Чтобы полк мог воевать, ему нужны и портные, и шорники, и ковали, и оружейники, и ветеринары, и много других вспомогательных подразделений. Если каких-то не хватает, их создают. Жизнь заставила организовать и прачечную.
Она была оборудована на поляне близ ручья, километрах в пяти от передовой. Пули сюда не долетали, и из артиллерии не обстреливали: не ведали фрицы, какое подразделение дислоцируется, а может, и знали — «горбыль» появлялся в небе два раза в день, — но решили не тратить снаряды на столь мизерную цель.
Вначале прачкам выделили палатку — вот вам жилье, устроили навес — здесь рабочее место, снабдили корытами — это орудия производства, на днях стиральные доски привезем, а пока обойдетесь, привезли кучу грязного белья — на три дня хватит, потом подкинем. Для охраны вновь созданного объекта выделили престарелого бойца, чтобы гнал подальше всякого рода тыловых бездельников и проворачивал работу, которая требовала мужских рук.
Первых прачек «умыкнул» с оборонных работ под деревней Дорожно пожилой и разбитной старшина. Заявился, как с неба свалился, в противотанковый ров этаким фертом, одарил девчат многообещающей улыбкой и пошел манны небесные расписывать:
— Вы тут спины гнете, белы рученьки портите, в мозолях, вижу, все и ссадинах, а я вам предлагаю работу чистую и самую что ни на есть женскую. С едой, опять же, контраст полный. В полку зимой пайка хлеба девятьсот граммов тянет плюс щи и каша. Ежели жизненных вопросов коснуться, то здесь монастырь под открытым небом, у нас же ухажеров, пруд пруди, любого выбрать можно.
Сладко завлекал старшина, глазами поигрывал, заманчивую паутину плел, в одном, однако, просчитался: девчата были мал мала меньше и в ухажерах не нуждались. Те же, у кого парни ушли в армию, такой намек за оскорбление приняли. Прямо об этом сказать постеснялись, начали выискивать другие доводы, но и старшина не унимался:
— Не на курорт приглашаю, а в боевой полк. Это же понимать надо!
Настойчиво уговаривал человек, в меру своего старшинского разумения, но желающих стать прачками нашлось немного. Непривычно было девчатам такое, не слышали они, чтобы девушки в армии служили. Что дома скажут и что подумают? Согласились только подружки из деревни Холыньи Маша Варламова, Зина Силина и Оля Борисова. И еще Анна Николаевна Новикова. Анне Николаевне было под пятьдесят, на оборонные работы она пошла, чтобы не уезжать далеко от дома, ради этого и в прачки решила записаться. Согласие Анны Николаевны старшину не обрадовало. Он успел «засечь», что девчата ее Маткой называют, и деликатно поинтересовался, не трудно ли ей будет. Анна Николаевна на него и не посмотрела:
— Не беспокойсь. А если хочешь узнать, сколько мне лет, так скажу — все мои. Понятно?
— Вполне, — согласился старшина. Улов был небольшой, и чваниться не приходилось.
Вот так и открылась прачечная на пустом месте. Вскоре, как и обещали, ее снабдили стиральными досками, вместо корыт сделали деревянные лотки, установили жарилку, чтобы попутно уничтожать всем известных окопных «вредителей», и пошла работа. Подъем в шесть утра, завтрак, и — не разгибаясь — до обеда. После него снова работа, пока не стемнеет. Мозоли сошли, руки стали чистыми, но пальцы «выстирывались» на глазах, и прачки поглядывали на них с большим беспокойством.
Помыться в бане бойцов выводят с переднего края два, а то и раз в месяц. Белье у них грязное, заношенное. В крови оно, в пятнах от ружейного масла, в прожогах от «стреляющей» махорки. Попробуй простирай сто пятьдесят пар за день. Дома бы прокипятили его в щелоке, пропустили через десять вод, а тут все скорее, все давай и давай! А стемнеет, тоже не всегда отдохнешь. То политзанятия устроят, то винтовку заставят изучать, разбирать и собирать, а потом еще и чистить. Зачем им это? И в кого стрелять? Все чаще недобрым словом вспоминали прачки сладкоречивого старшину. Наобещал с три короба, а что на деле? На рвах даже веселее было, там народа много, а тут?
Вдобавок ко всему такой случай выдался. Отстирались до обеда, в полуземлянку ввалились — построили ее вместо ненадежной палатки, — растянулись на нарах, пока Матка щи притащит, и только она пришла, ведро на стол водрузила, такое началось, что света белого не взвидели. Под бомбежкой бывали не раз, но это что? Прилетят, покидают бомбы, в ров, конечно, не попадут, постреляют для острастки из пулеметов, и восвояси. А снаряды вью, вью, вью, и конца им нет. Все кругом грохочет и рвется, ядовито-желтый дым в глаза лезет, ни вздохнуть, ни прочихаться. Матка первой опомнилась:
— Ложись! Лезь под нары, — закричала. Залезли, а там грохот еще громче, земля будто живая шевелится, над головой один накатик из тонких бревнышек. Попадет, так ни от кого и косточек не останется.
Рвануло рядом, да так, что поднялась и опустилась, скособочившись, полуземлянка, что-то звякнуло в ней, что-то потекло. Не помня себя, выскочили на волю, увидели вместо палатки сторожа дымящуюся воронку и, очертя голову, подвывая не хуже снарядов, бегом в лес, под защиту деревьев.
Маша Варламова споткнулась о ком выброшенной взрывом земли, тут же вскочила, понеслась пуще прежнего и бежала до тех пор, пока не растянулась снова.
Обстрел закончился, но возвращаться к прачечной не решались долго. Там, в воронке или где-то возле нее, разорванное на куски тело красноармейца.
— Хороший был человек! Тихий, — негромко сказала о нем Матка.
И правда, хороший. Дров сухих всегда наготовит, вода в котлах еще до подъема песни поет, жилище им обустроил — лучше не надо. Когда и спал человек? Еще бы повспоминали — о мертвых всегда много доброго остается в памяти, — но увидели, что дверь полуземлянки вдруг отворилась, из нее кто-то вышел и направился к воронке. Вгляделись, и — свят, свят, свят, — никак сторож бродит?! Или призрак его? Если снаряд попал в палатку, то как мог уцелеть человек?
У воронки ходил красноармеец. Живой и невредимый. Он до налета ушел в лес по своим надобностям.
— Вернулся — палатки нет, заглянул к вам — пусто. Думаю, ну и хорошо, значит, тоже в лес убежать успели, значит, никого не убило. Пошел искать, не осталось ли что от моих вещичек — ботинки у меня добрые запасные были. Один вот нашел, а второго что-то не видно. И обед пропал, — заключил под конец сторож.
— Как пропал? Если остыл, подогреем. Сторож прищурился, полез в карман за кисетом:
— Земли много в ведро насыпалось, и вытекло все. Осколок через окно влетел и в ведре остался. А второй стену пробил, другая только его удержала. Вот посмотрите, какой большущий.
Утром Зина Силина и Оля Борисова сказали, что с них хватит, и вернулись на оборонные работы. Анна Николаевна и Маша Варламова остались. Матка стирала, как всегда, спокойно. Маша — с ожесточением из-за стыда за вчерашнее беспамятное бегство. Казалось ей, что она перетрусила больше всех и кричала громче всех. Не заметила, как руки опустились, вцепились в лоток. Маша не знала, что такое состояние естественно, им нужно просто переболеть. Анна Николаевна задержала на ней долгий взгляд, но промолчала.
Скоро в прачечную прислали пополнение. Новенькие были в военном обмундировании. Поспешили выдать военную форму и привести к присяге и Машу с Анной Николаевной. Матку старшей назначили и были довольны, что есть в прачечной хоть один пожилой и серьезный человек.
Анна Николаевна приняла назначение с достоинством и, чтобы знать, с кем ей дальше жить и работать, и из женского любопытства тоже, между делом расспросила, кто и откуда пришел в армию, что делал раньше, и обо всех собственное мнение составила. Катя Ларионова, Аня Ощепкова, Дуся Коновалова, Маша Алексеева были местные, все крепкие и к любой работе привычные. А вот Нина Рябова? Красивая девчонка, фигурка что надо, но до того худа, что не поймешь, в чем и душа держится. У корыта она, конечно, не стаивала, белье выжимать и то не умеет. Устает больше всех, но вида не показывает, светлыми, чуть с рыжа волосенками потряхивает и смеется, а говорок у Нины городской, и росла она, по всему видать, в сытости и довольстве. Чтобы удостовериться в этом, спросила невзначай:
— У тебя, милая, родители кто? Начальники, поди, большущие?
Нина от такого вопроса съежилась почему-то, глаза потухли, беленькие зубы спрятались за губами. И голос стал другим, когда, поколебавшись, отвечать или нет, резко вскинула голову, сбрасывая со лба светлую прядку волос, и сказала как-то непонятно:
— Раз спрашиваете, значит, надо, а раз надо, отвечу — нет у меня родителей.
«Ой, неладное сморозила!» — спохватилась Анна Николаевна, однако отступать она не умела и, вмиг пригорюнившись, попросила:
— А ты расскажи, как так вышло. Здесь все свои — кого стесняться?
Разговор этот после обеда случился, и разоткровенничалась вдруг Нина Рябова, ничего не утаила из своей «сытой жизни».
В довольстве и достатке ей удалось прожить первые три года, когда едва сознавала себя, и потому от того времени в памяти остались жалкие крохи: просторная квартира и белая, с золотым кантом фуражка отца, которой она любила играть. Отец неожиданно умер, а мать сломилась и отдала дочь в детдом. Во втором классе училась Нина, когда мать приехала вдруг с подарками, обливаясь слезами, осыпая Нину поцелуями, умолила воспитателей вернуть ей дочь. Теперь она не надышится на нее, сама вырастит и воспитает.
Ей поверили, и мать увезла Нину в Саратов. Однако клятв и обещаний хватило ненадолго, начались побои и попреки. Нина терпела. Когда же мать приказала идти просить милостыню, Нина пошла в милицию, обо всем рассказала и ее отвезли в ленинградский детдом. Училась хорошо, можно было без хлопот закончить среднюю школу, но в пятнадцать лет она захотела сама устроить свою жизнь и уехала работать на станцию Окуловку. Год была лаборанткой, потом учеником счетовода, и началась война.
— А как ты в армию попала? — спросила Матка, когда Нина закончила свою исповедь и наступившее после нее молчание затянулось.
— Пошла в военкомат и попросилась.
— И сразу к нам?
— Не-е-ет. Под Тихвин. В самые бои попала, когда его сдавали, а потом отбирали. В радиодивизионе служила.
— Радисткой была?
Нина посмотрела на Матку долгим взглядом:
— Рассыльной. Я и подумала: раз призвали, пусть настоящее дело дают. Пошла к комиссару — так и так, хочу на передовую. Написала рапорт по его совету и вот...
— Нашла дело по душе, — засмеялись девчата.
— А что? Полезнее, чем бумажки по землянкам разносить, — не согласилась Нина, — но я и здесь долго задерживаться не намерена. Воевать так воевать. Пошли белье проворачивать.
Поднялись, как воробьи с веточек, шумливой стайкой поспешили к лоткам. Анна Николаевна задержалась. Разломило у нее спину, пошевелиться и то страшно. Что Нина с корытом дела не имела, правильно догадалась, а в главном ошиблась. Отчаянная она, оказывается, сбежит на передовую. Да и другие тоже. Может, не напрасно пошли девчонки в армию, еще скажут свое слово на войне?
Как в воду глядела Анна Николаевна. Вскоре после этого разговора появилась в прачечной Тамара Антонова. Пробыла недолго, но девчата глаз с нее не сводили, расспрашивали, как там, на передовой, уважительно косились и на нашивку, свидетельствующую о ранении, и особенно на кожаную кобуру с наганом — слышали, что личное оружие только командирам положено, а тут девчонке не старше их выдали! Видать, есть за что.
Проводить неожиданную гостью до сапожной мастерской вызвалась круглолицая крепенькая и, как показалось Тамаре, самая тихая Маша Варламова. При расставании, опустив глаза долу, попросила:
— Помоги мне поближе к передовой перебраться.
— Трудно это, Маша. Меня тоже пока на КП полка держат. Вот если в санроту? Пойдешь?
— Конечно.
— Поговорю с командиром роты, а если получится, буду каждый день к тебе бегать. Обязательно поговорю и попрошу, а то все одна и одна, — загорелась Тамара. — Вас увидела, так обрадовалась, что глазам своим не поверила, но прачечная далеко, в нее не часто выберешься.
6
Укрываясь в кустах и траве, разведчики подобрались к вражескому дзоту затемно и залегли справа от него у сделанных ночью проходов в проволочных заграждениях.
На дзот же была нацелена противотанковая пушка. Разведчики должны были взять пленного в тот момент, когда немцы начнут разбегаться по траншеям от ее снарядов.
На тот случай, если противник попытается отбить пленного и организует погоню, в окопах разместился взвод автоматчиков. Наготове было и отделение носильщиков. С ним прибыл заместитель командира санроты военврач третьего ранга Скорняков и фельдшер Семен Переверзев. Переверзев длительное время был начальником передового эвакопункта, принимал раненых, поддерживал до наступления темноты и отправлял в санбат, а после реорганизации дивизии стал начальником аптеки полка. На операцию напросился сам, и Скорняков охотно взял его, прикинув, что на опасное дело лучше брать того, кто идет на него добровольно. Словом, народу в траншеях собралось много, время подходило к обеду и все с напряжением ждали стука колес немецкой повозки. Протарахтит она по настилу, разнесут немцы термоса с пищей по дзотам, начнут котелки брякать, тогда по красной ракете разведчиков все и начнется.
Последние минуты тянулись медленно, нервы у всех были на пределе, и по ним резанула длинная и всполошная очередь немецкого пулеметчика. Послышались разрывы гранат, треск ППШ, стрельба из винтовок. В небо взвилась ракета — разведчики просили о поддержке. Противотанковая пушка стала разбивать дзот, открыла огонь полковая артиллерия.
Началось!
Начальник штаба майор Мордовский вскочил на ноги — до этого по его приказу никто не смел высунуть носа из траншеи — и вцепился сузившимися глазами в просматриваемую сквозь редкие кусты передовую врага. Там случилось что-то непредвиденное, и начальник штаба не обращал внимания на свистевшие над головой пули. Вскочила и Тамара:
— Я пойду?
Не разжимая сомкнутых губ, майор придавил ее к земле — сиди, рано еще!
Нейтральная полоса, где были разведчики, покрылась разрывами мин и снарядов, все заволокло едким тротиловым дымом, а у фашистских траншей целый взвод, и никто не знал, что с ним.
— Разрешите, товарищ майор? — снова попросила Тамара.
Мордовский бешено оглянулся на нее:
— Сиди! Не видишь, что немцы отсечный огонь дали?
Впереди встала сплошная стена разрывов — фашисты не выпускали разведчиков. Подкошенные пулеметными очередями, никли кусты и травы, частили, будто кто ожесточенно и сумбурно бил в барабан, мины. Немцы вели такой сильный огонь, что, казалось, никто не мог уцелеть от него на нейтралке, и уже мысленно похоронили разведчиков, как сквозь небывалый грохот прорвался одинокий голос:
— Та-ма-ра! Та-ма-ра-а!
Не спрашивая разрешения майора, она перепрыгнула через бруствер и, согнувшись, побежала на зов. Добежав до связного, упала и поползла с ним к вражеским траншеям.
— Дура! Куда ты? — кричал Мордовский, но она не слышала. Начальник штаба повернулся к Скорнякову:
— Носильщиков на нейтралку!
Немцы продержали завесу минут пятнадцать, потом огонь начал стихать. Ждали, что еще немного — и все успокоится. Вместо этого, для наказания и устрашения, немцы обрушили шквал огня тяжелых батарей на передовые позиции, перепахали их вдоль и поперек и тогда успокоились.
Прошло еще какое-то время, и с нейтральной полосы по одному стали выбираться разведчики. Притащили раненых и уже перевязанных Тамарой. Командир взвода докладывал Мордовскому: в сделанном проходе оборвалась плохо закрепленная саперами проволочная нить, ударила по связке консервных банок. Немцы открыли огонь.
— Как вам удалось уцелеть? — спросил начальник штаба.
— Воронок фрицы накопали щедро. В них и отсиделись, а вообще и сам не верю.
Наступила обычная дневная тишина, и никто не обратил внимания на слабый хлопок выстрела ротного миномета. Наверное, осталась в лотке последняя мина, немецкий наводчик решил израсходовать и ее для верного счета.
Эта случайная мина разорвалась в траншее, где в ожидании отхода собрались автоматчики. Восемнадцать убитых и раненых сразу!
* * *
До санитарной роты Тамара тащилась вместе с подводами рядом с Семеном Переверзевым. Оба в грязи и крови. Такими их и увидела Маша Варламова, побледнела и с испугом оглядела прежде всего Семена.
— Ты не ранен, Сеня?
Как ни была Тамара расстроена случившимся на передовой, как ни устала, уловила она искреннюю тревогу и участие в голосе Маши и изумилась — всего ничего Маша в роте, а что-то уже начинается у нее с Переверзевым, если не началось. И Маша ей ни слова. Подружка называется! Чтобы проверить возникшее подозрение, попросила со значением:
— Скажи своему, чтобы не жилился и «товару» мне отпустил побольше.
— Какому своему? Какому своему? О чем ты говоришь? — покраснела до корней волос Маша.
— Начальнику аптеки. Не ясно разве? Ладно, вы поворкуйте, а я схожу помоюсь.
Оврагом, в котором стояла санрота, Тамара спустилась к реке, выстирала гимнастерку и присела на берегу, засмотревшись на Волхов. Так бы сидеть здесь и сидеть, забыть о раненых разведчиках, о мертвых и искалеченных автоматчиках, весь нынешний день выбросить из памяти. Пыталась отвлечься от горьких дум, но не выходили они из головы, метались скачками от одного к другому. Надела не просохшую еще гимнастерку, вернулась в санроту.
Переверзев был щедрым, выдал ей двойную норму медикаментов.
— Ты сегодня поизрасходовалась, — объяснил свое великодушие.
— Угу, — сухо ответила Тамара и попросила Машу:
— Проводи меня.
Шли молча. Маша уже остановилась, чтобы попрощаться, тогда только Тамара спросила:
— Ты что, влюбилась, что ли?
— Не знаю... Он мне нравится, — потупилась Маша,
— «Нравится»! А ты ему? Может, он так? Побаловаться хочет. Ты смотри, руки ему не давай распускать. Держи на расстоянии. Мне один тоже нравился. Капитан! Пришлось ему в ребра наганом упереться. Вовремя отскочил, а то бы черт знает что могло случиться.
— Ой, Томка!
— Вот тебе и Томка. У тебя нагана нет, так что будь осторожна. Он не женат?
— Но разве я могу об этом спросить? — удивилась Маша и, вспыхнув, припала к Тамаре. — Ничего я не знаю, Томка, потеряла голову.
— Ну и дура! Было бы из-за кого. Худой, как жердь, черный, как трубочист, нос картошкой. Глаза, правда, ничего, красивые. И брови тоже.
Тамара сознательно сгущала краски. Строен Семен Переверзев, широк в плечах, сила у него недюжинная, и черный как смоль казацкий чуб его хорош. Все это давно рассмотрела и оценила Маша Варламова и потому слова подруги пропустила мимо ушей, да и смотрела она на понравившегося парня совсем другим, уже влюбленным оком, а оно не всегда слепо бывает.
Тамара видела Семена редко. Придет она в санроту, получит что надо, перекинется парой ничего не значащих словечек, и вся недолга. У Маши же он был на глазах каждый день. Она знала, что начальника аптеки любят и уважают в роте за расторопность и деловитость, за то, что не бледнеет и не сгибается он при обстрелах, за отзывчивость и душевность. Однако больше всего Маша ценила Семена за его ласку, женским чутьем своим чувствовала, что и он к ней неравнодушен, но разве об этом расскажешь?
А Тамара не отступала. Долго еще наставляла Машу, разные разумные доводы приводила. Маша слушала и помалкивала. И было в ее молчании глухое упорство и даже отчуждение. Первый раз за все время дружбы они не понимали друг друга и расстались, как чужие.
7
Новая весна подтачивала снега буйными дневными ручейками. Снег плющился к земле, и даже в самых глухих местах, куда солнце из-за плотного навеса ветвей пробивалось слабо, вытаяли приствольные круги.
Полки дивизии сняли с плацдарма в январе, вывели на правый берег Волхова, и начали они бесконечные марши вдоль фронта, а чаще к Новгороду, от него в недалекий тыл и обратно.
Семнадцатого или восемнадцатого марта, все уже потеряли счет дням, дивизия вновь шла к Новгороду. В ожидании скорого привала на последнем дыхании миновали деревню Мшага, свернули в лес. Еще недавно здесь было сосредоточено столько техники, что ни у кого не оставалось сомнения, для чего ее подтянули. И танки стояли всюду, и понтонные части, и тяжелые пушки буквально жались друг к другу. Теперь лес оказался пустым и солдаты приуныли — не будет наступления, а когда после ужина стали показывать «Котовского», рассеялись последние надежды.
На экране шел суд. Спросили Котовского, как ему удалось бежать последний раз. Развяжите руки — покажу, сказал Котовский. Развязали. Он схватил за шиворот охранявших его солдат, стукнул лбами и на глазах изумленных и перепуганных судей и зрителей выпрыгнул в окно. Что было дальше, досмотреть не пришлось — объявили боевую тревогу.
* * *
Ночью двадцать пароконных подвод доставили громоздкое имущество санитарной роты под бугор, на котором раньше стояли дома Ковалева погоста, а сейчас поломанным зубом торчал лишь остов наполовину снесенной снарядами церкви. Под его прикрытием стали разбивать палатки. Улучив свободную минутку, Маша Варламова поднялась наверх взглянуть на Новгород. От ее родной Холыньи, славившейся своими знаменитыми огурчиками, по прямой до него чуть больше десяти километров, и Маша любила вечерами смотреть на разливавшееся над городом электрическое зарево. Теперь ни один огонек не пробивал черную мглу. Так могло быть в любом другом месте, где никогда не было человеческого жилья.
Под утро Ковалев погост начали обтекать батальоны полка. Прошли тихо и растворились во тьме. Еще долго стояла тишина. Но когда за спиной забрезжил рассвет, позади что-то заскрежетало и к городу понеслись огненные стрелы залпов «катюш». Думали, что это сигнал артподготовки, но после «катюш» открыли огонь только полковые батареи и батареи приданного дивизии полка. Фашистская же оборона загрохотала вовсю. Первые кинжальные очереди крупнокалиберных пулеметов от Синего моста и Кириллова монастыря перекрыли десятки других, а скоро и они стали не слышны из-за разрывов снарядов тяжелой артиллерии. Те начали теснить и перебивать друг друга, пока не слились в мощный громоподобный гул. Что творилось впереди, рассмотреть было невозможно. Вначале обзору мешал утренний туман, потом затянувший все вокруг дым от разрывов. Под его прикрытием стали выбираться в тыл раненые, их начали вытаскивать на волокушах.
Первым раненым быстро оказали помощь и отправили в медсанбат. Новые не поступали. И бой прекратился.
Солнце поднялось над землей, разогнало туман и дым. Ровное, тянувшееся до самого города поле бурело оттаявшими плешинами земли, свежими воронками, чернело солдатскими телами. Они лежали во всю его многокилометровую ширину неровной, часто прерываемой цепочкой и далеко от немецких позиций, и, приближаясь к ним, у выдвинутых за пределы Новгорода Кириллова монастыря и Рождественского кладбища. Лежали там, где застал конец короткой атаки и прижал к земле плотный артиллерийско-пулеметный огонь. И все казались мертвыми. Лишь как следует присмотревшись, Семен Переверзев убедился, что были и живые, и догадался, что они притворяются убитыми, потому что нет пути ни вперед, ни назад.
Кое-кто не выдерживал, вскакивал и бежал или полз до ближайшей воронки. Таких выбивали немецкие снайперы, засевшие на чердаках окраинных домов и на колокольнях церквей.
День разгорался ясный и теплый, видимость была отличной. И он был бесконечно длинным, этот яркий весенний день. Хлопали одиночные винтовочные выстрелы, рвались мины, добивая раненых, губя уцелевших. Над полем безнаказанно кружился немецкий «горбыль», высматривая новые цели.
Понимая, что помощи ждать неоткуда, и опасаясь стрельбы снайперов на голос, раненые молчали, пока не пришли наконец затяжные сумерки.
Безжизненное днем поле огласилось криками и стонами. Немцы отозвались на них усилением артиллерийского и минометного огня, однако даже он не мог заглушить стенания массы отчаявшихся людей. Они смолкли на несколько минут, когда немцы включили громкоговорящую установку и над полем — кто мог ожидать этого? — понеслась веселая бравурная музыка. Ее сменил голос:
— Солдаты! Немецкая оборона неприступна, и вы в этом убедились. Ваши офицеры послали вас на убой. Переходите на нашу сторону, солдаты. Немецкое командование гарантирует вам жизнь, раненым — немедленную и квалифицированную медицинскую помощь. У кого семьи на нашей территории, те могут возвратиться домой. А теперь послушайте песню в исполнении великого русского певца Шаляпина.
«Блоха? Ха-ха-ха-ха!» — рокотал знакомый бас.
После него получасовой обстрел, и снова песня. Русланова пела свои знаменитые «Валенки». За ней очередной призыв сдаваться в плен, обстрел, и опять песня. Набор пластинок у фашистов был большой. Фокстроты сменяли танго, танго — вальсы.
Над полем стоял стон!
Раненых, что были подальше от немецких позиций, начали вытаскивать еще засветло. Поползли за ними в белых маскировочных костюмах маленькие и юркие сыны полков с белыми же, под цвет снега, волокушами. Вдвоем взваливали на них тяжелых солдат, укрывали простынями, потом каждый подтягивал на какие-то сантиметры, тащил за собой, откуда и силенки брались.
В таком же маскировочном облачении потянулись на поле носильщики санитарных рот. Когда хорошо стемнело, включились в работу проводники с собачьими упряжками, солдаты тыловых служб. Вытаскивали раненых до правого рукава Малого Волховца. Отсюда вывозили на санях.
Небо высвечивали немецкие ракеты, носилась над полем свинцовая метель, рвались на нем снаряды и мины, но по-прежнему сквозь грохот разрывов и пулеметные очереди прорывались крики о помощи и оставшиеся живыми не щадили себя.
А впереди то и дело вспыхивали скоротечные перестрелки — отгоняли немецких разведчиков, шастающих тут и там в охоте за пленными.
Лились над полем веселые песни!..
* * *
Поток раненых захлестнул и медсанбат. Невиданно много было тяжелых и еще больше отяжелевших, перемерзших, с синюшными лицами, вялых и едва живых от большой потери крови. Их надо было сначала отогреть, накачать уколами, силы им хоть малые восстановить и только потом нести в операционную. А все столы оказались мгновенно заняты, на них очередь. Приходилось отбирать наиболее тяжелых, остальным ждать и ждать. Самые трудные операции делали хирурги, средние — врачи других специальностей, овладевшие хирургией на фронте, легкораненые попадали к фельдшерам и наиболее опытным медсестрам. И не хватало ни тех, ни других, ни третьих.
Уже на второй день стали брать кровь у сестер и санитарок по заранее составленному Катей Мариничевой списку. Пухленькая, рыженькая Маша Прокофьева попросила забрать у нее сразу пятьсот граммов.
— Ты что, с ума сошла? — удивилась Катя. — Как работать-то будешь?
— Да понимаешь, какое дело... Таджика тут одного я из шокового состояния вывела, на операционный стол быстро пристроила, его поддержать надо, чтобы не умер.
— Влюбилась, что ли? — еще больше удивилась Катя.
— Скажешь тоже! У него невеста есть. Самая красивая девушка в ауле. Говорит, если умрет он, то и она тоже. О двух жизнях идет речь. Разреши? Мне ничего не сделается.
Взяли у Прокофьевой пятьсот граммов крови, и она, как все, поднялась и пошла работать, немножко чумная, но довольная, что по ее вышло.
Катя продержалась трое суток. Едва выдастся свободная минутка, выйдет из операционной Рюмин, Катя выгонит из нее мужчин-санитаров и прикажет:
— Танька, коли!
Сделает Таня укол кофеина, и снова бодра Катя Мариничева, четко работает на следующей полостной операции, не забывает и о других обязанностях старшей медицинской сестры медсанбата.
Небольшой перерыв выдался. Катя успела перекусить, перевязочные материалы выдать и зашла в шоковую, не пришел ли там кто в себя. Не найдя таких, присела на свободные носилки, гудевшие от долгого стояния ноги вытянула, а как свалилась, не запомнила. Проснулась от негромкого разговора санитаров Крохмаля и Норовило:
— Такого еще не бывало, чтобы столько тяжелых, будто из инкубатора какого, — глушил Крохмаль свой бас.
— Так, говорят, утром побьют, они и лежат до вечера. Знаешь, поди, эти места?
— Еще бы! Как у плешивого лысина. Отход бы, что ли, уж поскорее давали.
Катя была в халате, бойцы лыжного батальона в белых маскировочных костюмах, потому, сообразила она, санитары не заметили ее в полутемной палатке и не разбудили. Вскочила рывком. Крохмаль и Норовило едва себя крестным знамением не осенили:
— Эт-т-то вы, т-то-ва-рищ лей-те-нант? А мы думали, т-тут мертвые все!
В тамбуре Катя чуть не сбила с ног Прокофьеву. Халат у нее весь в крови, перчатки с рук не сняты, и ими Прокофьева утирает текущие из глаз слезы.
— Что с тобой, Маша?
— Умер! Не спасла! — с трудом выговорила Прокофьева и побежала прочь, чтобы выплакаться без свидетелей.
* * *
К рассвету четвертого дня остатки наступающих дивизий отвели с нейтральной полосы на линию обороны, а затем и в тыл. Отходила и санитарная рота. Везли на санях последних раненых, имущество. Сами, засыпая на ходу, плелись следом.
Напряжение, на котором держались сутками, спало, и сразу истаяли силы. То и дело спотыкаясь, брела, тащилась за Переверзевым Маша Варламова. Все эти дни ей не удалось не только прилечь, но и присесть как следует: отпаивала горячим чаем перемерзших раненых, тяжелых кормила с ложки, перевязывала, без конца таскала на носилках от волокуш в палатки, потом из палаток на сани для отправки в медсанбат. Нестерпимо болели и ныли оттянутые непомерной тяжестью руки, пальцы на них свело, и казались они такими немощными, что не сумели бы удержать и простую палку.
Сотни изувеченных, истерзанных голодом и холодом солдат прошли перед глазами Маши Варламовой, и все почему-то слились в лицо пожилого, заросшего белой щетиной бойца, едва ли не первого в этом потоке. «Сестричка, запиши адресок и напиши, что я погиб под Новгородом. Может, старуха найдет когда-нибудь мою могилу?»
Солдат был плох, Маша и утешать его не стала, побежала искать карандаш и бумагу, а когда вернулась, нашла бойца мертвым. А ее уже ждали и звали другие. Сунула пустую бумажку в карман халата, поспешила на помощь к ним.
Утро вызревало пасмурное. С неба валились крупные хлопья снега. Расположение санроты немцы не раз обстреливали такими снарядами, что в воронке дом можно спрятать, и потому на начавшийся обстрел бризантными никто и внимания не обратил. Рвутся где-то в небе, ну и пускай себе. Даже когда взвилась на дыбы под командиром санроты Горюшиным Майка, сбросила его на землю, решили, что испугалась чего-то лошадь, и все. Хотели помочь Горюшину подняться, а он оказался мертвым. Смерть Горюшина походила на неожиданную и нелепую смерть вполне здорового человека в мирное время, но даже это не потрясло вконец измученных людей. Положили тело на сани и поплелись дальше.
Боль и непостижимость утраты почувствовали вечером, на похоронах.
Наступление было ненастоящим. Требовалось обезопасить ленинградцев от нового штурма города. Для этого и «показывали» дивизию фашистам в разных местах под Новгородом, ради этого и бросили в демонстрационное наступление и на некоторое время оттянули силы врага от Ленинграда.
8
День выдался свободным, и Катя Мариничева не находила себе места. Сходила в лес, заглянула в пустую операционную и в конце концов вернулась в свою палатку. Долго крутилась на носилках, пытаясь заснуть, и не смогла. Легла на спину, закинула руки за голову и лежала так с открытыми глазами, тихая и печальная, удивляясь хороводу нахлынувших мыслей. И о довоенной жизни почему-то думалось, и о том, что давно нет писем от родных, и дела медсанбатские не выходили из головы, новые перемены в нем.
— Не медсанбат, а проходной двор какой-то! — неожиданно вырвалось вслух.
Таня Дроздова будто того и ждала. За лето сменилась едва ли не половина врачей, а недавно в другой батальон перевели комбата Радкевича и вслед за ним, в госпиталь, Рюмина. Создались две новые хирургические бригады — Тимошина и Сыпало. Они с Катей попали к Тимошину. Это и волнует подругу.
— Тебе-то что до этого? Не убили ведь, а пе-ре-вели, — тут же отозвалась Таня.
— Как это что? — даже приподнялась от возмущения Катя. — За два года третий комбат и третий хирург! Снова привыкать надо.
— А что тебе привыкать? Что привыкать?
— Все-то у тебя просто, Танька.
— А у тебя все сложно-сложно. Дурью маешься от безделья. Вот привезут раненых, и все из головы выскочит. Некогда будет турусы на колесах разводить.
Замолчали, и каждая осталась при своем мнении.
Тимошин прибыл в медсанбат еще в мае, но почти сразу же попросился в головной отряд, на передовую. Что он за человек, Катя не знала. Это и тревожило. Таня словно прочитала ее мысли и дала исчерпывающую справку:
— До войны три года работал хирургом на прииске в Красноярском крае. На фронт пошел добровольно, был командиром отдельной медико-санитарной роты. Под Синявино — знаешь такое гиблое местечко? — получил ранение. Поправился — и снова на фронт. Участвовал в прорыве блокады Ленинграда. Еще что тебя интересует?
— Ой, Танька, Танька, и все-то ты знаешь. Откуда у тебя такие точные сведения?
— Я же не такая бука, как ты. Подсела к нему, все, что надо, выведала. Хирург он отличный.
— Ты с ним и поработать уже успела? Не скажешь ли, когда? — в голосе Кати ирония.
— А об этом девчонки рассказали, которые в головном отряде были. Можешь у них. проверить, — отпарировала бойкая на язык Таня. — Сработаешься ты с ним. Ты с кем угодно сработаешься.
И как в воду смотрела. Тимошин тоже оказался приверженцем местной анестезии и мази Вишневского, любителем во время операции «позаговаривать зубы» раненым, но в отличие от Головчинера и Рюмина никогда не терял выдержки и хладнокровия. Что бы ни случилось — не обругает, даже голоса не повысит, поморщится разве что.
Сменился в это лето и замполит Знакомство нового — капитана Коршунова — с Тимошиным состоялось в первый же день. Шагнули навстречу, крепко пожали руки, тощий, на голову выше хирурга замполит и коренастый Тимошин. В глаза посмотрели дружелюбно и в то же время изучающе.
— Не приходилось у нас бывать? — поинтересовался Тимошин.
— Не раз, но не по вашей части. Туберкулез у меня. На учете у терапевта Финского состою, — смущаясь, ответил Коршунов.
Тимошин пытливо взглянул на него: вот откуда такая худоба, кирпичный румянец и характерный блеск глаз.
Спросил осторожно:
— Почему не комиссуетесь?
— Ранен бы был, другое дело, а с моей болезнью не считаю себя вправе.
Тимошин согласно кивнул головой.
— До войны какое-нибудь отношение к медицине имели?
— Никакого. Был инструктором райкома партии в Москве.
— В Москве? А я там Второй медицинский кончал. Знаешь такой?
Ничто на фронте не сближает людей больше, чем такое вот землячество, и ничто так не располагает друг к другу с первой встречи. Незаметно для себя Тимошин перешел на «ты» и остро взглянул на замполита — как отреагирует? Коршунов или не заметил этого, или посчитал, что так и надо — нечего церемонии разводить, коли работать вместе, и хирург продолжил в том же духе.
— Давай-ка пройдемся по нашему «хозяйству».
Хирург повел Коршунова в приемно-сортировочную палатку, из нее в перевязочную, затем в операционные. Показал и шоковые. Все они были связаны между собой тамбурами, окна затянуты марлей, легкий сквознячок гулял по сложному брезентовому сооружению, в котором с непривычки и заблудиться можно, но запах крови, лекарств, гнойных бинтов был неистребим. Замполит едва держался на ногах и больше всего боялся, чтобы его не вырвало. А хирург не спешил, осматривал раненых, шутил с ними, несколько человек отправил на перевязку. Занятый делом, он забыл о Коршунове, взглянул на него случайно и предложил:
— Может, отложим «обход» на завтра?
— Нет. Когда-то надо привыкать, так уж лучше сразу.
Тимошин развел руками, но согласился с замполитом — он сам когда-то поступил точно так же.
9
За окном вагона виднелось ярко освещенное здание вокзала. Тамара прочитала — Свердловск. Как Свердловск? Почему?
Первый раз она пришла в себя в медсанбате. Увидела над головой чьи-то расплывчатые лица, хотела спросить, сильно ли ранена, и не успела. Закружилась голова, началась рвота, и сознание отключилось вновь. Оно все время было зыбким, как редкая пунктирная цепочка, и все-таки Тамара понимала, что находится в поезде.
Хорошо помнила последнее утро в батальоне. У артиллеристов выбыл из строя санинструктор, и начарт полка майор Остах попросил ее проверить личный состав батареи на педикулез. Подхватилась и побежала выполнять приказ. Заодно землянки осмотрела. На прощанье пошутила с солдатами, наказала им «живность» не разводить, а кто ослушается, того она вместе с бельем в жарилку затолкает.
На обратном пути букетик нарвала. Пока шла, еще цветочки к нему добавляла, песенки про себя мурлыкала.
Выстрел далекой пушки услышала, а шуршания летящего снаряда не уловила. Он вздыбил впереди землю, взрывная волна ударила по телу и отшвырнула назад. Сознание успело зафиксировать ужасающий треск, жесткий удар, словно горячей и широкой доской наотмашь ударили. И все померкло.
Но почему Свердловск? В сжимаемой раскаленными обручами голове мелькали отрывочные мысли, но никак не могли за что-нибудь зацепиться и выстроиться в связную цепочку, пока не осенило: плохо ее дело, если везут так далеко! И соседи под стать ей. Ампутированные, с пробитыми головами и легкими. Такие на фронт не возвращаются.
Прорвавшаяся сквозь сумеречное сознание здравая мысль обухом топора ударила по голове. Застучали зубы, забилось в конвульсиях тело. Кто-то позвал сестру. Она прибежала с наполненным шприцем.
Санитарный поезд разгрузили в степном и пыльном Омске, недалеко от реки и напротив электростанции. Из трубы день и ночь валил черный дым. От этого в палате было сумрачно и грязно, но по вечерам в ней непривычно вспыхивало электрическое солнце. И город полыхал множеством огней, как будто не было никакой войны.
Девчата прыгали на костылях, ходили, осторожно неся загипсованные руки, бились и кричали во сне, смеялись, ссорились и плакали днем. Тамара воспринимала все это как бегущие картинки немого фильма. Речь не возвращалась. Слух тоже. С врачами и сестрами обменивалась записками. Написать их стоило большого труда. Рука дрожала, забывались отдельные буквы, и приходилось напрягать память, чтобы вспомнить, как они пишутся. Ноги не держали легкого тела. Чурка с глазами! Калека!
Калека и есть. Иногда ни с того ни с сего становилось пусто внутри, в спине возникало какое-то неприятное ощущение, тело заходилось в судорогах, и Тамара проваливалась в глубокую и черную яму.
Возвращение из небытия было долгим и мучительным — и само по себе, и от мыслей о своей беспомощности. За глотком воды не подняться и попросить нельзя. «С восемнадцати лет инвалидом быть! Ну уж дудочки! Если припадки не пройдут, застрелюсь! — решала Тамара. — Дождусь конца войны, и тогда...»
Дни текли серые, безрадостные. Из них складывались недели. Чтобы как-то убить время, часами мяла пальцы, сгибала и разгибала руки и ноги, разгоняя по телу кровь, и однажды поймала себя на том, что сидит на кровати! Никто не помогал и не поддерживал, а она сидела и не могла вспомнить, как это у нее получилось. Засмеялась от радости и замерла, не услышав собственного голоса. Расстроилась ненадолго — поверила, что скоро сможет ходить. Руки и ноги целые, почему бы и нет? На другой день, посидев немного, встала, взглянула на пол — он показался далеко-далеко, будто смотрела вниз с водонапорной башни — голова закружилась, и Тамара упала. Долго лежала, ждала приступа. Он не наступал. Поднялась снова, на этот раз крепко вцепившись в спинку кровати. Держась за нее, сделала несколько шагов, потом обратно. Голова кружилась, ноги были будто не свои. Пришлось лечь. Спала в эту ночь крепко, а утром самостоятельно дошла до двери палаты и даже выглянула из нее.
Однажды услышала протяжный и густой утренний гудок электростанции или что-то похожее на него. Вопрошающе уставилась на девчат. Они поняли ее вопрос и проскандировали: «Гу-дел! Гу-дел! Гу-дел!» Включили на полную мощность репродуктор.
Показалось, что передавали музыку. «Будешь слышать! Будешь!» — снова хором прокричали девчата. Тамара поняла. Или догадалась по артикуляции? Да нет, слышала! Но как это трудно — слушать. Устала так, будто целый день таскала раненых. И какое счастье слышать самые обыкновенные звуки, понимать слова! А вдруг она ошибается, мерещится ей все?
Написала записку, попросила позвать врача. Пришла Зоя Михайловна, о чем-то поговорила с девчатами и крупно вывела: «Слышите! Удивлена не меньше вас — вначале обычно возвращается речь, но бывает и наоборот. Поздравляю!»
Слух возвращался медленно, с частыми провалами. То различимы даже отдельные голоса, то чуть ли не каждое слово приходится просить повторить и не отводить глаз от губ, чтобы понять хоть что-то. И с речью происходило то же самое. Некоторые слова не давались долго, сплошное заиканье получалось. Другие, без начальных глухих, произносились без запинки. И только заговорила, все дурные мысли отлетели прочь, стала интересоваться, скоро ли можно выписаться, осторожно выпытывала, комиссуют подчистую или разрешат вернуться на фронт? Если в армию, то готова покинуть госпиталь в любое время, а если измерены демобилизовать, то еще полежит — ей спешить некуда и ехать — тоже.
А пока старалась больше ходить. Двора в госпитале не было, но за фасадом росли жиденькие и пыльные кустики сквера. В нем Тамара и стала проводить почти все время. С любопытством приглядывалась к прохожим. Большинство в старенькой разномастной одежде, все тоненькие, но попадались и в костюмах с галстуками, в шелковых платьях, в туфельках на высоких каблуках и с сумочками вместо авосек, пышнотелые, ухоженные. Таких непроизвольно провожала прищуренным взглядом. С иными вступала в разговор, расспрашивала о тыловой жизни и знала, что город живет трудно и голодно. Как-то стала подсчитывать, сколько мимо проходит мужчин и сколько женщин. Получилось один к десяти! Это заставило призадуматься.
По единодушному мнению выздоравливающих, медицинская комиссия проходила в самый несчастливый день, в понедельник. После бессонной ночи Тамара выглядела неважно. Громадное зеркало, висевшее в вестибюле первого этажа, без всякого снисхождения отразило робкую съежившуюся фигурку в черном халате, с выпирающими на груди ключицами, настороженные глаза и не задиристый, как всегда, а скорбно поникший нос. Наверх поднималась медленно и раздумчиво, с надеждой, что будут вызывать по алфавиту, и она пройдет" первой, и с твердой решимостью, в случае неудачи, добиваться переосвидетельствования. Скажу, что не выпишусь, а выгонят — на крыльце буду день и ночь сидеть, пока не направят на новую комиссию, решила Тамара.
Вызвали ее одной из последних. Заявила, что чувствует себя хорошо, а заикание пройдет. Она много поет, это помогает. Осмотрели, прослушали и приказали выйти.
— Есть выйти! — сказала бодро, бросила умоляющий взгляд на Зою Михайловну — помогите! — и резво вышла за дверь.
Только на это и хватило. В коридоре без сил опустилась на скамейку, закрыла глаза и чего только не передумала за те несколько минут, пока врачи решали ее судьбу. Но когда вызвали снова и сказали, что признана годной к строевой и по личной просьбе направляется на Волховский фронт, выскочила из кабинета первоклассницей, даже на одной ножке попрыгала. Веревочку в руки, так и через нее бы поскакала.
* * *
Омск проводил Тамару моросящим дождем, леса Новгородчины встретили ясной и теплой осенью. Уже шуршал под ногами опавший лист, земля по утрам белела от инея, а дни стояли тихие и солнечные.
Но не погода больше всего порадовала Тамару. До конца войны она считала полк своим единственным домом, и не ошиблась. Привязанность оказалась взаимной. Как родную дочь встретили Тамару на КП полка, где давно знаком почти каждый, повели к новому командиру полка подполковнику Ермишеву — вот Тамара Антонова вернулась, самый боевой санинструктор; в санроте сбежались все и едва не затискали в объятиях, особенно Маша Варламова — повисла на шее, запричитала — ой, подружка, подружка, привезли-то тебя к нам какую: ноги, руки и голова болтаются, как у мертвой, думала, уж не увижу тебя больше; в батальоне — она служила в нем давно — и совсем растаяла. Дома она, все хорошо у нее, так хорошо, что лучше и не надо. Одно на первых порах огорчило. В госпитале по совету подруг написала Тамара в Москву, просила передать по радио, что разыскивает родителей. И было передано такое сообщение, сама слышала, но ни одного письма в ответ не пришло. Значит, не успели мама и папа уйти от гитлеровцев, остались в оккупации.
10
На развилке дорог старший оперуполномоченный полка капитан Фишкин придержал лошадь:
— Саша, может, в медсанбат завернем? Тут недалеко.
— Никак заболел? — попытался отшутиться старший лейтенант Высочин, но его номер не прошел.
— Ты мне не финти. Не для себя стараюсь, — строго сказал Фишкин и повернул налево.
Недели две назад Высочин рассказал Фишкину о своей радости и о горе — тоже. Полтавскую область только начали освобождать, как он отправил два письма. Одно родителям, второе в сельсовет, чтобы сообщили, остался ли кто жив из семьи. И получил весточку из дома, узнал, что отец воюет, мать и младшая сестра Марфуша уцелели, со старшей же, Марией, беда приключилась. Их село Степановка стоит вдалеке от больших дорог, и немцы в нем появлялись редко. Власть и расправу чинили пришлые полицейские. Они же занимались угоном молодежи в Германию. Марфуше двенадцать лет, и ее не трогали, а Марии удавалось скрываться от облав в зарослях старой части сельского кладбища. Успела убежать и последний раз.
— И тогда что сделали эти сволочи! — бледнея от ярости, рассказывал Высочин. — Забрали Марфушу, понимаешь ли. Вывели из дома, и сразу выстрелы! Мать, не помня себя, выбежала на улицу, а полицаи ржут: «Говорила, больная лежишь, подняться не можешь, а выпорхнула как молодица. Так вот, Анна, не придет Мария, расстреляем младшую». И увели Марфушу, посадили. — Он сделал несколько глубоких затяжек и продолжал: — Сто дум мать передумала, а выход один. Разыскала Марию, и решили они, будь что будет, а младшую надо спасать. Марфушу выпустили, а Марию угнали. Написал матери, как мог успокаивал, а сам не верю, что жива Мария останется. Как ты думаешь? Фишкин вздохнул:
— Никто на этот вопрос не ответит, Саша. Во время войны жизнь человека зависит от таких случайностей, что и на день вперед загадывать нельзя, а вот надеяться можно и надо.
— Умом понимаю, а сердцу как быть?
— В кулак его, Саша, в кулак, что еще посоветовать... — Фишкин помолчал, а потом, чтобы отвлечь. Высочина от тяжких мыслей, спросил: — О родных ты рассказал, а девушка у тебя есть?
— Откуда? Я же с финской в армии.
— Ну и что? Не урод, парень видный, я бы сказал, даже красивый.
По душам так по душам. Была у него девушка. В техникуме. Несколько месяцев любовался издали, все искал повода познакомиться. Такой случай представился, и он воспарил. Дня не мог без нее прожить. Но больно бойка оказалась избранница, тороплива, а по его мнению, любовь должна быть доверчивой, но робкой. Пытался внушить это девушке, она засмеялась: «Тебе надо «бедную Лизу» искать». На этом все и кончилось.
— Да, — посочувствовал Фишкин, — не повезло, но кто ищет, тот всегда найдет. — В черных глазах капитана загорелись веселые огоньки. — Давай я тебя с настоящей дивчиной познакомлю?
— Сосватать, что ли, хочешь?
— А хотя бы и так, раз ты сам не телишься.
— Война закончится, подумаю, — пообещал Высочин. Случайный, ни к чему не обязывающий разговор получился, но Высочин догадался, почему повернул в медсанбат Фишкин, беспокойно заерзал, готов был выпрыгнуть из саней, но удержало вдруг возникшее незнакомое радостное чувство, тревожно, как перед боем, забилось в груди сердце.
Оперуполномоченный батальона старший лейтенант Доронькин оказался на месте. Фишкин познакомил с ним Высочина и не мешкая приступил к делу:
— Помнишь, о чем я тебя просил?
— Конечно, — Доронькин с интересом посмотрел на Высочина.
— Тогда действуй.
Доронькин исчез. «На самом деле какое-то сватовство получается, как у Островского. А если я ей не понравлюсь, или она мне, тогда как быть?» — подумал Высочин и недовольно спросил у Фишкина:
— Зачем так быстро? И вообще, понимаешь ли, не нравится мне все это. — Ему и перед Доронькиным было неудобно, и еще больше он боялся обидеть незнакомую пока девушку.
Фишкин рассмеялся:
— Чтобы не дать тебе опомниться, чтобы не сбежал, не выпрыгнул в окно, как Подколесин. Помнишь такого?
— Изучал, — хмуро ответил Высочин. А Фишкин гнул свою линию:
— Она с регистрационным журналом придет. Ты поищи в нем «интересующие тебя сведения» и какие-нибудь умные вопросы задай, чтобы произвести хорошее впечатление.
Все это Фишкин выговорил, не скрывая иронии, и Высочин понял, что его начальник действует по заранее разработанному плану, с Доронькиным у него полная договоренность и ничего уже не поправить и не изменить. С опаской взглянув на дверь, он достал расческу и начал приводить в порядок волосы. Фишкин расхохотался:
— Смотри-ка ты на него! Он и впрямь не хуже красной девицы волнуется. Ну попереживай, попереживай.
— Разрешите войти? — раздался в двери певучий голос.
Фишкин поднялся, приглашая Высочина следовать его примеру.
— Да, да, заходите, пожалуйста.
— Товарищ капитан, ефрейтор Филиппова по вашему приказанию явилась.
— Ну, не по приказанию, Люба, а по просьбе. Раздевайтесь, пожалуйста. Разрешите-ка я за вами поухаживаю. Вот так. Шинель вашу на гвоздик повесим. Присаживайтесь.
— Спасибо. Мне сказали, что нужен журнал...
— Да. Передайте его старшему лейтенанту. Его Сашей Высочиным зовут.
Тайком, как ему казалось, Высочин успел рассмотреть Любу. Сначала его поразили тяжелые русые косы. Почему не острижены? Потом — глаза, лучистые и ясные, как у ребенка. И крепкие, стройные ноги.
— Вам журнал нужен? Вот возьмите, — Люба смотрела на Высочина спокойно, без тени смущения, и он сообразил, что она ни о чем не догадывается. — Ах да. Извините. Я, понимаете ли... Он взял журнал, раскрыл, что-то прочитал и отвернулся от света, чтобы скрыть лицо и проступивший на лбу пот. Вспомнил, что платок у него не первой свежести, и покраснел еще больше. А Фишкин уже вовлек Любу в разговор, они над чем-то смеялись. Как просто все у него получается и как смело он разговаривает с такой необыкновенной девушкой! Ему бы так, завидовал Саша, но на все попытки капитана втянуть его в разговор отделывался краткими междометиями.
— Саша, у тебя есть вопросы к Любе? — громко и со значением спросил капитан.
— Нет, не имею, — зачем-то вскочил на ноги и ругнул себя за это Высочин.
— Тебе все ясно? Ну что ж, тогда помоги Любе одеться и проводи ее.
Легко сказать: «Помоги одеться!» А ему не приходилось подавать пальто девушке, и Люба не умела пользоваться такой помощью. Она никак не могла попасть в рукава шинели и покраснела не меньше Саши. Они вышли из землянки. Высочин понимал, что разговор должен начать он, хотя бы спросить о чем-нибудь, но нужные слова не находились, а вопросы, которые хотелось задать, казались преждевременными.
— Мы пришли, — сказала Люба, останавливаясь. — Спасибо, что проводили, товарищ старший лейтенант. До свиданья.
— До свиданья, Люба, — ответил он каким-то смятенным голосом — думал, что они пойдут долго и он в конце концов на что-либо решится. — До свиданья. — Повернулся и пошел, ругая себя на чем свет стоит: «Дурак! Ни о чем не договорился. Потом-то как быть?»
Обернулся. Люба стояла на месте и как будто ждала чего-то. Это придало смелости.
— Люба, я думаю, мы не последний раз встретились? — спросил, снова не узнавая своего голоса.
— Не знаю...
— А как же дальше будет? — бросился он головой в омут.
— Может, вам еще журнал понадобится. Приезжайте, — неопределенно ответила Люба.
Сделал к ней шаг, другой и оказался снова рядом. Хотел сказать, что обязательно приедет, но Люба круто повернулась и сбежала по ступенькам полуземлянки. Задержать ее, окликнуть не решился.
В медсанбате известно все, о каждом, со всеми подробностями. Беспроволочный телеграф работает круглые сутки — пока одни спят, другие бодрствуют. Появление Высочина не осталось незамеченным.
— Зачем вызывали? — деланно равнодушно, сдувая с глаз прядь волос, спросила озорная Клава Отрепьева, и руки ее, до блеска начищавшие потускневшую красную звездочку, замерли в ожидании.
— Журналом интересовались, — думая о своем, ответила Люба. — Зачем же я сюда-то его принесла?
— Вот именно. А еще чем? Вернее, кем?
— Тебе-то что до этого? — почему-то рассердилась Люба.
— Да так. А он ничего: высокий, стройный, и лицо симпатичное. Волосы вот только не разглядела. Черные, кажется?
Люба вспыхнула. Она тоже «не разглядела». — О ком ты?
— Не о капитане же. Он старый. А вот старший лейтенант, который провожал тебя, надо сказать...
Ох уж эта Клавка! Привяжется, так не отцепишься. Люба выбежала из землянки. И журнал надо было отнести на место, и захотелось побыть одной, во всяком случае, не отвечать на досужие вопросы.
— Все! Пропала девка. Уж от кого-кого, а от нее я не ожидала такого кульбита, — подвела итог Отрепьева.
Ей возразили:
— Выдумываешь ты все, Клавка. Первый раз, что ли, регистрационный журнал проверяют.
— Дурочки! Журнал — это предлог. Кто сегодня в приемной дежурит? Лида Васильева. Вот ее и надо быловызывать. Голову даю на отсечение, что этот старший лейтенант очень скоро снова появится в наших краях. Тут меня не проведешь.
Фишкин вопросов не задавал. Косил время от времени черный глаз на Сашу и посмеивался. Так и доехали до КП полка. При расставании все же подковырнул:
— Жаром от тебя несло, будто из бани вывалился. Понравилась?
— Очень! Такая девушка. Я, понимаешь ли...
— Понимаю. О следующей встрече договорились?
— Да что-то и не пойму. Сказала, что могу приехать, если журнал будет нужен.
— Влюбленные всегда глупы, но чтобы до такой степени! — удивился капитан. — С чем тебя и поздравляю!
Часть третья. От Новгорода до Чехословакии
1
Медсанбат встал на колеса вечером и через несколько часов остановился недалеко от деревни Холыньи. Последовал приказ развернуться по полному профилю. Развернулись, и тут же приказали свернуться и распределить имущество по машинам равномерно, чтобы ни одна из них не была перегружена. Недоумевая, сели на машины и ощупью, в кромешной тьме, поехали к Ильменю. Почему? Зачем? Наступления ждали со дня на день, но не через озеро же! Побьют всех на льду, никто и до берега не доберется!
А замысел операции по освобождению Новгорода в том и состоял, чтобы форсировать Ильмень силами скрытно сформированной южной группы войск, которую возглавил генерал-майор Т. А. Свиклин, и нанести отвлекающий, вспомогательный, удар. В случае успеха обойти город с юга и соединиться с главными силами, наступавшими севернее Новгорода.
В южную группу вошли 58-я отдельная стрелковая бригада, 299-й полк 225-й дивизии, ее лыжный батальон, 34-й и 44-й аэросанные батальоны, которые должны были обеспечить быстрый подвоз боепитания и такую же быструю эвакуацию раненых.
Пошуметь и сбить фашистов с толку такими малыми силами можно, а продвинуться далеко вперед — вряд ли. Это хорошо понимал Свиклин и решительно отказался от артиллерийской и авиационной подготовки. «Предупредим немцев, и положат на льду, — рассуждал он, — а вот если внезапно нападем, захватим хотя бы несколько прибрежных деревень, тогда нам что-нибудь подбросят и можно будет главную задачу выполнять».
Это решение окрепло к утру, когда над Ильменем разыгралась хорошая метель.
* * *
Батальоны полка пошли на западный берег в походных колоннах. Тамара Антонова (ей же всегда надо быть впереди!) обогнала одну роту, вторую и добралась до полковых разведчиков. Зыркнули на нее из-под капюшонов, но не прогнали. Среди белых фигур увидела кого-то в телогрейке. Узнала оперуполномоченного батальона старшего лейтенанта Высочина.
— Тебе чего тут надо? — спросил он шепотом.
— А тебе? — огрызнулась Тамара.
Дальше пошли вместе. Тамаре так и надежнее — у Высочина автомат, у нее неизменный наган и пара «лимонок» на ремне.
До первой деревни уже рукой подать. На берег вышли, подниматься по нему начали, а немцы молчат. Огородами пробирались, когда встревоженный окрик часового раздался. Ответили на него автоматным огнем, бросились вперед. В разных концах деревни взлетели ракеты. В их свете немцы разглядели скрытые ранее метелью цепи атакующих и, отстреливаясь на ходу, бежали из деревни. Так быстро захватили Береговые Морины, что даже первый батальон не весь развернулся и подходил к южной окраине в походных колоннах.
58-я стрелковая бригада в это же время атаковала и взяла с ходу деревню Троицу. К началу артиллерийской подготовки на главном направлении южная группа войск с минимальными потерями успела захватить до десятка деревень и продолжала расширять плацдарм. Фашисты пришли в себя и начали контратаковать только после полудня.
* * *
С последним раненым Тамара возвращалась в санроту в двенадцатом часу ночи безлюдным и темным полем. Посвистывали пули, рвались снаряды, но не было сил падать даже при близких разрывах или пережидать обстрел. Изгибаясь дугой, упираясь ногами в снег, как заезженная лошадь, тянула постромку волокуши. И довезла семнадцатого за день. Прислонилась к крыльцу, чтобы отдышаться, и тут ее застала Маша Варламова. Всплеснула руками:
— Ой, Томка, на тебе же лица нет! Давай помогу затащить, — кивнула на раненого.
— Мужиков позови — мне не поднять.
— Да никого нет сейчас. За девчонками, что ли, сбегать? А вон Сеня идет. С ним утащим, а ты подожди меня здесь, ладно? — Переверзеву коротко приказала: — Помоги, Сеня.
Вдвоем они легко подняли раненого и понесли в дом, а Тамара опустилась на крыльцо, привалилась к перилам и заснула бы, если не Маша.
— Девчонки в соседнем доме отдыхают, и ты там поспать можешь — помогла подняться Тамаре, и подхватила, и повела.
— Фельдшер Переверзев для тебя уже просто Сеня? — спросила Тамара подругу.
— И я для него просто Маша, — ответила та и засмеялась.
— Ну-ну, — только и сказала Тамара — ей даже говорить не хотелось. В доме, однако, не удержалась: — Прачкам физкультпривет! — крикнула. — "Все живы и здоровы?
— Все, все, — охотно откликнулись девушки. — Проходи, не стесняйся.
Перед наступлением прачек подучили новому делу и передали кого в санроту, а кого в батальоны санинструкторами. Они первый раз побывали в деле, никого при этом не убило и не ранило, и настроение у всех было отличным.
— Ты как? — подсела к Тамаре Нина Рябова.
— Нормально, если не считать, что ни рукой, ни ногой двинуть не могу.
— А мы часа три отдыхали.
— Когда? Где?
— Спроси Женьку Коблову. Она лучше меня расскажет.
— А что? Могу, — охотно согласилась Женя. — Значит, так. Вечерком посадил нас врач Бадьин на подводу и повез в какую-то деревню. Там в доме раненые были, а здоровых никого, Мы — основная боевая сила. Во! — хохотнула баском Женя. — И Бадьин нас караулить оставил. Два карабина выдал. Мне без затвора. Я говорю: «Товарищ капитан, как же я стрелять из него буду?» Смеется, дескать, мне стрелять необязательно, я, по его мнению, и прикладом от десяти фашистских собак могу отбиться. Уехал, несколько человек с собой забрал, а обещанных подвод нет, пальба кругом такая, хоть уши затыкай. Мы с Нинкой от страха ни живы ни мертвы. Шеи поотвертели, немцев выглядывая. И тут наша ленинградская умница предлагает: «Если немцы придут, мы с тобой застрелимся, но живыми не дадимся». — «А как мы стреляться будем?» — спрашиваю. «А так, — говорит Нинка, — сначала я тебя застрелю, потом ты меня». Я, дура, согласилась, но скоро и призадумалась: если она меня убьет, то кто же в нее стрелять станет? Объясняю ей эту нелепицу, а она свое толмачит: «Что тебе непонятно? Сначала я в тебя, потом ты в меня». Отвечаю ей: «Давай лучше наоборот — я первой стрелять буду, а ты второй». Тут до нее дошло. Так рассыпалась мелким горошком, что и я не выдержала.
— — Подводы-то хоть приехали? — перебила Тамара. — Ну ты даешь! — удивилась Женя. — А как бы мы здесь оказались? Ты думаешь, мы знали, в какой стороне санрота, а где немцы? Так все перемешалось, что сам черт не разберет.
— А я столько ездок на своих двоих в деревню Запростье сделала, что с завязанными глазами нашла бы дорогу, — позевывая, сказала Тамара и провалилась в сон.
— Смотрите-ка, спит! — удивилась Женя. — А у меня ни в одном глазу, я еще домой письмо напишу.
К началу войны Жене Кобловой не исполнилось и семнадцати, однако она была рослой, сильной и потому считала себя вполне пригодной для службы в армии. Родители, потомственные орехово-зуевские ткачи, об этом и слышать не хотели, в военкомате — тоже. Только в январе сорок третьего добилась своего.
Через три месяца Женя стала поваром 120-миллиметровой минометной батареи полка, сразу же начала проситься в какой-нибудь батальон и до того надоела командиру батареи, что он «откомандировал» ее в прачечную. О новой должности Женя помалкивала, теперь же родителям можно было кое-что и сообщить. Со всеми подробностями описывала Женя минувший день, не сознавая по младости, что повергнет родителей, особенно маму, в великое смятение.
А девчата разговорились. Приключений с каждой было много, надо же ими поделиться. Еле угомонились.
На другой день уже не до смеха было. И раненых больше стало, и обстановка резко изменилась. Воспользовавшись ясной погодой, немцы начали бомбардировку льда у западного берега озера, чтобы отрезать путь отступления, потом свежие силы подбросили, танки. Несколько деревень пришлось отдать. На помощь сражающимся на плацдарме был спешно переброшен с северного направления 1347-й полк дивизии, вступила в бой свежая 372-я дивизия, стала прорываться на запад, чтобы замкнуть кольцо вокруг Новгорода.
Местность в поозерье ровная, открытая, одни кустики кое-где растут. Плацдарм вытянулся клином на запад, в некоторых местах его ширина не более четырех километров, а батальон уже оседлал шоссе Шимск — Новгород. На себе раненых до санроты не потаскаешь.
Тамара везла на санях пятерых. У одного хорошо знакомого ей пожилого заряжающего из минометной роты Хаирова нога раздроблена до колена. Ему каждый толчок болью отзывался, и Тамара, пока было можно, ехала тихо. В том же месте, где немцы простреливали дорогу с двух сторон, разогнала лошадь вскачь.
— Больно! Больно! — закричал Хаиров. — Куда гонишь?
Не оглядываясь, Тамара ткнула кнутом направо и налево, показывая на видневшиеся там деревни, из которых уже ударили по повозке пулеметы.
Хаиров замолчал, постанывал только, когда сильно встряхивало на ухабах. Перед деревней Медвежья Голова Тамара придержала лошадь: и снаряды рвутся на улице, и без устали бьет пулемет с недалекой колокольни. Раздумывала недолго. Решила проскочить.
— Терпи, Хаиров! — крикнула и погнала лошадь. Сдала раненых, хотела тут же в батальон возвращаться, но ее задержали.
— Подожди конца налета, — предложил Переверзев. — Обед вот-вот готов будет. Перекусишь.
Но пообедать Тамаре не удалось, а ужинать она и сама не захотела. Снаряд разорвался у кухни. Убило двух повозочных, тяжело ранило повара. Притащили его на стол — раны осмотреть и перевязать. Тамара помогать стала. Матка — Анна Николаевна Новикова, что над прачками старшей была и со слезами упросила не демобилизовывать ее перед наступлением, в голове фонарем подсвечивала, Женя Коблова ноги держала, Тамара с капитаном Бадьиным в центре стола находились. Во дворе новый снаряд рванул. Взрывная волна разметала всех по комнате. Тамаре почему-то показалось, что убило Коблову. Вскочила на ноги с криком:
— Женьку убило! Женьку.
Бадьин посмотрел на Тамару внимательно — что это с ней? — и тихо сказал:
— По-моему, тебя ранило.
Тамара взглянула на свой халат. По левому боку сквозь него просачивалась кровь. Сморщилась от боли, а еще больше от досады — опять отвоевалась!
В медсанбат Тамару и Хаирова увозили на одних аэросанях.
* * *
Машины головного отряда медсанбата пересекли озеро на полном ходу по дороге, обставленной вешками, Справа и слева чернели воронки.
— Как нырнем, так и не вынырнем, — усмехнулась Таня Дроздова.
Ей не ответили.
— Что в борта вцепились? — рассердилась Таня. — Здесь даже мне по грудь, а тем, кто повыше, всего по колено.
Снова отмолчались. Не до разговоров, когда колеса воду разгребают. Ожили на берегу, почувствовав под ногами землю, обрадовались большому дому, который приказали занять. Поживут здесь в тепле, отоспятся как следует. И как будто не было позади бессонных ночей, забегали, загомонили, приводя жилище в порядок. Таня в подвал нырнула, наткнулась там на кадушку капусты. Вкусна! Так и тает во рту. Вбежала в дом:
— Девчонки, готовьте котелки. В подвале целая бочка соленой капусты!
— Сама ешь. Чтобы мы после фрицев?.. Да ни в жизнь!
— Фрицы ее и не пробовали. Полна бочка. И ходики где-то чакают.
— Какие ходики? — насторожился санитар Крохмаль,
— Не рассмотрела.
Крохмаль мигом оказался на ногах.
— Товарищ лейтенант, выводите людей, — обратился к Кате Мариничевой, — а я за саперами побегу. Там же мина с часовым механизмом!
Магическое слово «мина» произвело впечатление. «Выводить людей» необходимости не было. Похватав что попало, выбежали на улицу, отошли на всякий случай подальше от дома и в другой зайти побоялись — вдруг и он заминирован, — мерзли, пока не пришли саперы и не обезвредили мину.
Дом остался цел. Двадцатого января, вечером, загрохотали на крыльце сапоги и к девчатам ворвался замполит капитан Коршунов:
— Девушки! Комсомолки! Только что передали сводку: Новгород освобожден! В приказе товарища Сталина упоминается наша дивизия, ей присвоено наименование Новгородской!
Было построение батальона. Коршунов торжественно читал Приказ Верховного Главнокомандующего. В нем перечислялись освобожденные деревни, взятые трофеи, потери противника. От всей души кричали «ура!», обнимались, плакали. Двадцать девять месяцев ждали этого дня. Дождались, помогли его наступлению своей малой толикой.
На радостях собрались за столом, на котором розовела и согревалась капуста. Крохмаль и тут проявил бдительность — может, отравлена? Таня отмахнулась.
— Я еще в подвале попробовала — и нигде не болит. Девчата засмеялись — они тоже успели похрустеть сочной капусткой.
— Так дело пойдет, скоро мои Подгощи освободим, — размечталась Таня. — Возьмем Подгощи — приглашаю всех в гости! — срифмовала и замолчала, подумав, будет ли куда приглашать, остался ли кто из родных жив, но худые мысли тут же отогнала прочь и сказала весело:
— Товарищ Сталин узнал, что я санбат Новгородским прозвала и, чтоб было полное соответствие, нашу дивизию так же назвал. Благодаря мне, учтите.
— Ой, Танька, говори, да не заговаривайся!
— Что, даже в такой день пошутить нельзя? Ладно.
Иду инструменты кипятить, — у двери, однако, задержалась, чтобы оставить последнее слово за собой: — Думаете, так не может быть? Вполне. Спросите Любу Филиппову и Ольгу Максимову, как они из тылового госпиталя к нам перевелись. Писали, писали, рапорты, им все отказ приходил. Набрались комсомольской смелости и самому товарищу Сталину письмо накатали: так, мол, и так, хотим в действующую армию, чтобы на переднем крае борьбы с лютым фашизмом быть. И что вы думаете? Немедленно пришло в госпиталь распоряжение товарища Сталина — удовлетворить просьбу юных патриоток. И подпись внизу зелеными чернилами. Верно я говорю, Ольга? Так было?
— Так, так. Все правильно, — потвердила Ольга Максимова.
— А раз так, — продолжала размышлять вслух Таня, — то можно допустить, что товарищ Сталин через некоторое время поинтересовался, как служат на новом месте медсестры Филиппова и Максимова, почему, им долго наград не выдают? Узнал, что служат хорошо в «Новгородском» медсанбате, и тут как раз дивизия при взятии Новгорода отличилась, ну а дальше сами догадайтесь, что произошло, — и Таня закрыла за собой дверь.
2
Люба не видела Сашу Высочина больше месяца и не знала, жив ли он. Приглядывалась к каждому раненому, особенно к тяжелым, с забинтованными головами, просматривала регистрационный журнал. Фамилии Высочина в нем не было. Хотела написать письмо, несколько раз начинала его и рвала. Что-то мешало довериться бумаге. Преодолев смущение, стала спрашивать раненых из 299-го полка, не знают ли они что о старшем лейтенанте Высочине. Говорили, что жив и здоров, один же, услышав, кем интересуется Люба, сказал, что его разорвало прямым попаданием.
— На второй день, как мы шоссе Шимск — Новгород перерезали, немец нам такую баню устроил, что не приведи боже. Из «фердинандов» как начал хлестать, так в небо только ленточки от шинелей полетели. От «фердинандов» ведь не спасешься. Выстрел, и тут же разрыв, выстрел, и...
— Высочнн в полушубке или телогрейке ходит, — перебила Люба, и было в ее голосе что-то такое, что раненый поспешил усомниться:
— Может, и не его разорвало. Там такая мясорубка была, что разглядывать некогда было.
После такого утешения Люба и совсем потеряла голову. С передовой вести до медсанбата доходят быстро. Пока крутишься среди раненых, кормишь их с ложечки, делаешь уколы или сидишь рядом с капельницей, чего только не наслушаешься. О жестоких боях на шоссе Люба знала. Оттуда поступил в санбат с оторванной рукой капитан Засухин, простроченный тремя автоматными пулями командир роты Евдокимов, в тот же день был убит заместитель командира полка подполковник Моряхин, еще раньше погиб парторг Сашиного батальона старший лейтенант Жучков. Может, и Саши уже нет?
От этих мыслей не было избавления. Думала Люба о Саше и по пути в Новгород — послали ее в госпиталь за медикаментами, — вспоминала последнюю встречу с ним за несколько дней до наступления. Разговор вначале не клеился, оба чувствовали себя стесненно, пока Саша не спросил, почему место, где стоял санбат, называется Чайными водами? Она засмеялась — вода в ручье коричневая, вот девчонки так и прозвали.
И сразу все изменилось, разговор больше не пришлось подгонять. Вопрос — ответ, вопрос — ответ. Оказалось, что оба побывали на финской и на этой с первых дней. Столько оказалось общего, интересного для обоих, что не заметили, как дошли до Мшаги и перешли, на «ты».
Пошел снег, мохнатый и мокрый. Укрылись в домике. Пола в нем не было. Присели на оставшейся балке. Саша начал рассказывать о своем детстве, о том, как в голодном тридцать третьем году совсем мальчишкой ходил в Белоруссию с сумой на плече, размахался, задел ее. Чтобы не свалиться, Люба ухватилась за Сашу, и оба упали. Смешно до слез стало. Но больше всего, пожалуй, сблизило их стихотворение Симонова «Жди меня». Саша вдруг начал его, она подхватила. Закончив, почему-то долго молчали, и Саша сказал: «И ты меня жди, ладно?» — «А может, тебя и без меня ждут?» — неожиданно для себя спросила она и содрогнулась от сказанного и еще больше от того, что не хотела, чтобы его ждал кто-то. «Кроме родных, меня ждать некому», — твердо сказал Саша. И она поверила.
* * *
— Воробейка, — кивнул шофер на длинную, вытянутую вдоль дороги деревню с разбитыми и недавно сгоревшими домами.
За деревней простиралась обширная поляна, сплошь изрытая воронками. На обочине, упираясь носами в снег, стыли немецкие грузовые машины, танк и легковушка шоколадного цвета. Если верить тому солдату, то здесь и Саша?.. Нет, нет, не может этого быть, — закричало все в Любе.
Поляна начала сужаться, к дороге подступили кусты, потом снова стали отходить от нее и справа открылось немецкое кладбище с ровно поставленными березовыми крестами. Впереди замаячили маковки церквей Новгорода.
— Нам в Колмово надо. Знаешь дорогу? — спросила Люба шофера.
Он кивнул. Машину вел уверенно, а она потеряла всякую ориентировку, не могла отыскать хоть каких-то примет города, в котором прожила до войны пять лет, и шофер ничего не мог объяснить. Он знал, как проехать до госпиталя, но по каким улицам или пустырям проходила дорога, не имел понятия.
В Колмово тоже сплошные развалины, каким-то чудом уцелели лишь остатки березовой рощи и два этажа основного корпуса бывшей психиатрической больницы, в которой до войны работала Люба. Шофер повернул к ним.
Все, что нужно, Люба получила быстро и уже садилась в машину, как ее окликнула какая-то женщина в черном платке, черной же рваной фуфайке и больших подшитых серых валенках:
— Люба, ты ли это?
— Я. А как вы меня знаете? Женщина усмехнулась:
— Не признаешь? Я Ольга Кильк.
Перед глазами встала полная, пожилая санитарка, До войны ей было лет сорок, а женщине, которая стояла перед Любой, можно было дать все шестьдесят, если не больше.
— Да Кильк я. Кильк. Не сомневайся. Ольгу Васильевну Передольскую помнишь?
Еще бы не помнить. Ольга Васильевна без нее обедать никогда не ходила, а когда Люба пришла в больницу с повесткой, завела в свой кабинет и, благословляя, три раза перекрестила, к большому смущению Любы.
— Она жива?
— Не знаю. Эвакуировали ее, а я вот здесь осталась. При немцах жила.
— Больных успели вывезти?
— Где там? Немцы всех отравили. Сварили кашу, подсыпали в нее яда. Девятьсот, не помню уже с чем, человек.
— Не может быть! — ужаснулась Люба.
В психиатрической больные разные. И буйные, за которыми глаз да глаз нужен, и тихие, от них слова худого не услышишь. Почти все лежат долго, многие по нескольку раз. К ним привыкаешь, даже привязываешься, да и как без этого, если все они, и буйные, и тихие, словно дети малые, не отдают отчета в своей беспомощности. Состраданию к чужому горю, уважению к нему Люба научилась здесь, в Колмово, и не поверила сказанному:
— Быть такого не может!
Горькая усмешка снова скользнула по лицу женщины:
— А что нашим раненым они уколы смертельные делали, тоже не поверишь? Эх, Люба, Люба, ты в армии, и немцев не знаешь, а мы насмотрелись.
Ольга Кильк говорила тихо, каким-то бесцветным голосом, казалось, даже равнодушно, а в глазах ее стояла боль, мелькало в них что-то такое, что Люба еще ни у кого не видела. Шофер нетерпеливо поглядывал на нее, торопя взглядом, а женщина все рассказывала и рассказывала о том, что она и другие перетерпели во время оккупации, и остановить ее Люба не смела. Ольга Кильк сама подтолкнула ее:
— Залезай в машину — меня ведь не переслушаешь.
Угоняя осенью население в Литву и создавая у себя в тылу «зону пустыни», фашисты дотла сжигали там все дома, однако в прифронтовой зоне населенные пункты сохранили для размещения своих войск, и Люба пока видела почти целые деревни.
В Новгороде фашисты заранее подорвали все промышленные здания, все исторические памятники, все пригодные для жилья дома. Люба ощутила в городе неведомую ранее сторону войны, и это так потрясло, что она решила немедленно рассказать девчатам об увиденном и услышанном. И раненым буду о том же рассказывать, думала Люба, чтобы были злее и беспощаднее, когда вернутся в строй. Однако первым ее слушателем оказался Саша. Он ждал ее. Живой и невредимый! С улыбкой до ушей. Увидела его Люба и побежала навстречу. Он, движимый таким же порывом, устремился к Любе, но, заметив беспокойно прижатые к груди руки, полные слез глаза, остановился, спросил тревожно:
— С тобой что-то случилось, Люба?
— Со мной ничего, но тебя так долго не было... Мне говорили, что ты убит, а вчера поступил раненый из твоего батальона и сказал, что ты куда-то исчез. Я не знала, что и подумать... Почему ты так долго не приходил, Саша?
Люба переживала за него, беспокоилась! Теплая волна признательности подхватила и понесла Сашу, ему захотелось обнять, прижать к себе девушку, но не посмел, только приблизился к ней и сказал, сглатывая комок в горле:
— Я не мог, Люба. Меня перевели в 1009-й артполк...
— Ну и что? Он же нашей дивизии.
— Я каждый день думал о тебе, но не было никакой возможности.
Как и в Чайных водах, они снова стояли на виду, кто-нибудь все время проходил мимо, пристально разглядывая Сашу. Вначале, обрадованные встречей, они не замечали этого, но скоро любопытные взгляды стали мешать, и они двинулись к лесу. Еще возбужденная поездкой, Люба рассказывала о Новгороде:
— Если бы услышала от кого-нибудь, не поверила. Ни одного целого дома, ни большого, ни маленького! Не укладывается в голове, что такое могут творить люди. Целый город надо будет строить заново, или его перенесут в другое место? — спросила Люба и сама же отвергла такое предположение: — Нет, на старом месте он должен быть, где всегда стоял. Одно меня порадовало: немецкое кладбище при въезде в город. Мы их потери не знаем, думаем, что они только у нас есть, а березовые кресты на несколько километров тянутся. Одинаковой высоты, ровными квадратами, по линеечке. Но зачем немецким матерям могилы сыновей в России, которые они никогда не могут навестить? И зачем они нам? — Люба прикусила губу, быстро взглянула на Сашу. — Чему радуюсь? Кладбищу! Жестокими нас делает война, правда?
— Отойдем.
— Так оно, но я сегодняшний день не забуду, детям своим расскажу, внукам, — возразила Люба и спохватилась — как истолкует ее слова Саша? И, чтоб не подхватил он ее мысль, перевела разговор на другое: — Замерз? Хоть бы телогрейку застегнул.
Он же, еще до встречи, специально распахнул ее, старался держаться боком, чтобы Люба увидела орден. А Люба все время смотрела на его лицо, заглядывала в глаза и не замечала новенького, сверкающего Красного Знамени. Лишь когда ее пальцы прикоснулись к холодному металлу, взглянула на гимнастерку и ахнула:
— Тебя наградили таким большим орденом? Поздравляю!
— Спасибо, Люба! — Саша осторожно пожал протянутую Любой руку и задержал в своей.
— За что тебя наградили, Саша? Расскажи.
: — Даже не знаю. Может быть, за то, что танк подбил?..
— Гранатой? — испугалась Люба.
— Нет, из пушки. В деревне Запростье. Артиллеристов побило, а немцы прут. Я — к пушке. У нее, понимаешь ли, прицел разбит, — начал горячиться Саша. — Я тогда через ствол навел — и попал. Потом еще. Тут полковая артиллерия огонь открыла. Отбились.
— Ой, страшно-то, поди, как было?
— Страх всегда позднее приходит, а в горячке не до него.
— А как же ты из пушки? Умеешь, что ли?
— Так я же танкистом был. Башнером!
— Вот как? Не знала. Меня тоже медалью «За боевые заслуги» наградили, а Катю Мариничеву и Машу Прокофьеву даже орденами Красной Звезды! И еще похвастаюсь: кандидатом в члены партии меня приняли! Все не решалась подавать заявление, а Новгород освободили, написала. На днях кандидатскую карточку получила. Что со мной было, не представляешь! Руки и ноги от волнения тряслись. Ой, заговорила я тебя. Идем в палатку, погреемся.
— А разве можно?
— Нельзя, конечно. Но в шоковой пока, слава богу, никого нет.
Зеленая снаружи палатка внутри была белой. Пол устлан хвоей, топилась печка.
— Как ты назвала эту палатку? — спросил Саша, осматриваясь.
— Шоковой. Сюда самых тяжелых, без сознания, которых даже оперировать нельзя, приносят. — Люба на миг задумалась о чем-то, озорно улыбнулась и попросила: — Ты посиди здесь. Я скоро.
Вернулась загадочная, на Сашу посматривала как-то по-другому. Достала из кармана сверток.
— Держи, — подала кружку, флакон с какой-то жидкостью. — Это гостинец тебе.
— А я ничего не принес. Не догадался, понимаешь ли, — смутился Саша.
— Мне ничего и не надо, а ты выпей, Саша, обмой свой орден.
— И ты выпьешь, — обрадовался он.
— Я еще не научилась, и на дежурство мне ночью, а ты выпей, сразу и согреешься.
Невелико угощение, но не ожидал его Саша. Как лихой казак опрокинул кружку и задохнулся, закашлялся. Ни слова сказать, ни вздохнуть. Руками только мог махать.
— Что это? — спросил наконец.
— Спирт.
— Я его никогда не пил, — сквозь слезы признался Саша, — и закусить нечем.
— Прости, совсем забыла. Вот хлеб с маслом, — развернула Люба сверток.
Он торопливо откусил и снова сморщился.
— Я масло сахаром посыпала, чтобы вкуснее было. Он рассмеялся:
— Солью надо было, солью. Кто же сахаром закусывает?
Действительно, солью, вспомнила Люба. Когда у них собирались гости, всегда в первую очередь за солеными огурчиками да грибками тянулись. Смешно ей стало от своей оплошности, Саше — и того смешнее. Сидели и хохотали, глядя друг на друга, не в силах вымолвить и слова.
На улице смеркалось. В палатке с ее маленькими окнами и совсем темно стало. Заглянул санитар Крохмаль, передернул пышными усами и протянул удивленно:
— Филиппова, с кем это ты тут балакаешь? Я раненого на морозе держать буду.
Как песню спугнул. Пришлось возвращаться к действительности, выходить на улицу. Полная луна поднялась в небе, усыпанном крупными и яркими звездами. Одна искрой метнулась к земле.
— А я загадала! — трепетно воскликнула Люба.
— О чем? — живо спросил он.
— А вот этого не скажу.
— Не говори. Я догадался, и все знаю.
— Что знаешь? Что? — встревожилась Люба.
— А вот этого я тебе не скажу.
Они посмотрели друг на друга и смутились — не так уж трудно было догадаться, о чем могла загадать Люба.
— Пусть все сбудется, как ты загадала.
Вместо ответа Люба потянулась к нему, застегнула телогрейку и пригрозила:
— Не смей распахиваться. Простудишься. Ты еще придешь?
— Непременно.
— Поскорее. Хорошо?
— Постараюсь. До свиданья, Люба. Мне пора.
— Постоим еще немножечко?
— Постоим.
— Тебе далеко идти?
— Километров пятнадцать.
— Ой как далеко! Иди давай, — сказала Люба, но рука ее, мозолистая и шершавая от частого мытья, еще долго покоилась в руке Саши и не хотела расставаться с нею.
3
После освобождения Новгорода дивизия быстро очистила западное побережье Ильменя, а под Шимском вступила в тяжелые и изнурительные бои. Оборона немцев здесь оказалась крепкой.
Таня Дроздова соображала: «Старая Русса не освобождена, и фрицы держат не Шимск, а дорогу, чтобы иметь запасной путь отхода из Старой Руссы». И что там думают на Северо-Западном? Шуганули бы немцев как следует, они бы и тут деру дали. Понимала Таня и другое: чем дольше продержатся фашисты, тем больше зла причинят. Если и целы ее Подгощи, то теперь спалят непременно, жителей угнать могут или перестрелять всех от мала до велика. В работе забывалась, а как оставалась без дела, иногда взрывалась:
— Ну что стоим? Что? Может, мне в пушкари пойти или на «катюши»? Я бы им такую баньку устроила — до Сольцов бы без памяти катились.
Повеселела, когда загрохотал фронт по-настоящему и вперед двинулся, а медсанбат получил приказ на передислокацию. Залезла на машину, глаза на дорогу, и застыла. Показался Шимск.
— Я думала, Шимск — город, а это деревушка небольшая. Ты что нам плела, Дроздиха? — подковырнула Таню Клава Отрепьева.
— Плела! Не твоя Москва, конечно, но райцентр был, а сейчас домов осталось, что у столетнего зубов во рту. Стой! Стой! Остановись! — забарабанила по кабине, увидев в проезжающих мимо санях соседку Екатерину Лапину.
На ходу выскочила из кузова, бегом к ней:
— Екатерина! Как там мои? Все живы? Не врешь? Ой спасибочко! Я тоже жива — что мне сделается?
Шофер отчаянно сигналил. Уже с машины Таня крикнула: — Если отпустят, приеду. Так и скажи маме.
Пять километров от Шимска до Подгощ. Бегом бы туда слетала Таня, да отпроситься не у кого. Замполит капитан Коршунов остался на старом месте, а новый комбат, майор Березовский, такой строгий и неприступный, что не решилась к нему обратиться, чтобы все не испортить. Два дня промаялась, но дождалась Коршунова. Он отпустил, и полетела Таня домой.
До Шимска добралась на попутной, а после него, случается же такое сплошное везенье, догнала Таню Екатерина Лапина, возвращавшаяся из Новгорода. От нее узнала, убедилась, что дома все живы, только сыпным тифом переболели. И деревня почти целой осталась. Немцы убегали днем и поджигать побоялись. Повыбивали палками окна и драпанули.
— В домах-то они сами жили, а мы летом в окопах да шалашах, зимой — в банях да землянках, вот они «подарочек» напоследок и преподнесли, чтобы мы их дольше помнили, — рассказывала Екатерина Лапина, погоняя приставшую лошадку.
Двадцать третьего февраля, в годовщину Советской Армии, заявилась домой Таня Дроздова и до утра не заснула. Вся деревня сбежалась расспросить, как служит Таня, что в стране делается. Два с половиной года прожили односельчане в оккупации без газет, радио, магазинов и больниц и такие вопросы задавали, что Таня диву давалась. Особенно мать поразила. Все смотрела на нее с любопытством и одновременно с жалостью и вдруг всплакнула:
— Милая моя, какая же ты стала! Верно немцы говорили, что вас одной капустой кормят и вы опухшие от голода.
— Какая же я опухшая? С чего ты взяла? — не поняла Таня.
— Уходила вон какой здоровой, а теперь?... Дай-ка рученьку пощупаю, она все и скажет, — надавила пальцем выше запястья раз, другой, уже посильнее. Рука полная, сразу и не обхватишь, но никаких следов от надавов на ней не остается. — Неужели поправилась так?
Таня прикусила язык. До войны было, накричала она из-за чего-то на мать. Отец вышел, не сказав и слова. Вернулся с палкой, бухнул ею по столу и сказал, глядя на нее прищуренными глазами: «Еще раз услышу такое, палку не об стол, а о тебя обломаю. Запомни это, Татьяна!» Остались в памяти эти слова. Сдерживая себя, пошла к вещмешку, развязала его:
— Вот, мама, хлеб, вот сало, вот американская колбаса, тушенка, вот сахар, а в этих банках консервы из крабов.
В доме наступила изумленная тишина. Десятки глаз впились в невиданные сокровища.
— Откуда это у тебя, Таня? — сглатывая голодный комок в горле, хрипло спросила мать.
— Это мой паек, мама, — не моргнув, соврала Таня. В вещмешке был не только ее паек. Коршунов приказал выдать побольше, чтобы привезла домой гостинцы, девчонки, врачи, кто что мог насовали, но это была необходимая ложь, та, что святою называют, и даже не совсем ложь, потому что все прихваченные продукты входили в солдатские и офицерские пайки, и Таня ее не устыдилась. — Угощай гостей, мама.
Вот этого не надо было говорить. Люди засовестились, стали расходиться, уводить за собой упирающихся ребятишек. Таня успела сунуть кое-кому по куску сахара, и изба опустела.
— Что это они? — спросила у матери.
— А ты бы как поступила, Танюша? У нас народ гордый, голодом не сломленный и себя не потерявший. Побегу к председателю, похлопочу лошадь, чтобы тебя отвезти. Поди даст по такому случаю?
Мама довезла Таню до Сольцов, а после них Татьяна еще двое суток гналась за санбатом, еле отыскала его на забитых войсками дорогах.
4
Февраль и март медсанбат был на колесах, а больше всего на ногах. Попадешь в головной отряд — уедешь на новое место на машине, а оставят раненых дохаживать — пешочком топай.
Преследуя противника, «спрямляющего линию фронта и отходящего на новые рубежи», дивизия шла по тем же дорогам и по тем местам, где вела оборонительные бои летом сорок первого года: от Шимска на Сольцы, от них к Порхову.
Многое напоминало о том многотрудном и горьком пути. Остановились в круглой, одиноко стоящей среди полей роще, и раненный в руку офицер, бывший танкист, долго высматривал что-то, а потом хмуро рассказал, как застали в этой роще его батальон немецкие бомбардировщики и сколько полегло здесь его боевых товарищей. И Катя Мариничева узнала то место, где самолеты расправлялись с беженцами, и ту опушку близ Порхова, где Овчинников остановил бегущих красноармейцев.
Наступление шло почти такими же, что и в сорок первом, затяжными изнурительными маршами, но настроение было иным — население встречало солдат как своих спасителей, и не стыдно было смотреть людям в глаза. И раненые были другими. Чуть подлечившись, просили о досрочной выписке — царапина, что я с ней валяться буду, — протестовали при отправке в госпитали, упрашивали оставить в медсанбате, чтобы по выздоровлении вернуться в свою часть; тяжелые — искренне сокрушались, что выбыли из строя — надо же, только пошли вперед, и подковырнуло.
Перед последним переходом к деревне Ломы на Псковщине с ранеными остались шестнадцать сестер и санитарок во главе с зубным врачом, добродушным и квадратным капитаном Омелькиным. Долечили и отправили в госпитали последних раненых, двинулись дружной кучкой, но в первый же день и растянулись: кто стер ноги и начал отставать, кому-то посчастливилось заскочить на попутные машины. Катя Мариничева, Люба Филиппова, Таня Дроздова и Ольга Максимова, с которой Люба начинала войну еще в Старо-Русском госпитале, держались вместе. На второй день их догнала артиллерийская часть. Забрались на лафеты пушек, часа три проехали, артиллеристы куда-то налево повернули. Никто не знал почему, но всем показалось, что им прямо надо путь держать. Соскочили. После отдыха намокшие валенки пудовыми показались, а к вечеру застывать начали. Катайся на них, как на коньках, по покрывшейся льдом дороге.
Одну деревню прошли — сплошное пепелище, другая — и того хуже. Двинулись дальше, чтобы не замерзнуть. Часа через два огонек в ночи засветился. Единственный, и не поймешь: костер ли где-то полыхает или сквозь окошко теплый свет пробивается.
— Вы как хотите, а мне туда, — уперлась Таня Дроздова.
— И что ты там будешь делать?
— Не знаю, но свет не без добрых людей.
Ничего особенного не сказала Таня, но у всех, как по команде, заныли голодные желудки. Сухой паек получили на один день, сжевали его на ходу еще вчера, а сегодня лишь снежку похватали. Пошли на огонек все, и привел он к бане. В ней какой-то штаб размещался. Таня для начала пить попросила, а потом, разговорившись и отогревшись, к слову сказала, что у ее подруг с утра маковой росинки во рту не было. На столе тут же появились котелки с горячей еще кашей. Была она сварена из надоевшей солдатской пшенки, но вкуса необыкновенного.
Переспали на полке, а утром Таня снова воды попросила — и второй раз наелись. Распрощались, поблагодарили за хлеб-соль, отошли подальше и давай сценки разыгрывать, Таню в них представлять. А ей хоть бы что, смеется вместе со всеми и еще от себя добавляет:
— Учитесь жить, девоньки. Я, когда сильно есть хочу, всегда с воды разговор начинаю. Ее никому не жалко, а нальют, так потом и кусок хлеба не пожалеют. Лиха беда начало, а там, если язык есть, так он до главного все равно доведет.
До полудня, сытые, в просохших за ночь валенках, шли бодро, потом на попутку устроились, а в какой-то маленькой деревушке свою санитарку увидели. Бегом к ней. Машина была загружена до отказа, и уехать не удалось, но термоса с пищей нашлись. Опять пообедали, отдохнули, своих дожидаясь, и дальше зашагали, уже все вместе, шестнадцать человек.
До места двадцать километров оставалось. По сравнению с тем, что прошли, совсем немного, но день к вечеру клонился, и капитан Омелькин предложил заночевать в следующей деревне. Все дома обошли — везде вповалку. В некоторые и заглянуть не удалось — часовые не пустили.
— Постучимся еще раз. Все ко мне. — Капитан Омелькин выбрал дом побольше, первым вошел в него и приказал зычным командирским голосом:
— Вот этот угол освободить! И тихо у меня, тихо! Разлеглись, как бояре, а девушки должны на ногах стоять или на улице утра дожидаться?
Немного места выкроилось, но разместились, заснули без всяких сновидений. Ненадолго, правда. До первых петухов, если бы они были в деревне, растолкал спящих старшина Гусев:
— У нас раненых полно, а они дрыхнут себе. Быстро, быстро в машину! — Увидел Омелькина: — Виноват, товарищ капитан, но приказ комбата.
Трудно поднимались, с воркотней. Одна Таня легко встала, в кузов машины запорхнула первой, чтобы местечко потеплее у кабины занять, и завела:
— Всегда у нас так: не нужна, так топай, а понадобишься, так хоть в волчьем логове укрывайся, Гусев все равно найдет.
— Ох и юмористка же ты, Татьяна, — смеясь, сказал Омелькин. — Где ты такая только родилась?
— В Подгощах, товарищ капитан. Это весь санбат знает, кроме вас, конечно, — серьезно ответила Таня. — А юмористка не я, а Клавка Отрепьева. Был такой самозванец Гришка Отрепьев, так она его дальняя родственница по какой-то боковой линии. Она, товарищ капитан, как что-нибудь скажет, так у меня в животе три дня колики стоят. Я ее всегда стороной обхожу из-за этого. А еще у нас есть санитар Павел Васильевич Пашкевич, он же баянист ансамбля художественной самодеятельности в свободное время. Так этот вообще... Вам не приходилось с ним встречаться? Жаль. А вот Александр Александрович Вишневский — он главным хирургом фронта работает, — так вот Вишневский видел Пашкевича, и до того ему Павел Васильевич странным показался, что спросил его: «А вы что тут делаете?» — «Режу, товарищ генерал!» — отрапортовал Пашкевич. — По кузову уже давно перекатывался смех, но тихий, в ладошки прыскали, чтобы не заглушить голос Тани. — «Режете? — удивился Вишневский. — Вы хирург?!» — «Никак нет, товарищ генерал, я режу брюки, сапоги, телогрейки, шинели, гимнастерки — в зависимости от места проникновения пули или осколка, иными словами, от места ранения». Видели бы вы, товарищ капитан, Вишневского после такого ответа! В дугу согнулся, будто его радикулит схватил. Начнет выпрямляться, посмотрит на Пашкевича, и опять голову к земле гнет. Полчаса поклоны Павлу Васильевичу отвешивал и хохотал так, что палатки тряслись. Не слышали, товарищ капитан? Да где вам. Вы же все лето на вышке в шахматы проиграли. Помните, высокую такую соорудили, чтобы от комаров спасаться?
Была одно время такая вышка, но все забыли о ней, а сейчас вспомнили шуточки, которые ходили в ту пору по этому поводу, и понесли кто во что горазд. Так до места и докатили.
Машину встретил замполит Коршунов, его высокую и тощую фигуру заметили еще издали.
— Как самочувствие, девушки?
— Отличное, товарищ капитан.
— Завтрак готов. Поешьте, и по местам. Быстренько, девушки, ладно? — извиняющимся голосом сказал Коршунов.
— Ладно, мы понимаем. Вечером-то хоть дадите отдохнуть?
— Возможно.
Но случилось в этот день такое, что даже ночью мало кто спал в медсанбате. На рассвете пролетел недалеко одиночный немецкий самолет. Прислушались к подвыванию его моторов и забыли — не слышно, чтобы бомбил или обстреливал что-то.
Взрывы прогрохотали позднее. Жители деревни жили в землянках на берегу реки. Один из мальчишек заметил на льду какие-то яркие предметы, завопил радостно:
— Ребята! Игрушки кто-то потерял! За мно-ой!
Сыпанули с крутого берега наперегонки вниз, и загрохотали один за другим на реке взрывы — «игрушки» были начинены взрывчаткой.
Еще в сорок третьем году немцы разбрасывали с самолетов в прифронтовой зоне, чаще всего на дорогах или вблизи них, портсигары, зажигалки, мыльницы, и даже умудренные войной солдаты на первых порах попадались на эту удочку. Чиркнут найденной зажигалкой, и нет пальцев. Откроют портсигар — тяжелое ранение в живот, если не мгновенная смерть. Так что же взять с малышей? Разве могло им прийти в голову, что взрослые изобретут такие хитрые приманки специально для них, несмышленышей, и разбросают вблизи землянок?
Заряд у «игрушек» был крепкий. Лед повырывало, а мальчишек разнесло в клочья.
Свободных от дежурства медсанбатовцев поднял на ноги многоголосый крик женщин. В нем слышалась такая боль и такое отчаяние, что, не раздумывая, подхватили носилки, санитарные сумки и понеслись к реке.
По ней бродили выбежавшие кто в чем матери, отыскивая своих Миш и Вань.
На берегу, причитая, стояла толпа женщин и жавшихся к ним насмерть перепуганных детишек. От нее отделилась растерянная старушка, подошла и заговорила, вытирая светлые слезы:
— Это что же, товарищи военные? Как же мы их теперь хоронить будем? Что в гробики укладывать? Кого поминать, а?
Что было ответить ей и как жить после увиденного?
* * *
Дверь в госпитальный коридор была открыта, и в ней мелькнула девичья фигурка. Что-то знакомое показалось Тамаре в быстрой походке и своеобразной посадке головы. Через некоторое время девушка снова прошла мимо палаты. Тамара рассмотрела ее лицо и крикнула:
— Степанова! Зайди сюда! Девушка заглянула в дверь:
— Кто меня спрашивает?
— Да я, я, — отозвалась Тамара. — Проходи, не бойся.
— Ан-то-но-ва?! — не меньше Тамары удивилась вошедшая. — А мы тебя погибшей считали.
— Кто это «мы»?
— Да все. Первый курс из Пскова в Боровичи эвакуировали. Здесь полно наших. Учимся и работаем... Тебе, кажется, письмо приходило...
— Когда? От кого? — приподнялась Тамара.
— Давно уже, а от кого — не знаю. Спрошу в школе.
— Беги туда сейчас же и принеси письмо. Оно так для меня важно!
При третьем ранении Тамаре досталось пять осколков. Открылось легочное кровотечение, поднялась температура и стойко держалась. Плохо себя чувствовала Тамара, но не унывала и, как ни была слаба, утром и вечером слушала сводки Совинформбюро. А они были лучше всяких лекарств. Привычный голос Левитана становился все радостнее и торжественнее. Он сообщал стране об успехах Ленинградского и Волховского фронтов, об освобождении Петергофа, Ропши, Красного Села, Пушкина, Павловска, Гатчины. Затаив дыхание, вслушивалась Тамара в строчки Приказа Верховного Главнокомандующего о снятии блокады Ленинграда и о салюте в честь этого знаменательного события двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий. Не спала, весь госпиталь не спал, дожидаясь его начала. Вместе со всеми кричала «ура!», вслушивалась в ликующие голоса ленинградцев.
А о Сиверском, где жили родители, Левитан почему-то молчал. Тамара попросила принести газеты. Нет, и в них не упоминалось об освобождении рабочего поселка Сиверского. Но почему, думала Тамара, он же совсем недалеко от Гатчины? Долгожданное сообщение было передано в вечерней сводке Совинформбюро за тридцатое января...
Освобождены! Освобождены! — все трепетало в Тамаре, но живы ли? В смятении села писать письмо На другой день написала второе, потом третье. Они остались без ответа. И то, что приходило в школу, где-то затерялось. Узнать бы хоть, от кого оно. Может, брат Олег жив и ее разыскивает?
Он и искал ее. За несколько дней до выписки принесли его второе письмо, пришедшее на школу. Олег спрашивал, не знают ли что-нибудь о судьбе сестры, сообщал, что родители живут в деревне Старое Полено, куда были выгнаны немцами.
Тряслись руки, прыгали перед глазами строчки, пока читала и перечитывала письмо брата. Немедленно села строчить ответ, не сходя с места написала родителям, подробно рассказала о себе. Слова лились на бумагу легко, в конце, однако, карандаш замер: какой адрес сообщить? Написала, что даст его, как только прибудет на новое место службы. Рассердилась: «Почему это на новое? Она вернется в свой полк, куда бы ее ни направляли!» Сделала приписочку: «Мой адрес: полевая почта 57801 «л». Мамочка, сразу же напиши мне. Слышишь? А я тебе все время писать буду, каждый день».
* * *
Из госпиталя Тамару направили под Новгород, в девичий запасной полк. В полдень прибыла в него, а вечером схватилась со старшиной роты. Лежала Тамара на нарах — устала после неблизкой дороги, и бок побаливал, — хотела заснуть, и тут предстала перед ней рослая и упитанная деваха:
— Новенькая?
— Допустим, — еще не зная, о чем пойдет речь, но уже закипая от зычного командирского голоса, ответила Тамара.
— Утром пойдешь за хлебом с сержантом Пискуновой. Вот мешки, — бросила сверток на нары.
Любой старшина — черт, а не человек. Старшина в юбке — три черта, если не больше. Связываться с ними опасно, но не для Тамары.
— Н-не-ма д-дур-ных. С-са-ма с-схо-дишь, — заикание от летней контузии прошло, но, как на грех, появилось снова.
Старшина истолковала его по-своему и подняла голос до достигаемой только большими умельцами высоты:
— Старший сержант Антонова! Вы с кем разговариваете? Встать! Вста-ать, я вам приказываю!
Тамара тихо, чтобы не все слышали:
— Чего горло рвешь, д-ду-ре-ха? М-мо-жет, п-при-кажешь еще т-тебе с-сапоги п-по-чис-тить?
— И прикажу! Ты у меня попляшешь! Ты у меня на «губе» насидишься! Я самому комбату доложу о твоем поведении!
— Х-хоть к-командиру п-полка, — сказала Тамара, закинула руки за голову и пролежала так до утра, не смыкая глаз. Встала вместе со всеми, умылась, покосилась на вещмешок — нельзя его брать, хватятся быстро, — и после завтрака покинула запасной полк.
Яркое весеннее солнце слепило глаза. На обочинах и в лесу еще держался снег, а дорога была черной. Впереди маячила девушка в солдатской шинели. Длинной палкой она погоняла тощую корову. «Выполняет приказание старшины, — усмехнулась Тамара и прибавила шагу. — Шинель без ремня. Не с гауптвахты ли, которой меня пугали?» Пошла быстрее, догнала, окинула взглядом располневшую фигуру солдатки и присвистнула от изумления:
— Варламова!
— Томка! — воскликнула Маша, прикусила задрожавшие губы и повисла на шее Тамары, заливая ее щеку слезами.
И у Тамары они откуда-то взялись. Так и стояли, всхлипывая, оглаживая друг друга по щекам и по спине.
— Ты откуда взялась? И еще с коровой! Во сне бы привиделось, так не поверила.
— Рожать мне скоро, Томка. Вернулась домой, а мать в эвакуации. Вот гоню домой корову. Нам молока надо будет много, — объяснила подруга, и Тамара засмотрелась на ее сразу похорошевшее лицо, на сияющие глаза, которые совсем не портили не просохшие еще слезы.
— Счастливая ты!
— Скажешь тоже! Все косятся, шепчутся, будто я прокаженная какая, а каждому документ не покажешь, на чужой роток не накинешь платок. Сами здесь ребят неизвестно от кого нарожали, и ничего, так и надо, а на мою шинель да на медали глаза так и пялят, так и пялят, — с горечью стала рассказывать Маша. — И за Семена страшно. Пока был рядом, не боялась... теперь же... Вот сейчас шла и думала, а вдруг его уже нет? Что тогда, как жить дальше? Пусть уж лучше ранят, пусть без руки или ноги придет, я и такому буду рада.
— Хорошо тебе с ним было? — осторожно спросила Тамара.
— Ой, и не говори. Так хорошо, так хорошо, — снова засветилась Маша. — Переверзева я теперь, поняла? Письма чуть не каждый день шлет и все просит, чтобы обязательно сына родила. А регистрировались мы знаешь где? В Броннице. Вон, ее отсюда видать.
— До наступления, что ли? И ты ни словечка!
— Да нет. Так все хорошо получилось, ну прямо как в сказке. Семену отпуск на десять дней дали, чтобы проводил меня до дому и устроил. ЗИС-5 выделили. Сели мы с ним на машину и покатили. А провожали как! Ой, Томка! Вся рота собралась, и столько всего хорошего наговорили, что я реву дала. Натащили всего. Старшина Сучков немецкий парашют в кузов забросил, сказал, что на пеленки и распашонки пригодится. Так и доехали до самого дома. — На глаза будущей матери снова навернулись слезы, а лицо сияет.
— И давно это у вас? — радуясь счастью подруги, спросила Тамара.
— Да, считай, с сорок второго года. Как в санроту перевели, так свет клином на нем и сошелся. — Маша взглянула на Тамару и покраснела: — Ты, наверно, не о том спрашиваешь? А это много позднее произошло. Он все берег меня, хотел конца войны дождаться. Я сама решилась. — Маша потупилась, потом снова подняла светлые глаза на Тамару: — Ты-то куда и откуда?
— Из госпиталя. Домой. Где полк стоит?
— Добирайся до Порхова, там скажут. Семену привет передавай, но не говори, что у меня пятна и все прочее. И присматривай за ним. Если кто вязаться будет, гони в шею. Зачем ты шинель-то снимаешь?
— Хочу тебе телогрейку подарить. Замерзла ведь.
— Что ты? Что ты? Не возьму! Как же ты без нее, — замахала руками Маша.
— Тепло уже. Не берешь? — Тамара набросила телогрейку на рога корове и побежала, чтобы не видеть в голос заревевшую подругу. Начнешь утешать ее, еще больше разревется, задержаться придется, а Тамаре хотелось поскорее добраться до шоссе, сесть на машину и уехать подальше от запасного полка.
* * *
Пока фронт стоял на месте, движение проходило по основным хорошо освоенным дорогам. Оставшиеся не у дел захирели и поросли травой. За зиму все переменилось. Пути наступления неисповедимы. Оно то замирает, то растекается в стороны, и тогда за несколько дней какая-нибудь забытая дорога приобретает первостепенное значение, прокладываются новые и обминают их тысячи сапог и валенок, оставляют свои следы гусеницы танков, самоходок и тягачей, колеса машин, скользят и разъезжаются на укатанных местах сани бесконечных обозов. Все терпят дороги, пока укрыты снегом и держит их холод, но как только начинаются первые потайки, становятся непроходимыми.
С большим трудом, на многих «перекладных» добралась Тамара до Луги и здесь решила зайти к военному коменданту, попросить продовольственный аттестат на два-три дня, а если попадет на хорошего человека, то и разрешение съездить к родителям. Каких-нибудь семьдесят километров до них от Луги. Ну, задержится она на два дня, даже на один — ей лишь бы маму с папой увидеть, убедиться, что живы они и здоровы, полчасика поговорить, и обратно. Кому от этого плохо будет, думала Тамара, и всю дорогу лелеяла свою мечту, всячески поддерживала ее.
Уже подходила к комендатуре, как из нее выскочила девушка с багровыми пятнами на щеках и загородила Тамаре дорогу:
— Не ходи. Не человек, а «тигра лютая»! Чуть на «губу» не отправил.
Солдатская книжка Тамары осталась в запасном полку. Посадит ее «тигра лютая» на гауптвахту до выяснения личности, а то направит в первую попавшуюся часть или, того хуже, вернет в запасной полк. Бог с ним, и с продаттестатом, и с обедом. Перебьется как-нибудь — не первый раз. Сглотнула голодную слюну и перестала об еде думать. Труднее было отказаться от поездки к родителям, в обратную от фронта сторону. И так прикидывала, и этак — нельзя рисковать. Человек, пробирающийся в тыл без документов, — дезертир, и разговор с ним короток. Скрепя сердце, с болью и досадой в нем, пошла на дорогу.
До Порхова добиралась тоже на попутных машинах, но действовала более осторожно, чем прежде. Распахивала шинель, чтобы водитель мог увидеть медаль «За отвагу» и нашивки о ранениях, рассказывала, что возвращается в полк после госпиталя. Иным признавалась, что сбежала из запасного и просила высадить перед контрольно-пропускным пунктом. Других, к которым не возникало доверия, просила о том же, но по иной причине — ее часть где-то здесь, будет искать ее на своих двоих, чтобы мимо не проскочить. КПП обходила стороной, за ним выходила на дорогу и снова голосовала. Если водители делились куском хлеба, не отказывалась. Сама же при всей своей отчаянности попросить не могла, что-то не позволяло так поступать.
Перед Порховом умылась снежком, привела в порядок шинель, ремень потуже затянула, чтобы встречному патрулю не к чему было придраться, и вошла в город. И здесь ей наконец-то повезло. Увидела старшину, увязывающего груз на машине. Показался знакомым, на всякий случай спросила:
— Старшина, ты не из двести двадцать пятой? Скосил глаза, выпрямился.
— Тамара! Какими судьбами?
— Домой едешь?
— Куда же еще? Залезай наверх и смотри, чтобы что не свалилось.
Тамара и рада-радешенька — ни голосовать больше, ни дорогу расспрашивать. Но до дивизии оказалось дальше, чем она думала.
Темнело. Ветер гнал над землей низкие тучи, гнул к земле придорожные кусты. Шинель продувало насквозь, мокрые сапоги не держали тепла, и вместе с холодом стала расти злость на старшину. Все вспоминала, где видела его, и не могла. Из-за этого и на себя рассердилась. В какой-то деревне не выдержала, застучала в кабину:
— Остановись где-нибудь погреться.
— На том краю привал будет, — отозвался старшина.
У него была «своя изба», и шофер привычно притормозил напротив нее. На непослушных ногах, отогревая дыханием руки, Тамара вошла в дом и задохнулась — так жарко было в нем натоплено, так сух был воздух. Сбросила сапоги, пристроилась к печке. Почувствовав ее настроение, старшина засуетился. Хлеб появился на столе, американские консервы.
— Выпей законные фронтовые, — протянул кружку, — Выпей, сразу и отойдешь. На тебя они еще не получены, свои отдаю.
— Свои! Тебе каждый день по фляжке выдают?
— У хлеба не без хлеба. Ешь давай и не лезь не в свое дело.
Тамара промолчала. Живут же люди! Кому война, а кому бесплатное продовольствие и обмундирование с иголочки. Впервые за дальнюю дорогу перед ней лежала куски только что нарезанного свежего хлеба, исходила паром картошка, поблескивали ломтики розового сала, а она не могла есть. Пожевала немного, выпила кружку чая и ушла греться к печке.
Перед тем, как трогаться дальше, старшина предложил поменяться местами. Он выпил, поел и стал добрым.
— Боишься, что увидят меня наверху и спросят, как ты в кабине в своем новеньком полушубке не изжарился? — съязвила Тамара. — Нет уж, дудочки, куда посадил, там и поеду.
Ночь наступила. В одном гиблом месте долго буксовали. Каждая жилочка вновь перемерзла в Тамаре, но характер она выдержала, в кабину, несмотря на настойчивые просьбы старшины, не пересела.
В землянку музыкального взвода ввалилась ледышкой. Ребята такой гвалт, такой шум учинили, что начальник дивизионного клуба капитан Загниборода прибежал. Увидел Тамару, похлопал длинными ресницами, руками всплеснул:
— Землячка приехала! Вовремя — мы как раз к смотру художественной самодеятельности готовимся, пока в обороне стоим, — подхватил Тамару, закружил в узком проходе.
На другой день музыканты проводили ее почти до командного пункта полка. Остановились перед ручейком:
— Вон по тому мосточку перейдешь — и по тропке через лес шагай. За ним и твой КП.
Вышла Тамара на поляну, большую палатку на ней увидела, доносившиеся из нее аплодисменты услышала и решила, что концерт идет. В дверь заглянула — все торжественные, нарядные, а артистов не видно. Командир полка подполковник Ермишев руку вперед протягивает, чтобы аплодисменты пресечь, заглядывает в бумажку и читает: