Кодочигов Павел Ефимович

На той войне


Из послесловия: Главенствующая тема в творчестве П. Кодочигова — «женщина на войне». Этой теме посвящена и одна из повестей данной книги — «На той войне». Тема сложная. Ведь у войны «не женское лицо». Не место женщине на войне. Она создана для материнства, уюта, красоты. За это свое право на счастье, на мир и пошла наша женщина на войну. И жестокость войны не убила в ней ни женственности, ни тяги к уюту, ни мечты о счастье... Именно поэтому женщины воевали так мужественно и беззаветно. В этом нет противоречия.



Содержание

Часть первая. От Пскова до Новгорода

Часть вторая. На берегах Волхова

Часть третья. От Новгорода до Чехословакии

С. Марченко. «Мы так хотели победить!..»





Сороковые, роковые,

Свинцовые, пороховые...

Война гуляет по России,

А мы такие молодые!

Д. Самойлов

Часть первая. От Пскова до Новгорода

1

Катя Мариничева проснулась после полудня. Машины медсанбата шли замыкающими в растянувшейся на многие километры колонне танков, бронемашин, мотоциклов, и у сонной еще Кати возникло ощущение, что автобус не катится по дороге, а плывет в океане песка и пыли, и волны этого океана то поднимают его на свои гребни, то бросают вниз, и наступает темень.

Пыль клубилась, свертывалась в маленькие смерчи, лезла за воротник, в глаза и уши, жестко скрипела на зубах. От нее не было избавления и на кратковременных привалах. Пыль стояла в воздухе неподвижно, словно вбитая в него навсегда.

Одну остановку Мариничева проспала. Девчата сидели в автобусе не так, как раньше, и рядом с Катей оказалась рослая и крепкая медсестра Ольга. Она была такой красивой, что вначале Катя и смотреть на нее боялась. Не столько, пожалуй, из-за ее на самом деле необычной красоты, сколько из-за посверкивающей на гимнастерке медали «За отвагу». Она внушала необъяснимое уважение, притягивала к себе магнитом.

Ольга оказалась очень простой и домашней, быстро втянула в разговор еще не освоившуюся в медсанбате, чувствующую себя стеснительно среди военного люда Катю Мариничеву, и та, осмелев, даже спросила, за что Ольгу наградили такой большой медалью.

— За работу. За что же еще? Во время войны с белофиннами, — коротко ответила соседка и вздохнула:

— Мы с мужем в отпуск в июле собирались, хотели в Черном море покупаться. Он у меня танкист. Рыжий-рыжий и весь в конопушках...

По автобусу прошло какое-то движение. В него ворвался высокий прерывистый звук, будто комар надсажался или круглая пила где-то далеко вгрызалась в толстое и крепкое дерево, не могла с ним справиться и подвывала от злости и нетерпения.

— А ты «везучая», — сказала Ольга, сердито откидывая со лба прядь черных волос.

— Почему? — не поняла Катя.

— Бомбить нас летят! Ты не паникуй, ладно? Я упаду — ты падай, побегу — ты за мной. Поняла?

Все это Ольга выпалила уже скороговоркой. Шофер резко затормозил и открыл дверцу. В нее ворвались тревожные гудки автомобилей и голос командира медсанбата Куропатенко:

— Всем в лес! Направо!

Самолеты застигли колонну медсанбата на высохшем, поросшем осокой болоте. До леса было далеко, а впереди уже метались взрывы, гремели пулеметные очереди, гул фашистских бомбардировщиков нарастал с каждой секундой.

Катя не поспевала за Олей — мешали бежать большие, не по размеру, сапоги, больно била по боку сумка с противогазом. Увидела, что Ольга придерживает свою рукой, подхватила так же и споткнулась. Падая, заметила летящий прямо на нее самолет, прижалась к земле, кося глазом в небо.

Ревущий бомбардировщик, как громадный черный крест, пронесся над дорогой, но почему-то не стрелял и не бомбил.

— За мной! Быстрее за мной! — кричала Ольга.

Катя было поднялась, но пронзительный вой следующего самолета вновь прижал к земле, и не оторваться бы от нее, если бы не требовательный голос Ольги. Какое-то время они бежали почти рядом, но скоро Катя снова начала отставать — не могла оторвать глаз от неба, от третьего самолета в нем, избавиться от мысли, что этот не даст добежать. А две березки рядом. Тоненькие, светлые, едва подросшие. И кочка между ними! Какое ни есть, а укрытие! Плюхнулась за кочку, ловя открытым ртом воздух, пыталась вдавиться в землю, втиснуться в нее, но земля была твердой и не пускала в себя Катю. Какая-то неведомая сила, наоборот, словно бы поднимала тело вверх, будто кто-то упорный и сильный тянул за волосы.

От самолета отделились две бомбы, сверкнули на солнце и понеслись вниз. Катя ткнулась носом в траву, сжалась в маленький комочек и ни о чем не успела подумать, как раздался страшный грохот. Вздыбилась, стала живой земля, что-то горячее хлестнуло по спине и прилипло к ней. Катя рванулась вверх. Впереди, в каких-то нескольких метрах, высилась гора вывороченной земли, облитая болотной жижей. От нее, как от чугунка, шел пар. Из двух березок продолжала тянуться к небу одна, а в небе на глазах рос следующий бомбардировщик, еще дальше летели другие.

Катя не побежала от них, осталась на месте до конца налета. Прислушиваясь к головной боли и звону в ушах, еще полежала, поднялась и, пошатываясь, пошла к лесу, чтобы найти Ольгу, привести к березкам, рассказать, как рванулась из-под нее земля, как она зачем-то схватила большой зазубренный осколок, воткнувшийся в кочку, и обожгла руку, как было страшно лежать на болоте одной, без нее, Ольги.

Навстречу небольшими группами шли санбатовцы. Ольги среди них не было. «Дальше всех, наверно, убежала. Ей с такими длинными ногами это ничего не стоит», — подумала Катя, ускорила шаг и застыла вдруг, зажала обеими руками рот, увидев распластанную на земле безжизненную Ольгу. Прядь черных волос закрывала щеку, стройные ноги неестественно вывернуты.

Катя дико закричала, замахала пилоткой, стала звать санитаров, потом торопить их и предупреждать, чтобы поднимали Ольгу как можно осторожнее. Сама взялась за ноги и ужаснулась их как бы отделимости от туловища.

— Эк как угораздило! — присвистнул хирург Голов-чинер. — Обе тазобедренные перебило. — Бросил свирепый взгляд на Катю. Густые черные брови сошлись у переносицы, и Головчинер дал волю кипевшему в нем раздражению: — А вы чего трясетесь? Приведите себя в порядок и ра-бо-тать!

Не допускающий возражения голос хирурга вывел из оцепенения. Катя пошла смывать грязь. И смыла ее, и привела себя в порядок, как требовал Головчинер, но полностью успокоиться не смогла. Всего неделю она была призвана в армию. Догнала дивизию под Лугой, вместе с ней дошла почти до Ленинграда, оттуда дивизию повернули обратно, и вот в нескольких километрах от Пскова эта неожиданная бомбежка. Первая в ее жизни. Не готова была к ней Катя, не ждала.

Санитары тем временем притащили в лес столы, ящики с инструментами и медикаментами. Головчинер осматривал раны, говорил, что надо сделать, и спешил к следующим. Катя быстро, как ей казалось, выполняла его приказания, но звон в ушах не проходил, она не всегда разбирала команды хирурга и ошибалась, а Головчинер слал на ее голову все кары небесные. Другие сестры работали не лучше, излишне суетились, то и дело с опаской поглядывали на небо и тоже получали по заслугам.

Все стали приходить в себя, когда обработали и отправили последних раненых. Стали рассказывать, кто как бежал, падал и снова бежал, что чувствовал при этом. Кто-то утверждал, что самолетов было тридцать, другой голос настаивал по крайней мере на сотне. Неожиданный спор разрешил фельдшер Овчинников:

— И ты права, и она — тоже. Самолетов могло быть тридцать, но если они сделали по три захода, то получится девяносто, а если по четыре, то еще больше.

Так просто все объяснил, что смешно стало, но не успели посмеяться, увидели шофера полуторки. Он бежал из леса.

— Братцы, старшину нашего убило! — стал рассказывать, захлебываясь словами, сглатывая их. — Я, это, в лесу противогаз искал, вижу — старшина у сосны сидит и папироска в руке дымится. Говорю ему: «Кончай перекур — отбой дали!» Не отвечает. Подхожу ближе, а он, это, мертвый!

— Подожди-ка, сержант, — прервал шофера Головчинер, — как же могла гореть папироска, если после бомбежки больше часа прошло?

— Так я сразу на него и наткнулся, а потом противогаз искал.

— Вижу, что нашел, а к нам чего бежал сломя голову?

— Похоронить же старшину надо, могилу выкопать. Думал, это, предупредить скорее. Был бы материал, я бы гроб сделал. Может, найдем несколько досочек?

Снова притихли и помрачнели санбатовцы, удивляясь нелепой смерти старшины. Далеко в лес человек убежал, в безопасности себя чувствовал, и все-таки нашел осколок лазейку среди стволов деревьев и угодил не куда-нибудь, а точно в сердце.

Тускнело, спускаясь к лесу, солнце. Шоферы пинали скаты, косились на оседающие на глазах машины, клялись, что с таким грузом им и с места не сдвинуться, что не выдержат и лопнут рессоры, однако, ворча и ругаясь, помогали грузить и по-новому расставлять ящики с медикаментами, операционные столы, палатки, увязывать надежнее груз. Две машины увезли раненых, еще две и автобус были разбиты, а имущества не убавилось, и пришлось его перегружать на оставшиеся.

— Как же мы? Пешком, что ли? — беспокоились девчата.

— На машинах, — сказал комбат Куропатенко. — Поедем тихо, не упадете, если не заснете.

Впереди, перебивая шум оживших моторов, раздался троекратный залп. Частя и путаясь, послышались другие. Трижды разрядили винтовки над могилой старшины и санбатовцы.

Укороченная колонна поползла мимо разбитых и сгоревших машин, бензовозов и даже танков, на юг, к станции Карамышево, куда должны прибыть железнодорожные составы с тягачами и пушками и где было намечено сосредоточение всей дивизии.

Ехали до утра, и всю ночь, словно наяву, видела Катя Ольгу, то здоровую и невредимую, в автобусе, то изувеченную, на операционном столе. И терзалась ничего не смыслящая пока в войне Катя своей виной — из-за нее задержалась Ольга, из-за нее не успела добежать до леса! И самолеты все виделись, летящие от них бомбы, свежие могилы по краям дороги, мимо которых проехали еще засветло. Фронт где-то за тридевять земель, а столько убитых и раненых! Что же дальше-то будет?

2

К выходу дивизии на первый оборонительный рубеж фашистские войска успели пройти едва ли не всю Латвию, подойти к старой государственной границе СССР, а кое-где будто бы и ее пересекли. Моторизованные корпуса Манштейна и Рейнгардта нацелили танковые клинья на Псков, Остров и Порхов, чтобы быстрее отрезать наши войска, отходящие из Прибалтики, уничтожить их и без препятствий идти на Ленинград. Четкой линии фронта не было, она менялась ежедневно, и ломали ее, создавая выгодные условия для себя, немцы. Ходили слухи о мелких прорывах, о десантах, но достоверных сведений о противнике не было, и для его выявления командир дивизии полковник Андреев послал на Рижское шоссе усиленную разведроту старшего лейтенанта Платицына. С шоссе и поступили первые раненные в боях танкисты. Черные обугленные тела, черные лица с запекшимися, искусанными в кровь губами, горящие лихорадочным огнем глаза. Обожженных людей Катя видела впервые. Снимая наспех сделанные повязки и накладывая новые, затаивала дыхание, присохшие концы бинтов тянула осторожно.

— Вы что копаетесь? Вот так надо, — показал Го-ловчинер, одним движением срывая бинт с раны. — Мгновенная боль переносится легче, чем длящаяся. Беритесь за следующего. Смелее же!

— Срывай, сестричка, срывай. Мы привычные, — поддержали хирурга раненые.

Они еще жили боем, не отошли от схватки с фашистами и, перебивая друг друга, рассказывали:

— Врали, что немцы к Пскову подошли. Мы только под городом Апе их передовой отряд встретили. Платицын с несколькими танками на шоссе встал, а нас уступом влево расположил. И вот они поперли. В шахматном порядке, чтобы можно было стрелять во все стороны. Впереди средние танки. Сначала группа Платицына открыла огонь, а лобовая броня у T-IV крепкая, ее не пробьешь. Они и понеслись, чтобы скорее сблизиться и расстрелять наши «бэтэшки» в упор. Вот тут мы им по бортам и влупили. Попятились фрицы и шесть горящих танков на шоссе оставили.

— Это что же, хваленый T-IV тоже можно бить?

— Так у них и легкие танки были, а борта и у средних летят.

— Ну, они отошли, а вы за ними?

— Э, медицина! Они бы нас живьем съели, да и задание у нас другое было, разведывательное. Мы могли и не вступать в бой, да по шоссе 28-я танковая дивизия отходила. Один танк другой тащит, и на всех раненые навалены. Командир дивизии полковник Черняховский попросил нас хоть ненадолго задержать немцев, чтобы его танкисты могли с силами собраться и выгодный рубеж занять. А мы немцев целый день сдерживали, несколько позиций сменили. За каждый метр дрались — его ведь потом обратно брать придется.

— А Платицын еще и самолет подбил!

— Да, забыл совсем. Почти сразу за Псковом. Мы шли правой стороной, а левая вся гражданскими заполнена. Женщины с грудными детьми идут, на тачках ребятишек везут, за руки тянут — кому под немцем оставаться хочется. А самолеты из пушек и пулеметов по ним, по ним. Так вот... Один как раз над танком Платицына из пике выходил. Он по нему из турельной установки врезал, и ткнулся «мессер» в землю. У летчика два креста и медаль какая-то, за такие вот «подвиги» скорее всего.

— Своих-то танков много потеряли?

— А как без того? Но их все равно больше побили.

Вражеские самолеты не давали покоя и медсанбату. Задерживаться на одном месте не приходилось. День-два, и на колеса.

— Цирк Шапито, — посмеивался фельдшер Овчинников. — Только циркачи целый день свой балаган устанавливают, а мы раз-два, и готово.

На рассвете нового дня водители заглушили моторы на небольшой, почти круглой поляне. После бессонной ночи рассчитывали отдохнуть, но едва попрыгали на землю, последовал приказ развернуться по полному профилю. Пошли в ход топоры, пилы, перебивая птичий гомон, зазвучали усталые голоса, окрики, приказания. Настоянный на хвое воздух смешался с запахом карболки и извести.

Первые развертывания и свертывания давались с трудом. Вначале даже палатки падали, теперь, приловчившись, ставили их быстро и надежно, но комбат Куропатенко все поторапливал, сам брался за дело, и не напрасно: только установили палатки, приготовили перевязочные материалы и инструменты — начали поступать раненые из Острова.

Как ни спешила дивизия, немцы успели занять город раньше. Пришлось выбивать. И сделали это всего два батальона шестого танкового полка — не ожидали немцы столь дерзкого нападения, прозевали атаку. Удержать же Остров не удалось — не подоспела вовремя пехота. Снова убитые и раненые.

Побывавшие на финской «старожилы» глаз от изувеченных не отводили и носы в сторону не отворачивали. Они и выправкой отличались, и умением коротко и четко доложить, и отойти строевым. Особенно Филя Овчинников. Темноволосый, с широко развернутыми плечами, он казался прирожденным военным. Бессонные ночи, когда раненых прибывало особенно много и их надо было принять, рассортировать, кого-то срочно направить в операционную, других сначала вывести из шокового состояния, третьих накормить и напоить, дать им выспаться, не отразились ни на его легкой походке, ни на густом румянце на щеках. А Катя сдала. Темные волосы потеряли прежний блеск, спутались. Живые карие глаза потускнели, нос и скулы заострились.

Катя выросла в деревне и не была белоручкой, и работа у нее была не из легких — один фельдшер на семь деревень. Редкая ночь пройдет спокойно: то заболеет кто, то позовут принимать роды, но находилось время и выспаться как следует и себя привести в порядок, а тут сутками на ногах, в постоянном напряжении.

Едва выдавалась свободная минута, убегала Катя в лес, чтобы ткнуться там носом в траву, расслабиться, выветрить из себя запах операционной. Головчинер заметил это — от него ничего не укрывалось, — буркнул:

— Нечего нос воротить. Не из института благородных девиц. Привыкайте.

Катя и пыталась привыкнуть, а не получалось. Душили запахи крови, горелого мяса, хлорамина и эфира. Страдания раненых вызывали ответное сострадание. И не понимала пока Катя, что эти сострадания и сопереживания помогали глушить и забывать собственные невзгоды и тяготы, держаться, когда казалось, что нет для этого никаких сил.

Чаще всего она работала с Головчинером на полостных операциях. Каждая тянулась подолгу. Сначала неопределенное мычание хирурга — он вскрыл живот и ищет ход осколка или пули, — затем удовлетворенное хмыканье — нашел, выработал план операции, — потом отрывистые команды и грозный рык, если она замешкается, не угадает его требование. Особенно раздражительным хирург становился к вечеру и устраивал настоящий разнос, который обычно заканчивался смущенным извинением:

— Вы на меня не сердитесь, Катя. Я привык работать с женой. Стоило бровью пошевелить, и она знала, что мне нужно. Э, да что говорить? При таких операциях и анестезиолог нужен, и ассистенты, а вы одна за всех крутитесь и не успеваете, а у меня довольно паршивый характер, во время операции я зверь, — благодушно признавался Головчинер и тут же взрывался:

— Но и вы хороши! Сегодня вместо кохера пеан мне подсунули! Как я им в вас не запустил, ума не приложу, но когда-нибудь дождетесь, даю слово.

Молчание, неловкое покашливание — хирург замечал слезы на глазах Кати и твердо заверял:

— Мы с вами сработаемся. Реакция у вас отличная, руки ловкие. При такой нагрузке сами скоро несложные операции станете делать.

При отправке раненых Головчинер бегал около машин, следил, чтобы каждого удобно уложили, предупреждал шоферов:

— Не гоните! Чтобы ни на одном ухабе не тряхнуло! Дороги? Плевать я хотел на ваши дороги. Если кого-нибудь живым не довезете, я вас под трибунал, я вас...

Машины в конце концов уходили, и Головчинер начинал торить тропу между деревьями. Появлялся Куропатенко, пристраивался к хирургу, невинно спрашивал, что он тут делает.

— Гуляю. Не видите разве? — сердито бросал Головчинер.

— Может быть, ко мне пойдем, чаи погоняем? — предлагал комбат, беря хирурга под руку.

Тот вырывался:

— Куда вы меня тащите? Имею я право побыть наедине с собой и подумать? О чем? Да хотя бы о том, что мы с вами варвары! Да, да, самые настоящие варвары. Вы не хуже меня знаете, сколько дней после полостной операции больной должен находиться в абсолютном покое. А мы что делаем? Утром, даже днем, я его выпотрошу, а вечером «по кочкам, по кочкам, по гладенькой дороге — бух в яму!» Это что, нормально, по-вашему? Да, знаю, что в Порхове они попадут в госпиталь, а сколько, позвольте вас спросить, они там пробудут? Вы уверены, что госпиталь в скором времени не окажется на колесах? Не уве-ре-ны. Так какого дьявола вы меня успокаиваете?

— Ну что вы кричите на весь батальон? — начинал сердиться и Куропатенко. — Идемте ко мне, там и я покричу. У меня тоже душа кровоточит. Идемте, идемте! — уговаривал и уводил к себе Головчинера комбат.

Обещание «покричать» оставалось невыполненным. Не умел Куропатенко ни кричать, ни взрываться. Он проявил завидное спокойствие и выдержку еще при первой бомбежке под Псковом и оставался таким в любом случае — во время самой сложной операции и при самом критическом положении, в котором нередко оказывался медсанбат. При одном появлении комбата у людей исчезала нервозность и воцарялось спокойствие. Куро-патенко не требовалось даже повышать голос. «Комбат сказал!» — и все будет исполнено так, чтобы не пришлось краснеть. Один лишь Головчинер позволял себе спорить и выходить из себя в присутствии этого невозмутимого человека.

3

Старшего фельдшера 1-го батальона 5-го танкового полка Семена Переверзева война застала во дворе родного дома, где он без устали щелкал затвором новенького, купленного перед отпуском фотоаппарата. Услышав о нападении фашистской Германии, Семен потянулся к ремню, чтобы расправить складки гимнастерки, но вспомнил, что он в белых брюках и синей тенниске, и пошел переодеваться.

Через пять минут, уже в форме, уплетал второй за утро завтрак. Семен был худ. Кожа на лице тонко обтягивала скулы, мясистыми казались лишь большеватый нос и полные губы, но на аппетит он не жаловался. Быстро смел со стола все, что успела приготовить сестра — мать умерла два года назад, — собрался и, провожаемый многочисленной родней, вместе с мобилизованными в первый день войны зашагал на станцию.

В свою часть Переверзев прибыл утром перед самым боем к большой радости начальника штаба батальона:

— Здесь развернешься, — указал он место за небольшой горкой у опушки леса.

Санитары поставили палатку. Погромыхивало справа и слева, но в отдалении, а здесь, в лесу, и впереди, у немцев, было тихо. Уже день начал клониться к вечеру, уже измучился ожиданием грядущего боя Переверзев, истомились и начали подремывать санитары, тогда только загудели позади моторы, из леса вышли танки и повзводно устремились на ту сторону поля, к синеющим кустам, навстречу фашистам.

«Началось!» — бухнуло в костистой груди Семена.

Вздымая за собой пыльные шлейфы, танки неслись вперед, и было их так много, и так яростен был огонь их пушек, что казалось фельдшеру, они вот-вот вклинятся во вражескую оборону и сокрушат, раздавят там все живое.

Переверзев вскочил на ноги, поднял к небу сжатые кулаки и завопил:

— Знай наших! Знай!

За ним поднялись санитары и побежали вслед за ревущими машинами. Как и фельдшер, они поверили в скорый окончательный успех атаки, однако эта вера продержалась недолго. Загрохотала тяжелая артиллерия, и сразу же вспыхнул один танк, за ним другой, третий. По инерции они какое-то время неслись вперед, вели огонь, потом останавливались и горели. Из люков вываливались и катались по земле, пытаясь сбить пламя, танкисты.

Кусты тоже редели на глазах, там что-то тоже горело, поднималась к небу выброшенная взрывами земля, взлетали какие-то обломки.

Дым и копоть заволокли поле, но было еще видно, как оставшиеся целыми машины обходили подбитые, вклинивались в кусты, а остановившиеся продолжали стрелять.

Бой вскипел с новой силой, когда в небе появились наши бомбардировщики. Впереди загрохотали мощные взрывы, заходила ходуном земля. Но, черт бы побрал этих фашистов, у них оказалась и зенитная артиллерия. Вокруг самолетов захлопали разрывы, к небу потянулись густые трассы пулеметных очередей, и самолеты стали гореть и взрываться, как горели и взрывались на земле танки. Один бомбардировщик с черным хвостом дыма позади круто развернулся и потянул назад. Он летел из последних сил, а вокруг него вились два истребителя, расстреливая в упор. Стиснув зубы, Переверзев следил за творимым на его глазах убийством, и горькая обида за танкистов и летчиков сжимала горло.

Когда бомбардировщик начал заваливаться, из него выпрыгнули двое. Истребители сделали еще круг, на этот раз стреляя по летчикам, и улетели. Самолет круто пошел вниз и рухнул.

Раненых танкистов еще не доставили, и фельдшер побежал к парашютистам. Младший лейтенант был мертв. Старшина пришел в себя в палатке, спросил с опаской:

— Свои?

— Свои, — утешил Переверзев. — Поздно вы выпрыгнули, парашюты едва успели раскрыться.

— Хотели приземлиться, самолет спасти, — превозмогая боль, ответил старшина. — Еще кто-нибудь уцелел?

— Нет. А ты откуда родом? — отвлекая от главного, спросил Переверзев.

— Из Ростова.

— Я тоже ростовский, — обрадовался фельдшер, как будто это могло облегчить страдания старшины, у которого были сломаны обе ноги, все лицо в ссадинах и ожогах.

Санитары принесли первых раненых и побросали носилки — не годятся: приходится идти под огнем в рост и вдвоем тащить одного. Лучше на плащ-палатках вытаскивать. Позднее раненые стали добираться до батальонного медпункта сами, их привозили на подбитых танках. Занятый уколами, перевязками, накладкой шин, очисткой и смазкой обожженных участков кожи и отправкой раненых в медсанбат, Переверзев не заметил, как бой пошел на убыль. Следуя за отходящими танками, немецкие снаряды стали рваться ближе, прошлись по опушке, прочесали лес, потом снова приблизились. Послышалось надрывное подвывание мотора, хлопанье и скрежет железа, будто десятки кувалд били по нему, сгибая и круша на мелкие части.

К палатке шел танк с заклинившейся, свороченной набок башней, оборванными крыльями, лязгающими, каким-то чудом держащимися на катках гусеницами. Преодолев горку, танк остановился. Из него выбрался окровавленный танкист, с неожиданной силой ударил кулаком по броне БТ-7, не удержавшись, повалился на исковерканную, пробитую во многих местах машину и заскользил по ней на землю, сотрясаемый судорожными рыданиями.

— В палатку его, — приказал Переверзев санитарам.

4

Полевая дорога, близ которой остановился медсанбат, вела на окраину Порхова, к военным казармам. Слева виднелись крыши совхоза «Полонное». Высокое солнце пробивалось сквозь кроны деревьев, достигало палатки. Она казалась пятнистой, как маскировочный костюм разведчика.

Головчинер оглядел только что сделанный шов, приказал санитарам унести раненого и повернулся к сестрам:

— Быстро приберите и можете отдыхать, пока новых не привезут, а я своих «крестников» посмотрю.

Хирургу за сорок. Худощавое лицо и высокий лоб избороздили морщины, в висках прочно укоренилась седина, но крепок еще, и усталость умеет скрывать.

Вымыли и прокипятили инструменты, приготовили столы и перевязочные материалы. Пошли отдыхать. В лесу пахло травами, хвоей и земляникой. Она поспела рано и почти вся осыпалась — некому ее было собирать в это лето. Не сговариваясь, двинулись на примеченное утром местечко, где ягода в высокой траве еще сохранилась, да остановил какой-то новый, ни на что не похожий звук. Он был прерывист, как гудение немецких самолетов, но слабее и тоньше.

Ночью в Порхове и недалеко от него не затихал бой, над городом полыхало багровое зарево. Утром бой вскипел с новой силой, а теперь выдыхался, как затухающий костер, который нет-нет да и вспыхнет ярким пламенем, затрещит, выплеснет сноп искр и снова утихомирится. А звук креп, множился и исходил от военного городка, откуда густой и неровной толпой бежали люди.

— Кажется, свои? — неуверенно сказал кто-то.

— В том-то и дело. Драпают! — зло отозвался фельдшер Овчинников.

Причина бегства могла быть одна: немцы ворвались в город! Эти бегут первыми, за ними последуют другие. А медсанбату быстро не сняться, и раненые попадут в плен. В плен к фашистам, раненые! А может, и не будут брать, а перестреляют всех, передавят гусеницами танков. От этих мыслей у Кати пусто и звонко стало внутри, она затравленно оглянулась, отыскивая глазами Куропатенко, во всемогущество которого верила безгранично, и показалось ей в смятении, что только он мог что-то сделать или изменить. Вспомнила, что комбат утром уехал в штаб дивизии, и оцепенела с беспомощно прижатыми к груди руками.

Толпа была совсем близко. Уже слышен ее разнобойный топот ног, уже можно различить отдельные лица, черные раскрытые рты и обезумевшие глаза. Неужели пробегут мимо, оставят на растерзание фашистам раненых? Пробегут! Таких не остановить!

Но произошло непредвиденное.

Навстречу бегущим пошел фельдшер Филя Овчинников. Один. Не торопясь. Что он может сделать?

Собьют и не заметят, промчатся мимо. Но, видно, появляется в людях, решивших вступить в единоборство с потерявшими над собой власть, что-то такое, что и осознать невозможно, и переступить нельзя. Как маленькая светящаяся лампочка или блестящая палочка в руке гипнотизера, они приковывают к себе всеобщее внимание. Остановился Овчинников — стала замедлять бег и толпа. И крик затих. Задние еще теснили передних, но те упирались, сдерживая натиск. Несколько винтовок метнулись в сторону фельдшера и опустились. На дороге и в расположении медсанбата установилась напряженная тишина. Было слышно лишь тяжелое прерывистое дыхание.

Никто не скажет, что бы произошло, если бы Овчинников закричал, стал угрожать наганом, дал предупредительные выстрелы в воздух. Он не сделал этого. Повернулся, показал на палатки:

— Там ваши раненые товарищи. Их вывезут только вечером. Если вы сумеете пробежать мимо них, бегите, — негромко, но внятно сказал фельдшер.

Толпа молчала и не двигалась.

— Так что решайте, как вам поступить, — добавил Овчинников, повернулся и пошел к палаткам.

Как поняла позднее Катя, Овчинников сделал главное — сбил темп, дал время одуматься. Чтобы бежать дальше, надо было миновать белые халаты сестер, палатки, из которых выглядывали раненые, пробежать мимо тех, кто стоял около них с загипсованными «самолетными» руками.

Уже осмысленными глазами красноармейцы проводили уверенную спину Овчинникова, поозирались и неохотно, небольшими группами стали возвращаться назад. Сначала шли медленно, потом начали ускорять шаг, и какое-то подобие строя образовалось на дороге. Он вот-вот должен был скрыться на окраинной улочке, когда из города вышло несколько подвод. Лошади шли устало. Повозочные не погоняли их. Красноармейцы уступили дорогу обозу — везли раненых.

* * *

Куропатенко вернулся через час. Ему начали было рассказывать о пережитом, но он отмахнулся:

— Обошлось, и ладно. — Озабоченно поглядывая на небо, приказал срочно свертываться и, предупреждая вопросы, пояснил: — За ранеными придут машины.

Снялись засветло. Прорыв немецких танков стал опаснее возможной бомбардировки. Одна за другой машины втискивались на Солецкую дорогу между толпами покидающих Порхов людей.

Беженцы — уже укоренилось такое словечко — шли размеренным неторопливым шагом и на машины старались не смотреть. Каждому из них, и старому и малому, казалось, что военные могли бы хоть немного подвезти, их, но машины не останавливались — нельзя. Машины и беженцы двигались в одном направлении, уходили от одной беды, но как бы независимо друг от друга. Горек и скорбен был этот путь и для гражданских, и для военных. Особенно для военных. Каждый из них чувствовал свою вину перед стариками, женщинами и детьми, вынужденными уходить из обжитых мест на восток разутыми и раздетыми, каждого угнетало сознание невозможности изменить что-либо.

Дорога на Сольцы проходила через деревню Демянку, где Катя Мариничева почти три года проработала заведующей фельдшерско-акушерским пунктом. Еще с горы Катя увидела возвышающуюся над округой церковь, флаг над сельсоветом и задохнулась от отчаяния — долго ли ему еще висеть, и что будет с теми, кто останется в Демянке, с ребятишками, которых она успела принять у рожениц здесь и в окрестных деревнях?

Повестку о призыве она получила в первый день войны, а уходила двадцать третьего июня, и с утра в доме, где снимала комнатку, толпились женщины, несли на дорогу сметану, творог, пироги, и каждая уговаривала взять ее подорожники. Катя уходила на войну первой, и женщины провожали ее как свою защитницу и хранительницу. Едва ли не всей деревней со стайкой ребятишек во главе дошли до моста. Катя остановилась, но женщины сказали, что пойдут дальше, до горки. На ней и попрощались, всплакнув напоследок. И вот судьба снова вела Катю в Демянку. Что скажет она теперь односельчанам, как посмотрит им в глаза?

Машины остановились на площади у сельсовета. К ним тут же сбежались растерянные, со сбившимися платками на головах жительницы Демянки, увидели Катю, обрадовались, закричали, перебивая друг друга:

— Катя! Катя! Нам-то что делать? Уходить или оставаться? Мы уже и собрались, но команды нет, и никто ничего не говорит...

— Может, до нас не допустят, а? Как ты думаешь?

— Вы-то, вы-то насовсем уходите или вернетесь?

И ребятишки крутились у машин и тоже с доверием и надеждой поглядывали на Катю, словно все зависело от нее и лишь она могла решить судьбу Демянки и ответить на самые главные вопросы. А что знала Катя и что она могла сделать для односельчан? Ничего!

Больше всех ее поразила доярка Капа. Она выбежала из-за угла, кинулась к машинам, но остановилась почему-то и стояла отрешенно от всех с младенцем на руках. Хороший мальчишка родился у Капы. Здоровый. И было в кого. Сама Капа, рослая и сильная, с тяжеленной русой косой и пронзительными светлыми глазами, слыла в Демянке первой красавицей. И муж ее, Василий, под стать ей. На фронте, а может, и нет уже его. Может, осталась Капа одна со своим мальчишкой... Когда же он родился? В апреле? Нет, в мае, после праздника. Выходит, два месяца ему. Как же сохранит его Капа?

Женщины все суетились у машин, пытаясь узнать у военных хоть что-то вразумительное. Нелегкая принесла медсанбат в Демянку, и придется проезжать еще Дряжженку, тоже ее, Катину, деревню, где знаком почти каждый и где тоже будут спрашивать, что им делать.

А кто мог ответить на этот вопрос, сказать, как разовьются события даже в самое ближайшее время, остановится фронт или нет, а если и остановится, то когда, где и надолго ли. Катя не выдержала, закричала, чтобы ее слышали все:

— Уходите! Уходите скорее! И ты уходи! — прокричала Капе и разревелась от своего бессилия хоть чем-то помочь растерянным, беззащитным и дорогим для нее людям, над которыми нависла смертельная опасность.

* * *

Медсанбат остановился ночью. Комбат дал три часа на отдых, потом приказал ставить палатки и копать щели для раненых. Грунт попался сухой и песчаный. Лопата легко входила в него и увесисто полнилась. Катя машинально вонзала ее, выкидывала песок наверх и налегала снова. Раз-два, раз-два, раз-два, а мысли все еще были в Демянке, и надеялась Катя, что колхозники все-таки решились сняться и теперь идут где-то и, может быть, догонят медсанбат. Катя выпрямилась, подняла глаза на дорогу. Над ней в сером потоке людей высилась башня покалеченного танка. Раненых везет, догадалась Катя, заметив на броне фигурки в танкистских комбинезонах. Так и оказалось. Танк свернул к палаткам, остановился.

— Принимайте десант! — высунувшись из люка, закричал оглохший командир машины.

«И шутить-то как-то нехорошо стали», — подумала Катя, втыкая лопату в землю.

Жаркая и сухая погода стояла давно, а этот день выдался наособицу. Часам к девяти солнце выгнало из операционной палатки остатки ночной прохлады, воздух в ней стал удушливым и терпким. Пот заливал глаза. Головчинер, однако, был настроен благодушно, даже шутил между делом:

— Вентилятор бы сюда, кусочек льда из Арктики, а еще лучше бутылочку пива из «Астории». Есть в Ленинграде такой ресторан, Катя. Пиво в нем!.. Где же он застрял, проклятый? Поддержите-ка здесь. Приподнимите. Хорошо. Молодчина! Сушите — дальше лезть придется, — хирург откинулся от стола, распрямляя спину, я продолжал: — После войны, если останемся живыми, вы обязательно приедете ко мне в гости. Я вас пивом так в «Астории» накачаю... Тупой расширитель. Жом! А, чтоб вас! Прямой тут нужен. Вот тут приподнимите. Хм, уперся в позвоночник, но не повредил, не повредил. Вот он, негодник! — Головчинер поднял руку с зажатым в пинцете осколком, поразглядывал его и бросил в таз. — Ей-ей-ей, а вот этой дырки я и не заметил. Что будем делать, Катя? Ножницы. Парочку пеанов. Лигатуру. Сушите. Сейчас подштопаем, проведем ревизию, упакуем и Шить будем.

Занятые работой, они не услышали ни команды «Воздух!», ни приближающегося рева немецких бомбардировщиков. Хирург поднял голову после разрыва первых бомб, какое-то время словно разглядывал, что творится по ту сторону палатки, и снова склонился над столом. Худощавое лицо его стало жестким, губы плотно сжались. Он молчал, пока не затянул последнюю лигатуру и, как всегда, не прошелся пальцами по шву.

— Несите сразу в щель, — приказал санитарам, — а то они, пожалуй, и за нас примутся. Удивляюсь, почему до сих пор медлят.

Вот тут Головчинер ошибался. Самолеты летали низко, и немецкие летчики, конечно же, видели палатки медсанбата, но, возможно, у них было другое задание, возможно, привлекла более соблазнительная цель — толпы народа на дороге, — они бомбили ее, и бомбы поднимали в воздух повозки с детьми и скарбом, убивали, расшвыривали, освобождая дорогу от всего живого. Пулеметы расстреливали разбегающихся. Для большего устрашения включались сирены. Зенитных пушек поблизости не было, и фашистские летчики не торопились.

Завершив дело, самолеты с черными крестами на крыльях улетали, а сотворенный ими на земле ад продолжался. Матери метались по лесу, отыскивая разбежавшихся ребятишек, рвали на себе волосы, найдя их убитыми. Кричали и заливались слезами раненые дети. Те, что остались невредимыми, ревели от страха. Стенания и крики людей перекрывало дикое ржание бьющихся в предсмертной агонии лошадей.

Медсанбатовцы сбились с ног. Никогда еще не поступало к ним так много изувеченных, не приходилось делать ампутации детям и слышать за тонкой палаточной стенкой раздирающий душу плач матерей. Убитых тоже было много. Их хоронили без гробов, в наспех вырытых неглубоких могилах, как хоронят воинов.

Дорога на Сольцы постепенно снова заполнилась людьми и повозками, стадами и машинами. Она была главной и беспрерывно пополнялась беженцами с других, малых дорог. И они, по счастливой случайности не попавшие под бомбежку, проходили изрытую свежими воронками землю торопливо, старательно обходя лужи крови. Беженцы спешили миновать опасное место, наивно полагая, что оно единственное на их горьком пути, не зная, что в первые дни войны сотни тысяч людей оказались на дорогах под огнем фашистских самолетов.

Головчинер сорвал маску и объявил об отдыхе под утро и выскочил из палатки, торопясь сунуть в рот папиросу. Курил, молча разглядывая бредущих по дороге людей, потом спросил:

— Вы слышите, Катя, как пахнет кровью? А там ее еще больше льется, — светлячком папиросы показал на запад, где каждый вечер начинало полыхать и держалось до утра алое зарево. — И это творит цивилизованная нация! Варвары! Вандалы! Не понимают элементарной истины: поднимая руку на женщин и детей, они вкладывают в наши руки такое оружие, против которого им не выстоять. Вот эти, сегодняшние ребятишки, они же внукам и правнукам расскажут о пережитом. Рассчитывают бомбежками остановить уход населения. Если они так жестоко расправляются с уходящими, так чего же ждать тем, кто останется? Жестокость порождает не только страх, но и гнев, который вытесняет чувство страха.

Катя думала о том же и словно бы оживала, обретала новую силу и убежденность после минувших дня и ночи, которые вызвали смятение и неуверенность в ее неокрепшей молодой душе. Что-то новое, пока еще неосознанное, рождалось в ней и крепло.

5

Танкисты сдерживали врага на подступах к Сольцам, а город эвакуировался.

Вместе с населением отходили пехотные части, артиллерия.

Среди беженцев и военных двигалась и полуторка Семена Переверзева. Автобуса у фельдшера давно не было, санитары поубавились и размещались в кузове вместе с ранеными. И палатку разбивали редко. Чаще всего Переверзев оказывал первую помощь, отвозил раненых в медсанбат и возвращался в батальон за новыми. Так и сновала взад и вперед его изрядно потрепанная, во многих местах пробитая пулями и осколками машина.

Над городом шел воздушный бой. Внезапно появившиеся наши истребители разрушили немецкий круг, и фашистским летчикам пришлось сбрасывать бомбы где попало. В небе белел купол парашюта.

— Немец! — кричали одни и били по нему из винтовок.

— Свой! Не стреляйте! — предупреждали другие.

— Какой, к черту, свой! Стрельба вспыхивала снова.

Ненависть к парашютисту можно было понять: каждый из отступающих столько натерпелся от фашистских самолетов, что не было для красноармейцев врага хуже, чем немецкие летчики. Уже убедились, что вражескую пехоту можно бить, от мотоциклистов больше трескотни, чем дела, даже танки можно подбивать и артиллерию глушить, а на самолеты накакой управы. Летают себе где хотят, бомбят и спокойненько возвращаются на свои аэродромы.

Истребителей было немного, и почти все были уверены, что на парашюте спускается враг. А если так, то пусть в штаны наложит, пока приземлится, пусть хоть раз почувствует, каково быть мишенью. Стреляли азартно, торопливо, пока парашютист не обложил землю таким замысловатым выражением, что не осталось и малейшего сомнения в том, что летчик свой. Настроение резко изменилось. Теперь желали ему доброго здравия и благополучного приземления — крыши кругом, столбы, провода — не повредил бы себе чего-нибудь. Но летчик знал свое дело, вовремя подтянул стропы и приземлился на большом огороде. Он оказался маленьким и шустрым армянином и теперь, лежа на земле, крыл всех и вся, неистово размахивая пистолетом и призывая все кары небесные на ишаков и баранов из пехоты, которые прострелили ему ногу.

— Кто тэпэрь лэтать будэт? Кто, я спрашиваю? Ты? Ты? Ты? — кричал летчик, пока пистолет не уперся в грудь пробившегося к парашютисту Семена Переверзева.

— Летать не могу, а лечить — пожалуйста, — не сдержал улыбки фельдшер — уж больно понравился ему разгневанный летчик.

— Мэдицина! — обрадовался тот, разглядев эмблемы на петлицах гимнастерки. — Мэдицина, посмотри, что они со мной сдэлали. Смотри и лэчи, дорогой! Мне лэтать надо и бить их вот так! — летчик ткнул пистолетом в небо.

Ругая «безмозглую пехтуру», он все время следил за небом, а там выстроилась в круг новая партия бомбардировщиков, в него откуда-то врезалась «Чайка», дала несколько коротких очередей, и один из самолетов задымил, накренился и пошел к земле. Истребитель на какое-то время пропал из виду и теперь нацеливался на круг сверху. Второй бомбардировщик взорвался, не долетев до земли. Это произвело впечатление не только на пехоту — она кричала «ура!» и бросала в воздух пилотки — но и на немцев. Вражеские самолеты спешно разворачивались и уходили от города. «Ястребок» вышел из пике почти у самой земли и ушел на восток на бреющем.

— Вот так надо драться! Вот так! — кричал летчик. Глаза его горели, он был самым счастливым человеком на земле. — Вы видэли? Видэли? — он неловко повернулся, охнул и вспомнил о Переверзеве. — Давай пэрэвязы-вай, дорогой. Укольчик у тэбя есть чэм поставить? И в госпиталь мэня скорэе. Мне лэтать надо, понимаэшь? Обругал он воюющих на земле, но настроения не испортил. Два сбитых самолета — многие первый раз видели такое — всех взбудоражили, и сам хулитель хорош был в гневе и ругался от души.

6

В деревне Подгощи, что в пяти километрах от районного центра Шимска, в многодетной семье Ивана Васильевича и Марии Федоровны Дроздовых старшей была дочь Татьяна, Танька, как ее называли даже младшие за небывалую подвижность и непоседливость. Отец радовался этому, но не раз и говаривал: «Ты, Танька, как пружина заведенная. Того и гляди раскрутишься, знать бы только, в какую сторону». Ее и правда иногда заносило. Совсем девчонкой на финскую засобиралась, на курсы РОККа — Российского Общества Красного Креста — поступила. Училась усердно и по великому хотению, но за неделю до окончания курсов та война закончилась. Новая же взяла в оборот быстро. Таню вместе с другими комсомолками направили копать противотанковые рвы. Таня понимала, что рвы необходимы, мозоли на руках набить не боялась и спать в тех же рвах ей комары не мешали, а вот самолеты настроение портили. Побегай-ка от них до леса и обратно. Однажды, когда они на бреющем «стричь» начали, девчата так далеко в лес убежали, что еле из него выбрались и направили свои стопы в Шимск.

К этому времени на коммутаторе в Шимске, где работала Таня Дроздова, уже дежурили военные. Она осталась без дела и вернулась в Подгощи.

Деревенский фельдшер Степанов прибежал к Дроздовым рано утром и позвал Таню. На улице рассказал, что в медпункт доставили раненых красноармейцев и командиров.

— Много привезли. Одному не управиться, так что беги за подружками по курсам, собирай всех, — частил всегда степенный и медлительный Иван Данилович.

Таня тут же и припустила. За двоюродной сестрой Зиной забежала, за Верой Богатыревой, Дусю Лобову по пути перехватила и привела в просторный, бывший когда-то купеческим, дом медпункта. Раненых там пруд пруди и дым до потолка. Два дня как белки прокрутились, а на третий в Подгощи прибыл головной отряд медсанбата, и девчата поступили в распоряжение Кати Мариничевой. Мариничева была чуть повыше маленькой Тани и, пожалуй, не старше ее, но военная форма, кубики в петлицах и еще что-то неуловимое вызывали уважение. Своенравная Таня все приказания выслушивала внимательно, согласно кивала головой и без промедления выполняла.

Еще два дня прошло, и Таня заявила домашним, что уезжает с медсанбатом.

— С кем? С кем?

— С медсанбатом танкистским.

— А тебя кем берут?

— Санитаркой.

Мать заголосила — никуда не отпущу, чего еще надумала, — но Таня настояла на своем.

Машины вышли из Подгощ ночью и скоро влились в поток отходящих на Старую Руссу. Обычно тихая эта дорога, изредка грузовик пробежит да повозка протащится, была забита до отказа. Казалось, вышел из берегов Ильмень и бурлит, клокочет, захватывая все больше пространства. Синие лучики фар метались по спинам и затылкам, натыкались на белые узлы, скользили по потным спинам коров и лошадей, тщетно отыскивая свободное местечко и, не найдя, подчинялись установленному медленному ритму движения. Ритм иногда сбивался из-за возникающих пробок, но они рассасывались, и живой поток снова неудержимо тек в заданном направлении.

Старую Руссу миновали утром и повернули на Парфино. Здесь, когда показалась река Ловать, взмолились даже мужчины:

— Помыться бы, гимнастерки выстирать.

— На речке Поле привал устроим, — пообещал Куропатенко и сдержал слово.

Что за наслаждение после бесконечных кочевий, после удушливой и пыльной ночи бултыхнуться в прохладную воду, намылить голову и раз, и другой, и третий, промыть как следует в проточной воде, стирать и полоскать гимнастерки, пока на них не останется ни одного пятнышка, а потом разложить выстиранное на траве, и снова в воду. Уж и поплескались, и побрызгались, и повизжали — отвели истосковавшуюся по прохладе душеньку.

Таня и Зина Дроздовы тоже ополоснулись, но сразу же вышли на берег и сидели там тихие и печальные — только из-под родной кровли выпорхнули, и что там делается, неизвестно. Может, уже заняли немцы деревню, может, уже никого из родных и в живых нет. И Вера Богатырева с Дусей Лобовой где-то потерялись. Ехали на последней машине, она отстала во время обстрела и до сих пор не догнала санбат.

* * *

Медсанбат отвели далеко за Новгород под деревню Зайцеве, а передовой отряд спешил в город, который вместе с остатками 28-й танковой дивизии в пешем строю обороняли и воины 3-й танковой.

Катя видела, как горели Порхов, Сольцы, десятки деревень и хлебные поля. Зловещие отсветы от бесчисленных пожарищ сопровождали медсанбат на всем пути отступления. Горел и Новгород. Всюду, насколько охватывал глаз, поднимались к небу черные клубы дыма. Навстречу тек поток беженцев. Они часто останавливались и оглядывались, словно раздумывая, не рано ли покинули город и не лучше ли вернуться? И Катя так думала и рассчитывала, что машина пойдет куда-нибудь на западную окраину Новгорода или за нее, поближе к передовым позициям, а грузовичок остановился у небольшого дома в Никольской Слободе Торговой части города.

Головчинер был доволен:

— Вот здесь поработаем наконец-то по-настоящему. Раненые будут «свеженькими» поступать, таких спасать можно, и для эвакуации дорога подходящая.

Но эта радость была недолгой, и развернуться как следует Головчинеру не удалось — на следующий день фашисты захватили всю левобережную Софийскую сторону города, и передовому отряду пришлось спешно сниматься и отходить за Малый Волховец.

* * *

Утро восемнадцатого августа выдалось тихим и простояло таким до полудня. Немцы почти не стреляли. Потом появилась «рама», как называли фашистский разведывательный самолет, сделала несколько кругов, и следом за ней прилетели бомбардировщики. Их было так много, что видавшие виды, претерпевшие столько бомбежек танкисты заскребли в затылках:

— Что выкурить нас желает — яснее ясного, но зачем же он такой бусенец устроил?

— А для того, выходит, чтобы шума побольше наделать. На испуг берет, холера. Думает, мы от его бомбочек в обморок попадаем, а он в это время переправиться успеет. Гляди в оба, ребята, и пускай его ко дну без всякого промедления.

Однако Волхов был пустынен, в небе же после небольшой передышки снова появились бомбардировщики. — Хочет сохранить здания и уничтожить живую силу, — высказали новое предположение танкисты. — Но нас и так всего ничего осталось. И где он столько самолетов нашел? Со всего фронта поди согнал?

Немцы уже пытались пробиться в восточную часть города сначала через полуразрушенный мост, позднее с помощью десантных барж. Через мост не пропустили, баржи отправили на дно. Откуда сейчас полезут и какими силами?

Немцы форсировали Волхов севернее Новгорода и начали атаки широким фронтом тремя густыми цепями автоматчиков.

Пяток бы танков на эти цепи. Но танков не было. Ливень, на беду, грянул небывалый, вода залила наспех вырытые окопы. Резко ухудшилась видимость. Бой скоро втянулся в улицы. Танкисты дрались за каждый дом, но было их ничтожно мало по сравнению с наступающими, и оружие было несравнимым.

К вечеру фашисты прорвались к Синему мосту, взяли его под обстрел, и последние защитники города, последние раненые переправлялись через приток Волхова глубокой ночью вплавь и на подручных средствах.

7

По вырытому в полный профиль окопу Катя поднялась на горку, чтобы посмотреть на оставленный Новгород. Город, который она любила больше всего на свете, в котором прошла ее юность, казался мертвым.

Сдвинув круто черные брови, Катя разглядывала город, пыталась представить, что там делается, и не могла, как не могла привыкнуть к мысли, что в Новгороде хозяйничают фашисты. Слева, над Ильменем, прошла стая «юнкерсов». Они могли развернуться и начать бомбежку, но никто не кричал «Воздух!», и Катя проводила самолеты равнодушным взглядом. Притерпелась и к реву фашистских стервятников, и к завыванию их сирен, к бомбам и пулеметным очередям, как к чему-то неизбежному, без чего, казалось, и войны не может быть. Война шла недолго, чуть больше двух месяцев, но они в сознании Кати растянулись на годы, и она считала, что ее уже ничем не удивить, что научилась она глушить в себе чувства, не давать им воли, не распускаться. Работать, несмотря ни на что, и жить, несмотря ни на что.

Однако так лишь казалось.

* * *

...По пути в Зайцево санбат остановился на ночевку недалеко от деревни Горки, и Куропатенко отпустил Катю на краткосрочную побывку домой. Помчалась она, не чуя под собой ног, с рвущимся из груди сердцем. Мать увидела издали, она на улице была, и подкосились, стали непослушными ноги, пришлось перейти на шаг. И мама, заметив ее, изменилась в лице, не зная, верить ли? В военной форме, непохожей на себя стала дочь. На улице они и обнялись и поплакали, пока не подошел отец.

Весть о приходе Кати облетела небольшую деревню быстро, и дом заполнился до отказа. И снова в первую очередь все те же проклятые вопросы, на которые не было ответа — когда остановится фронт и погонят фашистов обратно? На помощь пришел отец:

— Ты, Егор, на германской был? — спросил одного. — А ты, Влас?

— Ну, были. И что из этого? — ответил за обоих Влас.

— Знали мы, когда и где она закончится? Не знали. Пристали к девчонке, будто она фронтом командует. Война без отступлений не бывает. В двенадцатом вон французов до Москвы допустили, а что в итоге получилось?

Воспользовавшись наступившей паузой, Катя спросила:

— Мама, а Алеша на каникулах?

— Что ты! Что ты! От тебя письмо пришло, что призвали в армию, и следом от него. Бросил техникум и ушел в ленинградское ополчение. С тех пор ни слуху ни духу, не знаю, что и думать, — смахнула мать слезу и продолжала: — Да и мы теперь тоже как бы военными стали. Бомбят часто. Одна бомба прямо во двор угодила, Корове ничего не сделалось, а свинью Дашку деревом ушибло. После этого самолетов боится — страсть! Как заслышит, к людям жмется, особенно к Кольке. Ни на шаг от него не отходит. Он уж ревел не раз: «Чего она ко мне вяжется?» — Помолчав, мать улыбнулась: — Мы в огороде щель выкопали, так она первой в нее забирается. Один урок дали, и запомнила. Вот тебе и неразумная скотина.

Посмеялись и над Колькой, и над Дашкой, и снова разговор пошел о том, что болело. Тихо беседовали и печально — и Катя не могла рассказать ничего хорошего, и отец с матерью. Непоседливый Колька жался к Кате, но сидел тихо, до красноты натирая слипающиеся глаза.

* * *

Катя вспомнила о пролетавших через Ильмень бомбардировщиках и вздрогнула: может, и эти станут бомбить Горки, могут убить ее родителей и младшего братишку Кольку?

С этой мыслью и ушла с передовой.

А вскоре получила весточку из дома. Отец писал, что самолеты на днях застали Кольку на задах деревни и загнали в чужую щель. Неподалеку другая была, и раздался из нее голос мальчишки: «Перебегай ко мне! Одному страшно!» Колька выждал подходящий момент и побежал. Дашка — за ним. И только устроились на новом месте, громыхнуло так, что всех троих завалило-землей — бомба угодила в ту щель, где прятались Колька с Дашкой. Не позови тот мальчишка Кольку, и косточек бы не нашли от младшенького, а пока жив, только слышать стал плохо после контузии.

Дальше отец сообщал, что в доме ни ступить ни пройти — его сестра и сестра матери еле успели уйти из Старой Руссы и теперь живут у них. Об Алеше почему-то не упомянул.

Через несколько дней пришло второе письмо, наспех написанное на клочке бумаги: Алеша убит под Гатчиной, а в дом попала бомба. Все наши узлы сгорели, а мы, слава богу, остались живы. И все. Отец писал как солдат солдату, до предела скупо и четко, а что он чувствовал при этом, Катя поняла по прыгающим буквам и строчкам. И подкосило, сломало Катю. Как тяжело больная, опустилась на носилки, сжала обеими руками голову, застонала, закачалась из стороны в сторону. В глазах темно, а слез нет, только резь какая-то. Но привезли раненых, и надо было идти работать. Головчинера хватило ненадолго:

— Вы что, не выспались или встали с левой ноги? Катя пыталась сосредоточиться, однако унять дрожь в руках не смогла, и застилающая глаза пелена не проходила. Головчинер воздел руки к небу:

— Вы отдаете себе отчет в том, где находитесь и что делаете? Вы хоть думаете о чем-нибудь своим куриным умом? — Но и такого воздействия хирургу показалось мало. Он затопал ногами и закричал визжащим голосом: — Вон! Вон! Отстраняю! В прачечной вам работать, а не в операционной!

Готовые сорваться с языка такие же гневные слова Катя сдержала. Вместо них полились слезы, едкие, горючие, но и спасительные.

— Что с ней? — недоуменно спросил хирург, заметив, как неуверенно, будто слепая, Катя выходила из палатки.

— С этого и начинать надо было, а вы кричите, — уставилась на Головчинера немигающими сердитыми глазами санитарка Таня Дроздова. — Брата у нее убили — вот что с ней.

— Ну и что? Война идет, — начал было хирург и умолк. — Почему раньше не сказали? Она почему молчала? — проворчал, но на худощавом лице уже проступила досада на свою невоздержанность, и, чтобы скрыть ее, рявкнул: — Кто-нибудь будет мне помогать, или я сам себе должен салфетки и инструменты подавать?

Вечером он отыскал Катю в лесу и не сразу узнал ее.

— Эк как вас перевернуло, — смущенно покашлял, закурил, осторожно прикоснулся к плечу. — Вы меня простите, Катя. Не знал я о вашем горе. — Рассердился на себя: — Знал не знал, а вел себя отвратительно. — Еще помолчал. — Утешать не буду — бесполезно. Мне сказали, что ваш брат убит под Ленинградом. Выходит, он и мою семью защищал, если она не погибла раньше. Не знаю. Ничего не знаю, и порой самому зареветь хочется, но не умею, и еще надеюсь. Вернее, тешу себя надеждой, сочиняю сказки с хорошим концом, а на душе одно: выстоит ли Ленинград?

— Не верила я, что Алешу могут убить... — пробормотала Катя. — Он такой веселый всегда, добрый, такой... — И снова не совладала с собой, залилась слезами.

Хирург крепко сжал кулаки.

По небу гуляли багровые отсветы — немцы стреляли по правобережным деревням и поджигали их.

— Знаете, о чем я подумал? — продолжал хирург. — Нас здесь маленькая кучка, у них — силища, но не мы их, а они нас боятся, вот и устраивают «освещение»... — Головчинер забылся и высказался чисто по-мужски. — Извините за непотребное выражение, но иначе этих мерзавцев и не назовешь. И еще, — заговорил он после непродолжительного молчания. — Я внимательно слежу за сводками. Начали мы уже останавливаться. Одессу и Ленинград окружили, а взять не могут. На Севере фронт стоит на государственной границе. И мы ведь остановились, Катя! Встали все-таки. Случайностью это не объяснишь. Тут надо искать какую-то закономерность. Немцы начинают выдыхаться, а мы набираем силу.

— К Москве подходят, — напомнила Катя.

— На ней и поломают зубы, — запальчиво возразил хирург. — Помните, я вам говорил как-то, что мальчишки воевать начнут? Начали. На передовом эвакопункте у фельдшера Переверзева двенадцатилетний парнишка прижился. Всю деревню эвакуировали, а он остался, и прогнать не могли. Да что далеко ходить. Та же ваша Таня, поддала она мне за вас сегодня, что сделала, когда война к ее дому подошла? «Призвала» себя в армию. А ведь девчонка еще, посмотреть не на что. И другие точно так же «призывать» себя будут. Вот увидите. Вы слушаете, что я говорю?

— Да, — Катя замялась. — Завтра вы допустите меня до работы?

Головчинер по привычке воздел руки к небу:

— Допущу? Я вас заставлю работать даже сегодня, если будет нужно.

Часть вторая. На берегах Волхова

1

Больше всего танков дивизия потеряла в первых боях, когда сходились лоб в лоб большими группами машин. Потом научились драться малыми силами, действовать из засад. Из узкой щели, на ходу, немецким танкистам трудно разглядеть хорошо замаскированный танк, еще труднее уничтожить, если он стоит за бугром и может быстро сменить позицию. Этим и пользовались, заставляли немцев идти осторожно, били по бортам и наносили большой урон противнику.

Новгород стал последним пунктом на тяжком пути отступления. Оставив его, танкисты закрепились на высотках правого берега Малого Волховца, зарылись в землю и встали намертво. И было еще кому стоять. Когда снаряды пробивали машины, когда взрывались и горели они, кто-нибудь из экипажа все-таки оставался жив, снимал пулемет и продолжал сражаться в пешем строю. В боях же добывали минометы и автоматы. И их использовали против врага. С комбинезонами не расставались, шлемов с голов не снимали, надеялись получить новенькие «тридцатьчетверки» и KB и снова взяться за дело, которому были обучены.

Однако время шло, а дивизию на формировку не отводили и, кажется, не собирались этого делать, иначе не расширяли бы без конца занимаемый ею участок обороны, который доходил уже до пятидесяти километров.

Катя раздобыла ученическую карту и у названий оставляемых городов ставила крестики. От Старой Руссы линия фронта устремлялась на юго-восток и в октябре уткнулась в Москву. Дивизия оказалась едва ли не на самой западной точке громадного фронта, если не считать Ленинграда и земель севернее его.

В ноябре стало еще горше. Немцы взяли Тихвин, осложнили и без того тяжелое положение Ленинграда, а захватив Большую и Малую Вишеры, нависли над ближайшими тылами дивизии. Создалась реальная угроза окружения.

Карта переходила из рук в руки, и хорошо, что она была маленькой и этим скрадывала громадные и устрашающие расстояния.

Трудные были дни и недели. Жили сводками Совинформбюро, надеждой, что выстоят ленинградцы, найдет страна силы, чтобы отбросить врага и от своей столицы. И эта надежда, к всеобщей радости, оправдалась. Вздохнули после освобождения Тихвина, укрепились в вере, когда фашистов погнали от Москвы, вернули Солнечногорск, Клин, Калинин, сотни других населенных пунктов.

В эти незабываемые, полные надежд дни был создан новый, Волховский, фронт, а 3-я Краснознаменная танковая дивизия преобразована в 225-ю стрелковую. «Черная пехота», как прозвали фашисты танкистов, стала просто пехотой. Пришли новые штаты, начало поступать пополнение, пришлось переодеваться в форму пехоты (шлемы на всякий случай приберегали), а через месяц вступать в бои по захвату плацдарма на левом берегу Волхова.

Большие перемены произошли и в медсанбате. Он получил номер 504-го, комбата Куропатенко перевели во 2-ю ударную армию, Головчинера — в госпиталь, кого куда рассовали многих сестер и санитарок, от прежнего состава осталось раз-два и обчелся. Медсанбат формировался тоже почти заново. Новым комбатом стал военврач второго ранга Радкевич, ведущим хирургом военврач второго ранга Рюмин, младший персонал набрали из местных. Таня Дроздова на первом же собрании по случаю создания новой комсомольской организации предложила:

— Секретарем надо избрать Катю Мариничеву — она у нас самая «старая», а санбату предлагаю присвоить наименование «Новгородский».

Против первого предложения возражений не было, второе вызвало недоумение:

— Что опять придумываешь, Танька?

— Ничего не придумываю. Пока вы тут выступали, я арифметикой занималась. Подсчитайте-ка, сколько у нас собралось новгородских. Катя, я, Валя Глазкова, Маша Кожуркина, Тася Матинская, Вера Красавина, Маша Прокофьева, Валя Егерева и ее тетя — Груша Калинина. Еще называть? Не надо больше? Убедились? Тогда голосуйте.

Посмеялись, прикинули, что около половины сестер и санитарок в самом деле местные, и стали именовать медсанбат «Новгородским», в шутку, конечно.

2

Весной сорок второго года, когда под снегом для близкого половодья начала накапливаться вода и через Волхов уже были переброшены скорые мостики, к стоявшей на берегу одинокой баньке военные люди начали подносить какие-то ящики и тюки. Они таскали их всю первую половину дня, а во второй — переправили груз на левый берег, в лес, к выпирающей из него небольшой горушке. В преддверии ледохода и распутицы головной отряд медсанбата выдвигался на плацдарм, где шли ожесточенные бои за удержание коридора для попавшей в окружение 2-й ударной армии. Возглавлял отряд ведущий хирург Рюмин, его ближайшими помощниками были врач-психиатр, овладевшая на фронте хирургией, внучка всемирно известного Бехтерева, носившая ту же фамилию, и врач-терапевт военврач третьего ранга по имени Берта.

— Фамилия у меня трудная, не запомните. Воинское звание произносить долго, поэтому зовите меня просто Бертой, как в больнице звали, — попросила она при поступлении в санбат.

Так ее и называли, а иногда и просто Берточкой. Маленькая худенькая женщина с вечно красным носиком, на котором привычно сидели очки с необыкновенно выпуклыми стеклами, умела спасать людей от дистрофии и попала в отряд для этой работы — выходящие из окружения раненые красноармейцы и командиры нуждались прежде всего в таком специалисте.

Старшей хирургической сестрой была назначена Катя Мариничева. Попала в отряд и Таня Дроздова. Сама напросилась. С этой Таней смех и грех. Еще осенью, когда санбат почти что расформировали, Таню и ее сестру Зину отправили на строительство госпиталя под Валдай, но Таня пробыла там недолго. Увидела санбатовскую машину, Машу Кожуркину рядом с шофером, и. бегом к «родным берегам»:

— Назад скоро поедете?

— Через полчаса.

— Вот и хорошо. Мы успеем. Побежала в палатку, приказала сестре:

— Одевайся скорее. Наша машина здесь. Домой поедем.

— Как это? Нас же сюда направили, — удивилась Зина.

— Мало ли что. А мы вернемся.

— Ой, Танька, попадет же за такое.

— Не расстреляют.

— А трибунал?

— Фью! Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут. Мне — операционный, тебе — госпитальный, — бодро сказала Таня. — Ты едешь или остаешься?

Зину взвод «не устраивал», и она осталась, а Таня вернулась и сразу к Кате Мариничевой: так и так, выручай, похлопочи. Катя согласилась — как не порадеть за эту сорвиголову, — а когда формировали головной отряд, Таня снова утянула Мариничеву в сторонку для секретных переговоров:

— Сделай так, чтобы меня взяли.

— Не знаю...

— Чего не знаешь? Чего не знаешь? Ты все можешь.

— А почему ты решила ехать с нами?

— Да так. Надоело здесь, — неопределенно ответила Таня.

— Что надоело?

— Да все, шагистика, муштристика, а больше всего старшина. — Сделав страшные глаза, прошептала: — Придирается! Каждый день в ствол карабина заглядывает и меня заставляет: «Посмотри, что там видишь?» Я ему: «Ничего не вижу, потому что у меня ствол для сохранности ватой заткнут», а он мне наряд вне очереди... Разве это жизнь? А там работа будет и ни старшины, ни муштры.

— А снаряды?

— Испугала! Коленки задрожали, — уставилась Таня светлыми глазами на Катю. — Будто я их не видела и не слышала.

На новом месте палат каменных и даже деревянных не нашлось. По лесу словно ураган прошел. Вырванные с корнем вековые сосны, срезанные, расщепленные, желтели свежими ранами. Между ними, в обход воронок, петляли редкие тропки. Начавшийся обстрел загнал всех в какой-то блиндаж, который скрепя сердце старожилы уступили новоселам — не спать же медицине на снегу. На другой день взялись за лопаты, топоры и пилы. Построили блиндажи операционной, для раненых, землянку для аптеки на скорую руку соорудили. Стали работать. И то ли место неудачное выбрали, то ли немцы всюду снаряд к снаряду укладывали, не прошло и месяца, как аптеку словно корова языком слизнула, пришлось заново делать перекрытие и на жилом блиндаже.

А бои продолжались, положение 2-й ударной армии становилось угрожающим. В феврале она имела коридор для связи со страной шириной до тринадцати километров. В середине марта немцы его закрыли. Дней через десять удалось пробить совсем узкий, простреливаемый насквозь коридорчик, но и его удерживали из последних сил. Ежедневные схватки шли не за населенные пункты и не за господствующие высоты, а за сотни часто и за десятки метров, казалось бы, никому не нужной бросовой болотной земли. Снова и снова перепахивалась она снарядами и авиабомбами, срезались пулеметными очередями кустарники и деревья, гибли бойцы и командиры. Но таяли и силы врага, он не мог начать новый штурм Ленинграда.

Предельный срок до операции раненных в живот исчисляется часами. Минует он, и человека не спасет сам Вишневский. Ради спасения «тяжелых» и был переброшен почти на передовую головной отряд. Он был небольшим, и потому каждому приходилось работать за двоих и троих. Не все выдерживали предельного физического и психического напряжения. Таких заменяли. Маленькая Таня Дроздова держалась.

Пока человек здоров, у него один характер. Ранят — самый покладистый меняется на глазах. Таня, как никто другой, умела успокоить «нервных». «Во, разбушевался, — скажет, — а я и не слышу. Ты на передовой что делал? Стрелял. И он стрелял, и вот он. Все вы стреляли. Вот у меня уши и заложило. Так что не кричи и не грози — бесполезно».

Принять, накормить и успокоить раненых — это одна сторона дела, которым она занималась. Другая была посложнее. Таня работала в операционной и вначале не переставала удивляться:

— Топоров, молотков-то, пил сколько! Зачем они? На первых порах, если Кате был нужен новокаин, она просила Таню подать зеленую бутыль, а при нужде в физиологическом растворе — белую. Но скоро Таня и сама стала разбираться и в инструментах, и в растворах.

— Это же медсестра готовая, — задумчиво поглаживая бородку, сказал как-то Рюмин и приказал Кате: — Научите ее делать переливание крови.

Таня хмыкнула:

— Ничего сложного. Я умею.

— Как это умеешь, если никогда не делала?

— У меня что, глаз нет.

— Ну, коли так, берись, а я посмотрю, что у тебя получится, — строго потребовал хирург.

Таня удивленно посмотрела на него, пробурчала:

— Сколько кубиков? Двести пятьдесят? Правильно — мало у нас крови осталось. — И сделала переливание так быстро и аккуратно, будто всю жизнь этим только и занималась.

У Рюмина глаза на лоб полезли:

— Как у вас на Новгородчине говорят? Умелая, заботкая, но часом с квасом и перекорная, — подковырнул, сдерживая смех.

Хирург был прав: что бы ни приказали Тане, все выполнит наилучшим образом, но добиваться, чтобы она повторила приказание, козырнула и отошла строевым, было бесполезно. «Когда мне думать, с какой ноги первый шаг делать, где правое, а где левое плечо? Как удобнее, так и хожу и поворачиваюсь. А козырять? Так у меня все время руки заняты. Не до того мне», — скороговоркой ответит Таня на сделанное замечание и тут же забудет о нем. Воинских званий она тоже не признавала, говорила, что не разбирается «во всех этих рангах», потому как к службе в армии совсем неспособная и, если бы не война, никогда бы ее здесь не увидели.

Рюмин и другие врачи на это смотрели сквозь пальцы, а фельдшер Овчинников почему-то бесился и даже поклялся, что он из «этой птахи» дурь выбьет, однако слова своего сдержать не сумел. Таня узнала о его намерении и заговорила первой:

— Филя... Да не дергайся ты. Я не виновата, что тебе такое имечко дали. Так вот что, Филя, если ты не перестанешь ко мне приставать со своим уставом, я сбегу на передовую. Понял?

— Я?! К тебе?! Да нужна ты мне...

— И ты мне — тоже. Вот и давай жить мирно, Филя. Я тебя не знаю, и ты меня никогда не видел, — бросила руку к непокрытой голове, повернулась через правое плечо и, переваливаясь, словно уточка, пошла прочь.

Что с такой чумной возьмешь? Поплевался Овчинников и махнул рукой — другие «новгородские» не намного лучше, набрали деревню-матушку. Фельдшер успокоился окончательно, когда узнал, что Дроздова проделала с ведущим хирургом, который нарушил установленный ею раз и навсегда порядок.

В операционном блиндаже должно быть чисто. Чтобы не сыпалась сверху земля при близких разрывах бомб и снарядов, к потолку подбили простыни, а за полом, как и за инструментами, следила Таня. И все знали, что во время уборки вход в операционную закрыт, но Рюмин или забыл об этом, или решил, что Дроздова не посмеет сделать ему замечание, и зашел в блиндаж, когда Таня еще не закончила уборку. Сердито косясь на оставляемые на свежевымытом полу грязные следы, она сдерживалась до последнего, но когда хирург выходил, хлестнула его мокрой тряпкой.

— Дроздова, эт-то еще что такое?! — крикнул Рюмин по-старшински.

— Извините, тряпка как-то сама махнулась, — не поднимая головы, сурово ответила Таня. Ее лицо выражало крайнее осуждение, губы были плотно сжаты.

Рюмин все понял и расхохотался. Он был мягче Головчинера, уровновешеннее, и голос у него был мягкий, деликатный, но когда скапливалось много раненых, нервничал и ругался не хуже Головчинера. Высокий, с черной бородкой и усиками, Рюмин был быстр и в разговоре, и в движениях, и в работе. Катя приноровилась к нему легко, кое в чем пришлось, однако, и переучиваться. Ученик Вишневского, Рюмин был приверженцем местной анестезии, общий наркоз давал в исключительных случаях, при самых тяжелых операциях.

— Если грамотно сделать блокаду, операция пройдет безболезненно и мы избавим больного от целого комплекса отрицательных ощущений, неизбежных после общего наркоза, от серьезных послеоперационных осложнений, обеспечим быструю поправку и скорое возвращение в строй. Новокаиновая блокада хороша и тем, что позволяет находиться в контакте с раненым, следить за его состоянием и вовремя принимать соответствующие меры, — учил Рюмин.

Начнет делать «лимонную корочку» — уколы по линии разреза, — сразу заведет разговор на отвлекающие темы:

— Молодым-то ты красивым был, да? С девушками поди всласть погулял и изменял им, конечно? Нет? А я — бывало, да у меня столько девчонок было! Арию герцога из «Риголетто» помнишь? «Но изменяю им первый я. Им первый я».

— Ой, доктор, что ты мне зубы заговариваешь? Плохи мои дела?

— Кто это тебе сказал? Сорока на хвосте принесла? Заштопаю, что продырявлено, и здоровее прежнего будешь.

— Больно, доктор!

— Знаю. Сейчас укольчик сделаю, и все пройдет. Легче стало? Я же тебе говорил. А вот когда зашивать стану, потерпи.

Умел Рюмин и по-другому разговаривать:

— Ты о чем думал, когда в бой шел? Почему наелся до отвала? Прежде чем операцию делать, тебе надо два дня желудок промывать. Вон сколько дыр немец наделал! Из них же все лезет. Как мне стерильность обеспечить прикажешь? Не подумал! А не подумал, так не кряхти, и всем бойцам накажи, чтобы в бой с пустыми желудками ходили. Злее будете, и мне с вами легче управляться. Проведешь такие беседы?

— Неужели я еще воевать смогу? — с надеждой спрашивал раненый.

— А ты что, на тот свет засобирался? Для тебя там еще места не приготовлено. Тебе еще надо немцам отомстить. Отомстишь?

— Еще как! Лишь бы выздороветь.

Уныние и безнадежность на лице оперируемого сменялись улыбкой, глаза загорались — ему обещана жизнь, он поверил сердитому доктору, который и отругал за дело, и полезный совет дал.

* * *

Нашла свое место в отряде и врач по имени Берта. Вначале на нее поглядывали с жалостью: на фронте ли быть этой худенькой и пожилой женщине (в двадцать лет и тридцатилетние кажутся стариками). Намаемся с ней, думали, а врач рассказами о себе как бы крепила эту мысль:

— Я, конечно, для военной службы не гожусь, даже шинель под ремень заправлять никогда не научусь, но что делать, раз такая война случилась. Тут надо всем за руки браться, стенку, как говорят футболисты, ставить. Семьи у меня нет, и умереть мне не страшно. Что смерть? Особенно здесь. Мгновенье. Яркая вспышка в мозгу. Я леса больше всего боюсь, боюсь заблудиться в нем и в руки к немцам попасть, — говорила врач виновато. — Я все буду делать, все, за санитарку готова работать, но одну вы меня никуда не посылайте. Хорошо?

Ее никуда и не посылали. И нужды в этом не было. Врач знала лишь три тропки: в блиндаж раненых, в аптеку и в жилую землянку, а «заблудиться» все же сумела. Ночью, во время затишья, раздался вдруг ее испуганный вопль: «Спасите! Спасите меня, люди!» Каким-то образом залезла она на крышу аптеки (как ее туда занесло, так и осталось невыясненным), и показалось ей от страха и отчаяния, что она зашла в какое-то незнакомое место, и запросила о помощи.

В землянке не могла сказать и слова, зубы ее стучали, она долго и недоверчиво оглядывалась по сторонам, то и дело протирая очки, как бы приходя в себя и узнавая сослуживцев.

Смеялись над этим происшествием с пониманием — у каждого есть свои причуды, должны они быть и у Берты, и простить их ей было легко — она даже не вздрагивала, если снаряды рвались рядом с блиндажом, наоборот, как-то вся распрямлялась, начинала шутить и успокаивала других, упоминая о какой-то теории вероятности, говорила: «Чему быть, того не миновать».

В конце мая было принято решение о выводе остатков 2-й ударной армии без техники, ради спасения людей. Бои за расширение горловины коридора вспыхнули с новой силой, среди раненых стало много окруженцев, дистрофиков. Тут и совсем расправила плечи болезненная женщина. Любо было посмотреть, как она возилась с ранеными, точно с маленькими, поила с ложечки особыми, собственноручно приготовленными отварами.

В июне, трава уже загустилась в тех местах, которые не были изрыты воронками, женщина-врач вывела из окружения двух истощенных красноармейцев. Вид их был ужасен: изорванная в клочья одежда, покрытые струпьями руки и ноги, свалявшиеся бороды, обтянувшая кости лица желтая кожа и громадные, полыхающие каким-то внутренним огнем, блестящие глаза. Врач, добравшись до своих, свалилась мертвым сном, а за красноармейцев взялась Берта. Такие истощенные и такие измученные к ней еще не попадали, и она не разрешила отправлять их в тыл.

— Что вы. Это невозможно! Они еще так слабы. Какого черта! По этим «клавишам» и здоровые больными станут. Нет! Нет! Нет!

Еще не просохшие болотные дороги, кое-как покрытые лежневкой, выматывали кишки и у здоровых.

Берта делала все возможное, чтобы подольше подержать у себя дистрофиков, подкрепить их перед трудной дорогой. Не отпустила и этих.

— Ничего, кроме того, что вам дают. Ни крошки хлеба! — без конца внушала истощенным людям. Красноармейцы согласно кивали головами, а глаза их молили об еде. В ней, в ее обилии, видели они свое спасение и не верили врачу. И нашелся доброхот, воспользовался кратковременной отлучкой Берты, поделился с дистрофиками своим пайком. Красноармейцы умерли в одночасье от заворота кишок. Отвыкшие от пищи желудки не переварили чечевичной каши.

— Кто это сделал? Кто? — в исступлении кричала Берта.

— Вы... вы убили их! Убили, когда они только начали снова жить!

Артиллерийская канонада не смолкала, немецкие бомбардировщики, казалось, ночевали в небе, раненые поступали непрерывно, и надо было продолжать жить и работать, а нервы не выдерживали, и мысль: «На передовой, в боях, еще хуже» — помогала плохо.

Новый комбат Радкевич приезжал в головной отряд часто, помогал делать операции, присматривался к людям и удивлялся их выдержке и самозабвению, а чтобы как-то скрасить быт отряда, раздобыл патефон и несколько пластинок. Патефон играл круглосуточно. Освободится кто и, прежде чем лечь спать, поставит пластинку. Пока она крутится, разрывы вроде бы стихают, и заснет человек, слушая танго «Под крышами Парижа». Другой придет, снова заведет патефон. Опять звучит в блиндаже музыка, покой в нем и почти домашний уют.

* * *

Закончив последнюю операцию, Рюмин присел на табурет, опустил вниз руки и мгновенно заснул. И таким усталым было его лицо, что Катя не стала будить хирурга, когда принесли нового раненого. Приготовила инструменты, перевязочный материал. Операционное поле протерла спиртом, йодом, сама сделала «лимонную корочку», соображая, что минут десять Рюмину еще можно дать поспать, но он проснулся сам, поблагодарил и приступил к операции.

— Скальпель! Зажим! Сушите! Зажим! Разводите! Вытащил и уложил на полотенце кишки, метнул взгляд на Катю — смотрите и удивляйтесь, как удачно прошла пуля.

Операция подходила к концу. Оставалось провести ревизию желудка, уложить кишки на место, зашить разрез. В это время блиндаж потряс сильный взрыв. Из железной печки, на которой кипятились инструменты, выметнулось пламя. Погасли лампы. Закричал, пытаясь соскочить со стола, оперируемый.

— Лежать! — раздалась в кромешной темноте властная команда хирурга. — Зажгите, пожалуйста, лампы. Побыстрее, Таня.

Таня чиркнула спичку и в ее свете увидела, что Рюмин, согнувшись пополам, прикрывал собой живот раненого. Простыни, которыми был обит потолок, полны земли и угрожающе провисли. Если оборвутся?..

— Стол от меня в дальний угол, — приказал хирург.

Санитары подхватили, понесли стол вместе с раненым. Рюмин в полусогнутом положении на ходу прикрывал операционное поле и разогнулся лишь после того, как стол установили в надежном месте.

— Халат, шапочку. Вы смените тоже, — приказал Кате.

С улицы вбежал санитар:

— В самый угол попал!

— Как перекрытие?

— Два наката разбросало, а нижние держатся.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — повеселел Рюмин. Вы готовы, Катя? Продолжаем. Лампы ближе — ничего не вижу.

Они быстро осмотрели операционное поле и облегченно вздохнули — земля на него не попала.

— В рубашке родился, а паникер, — упрекнул хирург раненого. — Чего кричал, куда бежать собирался? Накрыло бы — так всех, не тебя одного. Тихо лежать у меня. Слышишь?

— Слышу. Я ничего, я потерплю, доктор.

— «Потерплю». У меня до сих пор в ушах звенит от твоего вопля. Завизжал, будто его режут, — не осознавая шутки, снова упрекнул Рюмин бойца и, догадавшись, что «звенит» у него не от крика, спросил: — Обстрел давно начался или случайный прилетел?

Вразумительно ответить на этот вопрос не смогли. Кажется, было тихо, а может, и постреливали.

* * *

— Многоуважаемая Катя, вам следует немедленно подшить новый подворотничок, по возможности погладить гимнастерку, до блеска начистить сапоги и сиять, как ясное солнышко. Через полчаса придет автоматчик, под его охраной пойдете на тот берег, в штаб дивизии, — все это Рюмин выговорил, загадочно посматривая на свою помощницу и чему-то улыбаясь.

— А зачем, Павел Александрович? Рюмин продолжал посмеиваться в усы:

— Знаете такой анекдот: «Куда едещь?» — «Военная тайна!» — «А что везешь?» — «Патроны». Я вам его наоборот выдаю. Куда следует прибыть, сказал, а зачем — тоже военная тайна. Ну ладно, ладно, раскрою: правительственную награду получать за образцовую службу, за стойкость и мужество... Что с вами, Катя? Вам стул подать или стакан воды?

— Все шутите, Павел Александрович.

— Не шучу, Катя. Меня тоже наградили, но мне пока нельзя отлучаться, а вы идите, готовьтесь.

Награжденных для безопасности собрали в овраге. Все смущены не меньше Кати, на нее поглядывают удивленно — девчонка-то зачем здесь? И Кате так кажется. По команде построиться в две шеренги она заняла место на левом фланге во втором ряду, чтобы в случае ошибки можно было уйти незамеченной. Награжденные один за другим строевым подходили к столу, и генерал, член Военного совета армии, вручал им ордена и медали. Катю не выкликали долго, и все это время она думала о том, как бы не сбиться с шага, ловко подойти, доложить, принять награду, поблагодарить...

— Медалью «За боевые заслуги» награждается медицинская сестра Мариничева Екатерина Григорьевна.

Эти слова дошли до Кати не сразу. Лейтенант из первой шеренги сделал шаг вперед и принял вправо, освобождая ей дорогу, а Катя все стояла на месте, потом заспешила, споткнулась о корень и едва не упала. От этого из памяти вылетело все, что Катя так старательно запоминала. Строевого у нее не получилось, шла, как самой казалось, какими-то зигзагами и пунцовая от стыда предстала перед генералом. Он говорил что-то утешительное, но его слова скользили мимо сознания. Генерал сам прикрепил медаль к гимнастерке, крепко пожал руку и извинился:

— Подарка мы вам не приготовили. Мужчинам табак и кисеты даем, а вы ведь не курите?

— Нет, товарищ генерал, — начала приходить в себя Катя.

— И не надо, — одобрил генерал. — Но подарок мы вам найдем и вручим за праздничным столом. Не возражаете?

— Так точно. Большое спасибо, товарищ генерал.

В шеренгах словно мелкий горошек рассыпался и перекатывался до тех пор, пока Катя не спряталась за спиной впереди стоявшего. Еще раз, не щадя ладоней, дружно грохнули за столом, когда Кате торжественно вручили духи и коробку с кедровыми орехами.

3

Тамара Антонова первый раз была ранена утром седьмого ноября сорок первого года. На Красной площади проходил парад войск, страна отмечала двадцать четвертую годовщину своей новой жизни, и точно в это время фашисты нащупали батарею, в которой Тамара была санинструктором.

В первую военную зиму небывалые холода грянули рано, и снег выпал раньше обычного, но во время обстрела земля стала черной и влажной. Тамара металась по ней среди свежих воронок от одного раненого к другому, успокаивала, перевязывала и оттаскивала в укрытие, пока не подцепило и ее. Накладывала шину, и что-то ударило по ноге. Думала, камнем или комом земли, а когда поднялась, резкая боль свалила на землю, стало вдруг жарко и удушливо. Доползла до воронки — осколок пробил бедро, ей надо было укрыться от глаз еще живых артиллеристов, — и только перевязала ногу, в воронку прыгнул разъяренный старшина:

— Ты чего здесь расселась?

— Ходить не могу.

— Вот тебе и на! Что же теперь делать-то? Руки целые? Тогда мы к тебе раненых стаскивать будем. Воронка большая, в ней много уместится.

В госпиталь Тамара попала на четвертые сутки. Операции не боялась, понимала, что она не из сложных, но как лечь на стол, не представляла. Хирург наверняка мужчина, а на ней кальсоны, их придется снимать.

— Дай трусики! — попросила сестру.

— Зачем? Тамара объяснила.

— Что ты? — удивилась сестра. — Иван Васильевич так разойдется... Да и велики тебе мои трусы. Я грузная, а ты маленькая и тощенькая.

— Ушить можно.

— А я как буду? Я лучше тебе плавки из марли сделаю.

На хирурга, высокого и полного мужчину лет сорока пяти, стоило посмотреть в тот момент, когда он увидел такое «кощунство». Он промычал что-то неразборчивое, пластанул ножницами по плавкам и швырнул их в таз. Тамара зажмурилась, лежала на столе ни жива, ни мертва, крепко сцепив зубы, и молила неведомо кого, чтобы все поскорее кончилось. Ждала конца операции с таким нетерпением, так была занята мыслями, наивными для взрослого человека и такими болезненными для ее возраста, что и боли не почувствовала, и не ойкнула ни разу — все заслонило собой жгучее чувство стыда и беззащитности.

Она еще была в операционной, ей помогали одеться, а в соседней комнате рокотал бас хирурга:

— Надо же додуматься — под нож в трусиках! Будто у меня есть время разглядывать ее мощи.

Хирург рассказывал о ней, не стесняясь в выражениях, не беспокоясь, что она слышит его, и хохотал.

— Хулиган! — крикнула Тамара, когда ее проносили мимо хирурга, и показала ему язык.

Он согнулся пополам и загрохотал на весь этаж.

Тамара выросла в Одессе и характера была не робкого. Наверное, из-за деда по матери, старого моряка Михаила Михайловича Пампушко. Это он впервые завел Тамару в море и приказал: «Плыви, внучка!» Дед же однажды посадил на лошадь, понужнул ее, и Тамара, повизгивая от охватившего ее восторга, понеслась и не свалилась. Тамара никогда не играла в куклы и не водилась с девчонками, не раз вламывалась в кучу свалки, защищая старшего брата, не боялась даже бывать в покойницкой при больнице, где работала мать. Мать же и говорила ей: «Тебе, Томка, надо было мальчишкой родиться, а не Олегу. Сорвиголова какая-то, а не девчонка. Из тебя же слезу колом не вышибешь!» И правда, сколько себя помнила Тамара, она никогда не плакала, а в своем закутке, за занавесочкой (девичьих палат в госпиталях пока не было), увидела на тумбочке цветок распустившейся герани, плитку шоколада, пробежала глазами открыточку, в которой раненые поздравляли ее с днем рождения, и разрыдалась.

— Спасибо! — поблагодарила сестру. — А как узнали?

— Из истории болезни. А спасибо раненым скажи. Они шоколад где-то добыли. — Поправила одеяло, подушку. — Очень уж мы огорчились, что тебе в день рождения операцию делают, вот и решили как-то порадовать. — Сестра не уходила, все приглядывалась к Тамаре, будто что-то оценивая в ней, и наконец спросила: — Тебе на самом деле семнадцать стукнуло, или в приемной что-то напутали? Правда, выходит. А как же тебя в армию взяли?

— Благодаря настойчивости, — превозмогая боль, ответила Тамара.

Наркоз начал терять силу, и рану будто каленым железом прижигали.

— Раз, два, три, — тихо раздалось за занавеской, и раненые громко прокричали: — По-здра-вля-ем! По-здра-вля-ем! По-здра-вля-ем!

— Спасибо, товарищи бойцы! Спасибо! — отозвалась Тамара, и на ее глаза снова навернулись слезы.

Отец Тамары был ленинградцем, его все время тянуло на север, к настоящим лесам, и в тридцать шестом он перевез семью в поселок Сиверский недалеко от Гатчины. Отсюда брат Олег ушел в Ленинградское военное училище, а Тамара в Псковскую фельдшерско-акушерскую школу.

В первое утро войны, еще не зная о ней, она пошла с подругами в сад «Медик» готовиться к экзамену. Отыскали тихий уголок и залегли, уткнувшись носами в учебники. Зубрили до одиннадцати и уже собирались идти, да Тамара запротестовала:

— Стоп, девочки! Надо мозги проветрить. Уселись на скамейки, вновь открыли конспекты и книги — перед экзаменом всегда что-то забывается, — а она засмотрелась на небо. Было оно синим-синим, бездонным, а облака по нему плыли белые и пушистые, как гигроскопическая вата. Неподалеку резвилась малышня. Тамара напросилась играть с ними в классики, потом в ее руках оказалась скакалка, и не забыла, оказывается, что и как с ней делать.

— Покажи, как крест-накрест прыгать, — требовательно просила маленькая толстушка.

— Смотри. Вот раз, вот два, вот раз, вот два. Поняла?

— Я сама. Сама!

— Да не так же. Посмотри еще. Видишь?

Так и учила и сама прыгала, пока не возмутились подруги:

— Хватит тебе, Томка, опоздаем!

На мосту через реку Великую милицейский патруль почему-то проверял документы. На улицах было почти безлюдно, лица редких прохожих чем-то озабочены. В школе на Тамару налетел взъерошенный секретарь комсомольской организации:

— Антонова, где тебя черти носят? Получай носилки! Командир сандружины называется.

Она возмутилась:

— Час от часу не легче? Вчера сдала, сегодня «получай». Ты о чем раньше думал?

— Дура! Война же началась!

Войну ждали. С весны танки часто не давали спать. То на Ригу пройдут, то обратно. И слухи, что вот-вот она должна начаться, ходили, но чтобы так неожиданно? Тамара не поверила:

— Чего мелешь? Какая еще война?

— Фашисты напали! Неужели не слышала?

Учебники пришлось забросить, вместо стареньких портфелей нагрузить на себя тяжелые санитарные сумки, занять боевые посты. Все перевернулось, смешалось в один день, а через два Тамара увидела на заводе первых убитых фашистскими бомбами, сделала первые настоящие повязки, увезла в больницу настоящих раненых.

Третьекурсников сразу же призвали в армию, брали и со второго, но по выбору, тех, кто покрепче и постарше возрастом. На Тамару и смотреть не хотели, от нее отмахивались, как от назойливой мухи. Только восьмого июля она прорвалась к военкому, упросила, уговорила его, получила призывную повестку. Сжимая ее в руке, побежала в ближайшую парикмахерскую. Две светлые косы с голубыми бантиками упали на пол. Тамара взглянула на себя в зеркало и не узнала — на нее напряженно смотрели незнакомые синие глаза какого-то мальчишки.

На другой день немцы вошли в Псков.

* * *

Запущенная рана не заживала долго, все сочилась гноем. Пришлось вооружаться костылями. Тамара научилась ходить на них так же быстро, как плавать и ездить на лошади. Встала и пошла, скоро стала прыгать через несколько ступенек по лестнице, делать «гигантские шаги». Мускулы на руках окрепли, плечи развернулись, правая нога стала тоже сильной и выносливой, а левая, на которую долго нельзя было ступить, занежилась.

Тамара почувствовала это, пройдя несколько кварталов по Валдаю после выписки из госпиталя.

Тихий, почти сплошь деревянный городок этот, со всех сторон окруженный лесистыми холмами и переполненный военными, понравился Тамаре, но она не поддалась соблазну побродить по его улицам, всего час позволила себе провести на берегу озера. Наслышалась о нем и от сестер и нянечек много: и большое-то оно, и глубокое, и синее, как море, и красивое. Все так и оказалось. И острова на озере хороши, и на Иверский монастырь с его Успенским собором не насмотришься, и синь в воде проглядывается, но далеко не черноморская.

Тамара ополоснула лицо, попила из ладошек воды, побродила босиком по проклюнувшейся травке — когда еще придется? — и поспешила на дорогу. Там тоже не задержалась. Водитель первой же машины притормозил, стоило взмахнуть над головой тощим вещмешком.

— Куда тебе?

— До Новоселиц. Возьмете? — строго ответила Тамара.

— Отчего не взять, если документы в порядке.

— Документы предъявлю на КПП, — еще строже сказала Тамара и забралась в кабину.

Без костылей она проходила в госпитале всего ничего, и раненая нога давала о себе знать тупой, не прекращающейся болью. Устроив ее поудобнее, присмотрелась к шоферу.

Черные от грязи и обжигающего солнца руки его, казалось, ничего не делая, лежали на баранке, а машина шла ровно, без рывков и торможений, вовремя делая крутые повороты. Глаза смотрели на дорогу с прищуром, на лбу гнездились глубокие морщины. Из-под распахнутого ворота промасленной гимнастерки выпирала мощная, поросшая седыми волосами грудь. Бирюк, подумала Тамара, будет молчать всю дорогу.

Серо-грязная лента шоссе придерживалась подножий окружающих холмов, но все равно ныряла с горки на горку, иногда взбиралась так высоко, что горизонт раздвигался до бесконечности и неохватная глазом даль влекла к себе, завораживала. Только здесь, в центре Валдайской возвышенности, поняла Тамара отца, так и не полюбившего красавицу Одессу.

Воевать Тамаре пришлось недолго — без одного дня всего три месяца. Прошла и проехала она за это время много, но такой красоты еще не видела — не до нее было. Когда отступаешь, не трогает ни зелень перелесков, ни простор полей, птичьего гомона и то не слышишь. Теперь у Тамары было время присмотреться к окружающему и оценить широкий размах лесов и холмов, синь неба и покой в природе. И чувство Родины затрепетало в Тамаре пронзительной любовью и болью.

Следом за отцом мать как живая встала перед глазами. Приглушенная на какое-то время тревога за судьбу родителей вновь захлестнула Тамару.

Поселок Сиверский фашисты захватили в августе, успели мама с папой уйти от них или остались в оккупации, приходилось только гадать. Невеселые размышления прервал шофер:

— Яжелбицы впереди. Отсюда дорога на Демянск начинается. Скоро свороток будет. О Демянском котле слышала? Дали мы там прикурить шестнадцатой армии фрицев! — повеселел лицом водитель и тут же разочарованно протянул: — Дать-то дали, а раздавить силенок не хватило. Пробили себе коридор, гады, держатся.

Проехали Яжелбицы, и леса снова начали подступать к дороге, оставляя для нее все меньше места. Когда слева показались Крестцы, шофер новую историю рассказал:

— Тут такое случилось, что и не поверишь. Как придет на станцию эшелон с пополнением или с боеприпасами, он и летит. Ну, дураку ясно, что шпион завелся. Лес на десять рядов прочесали, все деревни вокруг проскребли, а он бомбит и бомбит, и никакого с ним сладу. Нашли подлюку необыкновенно, можно сказать. Девчонки малые однажды заигрались, и дочь начальника станции остановилась вдруг, будто ей на тормоза нажали, спрашивает: «Ой, девочки, а сколько сейчас времени?» — «Рано еще. Играй давай». — «Не буду больше. Мне домой надо». Подружки не отпускают: «Тебе водить. Начинай!» Она и взмолилась: «Пустите! И вы домой бежите — мне папка ровно в час велел в окопе быть». Вырвалась, убежала, и тут же эшелон подошел и немец на него налетел. Девчонки, хоть и маленькие совсем, сообразили, что тут что-то не то, с матерями своей догадкой поделились, и закрутились колеса. И что ты думаешь? Сам начальник станции сведения об эшелонах передавал, дочь родную, жену, мать под бомбы подставлял! Да на такого пули жалко, его, как в старину, на осиновый кол посадить надо.

Этот рассказ расстроил и шофера, и Тамару: есть же еще такие, что врагу помогают, их и людьми-то назвать язык не поворачивается.

Долго ехали молча, поглядывая на бегущую под колеса дорогу, потом шофер о следующей деревне речь повел:

— Скоро Вины проезжать будем. В нее бояре пировать приезжали, вино рекой текло, вот и появились Вины.

Перед Зайцеве снова заговорил:

— А здесь все больше ямщики жили. Лошадей в Зай-цево меняли, и у каждой под дугой валдайский колокольчик звенел. Знаменитое село было! Богатое! Радищев его даже описал, когда из Петербурга в Москву ехал.

По главной дороге России, единственной до постройки стального пути соединяющей две столицы, возвращалась на фронт Тамара Антонова. Петр Первый здесь ездил когда-то, Суворов, Кутузов, Пушкин, Лермонтов, Некрасов видели те же холмы и леса, что и она, проезжали те же самые деревни. Миронеги, Яжелбицы, Крестцы, Бронница, а неподалеку Любница, Ростани, Веребье! Одни названия Русью пахнут, на язык просятся и слух ласкают. И почти в каждой деревне Тамара видела отряды марширующих или разыгрывающих учебный бой людей в гражданской одежде. Думала, что призывники, но вездесущий шофер пояснил с уважением:

— Партизаны! Мы отсюда, считай, всю Ленинградскую область отрядами снабжаем. Эти тоже освоят азбуку и уйдут в тыл к фашистам урон им наносить. Раз заявились к нам без спроса, надо их бить и в хвост и в гриву, чтобы подольше помнили и на чужой каравай рта не открывали.

Будущие партизаны и эти, казалось бы, самые обыкновенные в военное время слова шофера неожиданно для самой Тамары навели ее на новые мысли: в партизаны захотелось. Поразмыслив, Тамара поняла, что осуществить такую мечту ей не по силам, а вот на передовую она пробьется, чего бы это ни стоило. Там ее место и нигде больше, решила Тамара.

Водитель остановил машину у деревянного мосточка, переброшенного через неширокий Вишерский канал, и сказал:

— Всего тебе, попутчица. Мне прямо, а тебе направо. Тут недалеко. Добежишь.

— Добегу, — пообещала Тамара. — Спасибо вам! — перешла мостик и, прихрамывая, пошла по обочине вязкой песчаной дороги в Новоселицы.

Начальник госпиталя принял ее на другое утро, повертел в руках красноармейскую книжку, заглянул в справку фельдшерско-акушерской школы об окончании второго курса, прикинул, что Тамаре Николаевне Антоновой лучше бы в классики играть, чем ухаживать за ранеными, и протянул:

— Медсестрой взять не могу, вот если санитаркой, — и замолчал, заметив, как обрадовалась Тамара.

А она вскочила и умоляюще заговорила:

— Вы совсем меня не берите, товарищ военврач второго ранга. Санитарок и здесь найдете сколько угодно, а мне бы в какой-нибудь полк направление от вас получить, чтобы снова санинструктором быть.

— Вот как! В полк направить не могу, а вот в 504-й медсанбат — это в моих силах.

— Спасибо, товарищ военврач второго ранга!

Землянки командного пункта 299-го стрелкового полка ютились в неглубоком овраге. Впереди ухали одиночные разрывы снарядов, слышались пулеметные очереди. Стреляли не торопясь, не как в сорок первом, когда раскалялись стволы пушек и горела на них краска, а бои шли с утра до вечера.

Тамара сидела чуть в стороне от прибывших вместе с нею из медсанбата красноармейцев, прислушиваясь к боли в опухшей после большого перехода ноге. Пока все шло хорошо, как задумала в Валдае. И от госпиталя сумела отбиться, и от медсанбата, но примут ли ее в полку, не отправят ли обратно?

— Антонов? Кто здесь Антонов? К командиру полка.

Тамара встрепенулась, но вызывали мужчину, однофамильца. Однако никто на этот зов не откликался, и тогда поднялась она.

— Может быть, нужна Антонова?

Посыльный пренебрежительно скользнул по ней взглядом и снова закричал:

— Ну кто здесь Антонов? Контуженый, что ли?

— Да я, я «Антонов».

— Ты санинструктор? — недоверчиво спросил посыльный, наткнулся на насмешливый взгляд голубых глаз и покраснел. — Тогда тебя, выходит. Давай за мной.

— Вот каких коз на фронт гонют. Ну дела! — услышала Тамара за спиной, хотела огрызнуться, но только махнула рукой — отстань, не до тебя.

— Разрешите войти? — Тамара шагнула в землянку, бросила руку к пилотке. — Товарищ командир полка, красноармеец Антонова прибыла в вверенный вам полк для дальнейшего прохождения службы... — и задохнулась от скороговорки, от сомнения, надо ли было говорить «в вверенный вам полк»? Где она слышала такое выражение?

— Садитесь, — предложил командир полка, худощавый, средних лет майор, разглядывая новенькую: пилотка в пределах нормы сдвинута на правый бок, прямые короткие волосы из-под нее, взгляд прям и открыт. — Давно в армии?

— С восьмого июля сорок первого года, товарищ майор.

— Ого! Где служили раньше и кем?

— Санинструктором в артполку до ноября, товарищ майор. Потом лежала в госпитале после ранения.

— И что ты умеешь делать, Тамара? — перешел на «ты» кома«дир полка.

— Все, товарищ майор: кровь останавливать, перевязывать, накладывать шины, из-под огня выносить... — Тамара запнулась — не слишком ли много наговорила? — Возьмите меня, товарищ майор.

— Конечно, возьму. Санинструктором на КП. Вот только где тебя устроить? — командир полка задумался: к бойцам селить неудобно, землянку для одной строить тоже ни то, ни се. — Может быть, к ординарцу моему, Дмитриеву? Человек он пожилой, обходительный. Вместо отца будет.

Тамара вышла из землянки и зажмурилась. От яркого весеннего, почти южного солнца, ударившего в глаза, от охватившего всю ее счастья — вот все и решилось, а она боялась. Трусиха!

4

Бои под Мясным Бором после вывода остатков 2-й ударной армии закончились, и на южном направлении Волховского фронта наступило затишье. Головной отряд отозвали в медсанбат, и он приходил в себя, с трудом привыкая к забытой тишине. Первые дни словно чего-то не хватало, все время чудилась близкая канонада, разрывы снарядов и бомб, казалось, что земля по-прежнему вздрагивает и ходит под ногами, а с потолка сыплется песок.

Приходила в себя от нервного и физического истощения и новая медицинская сестра, высокая, тощенькая москвичка Клава Отрепьева. На курсы медицинских сестер она успела поступить до войны, экзамены сдавала двадцать третьего июня, а через два дня ее призвали в армию.

Военная судьба скоро забросила Клаву с полевым госпиталем в самое пекло боев под Тихвин и Малую Вишеру. Дальше — еще хуже. С головным отрядом попала в окружение, вышла из него в мае сорок второго дистрофиком и три месяца провалялась на госпитальной койке. И как было не получить дистрофию, если работы в окружении было по горло, продукты привозили редко и приходилось еще сдавать кровь для спасения тяжело раненных.

Когда рассказывала Клава Отрепьева об этом времени, в девичьей палатке становилось тихо. Косились слушательницы на орден Красной Звезды на Клавиной гимнастерке да прикидывали — смогли бы они с такими лишениями справиться? Клава ничего не утаивала и ничего не привирала, сама удивляясь, что осталась живой после всего пережитого.

Рассказывала не часто, к случаю, когда что вспомнится. Быстро спохватывалась, сгоняла с лица горечь и то песню заводила, то какую-нибудь смешную историю про себя.

Не сломили Клаву выпавшие на ее долю тяжелые испытания, как не сломила в четырнадцать лет смерть родителей, а может, потому и оказались Отрепьевой по плечу военные невзгоды, что жизнь жестоко обошлась с ней, приучила к самостоятельности и упорству. Эти качества улавливаются быстро и вызывают уважение. Новенькая быстро пришлась ко двору, скоро даже стало казаться, что она давно служит в медсанбате, даже дальнейшая жизнь без этой неунывающей девчонки не мыслилась.

Дистрофики больше в медсанбат не поступали, и врача Берту перевели в госпиталь. За нее порадовались — все-таки не место на фронте этой больной и совершенно беспомощной в житейских вопросах женщине.

Раненых поступало немного. Подцепит кого-нибудь случайная ночная пуля, кто-то попадет под снаряд. Хирурги взялись за грыжи и аппендиксы, специалисты других профилей забросили скальпели и занялись своим делом. Сестры и санитарки боролись с мухами, которые падки на кровь и слетаются на ее запах тучами. Били мух хлопушками, немедленно сжигали кровяные бинты. Избавятся, передохнут и начинают все сначала.

В такое спокойное, почти мирное время в медсанбат приехал главный хирург фронта генерал-лейтенант медицинской службы Вишневский, сын и ученик всемирно известного академика Александра Васильевича Вишневского, разработавшего лечение новокаиновой блокадой, новые методы местного обезболивания, внедрившего масляно-бальзамическую повязку для гнойных ран.

Возник тихий переполох. Каждому хотелось поговорить с главным хирургом, хотя бы взглянуть на него, и все боялись встречи с ним — а вдруг что не так будет.

Невысокий, худощавый, порывистый в движениях и в то же время очень сосредоточенный, Вишневский обходил палатки, беседовал с врачами и ранеными, недостатки подмечал с первого взгляда, но замечания делал спокойно, не повышая голоса, чем еще больше располагал к себе. Во время обхода привезли раненых, и Катя заволновалась — вдруг главный хирург фронта захочет посмотреть, как они работают, а Вишневский решил по-другому. Рюмин сказал, что Александр Александрович будет оперировать сам, многозначительно посмотрел на Катю и добавил:

— С вами. Так что готовьтесь. У Кати перехватило дыхание.

— А вы будете ассистировать? — спросила, заикаясь. Глаза Рюмина откровенно смеялись:

— Нет. Вдвоем поработаете. Как обычно.

— Да как же так? — совсем растерялась Катя. — Эт-то невозможно! Я не знаю его привычек, движений, вдруг что-то не пойму. Нельзя же так сразу.

— Можно и нужно, — заверил уже серьезно Рюмин. — Со мной работаете, а с ним еще проще. Он хирург от бога.

Пришлось спешно собираться, сжиматься в кулак, как учил когда-то Головчйнер. Катя провела с Вишневским две операции «на животах». И ничего страшного не случилось. Главный сразу так повел себя, что она прекрасно понимала даже его взгляд из-под сильных очков. Работал он виртуозно. Катя тоже увлеклась и забыла, что она помогает самому Вишневскому.

— Ну вот и все, а вы боялись. Боялись ведь, правда? — спросил главный, стягивая с лица маску.

— Очень. Вначале все поджилки тряслись.

— А на плацдарме?

— Так вас же там не было, — простодушно ответила Катя.

Вишневский откинулся назад и захохотал громко, пронзительно:

— Неужели я страшнее снарядов? Или похож на Змея Горыныча!

— Извините, я совсем не то хотела сказать, но, понимаете...

— Понимаю, — пошел навстречу Вишневский. — Вы лучше вот что скажите: хорошо начальство сделало, что вас почти на передовую затолкало?

— Конечно! Во время распутицы и ледохода раненых бы вообще на тот берег не переправить. А мы операцию быстренько сделаем, подлечим, а потом уже и в путь. Нам главное — спасти!

— Правильно! Я, знаете ли, твердо стою за то, чтобы хирургическая помощь оказывалась как можно ближе к месту сражения. К сожалению, не всегда так получается и не все понимают такую необходимость. Как у вас с кровью?

— Получаем, а когда не хватает, свою отдаем. У нас все санитарки и сестры доноры. И врачи сдают, если нужно.

— За это спасибо! А теперь покажите-ка мне ваши скальпелечки. — Едва взглянув на них, Вишневский выбрал один и, не пробуя лезвия, сказал уже совсем по-иному: — Если вас будут оперировать, то хотел бы я, чтобы вот этим. — Бросил тупой скальпель обратно, стал мыться и больше не сказал ни слова и ни разу не взглянул на Катю.

В тот же день Рюмин раздобыл где-то брусочки, вплоть до шлифовального, и приказал:

— Наточите как следует и в дальнейшем держите в полном порядке. Приедет снова — обязательно проверит.

Так и случилось. Приехал, увидев Катю, одарил улыбкой:

— Ну как наши раненые, которых мы оперировали? В каком состоянии отправлены? Давно ли?

Катя рассказала.

— Выходит, не зря старались, а? На скальпелечки разрешите посмотреть. Вот теперь хороши, теперь и самому не страшно под нож ложиться. Не смею вам больше мешать. Работайте.

5

Новый командный пункт полка расположился на левом берегу Волхова в высоком сосновом лесу, недалеко от пионерлагеря «Онег», бывшего имения композитора Рахманинова. Передовая находилась от него километрах в двух, но пули долетали и сюда, даже раненые были, пока не выложили между землянками защитные стенки из дерна.

После этого обязанности санинструктора показались Тамаре Антоновой и совсем необременительными: следить за санитарным состоянием землянок и ближайшей округи, снимать пробы перед завтраком и обедом, проверять рядовой и сержантский состав на педикулез, кого нужно, срочно отправлять в баню, прожарить там одежду, проследить, чтобы ЧП не повторилось. Если пустить все на самотек, то и с этим можно запурхаться, а ежели сразу навести порядок, то потом он сам собой держаться будет. Тамара так и поступила. Сначала взялась за пожилого повара. Был он мастером, но подзазнался и обленился. На Тамару поглядывал свысока и цедил сквозь зубы, иногда взрывался. Тамара тоже срывалась, но «ключик» подобрала быстро: доверительно спросила повара, не хочет ли он вместо черпака «поработать» в дзоте с винтовкой. Если есть желание, она поговорит с начальником штаба майором Мордовским. Повар разразился пространной речью, но на кухне незамедлительно воцарилась чистота.

С разведчиками война приняла более затяжной характер. Тут уже с Тамарой поговорили «доверительно». Чернокудрый и всеми уважаемый старший сержант Сташинскнй (с двумя орденами на гимнастерке в сорок втором году!) сказал, что ей лучше не совать нос в их землянку, а то там может что-нибудь выстрелить или взорваться, и полетит она, Тамара, прямехонько в рай, если там ей место приготовлено. На другое утро землянка разведчиков оказалась пустой, в ней нарочно все было перевернуто вверх дном. Тамара сделала приборку, а вечером в жилище, разведчиков снова стоял дым коромыслом. И быть бы ему долго, и большой бы ссоре разгореться, да упросила Тамара майора Мордовского взять ее с собой на передовую. И вовремя. Немцы обнаружили разведчиков раньше времени, открыли по ним огонь и двоих ранили. Тамара уже и сумку было открыла, да подняла глаза на Сташинско-го: «Как же я их перевязывать буду? Вдруг у них что-нибудь взорвется или выстрелит?» «Не бойся, — буркнул разведчик, посмотрел, как она работает, под огнем держится, и по-другому заговорил: — Мы думали, ты так... Если не возражаешь, мы тебя всегда с собой брать будем».

С этого дня она стала как бы и санинструктором разведвзвода и даже получила личное оружие. В куклы Тамара не играла, а с наганом... Чуть выдавалось свободное время, уходила подальше от посторонних глаз и то кобуру назад сдвинет, то вперед, отыскивая для нее положение, при. котором быстрее всего можно выхватить наган. Удалив из барабана патроны, «стреляла» и на бегу, и стоя, а чаще всего, лежа, соображая, что так ей скорее всего и придется использовать личное оружие. Она перевязывает раненого, к ней подкрадывается фашист, она молниеносно выхватывает свой семизарядный и — бах!

Наган был тяжел и неудобен для маленькой руки Тамары, первое время она с большим трудом выжимала спусковой крючок при одновременном вращении барабана, но чем больше упражнялась, тем послушнее и легче становился наган.

Все хорошо складывалось на новом месте у Тамары Антоновой, и в довершение ко всему, к великой своей радости, она обнаружила в полку девчат. Пошла в тыл развалившиеся сапоги починить, перешла по мосткам Волхов и по пути к хозяйственным службам набрела на прачечную.

Загрузка...