление, но факт налицо.
Мрамор выслушал майора с подобающим почтением, теребя свою табакерку, которую он раскрыл в ту минуту, как майор кончил говорить. Затем с полнейшим равнодушием, взяв щепотку табаку, Мрамор захлопнул табакерку и только тогда ответил.
— Это очень великодушно с вашей стороны, майор, — сказал он, — но спрячьте-ка ваши деньги обратно; мы будем вам столь же благодарны за них, как будто мы их прикарманили. Затем позвольте вам доложить во избежание недоразумений, что мы оба уроженцы Соединенных Штатов.
— Соединенных Штатов! — повторил майор, выпрямляясь во весь рост. — В таком случае я убежден, что вы, молодой человек, не откажетесь принять от меня это доказательство моей признательности.
— Ни в коем случае, милостивый государь, — вежливо ответил я. — Мы совсем не то, что вы предполагаете. Наружность бывает обманчива. Мы оба — морские офицеры с судна, имеющего каперское свидетельство.
При этих словах майор извинился перед нами, теперь только поняв, что мы никогда не согласимся принять вознаграждение за услугу. Он пригласил нас присесть, и разговор продолжался.
— Мистер Милс, — начал Мрамор, — владелец имения, называемого Клаубонни; он мог бы жить у себя в полном довольстве. Но когда петух поет, и цыпленок тянется за ним. Его отец был моряк, так вот и сын пошел по его следам.
Это известие о моем положении нисколько не повредило мне, напротив: в обращении со мной всего семейства Мертон тотчас же произошла приятная перемена. Меня просили навещать их до моего отъезда из Англии, чем я воспользовался более двенадцати раз.
Одевшись заново с головы до ног, я неоднократно сопровождал их в театр. Эмилия впервые улыбнулась мне, увидев меня в новом костюме. Эта девушка была прелестным созданием: скромная и застенчивая с виду, она была полна жизни, судя по выражению ее больших голубых глаз; кроме того, она получила хорошее воспитание и, при моем незнании жизни, казалась мне самой образованной ив всех барышень ее лет. Я считал Эмилию Мертон чудом из чудес; сидя около нее и слушая ее, я краснел за свое невежество.
Капитан Вильямс, желая выразить мне чем-либо одобрение за мои заботы о бриге, позволил мне проводить времени на суше сколько угодно. Мне могло более не представиться возможности еще побывать в Лондоне и быть в такой милой компании.
Из предосторожности капитан послал одного из своих чиновников в консульство справиться, что за люди были Мертоны.
Оказалось, что они занимали прекрасное положение и пользовались всеобщим уважением. У них имелись родственники в Соединенных Штатах, так как отец Мертона женился в Бостоне.
Я же был в восторге от этого знакомства и благословлял судьбу, натолкнувшую меня на них. Благодаря Мертонам, я узнал свет. Меня у них всегда ожидал самый радушный прием. Сам Мертон, джентльмен в полном значении этого слова, ни на минуту не забывал, что он обязан мне спасением жизни. Эмилия с удовольствием разговаривала со мной; и как я бывал счастлив, слушая милые мысли, произнесенные хорошеньким ротиком.
Я заметил, что она смотрела на меня, как на провинциала. Но я недаром совершил путешествие в Кантон, чтобы стесняться перед ребенком.
В общем, я думаю, что произвел прекрасное впечатление на все семейство. Быть может, Клаубонни тут играло не малую роль. Но, во всяком случае, во время моего последнего визита Эмилия казалась грустной, а мать ее уверяла меня, что все они искренне жалеют меня. Майор взял с меня обещание навестить их на Ямайке или в Бомбее, куда он собирался с женой и дочерью через несколько месяцев в надежде упрочить там окончательно свое положение.
Неделю спустя «Кризис», покинув дюны, выехал в открытое море, сопутствуемый благоприятным ветром.
Мы остановились у Мадеры, где высадили одно английское семейство, отправляющееся туда для поправления здоровья. Затем мы запаслись фруктами, овощами и свежим мясом.
Следующая наша остановка была в Рио; я ошибся в расчете, думая, что меня здесь ждет письмо от наших.
Затем мы направили наш путь к острову Штатов, намереваясь пройти пролив Ле-Мер и обойти мыс Горн.
Мы подъезжали к Фолклендским островам рано утром. Ветер дул с востока, время было туманное; при таких условиях проход через узкий пролив являлся рискованным. Мы с Мрамором держались того мнения, что лучше всего было бы обогнуть остров с восточной стороны, но никто из нас не решился предложить свой проект: я — по молодости, а Мрамор — вследствие упрямства «старика», как он называл капитана.
— Он любит, — сказал Мрамор, — идти очертя голову, и никогда не бывает так счастлив, как в океане среди незнакомых островов.
К полудню ветер, перейдя к югу, подул сильнее и к полночи превратился в вихрь. Это предвещало начало бури, которую мне приходилось видеть на море в первый раз.
По обыкновению уменьшили количество парусов, оставив только грот-марсель, кливер и фок.
Наше положение было не из веселых. В этих местах течения действуют с такой силой, что мы стали теряться в догадках, делая всевозможные предположения, конечно, далекие от истины. Но капитан был убежден, что мы совсем близко от Огненной Земли. Мы же все потеряли надежду пройти через пролив.
Вдруг раздалась команда Мрамора: — Руль и брасы по ветру! Кливер взять на гитовы!
В одну минуту весь экипаж был на палубе. Судно уклонилось от прежнего направления и под попутным ветром полетело с неимоверной быстротой, получая сильные толчки, вследствие которых дрожали болты и блоки. Однако все удалось; «Кризис» наверняка стал удаляться от Огненной Земли, но куда он несся теперь? На этот вопрос никто не мог ответить. Я был уверен, что мы обошли Фолклендские острова, но и от них нас отделяло большое пространство.
Как только судно пошло своим обыкновенным ходом, капитан Вильямс обратился к Мрамору за разъяснением подобной команды.
Мрамор уверял, что ему показалась земля перед самым судном, а так как время терять нельзя, то он и велел поворотить на другой галс, чтобы не наткнуться на берег.
Мне показалось странным такое объяснение. Капитан же поверил ему или, по крайней мере, сделал вид, что верит.
Потом Мрамор сказал мне правду: — Будет с меня Мадагаскара, с какой стати я стал бы лезть на верную гибель, поддавшись чертовым течениям, которые натолкнули бы нас на этот скалистый берег!
После захода солнца поднявшийся ветер со страшным шумом сорвал стаксель, который исчез в тумане, подобно туче, затерявшейся среди массы облаков.
Разразилась настоящая буря.
На этот раз ураган так свирепствовал, что обыкновенные порывы ветра казались сравнительно с ним легким ветерком. Волны вырастали перед нами в целые горы, которые вдребезги разбивались о наше судно.
Целую ночь мы боролись с разыгравшейся стихией.
День наступил серый, мрачный, казалось, все слилось в одну массу, насилу можно было отличить океан от судна.
Воздух был наполнен водяными парами.
Мрамор опасался, чтобы нас не отнесло обратно к скалистым берагам.
Я ничего не ответил ему, мы все четверо, капитан и его трое офицеров, с напряженным вниманием смотрели на туман, как будто за ним скрывалось наше отечество. Вдруг, точно по волшебству, туман рассеялся, и мне показался вдали отлогий морской берег. Наше судно быстро подвигалось к нему. Земля стала виднеться параллельно тому направлению, которого мы держались, и перед нами, и сзади нас.
«Что за странная иллюзия», — подумал я про себя, вопросительно посмотрев на своих товарищей.
— Странно, — проговорил спокойно капитан Вильямс, — ведь это земля, господа!
— Совершенно верно, как Евангелие, — с уверенностью сказал Мрамор. — Что же вы теперь прикажете делать, командир?
— Что же можно сделать, господин Мрамор! Пространство не позволяет нам переменить направление, а перед нами — море.
Действительно, видневшаяся земля казалась низкой, мрачной, пристать было невозможно.
Вся наша надежда была — найти удобное место, чтобы бросить якорь. Но что нас особенно тревожило, — это сильное течение.
В таком беспокойстве мы провели всю ночь. К полудню все еще нельзя было остановиться — нас влекло вперед неестественными толчками. К счастью, погода прояснилась, и даже ветер приутих к двум часам. Мы продолжали путь, сняв почти все паруса. Но ночь представляла для нас большую опасность.
Мы предполагали, что нас занесло в один из проливов между островами Огненной Земли. До четырех часов мы проехали, по крайней мере, семнадцать островков. Наконец, один из них показался нам удобным для пристанища; этот остров имел около мили в окружности, и мы медленным ходом направились к нему; течение нам помогало. Мы забросили один якорь, держа другой наготове. Затем всему экипажу разрешили пойти поужинать, исключая нас, офицеров. Мы с капитаном сели в лодку; надо было объехать вокруг судна, чтобы удостовериться, все ли обстоит благополучно. Глубина оказалась не удовлетворительной. Нам велено было не доверяться ни ветру, ни течению.
Распределив вахту, все отправились на покой.
Рано утром, приблизительно минут за десять до начала моей вахты, капитан позвал нас на палубу: судно тронулось, гонимое ветром. Мы тотчас же взялись за якорный канат. Несчастье произошло вследствие подводных камней: канат оказался протертым на две трети своей толщины. Как только нас опять толкнуло вперед течением, канат порвался. Якорь так и остался на месте; возвращаться за ним назад было немыслимо. Капитан благословлял судьбу, что нам удалось миновать опасность. Мы, ради безопасности, продолжали придерживаться юга, стараясь идти по ветру.
Ночью луна светила не переставая, и утро обещало намясный день. В самом деле, солнечные лучи стали понемногу пробиваться сквозь тучи; теперь мы хорошо видели землю, окружавшую нас со всех сторон. Пролив, из которого выходил «Кризис», был шириной в несколько миль и был ограничен с севера высокими крутыми горами, покрытыми снегом. Перед нами не видно было никаких препятствий, мы с легким сердцем продолжали путь. Вскоре капитан объявил нам, что мы входим в океан с запада залива Лемера и были совсем близко от мыса. Мы распустили почти все паруса, так как капитан придерживался правила «ковать железо, пока оно горячо». В течение нескольких часов мы делали до пятнадцати узлов, и все вдоль берега.
Еще не успело стемнеть, как мы опять увидели перед собой землю. Мрамор предполагал, что это конец глубокой бухты, по которой мы шли. Капитан же думал, что это мыс Горн. К несчастью, день был пасмурный, неудобный для наблюдений. Попав в узкий канал, мы несколько часов держались юго-запада.
Но вдруг нас понесло к северу по узкому рукаву канала, делающего изгиб. В результате получилось то, что мы опять удалились от океана и теперь наверное шли не по направлению мыса Горн. Вновь стали попадаться островки со скалистыми берегами и бесконечные бухты.
Пробовали мы бросить якорь, но неудачно. Да и рискованно было жертвовать вторым канатом. В надежде найти проход с южной стороны, который вывел бы " нас в открытое море, мы не хотели возвращаться назад. Наконец, после целой ночи, проведенной в непрестанном страхе натолкнуться на подводный камень среди массы островков, отделяющихся друг от друга узкими каналами, мы увидели с западной стороны проход, ведущий в океан, и наше судно торжественно вступило в открытое море.
Необходимо было определить, где именно мы находились. Мрамор, выслушав все наши предположения по сделанным наблюдениям, покачал головой и пошел сам посмотреть на карту.
— Это, господа, Тихий океан, клянусь святым Кеннебунком! — это была его излюбленная клятва в минуту сильного волнения. Мы прошли через Магелланов пролив, сами того не подозревая.
«Кризис», благодаря слепой случайности, совершил великий подвиг; случись это не в 1800 году, а в 1519, пролив, из которого мы только что вышли, получил бы название «пролива Кризиса».
Как сейчас помню то приятное ощущение, овладевшее мной, когда «Кризис» вошел в открытый океан. Громадные волны его мощно ударялись о берег, освещенный заходящим солнцем. Сердца всех нас были переполнены радостью. Ни одна команда не звучала еще так весело в моих ушах, как настоящее приказание капитана поднять все паруса, что было тотчас же исполнено, и мы торжественно поплыли по середине моря, счастливые тем, что благополучно миновали Огненную Землю и ее бурные воды.
Я не стану входить в подробности торговых операций, производимых «Кризисом» в течение пяти месяцев после его выхода из Магелланова пролива. Ограничусь тем, что скажу, что мы останавливались в различных местах, выгружали товары и нагружались новыми.
Несколько раз таможенные крейсеры пускались за нами в погоню, но мы отделывались от них благополучно.
Отчалив от испанских территорий, мы направились к северу в расчете произвести обмен стеклянных изделий, ножей, печей и прочей домашней утвари — на меха. Мы употребили еще несколько месяцев на торговлю, всегда извлекая для себя немалую выгоду.
Приблизительно на пятьдесят третьем градусе северной широты мы забросили якорь в одной из бухт ма- терика. К нам подъехал местный лоцман, предложивший подвезти нас к такому месту, где мы могли найти громадное количество мехов выдры. И он не обманул нас, хотя имел самую подозрительную наружность. Первым делом он указал нам очень удобную бухточку достаточной глубины, где мы и остановились.
В эту эпоху мореплаватели, пристающие к северо-западному берегу, должны были всегда остерегаться нападений со стороны туземцев. А потому, невзирая на то, что место для стоянки было удобное, нам все же следовало быть готовыми к борьбе с дикарями. Но так как предполагалось пробыть здесь недолго, только запастись мехами, то мы не особенно беспокоились.
Я никогда не мог запомнить варварских имен дикарей. Конечно, и у нашего лоцмана было свое имя, но христианский язык не поддавался на произношение его; а потому мы ему дали свое прозвище — «Водолаз», по той причине, что он сразу нырнул в море, как только Мрамор попробовал выстрелить в воздух, просто чтобы разрядить оружие.
Убедившись, что мы остановились в указанной бухте, Водолаз исчез; через час он уже подъезжал к нам в лодке, доверху нагруженной прекрасными мехами; его сопровождали три дикаря свирепой наружности. Тотчас же мы им дали прозвища, ради шутки: «Спичка», «Оловянный Горшок» и «Широкий Нос». Трудно определить, к какой расе принадлежали эти субъекты. Капитан сам не мог сообщить мне ничего определенного по этому поводу; все, что ему было известно относительно них, это что они очень ценили одеяла, бусы, порох, печки и старые кольца и охотно обменивали меха на эти вещи.
Мрамор на мой вопрос резко ответил мне, что, не будучи натуралистом, он ничего не знал об этих тварях, а также и о диких зверях.
Однако подобное приравнивание этих людей к животным, отнюдь не помешало нам вести с ними торговлю, которая, подобно нищете, не различает людей.
Мне часто приходилось видеть наших индейцев, имеющих сношение с белыми людьми и знакомых с употреблением рома, но дикарей, стоящих на такой низкой ступени развития, я встречал первый раз в жизни. Их можно было принять за готтентотов, поселившихся в Америке.
Водолаз и его спутники продали нам в тот же день сто тридцать шкур. Обе стороны остались довольны сделкой. Дикари дали нам понять, что, продолжив здесь наше пребывание, мы могли рассчитывать получить еще шесть раз такое же количество шкур. Капитан был в восторге и решился пробыть в этих краях еще день-другой. Лишь только это решение объявлено было дикарям, они выразили большую радость. Оловянный Горшок и Широкий Нос отправились на берег сообщить своим собратьям приятное известие, а Водолаз и Спичка остались с нами.
Мы с Мрамором заметили, что лодка вошла в заливчик, образуемый бухтой. Так как нам нечего было делать на судне, мы попросили у капитана разрешения пойти осмотреть эту местность и в то же время ознакомиться с берегом. Сойдя в лодку с четырьмя людьми, хорошо вооруженными, мы отправились. Спичка, стоявший на палубе, внимательно следил за нашими движениями, и как только мы разместились в лодке, он одним прыжком очутился около нас и уселся на корме с таким спокойствием и достоинством, как будто он был капитаном.
— Как вы думаете, Милс,, — спросил меня Мрамор, — брать нам с собой этого костлявого орангутанга или столкнуть его в воду? Авось побелеет после холодной ванны?
— Оставьте его, прошу вас, господин Мрамор! Я уверен, что он хочет быть нам полезен, только не умеет высказать этого.
— Полезен?! Да он весь-то выеденного яйца не стоит! Мрамору показалось очень забавным его собственное сравнение. Он повеселел и позволил дикарю остаться с нами.
Спичка имел вид настоящего идиота. При обмене товаров он не проронил ни звука, предоставляя переговоры Водолазу; все время лицо его оставалось неподвижным. А между тем этот человек обладал душой, искрой того неугасимого пламени, которое отличает людей от животной твари!
Бассейн, в котором остановился «Кризис», был окружен лесом со всех сторон. Но нигде не виднелось признаков человеческого жилья. Мрамор заметил, что очень возможно, что дикари нарочно заманили нас сюда под предлогом торговли, чтобы напасть на нас.
— Нет, не может быть, — сказал один из офицеров, — тут даже нет ни одного вигвама. Это просто фактория и, к счастью для нас, без таможенных чиновников.
— Но зато здесь, наверное, промышляют контрабандисты, если назвать контрабандой похищение чужой собственности.
Мы продвигались медленно. Берега бухты, поросшие густым кустарником и массой деревьев, не позволяли рассмотреть землю. Мрамор предложил пристать в разных местах, чтобы лучше ознакомиться с местностью. Он сам с одним из матросов высадился на одном берегу, а я и Неб — на другом. Мы все были вооружены. Остальным приказали следовать за нами в лодке.
— Оставьте там Спичку, Милс! — крикнул мне Мрамор.
Я сделал знак дикарю не трогаться, но не успел я взобраться на берег, как он уже очутился подле меня. Неб предложил схватить старого негодяя и стащить в лодку. Но я счел благоразумнее избегать всякого рода насилия.
Мы вошли в густой лес. С той стороны бухты, по которой я шел, мне не встретилось ни одного человеческого следа. Мрамор тоже ни на что не набрел. Наконец, нас позвали из лодки, которая не могла более двигаться из-за мелководья. Спичка опять прыгнул на свое старое место.
— Я вам говорил не брать этого орангутанга. Я бы скорее согласился иметь дело с гремучей змеей, чем с подобным чудовищем.
— Это легче сказать, чем сделать: Спичка пристал ко мне, как пиявка. — Дурак, кажется, очень доволен своей прогулкой. У него еще ни разу не было такого радостного выражения лица.
— Я думаю, — сказал я, — что он сначала вообразил, что ему не удастся поесть. Теперь же он видит, что мы возвращаемся к судну, и очень доволен, рассчитывая, что не ляжет спать с голодным желудком.
Мрамор нашел мое предположение правильным, и разговор наш принял иной оборот.
Как только мы пристали, Неб, шедший впереди, вскрикнул. Мы схватились за оружие, но тревога была напрасна. Негр просто напал на человеческие следы: он нашел массу обгорелых деревьев. Тогда мы все принялись осматривать место. Мрамору первому посчастливилось; он натолкнулся на верхушку руля, который, по всем признакам, принадлежал судну в двести пятьдесят-триста тонн. Затем мы нашли много досок и различных частей от корабля, более или менее обгорелых и ободранных от металла. Отовсюду гвозди были повытасканы. Деревянные обломки состояли из дуба, кедра и акации; это доказывало, что погибшее судно имело известную ценность.
Продолжая осматривать окрестности покинутого лагеря, мы увидели тропинку, ведущую к морю, но с противоположной стороны от того места, через которое нас провел Водолаз. С «Кризиса» невозможно было видеть этот лагерь. Мы нашли еще болты, кильсоны и прочее. Очевидно, катастрофа произошла именно здесь; но по нашим находкам мы еще не могли ничего уяснить себе. Наконец, я присел на камень, торчащий из-за кустов. Так как мне было неловко сидеть, я начал устанавливать камень; он упирался обо что-то твердое; оказалось, что это была дока корабельного стола, на которой что-то было написано. В одну минуту мои спутники очутились подле меня, сгорая от нетерпения узнать в чем дело. Грустная надпись гласила следующее: «Американский бриг, «Морской Бобр», капитан Джон Сквайр, завлеченный обманом в эту бухту 9 июня 1777 года и застигнутый дикарями утром 11. Капитан, первый лейтенант и семь человек матросов убиты наповал».
«Бриг был сначала ограблен, потом доставлен сюда и сожжен дотла, дабы можно было извлечь из него железо. Шестеро из нас остались в живых, но одному Богу известно, какая нам предстоит участь. Пишу эти слова в надежде, что моим друзьям попадется на глаза этот камень и они узнают, что с нами случилось».
Мы с изумлением смотрели друг на друга. Капитан и Мрамор вспомнили, что они действительно слышали о гибели без вести в этих краях брига «Морской Бобр».
— Завлеченный обманом! — повторил капитан. — Да, теперь я начинаю понимать, как было дело. Будь у нас, господа, попутный ветер, я бы выехал отсюда в эту же ночь.
— Нам теперь нечего бояться, капитан, — ответил лейтенант, — раз мы можем принять меры предосторожности. И потом, я убежден, что в настоящее время здесь нет дикарей. А Водолаз и его друзья добросовестно ведут с нами дела. Наконец, Спичка слишком спокоен относительно наших открытий следов «Морского Бобра», значит, тогда разбойничала другая шайка дикарей.
Все эти доводы подействовали на нас успокоительно.
Мы возвратились на судно, захватив с собой исписанную доску. Решено было усилить вахту и держаться настороже.
Признаюсь, я провел неприятную ночь. Неизвестный враг всегда страшен. Я предпочел бы открытый бой тому положению, в котором мы находились: среди небольшой бухты, окруженной со всех сторон густыми непроходимыми лесами.
Но пока все было мирно и тихо; Водолаз и Спичка, поужинав с аппетитом, заснули мертвым сном. К рассвету мы почти все поддались усталости, однако ничего не случилось. Выглянуло солнце, позолотив верхушки деревьев, бухточка наша заблестела, озаренная его сиянием, и мало-помалу радость при виде такого зрелища рассеяла все наши тревоги. Мы пробудились в бодром настроении духа, почти равнодушные к судьбе, постигшей «Морского Бобра».
Спичка и Водолаз вели себя весь день как нельзя лучше.
Казалось, все их мысли сосредоточились на мясе, свинине и хлебе, свободное же от еды время они проводили в непрестанном сне. Нам в конце концов надоело следить за этими животными. Капитан Вильямс, окончательно успокоившись, решил еще подождать двое суток, пока привезут новую партию мехов. С девяти часов все принялись за работу, и к полудню судно совсем разоблачилось — все снасти были сложены.
На ночь «Кризис» предоставили охране капитана и трех лейтенантов.
Моя вахта начиналась с двенадцати часов ночи, далее следовала очередь Мрамора с двух до четырех часов, а затем все должны были быть на ногах для поднятия мачт.
Когда я взошел на палубу, я нашел лейтенанта разговаривающим с Водолазом, который, выспавшись, намеревался, по-видимому, провести всю ночь в курении.
— Давно эти индейцы на палубе? — спросил я у лейтенанта.
— Все время, как я на вахте.
Будучи вооруженным, я бы покраснел со стыда, если бы выказал трусость перед безоружными дикарями. К тому же Водолаз покуривал трубочку с важным видом философа. Как он в эту минуту походил на обезьяну! А у Спички, казалось, не хватало ума даже для курения. Он слонялся по палубе с бессмысленным видом.
Я начал вахту в волнении. Спокойствие, царившее на борту, казалось мне неестественным; однако ничто не давало повода к тревоге. Правда, два дикаря могли наброситься на меня, задушить и выбросить в море, но какая для них могла быть выгода в одной моей гибели, раз они безнаказанно не могли бы отделаться от всего экипажа?
Звезды на небе светили ярко, это обстоятельство значительно умаляло опасность; ни одна лодка не могла пристать к судну, не будучи мной замечена. Эти рассуждения успокоили меня, и мои мысли приняли иной оборот.
Воображение перенесло меня в Клаубонни… Я стал припоминать все события своей жизни, мечтать о будущем, строя воздушные замки…
У Люси был такой приятный голос, бывало, целыми часами она напевала чувствительные мелодии, ласкающие слух.
Облокотясь на перила судна, я тихонько запел, стараясь припомнить один из ее любимых мотивов, и так живо она представилась мне в эту минуту. В Клаубонни она часто закрывала мне рот своими маленькими ручками, говоря: «Милс, не искажайте этой хорошенькой арии. Вы в музыканты не годитесь; с песнями забудете, пожалуй, свою латынь». Иногда она незаметно подкрадывалась ко мне. И теперь, стоя у перил, я чувствовал, будто она подошла ко мне и положила тихонько свою руку на мои губы, мешая мне продолжать пение. Ощущение было так осязательно, что я хотел взять эту ручку, чтобы поцеловать, но вдруг я почувствовал что-то твердое, оказавшееся у меня между губами и стиснувшее меня так сильно, что я не в состоянии был произнести ни звука. В ту же секунду мои руки были схвачены сзади и сжаты как в тисках. Повернувшись, насколько я смог, я почувствовал дыхание Спички, который затягивал на мне кляп, а сзади орудовал Водолаз. С необыкновенной ловкостью и проворством они сделали меня своим пленником.
Защищаться и позвать на помощь не было никакой возможности. Связав мне руки и ноги, меня бережно посадили в сторонку, на шкафуте. По всей вероятности, я был обязан жизнью Спичке, желавшему сохранить меня как невольника. С этого момента Спичка преобразился, не осталось и следа его обычного тупоумия. Он сделался главным распорядителем и душой всех действий своих сообщников. Будучи безмолвным свидетелем всего, что происходило передо мной, я почувствовал, в каком ужасном положении мы оказались. Меня мучил стыд, что все произошло во время моей вахты, по моей собственной вине.
Первым делом меня обезоружили. Затем Водолаз, взяв фонарь, зажег его и приподнял. Получив немедленно ответ на данный сигнал, он потушил фонарь и стал в ожидании расхаживать по палубе.
Через несколько минут начали вскарабкиваться на судно зловещие лица, которых я насчитал до тридцати человек. Приступ велся с такой осторожностью, что я их заметил лишь тогда, когда они очутились около меня. Все они были вооружены, только у немногих имелись ружья; большая же часть из них запаслась топорами и луками со стрелами. У каждого был нож, а у некоторых томагавки. К моему отчаянию, я увидел, как четверо дикарей бросились к лестницам, ведущим вниз, и захлопнули выходы, единственные, через которые наш экипаж мог подняться на палубу.
Я невыразимо страдал от кляпа и веревок, стягивавших все мои члены. Но я забывал о своей боли, думая о том, что произойдет.
Как только все дикари взобрались на борт, Спичка принялся командовать ими. Этот идиот выказал в своих распоряжениях удивительную ловкость и сообразительность.
Сначала он их попрятал по углам, так чтобы вошедший случайно на палубу не мог бы догадаться ни о чем. Затем воцарилась мертвая тишина. Я даже закрыл глаза от страха, пробуя молиться.
— Эй, кто там на баке? — раздался голос капитана.
Я отдал бы все на свете, чтобы предупредить его об опасности, но был не в силах сделать этого. Я только простонал, и, кажется, капитан услышал мня, так как, выйдя из своей каюты, он обратился ко мне: — «Господин Веллингфорд, да где же вы?» — Без шляпы и не совсем одетый, он просто вышел посмотреть, все ли благополучно. И сейчас я не могу вспомнить без содрогания о том ударе, который обрушился на его обнаженную голову.
Бык, и тот от такого удара свалился бы; конечно, капитан не выдержал. Дикари придержали его, чтобы падающее тело не наделало шуму, затем бросили в воду, которая тут же поглотила его.
Так погиб капитан Вильямс, добрый и честный человек, и в то же время прекрасный моряк!
Покончив с капитаном, дикари принялись за закупорку выходов; таким образом, весь экипаж был у них в плену.
Тогда они подошли ко мне, развязали все веревки, стягивающие меня, и сняли кляп, затем повели меня к задней лестнице и знаками дали понять, что я мог разговаривать с товарищами, сидящими внизу. Спичка продолжал всем руководить. Я сообразил, что получил пощаду благодаря ему; но по каким мотивам? — это для меня оставалось загадкой.
— Господин Мрамор! — закричал я громким голосом.
— Да, да. А это вы, мистер Милс?
— Да, я. Будьте осторожны, господин Мрамор. Дикари хозяйничают у нас на палубе, я их пленник. Они все здесь, стерегут выходы.
Внизу послышался свист, который объяснялся беспокойством, овладевшим командой.
Я решил говорить правду, несмотря на то, что рисковал быть понятым дикарями. Я не сомневался в том, что многим из них был знаком английский язык.
— Капитана Вильямса нет с нами, — начал Мрамор. — Не знаете ли, где он?
— Увы! Он уже более не в силах оказать услуги никому из нас.
— Да что с ним? — вне себя от волнения вскричал Мрамор. — Говорите скорее.
— Ему размозжили голову дубиной и выбросили за борт.
За моими словами последовало тяжелое молчание, длившееся с минуту.
— Значит, теперь я должен решать, что предпринять. Милс, вы свободны? Можете ли вы сказать, что вы думаете?
— Меня теперь держат два дикаря. Но» они дают мне разговаривать, хотя я боюсь, что некоторые из них понимают нас.
Опять настало молчание; должно быть, внизу советовались, как быть.
— Слушайте, Милс; мы друг друга знаем хорошо; будем говорить обиняками, авось дикари не поймут нас'. Сколько вам лет там наверху, на палубе?
— Около тридцати, господин Мрамор. И лета все здоровые.
— Снабжены ли они серой и пилюлями, или же у них только детские игрушки, которыми забавляются наши дети?
— Первого сорта, пожалуй, наберется с полдюжины, порядочно второго сорта, но зато много острого железа.
Водолаз выказывал нетерпение, знаками заставляя меня выражаться яснее. За мной следили. Надо было удвоить осторожность.
— Я — понимаю вас, — медленно проговорил Мрамор, — нам следует принять свои меры. Как вы думаете, не хотят ли они спуститься к нам?
— Ничто не предвещает этого в настоящую минуту, но понимание всеобщее, и нельзя говорить ничего, что приходится скрывать. Мой девиз таков: «миллионы для защиты и ни одного доллара в виде дани».
Так как эта последняя фраза вошла в поговорку у американцев, будучи употреблена по случаю войны с Францией, я был уверен, что Мрамор меня понял. Мне позволили отойти от лестницы и сесть на курятнике. Несмотря на ночь, звезды так сияли, что я ясно различал загорелые лица дикарей, которые шныряли по палубе там и сям, время от времени останавливаясь перед самым моим носом, чтобы посмотреть на меня в упор.
До самого восхода солнца я оставался все в том же положении. Спичка не хотел ничего начинать до рассвета. Он ожидал подкрепления; и действительно, едва успели показаться первые лучи солнца, как с нашего судна дикари начали испускать рычания, на которые как эхо ответили из лесу, казавшегося наполненным дикарями. Затем из заливчика выехали лодки. Я насчитал теперь до ста семи человек этих разбойников; вероятно, они тут были все, так как более их уже не показывалось. Сообщаться с нашими я пока не мог и терялся в догадках относительно их образа действий.
Меня поражало обращение со мной дикарей. Мне позволили как бы для моциона погулять по баку, затем ' допустили вылить ведро воды на то место, где оставалась лужа крови и клок волос несчастного капитана Вильямса. Что касается моих чувств, то после нравственных мучений мной овладело странное равнодушие к участи, предстоящей мне. Но даже в ожидании смерти я не столько думал о раскаянии в грехах своих, сколько о мщении.
По мере того как день надвигался, дикари, предводимые Спичкой и Водолазом, принялись за грабеж. Водолаз, приблизившись ко мне, громовым голосом сказал: — Считай! — Я сосчитал. Всего было сто шесть дикарей, не считая их вождей.
— Скажи им, туда вниз, — сказал Водолаз, указывая на нижние этажи.
Я позвал Мрамора, и когда он взошел на лестницу, то между нами произошел следующий разговор.
— Что нового, мой милый Милс? — спросил он.
— Мне приказано сообщить вам, господин Мрамор, что индейцев всего сто восемь человек, меня сейчас нарочно заставили сосчитать их.
— Пусть бы лучше их была целая тысяча, мы сейчас взорвем палубу, и они все взлетят на воздух. Как вы думаете, в состоянии ли они понять мои слова?
— Водолаз понимает, когда вы говорите медленно и отчетливо, но, судя по его выражению, сейчас он понимает вас наполовину.
— Что, этот негодяй теперь слышит меня? Где он?
— На левом борту.
— Милс, — нерешительно позвал он меня.
— Ну, я вас слушаю, господин Мрамор.
— Если я выстрелю в верхушку лестницы, что тогда будет с вами?
— Обо мне-то нечего беспокоиться, все равно они убьют меня; но, вообще, от вашего выстрела нельзя ожидать хороших последствий, не пришлось бы нам раскаяться. Все-таки, если хотите, я сообщу им ваше намерение взорвать их; быть может, это заставит их призадуматься.
Мрамор согласился, и я исполнил поручение как мог. Мне пришлось прибегнуть ко всевозможным знакам. В конце концов Водолаз понял меня и сообщил о наших планах Спичке; старик выслушал его с большим вниманием и полнейшим равнодушием. Страх для этих людей — неведанное чувство; влача столь жалкое существование, они привыкли пренебрегать жизнью. А между тем самоубийство у них — неслыханная вещь. Оно привилось у людей, пресыщенных удовольствиями: из десяти человек девять эпикурейцев скорей покончат с собой, чем один бедняк, доведенный до этого крайней нищетой.
Меня просто поразило выражение обезьяньего лица Спички, когда он слушал своего друга. Его взгляд выражал недоверие, ни один мускул не дрогнул от беспокойства.
Очевидно, угроза не произвела на дикарей никакого впечатления. Спичка с Водолазом, не теряя более времени, начали действовать.
Первым делом стали бросать в шлюпку большое количество веревок и горденей от лиселей. Затем посредством двух-трех канатов шлюпку потянули к берегу. Индейцы устроили так называемый моряками буксир, привязав один конец веревки к дереву, а другой прикрепив к судну. Расчет их оказался верным: шлюпка могла таким образом двигаться взад и вперед.
Затем они отправились в камбуз искать топор, которым хотели разрубить якорные канаты. Я решился известить об этом Мрамора, даже рискуя жизнью.
— Индейцы привязали к острову веревки, они хотят отрезать нас от якорей и притянуть к берегу на то место, где погиб «Морской Бобр».
— А ну их! Пусть делают, что хотят, мы будем тоже готовы! — Это было все, что мне ответили.
Между тем дикари, найдя топор на дне шлюпки, принялись рубить канаты.
— Милс, — закричал Мрамор, — эти удары отдаются мне в самое сердце. Неужели негодяи так-таки отрывают нас от якорей?
— Да, уж левый якорь оторван, они теперь рубят канат правого… Ну, вот теперь все кончено!… Судно держится только на буксире.
— Есть ли ветер, мой мальчик?
— В бухте — ни капли, хотя поверхность воды немного колышется.
— А течение прибывает или убывает?
— Отлив кончается, они не смогут дотащить судна до той скалы, куда завлекли «Морского Бобра» до тех пор, пока вода не поднимется по крайней мере на десять-одиннадцать футов.
— Слава тебе, Господи!
— Точно нам это не все равно, господин Мрамор! Разве у Нас может быть теперь какая-нибудь надежда одолеть их, раз их так много и мы лишены свободы действия?
— Что же делать, Милс, надо попытаться спасти экипаж во что бы то ни стало! Если бы я не боялся за вас, я бы полчаса тому назад сыграл бы с ними злую шутку.
— Прошу вас, забудьте обо мне. Все произошло вследствие моей оплошности, за которую я должен ответить. Делайте все, что вам велят долг и осторожность.
Несколько минут спустя послышался шум, заставивший меня предположить, что пробовали взорвать палубу. Затем раздались крики и стоны. Выстрелы были пущены из иллюминаторов каюты и попали в две лодки, подъезжавшие к нам. Троих убили на месте, остальные были смертельно ранены. Тотчас же на меня набросились. Но вмешательство Спички спасло мне жизнь. Вне всякого сомнения, он имел на меня особенные виды.
Большая часть дикарей бросилась в лодки и наш ялик, чтобы подобрать тела умерших и раненых. На борту осталась только половина неприятелей и при этом ни одной лодки. Чтобы как-нибудь выместить свою злобу, они принялись тащить «Кризис» к земле, но вследствие сильного напряжения при большом расстоянии судна от берега кончилось тем, что веревка, привязанная к дереву, разорвалась.
Я в это время стоял у руля, а Спичка — рядом со мной. Отлив все еще продолжался. Естественно, судно следовало своему прежнему направлению, по веревке к дереву. Я тотчас же повернул руль из опасения, что «Кризис» мог разбиться о скалы. Дикари были заняты своими ранеными; никто не обращал на меня внимания, и на пять минут движение судна зависело исключительно от меня. Пройдя вход в бухту, оно вступало в открытое море.
Дело приняло неожиданный оборот. Во мне мелькнул слабый луч надежды. Дикари не могли сообразить, от чего зависел ход корабля, хотя они понимали действие отлива. Ими овладела паника. Около половины из них бросились в море и пустились вплавь к острову. Я уж обрадовался, думая, что и все последуют примеру товарищей. Но человек двадцать пять не двинулись с места по той простой причине, что не умели плавать. В числе их остался и Спичка. Воспользовавшись всеобщим смятением, я подошел к лестнице и уже собирался снять баррикаду. Но тут Спичка грозно сверкнул на меня глазами и схватился за нож, блестевший в его руках. Волей-неволей пришлось сдаться. Наше дело еще не было выиграно, а Спичка оказался не так-то прост, как я раньше предполагал. При всей его невзрачной внешности в нем скрывался недюжинный ум, который при иных обстоятельствах сделал бы из него героя. Этот Спичка дал мне урок никогда не судить о людях по их наружности.
Судно вело себя молодцом. Как только мы обошли остров, подул легкий ветер с юга. Я направил руль к открытому морю. Расстояние между нами и бухтой увеличивалось, главным образом тут помогал еще отлив; мы делали по два узла в час; лодка находилась от нас на расстоянии получаса пути.
Спичка видел, что дело плохо, но не знал тому причины, ибо не имел представления о значении руля. Наш руль действовал снизу; можно было не трогать колеса.
Когда же движение судна значительно усилилось, дикарь подошел ко мне с ножом и, приставив его к моей груди, сделал знак, чтобы я пристал к берегу. Я подумал, что настал мой последний час; указав ему на пустые мачты, я постарался объяснить, что судно поневоле лишено возможности правильного хода. Кажется, он меня понял, так как указал мне тотчас же на лежавшие паруса, прикрепленные к реям, заставляя меня водворить их, куда следует. Потом, схватив бригантину, попавшуюся ему на глаза, он велел распустить ее.
Само собой разумеется, я исполнил эти приказания со скрытой радостью. Натравив все снасти, я вложил в руки дюжины дикарей по шкоту, которые мы все вместе принялись натягивать.
В одну минуту мы подняли парус; затем я их повел к носу, где мы проделали ту же операцию с кливером и стакселем.
Этих парусов было достаточно, чтобы ускорить наш ход на целый узел; скоро мы отъехали от земли на милю. Ветер помогал нам.
Спичка не спускал с меня своего хищного взора. Он не мог придраться ко мне, ибо я исполнил его приказание, но результат получился противный его расчетам. Догнать нас теперь было трудно. Однако Водолаз малый не из трусливых и знающий толк в судах, а потому я поспешил предупредить Мрамора, чтобы он постарался не промахнуться, когда заметит его из окна.
В ту минуту, когда я привязывал последний талреп, показались лодки, которые уже обогнули остров, минут через двадцать они могли догнать нас. Надо было принять меры. Я поднял главный стаксель и, как ни в чем не бывало, спустился на палубу. Сезени были также подняты и прикреплены. Спичка изъявлял нетерпение, что мы не пристаем. Со мной уже давно покончили бы, если бы дикари умели сами управлять кораблем. Но я был необходим им, что я и сознавал не хуже их, а потому еще больше набрался храбрости.
Я посмотрел на лодки в подзорную трубу. Дикари были от нас на расстоянии полумили; они бросили свои весла и сплотились в кучу, как будто совещались о чем-то. Я подумал, что поднятые на судне паруса смущали их; предполагая, что мы вновь завладели «Кризисом», они боялись приблизиться к нам. Под предлогом вывесить еще парусов и заставить этим судно повернуть я поставил дикарей к брам-горденю грот-марса, заставив их натягивать веревки изо всех сил. Глаза их были обращены к носу, а я делал вид, что занят на корме. Чтобы развеселить Спичку, я дал ему в зубы сигару и сам тоже закурил.
Наши пушки были заряжены; оставалось лишь отнять сзади дощечку, чтобы они готовы были к выстрелу. Повернув руль так, чтобы заряд попал прямо в лодки, я приставил сигару к затравочному пороху, а сам бросился к рулю. Раздался выстрел, за которым последовали страшные крики дикарей, повскакавших на руслени и готовых броситься в море. Между тем Спичка схватил меня. Насилу я отбился от него, указав ему знаками, что ветер стал подгонять нас к берегу. Он, кажется, вообразил, что это — следствие выстрела из пушки. Что же касается лодок, то просвистевшая над их ушами картечь заставила их удалиться, они теперь более не сомневались, что судно в наших руках.
До сих пор удача превзошла все мои ожидания. Я возмечтал спасти жизнь не только себе, но и всего экипажа и отнять судно у варваров. Теперь, если земля исчезнет совсем из виду, наша победа — одержана. К счастью, ветер благоприятствовал; мы уже делали четыре узла в час. Еще бы пройти миль двадцать — и дело в шляпе. Но пора было сообщить Мрамору о ходе вещей. Для предосторожности я подозвал Спичку к лестнице, чтобы он мог слышать, о чем мы говорим, хотя я прекрасно знал, что при отсутствии Водолаза ни одна душа из них не понимала по-английски. При звуке моего голоса Мрамор тотчас же подошел к двери.
— Что такое, Милс? Откуда этот выстрел и почему?
— Все обстоит превосходно, господин Мрамор. Выстрелил я с целью прогнать лодки, и результат получился блестящий.
— Прекрасно. А я уже пришел в отчаяние, думая, что мы идем обратно к пристани. Но, черт побери, ведь мы теперь далеко от земли! Долго ли еще протерпит Спичка?
Я тогда все объяснил ему.
Неизвестно, кто слушал меня с большим вниманием, Мрамор или Спичка. Последний то и дело показывал мне знаками, что я должен повернуть корабль к земле. Необходимо было успокоить его хоть временно, тем более, что началась мертвая зыбь, а снасти были закреплены неважно. Главная мачта закачалась в эзергофте.
Хотя серьезной опасности еще не представлялось, но все же следовало принять надлежащие меры. В это время к моему великому удовольствию я заметил, что пять-шесть дикарей, в том числе и Спичка, почувствовали приступы морской болезни.
Я тогда принялся убеждать Спичку, что нам нужна помощь снизу, чтобы как следует закрепить мачты. Старый хрыч, приняв на себя важный вид, потряс головой. Значит, он был еще не настолько болен, чтобы остаться равнодушным к жизни. Однако, подумав, он назвал Неба и Ио; последний был поваром. Ему нечего было опасаться двух безоружных людей против двадцати пяти человек. К тому же он, конечно, воображал, что в крайнем случае негры перейдут на их сторону. Но как он ошибался в своих расчетах! Преданность негров уже была испытана.
Я объяснил Спичке, каким способом они могли подняться к нам только вдвоем. Он меня понял и одобрил, а я сообщил поручение Мрамору.
С кормы спустили вниз веревку вплоть до иллюминатора каюты; Неб обвязался ею, а затем дикари вытянули его на борт.
С Йо проделали ту же историю. Прежде чем пустить негров вскарабкаться на снасти, Спичка произнес короткую речь, сопровождаемую многозначительными знаками, долженствовавшими внушить им, что их ожидало, если бы они вздумали дурно вести себя; после чего я их послал к грот-марселю, на который они с поспешностью полезли.
С их помощью главная мачта была основательно укреплена в несколько минут. Неб получил приказание водворить снасти, и через час, начиная от стеньги до самой палубы, все было на месте.
Мы удалились на две мили от острова, который уже стал принимать туманные очертания.
Волнение Спички возрастало, тем более, что четверо индейцев лежали пластом от морской болезни. Он сам еле стоял на ногах, но мужество и предстоящая опасность поддерживали его. Чтобы усыпить его подозрительность, я нарочно придумывал ненужные работы.
Вскоре земля совсем исчезла из виду. Когда подул сильнее ветер, индейцы не могли более противиться качке. Они один за другим попадали, как мухи.
Чувствуя, как силы оставляют его, Спичка пристал ко мне с угрозами. На этот раз необходимо было удовлетворить его. Я повернул слегка к земле к великому восторгу дикарей. Спичка чуть не расцеловал меня. Однако я был себе на уме. Сделав им эту уступку, мне нечего было бояться последствий, мы находились слишком далеко от земли; лодки при всем старании уже не могли догнать нас; да наконец, при таком ветре, я каждую минуту мог свернуть на прежний путь.
Успокоившись, Спичка и его товарищи перестали противиться физическим страданиям.
Поставив Неба к рулю, я перегнулся через борт, незаметно вызвал Мрамора к окошку и сказал, чтобы он собрал всех наших к выходу. К счастью, у самой лестницы валялся дикарь в сильных мучениях, платя свою дань морю. Воспользовавшись тем, что никто из дикарей не обращал на меня внимания, я отдернул крючок, с помощью которого и железной полосы был заперт трап, и наши, во главе с Мрамором, бросились на палубу.
Тут было не до объяснений.
Я сразу заметил, что мои товарищи ожесточились до последних пределов.
Я же, проведя с дикарями несколько часов и будучи пощажен ими вследствие их доверия ко мне, склонен был к известному снисхождению. Но Мрамор и остальной экипаж, помучившись в своей засаде, были вне себя от бешенства, а главное, им хотелось отомстить за смерть бедного капитана Вильямса. Дикарь, поставленный сторожить выход, невзирая на свою слабость, взялся за пистолеты, но я не дал ему времени выстрелить, схватив его в охапку.
Во время этой борьбы я слышал возгласы Мрамора и матросов, кричавших изо всех сил: «Отомстить за нашего капитана»! Вскоре я одолел дикаря и связал его по рукам и ногам. В моих ушах раздавались удары, расточаемые с яростью со всех сторон.
Пока я дошел до кормы, все было кончено: наши завладели судном. Более половины дикарей было убито, остальные сами побросались в море: трупы кидали туда же.
Только один Спичка оставался еще в живых. Неб сжал его в своих крепких руках в ожидании приказания.
— В море негодяя! — кричал Мрамор. — В море, Неб, эту поганую падаль!
— Остановитесь! — вскричал я. — Пощадите его, господин Мрамор, он сам все время щадил меня.
Одно слово мое заставило Неба остановиться, несмотря на приказание самого капитана. Мрамор при всем своем возбуждении сжалился над беззащитным врагом. Радуясь, что мне удалось спасти хотя бы одну жертву, я повел нашего пленника в трюм.
Когда все были перебиты, победители с облегчением посмотрели друг на друга. Я же бросился к борту взглянуть на поверхность моря. Какое ужасное зрелище! В ста саженях от нас всплывали головы и руки, делавшие нечеловеческие усилия, чтобы спастись. Мрамор, Спичка, Неб — все они устремили взоры по тому же направлению. Я осмелился замолвить словечко, прося подвинуться задним ходом, чтобы подобрать этих страдальцев.
— Пусть их тонут и убираются к черту! — резко и коротко ответил Мрамор.
— Нет, нет, мистер Милс, — заявил Неб, покачивая головой. — Помилование здесь — напрасно, от индейца нельзя ждать ничего хорошего; если вы его не потопите, то он сам сделает это с вами.
Я видел, что мое заступничество не приведет ни к чему; и по мере того, как мы углублялись в океан, наши жертвы понемногу терялись из виду. Спичка, не переставая, наблюдал за своими несчастными собратьями; он видел их отчаянную борьбу со смертью. Быть может, между ними находился кто-либо из его родных, очень возможно, даже его собственный сын; в таком случае, он удивительно владел собой и вздрогнул только тогда, когда в морских волнах исчезла последняя голова.
В это время Мрамор, заменивший покойного капитана, наводил на корабле порядок по своему усмотрению и направил «Кризис» обратно в бухту. Для спокойствия мы выстрелили в деревья и кусты.
В ответ раздалось несколько криков, что доказывало, что наша картечь попала куда следует.
Войдя в бухту, мы соорудили камнеметную мортиру, из которой выстрелили несколько раз, а также и из ружей. У берега мы нашли лодки, наш ялик и около шестисот мехов. Я без всякого угрызения совести конфисковал эти шкуры, которые тотчас же перенесли на судно.
Отправившись на остров, я нашел мертвого дикаря; очевидно, мы разогнали целый бивуак; заслышав наши выстрелы, оставшиеся дикари спаслись бегством. Преследовать их не стоило. На обратном пути я увидел, что «Кризис» поворачивал к выходу из бухты; Мрамор боялся провести еще ночь в этом месте. Захват мехов значительно умиротворил нового капитана, но он объявил, что только тогда совсем успокоится, когда повесит Спичку напротив острова.
На следующее утро Мрамор приказал сделать подъемный гордень на верхушке реи фока.
Я находился в это время на палубе, но не осмелился и заикнуться, так как Мрамор в решительную минуту шутить не любил.
Матросы молча ожидали новых приказаний.
— Схватите этого мерзавца, свяжите ему руки и посадите его на третью пушку, а потом ждите! — сказал он тоном, не допускавшим возражений.
Никто не проронил ни слова, хотя видно было, что подобное распоряжение пришлось не по вкусу многим.
— Нет, в самом деле, — проговорил я вполголоса, — вы шутите, господин Мрамор.
— Прошу вас называть меня капитаном, господин Веллингфорд; теперь я начальник этого корабля, а вы — его главный лейтенант. Я намерен повесить вашего друга, Спичку, в назидание всем дикарям; эти мерзавцы попрятались в лесу, и все их глаза устремлены теперь в нашу сторону; поверьте, что то зрелище, которое им сейчас представится, произведет на них сильнейшее впечатление, чем многолетние проповеди сорока миссионеров.
— Матросы, поставьте негодяя стоймя на пушку!
Минуту спустя бедняга принял означенное положение. Он с беспокойством оглядывался вокруг себя, не понимая еще, какого рода казнь ждет его. Подойдя к нему, я пожал ему руку и указал на небо, стараясь дать понять, что только один Бог может спасти его. Индеец понял меня; с этого момента он казался спокойным, покорившись своей участи.
— Пусть два негра набросят ему конец веревки на шею, — сказал Мрамор, слишком высоко ставивший себя, чтобы проделать эту операцию самому, и не желавший заставлять матросов, так как в его глазах повешение оставляло на человеке пятно на всю жизнь.
Спичка, чувствуя, что ему готовится, устремил сверху на Мрамора пристальный взгляд. Мрамор видел этот взгляд, и я подумал, что совесть заговорит в нем и он освободит дикаря. Но я ошибся. Мрамор вообразил, что он совершает великий подвиг морского правосудия, а сам того не замечал, что главным образом им руководило чувство мести.
— Поднимайте! — вскричал он, и минуту спустя Спичка повис на конце реи.
Через четверть часа негр вскарабкался на мачту и разрезал веревку; труп полетел и исчез в морской пучине.
Впоследствии подробности этого происшествия появились в журналах Соединенных Штатов. Многие моралисты порицали такое самоуправство, находя его варварским, бесчеловечным. Но интересы торговли и безопасность судов вдали от отечества требовали в иных случаях решительных мер. Мне кажется, что Мрамор раскаивался в своем поступке, но было уже поздно. Да, трудно заглушить угрызения совести, которую сам Бог вложил в наши сердца; 'чем бы мы ни оправдывали себя, но зло всегда останется злом.
«Кризис» тронулся в путь, как только рея освободилась от тела Спички. Пока мы медленно выходили из бухты, весь экипаж упорно молчал.
Мрамор говорил потом, что он хотел дождаться, когда всплывет тело покойного капитана, но страх быть вынужденным убить еще многих дикарей заставил его поскорей покинуть эти мрачные места.
Был полдень, когда наше судно вновь пустилось в воды Тихого океана. Когда мой помощник пошел на вахту, меня вызвали в каюту для секретных совещаний относительно наших предстоящих действий. Мрамор сидел перед выдвинутым ящиком письменного стола капитана Вильямса, перед ним лежали бумаги.
— Садитесь, господин Веллингфорд, — сказал новый капитан торжественным тоном. — Я сейчас просмотрел инструкции, данные «старому» судовладельцами; мы прекрасно поступили, бросив этих чертовых разбойников и направившись к месту назначения. Здесь всего шестьдесят семь тысяч триста семьдесят долларов, и это после обмена товара, оцененного в двадцать шесть тысяч двести сорок долларов; если принять в расчет, что нам удастся избегнуть уплаты пошлинных сборов и других расходов, можно сказать, что мы в барыше, превзошедшем ожидания и дающем нам возможность располагать целым месяцем для наших собственных дел. Теперь прочтите инструкции судовладельцев; вы увидите, что их желания до сих пор вполне согласовались с нашим образом действий.
На будущее время в инструкциях говорилось, что мы хорошо бы сделали, если бы, остановившись у Сандвичевых островов, взяли бы там водолазов, а затем отправились бы к другим островам, у которых предполагалось обилие жемчужных раковин. Я сказал Мрамору, что, по моему мнению, при объеме нашего корабля это предприятие рискованно, что лучше избежать его, тем более, что в инструкциях этот план предоставляется нашему усмотрению. Но ловля жемчужных устриц была заветной мечтой Мрамора; он приписывал ей большое значение, надеясь разом разбогатеть, при счастливых обстоятельствах.
Мрамор был прекрасный человек во вех отношениях. Как капитан судна он был незаменим, но он не умел соблюдать интересов своих судовладельцев, не имея ни малейшего понятия о торговле.
Наш долгий путь к Сандвичевым островам прошел благополучно. В 1800 году эта группа островов была совсем не тем, чем представляется в настоящее время; хотя жители сделали некоторые успехи со времен Кука. Говорят, там теперь воздвигли церкви, каменные дома, гостиницы с бильярдами, жители понемногу переходят в христианскую веру, а также привыкают к комфорту и научились всякого рода мошенничествам — все это признаки так называемой цивилизации.
Мы же тогда нашли одних дикарей; правда, между ними оказался капитан брига из Бостона; его судно разбилось о подводные скалы. Думая остаться еще около погибшего брига, он хотел сбыть большую часть сандала, находившегося на борту, так как первые сильные порывы ветра могли все снести. Он рассчитывал дождаться судна тех же владельцев, которое приняло бы его к себе, а пока он мог запастись новым товаром, Мрамор, устроив торговую сделку, потирал руки от удовольствия.
— Мы теперь в полосе счастья, мистер Милс, — сказал он. — На следующей неделе мы отправимся на ловлю жемчужных устриц. Сегодня же вечером мы приступим к нагрузке «Кризиса», только приблизимся сажень на сто к берегу.
Все было исполнено по желанию Мрамора. Наняв четырех прекрасных водолазов, мы поплыли по направлению к Китаю.
Прошло более месяца, как мы вышли из Гавайи — название острова, на котором убили Кука. Мрамор при свете луны подошел ко мне во время моей ночной вахты. Он был в отличнейшем расположении духа.
— Знаете что, Милс! — воскликнул он. — Положительно само Провидение заботится о нас, предназначая нам славное будущее. Вспомните все наши происшествия: сначала крушение у Мадагаскара, потом встреча с пирогами у острова Бурбон, далее приключение с французским крейсером около Гваделупы. Затем проклятый проход в Магеллановом проливе, несчастная кончина капитана Вильямса и, наконец, выгодная сделка с продавцом сандала; последнее обстоятельство меня особенно радует.
— Но надеюсь, что смерть капитана вы не причисляете к счастливым событиям.
— Нисколько, но, видите ли, одна мысль рождает другую: я верю в то, что за нами следует счастье, и убежден, что мы непременно сделаем открытие нового острова.
— А какая нам от этого была бы выгода? Судно — не наше, его владельцы присвоили бы себе открытие.
— Пусть себе присваивают. Но зато мы дали бы свои названия: земля Мрамора, залив Веллингфорд, мыс Кризис. Как замечательно, если эти имена будут значиться на карте, не правда ли, Милс?
— Конечно, капитан, — Земля! — закричал с бака вахтенный.
— Вот она! — в свою очередь воскликнул Мрамор. А я час тому назад смотрел на карту, на которой ничего не значится, по крайней мере, на протяжении шестисот миль вокруг нас.
Ночь была лунная, и воздух был пропитан благоуханием; мы ясно видели землю совсем близко от нас, слышали отчетливо, как волны ударяли о скалистый ее берег. Позондировав глубину, мы не достали до дна.
— Да, это коралловый риф, — проговорил Мрамор. — Надо держаться подальше от берега, а то мы, чего доброго, натолкнемся на подводный камень. Если же предположить, что мы найдем дно и бросим здесь якорь, то наш канат окажется в положении человека, покоящегося в гамаке и окруженного со всех сторон лезвиями бритв.
Эта была сущая правда. Но через несколько секунд мы убедились, что при столь слабом ветре, дующем к " берегу, нам невозможно удалиться. Нас влекло к скалам, которые виднелись среди бурунов при свете луны. Мы приготовились к катастрофе.
Но в такие критические минуты Мрамор бывал незаменим. С полным самообладанием он давал удивительно точные и правильные распоряжения. Но дна все не находили.
Я предложил тогда сесть в ялик и поискать место, где бы мы могли пристать.
— Ладно, господин Веллингфорд, — вскричал Мрамор, — это хорошая мысль, она вам делает честь!
Через пять минут я отправился. Стоя на корме с зондом, я, не переставая, измерял глубину. Морская пена поднимала наши весла. Я слышал, как вокруг меня громадные волны, встречая на своем пути препятствия, разбивались о них. Наконец я заметил одно местечко, где море оставалось сравнительно спокойным. Я тотчас же отправился туда, прося гребцов посильнее приналечь на весла. В одну минуту мы очутились в спокойной полосе воды; я успел позондировать всего один раз: дно было в шести саженях!
Я закричал в рупор изо всей мочи.
— Ну что, господин Веллингфорд? — откликнулся Мрамор.
— Видно ли вам наш ялик?
— Прекрасно. Вы ведь недалеко от нас.
— Слушается ли «Кризис» руля?
— Довольно сносно.
— В таком случае направляйтесь сюда: это единственное порядочное место.
Мне ничего не ответили, но я увидел, что «Кризис» подходит ко мне. Приступив вновь к измерению глубины, я напал на место в десять сажень.
— Якорь! Капитан, сюда, скорее!
Тотчас же были взяты на гитовы нижние паруса и брамсели, и затем я с удовольствием услышал, как один из якорей тяжело погрузился в воду. Судно остановилось, и минуту спустя я был на борту.
— Можно сказать, что вы вытащили из моей ноги громадную занозу, господин Веллингфорд, — сказал Мрамор. — Вы оказались таким прекрасным проводником. Посмотрите-ка, Милс, на западе, ведь это тоже земля?
— Да, капитан, без сомнения, а на берегу как будто деревья.
— Друг мой, да ведь мы сделали открытие, мы здесь увековечим свое имя. Проход этот я называю «Милс», а скалу — «Яликом»!
Но мне было не до шуток. Следовало сначала позаботиться о безопасности судна. Канат мог ежеминутно перетереться о подводный камень. Я предложил приблизиться к земле для необходимых наблюдений.
Капитан согласился отпустить меня, посоветовав взять с собой воды и съестных припасов на тот случай, если мне нельзя будет вернуться до завтрашнего дня.
Бухта между скалой и островом имела около мили, глубина в ней почти везде равнялась десяти саженям.
Наружные скалы, о которые разбивалось море, казались выдвинутым вперед валом, сооруженным бесчисленным количеством коралловых полипов, поднимающихся целыми веками из глубины морской. Эти гигантские постройки, нарождающиеся постепенно, дают нам представление, почему так изменяется поверхность земного шара.
Пристав без всякого затруднения, я пошел обозревать остров, на котором не отмечалось никакого признака жилья. Ночь была дивная; я решился исследовать местность. Пройдя около мили сквозь кокосовые и банановые деревья, я добрался до бассейна, встречающегося обыкновенно в середине коралловых островов. Проход был близко, и я велел одному из матросов провести туда ялик. Наступила ночь; я намеревался провести всю ночь на острове, но вдруг увидел, что «Кризис» подвигается по направлению к земле.
Я не ошибся в предположении: канат перетерся, и Мрамор ждал от меня утешительных сведений. Узнав про внутренний бассейн, он поручил мне провести туда «Кризис».
Для предосторожности я послал впереди себя Талькотта в шлюпке, и несколько минут спустя наше судно благополучно вошло в новую гавань. Лучшего пристанища нам бы никогда не найти. Довольно было одного якоря, чтобы противостоять порывам ветра и даже бурям.
Убедившись в безопасности, мы спокойно разошлись к своим гамакам, поставив на вахту только одного человека.
Никогда я еще не ложился спать в более приятном расположении духа. Я, признаться, был очень доволен собой.
Не найди я, благодаря своей решительности и отваге, этого бассейна, быть может, «Кризис» уже разбился бы давно о скалы. Я начал засыпать, когда Мрамор приотворил дверь моей каюты, завязав со мной разговор.
— Итак, — начал он, — я люблю обобщать факты и делать выводы. Посмотрите-ка, вот уж мы открыли землю Мрамора, бухту Веллингфорд, скалу Ялик, якорное место Милс — и, в скобках, очень плохое, мой мальчик; но, что вы хотите, на всем свете надо мириться со всем.
— Вы правы, капитан, — ответил я почти сквозь сон. — Что же касается места для стоянки, я в другой раз не возьму на себя обязательства отыскивать его, за это уж вам отвечаю.
— Ну, ведь я шучу; хорошо, оставим в стороне этот вопрос. Эге, Талькотт, Милс, никак они уже спят?
— Да, капитан, и очень крепко, и я, кажется, сейчас последую его примеру.
— Этакий соня! Знаете, Милс, что подобное открытие может обогатить человека! Милс… Да вы меня не слушаете?
— Все сюда!
— Ну вот, он уж бредит! Еще одно словечко, пока вы еще не окончательно забылись. Как вы думаете, не лучше ли в наши названия пустить немного патриотизма?! Как приятно звучало бы в ушах: «скала Конгресса», «банка Вашингтона», надо и ему уделить кусочек.
— Благодарю, капитан, я не голоден.
— Ну, он спит совсем. Мне, собственно говоря, тоже не мешает пойти на покой, хотя трудно будет заснуть после такого открытия. Спокойной ночи, Милс!
Никогда мы еще не спали таким сладким сном, как в эту ночь. На судне было так же тихо, как в церкви в будний день. Я спал как убитый; даже во сне ничего не видел. Вдруг я почувствовал, что кто-то тянет меня за плечо изо всех сил. Думая, что настала очередь моей вахты, я вскочил в одну секунду. Ослепленный лучами солнца, падающими мне в глаза через окно, я в первый момент не разглядел, что передо мной стоял сам капитан.
— Милс, — сказал он, — на нашем борту бунт. Слышите ли, самый возмутительный бунт!
— Не может быть, капитан! Я ничего не понимаю; наши матросы казались мне довольными.
— Видите ли, когда бросаешь в воздух монету, неизвестно, какой стороной она упадет на землю. Еще вчера я пошел спать совершенно спокойный, а сегодня нахожу мятеж.
— Но, капитан, я не слышу никакого шума; судно стоит на том же месте, не ошибаетесь ли вы?
— Нет. Я проснулся несколько минут тому назад и хотел подняться на палубу посмотреть при свете на ваш бассейн и подышать свежим воздухом. И что же? Нахожу верхушку лестницы заделанной на манер Спички. Согласитесь, что экипаж не посмел бы запереть своих офицеров, не будь у него намерения завладеть судном.
— Удивительно! Быть может, что-нибудь случилось с дверями? Подали ли вы голос, капитан?
— Я стучал, стучал, но никакого ответа. Пробовал продавить дверь, но тут послышались с палубы раскаты смеха, и тогда я все понял. Когда матросы смеются в лицо своим командирам, предварительно заперев их, это пахнет бунтом.
— Конечно, капитан. Не вооружиться ли нам теперь?
— Я уже все приготовил. Вы найдете в главной каюте заряженные пистолеты.
Через две минуты явились другие два офицера, вооружившись, подобно нам; Мрамор хотел попытаться выйти, но я заметил, что не может же быть, чтобы Неб с метрдотелем были бы в заговоре, что прежде не мешало бы посмотреть, где они.
Талькотт немедленно отправился и тотчас же вернулся, сообщив, что они спят мертвым сном.
Тогда мы тихонько двинулись к той части корабля, в которой должны были находиться матросы, все время прислушиваясь. К нашему великому изумлению, со всех сторон раздавался храп на все лады и тоны.
Мрамор раскрыл дверь, и мы с пистолетами вошли в помещение матросов. Все гамаки были заняты спящими.
Однако дверь лестницы вопреки жаре оставалась закрытой и загроможденной с наружной стороны.
— Милс, — вскричал Мрамор, — мы опять в засаде у дикарей!
— Похоже на то, капитан. Странно, однако, остров показался мне совершенно пустынным. Как вы думаете, не созвать ли нам весь экипаж, чтобы посмотреть, все ли налицо.
— Прекрасно, пусть все идут в кают-компанию, там виднее будет.
Все было тотчас исполнено; все были тут, не хватало только одного вахтенного.
— Не мог же Гаррис позволить себе подобную штуку! — сказал Талькотт.
— Вы уверены, что Земля Мрамора необитаема? — спросил капитан.
— Я полагаю так, капитан, судя по тому, что я на ней не встретил ни одной живой души.
— Какая досада! Все оружие на палубе, в сундуке, или развешано со всех сторон. Однако с одним человеком нечего церемониться. Я сейчас дам знать ему о себе.
При этом Мрамор так сильно хватил в дверь, что я подумал, что он ее сразу вышиб.
— Потише, потише, — послышался голос с палубы. — Зачем так шуметь?
— Кто там, черт вас побери? — спросил Мрамор, удваивая удары. — Сейчас же откройте или я вас вышвырну за борт.
— Милостивый государь, вы в плену, слышите, в плену!
— Это французы, капитан, — вскричал я, — и мы в их власти!
Мы просто не верили своим ушам. После нескольких минут переговоров мне разрешили сверху подняться на палубу, чтобы узнать настоящее положение дела, а Мрамору было велено оставаться внизу. Дверь передо мной раскрылась, дав мне возможность выйти.
Когда я осмотрелся, ужас сковал все мои члены, я сразу не мог выговорить ни слова. Меня окружили пятьдесят человек вооруженных французов. Среди них находился Гаррис, который подошел ко мне с грустным и виноватым видом.
— Я знаю, что заслуживаю смерть, господин Веллингфорд. После усталости и при царившем спокойствии я не мог противиться сну, а когда я проснулся, эти люди уже хозяйничали у нас.
— Но откуда они взялись? Разве у острова есть какое-нибудь французское судно?
— По всем признакам это экипаж с погибшего судна с каперскими свидетельствами. Конечно, они обрадовались возможности завладеть «Кризисом». Да спасет его Господь! Он теперь под французским флагом!
Подняв глаза, я действительно увидел трехцветный французский флаг, развевавшийся в воздушном пространстве.
В жизни случаются иной раз такие неожиданности, которые не грезятся и во сне. Ну кто из нас мог предвидеть, что мы при данных обстоятельствах попадем в руки неприятелей?
«Полина», французское судно, не подозревая опасности, наткнулось на подводный камень, который чуть не погубил нас, и потерпело крушение. Его капитан, Ле Конт, перевез на остров в лодках весь груз, имевший ценность, и, взяв с «Полины» необходимый материал, принялся за постройку нового небольшого судна, которое могло бы доставить его с экипажем в какую-нибудь культурную страну. Так как инструментов было много, а людей человек шестьдесят, то работа новой шхуны подвигалась так скоро, что уже можно было назначить день, в который ее собирались спустить в море. Таково было положение их дел, когда в одну прекрасную ночь подъехали мы; я уже рассказал, каким именно способом. Французы, державшиеся все время настороже, заметили нас еще тогда, когда мы показались на горизонте, в виде маленькой точки. С помощью подзорной трубы они следили за всеми нашими движениями, и был момент, когда капитан Ле Конт хотел послать нам навстречу лодку, чтобы предупредить нас об опасности разбиться о подводные камни, но, подумав, он рассудил, что мы могли быть неприятелями, а потому он предпочел спрятаться и выжидать результата. Как только мы бросили якорь в бассейне и у нас воцарилась полнейшая тишина, он сел с вооруженными людьми в лодку и, стараясь грести без шума, приблизился к нам. Видя, что спокойствие у нас не нарушалось, он расхрабрился и влез сначала на руслени, а потом и на палубу в сопровождении трех матросов. Здесь он нашел Гарриса, спящего сном праведника, облокотившись на пушку. Оставалось лишь захлопнуть выход из лестницы и все двери кают, — таким образом, мы сделались его пленниками. Затем он послал лодку за подкреплением, и, пока мы спали, наше судно переменило своих хозяев.
Все эти подробности я узнал из разговоров с французами. Остров этот служил для них прекрасным убежищем. Тут было много источников с пресной водой, роскошная растительность. Французы, известные гастрономы, уже успели посадить тут овощи. Они раскинули несколько палаток в тени деревьев.
Рассудительный и вечно веселый, Ле Конт был философом в полном значении этого слова. Принимая жизнь такой, какая она есть в действительности, он старался и другим облегчить участь, насколько это позволяли обстоятельства. По его настоянию, я пригласил Мрамора наверх, и мы оба стали выслушивать условия, предложенные нашим победителем. Ле Конт, все его офицеры и многие из экипажа были пленниками англичан, а потому мы могли объясняться друг с другом без затруднений на английском языке.
— Само собой разумеется, ваше судно со всем грузом и оснащением переходит к нам, — начал Ле Конт, употребляя то французские, то английские слова, — итак, этот вопрос решен. Но, если вы в состоянии отнять его у нас, — пожалуйста, всяк за себя и за свой народ. Смотрите: вот французское знамя, и оно будет развеваться здесь до тех пор, пока у нас хватит сил защищать его, и даю вам честное слово, что хотя «Кризис» достался нам слишком легко, но продадим мы его дорого. Слышите? Теперь, милостивый государь, я предоставляю в ваше распоряжение остров, на котором вы можете занять наше место, тогда как мы устроимся на вашем. Оружие останется временно у нас; но, уезжая, мы оставим вам ружья, порох и прочее.
Вот слово в слово программа условий, предложенных капитаном Ле Контом. Мрамору, при его характере, трудно было безропотно покориться, но что же нам было делать? Мне удалось доказать ему, что сопротивление с нашей стороны было совершенно бесполезно.
Наш экипаж высадился на остров. Ящики и все личное имущество было бережно перевезено в лодках «Полины». Мрамор посвистывал, но я заметил, что он фальшивил: по правде сказать, ему было не по себе; я же не особенно мучился, считая это происшествие исправимым.
— Вот, господа! — вскричал Ле Конт, подняв руки кверху в знак высшего великодушия. — Вы тут останетесь полными хозяевами, как только мы уедем, а мы вам кое-что оставим из своего небольшого скарба.
— Удивительное великодушие, — проворчал Мрамор мне на ухо. — Он нам оставит остров, скалы, кокосовые орехи, а сам отправится на нашем судне со всем его грузом! Я готов держать пари, что даже свою чертову шхуну он утащит с собой.
— К чему унывать, капитан? Я уверен, что мы еще можем облегчить свою участь, поддерживая пока с французами хорошие отношения.
Оказалось, что я был прав. Ле Конт пригласил нас позавтракать в палатку французских офицеров.
— Это, господа, просто несчастное военное приключение, — заметил Ле Конт, сбивая шоколад с видом настоящего гастронома. — Прелесть, Антуан, превосходно.
Появившийся Антуан, юнга, имевший кожу медного цвета, получил от капитана приказание снести чашку шоколада «Мадемуазель», передать ей поклон и затем сообщить, что она уедет с острова через несколько дней, а через три-четыре месяца она увидит прекрасную Францию; последние слова были произнесены очень скоро и на французском языке, но я достаточно знал язык, чтобы понять их смысл.
— Он, верно, злорадствует над нашим несчастьем, — проворчал Мрамор. — Но пусть не больно-то хорохорится, он еще не у себя, ему еще предстоят несколько тысяч миль.
Я стал объяснять Мрамору, что творилось, но он не хотел меня и слушать.
После завтрака Ле Конт отвел меня в сторону, чтобы объяснить свои намерения. Он выбрал меня, а не Мрамора, так как заметил строптивое настроение последнего, к тому же я понимал французский язык. Он объявил мне, что французы в тот же вечер спустят шхуну в море, что мачты, снасти, паруса, все уже готово, что мы можем через две недели двинуться в путь. Нам перевезут большую часть наших съестных припасов. Одним словом, нам останется только водворить мачты на шхуне, оснастить ее, наполнить трюм и отправиться в ближайший дружественный нам порт.
— По-моему, вам лучше всего направиться в Кантон; он отсюда не дальше, чем Южная Америка; там вы найдете много своих соотечественников. А оттуда вам будет легко добраться восвояси. Да, такой план великолепен.
— А! Да, вот и палатка «Мадемуазель»! — вскричал Ле Конт. — Пойдемте узнать, как она себя чувствует сегодня.
В пятидесяти шагах от нас я увидел две маленькие палатки, утопавшие в зелени; тут же струился и ручеек. Ле Конт, который был действительно красивым мужчиной, не более сорока лет, так и просиял, приближаясь к палатке; около двери ее он кашлянул раза два, чтобы возвестить о своем присутствии. Тотчас же вышла прислуга принять его. Черты лица этой женщины показались мне знакомыми, но я не мог припомнить, где и когда я встречал ее. Пока я решал этот вопрос, входя в палатку, я вдруг очутился перед Эмилией Мертон и ее отцом!
Мы сразу узнали друг друга; и, к изумлению Ле Конта, мне оказали самый радушный прием, как старому знакомому. Хотя Эмилия утратила здоровый цвет своего лица, все же она была еще свежа и красива. Она и ее отец носили траур. Заметив, что ее мать отсутствовала, я догадался о причине.
Мне показалось, что Ле Конту не понравилось, что меня встретили так любезно; но, будучи хорошо воспитанным, он не захотел стеснять нашего разговора и вскоре удалился под предлогом, что ему необходимо пойти сделать некоторые распоряжения. Уходя, он почтительно поцеловал руку Эмилии, от чего меня покоробило. В его манере держать себя с ней сразу проглядывали его намерения. Эмилия покраснела, прощаясь с ним. Когда я посмотрел на нее, то, несмотря на свою невольную досаду, не мог не улыбнуться ей.
— Никогда, господин Веллингфорд, никогда, — с ударением повторила Эмилия, лишь только капитана не стало в палатке, отвечая, конечно, на ту мысль, которую она прочла в моих глазах. — Мы в его власти, мы вынуждены быть с ним любезны, но никогда я не выйду замуж за иностранца.
— Берегись, Эмилия, ты этим можешь обескуражить Веллингфорда, если бы ему пришла фантазия подумать о тебе.
Эмилия покраснела, но ее смущение продолжалось недолго. Она ответила с очаровательной поспешностью: — Мистер Веллингфорд знает, что я не так плохо воспитана, чтобы заподозрить меня в желании оскорбить кого бы то ни было, но, во всяком случае, я уверена, что он никогда не позволил бы себе так приставать ко мне, как этот неспокойный француз, который походит скорее на турецкого султана, чем на почтительного поклонника. А потом…
— А потом что, мисс Мертон? — осмелился я спросить, видя, что она колеблется.
— А потом американцы — не иностранцы для нас, — сказала она, смеясь. — Вы сами знаете, папа, что у нас есть родственники в Соединенных Штатах.
— Совершенно верно, моя милая, и если бы мой отец остался жить там, где он женился, то мы сами были бы американцами.
Затем, по настоянию Эмилии, я рассказал обо всем, что произошло со мной за это время, стараясь не распространяться о подробностях последнего события.
— Когда мы покинули Лондон, — сказал мне мистер Мертон, — я намеревался отправиться в Вест-Индию, но так как мне предложили очень выгодное место на Востоке, то я поехал в Бомбей. Нам оставалось три-четыре дня до места нашего назначения, как мы повстречались с «Полиной», и наше судно, не имея достаточно сил для борьбы, было забрано французами. Сначала капитан Ле Конт охотно выпустил бы меня с оказией, но таковой не представилось, и «Полина» привезла нас в Манилью. Здесь нас постигло большое горе, о котором вы, конечно, догадались, видя наш траур. Но тогда Ле Конт стал открыто ухаживать за моей дочерью, и теперь, прощай надежда на освобождение; он все будет придумывать предлоги, чтобы отложить его.
— Но я надеюсь, что он не злоупотреблял своей властью?
Эмилия взглядом поблагодарила меня за ту горячность, с которой я выражался.
— О, нет, напротив, — возразил майор. — Он выказывает относительно нас изысканную любезность и заботливость. Навряд ли пассажиры пользовались где-либо большим комфортом и вниманием. В наше распоряжение предоставлена была на «Полине» целая каюта. В Манилье моя свобода ничем не стеснялась, с меня только взяли обещание возвратиться. Но вот беда: Эмилия еще слишком молода, чтобы связать свою жизнь с человеком сорока лет, слишком англичанка, чтобы полюбить иностранца, и слишком хорошего рода, чтобы взять себе в мужья человека, находящегося на службе торгового судна, я хочу этим сказать — человека, который сам по себе ничего не представляет.
— Я вполне понимаю, что мисс Мертон может желать лучшей партии.
— Но вы не знаете французов, мистер Веллингфорд, — сказала Эмилия. — Попробуйте-ка уверить хоть одного из них, что он не обворожителен.
— Но я не думаю, чтобы эта слабость распространялась бы и на моряков, — ответил я, смеясь. — Во всяком случае, вы будете свободны, лишь только приедете во Францию.
— И еще раньше, надеюсь, — возразил майор. — Эти французы могут творить, что им угодно, здесь, в широтах Тихого океана, но в Атлантическом нам будет легко встретить английский крейсер, который возьмет нас к себе прежде, чем мы пристанем к Франции.
Расчеты мистера Мертона были правильны. Поговорив еще на эту тему, я стал раскланиваться. Майор проводил меня до того места острова, с которого я мог видеть погибшее судно. Оставшись один, я пошел вдоль берега, размышляя обо всем случившемся.
Подойдя совсем близко к погибшему судну, я увидел Мрамора. Бедняга сидел на выступе скалы с скрещенными на груди руками и опустив голову. Он даже не расслышал, что я подошел к нему. Наконец, одно из моих движений вывело его из оцепенения, и он повернул голову в мою сторону; казалось, он был рад увидеть меня одного.
— Я раздумывал о нашем положении, Милс; я его нахожу таким безвыходным, что даже руки опускаются. Я любил это судно более, чем можно любить своих родителей. У меня не было ни жены, ни детей, и сознание, что «Кризис» в руках французов, для меня невыносимо.
— Припомните все обстоятельства, капитан, и вы тогда утешитесь. Судно было взято врасплох, подобно тому, как мы захватили «Даму Нанта».
— Именно так. Но это-то меня и сокрушает. Те, которые настигают, сами должны уметь избегнуть ловушки. Будь у нас усиленная вахта, ничего бы подобного не случилось.
Мрамор более не мог владеть собой. Он закрыл свое лицо руками, и я видел, как сквозь пальцы текли слезы.
— — Счастье на море изменчиво, капитан, — ответил я, тронутый до глубины души его удрученным видом.
— Но, в сущности, разве все потеряно? Почти все, как мне кажется.
— А если похитителей застигнуть в свою очередь и отнять у них присвоенную добычу?
— Что вы этим хотите сказать, Милс? — сказал Мрамор, подняв голову. — Говорите ли вы вообще, или же у вас есть какой-нибудь план?
— И то, и другое, если хотите, капитан.
— Посмотрим, что вам пришло в голову, милый мой мальчик, ведь вы рождены не заурядным человеком, — говорите же.
— Скажите мне сначала, капитан, не было у вас особого разговора с Ле Контом? Не сообщил ли он вам о своих планах?
— Я только сейчас ушел от этого ломаки. Его милые улыбки, Милс, вонзаются в меня, подобно иглам; видно, что он в упоении от своей победы. Если только мне когда-либо удастся возвратиться в Соединенные Штаты, не я буду, если я не вооружу крейсер и не пущусь в преследование за ним. Я согласен сделаться пиратом, чтобы только изловить этого негодяя.
— Но нет никакой крайности ехать в Соединенные Штаты ради крейсера, раз французы настолько вежливы, что уступают нам здесь, на месте, свою шхуну.
— Теперь я начинаю понимать вас, Милс; эта идея заманчива. Но у французов в руках мое полномочие; без этой бумаги наше нападение на них является разбоем.
— Позвольте вам заметить, капитан, что мы лишились полномочия вследствие несчастного случая. Мы всегда можем доказать это.
— Да, на «Кризисе», но не на этой маленькой «Полине». Полномочие имеет силу только на том судне, которое там значится.
— Я с вами не согласен, капитан. Предположите, что наше судно погибло во время захвата неприятеля^ разве мы не имели бы права продолжать путешествие на взятом судне и затем бороться со всем, что оказалось бы поперек нашей дороги?
— Клянусь святым Георгием, вы правы! Я только что собирался сделаться пиратом, а теперь выходит проще, я могу надеяться отнять свою собственность.
— Как, разве можно назвать пиратами экипажи, восстающие против своих победителей и отнимающие от них свои суда?
— Милс, вы хороший моряк, хотя рождены, чтобы быть выдающимся адвокатом. Дайте мне руку, мой мальчик; благодаря вам, у меня появился луч надежды; этого достаточно, чтобы я мог продолжать жить.
Затем Мрамор передал мне свой разговор с Ле Контом со всеми подробностями; француз вдруг стал очень спешить с отъездом. Я сразу догадался о причине: ему хотелось как можно скорее увезти Эмилию. Я рассказал Мрамору о моей неожиданной встрече и повел его к палатке, где представил его Мертону, как старого знакомого. Пока Мрамор прогуливался под руку с майором, я остался с глазу на глаз с Эмилией.
Ле Конт не замедлил появиться, но, несмотря на свою очевидную ревность, он держал себя с большим тактом и любезностью, пригласив нас всех отобедать с ним. Обед был поистине царский: суп а ля тортю, шампанское, кушанья самые изысканные.
В пять часов мы все были приглашены присутствовать при спуске шхуны. Шампанское и бордо развеселили и Мрамора, и меня.
Французские матросы отличились в постройке «маленькой Полины», из нее вышло не только большое и комфортабельное судно, но главное, по всем признакам, оно должно было иметь скорый ход. Ле Конт сам руководил постройкой «Полины», желая блеснуть своим искусством перед своими марсельскими друзьями и имея в виду, главным образом, прелестную Эмилию Мертон.
Как только все были в сборе, Ле Конт, войдя на шхуну, дал знак тронуться. Тотчас сняли все подпоры, и судно легко понеслось по воде. Ле Конт, подняв вверх бутылку, воскликнул громким голосом: «За успех прекрасной Эмилии!» Повернувшись в сторону мисс Мертон, я заметил, что она закусила свою хорошенькую губку: комплимент пришелся ей не по вкусу.
Затем Ле Конт, причалив к берегу, ввел нас во владение шхуною, произнося заранее подготовленную речь. По его словам, мы не должны были считать себя пленниками, и он вовсе не гордился одержанной над нами победой.
— Мы расстаемся добрыми друзьями, — прибавил он, — но если нам придется встретиться и наши обе республики будут еще враждовать, то каждый будет воевать за свое знамя.
Этой фразой он закончил торжественную церемонию. Вскоре затем Мертоны сели в лодку со своими слугами.
Я простился с ними на берегу, и мне показалось, — быть может это иллюзия, — что Эмилии было тяжело расставаться.
— Господа, — сказал майор, — наша встреча здесь слишком необычайна; я уверен, что мы вновь увидимся в один прекрасный день. А пока прощайте!
Когда французы окончили свои последние приготовления, капитан Ле Конт простился с нами. Я не мог удержаться, чтобы не поблагодарить его за все любезности.
Надо отдать ему справедливость: относительно нас он выказал большое великодушие.
На следующий день, рано утром, явился Неб в палатку офицеров возвестить, что «Кризис» снимается с якоря.] Я вскочил и оделся в одну секунду. Когда я подошел к берегу» судно уже тронулось. Эмилия с отцом стояли на корме. Мне их было прекрасно видно. Эмилия бросила на меня взгляд, полный нежности.
— Прощайте, мой милый Веллингфорд, — закричал майор в тот момент, когда они проходили мимо меня. Минуту спустя «Кризис» входил в открытое море на всех парусах.
На полдороге между проливом и верфью я нашел Мрамора, стоявшего со скрещенными руками и смотревшего по направлению удалявшегося судна. Он показал кулак французскому флагу.
— Да, да, ломайся, фанфарон, как фатишки твоего народа, с голубиными крылышками, но посмотрим, что от тебя останется через два месяца!
— Наши люди принялись уже за работу, капитан, — сказал я, чтобы обратить его внимание на что-либо другое.
— Да, Талькотт получил уже от меня инструкции; я надеюсь, что и вы не будете сидеть сложа руки. Этот француз воображает, что нам потребуются целых две недели, чтобы приготовиться к отплытию. Так я же докажу ему, что для чистокровных янки достаточно трех дней на полную экипировку шхуны.
Говоря это, Мрамор не ограничился одними словами. Он всем дал дело, правильно распределив работу между умелыми и опытными людьми.
Пока устанавливали главную мачту, я принялся за оснащение стакселя, за водворение блиндзеля и прочее. После обеда приступили к переноске груза, воды, провизии, одним словом, всего, что мы хотели увезти с собой. Вечер мы с Мрамором провели в разговорах. Ле Конт оставил нам незначительное количество оружия, боясь дать нам возможность нападать на его соотечественников. На другой день, проснувшись чуть свет, я пошел выкупаться. В том месте, которое я себе выбрал, вода была совсем прозрачная. Ныряя, я увидел целую группу больших устриц, прилипших к скале; мне удалось достать их с дюжину. Продолжая нырять в течение четверти часа, я понемногу вытащил все, что там было — от шестидесяти до восьмидесяти штук. Устрицы оказались жемчужными; я велел Небу спрятать их хорошенько в корзину. Это обстоятельство было сообщено Мрамору; так как спешные работы кончились, то он послал в лодке водолазов. Они оказались менее счастливы, чем я, однако нашли устриц порядочно. Но что нас обрадовало, это — что они напали на дне бассейна, на месте стоянки «Кризиса», на наш сундук с оружием, которым пренебрегли французы, предпочитая свое собственное. Они. лучше сделали бы, если бы увезли его с собой, подальше, и бросили бы в открытое море на неизмеримую глубину.
Не прошло и тридцати шести Часов с тех пор, как отплыл «Кризис», как мы уже полетели в погоню за ним. Ветер благоприятствовал нам. Шхуна поражала легкостью своего хода; руля она слушалась прекрасно.
Ле Конт хотел направиться к западным берегам Южной Америки, но мы видели, что «Кризис» исчез на востоке, держа путь на северо-восток. А потому мы старались следовать за ним. Ночью в продолжение двенадцати часов мы прошли сто шесть миль, несмотря на волнение моря; действительно, Ле Конт оказался искусным судостроителем. «Кризис» при данных условиях прошел бы в десять-пятнадцать раз менее.
На следующее утро Мрамор пришел в восторг от такого результата. По этому поводу он приказал откупорить бутылку рома и созвать весь экипаж. Встав во главе его, он произнес следующую речь: — Товарищи, — вскричал он, — в этом путешествии мы испытали все превратности судьбы. Но в общем, хорошего было больше, чем дурного. Дикари со своим прохвостом Спичкой во главе убили бедного капитана Вильямса, бросили его в море и захватили наше судно; это плохо, но зато потом мы имели счастье отнять его. Затем новая напасть: французы подвели нас, но вот они любезно оставляют нам шхуну; мне нечего говорить вам, что из этого выйдет. — На этом месте речи экипаж закричал «ура!» — Теперь, господа, я вовсе не намерен плыть и сражаться на судне с французским названием. Ле Конт окрестил шхуну именем… как его, мистер Веллингфорд?
— «Прекрасная Эмилия».
— Не хочу я никаких «прекрасных»; итак, три новых «ура!» за «Полли», так как раньше оно должно было так называться и впредь будет носить это имя до тех пор, пока им командует Моисей Мрамор.
Дней через пять после нашего отъезда Неб пришел сказать мне: «Мистер Милс, ваши устрицы сделались какие-то странные и сильно пахнут; матросы клянутся, что выкинут их в море, если я не съем их». Но я для этого не настолько голоден.
Это были жемчужные устрицы, которые, не имея доступа воздуха, стали разлагаться. Капитан велел притащить на палубу мешки и бочонки, наполненные ими. Да и пора было приняться за них, а то у нас могла распространиться болезнь.
Мрамор с двумя лейтенантами взялись за бочонок, принадлежавший капитану. Мы же с Небом начали работать над своим добром. Это была сущая пытка, мы просто задыхались от невыносимой вони. Но чего только человек не вытерпит ради жажды наживы? В первых семи раковинах я нашел совсем мелкие жемчужинки. Потом Неб открывал, а я смотрел. Я уже хотел все бросить, так мне было тошно. Но вдруг в одной из устриц я нашел семь жемчужин, величиной с горошину, замечательно чистой воды. Меня тотчас же все обступили; у Мрамора во рту была табачная жвачка, с целую картофелину.
— Вот так находка, Милс, воскликнул он, принимаясь с новым рвением за работу. Как вы полагаете, что могут стоить эти безделушки?
— Пожалуй, пятьдесят долларов. Жемчуг такой величины — редкость.
Моя девятая устрица дала одиннадцать жемчужин такого же качества, как первые. В несколько минут у меня всего набралось семьдесят три штуки. Потом последовала дюжина пустых раковин, после которых три — с тридцатью тремя жемчужинами; и, наконец,. четыре штуки с целую вишню. Всего я насчитал у себя сто семьдесят семь штук на сумму около тысячи восьмисот долларов.
Мрамору не так везло. Ему удалось собрать только тридцать шесть жемчужин; он разочаровался и вспоминать больше не хотел об устрицах.
Между тем «Полли» все летела да летела по Тихому океану.
Утром одиннадцатого дня матрос, стоявший на рее фор-марселя, закричал: «Парус!» Так как с палубы ничего не было видно, мы взобрались на реи. В пятнадцати-двадцати милях от нас белели брамселя какого-то судна. Мрамор уверял, что это «Кризис». Но он ошибался. Через час мы увидели, что это была лодка, отнесенная ветром от китоловного судна, американской конструкции, с веслами и всеми необходимыми принадлежностями.
У Мрамора тотчас же созрел план. Он велел перейти в лодку четырем водолазам, взятым с Сандвичевых островов, приказал взять рому и съестных припасов, дал мне свои инструкции и затем поместился в лодке сам, решив делать по пяти узлов в час, тогда как шхуна должна была следовать за ним, делая по два узла. Солнце в это время клонилось к закату и вскоре совсем исчезло за горизонтом.
Поручения, данные мне, были не трудны. Я должен был следовать за Мрамором до тех пор, пока с его стороны не покажется свет, затем переменить галс и ехать параллельно с лодкой. Около девяти часов показался условный знак, шхуна ответила тем же, после чего я переменил направление судна., В десять часов разразилась страшная буря. Первый порыв ветра так рванул шхуну, что она совсем накренилась на бок: разыгравшиеся стихии шутить не любят.
Я провел ночь в невыразимых нравственных мучениях. Я был сердечно привязан к Мрамору, которого справедливо считал своим искренним другом, а жизнь его подвергалась такой опасности.
Буря свирепствовала всю ночь, завывания ветра казались панихидой по умершим. Наконец, к утру стало стихать, и шхуна могла распустить паруса. Но лодки нигде не было видно.
Через две недели после потери лодки я увидел вершины Анд, л нескольких градусах на юг от экватора.
На двадцать девятый день после отплытия с острова мы вошли в открытый рейд, где восемь месяцев тому назад совершили выгодные торговые операции. Едва мы бросили якорь, как к нам подъехал дон Педро, и так далее — имена тут нескончаемые, — осведомиться, кто мы и что нам нужно. Я сразу узнал этого субъекта, так как раньше продавал ему товар. Обменявшись с ним несколькими словами, наполовину английскими, наполовину испанскими, мы признали друг друга. Я объяснил ему, что ищу свое судно, с которым будто бы временно разлучен, вследствие служебных обязанностей. Тогда он сообщил мне, что видел судно, укрывавшееся теперь за небольшим островом в десяти милях от нас, что он сначала подумал, что это «Кризис», но, заметив на нем французский флаг, решил, что он ошибся.
Этих сведений для меня было достаточно, чтобы попытаться достать лоцмана. Один, из лодочников предложил мне свои услуги. Я боялся, чтобы на «Кризисе» не разузнали о моем присутствии таким же способом, как я узнал о них, а потому, не теряя времени, в десять часов вечера мы тронулись. В полночь я въезжал в пролив, отделяющий остров от материка. Сев в лодку, я отправился обозревать место. «Кризис» стоял на якоре за мысом. На нем- все казалось спокойным. Но я хорошо знал, что судно, вся безопасность которого зависит от быстроты его движений, должно было иметь хороших сторожей. Я тщательно осмотрел положение «Кризиса» и к двум часам утра возвратился на шхуну.
Нетерпение моего экипажа напасть на французов было так велико, что я насилу сдерживал его пыл. Приближаясь к мысу, мы все стояли на палубе, вооруженные с головы до ног, и хранили глубокое молчание. Только один мыс отделял нас от «Кризиса». Я решил напасть на судно с правого борта, стараясь не шуметь.
Когда все было готово, я стал на корму подле рулевого и велел повернуть руль к ветру.
Неб встал сзади меня. Так как вода была достаточно глубока, мы, держась берега, обогнули мыс. «Кризис» виднелся как на ладони, саженях в ста от нас. Приказав взять на гитовы фок, я устремился к носу шхуны. Мы уже были так близко от неприятеля, что французы услышали шум от ударяющего по мачтам полотна; нас окликнули в рупор. Дав ничего не значащий ответ, мы столкнулись с «Кризисом». «Ура! За наше старое судно!» — закричали матросы, бросаясь на абордаж. Готовился бой не на живот, а на смерть.
Последовало всеобщее смятение и беспорядок. Раздались выстрелы из пистолетов.
Неожиданность нападения обеспечивала нашу победу. Через три минуты Талькотт провозгласил, что мы хозяева судна и что французы просят пощады. Они сначала подумали, что застигнуты таможенным крейсером, будучи уверены, что мы направились к Кантону. Каково же было их удивление, когда они поняли истину! Какие только проклятия не посыпались на нашу голову.
Гаррис, тот самый матрос, из-за которого мы попали в руки французов, был убит наповал; он дрался отчаянно, думая своей смертью искупить вину; девять человек из нас, в том числе и я, были ранены.
Французам же пришлось плохо. Шестнадцать человек из них умерло, исходя кровью. Наши дрались с таким остервенением, которое трудно себе представить. Ле Конта нашли мертвым у двери его каюты, пуля попала ему прямо в лоб. В начале битвы я узнал его громовой голос и сразу не мог сообразить, почему он вдруг замолк…
Будь Мрамор вместе с нами во время взятия «Кризиса», счастье мое не имело бы границ, но неопределенность его судьбы отравляла торжество победы. В тот же вечер я улучил минутку поговорить с майором Мертоном и успокоить его; Эмилия, заслышав стрельбу, сильно встревожилась, но, узнав обо всем, обрадовалась обретенной свободе.
Я немедля снялся с якоря и пустился в дорогу. Необходимо было избегнуть затруднительных вопросов, которые могли быть предложены испанскими властями относительно нашего нападения в нейтральных водах. На рассвете шхуна и «Кризис» отъехали на четыре мили от земли и держались «большой международной дороги», на которой, кстати сказать, встречалось столько же грабителей, как и на всякой другой дороге.
На восходе солнца мы похоронили умерших. Эта процессия совершалась с подобающей торжественностью. Радость победы не могла заглушить грустных размышлений, перед которыми стихает самый пламенный энтузиазм. Я от души жалел бедного Ле Конта, вспоминая его великодушие к нам, его любовь к Эмилии…
Поразмыслив, что нам теперь предпринять, я решил, что благоразумнее всего, ради интересов владельцев «Кризиса», было бы вернуться на остров, где французы оставили много ценных вещей, как, например, свинец в большом количестве, затем тюки с товарами, взятые ими из Бомбея, и прочее; во всяком случае это было бы выгоднее незаконной торговли на берегах Америки.
'Пока мы рассуждали на эту тему с Талькоттом, вдруг раздался крик: «Парус!» Сквозь утренний туман перед нами вырисовалось большое судно на расстоянии одной мили. Это были испанцы, весьма встревоженные встречей с нами, ибо в то время шла война испанцев с англичанами. Увидев американский флаг, они пожелали поговорить с нами. Я предложил сделать визит их командиру. Он принял меня по всем правилам приличия и, после нескольких фраз, не имеющих значения, передал мне американские газеты, в которых говорилось о мирном договоре, только что заключенном между Соединенными Штатами и Францией. Пробегая их, я порадовался, что успел вовремя отобрать «Кризис», в противном случае с двенадцати часов сегодняшнего дня мой поступок считался бы противозаконным.
Я узнал от испанского капитана, что многие из его экипажа погибли от оспы, что он рассчитывал пополнить его, остановившись в Вальпараисо.
Я ухватился за эту мысль и предложил ему взять на судно наших французов; а так как Франция и Испания были заодно против общего неприятеля, капитан с удовольствием согласился; в ту же минуту условие было заключено.
Возвратясь к себе, я собрал пленников и объяснил им намерения капитана, указав, что для них представлялся удобный случай возвратиться на родину, чему они несказанно обрадовались, предпочитая плену все что угодно.
Я поручил командование «Полли» второму лейтенанту, сделавшемуся старшим вследствие моего собственного повышения. Таким образом Талькотт получил место старшего лейтенанта на «Кризисе», что мне было очень приятно, так как он вполне заслуживал этого.
При закате солнца я, наконец, увидел Эмилию в первый раз после того, как мы расстались с ней на земле Мрамора. ( Бедное дитя, как она побледнела, как она жалела несчастного Ле Конта, несмотря на полученную свободу и прекращение его преследований. Сердце женщины уж так устроено: оно всегда испытывает скрытую симпатию к человеку, поддавшемуся ее обаянию. К тому же бедный Ле Конт не был лишен достоинств; единственная его вина состояла в том, что он слишком любил, но это преступление из таких, которые легко прощаются.
— В сущности, — сказала Эмилия, глядя с нежностью на своего отца, — мы точно могила Магомета, висящая между небом и землей, как мы между Индией и Америкой; неизвестно, где мы сойдем на землю. Воздух Тихого океана сделался для нас родным, до сих пор мы только и дышим им.
— Ты права, дитя мое. Но, Веллингфорд, скажите, что сделалось с капитаном Мрамором, где он теперь?
Я рассказал ему, при каких условиях Мрамор покинул нас, затем спросил, не слышал ли он чего-нибудь о шхуне и китоловном судне.
— Нет, ничего, — ответил майор, — я никогда не предполагал встретиться так скоро с «Прекрасной Эмилией», думая, что вы идете в Кантон; сам Ле Конт так говорил мне.
В тот же вечер я предоставил в распоряжение Мер-тонов две каюты и, не желая отставать от Ле Конта, приказал подавать им кушанье отдельно, хотя большей частью они приглашали меня к себе завтракать и обедать. Майор, знающий толк в хирургии, принялся лечить мою рану в плече, а Эмилия ухаживала за мной с такой нежностью, на которую способны лишь одни женщины, так что через две недели рана окончательно зажила.
Дальнейшее наше путешествие по Тихому океану при пассатных ветрах шло благополучно. Мы делали регулярно от ста двадцати до двухсот узлов в сутки. Так как вахта была возложена на лейтенантов, я мог на свободе предаваться разговорам с майором и его дочерью в прелестной гостиной, устроенной Ле Контом для Эмилии, слушать игру ее на рояле или же читать вместе с Мертонами что-либо из ее собственной библиотеки.
В таком милом обществе время летело незаметно. Я не могу сказать, что влюбился в Эмилию, хотя ее образ преследовал меня иногда даже во сне.
0 Я часто ловил себя на сравнениях, которые невольно делались мной между ею и Люси.
По красоте я отдавал предпочтение Эмилии, но когда я вспоминал Клаубонни и особенно мое последнее пребывание там, Люси казалась дороже моему сердцу.
Но я теперь не стану распространяться о моих сравнениях и о характере обеих девушек ничего не скажу.
Молодой человек в двадцать лет не достаточно компетентный судья в подобных вопросах; последующие события сами собой пополнят мое молчание.
Через две недели нашего плавания, когда мы заговорили о ловле жемчужных устриц, я вспомнил о своем сокровище.
У нас в экипаже находился золотых дел мастер, который взялся просверлить мои жемчужины и нанизать их на нитку, поместив самую крупную в середину, а остальные — по величине. Получилось прелестное ожерелье.
Когда я показал эту драгоценность, Эмилия ахнула от восхищения, а майор взял ожерелье в руки и, внимательно осмотрев его, сказал: — В Лондоне за него дали бы тысячу фунтов стерлингов.
— Но я его никогда не продам, разве уж если буду к тому вынужден.
— Никогда! — повторил майор, а Эмилия устремила на меня вопросительный взгляд, который я не знал, как объяснить. — Но к чему вам такое украшение?
— Я сохраню его, так как вытащил его собственными руками из морской глубины и освободил жемчужины от первоначальной их оболочки, а потому эта вещь в моих глазах ценнее всякой драгоценности, купленной за деньги, и если я с ней расстанусь, то только для того, чтобы подарить ее или сестре, или, если женюсь, моей жене.
Я заметил по углам губ майора едва уловимую улыбку, но я был еще очень молод и слишком американец, чтобы понять ее. Эмилия все любовалась ожерельем, держа его в своей холеной ручке, которая по белизне гармонировала вполне с жемчугом и» казалась еще пре- краснее от этого сравнения. Я осмелился попросить? ее надеть ожерелье на шею, на что она с удовольствием согласилась, слегка покраснев.
— Как тебе идет это украшение, Эмилия! — вскричал восхищенный отец.
Действительно, трудно себе представить что-либо очаровательнее мисс Мертон в этом ожерелье. Ее белоснежная кожа, роскошные плечи, сияющее лицо выступили при этом украшении еще рельефнее.
Я не мог оторвать глаз от этой дивной картины и, чтобы продлить удовольствие, упросил Эмилию остаться в ожерелье до вечера. Не знаю, кто из нас больше радовался; приятно любоваться, но, кажется, не менее приятно служить предметом восторга.
На следующее утро, когда я одевался, ко мне влетел Неб, весь запыхавшись.
— О, мистер Милс! Лодка! Лодка!
— Какая лодка? Уж не упал ли кто-нибудь в море?
— Лодка от китоловного судна! Бедный капитан Мрамор! Лодка!
— Не может быть! Неб, беги скорей к вахтенному офицеру, пусть он убавит ходу; я сейчас буду сам наверху.
Это было китоловное судно с лодкой; недалеко от него виднелся убитый кит.
— Кажется, они хотят говорить с нами! — сказал я Талькотту. — Это должно быть американское судно. Капитан — в лодке, он, вероятно, хочет передать нам письма или какое-нибудь поручение.
Вдруг Талькотт закричал во весь голос.
— Урра, трижды урра, господа! Я вижу капитана Мрамора в лодке!
Тут посыпались радостные восклицания, которые должны были отозваться в сердце бедного Мрамора. Через три минуты он уже стоял на палубе. Я не мог выговорить ни слова, Мрамор тоже был очень взволнован.
— Я узнал вас, — выговорил он, наконец, со слезами на глазах, — узнал также эту проклятую «Полли», как только рассеялся туман. Прекрасно, мой мальчик!, Я счастлив, как будто я сам — победитель.
Вытерев глаза, он постарался придать твердость своему голосу: — Вам известно, друзья мои, при каких обстоятельствах я расстался с вами, и затем мы потеряли из виду друг друга, я убежден, что вы беспокоились обо мне во время бури.
— Мы целый день придерживались того места, где вы покинули нас! — вскричал я.
— Да, да, командир! — заговорили в один голос все матросы. — Мы сделали все, что от нас зависело, чтобы разыскать вас.
— Знаю, знаю! Вам нечего и говорить об этом. Ну, а мне пришлось выбирать одно из двух: оставаться на китоловном судне или бросаться в море, и я доволен своим выбором: вот мы опять все вместе, хотя и на сто миль от того места, где расстались.
— И вот ваше старое судно, капитан. Примите его в том же виде, каким вы его покинули, — проговорил я. — Как я счастлив, имея возможность собственноручно возвратить его в ваши руки.
— Чтобы я отнял командование судном у человека, который завоевал его! Да за кого вы меня принимаете! Будь я проклят, если я соглашусь на это!
— Вы удивляете меня, капитан. Вы теперь взволнованы, а потому рассуждаете неправильно. Да, наконец, ваш долг, ввиду интересов ваших судовладельцев, продолжать начатое вами дело.
— Вы заблуждаетесь, Милс Веллингфорд, — торжественно провозгласил он. — Лишь только я узнал «Кризис», мое решение было принято. При вашем командовании их интересы выиграют гораздо более, чем при моем.
— Мне не хватает слов возразить вам, как вы меня огорчаете, капитан; мы провели вместе столько времени…
— Но, мой милый мальчик, меня не было с вами, когда отбирали судно.
— Я исполнил только то, что вы сделали бы сами, не случись несчастья.
— Не знаю. Я много думал об этом вопросе, и мне кажется, что французы непременно разбили бы нас, если бы мы на них напали в открытом море. Ваш же образ действий оказался куда правильнее. Нет, слушайте, Милс: вот все, что я могу сказать вам. Отправляйтесь теперь на остров, забирайте все, что вы там оставили, а оттуда вы ведь едете в Кантон.
— Да, это было мое намерение, и я рад, что, по-видимому, вы одобряете его.
— Приехав туда, нагрузите шхуну всем, что вам не понадобится в Кантоне, например: медью и другими английскими товарами, которые я повезу в Нью-Йорк, пока вы будете продолжать плавание на «Кризисе», так как это право принадлежит исключительно вам одному.
Напрасно я приводил все возможные доводы, чтобы уговорить Мрамора; его решение было непоколебимо. В тот же вечер он перешел на «Полли», приняв его под свою команду.
Мне остается сообщить в двух словах об участи китоловного судна. Обменявшись с ним несколькими фразами, мы возвратили ему лодку, после чего оно предалось своему обычному занятию, а мы направились к острову.
Через десять дней после встречи с Мрамором мы прибыли благополучно к месту нашего назначения.
И «Кризис», и шхуна вошли беспрепятственно в гавань.
Как только мы совсем остановились, всему экипажу разрешили на день пользоваться свободой, и мы рассыпались по берегу в разные стороны. Нам нечего было опасаться неприятеля, и каждый наслаждался свободой по-своему.
Одни занялись рыбной ловлей, другие стали собирать кокосовые орехи, искать раковины на берегу, которых тут было очень много. Я поручил некоторым матросам набрать их для коллекции в Клаубонни, и до сих по, р они хранятся у меня как память о первых приключениях моей жизни.
Эмилия с прислугой поместились в своей старой палатке, куда я приказал перенести все нужные для них вещи и приставил к ним Неба для наблюдений, чтобы они ни в чем не терпели лишений. В восемь часов Неб явился к нам от имени майора пригласить на завтрак капитана Веллингфорда и капитана Мрамора.
— Вот видите, Милс, как я хорошо все устроил; теперь мы оба — капитаны. Дай Бог, чтобы так продолжалось долгое время, хотя мне не суждено было сохранить эту должность.
— Но когда соединяются два капитана, то командует старший из них. Мы будем звать вас: командор Мрамор!
— Отложите шутки в сторону, Милс, я говорю с вами серьезно. Ведь только благодаря вам я имею возможность управлять этой шхуной, наполовину французской, наполовину американской. Это моя вторая и последняя команда. Вот уже десять дней, как я раздумываю о своей жизни, и теперь я пришел к заключению, что Творец создал меня, чтобы быть вашим помощником, но не начальником.
— Я не понимаю вас, господин Мрамор. Если бы я знал вашу жизнь, может быть, для меня все стало бы яснее.
— Милс, хотите доставить мне удовольствие? Вам это не трудно будет.
— Говорите, я с радостью все исполню.
— Так вот: между нами не должно упоминаться слово господин»; называйте меня попросту Мрамор или Моисей так же, как я буду звать вас Милс.
— Хорошо, дорогой мой Мрамор, но теперь рас- скажите мне свою историю, вот уже два года, как она мне обещана.
— Моя история не долга, но назидательна. Вы, конечно, знаете, кто дал мне имя?
— Полагаю, что ваши крестные родители.
— Вы близки к правде более, чем вы думаете. Мне рассказали, что меня нашли в мастерской мраморщика, когда мне было не более недели от роду; положили меня на камень, который обтачивался для могилы, рассчитывая, что так я наверное попадусь на глаза работникам. Это было на берегу речки, в городе Йорке.
— Неужели вам больше ничего не известно о вашем происхождении?
— Да мне и не нужно никаких сведений. С какой стати я стану разузнавать о родителях, бросивших меня на произвол судьбы? Вы, Милс, знали свою мать и любили ее?
— Любил ли я мать! Да я боготворил ее!
— Я вполне понимаю это чувство, — сказал Мрамор, глубоко вздохнув. — Любовь и уважение к матери должны быть великим утешением в жизни. Но при моем рождении даже не позаботились начертать мое имя на клочке бумаги; меня бросили на этот камень, как скотину!
— И каменотес нашел вас на следующее утро?
— Вы отгадали, точно оракул. Увидев корзину, в которой ему накануне принесли обед и которую он забыл захватить с собой, он, прежде чем передать мальчику, пришедшему за ней, стал вытряхивать из нее крошки; в это время я выпал на холодный камень.
— Бедное дитя! Ну, что же потом?
— Меня отослали в Дом Милосердия: у каменотесов сердце жестокое. По всей вероятности, и отец мой принадлежал к этой профессии, судя по его поступку со мной. Меня сначала занесли в реестр под № 19, а через неделю дали имя Моисея Мрамора.
— Какой странный выбор сделали ваши крестные!
— Как же иначе было назвать меня? Имя Моисей взято из Священной Истории, его так же, как и меня, нашли в корзине.
— Вы долго оставались в этом доме? А когда же вы начали морскую карьеру?
— Мне было восемь лет, когда я распрощался со своим приютом. В то время наша земля была во власти англичан, хотя знающие люди говорили, что, собственно говоря, англичане никогда не владели нами, но что мы только обязались признавать английского короля, как своего собственного. Но, как бы там ни было, я родился английским подданным; теперь мне ровно сорок лет, а потому вы поймете, что я начал плавать задолго до революции.
— Прекрасно. Но в таком случае вы принимали участие в этой войне с той или другой стороны?
— Говорите с обеих сторон, и вы не ошибетесь. В 1775 году я служил матросом на корабле «Ромени», потом на «Коннектикуте».
— Как? Разве у англичан имелось военное судно «Коннектикут»?
— Да, что-то в этом роде.
— Вы верно путаете название. Не «Карнатик» ли это был?
— Ну его к черту, может быть, вы и правы, Милс! Во всяком случае, я был очень рад бросить это судно и перейти на сторону американцев, хотя мне за это чуть было не снесли голову, уверяя, что я был англичанин. «Докажите мне, — сказал я им, — где именно я родился, а тогда делайте со мной все что угодно». Я сам был готов повеситься, чтобы узнать, откуда я.
— Вы — американец, Мрамор, это вне всякого сомнения, — отвечал я.
— Пожалуй, что оно и так. Но что бы там ни было, после войны, отбыв тюремное заключение, я стал служить в качестве флотского офицера на торговых судах.
— И все это время вы, мой друг, оставались один, без родных?
— Совсем одинешенек. Сколько раз, расхаживая по улицам Нью-Йорка, я говорил сам себе: «Вся эта толпа — для меня чужие люди, между ними всеми нет ни одного человека, в жилах которого текла бы хоть капля моей крови!» Последние слова он произнес с горечью. Мне обидно было за него. Еще раз приходилось убедиться, сколь обманчива бывает наружность, как много глубокого чувства может скрыться под видимым равнодушием! Какая вопиющая несправедливость случается на этом свете!
— Но, в сущности, мы асе составляем одну семью, мой друг, только ведь обстоятельства разделяют нас.
— О какой семье для меня может быть речь? Моя семья — это я один.
— Однако признайтесь, вы сами отчасти виноваты. Отчего вы не женитесь?
— Потому что мои родители не подали мне такого примера, — резко ответил он. Затем, хлопнув меня слегка по плечу, он сказал мне, переменив тон: — Однако, Милс, майор с дочерью ждут нас завтракать, пойдемте-ка. А что касается супружества, то вот для вас будущая жена, мой милый мальчик.
— Вы в этом так уверены, Мрамор? Но, может быть, майор против брака своей дочери с «янки».
— Да, с таким «янки», как я, но вы — дело другое. Сколько поколений вы насчитываете в Клаубонни?
— Четыре, от отца к сыну.
— Отлично! Вы знаете испанскую поговорку: «Довольно трех поколений, чтобы образовать дворянина», а у вас еще и излишек.
— Но каково бы ни было мнение ее отца о четвертом поколении, сама мисс Мертон может не разделять его.
— В таком случае вы сами были бы виноваты. Как?! «Они здесь, среди океана, в ваших руках, да вы можете сказать ей все, что вам придет в голову. Да если вы не добьетесь, чего вам хочется, то вы — не Милс Веллингфорд, которого я знаю.
Я не ответил ему на это ни да, ни нет, тем более, что мы были уже совсем близко от палатки.
Как и следовало ожидать, нам оказали самый радушный прием.
— Мы с Эмилией считаем себя давнишними обитателями этого острова, — сказал майор, с удовольствием оглядываясь вокруг себя (стол был накрыт на свежем воздухе, под тенью благоухающих деревьев), и я с наслаждением провел бы здесь остаток дней, если бы меня не останавливала дочь моя, для которой жизнь со стариком отцом, при ее молодости, может показаться слишком однообразной.
— За чем же стало дело, майор? — заговорил Мрамор. — Любой из наших офицеров с радостью согласится составить компанию вашей дочери; во-первых, Талькотт, это прелестный малый и прекрасно воспитанный; во-вторых, капитан Веллингфорд; за последнего уж я вам отвечаю; он бросит свое Клаубонни со всеми принадлежащими ему землями, чтобы сделаться владельцем этого острова в таком очаровательном обществе.
— Конечно, конечно, молодые люди любят все романтическое. Но, знаете, господа, я говорю серьезно, мне очень улыбается перспектива поселиться здесь.
— Я очень рада, дорогой папа, что ваше желание еще не настолько сильно, чтобы вы решились исполнить его на деле.
— Да вот только ты и задерживаешь меня: что я буду здесь делать с молодой томящейся девицей, вздыхающей по балам и театрам?
— Да вы сами, майор, помрете здесь с тоски без товарищей, без книг, б. ез занятий.
— Я найду себе дело, Милс; во-первых, буду размышлять о прошедшем, затем библиотека Эмилии заменит всякое общество. А занятий у меня найдется масса. Подумайте, сколько тут надо всего устраивать. А как приятно наслаждаться потом результатом своих собственных трудов! О! Да я буду чувствовать себя принцем, и притом еще владетельным принцем.
— Да, майор, но я уверен, что вам надоест подобное владение и вы сами от него отречетесь.
— Все может быть, Милс, но эта идея для меня очень заманчива. У меня никогда не было своего клочка земли.
— У меня тоже! — с жаром перебил Мрамор.
— Здесь же, как видите, земли сколько угодно. Как вы думаете, господа, сколько тут акров, не считая скал и песчаников, не годных для возделывания!
— Сто тысяч! — вскричал Мрамор с таким азартом, что мы все так и покатились со смеху.
— Ну, нет, — ответил я. — По-моему, не более шестисот или восьмисот.
— И этого достаточно. Но я вижу, что Эмилия испугалась и уже дрожит при мысли сделаться наследницей такого обширного имения. А потому оставим этот разговор.
После завтрака майор отправился с Мрамором к месту крушения французского судна, мы же с Эмилией пошли в другую сторону.
— Странная мысль преследует моего отца, — сказала она после минутного раздумья. — И вы знаете, что он не в первый раз говорит о ней!
— Это хорошо было бы для влюбленных, — ответил я, смеясь, — но для отца с дочерью не особенно-то занимательно. Я понимаю, что двое молодых людей, любящие друг друга, могут найти прелесть в уединении, но пройдет год, другой, и их потянет отсюда к иной жизни, к людям.
— Но, как я вижу, вы не поэт, Милс, — заметила Эмилия тоном упрека. — А я могла бы чувствовать себя счастливой везде, и здесь так же, как в Лондоне, при условии, чтобы со мной были близкие друзья.
— А, это разница. Устроим здесь маленькую колонию из вашего отца, вас, Мрамора, доброго нашего пастора мистера Гардинга, моих дорогих Грации и Люси, и я к вашим услугам!
— Кто же эти дорогие вам особы, мистер Веллингфорд, присутствие которых усладило бы ваше пребывание на пустынном острове?
— Во-первых, майор Мертон, человек достойный во всех отношениях, затем его дочь, которая…
— Оставим ее, ее недостатки мне известны лучше, чем вам. Но кто эта дорогая Грация?
— Грация — моя единственная сестра. Гардинг — мой опекун, а Руперт и Люси его дети. Так как Гардинг — пастор, то он играл бы у нас немаловажную роль: заставлял бы посещать церковь, соблюдать воскресные дни, он же мог бы и венчать.
Это шутка, над которой моя Люси посмеялась бы от души, заставила Эмилию призадуматься, и она резко переменила тему разговора.
Расставшись с Эмилией, я отыскал Мрамора. Он разгуливал один по аллее, расчищенной покойным Ле Контом.
— Этот майор человек не глупый, — сказал он мне, когда мы с ним поравнялись. — Я люблю таких философов.
— Что же он вам сказал такое особенное?
— Да все та же его чертова мысль и мне засела в голову, и я почти уже решил остаться здесь, когда провожу вас.
Я посмотрел на Мрамора с удивлением. Но он не шутил, намереваясь выполнить на деле воздушные замки Мертона.
— Но ведь это еще не решено, мой друг, — ответил я, зная, что с ним шутить бесполезно в такие минуты. — Подождите до завтрашнего дня; может быть, вы еще и передумаете.
— Навряд ли, Милс. Здесь можно найти все необходимое для существования.
— Я беспокоюсь не о пище, в этом-то отношении вы обеспечены; но ведь вы можете захворать, умереть. Человек создан не для того, чтобы прозябать в одиночестве, ему нужно общество и…
— Я обо всем подумал, и мне нравится жизнь отшельника. Я не говорю, что не был бы рад, если бы со мной остались такие люди, как Талькотт, майор или даже Неб; но раз этого нельзя, я останусь один. Когда вы возвратитесь к себе, вы, конечно, расскажете об этом острове, и кто знает, быть может, время от времени сюда будут приставать корабли из любопытства взглянуть на отшельника, так что я буду иметь о вас новости каждые четыре-пять лет.
— Покорно благодарю, Мрамор, но ведь это безумие.
— Войдите в мое положение, Милс, и тогда решайте сами. У меня на всем свете нет ни одного близкого человека, — я говорю о родственных связях, — так как в вашей дружбе я не сомневаюсь, и расстаться с вами для меня самое тяжкое испытание; но кроме вас, у меня нет ни одной родной души. А этот остров все же отчасти моя собственность, так как я открыл его.
— А что я отвечу тем морякам, которые будут осведомляться о вас?
— Скажите им, что человек, который был найден, теперь — потерян.
— Но имейте в виду, что вам здесь придется, пожалуй, терпеть недостатки. Я даже не знаю, всегда ли полезны для здоровья кокосовые орехи, да и на других деревьях навряд ли имеются фрукты во всякое время года.
— Не беспокойтесь. У меня есть ружье, да и вы мне оставите еще оружия; кроме того, будут приставать сюда суда, так что у меня всегда будет возможность сделать новый запас провизии. А рыбная ловля? Потом я могу насадить овощей, на этой почве урожай должен быть обильный. Да, наконец, у меня целый ящик инструментов; я знаю и плотничные, и слесарные работы. Тысячи бедняков, снующих по улицам больших городов, с радостью променяли бы свое жалкое существование на мое одиночество и благосостояние.
Я не стал более уговаривать Мрамора, подумав, что он теперь не нормален. На. следующий день закипела работа. Мед, английские товары и многое из французского груза перевезли на остров. Мрамор оставался непоколебим в своем решении, начав с того, что он отказался от командования «Полли», которое я передал одному из наших офицеров, весьма способному молодому человеку.
Через неделю, потеряв всякую надежду добиться чего-либо от Мрамора, я отдал приказ отправляться в путь, предупредив офицера, чтобы он объехал мыс Горн и всячески постарался бы миновать Магелланов пролив.
Я написал судовладельцам обо всем случившемся, сообщил им свои проекты относительно дальнейших оборотов; что же касается Мрамора, то ограничился тем, что объяснил его самовольную отставку чувством деликатности, заставившим его сложить свои обязанности с момента отнятия у французов судна, но что на будущее я принимаю на себя ответственность за их интересы. Итак, шхуна ушла с этими депешами.
«Кризис» уже давно был готов к отплытию, но я все медлил из-за Мрамора. Я попросил майора Мертона повлиять на него, но майор сам слишком сочувствовал проекту Мрамора, чтобы отговаривать его. Увещания Эмилии тоже ни к чему не привели. Нечего делать: волей-неволей пришлось покориться.
Истощив весь запас красноречия, нам оставалось употребить все меры для улучшения положения Мрамора.
Собрав, по возможности, строительный материал, мы ему живо соорудили хижину, в которой он мог укрываться в непогоду, в двенадцать футов в ширину и в восемнадцать в длину, затем сделали в ней окна и дверь. Хотя климат здесь был жаркий и камина не требовалось, все же мы поставили около хижины печку, сделанную французами; она легко передвигалась с места на место даже одним человеком. Мы даже вспахали часть земли и обнесли ее изгородью, чтобы предохранить от домашней птицы. Так как нас работало около сорока человек, на острове скоро установился порядок; я принимал во всем такое деятельное участие, как мать, готовящая приданое своей дочери.
Мрамора почти не было с нами во все это время, он жаловался, что ему ничего не останется делать после нас, а на самом деле был счастлив, видя с какой заботливостью мы относились к его благоустройству.
Предполагая, что Мрамору в конце концов одиночество наскучит и ему захочется направиться в другие места, я принялся за устройство для него шлюпки, в которой приказал сделать всевозможные приспособления для борьбы с бурей.
Мрамор следил с любопытством за нашей работой. Однажды вечером, когда уже все было кончено и я объявил, что мы выезжаем на следующий день, он отвел меня в сторону с таинственным видом, как будто собирался сообщить нечто важное. Он был сильно взволнован, рука его дрожала.
— Да благословит вас Бог, Милс! Единственно, что у меня есть дорогого на всем свете, это вы, мой друг. Вы еще молоды, неопытны, а потому не отговаривайте меня от моего решения. Все, о чем я вас прошу в настоящую минуту, — это прекратить, наконец, приготовления для меня, а то, право, мне ничего не останется делать. А потом имейте в виду, что я и сам сумею оснастить эту шлюпку, без посторонней помощи.
— Да я в этом не сомневаюсь, друг мой, но я боюсь, что вы сами не захотите этого сделать. Я все еще не теряю надежды, что вы нас догоните и займете на «Кризисе» свое прежнее место.
Мрамор отрицательно покачал головой. Мы сделали несколько шагов в молчании. Вдруг он обратился ко мне дрогнувшим голосом: — Милс, ведь вы будете сообщать мне о себе?
— Каким же образом? Вы сами знаете, что между этим островом и Нью-Йорком не существует еще почтовых путей.
— Да, я говорю глупости. Совсем потерял память. Конечно, когда вы уедете, для меня настанет конец всяких сношений с миром. Но что же делать? Может быть, мне уж немного осталось жить.
— Ну, полно, Мрамор; еще не поздно, поезжайте с нами, хотя из дружбы ко мне.
Целый час я уговаривал его — и все напрасно. Наконец я решительно объявил, что «Кризис» более ждать не может.
— Я это знаю, Милс, а потому кончим все эти разговоры. Да вот, кстати, и Неб идет за вами. Спокойной ночи, дорогое мое дитя. Господь над вами!
Я оставил Мрамора, все еще надеясь, что тишина ночи подействует на него благотворно и он образумится. У себя на «Кризисе» я сделал распоряжение, чтобы на следующий день, с восходом солнца, весь экипаж был бы в сборе для снятия якоря.
В назначенный час Талькотт явился сообщить мне, что все готово. Я назначил его старшим лейтенантом, а в помощники дал ему юного филадельфийца. Этот молодой человек обладал всеми качествами для морской службы, даже с излишком: любил выпить. Но пьяницы не вредят на судне, где господствует порядок и дисциплина.
Итак, Талькотту велено было отчаливать. Я же отправился в лодке на остров сделать последнюю попытку увезти с собой Мрамора. Но ни его, ни шлюпки нигде не было видно; по всей вероятности, он спрятался за погибшим французским судном.
Нечего было делать: пришлось поднять паруса и выехать из бассейна. Положительно, Мрамор пустился в море совсем один. Несколько часов мы еще прождали у скалы. Я все колебался. Но, наконец, «Кризис» стал быстро удаляться от земли и исчезать в волнах.
Я потерял последнюю надежду увидеть когда-либо Моисея Мрамора, это сознание наполнило мое сердце невыразимой горечью.
За обедом мы сошлись с майором и его дочерью. Понятно, разговор зашел об исчезновении нашего старого товарища.
— Как жаль, — сказал Мертон, — что из ложного самолюбия Мрамор отказался отправиться с нами в Кантон; там он всегда мог бы перейти на другое судно, если бы захотел.
— Но зато мы это сделаем, милый папа, не правда ли? — сказала Эмилия, подчеркивав свои слова. — Пора освободить мистера Веллингфорда от наших особ.
— Так по-вашему выходит, мисс Мертон, что такое милое общество для меня в тягость? — с живостью возразил я. — Но я уверен, что вы думаете не то, что говорите. Для меня же тем приятнее, чем дольше мы останемся вместе и чем дольше я буду пользоваться вашим обществом.
По-видимому, Эмилия осталась довольна моим ответом; отец же ее после минутного молчания сказал: — Но для меня крайне стеснительно, что мы столько времени сидим на шее мистера Веллингфорда, который отказывается, забывая даже выгоду своих судовладельцев, принять от нас плату за проезд, чтобы покрыть хотя свои расходы. И как только мы приедем в Кантон, то перейдем на первое английское судно, которое согласится принять нас.
Я стал горячо протестовать против подобного решения, однако не нашел сказать ничего достаточно убедительного.
Несколько недель плыли мы по Тихому океану. Благодаря обществу Мертонов, для нас с Талькоттом время шло незаметно.
Наконец мы въехали в Китайское море; я собрался в Кантон, предварительно высадив своих пассажиров в Вампоа, где мы расстались, обещаясь повидать друг друга перед отъездом. Дел у меня оказалось по горло. Надо было сбыть сандал, меха, приобрести партию чая, нанки, фарфора, одним словом, всего того, что значилось в инструкциях, данных капитану Вильямсу. Я воспользовался случаем для покупки для себя лично некоторых вещиц, которые бы доставили удовольствие будущей хозяйке Клаубонни. Это лучшее употребление, которое я мог сделать своим сбережениям.
Одним словом, те несколько недель, которые мы провели в Кантоне, дали возможность совершить очень выгодные обороты для владельцев «Кризиса».
Довольный собой, я вздохнул с облегчением, когда мы приготовились к отплытию.
Долг вежливости требовал сделать прощальный визит Мертонам, которых я видел всего два раза со времени нашей остановки. Я застал одну Эмилию. Известие о моем отъезде очень расстроило ее; я тоже был взволнован, но не так сдержан, как она.
— Одному Богу известно, мисс Мертон, когда мы теперь увидимся!
Эмилия вздрогнула, и ее лицо покрылось мертвенной бледностью, игла задрожала в ее руке, но она, по обыкновению, овладела собой. Теперь я понимаю, отчего я тогда не бросился к ее ногам умолять ее, чтобы она сопровождала меня в Соединенные Штаты. Неожиданный приход майора помешал объяснению, которое непременно бы произошло между нами. Больной и расстроенный вид Мертона поразил меня.
— Я боюсь, Милс, что мы никогда больше не увидимся. Мой доктор сейчас откровенно сказал мне, что " если я не возвращусь в холодный климат, то не проживу более шести месяцев.
— Так едемте со мной! — вскричал я с поспешностью. — У вас еще есть время собраться до завтрашнего дня.
— Мне запрещен Бомбей, — сказал майор, боязливо взглянув на дочь, — и я вынужден отказаться от места на долгое время.
— Тем лучше, майор. Через четыре месяца я могу доставить вас в Нью-Йорк, где климат для вас благоприятен. Вы поедете со мной, как. близкие друзья, а не как пассажиры. Я буду пользоваться вашим столом, ибо моя каюта так загромождена всевозможными покупками, что в ней негде повернуться.
— Ваша деликатность, Милс, равняется вашему великодушию, но что скажут судовладельцы?
— Они не имеют никакого права жаловаться. Мы условились, что я могу принимать пассажиров по своему усмотрению. Но уж если вы так настаиваете на плате, то для этого сотни долларов достаточно за глаза.
— На этих условиях я с благодарностью воспользуюсь вашим предложением. Позвольте мне теперь попросить вас ответить на один вопрос: можете вы остановиться у острова Св. Елены?
— Ну да, конечно, если вы желаете. Я даже нахожу эту остановку полезной для экипажа.
— Прекрасно, там я с вами и расстанусь, если мы найдем корабль, идущий в Англию. Итак, мой дорогой Милс, значит, решено; завтра я буду готов.
На следующий день я с восторгом принял к себе на судно своих друзей. Талькотт радовался не меньше моего, — общество Эмилии доставляло ему особенное удовольствие.
Талькотт был хороший музыкант, я тоже недурно играл на скрипке. Аккомпанируя Эмилии, мы составляли очень недурное трио; и не будь время так прозаично, сами наяды вышли бы из своих укрытий послушать нас.
Проезжая мимо Зондских островов, я рассказал своим собеседникам о борьбе «Джона» с пирогами и о его крушении у берегов Мадагаскара. Естественно, мы опять вспомнили Мрамора.
— Я убеждена, — сказала Эмилия, — что Мрамор нарочно скрылся с острова, чтобы избегнуть ваших приставаний, и как только судно скрылось из вида, он, наверное, возвратился обратно и теперь наслаждается жизнью отшельника.
Быть может, она была права; во всяком случае такое предположение было самое утешительное. Так как мое намерение было провести на море еще не один год, то я в душе дал себе обещание при первой же возможности разузнать все о Мраморе…
Между тем, «Кризис» находился в таком месте океана, где капитану судна нельзя было предаваться мечтаниям. Надо было усилить стражу, ибо каждую минуту нас мог застигнуть неприятель.
На другой день рано утром Талькотт прибежал разбудить меня.
— Вставайте скорей, капитан. Пираты налетели на нас, точно вороны на труп. К несчастью, почти нет ветра.
Через несколько минут я уже был на палубе, куда собрались все матросы; многие из них не успели даже накинуть на себя куртку. Море казалось усеянным неприятелями. Майор насчитал около тридцати пирог; в некоторых виднелась артиллерия; они действовали дружно и образовали вокруг нас род блокады.
Пираты начали с того, что выстрелили в нас залпом из двенадцати пушек. Ядра со свистом пробили наши мачты и снасти почти во всех направлениях. Мы ответили выстрелом с правого борта; но расстояние, отделявшее нас от неприятеля, было так велико, что вся картечь разлетелась в стороны, не достигнув цели. Тогда мы начали стрелять направо и налево и, таким 'образом, расчистили себе проход, и скоро все пироги остались за нами, на западе. Но шестеро из них, наиболее отважных, старались пересечь нам дорогу. Но вдруг «Кризис», круто повернув, устремился в самую середину флотилии, безостановочно стреляя куда попало. Пользуясь дымом, три-четыре пироги попробовали было взять нас на абордаж, «о, верно, нашли, что сделалось слишком жарко, так как прекратили преследование; мы минут через пять были уже вне опасности, оставив их далеко за собой. Судя по всеобщему смятению пиратов, можно было заключить, что им порядком таки досталось от нас. Одна из их лодок пошла ко дну; другие собрались в одно место, чтобы спасти экипаж; у многих пострадали мачты. Впоследствии я узнал, что они потеряли в сражении сорок семь человек.
Переменив галс, мы спокойно продолжали путь. Наши повреждения оказались незначительными; ранены были только один матрос да Неб. Матрос умер до нашего прибытия к мысу. Что же касается Неба, то он вскоре оправился настолько, что вновь принялся за свои обязанности. Во все время битвы он оставался с разинутым ртом и своей обычной гримасой.
Я пристал у острова Св. Елены, исполняя данное обещание, но так как мои пассажиры не нашли желаемого судна, то решились сопровождать меня в Нью-Йорк. Эмилия премило вела себя во время сражения. Она даже оставалась среди экипажа, который уверял, что ее присутствие приносит счастье.
Плавание наше от острова Св. Елены до Нью-Йорка прошло благополучно. Хотя оно продолжалось долго, но никто из нас не скучал. Наконец, по нашим соображениям, земля была уже совсем близко. Майор с Эмилией поднялись наверх для наблюдений, и вот послышался ожидаемый радостный возглас. Потом показалась туманная точка, которая постепенно вырастала, обозначая контуры и выступы горы. Стрелка Гука, земли, возвышающиеся сзади нее амфитеатром, вырисовывались все яснее и яснее. Мы скоро прошли мимо маяка и, обогнув Спит, вошли в верхнюю бухту ровно за час до заката солнца. Это было в один из чудных дней конца июня 1802 года.
Несмотря на то, что я — манхэттенец до мозга костей, все же я не могу воспевать прелести внешней и внутренней бухт нашего острова. Надо уж быть слишком ослепленным патриотизмом, чтобы посметь сравнивать нашу гавань с бухтой Неаполя; трудно себе представить более резкую противоположность. Гавань Нью-Йорка недурна, но и только. Между тем неаполитанскую бухту ее жители справедливо называют кусочком неба, упавшим на землю. С другой стороны, Неаполь в торговом отношении стоит куда ниже нашей бухты, с которой мог бы соперничать разве только Константинополь.
Наше судно было уже около Бедлоу, как вдруг какая-то шхуна пересекла нам дорогу. В ту же минуту надо мной послышались крики. Это Неб, убиравший один из бом-брамселей, испускал рычания, свойственные лишь его расе.
— Это еще что там за шум?! — закричал я в гневе, так как терпеть не мог беспорядка у себя. — Замолчите ли вы, а не то я вас проучу.
— Посмотрите, мистер Милс, — сказал негр. — Разве вы не узнаете «Полли»?
Действительно, это была она, и я ее тотчас же окликнул в рупор: — Эй, «Полли», куда вы идете и когда вернулись из Тихого океана?
— Мы отправляемся на Мартинику. Вот уже шесть месяцев, как «Полли» возвратилась из южных морей. С тех пор мы совершаем третье плавание в Вест-Индию.
Теперь я убедился, что груз и мои письма дошли до своего назначения. Меня должны были ожидать, и лишь только «Кризис» вошел в Гудзон, как нам навстречу выехала лодка, везя главных компаньонов нашего торгового дома. Нельсон после своей нильской победы навряд ли получил более лестный прием, чем я. Мне так и расточали похвалы, перемешанные с вопросами о стоимости груза; я просто не знал, кому отвечать. Меня пригласили к обеду на завтра, от которого я было отговаривался недостатком времени, но обед для меня откладывался со дня на день. Тот, кто привозит с собой золото, всегда является желанным гостем.
Вскоре мы пристали и все привели в порядок на судне. Матросам было разрешено провести ночь на суше.
Я спешил окончить свой туалет и Небу велел сделать то же. Один из судовладельцев любезно предложил Мертону с Эмилией приличное помещение. В то время влияние англичан было очень распространено в Соединенных Штатах, а особенно в Нью-Йорке; английский майор был своего рода вельможа в глазах манхэттенцев того времени. Для них английский офицер, хотя бы даже враг нашего отечества, был предпочтительнее того, кто защищал его. Конечно, я говорю о мнении «общества»; народ же думал иначе. Наши провинциалы доходили до обожания англичан.
А потому нет ничего удивительного в том приеме, который оказали Мертону с дочерью. Я был за них спокоен, и мне доставляло удовольствие, что в моем отечестве их совсем не считают иностранцами.
Когда Неб явился ко мне, я приказал ему следовать за собой, намереваясь зайти сначала в контору судовладельцев, взять там ожидающие меня письма, ответить на них и послать затем негра в Клаубонни известить о моем возвращении.
В 1802 году «Батарея» была центром собрания нашего бомонда. Каждый раз меня поражали в Нью-Йорке две вещи: провинциальный вид города вообще и выдающаяся красота нашей молодежи. Я подразумеваю здесь чистокровных американцев и американок. Так как тут было много детей с няньками-негритянками, то и Неб мог насладиться приятным для него зрелищем, и каждый раз как он проходил мимо какой-нибудь из этих бронзовых Венер, он прищелкивал пальцами от восторга, который сообщался и предмету его внимания, так как слышно было его хихиканье при приближении Неба!
Передо мной мелькало столько хорошеньких лиц, что я совсем забыл о своих делах. Нам с Небом некуда было спешить, и мы преспокойно себе расхаживали, поглядывая направо и налево. Передо мной шла пара молодых людей; барышня была одета просто, но со вкусом. Она, казалось, с большим интересом слушала своего собеседника. Сам не знаю почему, но меня так и влекло к ней; ее легкая и грациозная поступь, изящество ее фигуры, все в ней было очаровательно. В моей голове тотчас созрел роман; это должны были быть жених и невеста. Я чувствовал себя1 точно загипнотизированным этой молодой особой. Желая непременно уловить выражение ее лица, я ускорил шаг и вдруг услышал возглас, от которого весь задрожал: — Милс!
Передо мной стояла Люси Гардинг, бледная от волнения, готовая броситься ко мне в объятия…
— Люси Гардинг? Вы ли это? Вы — сделались столь прекрасной, что я насилу узнал вас!
Тут было не до приличий. Несмотря на толпу и любопытные взгляды, устремленные на нас, я крепко расцеловал ее; бьюсь об заклад, что такого поцелуя ей не приходилось получать еще никогда в жизни. Моряки не любят ничего делать наполовину. Но такое нападение здоровенного детины с парой солидных усов при всем честном народе вызвало на лице молодой девицы густую краску.
— Будет, довольно, Милс, — сказала она, освобождаясь из моих объятий. — Разве вы не видите отца, Руперта?
Действительно, все семейство было в сборе. Все они вышли на прогулку с Эндрю Дреуэттом, товарищем Руперта, и в то же время открытым ухаживателем за его сестрой.
Грация лишь только узнала меня, как бросилась целовать от всего сердца, затем припала ко мне и зарыдала от радости. Прохожие из вежливости не останавливались, не желая смущать семейных излияний; между тем подошел и сам Гардинг. Добрый пастор забыл, что перед ним верзила-моряк, который мог бы поднять его, как перышко. Он начал целовать мня и крестить как малого ребенка и тоже не удержался от слез. Затем мы довольно сдержанно обменялись рукопожатиями с Рупертом.
Что же касается мистера Дреуэтта, то ему пришлось долго ждать ответа от Люси, кто я такой.
— Это верно ваш хороший друг или близкий родственник, мисс Гардинг?
— И то, и другое, — смеясь и вместе с тем плача, ответила Люси.
— Можно мне узнать его имя?
— Его имя, мистер Дреуэтт? Да ведь это наш Милс, наш дорогой Милс. Разве вы ничего не слышали о Милсе?
Ах да! Я совсем забыла, что вы никогда не были у нас в Клаубонни. Но какой приятный сюрприз, Грация?
Мистер Дреуэтт терпеливо выждал, когда окончатся пожимания руки Грации и когда Люси снова заговорит.
— Вы еще что-то хотели сказать, мисс Гардинг?
— Я? Да, правда, я теперь ничего не помню. Неожиданность, радость, простите, мистер Дреуэтт. Да, я хотела сказать, что мистер Милс Веллингфорд — воспитанник моего отца, который также и его опекун, — вы знаете, брат Грации.
— Но позвольте спросить, в каком родстве он находится с мистером Гардингом?
— О! В очень близком. Нет, постойте, я говорю глупости! Ни в каком.
Мистер Дреуэтт был настолько воспитан, что счел нужным удалиться. Он это сделал с таким тактом и достоинством, что я пожалел, что мне было не до того, чтобы хорошенько полюбоваться на него. Мы все впятером уселись на скамейку в одной из наиболее уединенных аллей.
— Мы все время ждали вас, так что вы не врасплох застигли нас! — вскричал мистер Гардинг, хлопая меня по плечу. — Я оттого и согласился приехать в Нью-Йорк, что последнее судно из Кантона известило, что «Кризис» отправляется вслед за ним через десять дней.
— И представьте себе наше удивление, — добавил Руперт, — когда мы прочли: «Кризис», капитан Веллингфорд!» — Мои письма должны были еще раньше подготовить вас к этому.
— Но вы в них говорили о Мраморе, и мы были уверены, что он примет команду, когда догонит вас.
— Но он, вероятно, рассудил, — несколько самоуверенно сказал я, — что судно не в очень плохих руках.
— Конечно, так, — добродушно ответил Гардинг. — Как же, со всех сторон говорят, что вы делали просто чудеса; одно отнятие у французов «Кризиса» это подвиг, достойный самого Трукстона.
В то время Трукстон был морским идолом в Соединенных Штатах; он пользовался у нас такой же славой, как Нельсон в Англии.
— Я только исполнял свой долг, — ответил я, опустив глаза и стараясь не смотреть на Люси; но умолчал о том, что французы завладели нашим судном, пока мы спали.
— Однако вы все-таки сумели отнять «Кризис» у французов и сохранить его! — послышался дорогой для меня голос, прозвучавший в моих ушах, как дивная мелодия.› — Да, — возразил я, — мы оказались счастливее своих неприятелей, но надо быть справедливым: мы этим обязаны капитану Ле Конту, любезность которого дошла до того, что он оставил в наше распоряжение шхуну.
— Мне этот факт казался всегда очень странным, — сказал Гардинг. — Тут что-нибудь да кроется под видом великодушия этого француза.
— Вы несправедливы к бедному Ле Конту; то был храбрый моряк с рыцарскими идеями. Может быть, не имея своих пассажиров, он поступил бы иначе; я всегда думал, что он сгорал нетерпением остаться один в обществе мисс Мертон, а потому и постарался как можно скорее отделаться от нас. Он, кажется, безумно любил ее и ревновал ко всем.
— Мисс Мертон?! — воскликнула Грация.
— Мисс Мертон! — повторил Руперт, устремляя на меня любопытный взор.
— Мисс Мертон! Отделаться от нас! Кто же это такие мисс Мертон и мы, от которых хотели отделываться? — спросил мистер Гардинг. Только Люси не проронила ни звука.
— Да разве я вам не говорил в своих письмах, каким образом мы встретились в Лондоне с Мертонами, как я их потом нашел в плену у Ле Конта, наконец, о путешествии их в Кантон на «Кризисе»?
— Да, вы упоминали про одного только майора, но я в первый раз слышу о мисс Мертон.
— Странно, что я забыл рассказать о ней, — вскричал я, стараясь все обернуть в шутку. — Обыкновенно, у молодых людей бывает больше памяти, когда идет речь о барышнях.
— Эта мисс молода, брат?
— Твоих лет приблизительно, Грация.
— И хорошенькая?
— Похожа на тебя.
— А вы нам ничего не сказали о ней до сих пор, — сказал, смеясь, мистер Гардинг.
— Да вы ее завтра увидите, потому что она здесь вместе со своим отцом.
— Здесь! — воскликнули все разом, и голос Люси раздался громче всех.
— Да, разумеется, с отцом и слугами. Не забыл ли я в своих письмах рассказать вам и о последних? Но что вы хотите: у меня всегда было дел по горло, некогда было припоминать все мелочи. У майора Мертона начинается болезнь печени; в жарком климате ему оставаться запрещено, и вот, не найдя возможности вернуться к себе на родину, он приехал в Соединенные Штаты.
— А долго ли они пробыли на твоем судне, Милс? — с важностью осведомилась Грация.
— У меня на судне? Около девяти месяцев; но если принять в расчет пребывание в Лондоне, Кантоне и земле Мрамора, то наше знакомство длится приблизительно год.
— Однако, братец, долго тебе изменяла память. Затем наступило невольное молчание, прерываемое расспросами Гардинга о путешествии в Кантон. Так как становилось прохладно, мы встали и отправились к миссис Брадфорт; я сразу заметил, что та дама была очень привязана к Люси. Под ее руководством Люси вращалась в высшем свете, куда с Грацией, по своему общественному положению, не могли бы проникнуть; но Грация везде была принята в качестве подруги Люси. Надо сознаться, что обе девушки много выиграли от этого общения.
Дома на меня опять посыпались бесконечные вопросы. Я должен был начать с Адама и долго говорил без умолка.
Между тем о Небе все забыли. Оказывается, что он не отставал от нас и преспокойно сидел себе в кухне у миссис Брадфорт. Когда его позвали к нам, его радости не было границ. Переминаясь с ноги на ногу, он теребил свою шляпу в замешательстве, что находится перед лицом людей выше себя.
Вечером мы все сели за ужин, который прошел очень весело. В то время было принято говорить за столом тосты, и миссис Брадфорт предложила мистеру Гардингу начать.
— Милая моя миссис Брадфорт, — весело ответил пастор, — если бы не было против всех правил называть присутствующих, то я, конечно, предложил бы тост за ваше здоровье. Но кого я выберу? Позволяете выпить за нового епископа, доктора Мура?
Но тут раздался общий крик: «Не надо епископов!» Тогда, устремив глаза кверху, как бы ища вдохновения в потолке, мистер Гардинг решительно произнес, подняв свой бокал: — За здоровье Пегги Перотт!
Это была старая дева, которая ухаживала за больными в окрестностях Клаубонни и была безобразна, как смертный грех. А потому мы все расхохотались.
— Вы хотели, чтобы я предложил тост, а сами теперь смеетесь! — сказал Гардинг полушутя-полусерьезно. — Пегги — прекрасная женщина и одна из самых полезных.
Затем провозгласила тост миссис Брадфорт.
— Пью за моего старого друга, доброго доктора Вильсона! — И этот тост не мог вызвать никакой двусмысленной остроты, так как «добрый друг Вильсон» был достойнейшим пастором, не могущим возбудить иного чувства, кроме уважения и дружбы.
Настала очередь Руперта.
— За здоровье очаровательной мисс Винтроп! — уверенно произнес он, потрясая бокалом, как бы спрашивая нашего мнения.
Винтропы были уважаемая семья из старинной местной аристократии.
— Ты знаешь эту мисс? — тихо спросил я у Грации.
— Не имею никакого понятия. Руперт и Люси знают массу людей, которые мне неизвестны.
Между тем Руперт напомнил Грации, что теперь за ней речь. Моя сестра нисколько не сконфузилась и после минуты нерешительности сказала: — За мистера Эдуарда Марстона.
Это было новое имя для всех нас; Марстон бывал иногда у миссис Брадфорт, которая относилась к нему с большой предупредительностью. Я посмотрел на Руперта, какое у него выражение лица, но он оставался так же спокоен, как Грация, когда он назвал мисс Винтроп.
— Тебе теперь говорить, Милс! — сказала с улыбкой Грация.
— Мне?! Да я тут ни души не знаю.
— Как! А мы-то! Ну, так вспомни имя какой-нибудь молодой особы!
— Прекрасно! В самом деле, не бесследно же прошли девять месяцев, проведенные на корабле с мисс Мертон, чтобы не упомянуть о ней в эту минуту. Итак, за здоровье мисс Мертон!
Мистер Гардинг задумался при этом. Грация сделалась серьезной. А на Люси я не смел и взглянуть. Но вскоре болтовня возобновилась, и миссис Брадфорт обратилась к Люси, напомнив, что последний тост за ней.
Подумав немного, она произнесла: — За мистера Эндрю Дреуэтта!
Это был тот самый молодой человек, которого я встретил с ней на гулянье. Если бы я знал лучше свет и людей, то прекрасно понял бы, что никто при всех не назвал бы любимого человека. Но я был молод, и тост Люси расстроил меня на весь вечер.
А потому я очень обрадовался, когда Руперт напомнил, что уже одиннадцать часов и пора прощаться.
Весь следующий день я употребил на окончание своих служебных дел. Всюду, где бы я ни появлялся, меня встречали, как героя; сознаюсь в своей слабости: лестное мнение обо мне сильно льстило моему самолюбию.
С Грацией, М. Гардингом и его детьми мы виделись ежедневно. К Мертонам же я собрался лишь в конце недели. Они, по-видимому, обрадовались мне, и, кажется, мое отсутствие нисколько не помешало им устроить свои дела.
Полковник Берклей — таково было имя английского консула — взял их под свое покровительство, затем они ста, ли бывать в высшем обществе.
Итак, моя сестра и молодые особы вращались в кругу, двери которого для меня лично остались закрыты, что для меня было очень прискорбно. Мое неприятное чувство усилилось еще вот почему.
Когда я объявил Эмилии, что Грация и Люси в Нью-Йорке и собираются сделать ей визит, она, казалось, не особенно этому обрадовалась.
— Мисс Гардинг — родственница Руперту Гардингу, которого я вчера видела на одном обеде?
Не зная второго Руперта Гардинга, я ответил ей утвердительно.
— Ведь это — сын уважаемого пастора, который пользуется в свете большим почетом?
Этого для меня было достаточно, чтобы удостовериться, что мисс Мертон считает теперь капитана «Кризиса» последней спицей в колеснице.
Раздался звонок, возвестивший о прибытии молодых особ. Сверх моего ожидания, Эмилия приняла их очень радушно. Она в самых искренних выражениях говорила им об ее признательности ко мне за то, что я спас им жизнь и затем оказал им столько услуг; похвалы, расточаемые мне, доставляли большое удовольствие обеим подругам. Затем заговорили о Нью-Йорке, о его увеселениях и обществе.
Я заметил, что Люси и Грация были просто поражены, когда узнали, в каком кругу вращалась мисс Мертон, даже они не могли туда проникнуть. Мне же пришлось только слушать молча, так как все, о ком шла речь, были мне незнакомы; я воспользовался этим моментом для сравнения молодых девиц.
Грация и Люси были гораздо грациознее, элегантнее молодой англичанки; но зато у этой — дивный бюст и выдающийся по своей свежести цвет лица. В общем, Люси показалась мне красивее всех; ее красота, более утонченная, выигрывала при дневном свете, тогда как Эмилия была бы очень эффектной при блеске вечерних огней.
Визит продолжался довольно долго, и новые подруги, расставаясь, обещали скоро увидеться вновь. Пожав по-английски руку Эмилии, я простился с ней.
— Действительно, дорогой Милс, — сказала Грация, лишь только мы вышли на улицу, — молодая особа, которая тебе столь обязана, просто обворожительна. Она мне очень нравится. А ты, Люси, тоже моего мнения?
— Да, — сказала Люси несколько более сдержанным тоном. — Я редко встречала более красивое лицо и не удивлялась…
— Чему? — спросила Грация, видя, что ее подруга замялась.
— О, я чуть было не сказала глупость, лучше не продолжать. Но какие прелестные манеры у мисс Мертон. Не правда ли, Грация?
— Если сказать правду, то мне именно это не нравится, что ее манеры слишком уж хороши. Все, что не естественно, меня отталкивает.
— Может быть, это нам так кажется; для тех же, кто привык к таким манерам, было бы неприятно встретить отсутствие таких.
Я знал, в чей огород бросался камешек, и мне трудно было сдержаться, а потому под благовидным предлогом я поспешил уйти от них. На набережной я наткнулся на мистера Гардинга, который меня искал.
— Идите скорей, Милс, — сказал он мне, — я давно вас тут поджидаю, мне необходимо серьезно переговорить с вами. Со всех сторон я слышу о вас только одно хорошее, и я теперь убежден, что вы прекрасный моряк. Это много значит, что вы, в ваши годы, управляли целый* год судном, ходящим в Индию. Я только что разговаривал с моим хорошим другом Джоном Мурреем, одним из первых негоциантов Соединенных Штатов, и вот что он мне сказал про вас: «Раз это такой способный малый, надо дать ему ходу: купите ему судно; когда ему придется заботиться о своих собственных интересах, тогда из него выработается дельный человек». Я уже давно подумывал об этом и еще месяц тому назад наметил для вас подходящее судно, если вам улыбается эта идея, то я его куплю для вас.
— Но хватит ли у меня денег на покупку судна, дорогой мой Гардинг?
— Об этом не беспокойтесь; наши акции повысились. Да, кроме того, наверное, и вы сделали еще какие-нибудь сбережения?
— У меня в настоящее время около трех тысяч долларов, не считая тех денег, которые я должен получить в награду. Даже Неб со своим жалованьем и частью наград приносит мне около девятисот долларов в год. Кстати, если бы вы разрешили, я с удовольствием бы дал свободу нашему доброму Небу.
— Подождите своего совершеннолетия, Милс, а тогда поступайте, как вздумаете. Итак, если принять в расчет все наши ресурсы, то мы в данный момент располагаем двадцатью тысячами долларов, а стоимость судна в его настоящем виде пятнадцать тысяч. Пойдите посмотреть его; если оно вам понравится, значит, дело решено.
— Но, мистер Гардинг, разве вы полагаетесь на себя настолько, чтобы оценить судно по Достоинству.
— Однако вы плохого обо мне мнения. Неужели же вы могли подумать, что я положился бы на одного себя? Нет, я уже посоветовался со сведущими людьми, знатоками дела, и все они в восторге от моего выбора.
— В таком случае, идемте; я сам посмотрю корабль и скажу вам свое мнение. Мне необыкновенно улыбалась мысль быть хозяином самому себе.
В то время за пятнадцать тысяч долларов можно было приобрести прекрасное судно. То, которое я осмотрел для себя, было все обито и скреплено медью и вмещало пятьсот тонн. Оно имело скорый ход и ко всему этому было построено в Филадельфии, что в 1802 году придавало ему особенную цену. Оно уже совершило плавание в Китай, называлось «Авророй»; на носу его красовалось изображение богини.
Результатом моего осмотра «Авроры» и тех сведений, которые я собрал о ней, было то, что мы в конце недели купили судно.
И в тот же день, как я вступил во владение «Авророй», ко мне явились уже с различными предложениями в разные места. Мне пришлось выбирать между Голландией, Францией, Англией и Китаем. Посоветовавшись с опекуном, я остановился на Франции. Там я мог скорее всего выиграть в денежном отношении и заодно ознакомиться со страной. В качестве лейтенантов я пригласил к себе Талькотта и еще одного филадельфийца, Вальтона, и мы приступили к погрузке.
А пока я намеревался посетить Клаубонни и повеселиться там по этому случаю. Все наши обрадовались моему предложению, исключая Руперта.
Я также предложил Мертонам погостить у нас на ферме. Эмилия, которая чувствовала себя в блестящем обществе как рыба в воде, с удовольствием согласилась приехать к нам, что меня очень удивило.
Когда все приготовления были окончены, я попросил Руперта не расстраивать нашей компании, зная, что его будет недоставать Грации и Люси.
— Милый друг, Милс, — ответил мне, зевая, молодой юрист. — Бесспорно, Клаубонни прелестное местечко, но после Нью-Йорка оно невыносимо. Мы здесь ни в чем не нуждаемся. Миссис Брадфорт так любит нас и заботится о нас. Вот уже два года, как она дает мне по шестьсот долларов, Люси она делает поистине царские подарки.
Это открытие крайне поразило меня, так как Руперт, оказывается, не стесняясь, пользовался в то же йремя тем кредитом, который я ему устроил перед отъездом у моих судовладельцев.
— Очень жаль, что вы не едете с нами, — сказал я, — так как я рассчитывал, что и Мертонам будет веселее в вашем обществе.
— Мертонам! Но неужели они поедут на лето в Клаубонни?
— Они едут с нами завтра. Но что же тут удивительного?
— Но, Милс, вы ведь знаете, что англичане помешаны на этикете, на приличиях.
— Правда, Клаубонни не княжеская резиденция, однако там жить можно. У нас есть ферма, мельница, старинный прочный и удобный дом.
— Верно, верно, любезнейший, и я все это сам люблю, но вы знаете, молодые люди предпочитают произведения фермы пребыванию на ней, а в особенности англичанки. Но видите ли, майор Мертон заслуженный офицер, это ему дает вес в обществе; даже король определяет своих сыновей в морские и сухопутные армии, чем профессия возвышается. Понимаете ли вы это?
— Да мне какое дело до того, что вздумается королю делать из своих сыновей!
— Дело в том, милейший, что мы с вами слишком долго оставались детьми. И теперь мы отстали от света.
— Зло, напротив того, в том, что настоящие дети слишком рано воображают себя взрослыми людьми.
— Вы не понимаете меня. Я хочу сказать, что мы поспешили выбрать себе карьеру. Я еще вовремя сознал свою ошибку, вы же упорствуете, и это ваша вина.
— Я согласен, что вы были правы одуматься, так как из вас вышел бы прежалкий моряк.
Я думал задеть его за живое, но Руперт ни капли не обиделся.
— Да я сумел выбрать себе приличное занятие. И вы сделали бы лучше, если бы вместо катанья по морям стали изучать право; теперь вы добились бы известного положения в свете.
— Я в восторге, что ничего для этого не сделал. Какая мне была бы от того выгода?
— Какая выгода, милейший? Да ведь здесь не Европа. В нашей стране армия и флот ровно ничего не значат. У нас играют роль три профессии: богословие, право и медицина. Но про последнюю мисс Мертон сказала совершенно правильно: «Бросьте медицину на съедение псам».
— Как, мисс Мертон? Да ведь это слова Шекспира.
— Да, но также и мисс Мертон. Кстати, Милс, единственно, что вы извлекли хорошего из всех ваших путешествий, это знакомство с таким милым созданием, как мисс Мертон. Ее взгляды удивительно правильны.
— Разве мисс Мертон говорила с вами о моей профессии?
— Как же, не один раз, и всегда с сожалением. Вы сами отлично знаете, что моряк, не состоящий в военном флоте, не важная шишка.
Я так и покатился со смеху. Моя честная, благородная профессия, которой я так гордился, казалась Руперту недостойной. Я насилу овладел собой, чтоб ему ответить: — Послушайте, Руперт, во всяком случае я надеюсь, что мисс Мертон не обвиняет меня в намерении рисоваться в ее глазах.
— Мисс Мертон — англичанка, и она ценит вас главным образом за ваши земли, о которых составила себе превратное понятие, но я объяснил ей все.
— А, вот что! Но мне бы хотелось знать, как вы ей объяснили?
Руперт вынул изо рта сигару, выпустил несколько клубков дыма, задрал нос кверху, как бы наблюдая за ходом небесных светил, и, наконец, соблаговолил ответить мне: — Очень просто, милейший. Я ей сказал, что Клаубонни не поместье, а ферма. Затем я выяснил, как у нас смотрят на фермеров. Эмилия умная девушка и поняла меня с полуслова.
— Показала ли чем-нибудь мисс Мертон, что эти объяснения унизили меня в ее глазах?
— Нисколько. Она вас очень уважает и считает удивительным моряком, вторым Нельсоном Трукстоном.
— Ну, а Люси Руперт?! Неужели ей хотелось бы видеть меня адвокатом?
— Без всякого сомнения; разве вы забыли, как она плакала вместе с Грацией при вашем отъезде. Это оттого, что вы выбрали себе такую жалкую карьеру.
— Ваше последнее слово, Руперт, — резко спросил я, — едете вы в Клаубонни или нет?
— Раз вы говорите, что там будет мисс Мертон, то я должен ехать.
Предупредив Руперта, что мы отправляемся рано утром, я оставил его с чувством отвращения и досады.
В назначенный час все собрались, и мы поплыли по Гудзону на «Веллингфорде» с необыкновенной быстротой. Мертоны восхищались представлявшимися пейзажами. К двенадцати часам мы уже подъезжали к мельнице. Я, по долгу гостеприимства, предложил Эмилии руку; Руперт пошел один. Люси же я был очень недоволен, чтобы быть любезным с ней. Вскоре перед нами показалось все Клаубонни.
— Ах, какая прелесть это Клаубонни! — воскликнула Эмилия. — Гораздо красивее, чем вы его мне описывали, мистер Руперт.
— О, я всегда справедлив ко всему, что принадлежит мистеру Веллингфорду; мы ведь с ним были всегда так дружны.
Что же касается мистера Гардинга и Люси, они так сияли от радости, что мы все вместе в Клаубонни. Мой опекун, не стесняясь присутствия мисс Мертон, начал говорить мне о делах, о результатах его хлопот.
— Я надеюсь, Милс, — сказал он, — что вы не разрушите этого дорогого старого дома с целью выстроить новый?
— Сохрани меня Бог, дорогой мой друг. Такая безумная мысль могла прийти мне в голову, когда я был ребенком; теперь же я рассудительнее. А что думает Люси по этому поводу? Нравится ли ей дом в настоящем виде?
— Этот вопрос решит когда-нибудь миссис Веллингфорд! — ответила она, уклоняясь от вопроса.
Мне так хотелось поймать взгляд Люси; я нагнулся вперед, но она отвернула голову. Мистер Гардинг подхватил ее слово на лету.
— Нет, серьезно, Милс, ведь уж теперь пора подумать о вашей женитьбе. Но не советую вам выбирать себе в жены женщину, которая заставит вас бросить Клаубонни; значит, она будет без сердца. Подумайте, ведь здесь все напоминает вам жизнь ваших незабвенных родителей, радости их и огорчения!
Затем последовали наши общие воспоминания всего, что произошло здесь в течение сорока лет, и пастор торжественно закончил: «Так смотрите же, Милс, не женитесь на такой женщине!»
На следующий день рано утром я уже был на ногах и вместе с Грацией отправился в сад, где мы нашли Люси. Наша ранняя встреча воскресила в памяти прежние веселые дни, не хватало только Руперта для пополнения картины.
— Я никак не ожидала найти тебя здесь, мисс Люси, за истреблением недоспелой смородины, — сказала Грация. — Еще не прошло двадцати минут, как ты была у себя в комнате, совсем еще не одета.
— Зеленые фрукты Клаубонни для меня вкуснее зрелых, купленных на противных рынках Нью-Йорка! — вскричала Люси с жаром.
Грация ответила: — Как жаль, что Милс не разделяет наших вкусов, предпочитая море мирному пребыванию в этом месте, где так долго жили наши отцы. Ведь правда, Люси?
— Мужчины созданы не так, как мы, женщины; когда мы любим что-нибудь, то уж мы любим от всего сердца. Нет, мужчинам приятнее искать Приключения, терпеть крушения, быть брошенными на пустынном острове, чем жить спокойно у себя дома.
— Да, мне нисколько не удивительно, что брата прельщают необитаемые острова, на которых он находит попутчиц вроде мисс Мертон.
— Имейте в виду, милая сестрица, что, во-первых, земля Мрамора — не пустынный остров, а во-вторых, я с ней познакомился в Лондоне, в Гайд-Парке.
— Странно, Люси, что Милс и тогда нам ничего не сообщил. А кажется, чего же проще рассказать своим друзьям о такой вещи, как спасение жизни молодой особы?!
Грация говорила без задней мысли, но, несмотря на это, нам стало не по себе. Люси не сказала ни слова. Я сделался задумчив и мрачен; разговор не клеился, и мы поспешили воротиться домой.
Мистер Гардинг, поговорив со мной о хозяйстве, которое он привел в блестящее состояние, завел снова речь о моей женитьбе.
— А разве у вас есть кто-нибудь в виду для меня? — спросил я его, смеясь; ответ его очень интересовал меня.
— А что вы скажете о мисс Мертон? Она хороша собой, умна и прекрасно воспитана; к тому же она, как мне кажется, милая.
— Что вы подразумеваете под «милой» женщиной?
— Вы мне задаете очень щекотливый вопрос, требующий обдуманного ответа. Эта женщина, в которой нет эгоизма, которая думает о себе меньше, чем о других, или, вернее, счастье которой состоит в счастье любимого человека. Доброе сердце, твердые правила, вот качества милой женщины, хотя и характер играет тут не последнюю роль.
— Но не знаете ли вы хоть одну такую?
— Да ваша сестра, например; этот ребенок и мухи-то, кажется, никогда не обидит.
— Но согласитесь, дорогой опекун мой, что на Грации не могу же я жениться.
— Очень жаль, что она ваша сестра, лучшей жены для вас я бы не мог найти.
— Подумайте хорошенько, может быть, ваш выбор еще на ком-либо остановится.
— Я говорил вам сейчас о мисс Мертон, хотя я ее не настолько знаю, чтобы обвенчать вас с ней с закрытыми глазами. Вчера еще мы говорили об этом с Люси… Но посмотрите-ка на эти дивные колосья! Жатва будет обильная! И все это по совету старика Гирама, дяди Неба, что я согласился посеять пшеницу на этой равнине и посадить картофель на холме. Удивительно, что такая идея пришла негру!
— Но ведь вы не докончили, о чем вы начали говорить с Люси?
— Да, правда; конечно, вам приятнее, чтобы я говорил о мисс Мертон, чем о картофеле. Я непременно скажу это Люси.
— Надеюсь, что вы этого не сделаете! — вскричал я в тревоге.
— Отчего же нет, скажите, пожалуйста? Разве есть преступление в добродетельной любви? Напротив, я все это поясню ей, так как, знаете ли, Милс, Люси любит вас наравне со мной. А, молодой человек, вы изволите краснеть!
— Умоляю вас, оставьте мою красноту, продолжайте, что же вы сказали Люси?
— Я ей говорил… я ей говорил… одним словом, я ей сказал, что весьма естественно, что, проведя столько времени наедине с мисс Мертон на пустынном острове и у вас на судне, вы полюбили друг друга. Хотя есть разница в происхождении.
— И в положении тоже.
— Как в положении? Но я в этом отношении не вижу никакого препятствия к вашему союзу.
— Она дочь офицера английской армии, я же просто владелец судна.
— Однако! За вами Клаубонни, «Аврора» и капитал.
— Я полагаю, что этого недостаточно; чтобы иметь вес в обществе, мне нужно было изучить право.
— Й между юристами найдется немало дураков, Милс. И я вовсе не с этой целью хотел заставить вас избрать адвокатуру, когда вы оба были молоды.
— Руперту нечего было заботиться создавать себе положение: он уже имел его, как сын уважаемого пастора. Я — дело другое.
— Милс, что за мысль вам пришла в голову?! Да уж если на то пошло, так Руперт скорей может завидовать вам, чем вы ему.
— Я убежден, что Руперт и Люси прекрасно сознают свое превосходство надо мной.
— Ну, полно, друг мой, что попусту терять слова; из Руперта, к сожалению, вышло не то, что я хотел, а Люси любит вас, как родного брата.
Мы переменили тему разговора; мне было неприятно, что добрый пастор невольно поселил недоразумение между своей дочерью и мной.
За обедом я с удовольствием заметил, что Грация сделала большие успехи в хозяйстве. Наш стол был накрыт на славу; ничто не могло шокировать Мертонов. Грация с достоинством и спокойствием угощала гостей.
Эмилия казалась вполне удовлетворенной вниманием, с которым к ней относились; Люси повеселела.
После обеда 'мистер Гардинг и майор остались за столом поболтать и распить бутылку мадеры. Молодежь же отправилась в сад. Лишь только наша группа расположилась, я исчез на минутку и тотчас же вернулся.
— Грация, — сказал я, — я еще не успел вам ничего сказать о жемчужном ожерелье, которое…
— О, да, мы с Люси знаем все, — ответила Грация с необычайным спокойствием. — Если мы не просили показать нам его, то это потому, чтобы ты не обвинил нас в любопытстве.
— Как, вы знаете, но от кого?
— А, это другой вопрос. Пожалуй, мы и ответим на него, когда увидим ожерелье.
— Нам сказала мисс Мертон, Милс, — ответила моя дорогая Люси, видя, что меня мучила неизвестность.
— Мисс Мертон! Значит, мой секрет выдан! Прощай приятный сюрприз.
Хотя я старался все обернуть в шутку, но все заметили, что я обиделся. Эмилия закусила губу. Грация стала за нее заступаться.
— И прекрасно сделала мисс Мертон. Довольно с нас этих сюрпризов. Однако где же ожерелье, Милс?
— Да вот оно! Теперь сознайтесь, что вы еще никогда не видали ничего подобного.
Лишь только я раскрыл футляр, все пришли в восторг. Решено было, что во всем Нью-Йорке не сыскать такой прелести. Я тогда заметил, что я сам вытащил эти жемчужины из глубины моря.
— Как они дороги вследствие этого! — тихо и просто проговорила Люси.
— Однако дешево же они вам достались, не правда ли, мисс Веллингфорд? — добавила Эмилия тоном, который мне не понравился.
— Конечно, но, как говорит Люси, для нас оно тем ценнее.
— Если мисс Мертон согласится забыть мое обвинение в измене и померить ожерелье, то вы тогда можете судить, до какой степени оно красиво на прекрасной шее.
Грация присоединилась к моей просьбе, и Эмилия согласилась померить. Мы просто не знали, чем любоваться — жемчугом или белизной кожи Эмилии.
— О, как они теперь хороши! — воскликнула Люси в полном восторге. — О, мисс Мертон, вы бы всегда носили жемчуг!
— Ты хочешь сказать, этот жемчуг, — заметил Руперт, всегда очень щедрый на чужой карман. — Ожерелье как раз на своем месте, его никогда не следовало бы снимать отсюда.
— Мисс Мертон знает его предназначение, — весело сказал я, — а также и условия собственника.
Эмилия расстегнула ожерелье, не торопясь положила его перед собой и долго смотрела на него молча.
— Какое же это назначение и каковы твои условия,. Милс? — спросила Грация.
— Чего ты спрашиваешь? — сказала Люси. — Конечно, оно приготовлено для тебя. Разве можно для него найти лучшее назначение?
— Вы ошибаетесь, мисс Гардинг. Грация простит мне на этот раз эгоизм. Это ожерелье будет принадлежать не мисс Веллингфорд, а миссис Веллингфорд, если таковая будет существовать. Но у меня, mesdames, есть про запас еще целая коробка жемчуга, вы меня очень осчастливите, если позволите разделить его между вами.
— Что ж, мы не так горды, — смеясь, сказала Грация, — чтобы пренебречь щедростью вашей милости. Мы сделаем три билетика и вытащим на счастье. Тут некоторые замечательно хороши!
— Тебе, а может быть, и Люси обладание ими может доставить удовольствие, так как я их сам доставал. А для мисс Мертон они будут иметь другое значение.
— Какое же?
— Как воспоминание об избегнутых опасностях, о пребывании на земле Мрамора и о многих сценах, которые спустя несколько лет покажутся ей сном.
— В таком случае, я возьму себе только одну жемчужину, если мисс Веллингфорд выберет за меня.
— Ну, нет, — сказала Грация своим милым голоском, — возьмите одну на память о Милсе, а пять на память обо мне, а то у вас и кольца не выйдет.
— С удовольствием; но поверьте, что незачем иметь сувенир, чтобы помнить, чем мы с отцом обязаны капитану Веллингфорду.
— Руперт, — обратилась к нему Грация, — у тебя хороший вкус, помоги-ка нам выбрать.
Руперт не заставил себя упрашивать. Он любил вмешиваться в подобные вещи.
— Посмотрите, мисс Мертон. Разве мой выбор плох? Завидую тем, кого вы будете вспоминать, глядя на это кольцо.
— Вы будете в числе их, господин Гардинг, так как вы немало постарались для меня и при этом выказали столько вкуса, я этого не забуду.
Я хорошо не понял, что она этим хотела сказать, но Руперт покатился со смеху.
— Видите, дорогой Милс, что значит не принадлежать к сословию адвокатов. Дамы не ценят достоинства дегтя.
— Я это заметил, * — сухо ответил я, — но может быть, мисс Мертон уж чересчур насмотрелась на нашу профессию.
Эмилия промолчала. Все ее внимание было устремлено на жемчуг, и мои слова пролетели мимо ее ушей. Я окончил дележ.
— Но что мы теперь сделаем? Будем тащить жребий или вы положитесь на меня?
— Решай за нас, — сказала Грация. — Обе части равные.
— Ну, хорошо, вот ваша часть, Люси, а вот твоя, Грация.
Грация вскочила со своего места, обвила мою шею руками и крепко начала целовать, как она всегда благодарила меня, будучи ребенком, за малейший пустяк, Люси же, пробормотав несколько слов, не тронулась с места. Эмилию утомила эта сцена. Сказав, что вечер дивно хорош, она предложила пройтись, на что Руперт и Грация с радостью согласились. Люси ждала, пока ей принесут шляпу; я же отказался от прогулки под предлогом, что мне необходимо написать несколько писем.
— Милс, — позвала меня Люси, протягивая мнекоробочку с жемчугом.
— Вы хотите, чтобы я спрятал их, Люси?
— Нет, Милс, не для меня, но для вас самих, для Грации, для миссис Милс Веллингфорд, если хотите.
В голосе ее в эту минуту не слышалось совершенно никакой иронии; она просто обращалась ко мне с этой просьбой.
— Я, быть может, невольно огорчил вас чем-нибудь, Люси? — сказал я, смутившись.
— Рассудите, Милс; мы более не дети, а в наши годы надо быть осмотрительнее. Этот жемчуг — слишком ценный подарок, и, наверное, отец не одобрил бы меня, если бы я приняла его от вас.
— И это вы так говорите со мной, Люси?
— Да, дорогой Милс, — ответила бедная девочка, стараясь улыбнуться сквозь слезы. — Берите же скорей ваш жемчуг, и мы останемся такими же добрыми друзьями, как прежде.
— Если я вам предложу один вопрос, Люси, ответите ли вы мне на него откровенно?
Люси побледнела и задумалась.
— Чтобы я ответила, надо же сперва предложить его.
— Так как вы пренебрегаете моими подарками, то, наверное, у вас больше нет того медальона, который я вам дал на память перед отъездом?
— Извините, Милс, я сохранила его и не расстанусь с ним всю жизнь; это воспоминание о счастливых днях нашего детства, а потому он для меня навсегда будет дорог.
— Покажите мне этот медальон.
Люси сразу сделала быстрый жест, как бы намереваясь достать его, но вдруг остановилась, сильно покраснев.
— Я понимаю, — сказал я, — у вас его больше нет и вам тяжело в этом сознаться.
Медальон тогда находился у самого ее сердца, а потому она и сконфузилась, но я ничего не знал. Если бы я настоял, то она показала бы мне его, но уязвленное самолюбие удержало меня. Я взял коробку, которую она протягивала мне, с трагическим жестом. Она пристально посмотрела на меня. Видно было, как она была взволнована.
— Вы не сердитесь на меня, Милс? — сказала она.
— Вы меня очень обидели, Люси. Вы видели, что даже Эмилия Мертон не отказалась принять от меня подарок.
— Она долго отказывалась от него, и если она уступила, то только потому, что провела с вами много времени при таких тяжелых обстоятельствах…
Люси так и не решилась окончить фразу.
— Люси, — сказал я, — когда я уезжал с Рупертом в первый раз, вы отдали мне свое маленькое сокровище, все ваше достояние.
— Да, Милс, и от всего сердца; мы тогда были молоды, и вы всегда выказывали относительно меня столько доброты, что с моей стороны было бы неблагодарностью поступить иначе; но теперь мы больше не нуждаемся во взаимной помощи.
— Очень может быть, но я никогда не забуду эти дорогие для меня золотые монеты.
— А я — своего медальона. И вам нечего обижаться, я исполняю просьбу нашей доброй родственницы, миссис Брадфорт: никогда не принимать ни от кого подарков, кроме нее.
Как бы мне было приятно, если бы Руперт позаимствовал у своей сестры хоть частицу ее щепетильности. Ведь он, невзирая на неудовольствие своих родных, черпал деньги одновременно из двух источников!
Лишь только жемчуг оказался в моих руках, Люси тотчас же исчезла.
Я решил в тот же вечер поговорить с Грацией откровенно и выяснить для себя то, что меня интересовало более всего на свете, а именно намерения Эндрю Дреуэтта. Как я жалел, что, благодаря влиянию миссис Брадфорт, Люси стала такой самостоятельной личностью; мне казалось, что вследствие этого между нами вырастала пропасть.
Мне не трудно было исполнить свое желание. В Клаубонни имелся зал, которым пользовались хозяева дома в исключительных случаях. Чтобы предупредить Грацию, я сунул ей в руку записочку со словами:
«Ровно в шесть, в семейном зале».
Надо было обдумать то, что я предполагал сказать ей и как начать столь щекотливый разговор. До сих пор мы с Грацией никогда не говорили о серьезных вещах.
Войдя в зал, я увидел, что Грация уже ждала меня. Она сидела на диване спиной к окну; в ее глазах выражалось любопытство. Я сел рядом с ней, обняв ее за талию, и привлек к себе. Опустив голову ко мне на грудь, она заплакала как ребенок. Я сам не мог овладеть собой от волнения, и так прошло несколько минут в глубоком молчании. Всякое объяснение было бы тут излишне; я видел насквозь мысли моей сестры, да и она понимала, какие чувства волновали меня. Наконец Грация подняла голову.
— Ты с «тех пор» никогда не был в этом зале? — спросила она.
— Нет, не был. И сколько лет прошло после того, особенно для нас!
— Милс, но ведь ты не бросишь Клаубонни? И мы никогда не разрушим эту священную комнату.
— Не беспокойся, Грация. Для меня Клаубонни теперь дороже еще, чем когда-либо, так как самые мои лучшие воспоминания связаны с ним.
Грация высвободилась из моих рук, и в то же время пристально и испуганно посмотрела на меня. Затем сказала, пожав мою руку: — Милый брат, ты еще слишком молод, чтобы так рассуждать, — при этом я в первый раз заметил в ней такое грустное выражение лица, — слишком молод для мужчины; женщины — дело другое. Мне кажется, что нам всем суждено одно страдание.
У меня не хватило духу ответить, так как я подумал, что Грация сейчас станет говорить о Руперте. Несмотря на нашу нежную дружбу, мы никогда ни одним намеком не затрагивали наших отношений к Руперту и Люси. Итак, нам теперь предстояло заглянуть в самые сокровенные уголки наших сердец; но когда пришла решительная минута, мы заговорили о другом.
— О! Ты не знаешь жизни, Грация, — сказал я с напускным равнодушием. — Сегодня — всюду свет, а завтра — мгла. Я, вероятно, никогда не женюсь; а потому Клаубонни перейдет к тебе и твоим будущим детям. Тогда делайте с домом, что хотите.
— Но я надеюсь, что ты не стыдишься своего Клаубонни. А что касается твоей женитьбы, это вопрос еще не решенный. Мы не можем знать будущего.
Видя мое волнение, она добавила: — Станем лучше говорит!} о чем-нибудь другом. Скажи же, Милс, зачем собственно ты позвал меня сюда?
— Зачем? Ты ведь знаешь, что я уезжаю на будущей неделе, и мне надо кое-что сообщить тебе, чего я не могу сделать, когда ты вечно окружена посторонними людьми, как Мертонами и Гардингами.
— Посторонними, Милс! С каких это пор Гардинги стали для тебя чужими?
— Я хочу сказать, что я их не считаю принадлежащими к нашей семье.
— А нашу дружбу с ними с самого детства ты считаешь ни за что? Да я не помню того времени, когда бы я не любила Люси, как родную сестру.
— Я вполне разделяю твои чувства; Люси прекрасная девушка. Но теперь положение Гардингов изменилось с того момента, как миссис Брадфорт вдруг воспылала к ним страстью!
— Вдруг, Милс? Но ты забыл, что она их близкая родственница, что мистер Гардинг законный наследник миссис Брадфорт и что вполне естественно, что эта женщина оказывает внимание тем людям, которые имеют равные с ней права на ее средства.
— И Руперт тоже — в числе ее наследников?
— Мне кажется, и я боюсь, что сам Руперт слишком рассчитывает на это. Конечно, и Люси не будет забыта. Она — любимица миссис Брадфорт, которая мечтала даже удочерить ее, чтобы никогда с ней не расставаться. Ты сам знаешь, какая Люси добрая и преданная, ее невозможно не полюбить! Только мистер Гардинг не согласился отпустить от себя дочь, и миссис Брадфорт уступила с тем, чтобы Люси проводила у нее в Нью-Йорке каждую зиму. Руперт кончил изучение права, и теперь устраивается там в ожидании вступления в адвокатуру.
— И, конечно, как только стало известно, что Люси — наследница богатой тетки, ее шансы на приискание женихов возвысились?
— У Люси и без того слишком много достоинств, и хотя она не откровенничала со мной, но я догадываюсь, что она уже отказалась от одной партии два года тому назад и от трех — нынешнюю зиму.
— В том числе и Дреуэтту? — спросил я с такой поспешностью, что Грация удивилась и грустно улыбнулась.
— Думаю, что нет. Иначе он не считался бы ее женихом. Люси слишком правдива, чтобы поселять в душе человека сомнения. А ухаживания мистера Дреуэт-та начались совсем недавно, так что она еще не имела времени ему отказать. Кстати, тебе, конечно, известно, что мистер Гардинг пригласил его сюда?
— Сюда? Эндрю Дреуэтта? Зачем это?
— Я слышала, как он сам просил у мистера Гардинга позволения приехать. А ведь наш опекун — сама доброта и кротость; конечно, он не мог отказать; тем более, что он очень любит мистера Дреуэтта; и, по правде сказать, это действительно достойный и талантливый молодой человек. Одна из его сестер, выходя замуж, породнилась с лучшими семьями, живущими на той стороне Гудзона; каждое лето он навещает ее и теперь, без сомнения, воспользуется соседством, чтобы приехать в Клаубонни. Я негодовал в душе; но вскоре рассудок взял верх. В самом деле, мистер Гардинг имел полное право приглашать к нам кого угодно до моего совершеннолетия.
— Знала ли ты тех господ, которым отказала Люси? — спросил я спокойным тоном, помахивая тросточкой и даже посвистывая.
— Да ведь я тебе сказала, что Люси не поверяла мне своих тайн. Миссис Брадфорт шутила иногда со мной насчет претендентов Люси, но и она тоже не знала ничего положительного.
— А, вы смеялись! Прекрасно. Хороша шутка над несчастным человеком, который мучается.
— Твое замечание справедливо, Милс, — сказала Грация, переменив тон. — Но все-таки мне кажется, что мужчины в этом отношении менее чувствительны, чем женщины.
— Миссис Брадфорт помешана на свете, а мы не привыкли к этому обществу.
— Ты прав, Милс. Но наш добрый мистер Гардинг, как мог, подготовил нас для вступления в свет, а потом я удостоверилась, что чем выше стоят люди в общественном положении, тем они менее требовательны и менее склонны к осуждению.
— А претенденты Люси и она сама?
— Что, «она сама»?
— Да, как ее принимали? Ухаживали ли за ней? Обращались ли с ней, как с равной? А тебя лично?
— Люси была всюду принята, как бы родная дочь миссис Брадфорт; а обо мне, кажется, наверное, не знали, кто я такая.
— Дочь и сестра капитанов торговых судов! — сказал я с горечью.
— Да, и я этим очень горжусь, — с чувством ответила Грация.
— Грация, я хочу предложить тебе один вопрос, даже считаю это своей обязанностью.
— Если это так, то будь уверен, что получишь немедленный ответ.
— Не было ли между этими прекрасными господами и слащавыми дамскими ухаживателями таких, которые предлагали тебе руку и сердце?
Грация рассмеялась и вся раскраснелась. О! Как она была хороша в эту минуту; я не сомневался, что и она отказалась не от одной партии. Я торжествовал при мысли, что она показала этому «бомонду», что недостаточно попросить руки девушки из Клаубонни, чтобы тотчас же и добиться ее. Замешательство Грации говорило красноречивее слов.
— Ну, хорошо, я не стану приставать к тебе, раз тебе так трудно ответить, я сам догадываюсь. Но вот ты мне что скажи; каковы состояние и положение этого мистера Дреуэтта?
— И то, и другое порядочные, судя по тому, как рассказывают. Он даже слывет за богача.
— Слава тебе, Господи! По крайней мере, хоть этот-то добивается руки Люси не из корыстных целей.
— Да, это так естественно полюбить Люси ради нее самой. Даже искатели приданого не устояли бы против ее обаяния. Но мистер Дреуэтт — выше подобных расчетов.
— Но ты мне ничего не сказала, Грация, благосклонно ли относится Люси к ухаживаниям этого господина?
— Но что я могу тебе ответить, Милс? — сказала она. — Который раз я тебе повторяю, что я положительно ничего не знаю об ее сердечных делах.
Наступило молчание, тягостное для нас обоих.
— Грация, — сказал я, наконец. — Я вовсе не завидую Гардингам, что им предстоит богатство. Но мне кажется, что не будь этого, наши отношения с ними были бы гораздо сердечнее и мы все чувствовали бы себя счастливее.
Моя сестра вся задрожала и побледнела.
— Отчасти ты прав, Милс, — сказала она после маленькой паузы, — но надо быть справедливым. Зачем нам желать, чтобы наши старые друзья, те, которые так близки нам, дети нашего бесценного опекуна, были бы менее богаты, чем мы? Ведь им только не хватало одних денег, чтобы занимать в стране первенствующее место. Неужели же мы такие эгоисты, чтобы завидовать их счастью? Да в каком бы положении Люси ни была, она всегда останется той же Люси, а Руперту, столь щедро одаренному природой, явится возможность выдвинуться из толпы!
В Грации было столько веры и нравственной чистоты, что я не решился разочаровывать ее. Она начинала сомневаться в своем кумире, это было очевидно; но ее чистая и правдивая душа не допускала, чтобы ее мог обманывать тот, кого она любила так долго.
Обменявшись еще несколькими фразами, мы с Грацией расстались еще большими друзьями, чем прежде.
Никогда еще сестра моя не казалась мне столь дорогим существом, достойным самой искренней привязанности.
Настала вторая половина недели. Я целыми днями пропадал в полях, чувствуя себя неловко в обществе Люси. Мистер Гардинг взялся занимать майора; оба старика сразу понравились друг другу. Они почти во всем сходились во взглядах. Оба любили святую епископальную церковь, оба не любили Бонапарта, — майор ненавидел его, но мой опекун никого не мог ненавидеть, он только не одобрял действий Бонапарта. И тот, и другой высоко ставили Питта и верили, что французская революция произошла вследствие пророчеств и вмешательства дьявола.
Однажды, возвращаясь с Небом от мельницы, я спросил его, намеревается ли он отправиться со мной на «Веллингфорде», а затем идти в плавание на «Авроре».
— Конечно, хозяин. Как же это вы могли думать отправляться в море, а негра оставлять дома?
— Ладно, Неб, я согласен, но это в последний раз. Сделавшись же совершеннолетним, я тебе вручу акт, дающий вам свободу.
— Какой акт?
— Акт, который даст вам право быть самому хозяином, свободным человеком. Разве ты ничего не слышал о свободных неграх?
— Да, несчастные люди они. Когда вы захотите сделать Неба свободным негром, скажите мне об этом.
— Странно, Неб. А я полагал, что все невольники жаждут свободы.
— Может быть, да, может быть, и нет. Какая же выгода, хозяин, в свободе, когда и сердце, и тело довольны так, как они есть? Сколько лет род Веллингфордов живет здесь?
— Сколько? Сто лет, приблизительно; для большей точности, ровно сто семь лет.
— А род Клаубонни с каких пор?
— На этот вопрос мне труднее ответить. Пожалуй, лет восемьдесят, а может быть, и все сто.
— И что же? Разве за все это время нашелся хоть один из Клаубонни, который захотел бы свободы? Ну, представьте меня свободным, что вам из этого? Нет, нет, хозяин Милс, я принадлежу вам, а вы — мне, и мы оба принадлежим друг другу.
Вопрос этот пока был решен, и я больше ничего не сказал. Отдав Небу приказание приготовить все к завтрашнему дню, я пришел проститься с моими друзьями. Уже третий раз покидал я кровлю своих предков. Майор с Эмилией предполагали пробыть здесь до июня, а затем отправиться на воды. С мистером Гардингом я провел целый час; на прощанье он, по обыкновению, благословил меня, пожелав всех благ земных. Я не решился подойти к Люси и поцеловать ее, как прежде; в первый раз мы расставались так холодно. Все же она протянула мне руку, которую я крепко пожал. Грация же разрыдалась у меня на груди; с майором и его дочерью мы обменялись дружеским рукопожатием, обещаясь встретиться в Нью-Йорке по моем возвращении. Руперт проводил меня до шлюпки.
— Пишите, Милс! — сказал мне друг детства. — Меня крайне интересует Франция и французы, очень возможно, что скоро я и сам побываю там.
— Вы сами! Если вас так интересует Франция, поедемте со мной? У вас там дела?
— Нет, я поеду ради удовольствия. Моя прелестная кузина находит, что путешествие придает некоторый вес в обществе, и, кажется, она хочет сделать из меня атташе посольства…
Руперт Гардинг, не имевший когда-то ни одного су за душой, говорил теперь о путешествии, о видном месте! У меня даже закружилась голова. К счастью, он скоро ушел, и я тотчас же распустил паруса. Плывя вдоль берегов нашей бухты, я посматривал на кусты, не увижу ли среди них хотя Грацию. Надежда не обманула меня. Она пришла вместе с Люси на стрелку, которую мы должны были объехать. Как только они увидели шлюпку, то замахали платками, я же посылал им воздушные поцелуи; на большом расстоянии делаешься более смелым.
В это время мимо нас прошла лодка на парусах, в ней стоял господин, который тоже махал платком, пока я целовал свои пальцы. Я сразу узнал в нем Эндрю Дреуэтта; он направил лодку прямо на стрелку, и минуту спустя я видел, как он вышел на землю и затем раскланивался с Грацией и Люси. Лодка его поехала дальше, по всей вероятности, с багажом своего хозяина, и когда я их потерял из вида, Дреуэтт со своими спутницами направлялся в Клаубонни.
Роджер Талькотт не дремал в мое отсутствие. На «Авроре» все было готово, и весь экипаж — в сборе; оставалось только поднять паруса, что я и сделал в тот же день.
Это было третье июля. «Аврора» снялась с якоря и направилась к Бордо. Воспользовавшись попутным ветром и отливом, мы прошли через целый флот, состоявший из сорока парусных судов. Прекрасная погода, красота пейзажа и благоприятные для меня обстоятельства, при которых началось мое плавание, в торговом отношении, все это заставило меня на минуту забыть мое личное горе и наслаждаться зрелищем, открывающимся перед моими глазами.
Хотя мне вовсе не улыбалось брать пассажиров, но я не мог отказать моим прежним судовладельцам принять к себе мистера Бригама, Валласа Мортимера Бригама, который хотел ехать во Францию с женой и свояченицей, а оттуда — в Италию для поправления здоровья жены.
Не успели мы выйти из бухты, как мои пассажиры обнаружили свой милый характер. Они были только тогда счастливы, когда могли позлословить насчет своих ближних и порыться в их тайнах.
Я забыл назвать имена дам: Сара и Жанна. Кого только они не затронули и на кого только не насплетничали!
— Валлас, — сказала Жанна, — не правда ли, что Джон Винер отказал своему зятю в двадцати тысячах долларов, и вследствие этого отказа он теперь объявлен банкротом?
— Конечно. Об этом вчера весь день говорили на Уолл-стрит, и все верят этому слуху. Но все Винеры таковы. Слава Богу, у нас всякий знает, что это за люди.
— Здесь нет ничего удивительного, — возразила Жанна. — Я слышала, что отец этого самого Джона Винера пробежал во всю прыть через весь Бостон, чтобы избавиться от одного из кредиторов своего сына.
— Это было не совсем так, — запротестовал Валлас. — Ведь у этого Джона всего одна нога, значит, бежать он никак, не мог.
— В таком случае, несомненно, что пробежала лошадь, — добавила Жанна, не смущаясь. — Ведь бежал же кто-нибудь, а то откуда бы взяться этой истории?
Мне было известно о банкротстве Винера из уст одного из его кредиторов. А в том, что рассказывали мои пассажиры, не было ни одного слова правды.
— Вы уверены, мистер Бригам, — спросил я, чтобы восстановить истину, — что банкротство Винера и К° произошло именно при тех обстоятельствах, о которых вы говорите?
— Еще бы! Мне известны все их дела.
Что было на это ответить? Кого только еще не перебрали они, скольких семейств не затронули! Я решил не слушать их возмутительные сплетни и собрался уже было откланяться, как вдруг до моего слуха долетело имя миссис Брадфорт.
— Доктор Гозак думает, что ее песенка спета! — вскричала Жанна в восторге, что может заранее похоронить кого-нибудь. — У нее рак; это решено, и она в прошлый вторник составила духовное завещание.
— Только еще во вторник! А мне говорили, что оно было составлено год тому назад в пользу Руперта Гардинга в надежде, что он женится на ней.
— Но, миссис Бригам, — сказал я с улыбкой, — вы так уверены в том, что миссис Брадфорт рассчитывала выйти замуж за Руперта Гардинга?
— Я их не знаю настолько близко, чтобы утверждать это, но все-таки…
— Как же вам этого не знать, милая Сара, — вмешалась Жанна. — Ведь мы же очень дружны с Гринами, а они друзья-приятели с Винтерами, которые — соседи миссис Брадфорт. Лучшего способа трудно и желать, чтобы знать, что делается у людей.
— И никто так не следит, как мы, за тем, что происходит в Нью-Йорке, — продолжала сплетница. — И мне еще говорили, что миссис Брадфорт предпочла бы себе в мужья старика, пастора Гардинга. Но все это теперь не важно, так как она скоро помрет. Мне это сказала миссис Джон Фут, а ей сообщил доктор Гозак все подробности болезни.
— Я и не подозревал, что такой почтенный доктор выдает тайны своих пациентов.
— Да он, собственно говоря, ничего и не сказал, этот доктор — хитрая лисица, но миссис Фут еще похитрее его и сумела поймать его и выведать все, что нужно.
Это просто удивительно: иностранцы, проведшие в Нью-Йорке всего одну ночь, чтобы найти судно, узнали о людях больше, чем они знали сами о себе! Но это еще одни цветочки, ягодки были впереди.
— Мне думается, — начала опять мисс Жанна, — что мисс Люси Гардинг тоже перепадет кое-что после смерти миссис Брадфорт, и она и Эндрю Дреуэтт поженятся, как только кончится траур.
На этот раз имена оказались точны, и факты, если не достоверны, то вероятны. Было мне о чем призадуматься, особенно при моем настоящем настроении духа. Но каким образом до них дошло о склонности Дреуэтта к Люси?
Я чувствовал себя глубоко несчастным. Как я ненавидел этих сплетников! Какое зло могут сделать люди, болтающие зря направо и налево! Несмотря на все мое отвращение к ним и мою твердую решимость не давать им пищи для новых сплетен, мне не удалось вполне отделаться от их назойливых вопросов. Эти люди неумолимы. Кончилось-таки тем, что они выведали от меня, что мистер Гардинг — мой опекун, что мы с Рупертом воспитывались вместе, что Люси осталась у нас в момент моего отъезда. Эти сведения только разожгли их ненасытное любопытство. Но видя, что от меня больше ничего не добиться, они переменили тактику и пристали к Небу.
Я полагаю, что читателю теперь ясно, что за люди были мои пассажиры. Но они добились цели, усилив мои беспокойства и заставив вторично пережить все муки ревности. Всегда так случается: честные люди ни за что, ни про что страдают от дураков и плутов.
Между тем «Аврора» вступала в открытое море.
Я был в восторге от своего судна, которое оказалось на ходу еще лучше, чем я предполагал. Десять дней мы плыли по океану благополучно. Единственно, что мне отравляло существование, — это бесконечные сплетни моих пассажиров.
Но вот начал дуть сильный юго-западный ветер несколько часов сряду, подгоняя нас на одиннадцать узлов в час. Погода стояла ясная и теплая, так что ветер и минутные порывы бури только приятно освежали нам головы. Вечером, приказав убавить парусов, я спустился к себе в каюту; в случае малейшей опасности велел позвать себя. Ночь прошла благополучно, но утром Талькотт пришел за мной и сказал: — Не мешало бы вам подняться наверх, капитан, у нас шквал, я один не знаю, как быть.
Когда я поднялся на палубу, на «Авроре» оставались только фок и фор-марсель со всеми рифами. Я тотчас же велел убрать его. Вдруг судно потрясло до самого киля. Каким-то чудом устояла главная мачта; мы еле-еле смогли свернуть полотно.
Ветер свистел с такой яростью, что на палубе нельзя было разобрать, что кричали матросы с мачты. Талькотт сам вскарабкался на рею; он жестикулировал, указывая вперед; но волны вздымались так высоко, что заслоняли собой горизонт. Взобравшись на заднюю мачту, я рассмотрел какое-то судно с восточной стороны, делающее отчаянные скачки и идущее прямо на нас. Издали казалось, что оно взлетает на воздух. Мы быстро надвигались друг на друга.
Громадные волны, набегающие на «Аврору», сильно накреняли ее то на один, то на другой бок или же вдруг переворачивали ее задом наперед. Мачты и лик-тросы дрожали. Вдруг «Аврора» очутилась между внезапно выросшими горами воды. Весь экипаж дружно принялся за работу; и когда, наконец, судно вышло из этой пропасти, буря обрушилась на него со всей яростью, рванула последний парус и унесла его, оставив одни лохмотья.
Это несчастье совсем сразило меня: с того судна все могли видеть.
Но теперь было не до самолюбия; безопасность судна — прежде всего. Как только на «Авроре» не осталось больше ни одного паруса, мне стало легче рассмотреть, что за судно виднелось перед нами; оно, по-видимому, принадлежало англичанам и порядком-таки было нагружено.
Оба судна одновременно погружались в воду; наш сосед ежеминутно исчезал из вида; мы и не заметили, как он вдруг стал нам поперек дороги. Две кареты, влекомые взбесившимися лошадьми друг на друга, не произвели бы того ужасающего впечатления, как представившееся нам зрелище.
Еще одна минута, и мы со всего размаху разбили бы носом английское судно. К счастью, новый порыв ветра разъединил нас; в противном случае общая гибель была бы неминуема. И в тот самый момент, как оба судна понеслись в противоположные стороны, раздался неистовый крик Талькотта. И вдруг я увидел, что с кормы англичанина мне машет шляпой наш друг — Моисей Мрамор!
Оба экипажа спешили удалиться друг от друга. И мне, и тому капитану пришла одна и та же мысль: вместо того, чтобы отдать наши суда на произвол стихии, «Аврора» стала править направо, а англичанин — налево, хотя ветер гнал нас по одному и тому же направлению. Понемногу мы начали поднимать паруса.
К вечеру буря улеглась, море и ветер становились тише. Ночь прошла благополучно, а к утру море и совсем успокоилось. Оба судна распустили все паруса. Когда экипажи разошлись завтракать, мне удалось придвинуться к англичанину, и я окликнул его в рупор: — Какое это судно?
— «Ле Дэнди», капитан Роберт Фергюсон. А вы кто?
— «Аврора», капитан Милс Веллингфорд. Откуда вы?
— Из Рио-де-Жанейро, направляемся в Лондон. А вы?
— Из Нью-Йорка, идем в Бордо. Скажите, не находится ли у вас на борту американец по имени Мрамор? Нам вчера показалось, что его видели у вас на корме; это наш старый товарищ, мы оттого и последовали за вами, чтобы узнать о нем.
— Как же, как же, — ответил капитан, — он сейчас выйдет; теперь он внизу укладывает свои вещи, кажется, он хочет просить вас взять его к вам, чтобы вы его доставили в Соединенные Штаты.
Не успел он окончить этих слов, как Мрамор показался на палубе, помахивая шляпой в знак благодарности. Тотчас же мы спустили лодку, в которой отправился Талькотт за нашим дорогим другом, и через каких-нибудь двадцать минут я с радостью пожимал руку Мрамора.
В первую минуту свидания он ничего не мог говорить от волнения, решительно со всеми обменялся рукопожатиями и казался удивленным, но вместе и восхищенным, что нас всех было так много.
Приказав снести его сундук в каюту, я сел рядом с ним. Но и мои пассажиры очутились тут как тут.
Пока свирепствовала буря, они дали мне вздохнуть. Но лишь только ветер утих, они опять затараторили. Их интриговало столь странное появление у нас Мрамора, и все трое поместились около нас, жадно ловя каждое слово из нашего разговора.
Пересесть на другое место на палубе не имело бы смысла — они последовали бы за нами. Я решился. Сказал Талькотту и Мрамору, чтобы они шли за мной, и мы все взобрались на грот-марс и уселись там, как три кумы, только что допившие последнюю чашку чаю. Какая благодать! Ни Сара, ни Жанна не могли теперь добраться до нас!
— Ну их к черту! — грубо сказал я. — Право, святой, и тот потерял бы с ними терпение; кажется, мы теперь от них на почтительном расстоянии. Надеюсь, что они сюда не прилезут.
— А если они явятся сюда, — сказал Талькотт, смеясь, — то мы спасемся на бом-салинге, а в крайнем случае и на бом-брамселе.
— Я понимаю, — проговорил Мрамор, подмигивая одним глазом, — у каждой из этих особ уши — за четверых, не так ли, Милс?
— Да, только прибавьте еще, что языков за сорок, тогда будет полнее. Но, слава Богу, мы теперь одни. Рассказывайте же нам скорей, дорогой Мрамор, что вы делали и где пропадали? Вы ведь знаете, что мы с Талькоттом — ваши верные друзья и всегда рады разделить с вами все, что имеем.
— Спасибо вам, милые мальчики, спасибо от всего сердца, — проговорил Мрамор, вытирая слезы обшлагами рукава. — Нечего делать, надо удовлетворить ваше любопытство, хотя мне тяжело вспоминать свое упрямство и безумие. Итак, вы меня, наверное, искали в тот день, когда судно отчалило от острова?
— Еще бы! Но, не найдя вас, мы были уверены, что вы устрашились одиночества и уехали раньше нас.
— Отчасти вы были правы, а отчасти — нет. Когда вы отошли, я подумал и сказал сам себе: «Моисей, они ни за что не уйдут без тебя, они не решатся оставить тебя здесь на острове одного; если ты хочешь настоять на своем, то необходимо скрыться от них, пока «Кризис» не распустит все паруса». Ах, да, кстати, что сделалось со старым судном? Вы мне' ничего не говорили о нем.
— Оно нагружалось в Лондон, когда мы уходили.
— И' судовладельцы не решились поручить вам команду вследствие вашей молодости, несмотря на все ваши старания для них?
— Напротив того, они предлагали мне и даже просили, но я предпочел приобрести «Аврору» — это моя собственность.
— Слава тебе, Господи! Теперь будет хоть один честный человек среди судовладельцев.
— Мрамор, но вы знаете, вас ждет в Нью-Йорке кругленькая сумма — тысяча четыреста долларов, часть вашей награды и жалованье.
Мрамор вытаращил глаза. Человек редко остается равнодушным к деньгам, и Мрамор повеселел при этом известии. Затем он пристально посмотрел на меня и почти грустно сказал: — Милс, если бы у меня была мать, как бы я ее осчастливил на старости лет! И зачем это деньги достаются людям, у которых нет матери!
Я дал ему успокоиться, а потом напомнил, что мы ждем продолжения его истории.
— Итак, я вам сказал, что принялся рассуждать и решил, что вы меня потащите насильно, если я здесь останусь до следующего дня. Поэтому я сел в шлюпку, выехал из бассейна и пустился в открытое море. Когда же вы отъехали на значительное расстояние, то я возвратился в свои владения, где уж больше некому было противиться моим желаниям и бороться с моими фантазиями.
— А! Как я рад, что вы заговорили теперь иначе. Конечно, вами тогда руководил каприз, а не рассудок. И вы не замедлили сознаться в своей ошибке, мой друг, и стали скучать по родине?
— Ваша правда, Милс; хотя у меня не было ни матери, ни брата, ни сестры, но у меня была родина, друзья, что бы я там ни говорил. А, главное, я думал и тосковал о Вас, как мать, которая в разлуке с детьми.
— Бедный друг! Каким одиноким вы почувствовали себя!
— Первое время я работал над сооружением курятника; но к концу недели увидал, что куры да свиньи плохая компания для человека. И потом я вообразил сначала, что я один на острове; но, к стыду своему, я чувствовал, что меня преследует дьявол. Так вот как, Милс, что бы мы ни делали, но надо всегда иметь будущее или прошлое. А меня что ждало? Ничего. Что было? Тоже мало утешительного, оставалось лишь вспоминать о своих старых грехах.
— Я начинаю теперь понимать ваше состояние; но что же вы сделали?
— Уехал. Снарядил свою шлюпку, нагрузил ее провизией и марш в дорогу.
— Значит, владение землей Мрамора предоставлено теперь скотному двору?
— Да, Милс, и я надеюсь, что бедные животные не умрут с голоду; я позаботился о них. Уехал я два месяца спустя после вас.
— А в одиноком плавании тоже не весть какая сладость! Вы были все так же одиноки, как и на суше!
— Что вы говорите! Да разве моряк может чувствовать себя одиноким на море? К тому же, на море всегда есть дело. А большое пространство меня не пугало. Надо было только опасаться нападения дикарей. Днем я летел на всех парусах, к ночи складывал их и засыпал, как милорд. Я все время находился в прекрасном настроении духа; и один из самых счастливых моментов моей жизни был тот, когда с моих глаз исчезли верхушки деревьев острова.
— И долго продолжалось ваше плавание?
— Семь недель.
— Где же вы останавливались?
— Да нигде, пока не встретил судно, идущее из Манильи в Вальпараисо. Капитан взял меня к себе и свез туда. Из Вальпараисо я на местном судне обогнул Анды, чтобы перебраться на эту сторону. Вы помните эти чудовищные горы, покрытые сплошь снегом?
— Еще бы! Они слишком поражают зрителя, чтобы забыть их.
— Затем мы приехали в Буэнос-Айрес, откуда прибрежное судно доставило меня в Рио.
— А из Рио вы думали на «Дэнди» отправиться в Лондон, а потом при случае в Соединенные Штаты?
— Вы угадали. Но до того я провел в Рио несколько месяцев в надежде дождаться какого-нибудь «янки». Но под конец потерял терпение.
Так кончилась история Мрамора. Настала моя очередь. Мне пришлось отвечать на его бесконечные вопросы. Когда Мрамор узнал, что мисс Мертон теперь проживает в Клаубонни, он значительно подмигнул Талькотту, который улыбнулся со своей стороны. Ну, а Руперт? Ферма? Мельницы? Когда он вспомнил Неба, то последнего мы сейчас же позвали. Мрамор пожал ему руку. Он не помнил себя от радости, что опять находился среди всех нас.
— Знаете что, Милс и Роджер, — вскричал он, — я теперь точно у себя дома! Не хочу больше и вспоминать своего проклятого отшельничества. Да мне теперь страшно пройти одному через лес. Мне необходимо видеть перед собой человеческое лицо. Не оставляйте меня больше. Возьмите меня, Милс, к себе метрдотелем или суньте меня, куда хотите.
— Теперь уж мы больше не расстанемся, разве это будет по вашей вине. Я постоянно думал о вас! Да вот в последнюю бурю мы с Талькоттом вспоминали, как бы вы поступили в данном случае.
— Старые уроки принесли пользу, друзья мои; я это сразу сообразил. У «Авроры» ой, ой, какой капитан, и ветру приходится посчитаться с ним!
Решено было, что Мрамор примет на себя команду одной вахты и будет делать все, что найдет нужным. А когда Талькотта назначат капитаном, чего, наверное, не придется долго ждать, тогда он на всю жизнь сделается моим главным помощником. Я' обернул все в шутку, прозвав Мрамора «Командором» и прибавив, что только в качестве такового он остается у меня на борту. Что же касается денежного вопроса, то в моей каюте лежал целый мешок долларов — он мог брать оттуда, сколько угодно. Ключ от шкатулки был предоставлен в его распоряжение. Никто так не радовался всему этому, как Неб. Он был положительно влюблен в Мрамора с того момента, как тот вытянул его за ухо из трюма «Джона».
— Однако, Милс, ваши пассажиры сущие твари! — сказал Мрамор, поглядывая сверху на трио, разгуливающее по палубе. — В первый раз в жизни встречаю капитана, вынужденного лезть на мачту, чтобы поговорить на свободе.
Побеседовав еще немного, мы все спустились, и я представил Мрамора своим пассажирам, после чего все вошло опять в свою колею.
Но в тот же день я услышал разговор между Мрамором и Бригамом. Дамы побоялись задавать вопросы такому неотесанному моряку.
— Вы, кажется, совсем неожиданно попали сюда, капитан Мрамор? — спросил господин для начала.
— Вовсе нет. Я ждал «Аврору» больше месяца именно в этих краях.
— Как это странно! Я не понимаю, как это можно предвидеть подобную вещь?
— Знаете вы сферическую тригонометрию, милостивый государь?
— Признаюсь, я не особенно силен в науках, хотя с математикой немного знаком!
— В таком случае, всякое объяснение является бесполезным. Вот если бы вы знали тригонометрию, то мои толкования были бы для вас так же ясны, как дважды два — четыре.
— Вы, кажется, уже давно знакомы с капитаном Веллингфордом?
— Мало, — резко ответил Мрамор.
— Бывали ли вы когда-нибудь в том месте, которое он называет Клаубонни? Какое смешное название, не правда ли, капитан?
— Ничего тут нет смешного. Я знаю одну ферму, которая называется «Scratch» (Царапина), и это премиленькое местечко.
— У нас не имеют обыкновения давать названия фермам.
— У вас это возможно. У нас же таков обычай. Так и знайте.
Мистер Бригам был не настолько глуп, чтобы не понять урока, данного Мрамором. Больше он не приставал к нему с вопросами.
По приезде в Бордо, выгрузив мой товар, я запасся новым. Сначала я намеревался вернуться в Нью-Йорк, чтобы отпраздновать день своего совершеннолетия. Но сплетни Бригамов охладили мое желание побывать в Клаубонни. Мне предложили доставить в Россию, в Кронштадт, партию вина и водки, и я согласился.
Я отправился по Балтийскому мор в конце августа. Хотя путешествие продолжалось долго, но бури не было, и я прибыл благополучно на место. Пока я стоял в Кронштадте, ко мне обратились консул Соединенных Штатов и купец торгового американского судна с просьбой уступить им Мрамора для доставки судна в Нью-Йорк, так как их капитан с помощником умерли от оспы. Напрасно я уговаривал Мрамора согласиться, он упорно отказывался. Тогда я предложил Талькотту команду над «Гиперионом». Хотя мне жаль было отпускать его, но моему юному другу представилась возможность выдвинуться. «Гиперион» тотчас же отплыл, и, к моему великому горю, я никогда не мог узнать о его участи; по всей вероятности, он погиб.
Мрамор занял место Талькотта и, таким образом, сделался моим старшим лейтенантом. Русское правительство поручило мне доставить груз в Одессу.
Мы предполагали, что величественная Порта беспрепятственно пропустит американское судно, но в Дарданеллах мне велено было поворотить назад: пришлось оставить груз ца Мальте, откуда я направился в Ливорно. Предоставив Мрамору попечение о погрузке, я предпринял экскурсию в Тоскану и Этрурию. Побывал в Пизе, Лукке, Флоренции. Здесь церкви и галереи поглотили все мое внимание. Однажды, когда я осматривал собор, вдруг кто-то довольно громко позвал меня. Оборачиваюсь и вижу — Бригамов. Вы можете судить, какой град вопросов и рассказов посыпался на меня. Где я был? Где Талькотт? Где стоит судно? Они же только что из Парижа. Видели французского консула, обедали с Ливингстоном, видели Лувр, потом Женеву, озеро и прочее.
Я не мог дождаться конца. Они извергали по тысяче слов в минуту, перебивая друг друга.
— Кстати, капитан Веллингфорд, — завела свою шарманку Жанна, лишь только Сара остановилась, чтобы передохнуть, — вы ведь знакомы с бедной миссис Брадфорт?
Я утвердительно наклонил голову.
— Так я говорила вам! — вскричала опять Сара. — Она умерла и, конечно, от рака! Какая ужасная болезнь, и как верны оказались мои сведения!
— И она все оставила сыну своего кузена, молодому Гардингу, — вмешалась Жанна. — А сестре его, такой милой особе, не достанется ни одного доллара. Как это жестоко!
— Погодите, это еще не все, — добавила Сара, — говорят, что мисс Мертон, молодая англичанка, которая производит фурор в Нью-Йорке, просватана за Гардинга, который уже отказался поделиться со своей сестрой наследством.
Бригамы разглагольствовали еще целый час и взяли с меня обещание зайти к ним в отель. Но в тот же вечер я уехал в Ливорно, послав им, ради вежливости, извинительное письмо.
Я не верил и наполовину тому, что они мне порассказали; однако не бывает дыму без огня: была же тут частица правды. Но неужели миссис Брадфорт сделала такую вопиющую несправедливость, лишив Люси наследства и оставив все Руперту? Мне не терпелось выяснить этот вопрос; если у Люси нет ничего, я ей немедленно сделаю предложение. Эндрю Дреуэтт теперь разочаруется и отступит. Какой я был дурак, что молчал столько времени! Но мог ли я надеяться, что моя бесценная Люси полюбит бедного моряка, непрестанно рыскающего по свету? Я дошел до того, что стал сожалеть о счастье Руперта. Очень возможно, что он сочтет своим нравственным долгом уделить кое-что своей сестре; а каждый его доллар будет для нас новой преградой.
Теперь я сгорал от нетерпения вернуться скорей на родину. Окончив погрузку, мы двинулись в путь.
В Гибралтарском проливе к нам подошел английский фрегат, возвестивший нам об объявлении войнымежду Францией и Англией; в этой борьбе должен был принять участие весь христианский мир.
В Атлантическом океане я всячески старался избегать всех встреч и благополучно избежал их. Тут английский корвет пустился за нами в погоню, но мне удалось удрать.
Переплыв мель, я, по обыкновению, взял лоцмана и бросил якорь около Койнти, любимого места остановки Мрамора. Прошел ровно год с тех пор, как я возвратился сюда на «Кризисе».
По выходе из контор, с которыми у меня были дела, я направился в отель Сите и, при повороте на Уолл-стрит совсем неожиданно встретил Руперта. Он шел скорыми шагами; увидев меня, он как бы удивился и сконфузился, но все же поспешил сделать вид, что обрадовался мне. Он был в трауре, но тем не менее одет по последней моде.
— Веллингфорд! — воскликнул он. Это в первый раз, что он не называл меня Милс. — Откуда это вы свалились как снег на голову? О вас ходило столько разных слухов, что теперь ваше появление произведет такой же эффект, как явление здесь самого Бонапарта. А ваше судно?
— Вы знаете, что мы один другого не покидаем; разве только крушение или смерть могут разлучить нас.
— Вот именно так я и говорил всегда этим дамам: «Вы увидите, Веллингфорд, если женится, то только на своей «Авроре». Но у вас совсем цветущий вид; знаете, вы на море хорошеете!
— Мне нечего жаловаться на свое здоровье. Но что же вы мне ничего не говорите о наших? Что поделывают наши друзья? Ваш отец?
— Он сейчас в Клаубонни. Вы ведь знаете его. Никакая материальная перемена не заставит его не считать свою убогую церковь — собором, а своих прихожан — епархией.
— Прекрасно, но рассказывайте же мне о себе. — Я заранее дрожал при мысли услышать, что Люси уже замужем. — Как поживает Грация?
— О, Грация, как же это я забыл ее?! Надо было начать с нее. Увы! Мой милый капитан, я не стану скрывать от вас правды; ваша сестра теперь совсем не то, чем вы ее оставили, по крайней мере, я опасаюсь за ее здоровье, потому что не видал ее целую вечность. Осень она провела с нами, на Рождество же захотела уехать к себе, объясняя это тем, что ее семья всегда проводила праздники в Клаубонни. С тех пор она не возвращалась, но я боюсь, что она плоха. Вы знаете, что Грация всегда была хрупким созданием; она настоящая американка! Ах, Веллингфорд, наши женщины не отличаются здоровьем, то ли дело англичанки!
Вся кровь бросилась мне в лицо. Я насилу удержался, чтобы не столкнуть этого мерзавца в яму, но, несмотря ни на что, он был брат Люси; затем я не имел доказательств, что он давал Грации повод думать, что он ее любит, и я обязан был устранить все, что могло бы так или иначе компрометировать ее. А потому я постарался заглушить свой гнев, который просто душил меня.
— Это очень печальная новость, — ответил я. — Грация такой человек, который нуждается в нежной заботе и ласке; а я то все плавал в погоне за деньгами вместо того, чтобы сидеть в Клаубонни около больной сестры! Я себе никогда не прощу этого!
— Деньги вещь хорошая, капитан, — ответил Руперт с выразительной улыбкой. — Но зачем преувеличивать нездоровье Грации, она поправится. Надеюсь, что ваши путешествия были выгодны?
— А Люси? — прервал я его, не считая нужным отвечать. — Где она теперь?
— Мисс Гардинг в городе, в ев… то есть в нашем доме на Уолл-стрит, но она каждое утро ездит на дачу, так как невыносимо все время оставаться здесь, среди раскаленных кирпичей. Ах, да! Я забыл: вы не знаете о постигшем нас несчастии?
— Мне сообщили в Италии о смерти миссис Брадфорт, и, видя вас в трауре, я заключил, что это правда.
— О, Боже мой, да! Мы лишились незаменимой женщины. Она была для нас второй матерью.
— Миссис Брадфорт назначила вас своим наследником? Надо поздравить вас с таким счастьем. А Люси? Неужели она совсем забыла о ней?
Руперт что-то пробормотал; я видел, что он точно жарился на углях. Он долго не мог решиться довериться мне; наконец, дойдя до самого маломодного квартала, начал: — Вы знаете, Милс, что миссис Брадфорт была довольно оригинальная особа, хотя с добрым сердцем. У женщин вообще странные идеи, а у американских в особенности. Итак, миссис Брадфорт сделала завещание…
— Которым, полагаю, она разделяет свое состояние поровну между вами и Люс*и, к великому неудовольствию мисс Мертон?
— Не совсем так! Милс, удивительная чудачка и капризная женщина эта миссис Брадфорт. В своем завещании она оставляет все решительно, движимое и недвижимое имущество, моей сестре.
Я был сражен. Все мои надежды рушились.
— А кого она назначила душеприказчиком? — спросил я после небольшого молчания, предвидя заранее, что произойдет, если это предоставлено Руперту.
— Отца. У него теперь по горло дел. К счастью, ее дома в хорошем состоянии; деньги помещены под верное обеспечение или в акциях. Все вместе взятое приносит семь тысяч долларов чистого дохода.
— И все это принадлежит Люси! — вскричал я в невыразимой скорби, чувствуя, что я безвозвратно теряю ее.
— Пока, конечно, хотя, видите ли, я считаю ее собственницей только одной половины. Ведь женщины считают всех молодых людей мотами. Конечно, они рассуждали между собой Так: «Руперт добрый мальчик, но он еще молод и живо растранжирит все деньги. А потому, Люси, я оставляю все вам в завещании; но, конечно, вы потрудитесь отдать вашему брату половину или даже две трети, как старшему из вас, лишь только будете совершеннолетней и вправе распоряжаться самостоятельно». Но вы знаете, что Люси только девятнадцать лет, следовательно, надо ждать еще два года.
— Люси известны намерения ее благодетельницы? И есть ли у вас доказательства?
— Доказательства! Да я готов принести присягу, что оно так. Разве это не благоразумно! Разве я не имею право ждать этого? А потом, слушайте. Между нами: у меня сейчас две тысячи долгу; а она не оставляет мне ни одного доллара, чтобы расквитаться с законными кредиторами. Женщина, такая набожная, не могла поступить таким образом, не будь у нее дальнейших видов. И раз она назначила Люси хранительницей капитала — дело объясняется просто.
— Но Люси, что она говорит?
— Вы знаете ее, фраз она не любит и пока молчит, хотя по всему видны ее намерения. Начала она с того, что поручила отцу заплатить за меня долги, затем она назначила мне ежегодную пенсию в тысячу пятьсот долларов. Вы видите, Милс, я ничего не скрыл от вас, но поймите, что у меня нет ни малейшего желания кричать об этом во всеуслышание. Хорош бы я был, если бы все узнали, что один из блестящих молодых людей Нью-Йорка зависит от своей сестры, которая моложе его на три года! Да на меня все стали бы указывать пальцем! А ввиду этого я сказал правду только самым близким. Все думают, что наследник — я, а у Люси — ничего нет. Прекрасное средство отодвинуть на задний план всех искателей приданого.
— А что говорит об этом некий Эндрю Дреуэтт? Когда я уезжал, он был — сама преданность, и я никак не думал, что найду здесь мисс Гардинг.
— По правде сказать, Милс, мне самому казалось, что они поженятся. Но вот умирает миссис Брадфорт, затем наступает траур. Но я доволен поведением Эндрю: он знает, что я друг ему. У него хороший тон, он прекрасно поставил себя в свете, имеет порядочное состояние; и я повторяю Люси время от времени, что лучшей партии ей нечего и желать.
— Как же ваша сестра относится к этим внушениям?
— О, презабавно, как все девицы. Она краснеет, иногда сердится, потом начинает смеяться, дуться и говорит: «Какая экстравагантность! Замолчишь ли ты, Руперт, ты с ума сошел». Однако прощайте, мне пора в театр: сегодня играет Купер, он теперь в моде.
— Руперт, еще одно слово. Вы ничего не сказали, здесь ли Мертоны?
— Мертоны? Конечно, здесь. Полковник нашел себе место, и климат здешний по нем. Кроме того, у него отыскались родственники в Бостоне и, кажется, он ждет оттуда какого-то наследства. Мертоны! Да что стал бы делать без них Нью-Йорк?
— Значит, мой старый приятель тоже продвинулся по службе, потому что вы его зовете полковник?
— Вы думаете? Но его еще чаще называют генералом. Вы должно быть ошибались, думая, что он майор, здесь его иначе не зовут, как полковник или генерал.
— Тем лучше для него. Прощайте, Руперт, я не выдам вас и…
— И что?
— Кланяйтесь от меня Люси. Скажите, что я желаю ей всевозможного счастья в ее новом положении и что я постараюсь повидать ее перед отъездом.
— Разве вы не придете в театр? Купер стоит, чтобы посмотреть его. Отелло — его коронная роль.
— Навряд ли приду. Не забудьте же поклон сестре, прощайте.
Когда мы расстались, я долго не мог прийти в себя от всего услышанного. Я решил завтра же отправиться в Клаубонни; здоровье сестры не на шутку тревожило меня. Я машинально пошел по набережной, навестил «Аврору» и обменялся несколькими словами с Мрамором, потом возвратился на берег. Повинуясь какому-то тайному внушению, я прошел парком и очутился у двери театра. В надежде увидеть Люси, я взял билет в амфитеатр, но ошибся в расчете, не зная расположения мест: партер был бы удобнее для наблюдений.
Зал был переполнен. Купер сводил всех с ума. Оглядев публику, я заметил Руперта по его курчавым волосам; он сидел рядом с Эмилией; потом майор — и около него молодая дама, должно быть, Люси. Меня охватила нервная дрожь, лишь только я узнал ее. Сначала мне видна была только верхняя часть ее лица, но как только она обернулась в сторону майора со своей очаровательной, открытой улыбкой, сомнения мои исчезли, это была она.
В ложе оставалось два незанятых места. Вскоре дверь открылась; все встали, и в ложу вошел Эндрю Дреуэтт под руку с пожилой дамой, наверное с матерью. Он устроился так, что поместился около Люси, а майор занялся старушкой! Все это было в порядке вещей, но я невыносимо страдал.
Из пьесы я ровно ничего не слышал; все мои мысли сосредоточивались на Люси. Но чем больше я думал, тем больше чувствовал, что мои шансы совсем упали, и я поднялся, чтобы выйти из театра.
Однако как же уйти, не увидав даже хорошенько лица Люси?
Я нашел местечко, где, оставаясь сам незамеченным, мог разом разглядеть лица шести особ, занимавших переднюю ложу. Майор и миссис Дреуэтт мало интересовали меня.
Эмилия дышала здоровьем и счастьем; я видел, что она в восторге от ухаживаний Руперта, который так и увивался около нее, но для меня это было безразлично.
Но Люси, о которой я даже не упоминаю, честная, доверчивая, обожаемая моя Люси! Она была прекраснее, чем когда-либо. Сколько кротости в ее улыбке, какое выражение во взгляде, сколько грации в каждом ее движении и как ей к лицу полутраур! И подумать, что она потеряна для меня, что мы теперь чужие друг для друга! При этой мысли я зашатался; сильный, здоровый моряк, закаленный в работе, сделался слабее малого дитя, крупные слезы потекли по щекам моим, мне трудно было скрыть свое малодушие от окружающих.
Но вот трагедия кончена, занавес спущен, партер редеет; а я сижу, как пригвожденный, не будучи в силах двинуться с места, оторвать от нее своего восхищенного взора, я забыл всех и все; и вдруг я услышал голос, заставивший меня вздрогнуть: то был голос Люси. Наши глаза встретились, она протягивала мне руку. Меня узнали и обрадовались, как старому другу.
— Милс Веллингфорд! Вы приехали, а мы ничего не знали!
Очевидно, Руперт не сказал ни слова о моем возвращении и нашей встрече на улице. Ему стало неловко, и он постарался вывернуться.
— Как это я забыл сказать тебе, Люси, что встретил сегодня капитана Веллингфорда, когда шел за полковником и мисс Мертон! О, мы много разговаривали с ним, и я могу рассказать тебе о нем.
— Я очень счастлив, — сказал я, — что нашел мисс Гардинг совершенно здоровой и что могу засвидетельствовать мое почтение своим бывшим пассажирам.
Поздоровавшись с ними за руку, я раскланялся с Дреуэттом, который очень вежливо уступил мне свое место. Чего ему было опасаться? Какой-то судовладелец, который не сегодня-завтра уедет; пусть мол себе потешится. Я же тут останусь полновластным хозяином, — все это я читал в выражении его лица.
— Мерси, мистер Дреуэтт, — сказала Люси. — Ведь мы с мистером Веллингфордом старые друзья, и мне многое надо рассказать ему. Идите же сюда, Милс, и начинайте вашу историю.
Никто не слушал маленькую пьесу после трагедии; я рассказал о своем путешествии, о Мраморе, поговорили с майором о миссис Брадфорт'и ее наследстве. Не знаю, с какой целью Руперт морочил майора, сказав ему, что покойница оставила все Люси с тем, что она может выйти замуж лишь с согласия брата.
Как только стали собираться уходить из театра, Руперт в беспокойстве отвел меня в сторону и шепнул мне на ухо: — Милс, все, что я вам говорил, должно остаться между нами, это семейная тайна.
— Не беспокойтесь; все прекрасно устроится. Вы знаете, что я вам сказал.
Люси кого-то искала глазами; ей подавали карету.
Майор проводил миссис Дреуэтт до экипажа, куда она села вместе с сыном. Это обстоятельство давало мне возможность провести с Люси несколько счастливых минут. Она заговорила со мной о Грации, сказав, что они видятся очень редко, чего прежде никогда не бывало, что напрасно она умоляла Грацию поселиться вместе с ней, а самой ей некогда ездить в Клаубонни. Руперт утверждает, что ее, Люси, присутствие необходимо в Нью-Йорке — надо спешить с окончанием дел, не терпящих отлагательств.
— Грация слишком скромна, — сказала она тоном упрека. — Надеюсь, что вы-то не последуете ее дурному примеру. Она хочет дать мне понять, что имеет свой собственный угол. А когда вы были богаты, а я — бедна, разве я краснела за то, что жила у вас?
— Мерси, Люси, мерси! Но это не то. Вы слышали о здоровье Грации?
— О, Руперт говорил мне, что она чувствует себя прекрасно. Но я должна поскорей увидеть ее. Грация и Люси рождены не для того, чтобы расстаться друг с другом. Вот и карета. Вы зайдете ко мне завтра утром?
— Нет, не могу. Я уезжаю завтра в Клаубонни при начале отлива, в четыре часа утра. Спать буду в шлюпке.
Майор подсадил ее в карету, а я долго еще стоял, смотря ей вслед.
Я пришел к «Веллингфорду» около одиннадцати часов и нашел там Неба, ожидающего меня с багажом. Я не мог дождаться завтрашнего дня и велел немедленно распустить паруса. В Клаубонни мы прибыли в восемь часов утра.
Лишь только я вышел на берег, мне встретился мистер Гардинг. Как и всегда, добрый старик несказанно обрадовался мне.
— С благополучным приездом, дорогое дитя мое! — воскликнул он, увидев меня издалека. — А, Милс, когда же наступит конец вашему честолюбию? Довольно вам гоняться за деньгами; разве в них счастье?
— Что бы там ни было, дорогой мой, — ответил я, — но я скорблю о потере вашей уважаемой родственницы; позвольте поздравить вас, что достояние ваших предков перешло в ваши руки. В этом смысле оно для вас должно быть дорого.
— Конечно, друг мой. Но все принадлежит не мне, а Люси. Вот я могу сказать правду, хотя Руперт скрывает ее от всех. Я назначен душеприказчиком, и мне приходится теперь делать столько расчетов, вычислений, выдавать расписок, что я не знаю, выдержу ли долго; мне едва хватает времени на мои духовные обязанности.
— Ничего, дорогой мой, за вас я спокоен. Но что Грация, вы ничего мне не говорите о ней?
Мистер Гардинг вдруг переменился в лице.
— А, Грация! — ответил он нерешительно. — Она здесь, милое дитя, но ни ее прежней веселости, ни ее здоровья как не бывало. Я за нее вдвойне радуюсь вашему возвращению. Я серьезно опасаюсь за нее; надо непременно позвать доктора. Она всегда казалась не от мира сего, теперь же она представляется мне серафимом, оплакивающим грехи человечества.
— Я боюсь, не опасна ли болезнь Грации?
— Будем надеяться, что нет, дитя мое. Она изменилась, это верно, но теперь ее ум, мысли, привязанности — все обращено к Богу. Она читает только религиозные книги, мечтает, и я убежден, что все остальное время она проводит в молитве. Вот почему она избегает общества и, несмотря на всю свою любовь к Люси, отказывается от ее приглашений погостить в Нью-Йорке, хотя отлично знает, что Люси не может ездить в Клаубонни.
Мне теперь стало ясно. Каждое слово опекуна раздавалось в моих ушах, подобно погребальному звону. Как я любил мою сестру!
— Грация ждет меня? — осмелился я, наконец, спросить, хотя голос мой сильно дрожал.
— Да, конечно, и очень обрадуется увидеть вас. Ведь вы, Милс, для нее первый на свете после Бога!
Как бы я был счастлив, если бы это была правда! Но увы! Я знал, что оно было не так.
— Люси думает побывать летом в Клаубонни? — спросил я.
— Надеюсь, хотя она не может располагать своим временем. Вы видели ее брата, Милс, не правда ли?
— Я встретил его на улице, затем видел в театре с Мертонами и Люси. Молодой Дреуэтт был тоже там, со своей матерью.
Добрый пастор посмотрел мне прямо в глаза.
— Что вы думаете об том молодом человеке? — спросил он, сам того не подозревая, что вонзает мне нож в самое сердце. — Нравится он вам?
— Я понимаю, вы намекаете на то, что мистер Дреуэтт просил руки мисс Гардинг.
— Я бы вам не доверился, если бы сам Дреуэтт не говорил бы об этом всем и каждому.
— Конечно, ввиду устранения других претендентов, — сказал я с горечью, не в силах будучи побороть себя.
Мистер Гардинг показался удивленным и даже рассерженным моим замечанием.
— Я от вас не ожидал, этого, дитя мое, — сказал он. — Зачем видеть в людях дурное? Чего же тут неестественного, что Дреуэтт старается обеспечить за собой право на Люси? И какое в том зло, что он говорит вслух о своих чувствах?
Я был не прав и вполне заслужил этот урок, а потому и постарался смягчить свою вину: — Мое замечание неуместно, я сознаюсь в этом, тем более, что его ухаживания начались еще до смерти миссис Брадфорт, следовательно, у него нет корыстных целей.
— Совершенно верно. Вы привыкли к Люси с самого детства, любите ее, как сестру, и вам, понятно, странно, что она может возбудить серьезную страсть, но вы сами знаете, что она действительно обаятельна, хороша собой да и вообще прекрасная девушка.
— Кому вы это говорите и кто в этом убежден более меня?! Но что касается Грации, — я задыхался, — мне всегда казалось, что она любит жизнь, теперь же она всецело отдается Небу!
— Хотя я ничего не вижу опасного для здоровья молодой девушки в такой религиозной экзальтации, но наша обязанность, по мере сил и возможности, привести ее в себя.
Разве я мог объяснить старику настоящую причину болезни моей сестры? Грация не могла ни с того, ни с сего впасть в такое состояние, у нее всегда было столько здравого смысла во всех суждениях! Я угадывал, что она была оскорблена и разочарована в своей привязанности к Руперту, обманута его пустым тщеславием и эгоизмом. Мы с мистером Гардингом заговорили о ферме9 о хозяйстве, и я понемногу настолько овладел собой, что мог спокойно увидеть Грацию.
Перед домом меня встретила целая толпа негров, кричавших: «Здравствуйте, хозяин! С благополучным приездом!» Но Грация ждала меня; протолкавшись сквозь толпу, я вошел в дом. У двери стояла Хлоя, негритянка, дальняя родственница Неба, исполнявшая у Грации роль горничной. Она мне приглянулась, сделала реверанс и казалась в восторге, что видит своего молодого хозяина.
— Мисс Грация послала меня сюда, хозяин, сказать, что она ждет вас в семейной зале.
— Спасибо, Хлоя. Позаботьтесь, чтобы никто не помешал нам. Я больше года не видел свою сестру.
— Конечно, да, хозяин. А Неб, где теперь этот «парень»?
— Он придет поцеловать вас через десять минут, Хлоя, а пока ведите себя хорошенько.
— О, как же! Мисс Грация обучила меня всему.
Но мне было не до болтовни, я скорыми шагами направился к нашей заветной комнате, руки мои так дрожали, что я насилу нашел задвижку. Открыв дверь, я приостановился, думая, что сестра, по обыкновению, бросится в мои объятия. Но в доме царила мертвая тишина, точно тут находился покойник. Грация сидела на кушетке, будучи не в силах подняться и двинуться от слабости и волнения. У меня не хватает слов, чтобы описать, что я чувствовал при виде ее. Я был подготовлен к тому, что она изменилась, но не ожидал найти ее стоящей одной ногой в могиле.
Грация слабо протянула мне руки; я бросился к ней, сел около нее и осторожно привлек ее к себе, как мать нежно любимое дитя. Несколько минут мы оставались так, молча, смешивая наши общие слезы и рыдания.
— Как Бог милосерден, — сказала она, наконец, — что вовремя возвратил мне тебя! Я боялась, что ты приедешь слишком поздно.
— Грация, родная моя, бесценная, что ты хочешь этим сказать? Что с тобой?
— Разве надо объяснять тебе, Милс, разве ты сам не понимаешь?
Я ничего не ответил, а только пожал ей руку? Я слишком хорошо понимал эту ужасную историю. Но для меня оставалось загадкой, как это Грация могла так глубоко любить такого ничтожного и пустого человека. Я еще не знал, до чего доходит ослепление женщины к тому, кого она искренно любит; она находит в своем кумире всевозможные совершенства, какие ей вздумаются. В невыразимой душевной скорби я проговорил довольно громко: «Подлец!» Грация, остававшаяся до этой минуты склоненной на моем плече, вдруг подняла голову. Она казалась ангелом, спустившимся на землю. От ее красоты веяло небесным сиянием. Однако ее взгляд принял выражение грусти и упрека.
— Это нехорошо, брат, — торжественно проговорила она. — Бог велит нам не то, я не этого ждала от тебя, единственного человека, который меня любит на земле.
— Но как же ты хочешь, чтобы я простил этому негодяю, который так долго обманывал мою бедную сестру, который обманывал всех нас и который бросает тебя теперь для другой из-за глупого тщеславия?
— Милс, дорогой мой, выслушай меня, — возразила Грация, судорожно сжимая мои руки в своих. — Ты должен заглушить в себе всякий гнев, чувство мести, даже оскорбленное самолюбие. Принеси мне эту жертву. Если бы я была виновата, я готова принять всякую кару; но все мое преступление в том, что я не смогла справиться со своим чувством; неужели же за это даже после смерти я не буду иметь покоя и мое имя будет связано с двусмысленными сплетнями, вызванными вашей ссорой?! Потом, вспомни, что вы жили, как родные братья; вспомни нашего доброго Гардинга, твоего опекуна; подумай о моей дорогой, верной Люси…
— Да, верная Люси, которая остается в Нью-Йорке, когда ее место — около тебя!
— Ей неизвестно, в каком я состоянии, ни причины тому. А теперь, Милс, — добавила она с ангельской улыбкой, — я слаба, как малый ребенок, со мной много возни. Но ведь ты будешь за мной ухаживать, не так ли?
Но, мой добрый брат, прежде чем выйти из этой комнаты, ты мне должен дать одно обещание.
— Разве я в чем-нибудь отказываю тебе? Но, Грация, я согласен только при одном условии.
— Каком? Я заранее соглашаюсь на все.
— В таком случае обещаю тебе не спрашивать у Руперта отчета о его поведении, да и вообще не делать ему никаких вопросов, ни даже упреков, — добавил я, читая мольбу в глазах Грации, требовавшей большего…
Последнее обещание вполне удовлетворило ее. Она поцеловала мою руку, и я почувствовал, как на нее скатилась горячая слеза.
— Теперь говори мне свое условие; каково бы оно ни было, я все принимаю.
— Ты должна предоставить мне полное попечение о твоем здоровье и позволить мне позвать сюда доктора и всех, кого я найду нужным.
— Только не его, Милс, ради Бога!
— Не беспокойся; его присутствие выгнало бы меня самого из дома. Ну, а на все прочее согласна? — Кивнув утвердительно головой, Грация упала ко мне на грудь. Силы ее истощились. Я позвал Хлою, и мы вместе увели больную в ее комнату.
Мне понадобилось немало времени, чтобы оправиться после этого свидания. Запершись у себя, я горькими слезами оплакивал мою сестру; я ее оставил здесь такой свежей, прекрасной, хотя, быть может, уже тогда червь начинал точить ее сердце. Когда я успокоился, то принялся за письма. Написав сначала Мрамору, сообщив ему имена наиболее известных докторов, я просил его привезти первого, оказавшегося свободным.
После некоторых колебаний я решился написать Люси. Хотя она и предпочитала меня Эндрю Дреуэтту, все же она была по-прежнему привязана к Грации и не замедлит приехать в Клаубонни, как только узнает истину.
По ту сторону реки проживал очень знающий доктор, Бард, к сожалению, переставший практиковать. Я и ему написал наудачу, умоляя приехать в Клаубонни. Затем отослал Неба с моими посланиями. — Лишь только я окончил свою корреспонденцию, «как ко мне явилась Хлоя сказать, что меня зовет Грация.
Я ее нашел лежащей на постели. На первый взгляд она показалась мне лучше, но это было ошибочное впечатление. Долгие страдания при ее одиночестве и скрытном характере вконец подточили ее силы, и ее здоровью угрожала серьезная опасность.
Не поднимая головы, она попросила меня рассказать все подробности моего последнего плавания, которое ее, видимо, очень интересовало.
Какой милой улыбкой оживилось ее лицо, когда я сообщил ей о своих сплетниках и о приключениях Мрамора. Я был так рад, что мне удалось хоть временно рассеять ее.
Моряки вообще редко молятся, хотя должны были бы почаще обращаться к Богу среди постоянных опасностей; но я не забывал уроков детства и в трудную минуту прибегал к молитве. И теперь, как только я возвратился опять в свою комнату, я бросился на колени, умоляя Создателя сохранить сестру мою, а также и нашего мистера Гардинга и Люси.
Да, я признаюсь в этом открыто и крайне жалею тех, кто вздумал бы поднять меня на смех.
На следующее утро я провел с Грацией не больше одной минуты. С некоторого времени она взяла себе за обыкновение завтракать у себя в комнате, и в мой короткий визит к ней она показалась мне гораздо спокойнее, что воскресило во мне надежды на будущее.
Мистер Гардинг захотел непременно отдать мне полный отчет по своей опеке. Не желая противоречить ему, я согласился выслушать его и исполнить все формальности.
Само собой разумеется, все счета оказались поразительно точными. Расписавшись, где следовало, я сделался полновластным владельцем всего моего имущества. В общем, у меня оказалось тридцать тысяч долларов, не считая доходов с фермы. С какой радостью я отдал бы все, чтобы возвратить Грации здоровье и счастье!
Покончив со счетами, мы с Гардингом отправились верхом обозревать все земли, прилегающие к Клаубонни.
Когда мы проезжали мимо его старого домика, добрый пастор стал восторгаться красотой его местоположения. Он продолжал любить Клаубонни, но его пасторский дом был для него еще дороже.
— Я родился здесь, Милс, — сказал он, — прожил многие счастливые годы, как муж, отец и, надеюсь, как верный пастырь моего маленького стада. Правда, церковь святого Михаила в Клаубонни не может сравниться с Троицей в Нью-Йорке; но здесь также можно спасти свою душу. Сколько верующих христиан я видел молящимися перед ее скромным алтарем и между ними ваших незабвенных родителей и предков! Я надеюсь еще увидеть тут же вторую миссис Милс Веллингфорд. Женитесь, пока вы молоды, друг мой; такие супружества — самые счастливые, ибо жизнь перед ними.
— Но ведь вы бы не хотели, чтобы я женился раньше, чем найду такую женщину, которую мог бы серьезно любить и уважать?
— Сохрани вас Бог от этого, дитя мое! Но у нас так много женщин, достойных вашей привязанности. Да, я вам могу назвать их.
— Пожалуйста, прошу вас. Ваша рекомендация для меня много значит.
— С удовольствием, милый мой. Во-первых, мисс Гервей, вы знаете Кэтрин Гервей из Нью-Йорка? Эта девушка с прекрасными задатками и вполне подходит для вас.
— Да, но она уж очень некрасива.
— Да что такое красота, Милс? Это вещь — скоропроходящая.
— Однако вы сами руководствовались иной теорией на практике. Мне говорили, что миссис Гардинг была замечательно хороша собой.
— Это правда, — просто ответил он. — Но в таком случае, если Гервей вам не нравится, что вы скажете о Жанне Гарвуд?
— Она очень красива, но не для меня. Но отчего вы между всеми девушками не называете вашей дочери?
Я сказал эти слова с отчаянной решимостью и в страхе ждал ответа.
— Люси! — вскричал Гардинг, вдруг повернувшись ко мне и пристально на меня глядя, что доказывало, что он не допускал мысли о подобном сближении. — В самом деле, отчего бы вам не жениться на Люси?… Ведь между вами нет никакого родства, хотя я привык смотреть на вас, как на брата и сестру. И что вы не подумали об этом раньше, Милс! Лучше этого ничего нельзя желать, и я заставил бы вас бросить ваше море. Как обидно, что вам пришла эта мысль слишком поздно! И как это я сам ничего не заметил раньше!
Слова «слишком поздно», как приговор, прозвучали в ушах моих; если бы мой старый друг был понаблюдательнее, он заметил бы мое волнение. Но я уже зашел далеко, чтобы останавливаться. Надо было раз навсегда все выяснить.
— Я полагаю, что именно наше совместное воспитание и помешало нам считать это возможным. Но, бесценный опекун, отчего вы говорите, что теперь слишком поздно? А если Люси согласится?
— О, тогда дело другое.
— Вы думаете, что мисс Гардинг более не свободна, что уж она безвозвратно отдала свое сердце мистеру Дреуэтту?
— Я верил, мой дорогой мальчик, что вместе с рукой Люси отдаст и сердце. Хотя достоверных фактов у меня нет, но я убежден, что между ними взаимная склонность.
— А на чем вы основываетесь? Я сам знаю, что Люси — не кокетка, и поощрять ухаживания, не подавая надежды, она никогда не позволила бы себе.
— Я буду говорить с вами, как с родным сыном. Видя частые визиты Дреуэтта, я несколько раз собирался поговорить об этом с Люси, но так как мне хотелось предоставить ей полную свободу, и к тому же я в этом сближении не видел ничего предосудительного, то я не стал вмешиваться. Но что мне кажется особенно убедительным, это нежелание Люси оставаться с Эндрю наедине.
— Что вы и считаете главным доказательством ее чувства?
— Без сомнения. Но что вам-то, Милс? Ведь на свете много других молодых девиц.
— Да, но Люси Гардинг одна во всем мире! — вскричал я с отчаянием, говорившим больше слов.
Мой опекун даже приостановил свою лошадь, чтобы хорошенько взглянуть на меня. На его лице изображалось глубокое сочувствие. Он начал читать в моем сердце и — испугался сам своему открытию.
— Ну, кто мог подумать это, Милс? Неужели вы действительно любите Люси?
— Больше всего на свете, больше жизни, я готов целовать землю, по которой она прошла, я безумно люблю ее и думаю, что это было так с того самого момента, как я стал сознавать, что такое любовь!
— Это просто удивительно, Милс. И что вы молчали два года тому назад? Бедное дитя, мне жаль вас от глубины сердца. Я понимаю, что значит любить такую девушку, как Люси, без надежды. И к чему было настаивать сделаться моряком, когда у вас была такая уважительная причина не уезжать отсюда?
— Я тогда по молодости сам не отдавал себе отчета в том, что у меня происходит в душе. А когда я возвратился с «Кризиса», Люси вращалась в высшем кругу, и я не посмел просить ее снизойти до меня, до моряка.
— Я понимаю вас, Милс, и ценю великодушие вашего поступка, хотя и тогда, мне кажется, уже было поздно; ровно год тому назад Эндрю Дреуэтт уже заявил себя.
— Мне теперь остается одно: постараться найти счастье в море и любить только мое судно. Но последнее слово: если мистер Дреуэтт и Люси пришли к полному соглашению, отчего же они до сих пор не женятся? Или они ждут окончания траура?
— Нет, я думаю, тут другая причина; Руперт теперь зависит от сестры, а она хочет отдать половину всего, что ей оставлено кузиной; но она может сделать это только по достижении совершеннолетия, которое исполнится только через два года.
Я ничего не ответил, считая последнее предположение Гардинга возможным.
Бедный старик расстроился на весь день; я не раз слышал, как он говорил сам с собой: «Какая жалость! Как это обидно! Как бы я был счастлив иметь его своим зятем!» Эти невольные восклицания еще более усилили мою привязанность к доброму Гардингу.
Следующий день был воскресенье, и Грация пожелала отправиться в церковь, куда я свез ее в старой, но очень удобной карете, принадлежавшей матери.
Сестра казалась гораздо бодрее. О чем только мы не переговорили с ней! Я развивал перед ней свои планы на будущее. Она слушала меня с большим вниманием и мало-помалу успокоилась.
В большой тревоге ожидал я завтрашнего дня. Я встал с восходом солнца и тотчас поехал верхом навстречу «Веллингфорду».
Когда шлюпка приблизилась, я увидел в ней господина средних лет, высокого, худощавого, но с внушительной наружностью.
Это был доктор Пост, один из лучших докторов Нью-Йорка. Я поспешил поздороваться с ним; но не успел я еще, подъехав к нему, соскочить с лошади, как ко мне подбежал Мрамор.
— Вот и я, Милс! — вскричал мой лейтенант. — На этот раз далеко от соленой воды. Так вот оно, знаменитое Клаубонни! Но что это там виднеется, против холма, с какой-то машиной, вертящейся в воде?
— Это мельница, друг мой, а колесо это то самое, которое погубило моего отца. Помните, я рассказывал вам?
Мрамор грустно посмотрел на меня, как бы смутившись, что напомнил мне о столь тягостном событии, потом пробормотал: — А мне так не приходилось терять отца! Не было такого чертова колеса, которое бы могло похитить у меня того, кого я не имел никогда. Ах да, кстати, Милс, в кормовой каюте с нами приехало сюда чудо красоты.
— Это, должно быть, Люси. — И, бросив доктора и Мрамора, я одним прыжком очутился у двери каюты.
Это действительно была Люси в сопровождении пожилой негритянки и шести служанок. Мы молча обменялись рукопожатиями, и я догадался по ее беспокойному взгляду, что она боялась расспрашивать меня.
— Я думаю, что ей лучше, — сказал я, — по крайней мере, она как будто повеселела. Вчера она была в церкви два раза, а сегодня в первый раз позавтракала вместе с нами.
— Слава тебе, Господи! — с жаром проговорила Люси. Затем она села и горько заплакала. Я сказал ей, что сейчас приду за ней, а сам пошел поговорить с доктором.
Когда все вышли из шлюпки, Люси взяла меня под руку, и мы поднялись на холм, у которого нас ждала карета. Я уговорил Мрамора и доктора сесть в нее, так как Люси предпочла идти пешком.
Как бы я был счастлив, при других обстоятельствах, побыть с ней наедине! Но теперь я испытывал смущение и неловкость.
Люси же нечего было скрывать от меня, и она заговорила со мной по старому: — Наконец-то я опять в моем милом Клаубонни! Как хороши долины! Какая чудная зелень в лесах! Какой аромат! О, Милс, один день, проведенный здесь, стоит целого года жизни в Нью-Йорке!
— Зачем же вы так долго остаетесь там, вы, человек вполне самостоятельный, раз вы отлично знаете, как здесь все бывают счастливы, когда вы с нами?
— Если бы я в этом была убеждена, то никогда не решилась бы расстаться с Грацией на целые шесть месяцев.
— И вы сомневались, сомневались во мне, Люси!
— Не в вас, нет, я не о вас говорю, а о Грации.
— Странно, Люси Гардинг дошла до того, что изверилась в своей подруге детства, которая была для нее почти сестрой!
— Почти сестрой, Милс? Что бы я дала, чтобы поговорить с вами откровенно, как в былые годы!
— Кто же вам мешает? Говорите, я слушаю и отвечу вам чистосердечно.
— Но теперь есть между нами препятствие, Милс, и большое препятствие; мне незачем называть его.
— Какое же это препятствие, Люси? Умоляю вас, говорите правду, между нами и без того уже образовалась целая пропасть за эти последние два года.
— Для меня эта разлука была столь же тяжка, как и для вас, Милс, и, если хотите, я буду с вами откровенна, рассчитывая на ваше великодушие. Чтобы вам дать понять, что я хочу сказать, довольно вам назвать Руперта?
— Как, Люси, выскажитесь яснее, между нами какое-то недоразумение?
Она слегка прижала мою руку и добавила: — Милс, ведь вы любите моего отца и уважаете меня, чтобы забыть, что вы с Рупертом жили как братья.
— Грация говорила мне уже по этому поводу, я не поступлю с ним так, как он того заслуживает и как того требуют правила света.
— Это все, о чем я хотела попросить вас, Милс; благодарю вас, что успокоили меня относительно этого вопроса. Теперь я буду с вами вполне искренна; но раньше мне надо увидеть Грацию…
— Не бойтесь выдать ее тайну; я все знаю. Да, это несчастная любовь к Руперту привела ее в такое состояние.
— Какое ужасное испытание для бедной Грации! Но, может быть, усиленным уходом за ней и нашей привязанностью мы поможем горю. Хорошо, что удалось привезти опытного доктора, и, по-моему, не надо от него ничего скрывать.
— Я сам хотел посоветоваться с вами об этом. Уж слишком тяжело выставлять на показ заветные мысли Грации!
— До этого-то мы, пожалуй, не дойдем, но доктору необходимо знать, что главный корень болезни — в сердце и что о нем надобно подумать прежде всего. Но довольно об этом, Милс. Мне бы не мешало немножко успокоиться перед свиданием с Грацией. Слава Богу, мы опять в Клаубонни и по-прежнему — друзья.
Эти слова были сказаны с такой кротостью, что я готов был броситься к ее ногам.
Но всякие излияния чувств были бы теперь неуместны.
У двери Хлоя сказала нам, что мисс Грация хотела бы видеть Люси одну. Я испугался этого свидания и хотел присутствовать сам, но Люси успокоила меня, сказав, что я могу вполне положиться на нее.
Я же тем временем отыскал доктора и вкратце сообщил ему о ходе болезни.
Через час Люси вернулась, и доктор вместе с ней прошел в комнату больной, где он пробыл довольно долго. Распространяться в объяснениях он не стал. Прописал возбуждающие средства, посоветовал нам всячески отвлекать сестру от тяжелых мыслей; затем, по его мнению, необходимо было переменить для больной обстановку, если бы возможно было сделать это, не утомляя ее.
Я сейчас же предложил свой «Веллингфорд»: хотя этот шлюп был не велик, но в нем были две комфортабельные каютки.
Доктор вполне одобрил мой план. В тот же вечер мы все вместе обсуждали, что Грацию нельзя было оставлять в Клаубонни чахнуть в одиночестве.
— У меня на водах есть один пациент, который просит меня навестить его, — сказал доктор Пост, — да и мне самому хотелось бы полечиться недельку. А потому, если можно, довезите меня до Альбани, а потом продолжайте свою экскурсию, насколько это позволят силы мисс Веллингфорд.
Этот проект всем показался прекрасным. Даже Грация улыбнулась, слыша наши совещания, и целиком отдалась в наше распоряжение. Теперь только оставалось приступить к исполнению его.
На другой день рано утром я деятельно занялся приготовлениями. Мрамора тоже пригласили в нашу компанию.
К двенадцати часам все было готово. Грацию подвезли в карете, и мы с Люси помогли ей подняться на борт шлюпа. Хлое, к великому ее восторгу, разрешили сопровождать ее госпожу. Сколько раз я слышал ее возглас: «О, парень!», как только она завидит своего Неба.
Когда все были в сборе, подняли якорь.
Обогнув стрелку, «Веллингфорд» ослабил шкоты, поставил лисели и марсель и поплыл вверх по Гудзону, направляясь к ключам. По пути нам встречалась масса парусов. На палубе многих судов находились дамы, очевидно, тоже едущие на источники. Я сказал Мрамору, чтобы он постарался обратить внимание сестры на пассажиров, а потому он поспешил догнать один из шлюпов, заполненный людьми из избранного общества. На судне везли даже лошадей и экипаж.
Давно я не был так счастлив. Грация выглядела лучше, она стала спокойнее, и нервы ее утихли, а это главное. Люси, оживленная от разнообразных впечатлений, при виде раскрывавшихся перед ней зрелищ, просто сияла. Когда она оборачивалась ко мне, в ее взгляде выражалась если не любовь, то уж наверное самая искренняя дружба.
Но каждый ее жест, каждое слово, обращенное к Грации, показывали, как тесно были связаны сердца обеих подруг на всю жизнь. Мистер Гардинг тоже повеселел. Он согласился поехать с нами с условием, что мы возвратимся в Клаубонни к воскресной обедне. Просматривая предстоящую проповедь, его глаза то и дело отрывались от рукописи, чтобы полюбоваться красивым пейзажем.
Мрамор восхищался ходом «Веллингфорда». Когда мы проходили около одного шлюпа, называвшегося «Геланд», шкипер ее, не могший разобрать нашего имени, закричал нам в рупор: — Какой это шлюп?
— «Веллингфорд», из Клаубонни, только что вышел на экскурсию.
— По всей вероятности, я имею честь разговаривать с самим капитаном Веллингфордом? Тем самым, о котором мне столько говорили мои друзья, Мертоны? Они с вами возвращались из Китая. Они вспоминают о вас с большой благодарностью, говорят, что вы замечательно заботились о них и если они еще когда-либо будут путешествовать морем, то только вместе с вами.
Я насилу отделался от этого разговора. Каково мне было слышать многократное повторение имени Мертонов при Грации, до которой могли долететь эти имена? Ведь для нее это была новая пытка. Люси побледнела как полотно и изъявила желание уйти к себе в каюту, куда я и свел ее, что оказалось как раз вовремя. Грация постоянно засыпала от слабости. Полчаса спустя Люси опять пришла к нам на палубу. В это время перед нами виднелось какое-то судно. Люси вдруг заволновалась.
— Не думаете ли вы подойти к этому шлюпу? — спросила она.
— Мне казалось, что с нас довольно сплетен, но если подобные переговоры занимают вас, то с удовольствием.
Люси затруднилась ответить. Она покраснела и подумала с минуту, потом с неестественной улыбкой, столь не свойственной ее натуре, сказала: — Да, мне бы хотелось приблизиться к этому шлюпу, хотя вовсе не из тех мотивов, которые вы предполагаете.
Я видел, что ей не по себе, но не мог понять причины. Но желание Люси было для меня равносильно приказу, и я приказал Небу ускорить ход. На корме шлюпа значилось: «Орфей». Палуба его была переполнена пассажирами. В это время Люси прижалась ко мне, как бы ища у меня защиты.
— Теперь, Милс, вы будете говорить за меня в рупор; я не могу сама начать разговора при таком большом обществе.
— С удовольствием, Люси, но вы диктуйте мне то, что я должен сказать.
— Конечно, только сначала предложите общепринятые вопросы.
— Эй! «Орфей»? — сказал я довольно громко.
— Ну, что там? — ответил шкипер, вынимая изо рта трубку.
Я посмотрел на Люси, спрашивая ее взглядом: «А' дальше?» — Спросите его, там ли миссис Дреуэтт, — не господин, а миссис, мать, — сказала Люси, краснея до корней волос.
Я был так поражен, что едва оправился. Шкипер ждал с любопытством второго вопроса.
— Миссис Дреуэтт у вас? — спросил я отчетливо.
Прежде чем ответить, шкипер нагнулся к некоторым из пассажиров, не видных нам из-за паруса «Вел-лингфорда», гик которого выдвигался к стороне «Орфея».
— Миссис Дреуэтт здесь и желает узнать имяособы, осведомляющейся о ней.
— Скажите, что у мисс Гардинг есть поручение к миссис Дреуэтт от миссис Оджильви, которая едет в другом шлюпе, — сказала Люси тихим и неуверенным голосом.
Я задыхался, однако сделал последнее усилие, чтоб передать фразу. Тотчас же я услышал, что кто-то поднимается на борт судна и вслед затем увидел Эндрю Дреу-этта, со шляпой в руке и сияющей физиономией; выражение его глаз, развязность манер — все указывало на близкие отношения, существовавшие между ним и Люси. Последняя инстинктивно взяла меня под руку, и я чувствовал, что она дрожала.
Оба шлюпа были настолько близко один от другого, что они могли разговаривать, не особенно возвышая голос.
— Здравствуйте, — сказала Люси, — передайте, пожалуйста, вашей матери, что миссис Оджильви просит подождать~ ее в Альбани… Да вот и сама миссис Дреуэтт, — поспешила Люси прервать самое себя.
— У нас есть с собой что-то для вас, милая моя, — ответила миссис Дреуэтт, вежливо раскланявшись со мной. — Вы так заторопились с отъездом, получив это противное письмо — это то, в котором я умолял Люси приехать к больной подруге, — что забыли свой рабочий ящичек, а так как я знаю, что в нем много билетов, — я говорю не о банковых билетах, — то мне непременно хотелось возвратить вам его в собственные руки. Вот он, но как мне его вам передать?
Люси очень встревожилась. Она была в гостях у подруги миссис Дреуэтт. когда пришло мое письмо, и, заторопившись с отъездом, оставила свой ящик открытым. Хотя Люси ни на минуту не допускала, чтобы миссис Дреуэтт позволила себе рыться в чужих вещах и читать чужие письма, все-таки ей неприятно было видеть свои секреты в руках первой встречной. Я счел нужным вмешаться.
— Господин Дреуэтт, — сказал я после взаимного поклона, — если вы попросите остановить ваш шлюп, я сделаю то же и затем пошлю за ящиком лодку.
Это предложение заставило вопросительно взглянуть на шкипера. Он в это время сидел, облокотившись на руль, и курил. Нехотя вынув изо рта трубку, он проворчал: — Очень нужно останавливаться! Точно ветер станет потом слушаться нас. Вот что еще выдумали!
Затем он снова взялся за трубку. Видя, что с ним не сладишь, я стал придумывать другое средство, как вдруг заметил не без удивления и некоторого беспокойства, что Эндрю Дреуэтт взял ящичек из рук матери, затем бросился к нашему гику, конец которого доходил до его шлюпа. Видно было, что он намеревался дойти таким образом до нашей палубы, чтобы собственноручно передать Люси ее ящичек. Предприятие это было слишком рискованно. Конечно, все дамы заохали от ужаса. Бедная миссис Дреуэтт закрыла лицо руками, считая своего сына уже погибшим. Я боялся даже взглянуть на Люси.
Так как Дреуэтт, видимо, терял свое хладнокровие, то я решил принять меры не только в его интересах, но и в интересах коробки Люси.
Неб, не дождавшись моего приказания, сам подскочил ко мне.
— Коробка упадет в море, хозяин, — сказал он мне вполголоса. — Его ноги уже дрожат, и скоро он все выпустит.
— Что же сделать, Неб? Какое средство придумать?
— Если хозяин разрешит. Неб побежит по гику, возьмет ящик и принесет его мисс Люси.
— Что ж, иди, будь только осторожнее.
Крик Хлои был сигналом того, что Неб начал опасное шествие. Он подвигался по гику твердой поступью, невзирая на протесты Дреуэтта, не желающего посторонней помощи; Неб подошел к нему в тот момент, когда молодой человек ухватился за канат и ноги его тряслись так, что его положение внушало серьезную опасность. Лицо Неба изобразило любезную гримасу, и он протянул руку за целью своего визита.
— Хозяин Милс полагает, что лучше отдать мне ящичек мисс Люси, — сказал он со всей вежливостью, на которую был способен.
Несмотря на оскорбленную гордость, Дреуэтт не прочь был получить эту маленькую поддержку и, ни слова не говоря, отдал негру ящик, на что Неб наклонил голову, спокойно повернулся на месте и твердым шагом пошел к самой мачте, и в этот момент, когда он вспрыгнул на палубу, я опять услышал знакомое восклицание: «Парень»!
Неб с торжествующим видом преподнес Люси свой трофей, она молча передала ящик Хлое, не отрывая своего взора, устремленного на Дреуэтта, в положении которого она принимала горячее участие.
— Мерси, господин Дреуэтт, — сказала она, — теперь ящик в безопасности, вам нечего приходить сюда, мистер Веллингфорд поможет вам добраться до вашего шлюпа.
Я действительно принялся объяснять, как это сделать, но совсем неожиданно натолкнулся на два препятствия: во-первых, на самолюбие Дреуэтта, который ни за что не согласился отступить, а во-вторых, шкипер «Орфея», взбесившись, что мы обогнали его, решился отомстить, отъехав от нас на сто аршин. Таким образом, теперь оставалось только одно средство к спасению Дреуэтта.
— Держитесь за канат, господин Дреуэтт! — закричал я. — Я втащу гик на борт, и тогда вам будет легко подняться к нам.
Но Дреуэтт умолял меня ничего не делать, говоря, что он приноровился уже и сейчас последует примеру Неба.
— Нет, нет, прошу вас не беспокойтесь, господин Веллингфорд, неужели вы думаете, что я не смогу добраться до вас, как этот негр?!
— Но ведь негр — матрос, привычный к упражнениям такого рода; и он — босой, а вы в тонких и скользких башмаках.
— Да, это мне ужасно мешает. Но все же я надеюсь без всякой помощи дойти до мисс Гардинг, чтобы поздороваться с ней.
Сам Гардинг вмешался в дело, но все напрасно. Дреуэтт упорствовал.
— Оставьте его, — сказала Люси умоляющим голосом. — Он говорил, что умеет плавать.
Но было уже слишком поздно. Гордость, упрямство, тщеславие, любовь заставили его поступить по-своему; он двинулся, оставив канат, последнюю точку опоры. Я прекрасно знал, что ему не дойти до мачты. Не прошло нескольких секунд, как он бултыхнулся в воду. По его отчаянным барахтаньям сразу было видно, что несчастный не умеет плавать. На мне была куртка, матросские штаны и башмаки.
Я тотчас же бросился вслед за ним. Дождавшись, когда он вынырнул, я схватил его за волосы, стараясь перевернуть на спину, лицом к воздуху, но вследствие усилия, которое мне пришлось употребить, я сам пошел ко дну. Пришлось на минуту выпустить его, чтобы набрать воздуху. Потом я сказал, чтобы он держался за мои плечи, опустив туловище в воду; если человек, находящийся в опасности, исполняет эти правила, то хороший пловец без труда может протащить его целую милю. Но Дреуэтт пребывал в страхе и отчаянно отбивался от меня. На земле я бы живо справился с ним, но в воде приходится бояться даже ребенка. Да простит мне Бог, если я говорю неправду. Но мне показалось, что Дреуэтт сознает, кто я, и он вне себя от ревности. Мне ясно послышались слова: «Люси», «Веллингфорд», «Клаубонни», «соперник».
Преимущество, которое я предоставил ему, сказав, чтоб он держался за мои плечи, обошлось мне дорого. Он вместо этого стиснул мне шею обеими руками и, опираясь на меня, силился подняться наружу, а я вследствие такой тяжести шел вниз.
Каждая минута была дорога. Я делал над собой нечеловеческие усилия, стараясь выплыть, но не мог. Его руки, как тиски, сжимали мне горло, мои движения были стеснены. Надо было решиться: или отделаться от него, или потонуть самому.
Схватив его руки, я силился высвободиться от него. Но в этой борьбе мы оба пошли ко дну.
Мне трудно описать то, что последовало. Сознаюсь, я отказался от мысли спасти жизнь Дреуэтта и думал только о себе. В воде мы с ним сцепились, как два смертельных врага. Три раза мне удалось вынырнуть, чтобы перевести дыхание, таща за собой и Дреуэтта, который находился в более благоприятных условиях, чем я. Такая отчаянная борьба не могла продолжаться долго.
В четвертый раз мы пошли ко дну, и я чувствовал, что мне больше не подняться, силы стали мне изменять, но меня спасло неожиданное обстоятельство. В молодости отец приучил меня оставаться в воде с открытыми глазами. Вследствие этого у меня оказался маленький перевес над Дреуэттом, я по крайней мере мог видеть, куда направлять свои движения. И когда я настолько ослабел, что у меня исчез последний луч надежды на спасение, мне показалось, что на меня надвигалась в воде какая-то масса, точно акула, хотя она редко попадает в Гудзон. Этот предмет вдруг нырнул около нас, как бы намереваясь схватить свою добычу. Я почувствовал, что кто-то осторожно поднимает меня на поверхность, и как только показался свет и я мог вздохнуть, Мрамор оторвал от меня Дреуэтта. В это же время моя акула, отдуваясь, выплыла из воды и заговорила человеческим голосом: — Мужайтесь, хозяин! Неб с вами!
Не знаю уж, как меня втащили на борт, где я лежал в полном изнеможении, между тем как Дреуэтт не подавал признаков жизни. В это время Неб, промокший до костей, уселся на дно лодки, положил мою голову себе на колени, стал выжимать воду из моих волос и вытирать мне лицо платком…
Мне остается немного добавить. Когда Люси увидела меня, пришедшего в чувство, то не могла удержаться от радостного восклицания и со слезами кинулась мне на грудь. Безумно прижимая к себе чудную девушку, я по одним ее глазам увидел, как сильно она любит меня. Безмерная радость наполнила мое сердце. Губы наши слились в одном долгом, долгом поцелуе.
Возвратившись домой, мы без лишних слов обручились, а там и повенчались; наша радость омрачалась только видом бедной Грации. Но, отправившись вместе с нами в путешествие, она скоро оправилась…