А какие старики жили в нашем селе!
Это теперь бы, со взрослым понятием, с запоздалым интересом подойти, расположить к разговору человека да повыспросить обо всем на свете. Что он думал в каждодневных трудах своих о смысле жизни, какую философию выпестывал в своей седой голове, долгие годы глядя на эти поляны, перелески, вздыбленные над степью увалы, меж которыми незабудковой голубизной сияют наши озера. Да растеклись по этим увалам селения — деревни с избами и домами, рубленными в венец и в лапу в стародавние и нынешние времена. Да колосятся хлеба, да шумят травы, да пылит дорога.
Да нет уж, говорю себе, припоздал.
Отстрадовали, убрались — как говорят у нас! — наши старички: кто под плакучие березы мирских могилок Засохлинского острова, а кто за рям, под вольное небо двоеданского кладбища. Ушли, кто куда пожелал еще при жизни, а точнее, куда был определен давним, уходящим в века, порядком: коль из староверов!.. Но какая теперь вера! Так, семейная традиция — хоронить там, где нашли вечный покой далекие пращуры.
И вот хожу меж невысоких холмиков под православными крестами, продираясь сквозь колючий шиповник, жизнеутверждающе полыхающий алыми соцветиями, среди крапивы, пырея, лебеды. Читаю надписи на крестах, на пирамидках под звездами. Не каждую из них разберешь: размыли дожди, ошелушили ветра, иссушило солнце. Стоят среди свежих крестов и безнадзорные знаки памяти, оседают, сравниваются с землей холмики.
Течет время.
Вот уже и могилку дедушки Павла не нахожу…
Дед Павел, дед Павел… Наш сосед. Изба его, крытая дерном, на два ската крыши, хоть и сера от старости, хоть и одинока, пуста, а цела еще — слепо поглядывает на дорогу и дальше, на озерную голубизну, голыми, без занавесок, окошками. Глядит так же, как когда-то, много лет назад, сам её хозяин, уже немощный, сунув ноги в кривые пимы, посиживая на лавочке перед избой, глядел в озёрные дали.
О чем он думал, в те свои остатние дни, на восемьдесят седьмом году жизни, пойди теперь разузнай…
Не знаю доподлинной биографии деда, только понимаю, что, родившись в девятнадцатом веке, помнил он и революцию, и крестьянское восстание, масштабно и кроваво прокатившееся в наших Приишимских местах. И еще многое он помнил. От мужиков, еще мальцом, слышал я, что дедка Павел Замякин принимал какое-то участие в этом восстании, якобы ковал в кузнице пики для повстанцев. Все может быть. А то, что уцелел после подавления восстания красными частями, так ведь многие уцелели. Конечно, наиболее активных бунтарей «законопатили» на Севера сразу, кого-то энкавэдэшники в тридцатых уже годах забрали. И — с концом.
Рассказывали, что до войны с фашистами, еще крепким стариком, торговал он в нашем сельмаге — красном кирпичном особнячке, — отпускал гвозди и керосин, отвешивал мятные «лампасейки», отмеривал метры ситца, бумазеи, сатина. Да все с шуткой, с прибауткой, с подначкой.
Я запомнил его уже в послевоенные, уже памятливые свои годочки, а то, что было раньше, до моего рождения, представлялось мне призрачным, похожим не то на сказку, не то на розовый сон, приснившийся теплой июльской ночью.
А дед Павел, как сказано уже, был завзятым рыбаком. Было б удивительным, непонятным в отношении старинного жителя наших рыбачьих мест, если б вдруг дедка Павел не имел лодчонки-плоскодонки, сетей-ловушек. У деда были еще и плетеные из ивняка морды, котцы, излаженные из тонких сосновых реечек, заостренных на концах да переплетенных гибкой и мягкой корой молодого ивняка. Котцы он ставил на мелководье, возле камышей, хитроумным способом так, что рыба, зайдя в котец, уже не могла из него выбраться на волю.
Дед Павел временами вывозил котец на берег, раскладывал его для просушки, а сам, приковав лодчонку за старую раму от сенокосилки «нарошненским замком», ковылял домой с веслом на плече.
Тут мы, орда босоногая, и наткнулись однажды на дедовы снасти. Лежат они себе на солончаковой травке, полеживают, вяляются на солнышке сотни отличных стрел, А у меня гнутый лук через плечо, тетивой томится. И у Шурки Кукушкина, и у Тольки Миндалева — деда Павла городского внучонка, тоже. И принялись мы пулять стрелами в камыши. Азартно, долго. Звено за звеном — раздергали дедов котец. А когда надоело стрелять из лука, начали кидать рейки наподобие копий: кто дальше кинет!
Вечером дед Павел бежал, спотыкаясь, от озера с длинным шестом:
— Убью!.. Острожники, колодники, варнаки-и!
Голос у него тонкий, высокий, а в голосе — горе-горькое. Хлупает резиновыми, клеенными из машинной камеры, галошами. Рубаха, линялая, навыпуск поверх штанов заплатанных. Бесполезные крики…
Вспоминается и другой момент. Сидит дедка Павел на лавочке у избы. Синие глаза такие добрые, лукавые, бороденка расчесана.
— Подойдите, ребятишки.
Мы подходим.
Дед начинает нам петь частушки. В частушках имена и фамилии наших деревенских, недавние уличные события и многое другое. Все на удивление складное, как у Пушкина.
Эх, дождик идет,
Всю бригаду мочит,
Степа Шустов на быке
Едет и хохочет.
Дед Павел смотрит на нас синим оком, легкая улыбочка на губах, словно спрашивает: ну как? И заводит тонким голосом новую частушку:
Шла машина Из Ишима,
Колесо резиново.
Дедка с девками гуляет,
Бабка рот разинула.
Вот он какой, дед Павел, думал я, тала-а-нтли-вый! А мы-то в лихие минуты донимали его с Шуркой Кукушкиным, боязливо, издалека, каким-то несуразным стишком и то не нами сочиненным: «Дедушка Павел в штаны наплавил. Дедушка Павел…» А дед поет:
Вот она ударит
Погода сыроватая.
Сама белого лица,
Любила черноватого…
Потом он опять носится по нашей окраине, размахивает веслом. Бороденка спутана, всклокочена, кожушок сползает с худых плеч, но у шапки одно ухо гоголем:
— Каторжники, жулики, подмостники! Убью-ю…
Да не убьёт, я уж знаю. Хоть и на всякий случай прячусь в хлев к борову.
А дело в том, что вздумали мы покататься на лодке деда Павла. Замок, известно нам, у лодки нарошненский: ковырнул гвоздем и — готово! Но и «миноносец» дедов тоже с норовом. Только оттолкнулись от берега саженей на десять, как в рассохшиеся борта и плоское днище, в щели, ударили струи воды. За какие-то минуты пошли мы ко дну, благо на мелком месте. Сам-то дедка Павел, отправляясь на рыбалку-охоту, запасался всегда ветошью, куделей, тряпьём разным. И ничего, все обходилось у него благополучно.
Но пришла пора вспомнить о чудачествах деда. Сердитые эти чудачества, рассчитанные на ротозеев, на людей наивных, неразумно доверчивых. Такие всюду отыщутся. Так им и надо!
Так вот, как-то наловил дед Павел на озере Окунёве (озеро славилось крупной рыбой!) больших, увесистых карасей. Лапти и лапти — по величине! Чешуя серебряная, размером в копейку каждая чешуйка. А возле озерной пристани — гороховое поле. Был, кажется, август, поскольку мы уже шастали, крадучись от объездчика, за стручками. И вот, недолго думая, нарвал и дед тех стручков и перед тем, как пластать-чистить рыбу, накормил каждого карася зелеными горошинами. Да еще подождал, пока мимо его подворья будет проходить Андреева Анна…
— Глянь-ка, Анна, — окликнул её дед Павел, — рыба на горох вышла!
На глазах у Анны распластал несколько карасей. И верно: в кишках у каждого — зеленый горох.
А у Анны такое дело — в дождь ли, в зной ли, а надо непременно пройтись из конца в конец по селу. По делу и просто так, посудачить с народом.
— Не может быть! — выслушав сообщение Анны, дивился иной мужичок. Но тотчас бежал к старику удостовериться.
В большом нашем селе таких простодушных рыболовов набралось тогда десятка два человек. И под вечер плотное кольцо сетей и ряжевок окружило гороховое поле…
Смеялся потом весь народ в округе.
Едва подзабылась каверзная шутка деда Павла, как он отчебучил новую. Она связана с круглым, пересыхающим только в очень жаркое лето, мутноватым логом, где с весеннего половодья держались талые воды, возможно, подпитываемые грунтовыми ключами. Лог этот расположен на окраине села, в нашей стороне, как раз между территорией колхозного зернотока и небольшого кирпичного заводика. На берегах лога стояли ветряные мельницы, одна еще махала крыльями. Живописное место, для ребячьих игр — особенно. Летняя воля. В логу плавали гуси — царственно, независимо. Забредали поросята, пахали острыми рылами береговой ил, подходили напиться бродячие телята. Случалось и нам, ребятне, искупаться в логу. Все ж надо было испробовать, испытать! А в логу и неглубоко, в яминах — по горло, а взрослым и вовсе — по пояс.
И вот одним ранним утром, когда, сбивая росу на лопухах и одуванчиках, прошло уже на пастбище деревенское стадо и тяжелый кнут пастуха щелкал где-то у Васильевских ворот, народ, спешащий на работы, увидел такую картину. Дед Павел, как дядька Черномор, только без богатырской дружины, выходит из лога на брег его, вынося за собой ряжевку, полную тяжелых серебряных карасей. Бьются в ячеях, трепыхаются. И дивится, разинув рот, распахнув сонные еще ресницы, трудовой люд.
А дедка Павел, равнодушно поглядывая по сторонам, садится на бугорок, деловито выбирает улов, бросая карасей в ведерко. Знатных карасей, жар-огнем горящих на заре!
И вскоре весь грязный лог — вдоль и поперек! — был обтянут ряжевками, сетями, гальянницами, установлен частоколом тычек. И гуси в тот день, погоготав от удивления на белые поплавки снастей, отправились плавать на озеро.
Ждали вечера и мы, пацанва. В логу рыба? Мы пробовали подобраться к снастям еще в середине дня, посмотреть, что попалось? Но кладовщик зерносклада, прискакивая на деревянной ноге, грозным окриком упреждал все наши попытки пробиться к логу. У кладовщика там тоже стояла сеть!
Вечером случилось непредвиденное. Пока ждали сумерек, а в сумерках снимать снасти самое сладкое дело: карась кажется ядреней, резвей. Солнышко угомонилось, не печет. А тут — стадо вернулось в село. Напитавшись солончаковыми травами, коровы азартно двинулись в лог на водопой. И разумей дело пастух, ожег бы с продергом кнутом одну-другую буренку, и все было бы не так плачевно. В азарте прошло стадо, как пропахало, лог. Половину снастей погребли коровы в донном иле, другую вынесли на рогах, заявившись к своим калиткам в невиданном доселе виде, до смерти перепугав своих хозяек.
Деду Павлу грозили «что-нибудь сделать!»
Но время шло, благоразумие брало верх, и злые шутки деда превращались в поучительные истории, в легенды, а раз легенда, то и отношение к её живому создателю соответствующее — восторженное.
А старик как ни в чем не бывало жил-поживал со старухой, кормился малой пенсией, огородом да рыбалкой.
И чудилось, вовсе не старился. Хотя, по правде сказать, куда больше-то стариться, всю жизнь, сколько помнил я его, был он дедом!
Хватало еще у деда сноровки порыбачить в раннюю весеннюю пору из-подо льда. Ни сетями, ни неводом (неводов у нас не знали. К заезжим зимним бригадам с неводом — не благоволили). А эта ловля доступна каждому, даже малому парнишке, способному уже держать в руках пешню, лопату, сачок. На загарных озерах, в конце февраля, в марте, когда карась задыхался от недостатка кислорода, всякий, не ленивый, отправлялся промышлять. Долбил во льду продолговатую лунку-корытце, с обеих сторон «корытца» делал сквозные проруби. Карась сам шел тебе в руки: гони лопатой воду, подхватывай появившихся на свет карасей.
На загарных озерах!
А дед Павел одним воскресным (в начале марта днем) взбудоражил полсела: пошла рыба на Солёном!
Соленое — известное у нас озеро. Когда в летнюю пору случается там искупаться, на коже остается белый налет горькой соли. Вода так насыщена солью, что на ней, раскинув руки, можно долго лежать на спине. Отдыхать, пока йодистый, терпкий дух не закружит голову, не запершит в носу, в горле. Лечебное озеро — для стариков, старушек. Суставы, радикулит выправляет. А живности в озере почти никакой, кроме маленьких, блошиной резвозти красных букашек, в Соленом отродясь не водилось.
Но пошла рыба. Карась-желтяк!
Парнишка, катавшийся в тот день на лыжах с Солоновского увала, прибежал в село с вытаращенными глазами: дед Павел полмешка уже наловил!
Мы подхватили инструменты и — бегом на Солёное!
Смотрим, на снегу возле дедовых прорубей стынет горка рыбы. На наших глазах старик выхватил сачком еще нескольких карасей. Тут нас совсем раззадорило. И мы кинулись крушить лед, дружно, наперегонки. До вечера баламутили мы душную горькую воду…
Ну, дед провел!
Не поленился старик, принес с другого озера карасей, незаметно подкидывая их в соленое «корыто»!..
Хожу по сельскому кладбищу. Ветер в березах пошумливает. Не громко, не назойливо. Не мешает моим думам.
Никак не нахожу могилку дедушки Павла. И уж чудится мне: он и здесь шутку вытворил! Вот выйдет из-за той необхватной березы, рассмеется в седую бороду, сощурит синие глаза, скажет: — Ловко же я вас объегорил, а? Но ни звука. Только пульсирует в думах строчка хорошего поэта: «Он нас на земле посетил, как чей-то привет и улыбка…»