Муриеву Дмитрию Константиновичу
Наконец-то с трудом пробилась к выходу Анфиса, выбралась из душного, тесного коридора военкомата и перевела дыхание.
В день приема в райцентр народ наезжает со всех сел и станиц, каждый норовит обойти другого, особенно устраивают сутолоку те, что из горных сел попали в райцентр по случаю. Да и как им не стараться, когда строго-настрого домашние велели обежать все магазины, и соседа попробуй не уважь да еще не прозевай последний автобус: не всякий рискнет остаться в расчете на койку в гостинице, поди командированных пристраивают.
На улице, пока Анфиса ждала приема, навалило свежего снега. Зима выдалась на редкость снежная, с морозами.
Слегка придерживая подмышками костыли, потерла порозовевшие на воздухе руки, подбила под пуховый платок волосы, и приоткрылся высокий, гладкий лоб. Варежки оттопыривали накладные карманы короткого до колен пальто, достала их, но сунула туда же. Мороз стянул кожу на лице, а ей одно наслаждение, дышится легко, воздух, схваченный холодом, застыл.
Осмотрелась, но в тот момент, когда собралась шагнуть, внезапная резкая боль пронзила голову насквозь и задержалась в затылке. Но не было в Анфисе страха: боль-то знакома; зато с лица стремглав исчезла улыбка, укрылась пугливо в уголках упрямо сжатых губ. Это они становились жесткими в момент боли, а в другое время на них играла улыбка и во сне, кажется, не сходила. А может вовсе не губы украшали Анфису — они у нее не по годам налитые, вроде бы слегка подкрашены, — а голубые глаза делали заметной? Или смуглому открытому лицу придавали моложавость льняные волосы?
Боль появлялась часто и неожиданно, и Анфиса пришла к мысли, что неспроста все это с ней, не иначе, как прошлое напоминает о себе, не забывает. В памяти война светится экраном, все пережитое живет в ней. Светится, да, видно, не так сильно, как бы нужно. А ей всегда кажется, что не может за прошлое упрекнуть себя в чем-то, если бы даже и захотела. Ну, а что боль в голове?.. Ничего, больно, значит, жив человек. Какую боль нельзя перетерпеть? Обошлось и на этот раз, как говорится, переморгала, а переморгав, почему-то подумала о зиме, представила укрытые снегом поля, на сердце стало радостно, и оттого задышала глубоко, с неспешной расстановкой, чуть приоткрытым ртом, да вскоре, уловив запах бензина, сомкнула губы, выругала в сердцах неизвестно кого: «Управы на тебя нет, в горле дерет!».
Долго не могла найти нужную точку опоры, а найдя, деловито утерла ладонью лоб под снова сбившейся пуховкой, похоже, провела по нему мелким наждаком, произнесла вполголоса: «Едят его мухи!»
Старалась Анфиса не отлучаться из станицы, а если уж приходилось, то на день-два и непременно возвращалась недовольной. И для этого у нее была своя причина: не переносила запаха бензина, кашель душил.
Любила Анфиса — как признавалась иногда самой себе — надышаться досыта, но опять же не где-нибудь, а именно в своей Предгорной, и была твердо убеждена, что только в ее станице воздух настоен на ранней весне и поэтому-то цвет имел бирюзовый. Круглый год аромат особый, никакими словами не передать.
Станица расположилась на пологой возвышенности: с юга — речка без всплесков, тихий лес, а за лесом — отвесная скалистая гора, увенчанная островерхой снежной вершиной, с севера — лысая до самого горизонта степь (оттуда надвигался город).
Станицу продувало круглый год, и по этому поводу станичники шутили: «вентилирует». Днем раскаленный поток несся ошалело из степи к лесу, а с наступлением сумерек, отяжелев, устремлялся назад, в степь, торопливо растекаясь по ней так, что на станичных улицах воздух не успевал закиснуть, вдыхай сколько душе угодно, люди-то, поди, в деревню не зря валом валят летом. Так нет же, Анфисе не дышалось в собственном дворе и на улице не дышалось: она уходила за околицу, чтобы ни с какой стороны не давило на ее душу, встретить только-только народившийся в покоях леса воздух.
Об Анфисиной причуде никто не знал, даже не догадывался. Выходила она из станицы, когда тишина доверчиво ложилась на землю. Имей она, кажется, такую силу, чтобы людей одарить тишиной — не задумалась бы, а еще посеяла бы ее, как хлеба на всей земле.
Временами испытывала потребность высказаться об этом, да стеснялась лезть к людям со своими чувствами.
Анфиса помнит себя с того момента, когда мать сунула в ее плачущий рот соску. Ну какая это соска — тряпица, а в ней свежий творог. На всю жизнь впечатался в память тот день. В хате стояла мертвая тишина, только она в люльке чмокала губами, не понимая, что звуки, к которым прислушивалась, принадлежали ей самой. А может этого и не было, одно лишь воображение? Кто знает, только без тишины Анфиса не могла жить.
Бывало, на передовой выдастся короткая, без суматохи ночь, все стараются скорей устроиться на дне окопа, успеть бы побыть часок в полудреме, кроме, конечно, тех, кому велено за немцами наблюдать, а она, Анфиса, обнимет свой пулемет и в тишину глядит, и вдыхает жадно, как можно больше вгоняет в себя, про запас, чтобы хватило надолго, ну, как другая ночь опять будет со стрельбой.
После войны Анфиса искала тишину еще настойчивей. Выходила за околицу — ослепни, и то бы нашла утоптанное место, — втыкала в податливую землю костыли, а они у нее опять же не такие, как у других, покупные, а сосед Лука сработал из тонких трубок, всех станичников посади на них — не прогнутся, только звон малиновый пойдет. Так вот, костыли в землю, повернется грудью к лесу, почувствует во всем теле свободу и дышит. То дыхание реже, а то глубже, раз на раз не приходился: в этом деле командир — собственная душа, а ей Анфиса вполне доверяла, рассуждая, что природу принудишь, и в тебе сразу начнется такое, такое…
Хата ее стояла на предпоследней улице, и за околицу не надо было тащиться через всю, как говорили станичники, «черноземную деревню»: после дождя земля становилась вязкой, без сапог не пройдешь.
Станица находилась в трех километрах от трассы. Семь улиц, и пусть шесть узкие, зато центральная раздалась вширь, это и говорить не надо. А на ней опять же, словно девчата в хороводе, выстроились в один ряд магазин сельповский — в нем от керосина до пуговиц все купишь, — правление колхоза, медпункт, впритык с медпунктом — чайная. Ну какая это чайная?! Станичники возненавидели ее с первого дня, за версту обходили и прямо направлялись к сельповскому магазину. Там Фатима работала и всех привечала с улыбкой. А с чайной что получилось?.. Как-то начальство задумало открыть в селах чаепитие — из района совет подали: мужчин от водки отвлечь да к чаепитию приучить — и по этому случаю поставили в самом центре чайной двухведерный самовар — захотят, так не то еще раздобудут, — но недолго сверкал он медными боками. Прошел слух, будто хозяин потребовал вернуть вещь, обиделся за неуважение к его самовару. Так что теперь воду для чая кипятят в котле, а в котле какой чай, балмыт, говорят, т. е. мутная вода и только. К нему охотников — раз, два и обчелся, больше приезжие зимой отогреваются. Чай-то в старину как пили? Усядутся вечером вокруг самовара всей семьей — а в каждой семье, не то что нынче, одних мужиков человек десять — и, чтобы душа непременно размягченная была, дуют на блюдце так, что щеки пузырятся, забота одна — как бы побольше вместилось круто заваренного.
Да стена в стену с чайной — стансовет. Попробуй-ка выпей в чайной беленькой? Красненькую подадут. И коньяк, пожалуйста, всех сортов и упаковок, одна красивей другой. А беленькой, исконно русской, строго-настрого не велено держать. Вот станичники и тянулись мимо нее, чайной-то…
Покашляв в кулак, Анфиса направилась в сторону автобусной остановки. Настроение у нее не то чтобы уж очень приподнятое было, но взволнованность в себе все же ощущала. Как никак, а сам районный военком руку пожимал, героем назвал. Ну какой она была на войне герой? Как все в отделении. А за орден, конечно, спасибо кому следует.
Она вдруг вспомнила свое долгое сидение в коридоре и даже приостановилась, выругала себя: «Едят тебя мухи!» (что-что, а ругать самую себя была она мастак большой), и пропала в ней взволнованность, исчезла. Когда она теперь попадет в станицу? Да не раньше, как через два-три часа. А не поленись, выйди из дома на рассвете, так теперь бы выходила в станице из автобуса, глядишь, и успела бы до вечера сладить раму для стенгазеты. Сдалась она ей, распроклятая, и во сне не выходит из головы. Висит в колхозе одна, сама сбивала года два назад, так нет же, подай комсомольцам свою, и название придумали: «Новатор». Секретарь раз двадцать на день прибегала: «Постарайтесь, тетя Анфиса, комиссия прибывает, взаимопроверка будет по всем статьям!» А теперь что? Может, та комиссия уже нагрянула, девчонке выговор. Начальство, оно всякое… А то появится, словно буря налетела, «клизму поставит», виноват не виноват — разбираться некогда, а потом спохватится: «Ему-то горчичники надо было прописать, да ладно уж!» Да разве она, секретарь, виновата в чем, если Анфису вызвали в район и она не успела смастерить раму? Секретарь заказ принесла, линии тушью выведены. Нынче молодые мудрые, все умеют. Утрут возгри-то[1] кому хочешь, и никакого тебе смущения. А, может, у них одна безотчетная похвальба молодостью? Да нет, прошлой зимой Джамбот с ребятами придумали кормозапарник. Председатель колхоза радовался: «Вещь!» Кормозапарник руками сотворили, а ты попробуй-ка сотвори на заводе молодость, нет, ты сотвори! То-то… А председатель иногда поругивает: «Наши сынки с претензиями…» Напрасно это он.
Шла Анфиса на других одноногих непохоже. Выбросит вперед руки с костылями, вроде и она спешит в людской суматохе отхватить земли побольше. Глянуть на нее со стороны, так сейчас она растянется на дороге, а растянуться было чему: ростом ее бог не обидел, вширь вот не дал разойтись, отметил границы, норму определил. Значит, бросит руки вперед, а следом за костылями летит тело, да так, что руки оставались за спиной. На что станичники мастера, и те не могли даже на спор так-то шагнуть на ее костылях. Знали наперед, что проиграют, и все же нет-нет да спорили между собой. Ну, а разливать выигрыш по совести просили ее, Анфису; она забыла вкус вина с того дня, как свадьбу сыграли сыну.
…Люди счастью молодых радовались, требовательно кричали: «Горько!», а Джамбот — во двор, кинул тело на неоседланного коня и в степь. Гонит куда глаза глядят, пока не выскочил на большак, а тут, как на беду, — грузовик: идет тяжело, надвигается угрожающе. Не мальчик уже Джамбот, ночь проведет с законной женой и наутро, считай, мужчина, а озоровать стал, вспомнил, как мальчишками на ходу цеплялись. Оставил коня, прицелился к высокому борту и… сорвался.
Вернулся Джамбот в станицу трезвый, рассказал матери. С тех пор она возненавидела вино. Ну, а станичники — народ известный: захотели выпить — потопали к магазину в свободную минуту, а она, минута, выдавалась непременно перед закрытием сельпо, точно за четверть часа до того, как Фатима повесит пудовый замок и сдаст объект сторожихе. К этому моменту и спешили собраться, заводили спор — повод отыскивался сразу, потому как времени на раздумья им не выделяли ни свои бабы, ни Фатима. Разгорячатся вмиг, еще не отыскался правый-неправый, а уж Лука, сосед Самохваловых, идет по кругу с шапкой, и опять же бросали в нее деньги с расчетом, чтобы не более, но и не менее бутылки на пятерых.
…Шла Анфиса по улице и рассуждала сама с собой, ходьба ей никогда не мешала думать. Но если в другой раз мысли текли свободно, будто бы Анфиса вместе со всем станичным миром решала весной: сеять или погодить, то теперь они ворочались в голове, и побеждала та, что о награде.
Нашел ее орден, не мог не найти. Правда, запоздал, очень даже задержался, и оттого, видно, в душе Анфисы рядом с радостью устроилась горечь. Недаром в народе говорят: «Радость и горечь — родные сестры», и спорить об этом не надо. Сколько лет колесила ее радость по свету, сколько людей к ней прикоснулось, но дорога ложка к обеду. Ну да ладно, что теперь старое вспоминать, не вернешь…
Но тут Анфиса возразила самой себе: «То-то и худо, что от воспоминаний отмахиваемся, как от синих мух, а надо бы каждого носом тыкать, чтобы не забывалось никому. А то придумали: «Кто старое помянет…» И помяну! Джамбот как-то прибежал из школы, швырнул в угол портфель — в том углу при деде икона висела, — уселся за стол, опять же, на дедово место никто не смел, а он взгромоздился, утер рукавом под носом и к матери: «Скажи-ка, ты на фронте была?» И не дожидаясь, что ответит родительница, как ножом полоснул: «Не была!» Мать не в шутку к нему: «Это почему же?» «У Луки ордена да медали, а у тебя ничего!» Вот тогда-то она и подумала: «На смерть поднимал, лейтенант, не раз схлестывалась с ней, говорил, что представил, сам посулил, точно, посулил, а то бы не ждала».
Теперь видно, что Анфиса в тот день поторопилась сказать сыну: «Выходит, не заслужила… Война — что?.. Работа, сынок, трудная, рядом со смертью, но работа». А что бы ответить сыну: «Ты не обвиняй, а садись-ка да напиши от моего имени куда следует, пусть пороются в своих бумагах!» Не сообразила сказать это, в горячку ее ввели слова Джамбота, а коль так — сама и виновата, не помогла радости поскорей найти ее, Анфисию Самохвалову…
Да, долго блуждала по свету награда, но не могла не найти ее.
Добралась Анфиса до остановки, а тут толчея, ждут автобуса, своих станичников вроде бы не видно. Приткнулась она к столбу, положила руки на костыли, глядит на людей, но вскоре почувствовала липкой спиной холод; перевела дыхание, будто все горести остались позади, не было их и все. Полезла в карман пальто, нащупала плоский коробок из-под леденцов — в нем сигареты, чтобы не мялись, — но не успела вынуть: кто-то об ногу потерся. Посмотрела — щенок задрал кверху мордочку, вроде всю жизнь ждал, когда появится именно она, Анфиса.
И человек оценил это, моргнул щенку по-свойски, щенок оживился, коротким хвостом шлеп-шлеп.
Пришел автобус, люди кинулись ко всем дверям, Анфиса же, удерживаясь за столб, присела, провела рукой по мокрой густой шерсти, отчего щенок, задрав кверху острую мордочку, зажмурил глаза. «Ух ты какой!» — сказала про себя Анфиса и, подхватив щенка, втиснулась в автобус. Ехала стоя, не валилась, надежно сдавленная со всех сторон телами, а за городом и автобусе остались она да три парня на переднем сидении. Выбрала место, какое понравилось, закурила. Но не успела насладиться горечью сигареты — всего-то два раза затянулась, — а уж водитель, не оглядываясь, крикнул:
— А ну кончайте!
Ничего не поделаешь, погасила сигарету, сунула в карман окурок, не выбрасывать же добро, пробросаешься.
Что-что, а выкурить сигарету, пусть всего-то одну за целый день, она любила. Привычка окопная: на ее глазах, не успев вскрикнуть, осел на дно окопа взводный. Тогда и вырвала Анфиса из упрямо сжатых губ отделенного командира «козью ножку».
В сердце появилась тяжесть. Конечно, верно — непорядок, если все задымят в автобусе, но ты разберись: ежели человек закурил, значит, прижало его, на душе неспокойно, и ты не мешай, дым ему — лекарство. Да где взять-то понятие человеческое, если в тебе его нет с самого появления на свет.
Парни расселись, каждый занял кресло, орут, голоса переплелись с музыкой; транзистор надрывается на чьих-то коленях, ничего не разобрать. Автобус, притормозив, остановился на обочине, нервно дернулся взад-вперед и застыл, водитель выбрался из тесной кабины и прямо к ней, к Анфисе.
— Ваш волкодав, сестра?
Не успела она сообразить, как водитель вытащил из-под сидения щенка, посмотрел в упор на Анфису:
— Ты сама, небось, без билета, — произнес он с откровенной неприязнью, — а еще и собаку везешь.
Ну, это ты зря, браток; Анфиса не проедет зайцем. Да скажи об этом станичникам, засмеют… Разберись сначала, а потом наступай. Видно, перепутал ее с кем-то…
Не поднимая на него глаз, Анфиса полезла в карман, зашарила по дну пальцами, пока нащупывала билет, а водителю не терпится, поспешил обвинить человека.
— Ты бы еще корову прихватила!
Удивилась Анфиса. Надо же, у нее одной потребовал билет. Может, пока она сидела в военкомате, ее лицо изменилось, на подозрительную стала похожа, на такую, которой розыск объявлен? Себе и другим, дурень, нервы портит, так и аварию недолго устроить, вон сколько машин двигается туда-сюда по трассе.
Наконец Анфиса вынула руку из кармана и, не испытывая ни возмущения, ни торжества, оставаясь в спокойном состоянии, знала, что не мог не найтись, протянула билет водителю, а сама повернула голову к окну, потому как было совестно ей за человека. Ну чего распалил себя? А и ехала бы без билета? Что из этого? Или автобус перегрузила? Инвалид она, а значит, почесть должна быть ей соответственная. Много ли осталось их, фронтовиков, а тем более калек с войны? Правда, разберись сразу, кто по военной части пенсионер, а кто по другой, но лучше, на ее взгляд, ошибиться, простого инвалида принять за фронтового, чем вот так-то наседать. Эх, ладно, покричит, надорвет горло, успокоится, а тогда дальше поедем.
Перед ее мысленным взором встал райвоенком. С улыбкой к ней, к Анфисе, мол, завтра во Дворце культуры на торжественном вечере вручим тебе, товарищ Самохвалова, орден, заслужила ты великое уважение народа. Но она наотрез отказалась: «В станице меня ждут».
Она не видела, как водитель рассматривал билет: память увела ее в прошлое.
…Из-за перегородки доносились приглушенные голоса. Просыпаясь, — сон-то короткий, тревожный, поди, днем с передовой доносится стрельба, — Анфиса напрягла слух: говорили разведчики, но ничего не могла разобрать, слова сливались в сплошной монотонный гул. Присела на кровати, обняла высокие колени руками, положила на них голову и, в какой уж раз, подивилась тому, как лейтенант голосом похож на Сашка. В первый раз, когда она услышала вот так же ночью за перегородкой его голос, крикнула: «Братуха, Сашко!» и с тех пор потеряла покой: ждала лейтенанта.
За перегородкой продолжали о чем-то говорить, и Анфиса решила, что, наверное, разведчики уходят за линию фронта, и представила себе, как они присели на дорожку к столу, мысленно пожелала им счастливого возвращения.
Вдруг совершенно ясно услышала:
— Обещал голову снести.
Лейтенант, а это был он, произнес зло, простуженно.
Обеспокоилась Анфиса: интересно, о чем он? Кто это грозился ему голову снять? Разомкнула руки на коленях, голыми ступнями нащупала пол и поежилась: холод пронизал с ног до головы.
— Генерал велел через двадцать четыре часа доложить все как есть про мост.
Накинула на плечи ватник, прокралась на цыпочках к проему в перегородке, оттянув легкий полог, выглянула, лейтенант сидел к ней спиной, уронив голову на стол; старшина же извлек из кармана шинели кисет, послюнявил пальцы.
— Сам прошусь — не отпускает… В глотке сидит этот мост. Технику гонят по нему на этот берег, технику, понимаешь?
«Какой еще мост мучает его? Может, и ее братик где-то вот так убивается. И Мишка уже на фронте».
Она не заметила, как выбралась из-за полога на мужскую половину комнаты.
— Приказ, понимаешь, приказ! Нужен для дела человек из местных, а где я его возьму ночью-то?
Старшина раскурил самокрутку, курчавый дым взвился над ним, пригладил всей ладонью усы.
— А ты ему объяснил бы, мать его так, что нэма в станице мужиков. Одна-две бабы, а остальные в лесу, и разведчики сгинули! Провалились! Сквозь землю! Пусть кинут авиацию, нечего…
Не поднимая головы, лейтенант произнес:
— Авиацию… Где ее взять? На нашем участке не бои, а бирюльки, авиация там, где жарко, понял?
Старшина махнул рукой, как не понять. Наконец лейтенант оторвался всем телом от стола, шлепнул по нему ушанкой, затем стиснул руками голову, простонал:
— Мост, мост… — а после долгой паузы: — Может быть, сам Верховный приказал взять его целехоньким? Взять!
И вдруг ударил по столу кулаком:
— Возьмем!
Сложила Анфиса руки перед собой, молча ждала, когда же на нее обратят внимание, но лейтенант занялся своей ушанкой, а старшина нагнулся, чтобы стянуть с ноги сапог. Перемотал портянку и снова обулся, пристукнув каблуком об пол, выпрямившись произнес:
— Сомнений никаких на этот счет. Возьмем!
Анфиса улыбнулась. Она была благодарна старшине за то, что не возразил лейтенанту. Здоровенный, плечи — косая сажень, глазами сердитый, а душа у него жалостливая, все подшучивал над ней: «Ты, дочка, держись крепко за землю, а то сведут тебя с ума глаза разведчиков, непременно сведут. У меня ребята бедовые, ох, бедовые…»
Опять заговорил лейтенант:
— Я сам пойду!
— А генерал? — тут же напомнил старшина.
— Хрен с ним, с твоим генералом, вот что я тебе скажу. Вернусь, а там пусть хоть к стенке!
— И прикажет, из пулемета саморучно прошьет, глазом не моргнет… Будто ты его не знаешь, с самой границы вместе… — пытался урезонить старшина своего командира.
— А я сказал, пойду, разведаю и куда сгинули мои люди узнаю. И вернусь!
Старшина поднялся:
— Правильно, это по-гвардейски. И я с тобой, лейтенант. А вернуться без выполнения приказа не имеем права.
Поддерживая руками ватник на плечах, Анфиса прошлепала к столу, в нерешительности остановилась между лейтенантом и старшиной.
— А-а, красавица… — произнес рассеянно лейтенант.
Ну до чего он похож на Сашка. Оттого, смелея, обратилась к нему.
— А вы меня пошлите…
Старшина засмеялся, и она на него в сердцах:
— Ну чего вы? Да я в нашем лесу, как мышь! Можно сказать, с малолетства…
Лейтенант взял ее руку, накрыл теплой ладонью. Она почувствовала, как всю обдало жаром, но отнять руку не было сил.
Он посмотрел на девушку пытливо.
— Девчонка я, какая для немцев разведчица…
С чувством грохнул командир кулаком по столу:
— Идея!
Взял ее за плечи:
— Ты умница.
И вдруг Анфиса расплакалась, смотрит на лейтенанта, старается улыбнуться, а у самой слезы текут и все тут. Старшина покачал головой:
— А мать? Да она нас…
…В автобусе раздались голоса, вернули ее из прошлого.
— Гони давай! Мы-то при чем?
Водитель все стоял, и она подумала с недоумением: что ему еще нужно от нее.
— Слушай, да она же…
Не договорил парень с переднего сиденья, потому как Анфиса выразительно посмотрела в его сторону. Лицо парня показалось ей знакомым, но, присмотревшись, поняла, что ошиблась, все они нынче похожи один на другого.
«Ну покричал зря и иди себе. Оно, конечно, работа у него нервная, зазеваешься, только подумаешь о чем другом — и кверху колесами. А зачем сел за баранку, если твои нервы годятся разве что для струн балалайки», — рассуждала Анфиса.
— Красавица, покажи-ка ему свои права, — советовал все тот же с переднего сиденья, при этом делал руками выразительные жесты, мол, костылем его.
А что? Можно и костылем, да только сама окажешься в дураках.
Был у них в станице председатель, костылял всех подряд, старый ли попадется под руку, малый — все одно. Ну и что? Нового избрали, а его с треском провалили, не посмотрели, что всю жизнь в председателях проходил. Оно, брат, так бывает.
— Ух ты… — бросил водитель Анфисе, унося щенка.
И тут она спохватилась: никак из автобуса собирается выбросить? Рванулась вслед:
— Погоди.
Видно, в автобусе удивились ее голосу, потому как музыка оборвалась, и водитель остался стоять как вкопанный.
— А ну отдай!
Водитель отвел руку с щенком, чтобы Анфиса не смогла дотянуться. Тогда она ухватила его за плечо, тряхнула так, что он едва удержался на ногах, выпустил щенка из рук.
Парни загоготали во все горло.
— Собаку везет… У меня же в салоне люди! Или ослепла?
Но Анфиса никакого внимания, взяла на руки щенка, гладит, рада, что отстояла его. И щенок подал голос — тявкнул на обидчика.
Она уже успела сесть и больше ничего не сказала, пусть его старается, видно, дукач[2] хороший, может, когда-нибудь в нем заговорит совесть.
— Ведь обругала? Так, братцы? — Водитель кинулся к парням.
Но те нестройно:
— Мы впереди сидим! Что-то было между вами… Кто вас знает?..
Теперь водитель к ней:
— А что я тебе сделал?
Анфиса, посадив щенка за пазуху, пригрозила:
— Перестаньте кривляться, не в цирке, еще раз тыкнете меня… — и указала взглядом на костыль.
Потерла лоб: «Едят тебя мухи!» и подмигнула щенку. «Держись, мы ему с тобой…»
Водитель скосил взгляд на обрубок вместо ноги и приумолк, ушел к себе, усевшись в кабине, все же огрызнулся:
— Вот свезу тебя в милицию…
Она поднялась, проскакала на одной ноге к нему, пригнувшись, тихо произнесла над ухом:
— Ты долго еще будешь орать?
Водитель было поднялся, да она положила ему на плечо руку:
— Сиди!
И он втянул голову в плечи.
Когда Анфиса вернулась на свое место, автобус рывком рванулся вперед, словно конь необъезженный.
А ее в этот момент память снова перенесла в далекое близкое…
…Все лето не выходили из боев, уже оглохла, собственный голос перестала слышать. А тут еще незнакомый командир невесть откуда появился, приказывает отделению занять высоту. Солнце палит, местность голая, на виду у немца, ну, отделенный из новобранцев возьми и ляпни: так, мол, и так, разрешите дождаться сумерек, тогда и оседлаем высоту, а заодно и переполох устроим у врага! Командир зыркнул на него, весь побледнел: «Идти немедля и все!» Но новобранец на свою беду оказался мужик крепкий, не из тех, кто побежит сломя голову исполнять, в рассуждения пустился, так, мол, и так, перебьет нас немец, как куропаток, высотка, поди, пристреляна, пользы от такого боя никакой не будет нам, каждый боец на счету…
Только Анфиса хотела совет отделенному подать, чтобы не совал шею в тесный хомут, да не успела: командир выхватил пистолет, она только и услышала щелчок… И новобранец осел там, где стоял.
С тех самых пор Анфиса больше рассуждала про себя. Про себя можно и возмутиться кем хочешь и даже мысленно махнуть на него рукой.
…Снова ехали на большой скорости по прямому, гладкому асфальту, но дорога только казалась такой: машину то и дело подбрасывало. Парни по-прежнему старались перекричать музыку, а она, кажется, рвалась из последних сил. Наконец показался поворот в станицу, и Анфиса сгребла в руку костыли, придерживая щенка, проскакала к выходу, попросила остановить у одинокого дерева. Водитель что-то буркнул, но в нужном для Анфисы месте на тормоз нажал и не резко, а плавно.
Не оглядываясь, она направилась к кладбищам, шла, разговаривая со щенком:
— Ну что мне делать с тобой?
Тот в ответ довольно заурчал. Человек искал ласковое слово, нужное им обоим, но не находил: мешал осадок на донышке сердца.
— Глупый… Чего ты увязался за мной? А?
Щенок задрал кверху острую мордочку, стараясь лизнуть ее в лицо. Анфиса вспомнила, как он тявкнул на водителя, и дух перехватило от избытка чувств.
Сумерки торопили, и Анфиса пошла напрямик: с самого детства она не выбирала торных дорог, все напрямую, только бы короче. Идет, утопая ногой в снегу, идет, а перед мысленным взором болото.
…Она не заметила, как сержант остановился, и ткнулась ему носом в спину. «Топь, не пройти!» — услышала она и машинально двинулась вперед. Сержант удержал ее, сказал: «Стой… Я сам…» И стал искать дно шестом вокруг себя.
— Не пройти, — повторил он. — Можно попробовать чуть влево, там только по грудь.
— Давай влево, — решительно сказала, и сапоги с потугой вырвались из жижи: чох… чох…
Едва двинулись, как сержант окунулся по горло, она шагнула за ним и тоже провалилась, но вот ноги достигли опоры, и на душе полегчало. При следующем движении сержант ушел с головой, и она сумела заглушить в себе вскрик, — могли услышать на берегу немцы, — и от того появилась боль в груди.
Голова сержанта вынырнула и, удаляясь, стала все выше и выше подниматься над водой.
…От станицы до кладбища по снегу протоптана дорожка, а за оградой следы рассыпались во все стороны, завиляли между могилами.
Могилка матери сразу же от калитки по левую сторону, туда и свернула Анфиса. Густой снег укрывал холмик, оттого почерневший деревянный крест, казалось, наполовину ушел в землю. Смахнула костылем снег со скамьи, подоткнула под себя короткие полы и села. Она походила на человека, долго проблуждавшего в степи да наконец вышедшего на ночной костер. Распахнула пальто на груди, и щенок высунул голову, уши навострил, с удивлением поглядел вокруг. Анфиса извлекла из кармана недокуренную сигарету, закурила.
Щенок без всякого толку крутил головой, и она улыбнулась, есть над кем и ей покровительствовать, разомкнула пальцы и, проследив за окурком, — он утонул глубоко в снегу — обратилась к покойной матери: «Такое вот дело, маманя… Снегу нынче навалило порядком, грех будет летом кивать на погоду, если что с урожаем случится, скажем, недоберем, как прошлый год. Земля, поди, довольна… Надо такой зиме праздник устроить. А кто устроит? В календаре не отмечено, значит, нельзя, парторг не решится, из района нахлобучку получит. Вот ты, маманя, упрекала меня за то, что я дочь непутевая, на других непохожая, что все норовила по-своему сделать. А ты поглядела бы… На ордене и моя кровь запеклась. На все времена должно хватить нашего горя, столько пролилось российской-то крови на земле. Людям, что есть и будут до конца света на земле, молиться бы русской сторонке. Понимать это надо, а ежели головы нет, так и… Ладно, маманя, поговорили, будет… Ты не беспокойся за меня: во мне твоя кровь. Твоя! Ну, пойду, день уж погас».
Покидая кладбище, Анфиса остановилась у калитки и подумала, что надо бы разок побыть у отца. Душу она ему не распахнет, а посидеть у могилки надо. Возвращаться было поздно, и она наказала себе в следующую субботу непременно прийти…
Дома ее никто не ждал. Сын и сноха еще не вернулись из города, видно, задневали. Их вызвали на республиканское совещание передовиков, и когда они уехали, Анфиса поначалу не знала, радоваться ли свалившемуся почету или нет; с одной стороны, Самохваловым слава за их труд, а вот как станичники отнесутся, не обидятся ли? Ведь такое в станице случалось не каждый день, чтобы с одного двора — двое.
Войдя в хату, Анфиса первым делом опустила на пол щенка, погрозила пальцем:
— Приспичит на двор — просись…
Не раздеваясь, плеснула в плошку борща — чугунок стоял на печи, бока еще теплые, — поставила на пол, а этот, негодный, морду воротит. Анфиса накрошила в борщ хлебного мякиша, но щенок и голову не повернул. Ах ты, собачье отродье! Еще и выдуривает! Или борщ Самохваловых такой уж бесоли?[3]
Скинула пальто, вывернула мехом наружу, повесила на плечики, пуховку бросила на кровать, выбралась в сени, скорей под умывальник. Вода лицо, руки ломит, а ей приятно.
Наполнила миску борщом, уселась — локти на стол — и принялась деловито ужинать. Поела, утерла коркой хлеба губы и неожиданно для себя крякнула, как дед покойный. Щенок, задрав голову, выжидательно уставился на нее. Мелькнула мысль: «Поганец, да он же молока просит. Точно!»
После ужина в самый раз телевизор включить, да надо тащиться к соседям просить молока. Без особого желания встала на костыли, все еще раздумывая, влезла в пальто, но в ногах крутился щенок, и она не удержалась, присела, взяла его на руки, прошептала в ухо: «Ах ты маленький…»
Затем, опустив щенка, засунула кружку в карман и энергично вышла во двор. Вскрикнул под костылями на все голоса снег — на морозе звуки не таятся, заявляют о себе озорно, уносятся далеко, умирая в полете, — но Анфиса в этот раз не прислушивалась к ним, у нее забота одна: напоить молоком щенка. Избалован, если не ест что попало. Ну, да в станице скоро позабудет городские привычки, дай только время. Интересно, за что его прогнали вон со двора? Надо же… Да разве это люди? Такие и мимо человека пробегут на улице, не остановятся, чтобы помочь, если со щенком поступили не по-людски.
Соседская калитка ей сразу не поддалась — пришлось коленкой надавить, значит давно из дома никто не выходил, если успела примерзнуть. А вот почему в окнах, что выходят на улицу, нет света? Наверное, сидят в кухне, она у них просторная, и печь греет не какая-нибудь голландская, а русская, с лежанкой чуть ли не в полхаты, еще Анфисин дед сложил лет сорок назад, он и в соседнем селе кунакам из осетин сработал не одну. Правда, люди шутили: «Да у нас сроду таких морозов не бывало». А нынче вот случились…
Постучала костылем в дверь, не подниматься же на высокое крыльцо, когда ступеньки крутые. Фатима ровесница Джамботу и сойдет к ней, должна уважить. Да разве не видно, что она к Фатиме всей душой завсегда, и опять же своему дураку советовала жениться на ней: и баба видная, красавица, в мать пошла, и магазином столько лет командует без скандалов. Не послушался мать, а вот послушайся, разве бы она тащилась к соседям с кружкой?
Еще раз ткнула костылем в дверь, теперь посильней.
Выглянула Мария, Фатимина мать. Ну, мать так мать, не все ли равно кто, одолжили бы молока, а то как вернется к щенку, скулит же он, душу раздирает. Хозяйка приложила руку козырьком к глазам, смотрит на Анфису, до чего притвора, вроде не видит: ладно уж, поиграла и хватит, так нет, спросила нараспев, совсем как в молодости:
— Кого это бог послал нам?
Анфиса возилась с кружкой, застряла проклятая в кармане, ручка, что ли, мешала.
— Молчунья, это ты?
Ах ты распроединственная! Никак решила поехидничать? Вернуться, что ли? Да нет, ей с пустыми руками нельзя в свой дом: щенок, поди, ждет не дождется. Ух ты, малец, свалился же на голову. А не свалился бы, так мерз в райцентре, бедняга… Подобрали бы… Хотя кто его знает, чего тогда не наткнулись на него сразу или о ней, Анфисе, знали?
— Ну я, я!.. А кто еще? Думала — ухажер?
Хозяйка тихо засмеялась, и Анфиса подумала с неприязнью: ишь развеселилась, а у ней вот кружка — засунула в карман легко — застряла, не вытащить, даже упарилась.
— Войди, осчастливь, — пропела хозяйка. — Гость — радость для дома.
— Радость, когда мужчина переступит порог…
И снова Анфиса услышала легкий, безобидный смех хозяйки.
— Загуляла ты нынче в районе. Никак мужика себе присмотрела, а?
— Себе — не тебе.
Наконец управилась с кружкой. Какой там мужик, если позабыла, с какой стороны к нему подступиться.
— Уалибах[4] испекла, ох какой вкусный… — звала в дом Мария.
Анфисе стало весело: «Видно не зря заславили тебя в молодости, не баба ты, а виноход[5], ажин на морозе не оставляет игривое настроение, лицо будто вдоль и поперек пробороновали, а на ночь кладешь белилец толщиной с палец, не менее. Хотя морщины тут ни причем… Душа, в ней все дело… Ну и баба, даром что ли на тот свет загнала двух мужиков, а на самой еще пахать и пахать».
— Не говори потом, Молчунья, что Мария не позвала тебя на хлеб-соль.
Спохватилась гостья.
— Молочка бы мне, Мария Дзанхотовна, — произнесла с некоторой поспешностью, но тут же пожалела запоздало, досадуя и на самую себя и на Саньку.
Сколько раз говорила снохе, что надо бы Самохваловым корову завести, но Санька ни в какую, отмахивается: «Будешь сама за скотиной ходить». Ладно корова, тут бы курица утречком заквохтала, а то за яйцом бегаешь в сельпо. В закутке пусто, надо же такое… Запах навоза и тот давно выветрился. Беда!
Протянула вперед руку с кружкой, но соседка вздохнула, и Анфиса поняла: отказ ей. Эх, растуды… к кому направилась.
— Откуда у меня молоко?! Не помню, как пахнет корова, а ты спрашиваешь молоко. А зачем тебе на ночь глядя? Слышала я, что в городе женщины ванны устраивают молочные. Это правда?
В ее голосе все еще не угасли веселые нотки, и Анфиса не сдержалась, засмеялась.
— Бедовая ты, Марийка, и время тебя не берет!
Назвала как в молодости, когда подружками были.
— Если я умру — ты прибежишь раньше моего брата. Правда?
— Живи еще сто лет, — пожелала гостья.
— Вместе, вместе… Заходи, а?
Вскинув плечи, Анфиса развернулась на костылях и со двора, за калиткой озорно выкрикнула:
— Кобеля завела.
Оглянулась, а дверь уж наглухо, значит, напрасно старалась: не услышала ее Мария. Выругалась про себя: «Ах ты старая… Женись на ее дочке! Там теща такая, что сама подберется к зятьку».
Поравнявшись со своей калиткой, даже не приостановилась, мимо прошла, направилась к Луке. Костыли надежно вонзались в снег, и она ступала ногой не ощупью, а твердо, не глядя вниз.
У этих соседей калитка всегда на щеколде. От кого закрываются? Дорожка до самой хаты расчищена от снега, посыпана золой. Это младшая сноха старается. Да и попробуй у Луки не постараться, посидеть без дела! Повезло ему: из хорошей семьи попалась сноха. А возьми он в дом Саньку?
Да она давно бы перевернула все вверх дном.
Постучала кулаком в дверь, и за ней послышались шаги, кто-то о чем-то говорил, но Анфиса слов не разобрала.
Дверь распахнулась настежь, и вместе с клубом пара появился сам Лука.
— Кто это тут волторит?
Узнал соседку и, обрадовавшись нежданной гостье, стал тащить через порог, но Анфиса уперлась и ни в какую.
— Откуда ты выфыркнула? Да входи же, голубоглазая.
— Попроси у бабы… — проговорила она.
Лука, отступив, загоготал:
— Сама ступай проси! Мне это еще лет десять назад опротивело.
Гостья не удержалась:
— Такой хабар давно ходит по станице.
— Какой? — вырвалось у Луки.
— А про то, что ты валушенный[6].
Засмеялся Лука, дыхнул на гостью сивухой и опять потянул за рукав в дом.
Анфиса слегка оттолкнула его от себя:
— Мне бы молочка.
— Чего?
— Кружку одну, кобель приблудился ко двору, больно уж выхудалый.
Шлепнул себя по бедрам Лука:
— Молока! А ежели корова недоена стоит на ферме?
Плюнула под ноги Анфиса, видно, затея напрасная, только остудила голову, выскочила без платка. Ничего не поделаешь, надо возвращаться домой. А вдогонку ей несется:
— Кобель говоришь? А ты его поставь на самообслуживание. Ха-ха!
Анфиса снова подумала о щенке. Ему поди и двух месяцев-то не будет, а уже с характером.
Вернувшись ни с чем, Анфиса пожалела, что ходила по соседям. Разве они, Самохваловы, сами не хозяева? Выходит, нет! Да с ее снохой Санькой еще не то будет, у нее порода всей округе известная.
Поставила кружку на середину стола, но прежде дважды с силой пристукнула по нему дном, это она старалась для щенка, пусть знает, что осерчала на него. Стянула с себя пальто, повесила на прежнее место, придвинула к печке табуретку, усевшись, поискала взглядом щенка, а он уж пришлепал к ней из-под стола, уставился в ожидании.
— На чужой каравай рот не разевай… То-то… Сам еще несмышленыш, а меня, старую дуру, заставил стучаться к соседям, просить зазря. Ты вот что, оставь-ка свое городское воспитание, позабудь. Ладно, а кормить-то тебя надо, надо и все тут, моими словами сыт не будешь. Положим, собака должна есть все, на то она и собака… Ну, спорить насчет городской породы не буду, а что касается нашей, деревенской…
Вспомнила про сгущенное молоко. Как-то летом Санька привезла из города несколько банок. Осталась одна, а последнюю строго-настрого наказала не трогать: оставила пироги смазывать.
Анфиса подкинула банку на ладони, поставила в самый дальний угол шкафа да еще пустыми банками заложила.
— Ну, что будем делать? — спросила она, глядя на щенка.
Тот взвизгнул, ударил коротким хвостом об пол.
— Делать нечего, придется тебе хлебать борщ, он, брат, на мясе.
Поставила на пол плошку, ткнула щенка для верности мордой, и тот стал есть.
— Понятливый ты, оказывается, — одобрительно проговорила Анфиса, а после паузы стала рассуждать: — Погляжу я на тебя, с кулак ты, а уже характер… Ого-го! За то, видно, тебя и прогнали из дома хозяева, рассердил ты их, не иначе. Или голос не тот подал. Это тебе наука, будешь думать наперед. Почему ты на улице оказался? Тебе бы в ногах у хозяевов валяться, прощения просить, поскулить, и глядишь, смилостивились бы, обязательно смилостивились бы, не могли не смилостивиться, человек на русской стороне отходчив, об этом и говорить не надо. Молчишь? А ведь молчишь опять же из гордыни своей. Скажу я тебе, и это будет точно, точнее, чем Фатима кильку отвешивает. Она, Фатима, значит, стерва, а не баба, вся в золоте, а от этого золота рыбой несет. Лука говорит, что за версту слышно, а он человек не болтливый, ему можно поверить. Руки у Фатимки зацапистые… Все видят. Она отвешивает и на тебя глядит, а в это время палец скок на весы. Ты ее за это матом, а она щерится, улыбка до ушей. Вот оно в чем дело. Сколько раз бывало. Одарю ее словом: «Подлая!», а выйду на улицу, затылок чешу, злость, значит, вон из меня. А ты, дурак, с характером родился и в том твоя беда. Тебе бы к полу прилипнуть, хвостиком повилять, хозяину сапог полизать, а ты что? То-то… Ладно, мне ты своим характером пришелся по душе, но в нашей затее одна загвоздка. Сноха моя в доме терпит только мужа. Ну, меня терпит, потому как на моей стороне Джамбот, сын, значит. А тебя не тронет, потому как я буду за тебя. А когда меня не станет? Смотри сам: хвостом научишься вилять или на своем стоять будешь… Вон на нашей улице собаки. Соберутся, чужой не подходи и близко. Да и своему не дадут поскулить, а не то что во весь голос гавкнуть, враз куснут. Опять же кусают только ту, на кого глянет заводила, сигнал, значит, подаст. И глянет так, что не заметишь. Ну, к своей братве-то ты дорогу найдешь покусанными боками, это от тебя не уйдет, нет-нет, и говорить не надо…
Не вставая, передвинула костылем плошку в угол. Щенок улегся у нее в ногах, положил голову на лапы.
— Тебе бы натолкать еды в брюхо побольше, тогда и кровь на морозе заработает. На холоде будешь жить, а не в хате, понял? Что же из тебя получится, ежели оставить тебя в тепле? Одна мямля.
Посадила щенка себе на колени, погладила.
— Поговорили и хватит, ишь, нежности развели, пора тебе идти на свое место. У каждого есть место, путать их нельзя, а то что получится?
Спустила щенка на пол, костыли подмышки да к двери, и он семенит за нею доверительно.
В сенях — как будто для щенка подготовили — стоял ящик со стружками. Туда и посадила его Анфиса.
— А подрастешь — на дворе поселишься… Еще пожалеешь, что увязался за мной. То бы жил, дурья голова, в райцентре…
Прикрыла за собой дверь, выключила свет, нашла в наступившей темноте кровать, опершись рукой на деревянную спинку, присела на самый краешек и стала раздеваться. Раздеваясь, подумала о сыне и снохе: «Это теперь что? Каждый раз будут их звать в город?»
Залезла под одеяло, улеглась на спину, вытянув руки вдоль тела, перевела дыхание и словно ношу сбросила.
Думать ни о чем не хотелось, насильно заставляла себя уснуть, но в голову лезло всякое. Мысли были неприятные, но как их не отгоняла, а они все равно наседали: в борьбе с ними и сдалась. И приснилось ей, как молоденький взводный вскинул высоко над головой руку с пистолетом.
«За мной!»
И бросился вперед, а за ним Анфиса. Но вскоре она потеряла его из виду.
Проснулась вся в холодном поту, того и гляди сердце выскочит. В ушах звенел собственный голос: «Не подступись, убью!»
Поставила упавший костыль на место в изголовье да опять улеглась, но сон пропал, лежала, и не то чтобы размышляла о своей жизни, вспоминала разное, вернее всего, оно само всплывало из прошлого, не надо было напрягать память, да и не очень-то любила она копаться в том, что уже осталось позади.
…Идет она по улице, к кузне направилась, значит каждая жилка в ней играет, чувствует, из-за калиток ее сопровождают взгляды, и от того в ней уверенности — ой-ой! А на нее гляди не гляди, все равно себе в душу никому не даст влезть — там место для одного только Мишки, соседского парня. Правда, в станице никто не догадывался ни о чем. Приспеет время, и Мишка уведет ее с посиделок, всем тогда станет ясно что к чему.
У кузни парни сидели на одной стороне, образовав полукруг, а напротив устроились девчата и перебрасывались шутками. Когда же появилась Анфиса и отвесила общий поклон, все умолкли. Неприятно стало на сердце у Анфисы от такой тишины. И вдруг чей-то девичий голос затянул звонко:
— Во веселой во беседе
Молодец гуляет.
У нее вспыхнуло лицо. Частушка — это ничего, а вот чего Марийка старается больше всех, ее задиристый голос выводит:
— Он себе по сердцу
Барышню выбирает.
Поднялся Мишка, поправил обеими руками картуз, надвинул на глаза поглубже, словно собирался пуститься в пляс и перед этим проверил, надежно ли он сидит на голове; разбросал руки в стороны и в ответ:
— И приходит он к барышне
И берет за ручку:
Сделай, сделай мне услугу,
Разгуляй мне скуку.
Девчата зашептались между собой. Кого выберет? — слышится их тихий смех. А он — высокий, стройный, шаг пружинист, — идет прямо к Анфисе, взял ее за руку, ведет в круг:
— Один танец протанцую
И семь раз поцелую.
Усадил он девушку на скамью, поцеловав всенародно в губы.
Явилась она домой, а вперед ее с посиделок новость пришла: «Мишка выбрал в жены Анфису!» Спросила мать: «Это правда?» Голос у нее не то что строгий, но выдает скрытое недовольство.
Ей бы признаться матери, а она постеснялась. Не дождавшись ответа, мать сказала, теперь уже не таясь, строго: «Ты еще молодая».
…Натянула Анфиса одеяло до самого подбородка, произнесла вслух.
— Ах, едят тебя мухи!
Присела в кровати, вспомнила о раме для «Новатора», забеспокоилась. Делать нечего, влезла в холодную одежду: за это время из хаты выдуло тепло, со всех углов тянуло сыростью, на что она привычная к такому и то зябко поежилась. Ей бы с вечера на печь, в последний год что-то тянет к теплу, но Санька не разрешает, все тычет носом: «Цивилизация вокруг, понимаешь, а ты по-пещерному живешь!» Дура она и есть, дура вывернутая, куда только смотрел Джамбот? Да лежать на печи — одно лекарство. Вот отстроят в колхозе общий дом, пускай молодые переходят туда жить. Поживет Санька где-нибудь на пятом этаже да скоро побежит назад. Это и говорить не надо. Пусть катится, а она корову купит, председатель не откажет в кормах, как-нибудь управится со скотиной, дело знакомое.
Вышла в сени, а щенка нет в ящике со стружками, удивилась. Плотно прикрыла дверь в комнату да еще для надежности задом придавила, и выбралась во двор. Сразу же мороз тонкими иглами принялся колоть щеки, шею… Где же щенок? Забился, наверное, куда подальше, ночь-то вон какая холодная. Огляделась и увидела: сидит на снегу, задрав кверху морду, будто принюхивается.
— А ты, малыш, ученый!
Нагнулась, ласково почесала у него за ухом, и щенок вскочил на лапы, лизнул ей руку.
— Ишь ты… Не дам тебя в обиду, не дам.
В морозной тишине прозвучал голос прежней Анфисы, той самой, на которую была вся материна надежда: не растратит крестьянскую душу, выстоит, как выстояли до нее бабы из рода Самохваловых.
В столярной Анфиса затопила железную печурку с прогоревшим верхом, жар быстро заполнил комнату, скинула пальто, поплевала на ладони и принялась за раму для стенгазеты. Строгала и рассуждала: почаще бы налетала эта самая комиссия да без предупреждения, тогда, глядишь, в ее приездах будет толк. А так какая польза, если за год вперед раззвонили, что пожалуют…
Уже рассвело, когда она провела ладонью по рамке, как бы передала дереву свой запас ласки, добрых чувств, как бы напутствовала служить людям, и поставила на самое видное место; вбежит секретарь и скажет: «Ну, что же вы…», а рама весело глядит на нее.
Но не дождалась секретаря Анфиса, и тогда сама понесла раму. Лучше бы не ходила. Встретились они в коридоре. Чем-то озабоченная секретарь на бегу известила скороговоркой: «Не приедут, поставьте в угол», а на раму и не взглянула. Стало до боли обидно Анфисе за дерево, оно же пело под руками, радовалось чему-то. Делать нечего, занесла раму к парторгу, старательно положила на стол поверх газет и журналов, да и пошла прочь, размышляя: «Ладно уж, я сделала все по уму и сердцу, а там как хотят».
По дороге в столярную встретила механика.
— Ты где ветрилась вчера? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Ступай к ремонтникам, давеча спрашивали тебя, зачем-то им понадобилась.
Повиснув на костылях, Анфиса строго отрезала:
— Здоровкаться надо бы.
— А и верно. Привет! — спохватился механик, махнул рукой, мол, замотался, однако, с вами и убежал.
Улыбнулась она, глядя, как быстро удалялся механик. Ишь, засандаливает. Ну, а ей к ремонтникам, так к ремонтникам, где ни работать, только бы не сидеть без дела.
В недостроенных мастерских сквозило со всех сторон, в самом центре трещали поленья, костер тесно обступили трактористы, над кем-то потешались, а когда увидели Анфису, то сразу же к ней:
— О Молчунья, ты жива?
— Как твой кобель?
Чтобы разом покончить с этим, она спросила:
— Кончай гордыбачить. Чего искали? Или у кого под задом горит?
Раздался дружный хохот.
Анфиса направила костыли к широкому проему в стене, да на нее налетела комсомольский секретарь, размахивая газетой.
— Товарищи! Самохвалова-то герой!
Приостановилась Анфиса. Никак про орден? А то про что же? Раззвонили, теперь разорят станичники, ставь бутылку и все. И кто придумал? Спросили бы, а то сразу в газету. У костра словно не слышали.
— Да вы что? — возмутилась секретарь. — Орден вышел тете Анфисе!
Кое-кто оглянулся:
— Да знаем, слышали.
— Кобеля привела, а какое еще геройство?
— Эх, вы…
Подступилась секретарь к трактористам:
— Сами вы кобели хорошие, читайте!
Вечером приехали сын со снохой, Анфиса уже лежала в постели, не ждала их так поздно. Услышала на улице шум мотора и проскакала к окну на босой ноге, да напрасно: на стекле мороз вывел густые узоры. Тьфу… И скорей назад. Интересно, на чьей машине прикатили? Председатель уважил или кто из района подбросил, а, может, из самой области.
В сенях затопали. Анфиса прислушалась: не подаст ли голос щенок? Тявкнул…
— Это еще что? А ну-ка вон!
Голос у снохи тонкий, скрипучий, словно ножом скребет по сухой сковородке. Съежилась под одеялом Анфиса, боится вспылить, еще минута — и она встанет, не посмотрит, что Саньку в город вызывали. Но, спасибо, сын выручил.
— Да ты в дом-то войди, ошалела от счастья что ли?
— Нет, ты глянь, волкодав…
— И что? Сколько радостей тебе сегодня выпало, а не подобрела…
— У-у…
Это Санька, видно, на щенка, а может и на мужа. Ладно, пусть ее покричит, хорошо приехали и ничего не случилось с ними по нынешним дорогам-то…
Но мысли прервал щенок: все лает, не может успокоиться, требует к себе Анфису. А она дрожит под одеялом, не поймет, с чего бы вдруг.
Ввалился в хату сын, пошарил по стене рукой, щелкнул выключателем.
— Здорово, маманя!
Снял ушанку и слегка уважительно поклонился матери. Не спеша по-хозяйски разделся, крупный, сильный, бурям его не расшатать. У Анфисы мышцы налились горячим свинцом, глядя на сына, силу свою почувствовала и подумала: «Крепко на земле стоит человек! А если бы еще ее кровь в нем была, Самохваловой».
— Дай я тебя поздравлю, герой ты мой!
Расцеловал ее сын, и у Анфисы к горлу подкатил ком, скорей перевела дыхание, проглотила. Чего это сегодня ударилась в слезу, вот еще новости. Не впервые проявляются у сына такие чувства к ней, но, случалось, она их не всегда замечала. Теперь же сердце переполнилось гордостью за него да и за себя тоже. То, что не удалось сделать ей, успеет сын. Хотелось Анфисе еще дом кирпичный, пятистенок поставить, а то хата Самохваловых саманная, правда, и она еще век выстоит. А если кирпичный поднять, вечно будет напоминать людям о крестьянском роде Самохваловых. Так нет же, Санька в общем доме на самый верхний этаж мечтает попасть. Ишь, на мир желает глядеть с высоты, не боится, что голова закружится.
Еще пожал ей руку Джамбот, и опять мать почувствовала, какая сила в нем, оттого новый прилив тепла волной окатил ее, стало жарко.
На пороге, наконец, появилась и Санька, видно, стояла в сенях, дала мужу побыть с матерью.
— Здравствуй, маманя.
Анфиса ответила сдержанно, удивляясь снохе: никогда не называла ее так-то. С чего бы это?
Разгоряченная Санька с места в карьер:
— На такси привез меня наш-то, червонец отвалил, вот дурень!
Ничего не сказала мать. Джамбот не маленький, сам знает, что лучше, бог с ними, с деньгами, домой вернулись без приключений.
Стянула с головы пуховый платок Санька — кудри во все стороны — и скорей на свою половину хаты.
— Хабур-чебур вон!.. — донесся ее взволнованный голос. — Вот здесь, значит, поставлю одну кровать. Свою! Рядом — твою. И не мечтала…
Невдомек Анфисе, о чем тараторит сноха, и от того, что в неведении была, по коже озноб прошел. Да что это она сегодня, чуть что — начинает дрожать, зуб на зуб не попадает. Не от предчувствия ли какой-то беды все это?
Закрепилась мысль, что предчувствие это. Не иначе, а то откуда бралась дрожь, если телом здорова. Но почему прежде в ней не было способности предчувствовать, а именно теперь появилась, распроклятая?
— Стол в сарай, а раздвижной в самый центр поставим, — продолжала строить планы Санька.
«Ну, теперь-то ясно».
Анфиса уж рот открыла, чтобы крикнуть снохе: «Ты командуй у матери с отцом», да удержалась, вспомнила историю с водителем. Тьфу… Скажи под горячую руку, — Санька вон какая закрученная — на всю жизнь виноватой останешься. Взглянула на сына с укором: «А ты чего молчишь, или дашь бабе хату вывернуть наизнанку?»
Сложив руки на груди, Джамбот улыбался уголками губ, а брови вздыбились. Это выражение лица мать хорошо знала: сердится значит, еще мгновение — и вспылит.
Успокоилась Анфиса: не позволит Джамбот жене самоуправствовать в доме. Про кровати талдонит Санька, знать, купила новые? Все на Фатиму поглядывает, мол, вот кто живет! Так за соседкой разве угонишься? Она в магазине столько лет, в районе и в области завела дружков. А что ей, красивая, ростом и фигурой бог не обидел, на десятерых хватит. Зато имеет, что душе угодно. Эх, Санька, Санька, шла бы ты к своим свиньям, уж бабы прибегали с фермы, ругаются…
— Пианино уберем, а на его место — сервант. В комиссионке приметила сервиз… Японский! Вот!
Ударил в ладоши Джамбот:
— Умница! Пианино по боку, а на эти деньги…
Он подмигнул матери, но та ответить ему не успела. К ним выскочила Санька, скинула пальто, бросила на стол.
Покосилась на нее Анфиса: дура, кто же на стол кладет одежду. А та, подбоченившись, подступилась к мужу. Вздохнула Анфиса: петух, а не баба; самый момент сейчас дать ей по губам, враз бы утихомирилась. Взял бы уж Джамбот на свою душу грех такой.
— Как по боку?!
— Продадим, — пояснил сын. — Деньги?.. Пустим на цветной телевизор.
Шея у Саньки вытянулась вперед, того и гляди вцепится баба в Джамбота. Встревожилась Анфиса, приподнялась в постели на локтях: вдруг подмога сыну потребуется. Уж умолять стала его про себя: «Да молчи ты, соглашайся, позора не оберемся до конца света».
— Вот тебе! — сложила Санька вместе три пальца.
— Ты ни разу и не притронулась к нему, а тыща рублей тютю… У Луки цветной экран, ты сама…
Жена не дала договорить.
— А, может, мне это пианино не нравится, теперь рижский желаю!
Не выдержала Анфиса:
— Да хоть аглицкий приобрети.
Сын согласился:
— Купи, только когда играть-то станешь на своем рижском?
Провела Санька руками по кудрям, убрала, а то глаза заслонили, посмотрела на мужа вприщур:
— У-у, бестолковый… Людей догонять надо!
Произнесла она это презрительно, крутнулась на месте, но Джамбот поймал ее за плечи и притянул к себе.
— Ладно, кончай алалакать, устали от тебя. Знаем, талант в тебе пропал!
— Уйди, — дернула она плечами, заплакала. — Дура я, дура, на музыкантшу посылали учиться… В тебя влюбилась.
— Велено тебе умолкнуть или нет? — повысил голос Джамбот.
Анфиса попыталась перевести разговор в шутку:
— Или белены объелась?
Сын рассмеялся:
— И верно!
Санька не высвободилась из его объятий, примирительно сказала:
— А тебя бзык ужалил!
Поняла Анфиса: ссора миновала. Сын прав, к чему разводить скандалы, разве что смешить станичников, дала тебе судьба Саньку — живи.
— Город лизнула кончиком языка и с ума сходит баба, — еще примирительней продолжал Джамбот. — Да нам ли с тобой тягаться с городскими? Ты в сортир бегаешь хоть в какой мороз, а у них кожа нежная, розы и те крепче против них. С ними не равняйся, они к городу привычные, а тебя туда брось — помрешь, как рыба на сковородке.
Кивнула Анфиса одобрительно: правильные слова говоришь, сын, еще не научилась ходить, а уже норовит скакать..
— И сортир построишь теплый, — с уверенностью заявила жена. — Дурень ты мой, пока я туды да обратно, весь мой бабий жар на морозе остается.
— Ладно, не вой, гудора известная, дадут квартиру — будешь наводить лоск, а здесь покудова мы у матери квартиранты.
Сын подмигнул матери, а та не успела ответить: в хату ввалился заведующий фермой.
— Здорово дневали!
— Здорово, Алексей, — подал ему руку Джамбот.
Обеспокоилась Анфиса: не услышал бы гость семейный их переполох, завтра вся станица заговорит. Тьфу… Передовики, а ругаются. В самой области гостили, у всех людей на виду находились, десятку просадили на такси, кто другой позволит себе такую роскошь. Положение приобрели. Вроде бы пробу им золотую дали, а они…
— Явилась, Санька, ясное мое солнышко!
Но та не дала разойтись гостю:
— Откуда ты взялся на сон грядущий?
— Чего? — поразился Алексей, яростно поскреб почему-то толстую щеку, развернулся всем телом к Джамботу, похоже у него спрашивал: «Твоя баба никак сдурела?»
— Нет у меня настроения с тобой разговаривать.
Хохотнув, Джамбот с интересом посмотрел на гостя, как, мол, ты чувствуешь себя. А тот в полной растерянности туда-сюда вертит головой.
— Молчунья, а Молчунья, — наконец произнес он.
— Чего тебе?
— Это твоя сноха?
— А ты хорошенько разгляди ее, может, не она…
— И я о том, не она.
Плюхнулся гость на стул без приглашения, пришел в себя, вспомнил, зачем пожаловал сюда, и обратился к Самохвалову.
— Ну ты войди, Джамбот, в мое положение, по-братски прошу тебя… Свинарок у меня в обрез: одна в отпуску, другая рожает. А эта укатила в область, свиньи-то не понимают, что Санька отлучилась с разрешения, вопят. С утра! Пойди к ним, они тебя с ногами сожрут, им наплевать, кто передовик, а кто без трудодней живет. Фу, упарился!
Расстегнул на груди полушубок, и сразу живот выкатился, словно котел вверх дном, стянул с головы ушанку, хлопнул о колено: в роль вошел наконец.
— Чего молчишь, Сань? Собирайся на боевой пост, бабы ждут не дождутся, желают услыхать от тебя новостей.
А Санька хоть бы что, продолжает у стены в разбитом зеркале рассматривать себя.
— Кому говорят, айда!
— Бегу, аж пыль столбом, — наконец отозвалась.
— Не дури, — урезонил заведующий. — Так-то недолго, по моему разумению, с очереди на квартиру тю-тю…
Санька вскинула голову, и он умолк.
— Передовик я, понял! Имею право на отдых.
Взмолился Алексей, протянул руки к Джамботу:
— Слушай, да отвали ты ей порцию, а? Отдых! Да когда ты видала в нашем колхозе отдых? Это что же получается, а? Тебе отдых, а свиньям каюк? Ты что? Колхоз же — не завод, чтобы смену отработал и бежать куда душа желает!
Но Джамбот выразительно махнул рукой, мол, ты на нее жми.
— А почему у соседей… — настаивала на своем Санька.
Но тут же осеклась: увидела, как Джамбот поднял с пола тяжелую сумку, и подскочила к нему:
— Не смей! Слышь? Кто я здесь? «Принеси — отнеси?».
Но муж сумку не отдал.
— Никто. И баста! — сделал паузу и после, улыбаясь: — Смотри, и в самом деле сработаешь. Зачем ты так?
Она уловила в его голосе скрытую угрозу и прикусила язык. Джамбот извлек бутылку, но прежде чем поставить, провел ладонью по широкому дубовому столу, сказал:
— Хозяйка ты, а кто же еще! Да только права хозяйки не у тебя в руках. Ясно?
Обрадовался гость:
— Ого, «Столичная»!
Подсел к столу так, что животом уперся в него, глянул на Саньку:
— Побежишь… — напомнил о том, зачем пришел.
Джамбот разлил водку в граненые стаканы. Мать по звуку уловила: в третьем только донышко укрыло. Кому? Санька любит посидеть с бабами, а чтобы выпить да еще при Джамботе — не посмеет. Мать не одобряла сына, когда тот являлся навеселе, поэтому не сопротивлялась его женитьбе на Саньке, не посмотрела, что парни шутили: «Всем хороша Санька, да только казаку не по зубам!». Вот и думала, раз девка с норовом, значит, отучит сына от водки, но и у него опять же характер — кремень.
Оторвал Джамбот стакан от стола и велел жене, правда, не очень настойчиво:
— Ставь на стол вкус.
По она и не подумала подняться: по прежнему смотрела прямо перед собой, и свекровь угадала: поджала губы, значит, заупрямилась и не сделает так, как желает Джамбот.
— Ну!
И в самом деле Санька даже не взглянула на мужа, но и промолчать у нее не было сил:
— Погодите, миленькие, я сейчас. Пироги засажу в печь… Идолы, «Столичную» на праздник купила ведь!
Гость — эти слова были предназначены ему — откинулся от стола назад:
— Да я… Поднесли ведь, а по мне… Подумаешь «Столичная»! — Он отпил. — Коньяк — дело другое, можно беречь.
Смеется Джамбот.
— Чего захотел… — и зыркнул на жену.
Встала Санька, порылась, гремя тарелками, в шкафу, принесла что попало под руку, в сердцах поставила на стол.
— Заливала ты известный, пропадешь. Да ты ладно, а дите у тебя больное, об нем подумай, — наступала Санька на гостя.
Похоже, скис Алексей, отставил было руку со стаканом, но тут же оживился, вздохнул, теперь уже глубже, и вернул руку в прежнее положение на уровень груди, пожелал:
— Да будет в вашем доме счастье! За вашу поездку!
Джамбот подмигнул ему и, когда тот, отдышавшись, потянулся к закуске, произнес:
— Оммен! — И тоже выпил.
«Оммен»… Память унесла Анфису в прошлое.
…Противно скрипит на сквозняке мельничная дверь, душу раздирает, распроклятая, от того Анфиса готова закричать: «Да закроете вы эту дверь или нет, с ума уже схожу!» А кому крикнешь? Полицаю? Он весь вечер ощупывает ее глазищами. Мельнику? Молчит. Скажет «Оммен» и долго цедит из рога, видно, заодно с полицаем. Это ее враги, и не станет она умолять их, не разомкнет губ… А как же задание? Своим нужны сведения о мосте, а она сидит и ждет чего-то…
А если упасть им в ноги, умолить? Нет, не поверят, чего доброго заподозрят… Лучше потерпеть, может, смилостивятся и отпустят.
Тени на холодных каменных стенах мельницы устрашающе неспокойны: это «летучая мышь» покачивается на балке. Закопченная лампа тускло светит, но Анфисе видны глаза полицая, он сидит лицом к ней. Жует и глядит в ее сторону, нехорошо смотрит, будто встретил ночью на пустынной улице… Мороз пробирает от страха и отчаяния. Хорошо, у нее на коленях спит мальчик; для него-то она найдет в себе тепло, согреет. Мать она ему, мать, из Ростова пробирается к сестре. Ох, до чего глупо попалась полицаю в руки!
…Хозяин дома, заслышав голоса во дворе, кинулся в другую комнату и тут же появился с женщиной, открыл подпол, помог ей спуститься туда. На крыльце затопали, когда крышка подпола не успела сесть на свое место, а через мгновение резко распахнулась настежь дверь…
— А ты говорил, что не слышал о разведчице! — произнес торжествующе полицай.
Полицай схватил за плечо Анфису, потащил к двери, но его остановил голос хозяина дома:
— Не смей!
— Джунус, не играй с огнем, — проговорил полицай.
— Как ты смеешь в моем доме обижать гостью? — старик стоял — руки в бока.
Усмехнулся полицай, и Анфиса насторожилась.
— Почему ты не ушел в горы?
Уставившись в пространство, полицай свел брови, промолчал.
— Не по советскому закону, значит, хочешь поступить. Останешься жив — ответишь, власть разберется в тебе.
— Долго она разбиралась в моей жизни, — наконец ответил.
— Ты опозорил свой род, имя своего отца, детей своих, дочь мою! Всех.
— Джунус!..
— Замолчи! Не смей открывать при мне рот!
— Говори…
— Какая у тебя обида на власть, что ты продался врагу?
— Ты все сказал?
— Вот что… Придут наши — тебя расстреляют, но будь мужчиной и заслужи смерть от своих, пока не поздно!
— Джунус, прошу тебя, оставь этот разговор, он мне неприятен.
— Ты…
Забрал полицай Анфису, на мельницу привел.
…Дверь, как живая, не скрипит, а стонет на всю мельницу, аж сердце подкатывается к самому горлу.
Вот полицай, не отрывая от стола головы, снова бросил на нее короткий взгляд.
Едят и едят, конца-краю не видно. А может кончат, когда опустеет кувшин?
Лейтенант бы, конечно, что-нибудь придумал. А ей как уйти от них? Их двое, двое мужчин, предателей двое, а она о мальцом на руках. Но у нее задание, сам генерал ждет не дождется сведений о мосте. Старшина тайком совал пистолет, а лейтенант заметил и отобрал: «Ты понимаешь, что делаешь?»
Жаль, сейчас бы она их… Вот тем молотком, может быть? Но к нему дотянуться еще надо. Нет, не успеет, опередят мужики. Вот если бы не мальчонка…
Мельник вгрызался зубами в мясо, жевал, широко открывая рот.
Глотнула Анфиса набежавшую слюну и чуть не поперхнулась. В желудке ныло, но ничего, вот заставит себя не думать о хлебе, и тогда перестанет ее мутить от голода. Только нет у нее сил не думать о еде. Говорят, человек может и месяц без пищи прожить. Целый-то месяц? Ну, это придумали.
Дернулся беспокойно мальчик, и она перехватила его руками поудобней, прижала к себе: только бы не проснулся, раскричится, что тогда она станет делать с ним?
Да неужто она подвела лейтенанта? Ну нет, полицай проклятый, этому не бывать. Ей бы поесть чуть-чуть да горячей водички выпить, глоточек один — сразу силы прибудут. До чего жутко воет ветер, похоже, голодный волк…
Ох, как сильно пахнет хлеб, она даже может угадать по запаху, какого цвета корка. Решила все же обмануть голод, вздохнула глубоко, задержала в себе холодный воздух. Нет, не помогло.
А лейтенант уверял, что в лесу полно партизан. Полно… Чего же не взорвали до сих пор мельницу, дают молоть для немцев зерно? Полицай часто называет мельника Абисалом, запомню… Вот бандиты опять выпили, ну теперь ошалеют, и жди беды, это точно. Кружится голова, запах хлеба все сильней одолевает. Нет, не поддастся, она же разведчица… До чего недобрые люди, едят, а о ней и не вспомнили. Или у них сердца нет? Вот возьмет и крикнет во все горло. А что кричать-то? И не крикнет. Крикнуть — значит показать им, что нет никаких сил… Эх, не все люди, видать, люди!
Говори они между собой громче, услыхала бы, что задумали. А может, догадываются, что она понимает по-осетински? Да нет, не похоже.
Что-то произнес полицай и опять вполголоса, отвел руку мельника с рогом, заставил его самого выпить. Ох и пьют! Страшные люди, а может когда-то были иными. Да нет, когда же успели озвереть? Такими и родились.
Все тревожнее Анфисе. Теперь и мельник чаще оглядывается, сверлит глазами. О чем-то поговорили, и он ухмыльнулся, провел рукой по лицу, как бы утерся. Ну и глазищи у него. Ох, не ее ли беда в них? Надо такому случиться, угодила в лапы к самому полицаю.
А лейтенанту сейчас каково? Ждет ее и наверняка себе места не находит. До чего он похож и лицом и голосом на братуху. Похож, похож… С кем передать сведения? Думай не думай, а провалила задание. Ей надо бы довериться хозяину дома. Дура, дура, вот что, правду говорила мать, когда узнала, что Мишка сватается к ней: «Глупая ты у меня, Анфиса, походи в девках, не спеши, я в пятнадцать выскочила за твоего отца и что видела?»
Придерживая мальчика, привстала, посмотрела на стол. Всего еще полно на нем, неужто не кончат скоро? Подумать только, и дверь им не мешает: скрипит, стонет, а им хоть бы что…
Выкатилась слеза, обожгла щеку и притаилась льдинкой под воротником шерстяной кофточки. Полицай что-то тихо сказал — может догадываются, что она разведчица, — и мельник повернул голову в ее сторону. Почувствовала еще отчетливей удары сердца — и в горле отдавало, и в ушах.
Полицай поставил кувшин, воткнул рог в тонкое, длинное горлышко, направился к двери, да мельник вернул его, сам вышел.
Уговаривает себя Анфиса: «Да заплачь, дура, разжалобь их, упади в ноги. Встань, ради лейтенанта сделай, а? Ну и сумасшедшая, пропадешь со своим характером и пацана погубишь, а он не твой. Встань. Встань, тебе говорят, или просьбу лейтенанта позабыла, как он убивался из-за проклятого моста? Думаешь, ему сейчас легче твоего? С чем он явится к генералу? Что доложит ему?»
Вернулся мельник.. Идет прямо к ней. Столик с едой впереди себя несет, такой же, как перед ними, столик. Указал взглядом на еду. Слезы навернулись на глаза, плачет Анфиса и ничего не может поделать с собой, уж и плечи вздрагивают. Ну и дура, чего разревелась? Люди, видать, ей добра желают.
Утерла слезы.
Мужики закурили, теперь сидели, не обращая на нее внимания, и она осмелела, взяла кусок хлеба, поднесла ко рту.
Постепенно она расслабилась, видя, как мирно разговаривают еще минуту назад страшившие ее люди. Но вот вскоре мельник воздел руки к небу, провел по губам, пригладил усы, затем встал и вышел, а полицай, оглянувшись на нее, поднимался тяжело, упершись руками в колени, папаха сдвинулась на ухо и, когда он стоял уже на ногах, выразительно махнул Анфисе рукой; мол, иди сюда.
…Качнулась земля под ногами. Колючий холод ворвался под рубашку, пополз от живота к груди…
Крикнула отчаянно:
— Мать я, мать…
…Звякнула бутылка, приглушенный звук вернул Анфису в действительность, на сердце тяжело, словно на то место, где оно учащенно бьется, надавили; попыталась вздохнуть всей грудью, да не получилось, еще раз попробовала — не помогло, тогда привстала. Ее беспокойное движение заметил сын, спросил взглядом: «Ты чего, мать?»
Она вымученно улыбнулась, и он успокоился, велел жене:
— Возьми… Двое пьют — покойника оплакивают…
Анфиса все еще оставалась во власти прошлого, но повелительный взгляд на сноху бросила: однако Санька лишь губами прикоснулась к стакану, поставила на место.
Сняло напряжение, Анфиса почувствовала легкость во всем теле.
У молодых захрустели огурцы на зубах. Джамбот взял бутылку. Проследив за движением его руки, мать произнесла про себя: «Оставь, ну, ты же меня…» Но оборвалась фраза, сын налил теперь уже в два стакана: гость и он чокнулись с Санькой. И на этот раз не выпила она. Мужики не закусили: утерли губы. Все так же молча. Анфисе такое молчание не по душе. Санька бы разговорила их, а то сидит, подперев голову руками, вытянув вперед шею, и смотрит в упор на мужа. Вдруг она вскочила с места — Джамбот не успел разгадать ее намерений — схватила бутылку с остатками водки и решительно поставила на дальний край стола, снова заняла прежнюю позицию.
— Во! — вырвалось искренне у Алексея.
Неприятно удивилась и свекровь, позор-то какой: убрала водку. Да только Алексей за порог, а уже по станице хабар пройдет о том, как Самохваловы потчевают гостя и что в доме верховодит Санька. Анфиса подумала, что давно пора поговорить со снохой, надо бы норов сбить. Ишь, сухостойная, нарожала бы пацанов, а то…
Муж поднял стакан, подержал на весу и опустил с силой на стол:
— А ты думал… Почему баба убрала бутылку? И не угадаешь, ломай-не ломай голову…
Гость уставился на Саньку, будто видел человека впервой.
— Обиделась она, вот в чем гвоздь! Права, это и говорить не надо. А почему права?.. — продолжал однако муж.
И не понять было, то ли с одобрением сказал, что-то вспомнив, то ли со скрытой угрозой, понятной только ей одной, Саньке: мол, погоди, дай гостю уйти, и я тебе объясню, что к чему.
— Пьем, а о ней ни слова, но она же герой. Да-а-а… Вот какие дела-то.
Наступила неприятная для всех пауза; Анфиса посмотрела на сына, только бы не распалился при Алексее.
— Твою лучшую свинарку на всю республику хвалили… — продолжал сын в прежнем сдержанном тоне.
И опять матери непонятно, куда он гнет.
Гость, поерзав толстым задом, подпер рукой голову, приготовился слушать.
— Попросили, значит, Саньку выйти на трибуну.
Мать скосила взгляд на сноху, она заулыбалась.
— Так-так… — вяло отозвался гость, кивая головой, будто себя проверял, не уснул ли.
Опять поднял-опустил Джамбот руку со стаканом, еще сильней пристукнул дном об стол, видно, не ожидал, что останется цел, потому что вертел им перед глазами, затем отодвинул подальше от себя, а для этого ему пришлось вытянуть на всю длину стола руку, и все же до края оставалось еще столько же.
Вспомнила Анфиса, как в детстве усаживались за стол всей семьей: с одной стороны мужчины, напротив них — женщины, во главе дед, а бабка сновала между печью и столом.
— Ну выбежала, значит, Санька, — в президиуме она сидела рядом со мной, — вроде бы занятие для нее привычное. А я гляжу и удивляюсь: да она ли это со свиньями возится? С трибуны на людей посмотрела, аплодисменты заработала авансом… Нет, не подкачала наша Санька. До того складно получилось, с жаром! Но ей бы уйти, как только написанное оттарабанила, да где там! Завелась…
Анфиса подумала: ему не только Алексей поверит, а и сами Санька. Вон как баба уши развесила, каждое слово ловит. Эх, Санька, Санька, да тебе бы цены не было, роди ты трех-четырех пацанов, ну ладно уж, не трех, одного бы подарила.
— Знай наших… — похвалил сонным голосом Алексей.
— Ну… А потом вдруг повернулась к президиуму и как стрельнет в самого главного: «У меня просьба!» «Говори», — подбодрил он бабу. «Хвалили вы меня здесь, словами всякими обласкали. Спасибо». И поклонилась всему, значит, президиуму. «А у меня, у меня… Ух! Выдайте мне гарнитур за мои трудовые деньги, да самый дорогой, а то в нашем сельповском магазине у Фатимки никогда подходящего не купишь». Что тут делалось?! Зал подняла она на дыбы! И обещали, представь себе, уважили.
Привстала Анфиса в постели, сказала отрывисто, зло:
— Дура!
Санька осталась с открытым ртом, а сын прыснул в кулак.
— А чего ты материала на лифчик не выпросила?
Анфиса улеглась, подоткнула одеяло под себя.
Куда и делась сонливость Алексея!
— Во, баба! И правда в тебе сидит с малолетства анчутка[7], не зря в станице говорили…
И тут же оборвал самого себя, почесал залысину:
— Кхм… Кхм…
Наконец пришла в себя и Санька:
— Катись-ка по быстрому, концерт фациш[8].
Гость грузно оторвал зад от стула, произнес с заметной опаской:
— И то верно…
Подождал, не бежать же сломя голову, степенно поклонился Анфисе, нахлобучил на круглую голову ушанку, прежде чем оказаться за порогом, коротко пожелал:
— Бывайте! — однако же помешкав, добавил: — Живите в здравии и согласии.
Встрепенулась Анфиса: так и есть, усек Алексей разлад в доме, не зря она обеспокоилась его внезапным приходом, свалился на голову… Теперь есть бабам о чем судачить, взяла бы холера Саньку. Ну погоди… Столы-стулья выклянчила! Да кто поступает подобно? В их станице, например, никто, это и говорить не надо.
Алексей замешкался в дверях, Анфиса готова была вернуть его, задобрить. Ну чего вот молчит? А то, что хочется вина, а Санька притворилась, будто не понимает. Ладно Санька, а куда Джамбот смотрит? Так недолго бабе взнуздать его… Положим, взнуздать-то у нее кишка тонка.
Перевел гость дыхание, видно, потерял всякую надежду на то, что хозяева удержат и, посмотрев в сторону Саньки, проговорил:
— Эх ты, сказано…
Оттолкнулся от косяка и уже другим тоном:
— Утром чтобы на ферме была!
Вскочила с места Санька.
— Наше дело.
— Это смотря какое дело, — проговорил гость и ушел.
Встал Джамбот, уперся руками в край стола, глянул на жену исподлобья, произнес строгим голосом:
— Не озорничай!
— А ты чего? Позорил меня перед всем миром и еще…
Ударил он кулаком по столу:
— Умолкни!
Жена мотнула высоким задом — и на свою половину.
По лаю щенка Анфиса догадалась, что гость выбрался наконец на улицу, и, когда во дворе все стихло, прошла к двери, с силой прикрыла плотней да еще спиной придавила и некоторое время стояла так, ждала, когда же молодые включат телевизор, но те не появлялись, укрылись наглухо на своей половине. Анфиса вздохнула. Да разве это жизнь? Тут бы надо спешить побольше радостей увидать, пока молоды, а они развели тары-бары. «А ты, собственно, чем недовольна, Анфиса? Ну, приехали молодые из города, малость погорячились, мебель выпросила для дома Санька. И все. Все же ведь, ничего больше не случилось. Ты, Анфиса, сама заноза будь здорова какая!»
Появилась Санька, как вихрь налетела и понеслась:
— На ферму им беги, видала я вас всех штабелями, — да еще дома их обслуживай, как в ресторане. Это что, а? Все только и твердят о равноправии, а где оно для меня у Самохваловых? У кобеля под хвостом? Пора мне самой навести в доме равноправие, пусть каждый знает, с чем его едят, а я не намерена готовить завтрак, да еще выслушивать: «Надоело. Бесоли!»
Высказалась и ушла на свою половину, скрылась.
Анфиса не обратила на ее слова серьезного внимания, решив про себя мудро, что если баба не в духе, то непременно за ночь под боком у мужа оттает, а утром будет лежать с ним в обнимку, известное дело, много ли надо человеку? Джамбот обходительный, приласкает, и снова в доме будет мир, да он и не нарушался. Ну подумаешь, боднула раз-другой Санька для порядка, а какая баба обходится без того, чтобы не вывернуть наизнанку свой норов? Без этого она никакая, значит, не баба.
Опять зашлепала Санька: вытащила из печи чугунок с горячей водой, унесла к себе, велела Джамботу:
— Неси корыто!
Никак Санька на ночь глядя купаться вздумала? Ну, что же, надо с дороги. Вон в городе: захотел и полезай в ванну, свое озерцо, лежи сколько душе угодно.
Стало ей обидно за сына. А почему за него? Да он же красавец, каких в городе не найти, а носит Саньке корыто, купает ее.
Поговорить бы с ним разок наедине, отвести душу, да где там… То он пашет, то сеет, теперь вот трактор ремонтирует, и все надо, все погоди, а этому не видно конца-края. Попробуй дойти до конца земли. Никто не дошел и не дойдет. Вот так и в колхозе, когда имеешь дело с землей — ни начала тебе, ни конца. И при Саньке не наговоришься, душа сразу замыкается. Поди, напейся чаю, если не вприкуску! И не подумай. То-то и оно…
Уселась перед телевизором Анфиса, включила да и забыла о снохе, увлеклась: показывали зверей в Африке, до того чудных, что и не придумаешь, смотри на них и радуйся. Но передача скоро окончилась, и диктор пригласила посмотреть документальный фильм «Город в стели».
Минут пять после фильма сидела Анфиса, все удивлялась про себя: «Надо же такое», потом выключила телевизор, сказала вслух: «Едят его мухи!»
Джамбот вынес в сени полное ведро с мыльной водой, лотом корыто, а в последний раз, напевая, пробежал с половой тряпкой.
Проводила его неодобрительным взглядом Анфиса, сокрушенно качнула головой. Дает прикурить Санька, равноправие установить вздумала, эх, баба, гляди, как бы у тебя перебор не получился.
Но у Джамбота настроение веселое, с прибаутками затопил печь — дрова в ней всегда сухие — поставил варить картошку в мундире.
— Не пропадем, — подбодрил неизвестно кого: то ли себя, то ли мать.
Санька от ужина отказалась, но Джамбот не очень-то ее уговаривал. Уселись с матерью за стол друг против друга, а между ними чугунок густо парит.
Наевшись в свое удовольствие, сын предложил снова включить телевизор, но мать, махнула рукой: «К чему? Ну его…»
Он погасил свет, — не будешь же сидеть и молча глазеть друг на друга, — пожелал матери спокойной ночи и ушел к жене.
Утром на половине молодых зашлепали по голому полу босыми ногами. Приподнявшись в постели, Анфиса прислушалась, стараясь угадать, кто встал. Но напрасно: у обоих одинаково тяжелая поступь.
Появился сын, глянул в ее сторону, но она притворилась, вроде бы спит, и он пошел к выходу на цыпочках. Пожалела, что не позвала его, не усадила рядом, не приласкала… «Эх, Анфиса, дура ты и есть дура. Почему ты Джамбота мало баловала, а теперь, поди, не прижмешь к груди, вырос». В сенях загремел он умывальником. Нет, Анфиса, черствая ты, другая бы поднялась на рассвете да подлила в умывальник из чугунка, в печке ведь стоит, вода в нем теплая бывает по утрам…» Упрекнула себя да тут же возразила: «Еще чего придумала?» Вернулся сын в хату все так же тихо, натянул рубашку, сунул ноги в валенки, постоял, кто знает, о чем подумал.
— Поешь, — не удержалась мать.
— Доброе утро! Ты не спишь, маманя? — спросил вполголоса он, как бы боясь спугнуть тишину.
Устроилась в постели так, чтобы лучше видеть его.
— Да какой тут сон. Возьми там кашу, с обеда стоит в печке…
Пригладил руками густые волосы, а они снова топырком, ответил:
— Обойдусь…
Похоже, бодрился, но ее-то не проведешь. Знать, не отошел за ночь: Санька, видно, спала спиной к нему. А, может, он не простил вчерашнее? А прежде был отходчив, вскипит, ну волчонок, не подходи; пройдет минута — и смеется.
Анфисе не понравилось что-то в сыне. Стала одеваться в постели, одевшись, включила свет. В люстре светилась лампочка, как раз хватало, чтобы не натыкаться в хате.
Рядом зевнул Джамбот:
— Не добрал маленько…
Анфиса сдержанно кивнула, ждала, может, еще что скажет он, но когда тот двинулся к выходу, спросила:
— Что так? Ночь-то длинная.
Сын сделал резкие движения руками, ответил улыбаясь:
— Санька толкала в бок, выла до петухов.
— Не ври, петухи недавно пропели, а Санька дрыхла, — проговорила со скрытой надеждой на разговор.
— У нас с ней свои петухи… — воскликнул сын и, напевая, исчез за дверью в исподней рубашке.
— А-а… — запоздало протянула мать.
Выбралась в сени, плеснула в лицо водой, все еще рассуждая о снохе: «Ей-ей, дурит Санька. Ну чего не хватает бабе? В крови у нее буйство, не зря обходили парни, когда в девках была».
Вбежал со двора сын:
— Ух, прижал морозик нынче!
Причесался по-быстрому и ел наскоро, стоя у печи, с собой завернул кусок сала, краюху.
— Бывай, маманя! Понесся: утро уже.
Засосало под ложечкой, в доме неладное творится, а она не может понять что. Не ударишь же кулаком по столу, не прикрикнешь — время не такое, обидеться может сын, хлопнет дверью, и свищи в поле ветра. Бывало, дед и по столу не ударял, и голос имел спокойный, а как сядет на табуретку, бороду пригладит, и в хате тишина, мышь не поскребет. А чтобы снохи бунтовали, чего захотели творили?.. Может, она не понимает молодых? Да нет, и другие жалуются на своих.
— Погоди, — вырвалось у нее.
Не мог не заметить сын, что мать в тревоге.
— Ты что? — спросил озабоченно.
Вспылила Анфиса, не сдержалась:
— У людей по утрам из трубы дым валит, а у нас что? Дежа[9] запылилась, не помню, когда в ней Санька тесто месила, — говорила строго: пусть сноха услышит.
Уселся сын за стол, уронил на руки голову. В другой бы раз пожалела его, а сейчас не могла остановить себя:
— Мыслимо дело, внуков не народила, а хвост залупила будто чистокровная, породистая! И не дыши при ней. Ишо что?
Двинула с досады ногой по ведру, застывшему в углу: громыхнуло оно да и повалилось набок.
— Не пойму ее, — отозвался сын.
Подскочила к нему мать.
— Не в тебе ли самом причина? А? В себе покопайся… Если в доенку не подоить долго, так высохнет.
Сын поднял на нее в удивлении глаза.
— Да разве я… — проговорил виновато.
И она отошла, чувствуя, как с лица сходит жар, прислонилась к печке, повторила с осуждением в голосе:
— Разве, разве…
Откинувшись всем телом на стуле, сын посмотрел на мать: никогда она прежде в их отношения не встревала.
— Смотри, Джамбот…
Он поднялся, обнял ее за плечи, чувствуя, как мать на мгновение прижалась к нему.
— Перебродит… — успокоил он, выразительно кивая на дверь.
За ней притаилась Санька — подали голос половицы.
Анфиса не сразу отстранилась, а после того, как подумала, что не стоять же им обнявшись до вечера.
Влез Джамбот в полушубок, но не уходил, медлил, кажется что-то надумал сказать.
— Ладно, пойду…
Не решился открыться в чем-то, до другого раза оставил. Да как не оставишь, если Санька, это точно, ловит каждый шорох.
Под его шагом отозвались ступеньки, так скрипит на сильном морозе. Щенок не залаял, значит, признал Джамбота.
Оглянулась Анфиса на окна: сквозь узоры мороза пробивался слабый свет. Пора бы, однако, и Саньке, или за свиньями другие смотри? Они разве понимают, что неохота Саньке подниматься рано?
Сын ушел, не рассеяв ее тревоги, только прибавил к ней, на рану посыпал соль.
Выбралась наконец-то и Санька, буркнула что-то и — в сени, загремела пустым ведром, видно, налетела в темноте.
— У-у, зараза!
Усмехнулась Анфиса, ну и Санька, перекрестилась с утра пораньше. И чего ругаться? Протерла глаза и становись скорей на ноги. Другие в деревне встают, не лежать же весь день.
С тяжелым сердцем отправилась и она в свою столярную, все думая: «Прознают люди о нашей неразберихе — от стыда куда денешься? А Санька что? Погремит, шуму наделает и снова как бы только на свет народилась».
Никак не работалось ей, и печурку не разожгла, уселась и ни о чем не думает, будто выдуло все из головы, не идут мысли, пустота в груди, гулко, как в высохшем колодце.
За окном раздался шум мотора. Кому она понадобилась с раннего утра, да еще чтобы на машине приезжали? Зимой к ней редко идут, а весна начнется, тогда прорвет всех, только успевай поворачиваться.
Распахнулась дверь, и на пороге появился незнакомый человек: угадала в нем городского.
— Анфиса Ивановна?
Кивнула, глядит гостю навстречу.
— Здравствуйте, — сунув руку, с интересом рассматривает ее. — Та-а-к!
Подумалось Анфисе, уж не заблудился ли гость.
— Я с телевидения, товарищ Самохвалова.
Что товарищем ее назвал, поняла, а вот откуда, не разобрала, от волнения, конечно, не разобрала.
— Откуда? — не без удивления переспросила.
— Те-ле-ви-де-ния! Я репортер.
Это еще что за новость? Надо бы за парторгом послать. Вон на той неделе на МТФ пожаловали шустрые, шутками-прибаутками разговорили баб и все их хабары в газету поместили. А потом что было? Переполох!
— Снимать вас будем, покажем людям.
На пороге тут как тут комсомольский секретарь:
— Держись, тетя Анфиса.
И снова исчезла.
Голос секретаря несколько успокоил ее.
— А ну-ка, вот так, — тем временем повернул ее приезжий лицом к окну.
Заглянул в столярную Алексей, улыбается и тоже подбодрил:
— Заслужила, Ивановна.
Анфиса почувствовала себя уверенней. Только чего ради такая честь? Ни на тракторе она, ни со свиньями, ковыряется себе в столярной. И выборы в Советы прошли летом, за судью тоже голосовали, своего станичного избрали, в Москве учился.
Репортер приложил палец к своим толстым губам, наклонив голову к плечу, прицелился в Анфису — похоже станичник торгует у цыгана коня и боится обмануться. Верно, остался доволен, потому что похлопал в ладоши:
— Дорогая Анфиса Ивановна, вы должны чувствовать себя как всегда. Меня здесь нет. Нет! Понятно: нет! Вы получили срочное задание. Допустим… — схватил доску, положил на верстак, — нужен черенок для лопаты.
Усмехнулась: чудак человек, куда хватил, такую тесину да на черенок? Станет она переводить добро!
Отнесла назад в угол. Приезжему невдомек, хлопает глазами.
Там же в углу она выбрала подходящую доску.
— И этой хватит, — сказала, вернувшись к верстаку.
Скинула пальто, поплевала на ладони.
— Отлично! Приготовились!
Репортер приблизился к ней, выставив впереди себя фотоаппарат.
Долго он щелкал, Анфисе уже стала надоедать вся эта канитель. Очевидно, ее состояние угадал Алексей, подал голос.
— Потерпи, Ивановна…
— Так! Спасибо, товарищ Самохвалова.
Будто с ее плеч ноша тяжелая долой.
— Отлично! Ну кто, кто еще сделает ваш портрет лучше меня?
…— Кто? Кто, я спрашиваю? — кричал гестаповец.
Аульцы молчали, ждали, когда он перестанет угрожать да отпустит их по домам. Но гестаповец нервно ткнул дулом пистолета в грудь Джунуса, выкрикнул:
— Взять!
К старику подскочили солдаты, подхватив под руки, поволокли к машине, поставили на ноги и направили на него чуть ли не в упор автомат, хотя он и не думал бежать.
— Взять!
Гестаповец вперил взгляд в мельника.
— Взять!
Солдаты потянулись к нему, но их опередил полицай: он заслонил мельника собой, и тут же на него обрушился удар прикладом автомата. Удар в плечо был сильный, однако полицай устоял на ногах. Глядя на гестаповца исподлобья, с деланной улыбкой произнес:
— Сказать хочу…
Рядом с гестаповцем оказался староста, что-то проговорил ему вполголоса, и тот резким жестом руки отстранил солдат, готовых было разрядить в полицая автоматы.
— Говори! — велел офицер.
— Освободи всех. Всех! — потребовав полицай.
Снова люди во главе с Джунусом не спеша, с достоинством вернулись к аульцам.
— Зачем ты всех виновными считаешь? — укоризненно проговорил полицай.
Староста перевел гестаповцу его слова, и тот с интересом посмотрел на полицая.
— Вот эту женщину я задержал на улице, она мне призналась, что стреляла в ефрейтора…
Полицай вытолкнул вперед Анфису, но еще до этого у нее предательски подкосились коленки, и все же она нашла в себе силы посмотреть на него с презрением.
В толпе кто-то произнес с приглушенным гневом в голосе:
— Зачем ты это сделал?
И полицай зло, не оглядываясь, ответил:
— Так надо… А вы всех погубить хотите?
От этих слов Джунус пригнулся.
Анфиса стояла на виду у людей, и как ей ни было трудно, а старалась держаться прямо.
Горький ком застрял в горле, надо бы слово сказать, да воздуха ей не хватает. А мост как же?
Силы покинули ее, и она, чувствуя, что теряет сознание, в последний миг нашла взглядом Джунуса; старик сделал ей знак: «Держись!»
…Репортер подвез ее на машине, и не успела даже проститься с ним, а не то чтобы пригласить в дом, как он уехал. Ну, что теперь скажет она людям?
Станичники дымили, устроившись на скамейке у ее дома.
С чего же все началось? Нашел Анфису орден, и ее вызвали в район. До сих пор в жизни Анфисы Самохваловой все шло тихо, без всплесков… Выходит, все дело в ордене? А то чего бы пожаловал к ней фотограф? Война… Ну, это ты зря, Анфиса, лучше взгляни на дело спокойней, не горячись. Взять хотя бы Саньку. Что она, на войне была? Нет. А попала на трибуну, на всю область известность приобрела, уважение ей оказали, стулья-кровати выделили… Санька… А, может, когда на трибуну взошла, в ней замкнуло что-то? Ладно, иди, люди тебя ждут, не ко времени вдруг про Саньку вспомнила.
Ей навстречу раздались голоса.
— Чего это он? — недоуменно спросил Лука.
— Как с цепи сорвался! — пояснил кто-то.
— И то верно! — согласились с ним.
На скамейке потеснились, и Анфиса села, грудью уперлась в костыли, снова приподнялась, подоткнула под себя полы кожаного, на меху, пальто.
— В таком деле надо бы тебе, Молчунья, с другого конца начинать, — произнес мечтательно Алексей.
Все уставились на него.
— Раскочегарить следовало хорошенько гостя, а ты, Молчунья, на сухую проехаться захотела. Известное дело, сухая корка горло дерет.
Раздался смех, а Анфисе не до веселья, уйти бы в хату, да как оставишь станичников?
Лука закурил, степенно откашлялся.
— Вот…
Это у него привычка такая была: покашляет в кулак, чтобы люди приутихли, обратили, значит, на него внимание, послушайте, мол, вам же собрался кое-что важное сообщить.
— Давно это было… Дежурил я в сельсовете. Звонят. Беру, значит, трубку, приладил, как положено, к уху, сказал: «Слушаю». А из трубки раздается: «Передайте доярке Авдотье, что к ней приедет корреспондент». Ну, я бодро отвечаю: «Будет исполнено». Бегу на ферму, нахожу Авдотью и все, как велели, передал. Ох, и всполошилась баба, будто в курятник лиса попала.
— У нас в станице сроду не было Авдотьи, — подал кто-то голос.
— И верно.
— Врешь, Лука!
Воспользовавшись этим, Анфиса ушла к себе, во дворе ее встретил щенок, скулит, то вперед забежит, то крутнется вокруг ноги, не дает идти.
В комнате полыхала всеми лампами люстра, видно, сын со снохой ждали приезжего. Иначе бы чего это? На одном конце стола восседала нарядная Санька, а на другом, как положено мужчине в доме, Джамбот. И тоже праздничный.
Правда, одежда на нем обычная, а лицо вот выдавало его настроение. До того стало тоскливо Анфисе, что не совладала с нервами, заплакала.
— Обидел кто? — всполошился не на шутку сын.
А тут еще влетела Фатима с развеселым криком:
— Кина не будет, баста!
А сама смеется, подлая, подбежала к Саньке.
— Снимай!
И долой с ее шеи бусы.
— Ах ты… — Анфиса замахнулась на соседку костылем. — Пошла отсюдова!
Фатима, прижимая к груди бусы, попятилась к двери.
Джамбот обхватил мать за опущенные плечи:
— Ты что?
Когда такое было, чтобы она вот так-то? Да не было никогда. Усадил ее заботливо на стул, сам все еще в немалой растерянности.
— А ну, выкладывай, — наконец потребовал.
И Анфиса, утерев глаза кулаками, — это тоже было ново для сына — послушно сказала, что репортер уехал. Санька, до того сидевшая, как истукан, заорала:
— А мы, дураки, ждем!
И убежала к себе, хлопнув дверью, а Джамбот махнул рукой.
— Да пошел он!.. Подумаешь! А ты у меня что надо, маманя!
Сын ткнулся лбом ей в плечо, и она свободной рукой взъерошила его черные густые волосы.
— Родной мой! — только и смогла прошептать, чувствуя, что снова расплачется. Пересилив себя, сказала: — Еще приедет…
Выбралась на улицу, вслед за ней сын. Станичники все еще курили, толковали о своем, кажется, не существовало для них ничего, кроме станицы, в которой живут, земли, которую пашут.
— Нет, ты мне скажи, Лука, чего это наш председатель стал строить из себя смирненького?
— С каких это пор, Алексей, я к нему в родственники записался, что ты у меня допытываешься?
— Да как же… В ревизионной комиссии, Лука, состоишь, вот с какого боку я к тебе!
— Сказанул, как в лужу чихнул. Ты, Алексей, свиную проблему с ним решаешь.
— Пошел бы ты вместе с ним в…
— Дурень, послал бы лучше в другое место… к Фатимке, польза, глядишь, была бы.
Освободили на скамейке место для Анфисы, но она осталась стоять.
— А какую тебе пользу надо? — спросил с надеждой Алексей.
Не догадался, что Лука бросил ему крючок с наживкой, и попался, клюнул быстро.
— Известное наше дело… — многозначительно проговорил Лука.
И скорей Алексей шапку с головы:
— Подай, Христа ради…
Сел Лука, закурил.
— Погоди ты… Помните, как я ходил с протянутой рукой по станице? — произнес задумчиво Лука. Корм для скотины собирал… Ох, и времечко было! Доярки с веревками, я с веревкой… Как утро, поднимаем коровенку за хвост, привязываем. На ноги поставим, а ей стоять не хочется, ей бы соломки. А нет, и негде брать.
Алексей попытался прервать:
— Чего вспоминать недоброе?
Но Лука, весь во власти воспоминаний, продолжал:
— Силос выпросил в совхозе, в ноги упал директору, дал… Воз целый капустных листьев. Ну… Богатство же. Привезли мы, накормили бедненьких, а они все за ночь и полегли, перебрали, оттого утром их поднять никак невозможно… Спасибо, уже в поле зелень появилась, все-таки надежда. И по над речкой зазеленело, смотришь — там вот травка, там… Фактически ее нет, только усики показала, но надежда превеликая… Пошел я в контору, а там уполномоченный из района. Я про корм говорю, на председателя наседаю, а уполномоченный на меня прет: «Ну, знаешь, как ты становился заведующим над коровами, так и расхлебывайся, что ты пришел к нам. Видите ли, он трудностей испугался. Иди и работай, а за коров ты ответишь головой».
Выговорился Лука, как раз и цигарку докурил, разжал пальцы, и окурок упал под ноги.
— Пережили, упаси бог…
Заговорили станичники, один другого не слушая:
— Трудодень был от этого… Как его?
— Ну, от молока.
— Смех один!
— Надаивать-то ни хрена не надаивали, кот наплакал, а трудодень аккуратненько в журнальчик записывали…
— И зачем такая комедия?
— Скажем, вот мне писали полтора трудодня как пастуху. А что я на этот трудодень получал?
— Ушки от полушки.
— Во, брат… Оттого и отходники были в каждом хозяйстве…
— Ишь ты, соплю-то распустили! Свое же хаете, дурни! «Отходники…» — возмутилась Анфиса.
Ей возразили:
— Чего ты наступаешь?
— Рассуждаем…
— Кто же осудит свое?
— Да найдутся.
— Ясное дело, семья не без урода.
Лука согласился:
— Уезжают, верно. А что им делать? Вот ему, и мне, да всем в станице, сами видите, скучно. Ну, ладно, мы старики, а они молодежь. Вот какой у нас клуб? А у людей дворцы всякие, по телевизору показывают каждый вечер. То-то и оно…
Не выдержал Джамбот:
— Мне нужно что? Работу по моей, значит, потребности, по уму. Ну и отдохнуть соответственно. Самодеятельность, музыка, понимаешь, всякая нужна.
Лука протянул перед собой руку:
— Погоди, погоди, вот отстроят дом городской и за Дворец возьмутся.
Его перебили:
— Один-то на всех дом?!
— А как будем с бахчой?
— Да на что она тебе? В лавке все будет…
— А если мне требуется сию минуту, ночью да чтобы на огурчике роса держалась, и что, в лавку бежать?
— О чем гуторят? Мне бы такую хату, чтобы там было все… и скотину чтобы содержать, и грядочки свои.
— Верно.
— Погодите, очередь до станицы не дошла, в городе пока настроят…
Лука повернулся к Джамботу:
— Ты думаешь, мне в твои годы что?.. У нас лошадь была, мать где-то наймется и скажет: «Лука, гони, паши». И Лука поехал, отпахал все. Ну, а в воскресенье пойти надо, сходить, ну, куда-нибудь, ну, на улицу, примером, подышать все-таки, повеселиться. Просишь: «Мам, дай пятачок на семечки». Не дает: «Ой, сынок, я уже деньги все израсходовала, их нет». А я знаю, есть, но она мне не даст. Почему? Колесо изломается — надо будет купить, дуга сломается… А сейчас что? Достаток! Это и говорить не надо.
Разгорячились станичники:
— Верно!
— И все равно бегут.
— Молодежь коров что ли будет держать? Траву косить? Извини-подвинься.
— А я вот тракторист, мне пахать, а когда же косить?
— Вечером!
— Сказанул! За целый день оглохнешь на тракторе и скорей на боковую, вот что я скажу. Тут скоро баба сбежит…
— Коров, коров… А кто даст косить на вольнице?[10]
— А почему на вольнице?
— Во загнул куда!
— Так он известный жадюга, на всю Осетию ославился.
— И нечего молодежь ругать, — снова подкинул Лука. — Уходит молодежь… А почему? В городе он отработал восемь часов. Все! Кончил, скажем, смену, и удочки на плечо, скорей на реку. А у него или мотоцикл, или машина… Сидит себе и удит.
Перекинулся разговор:
— Прежде судак был в реке. Забросишь ванду[11] и — пожалуйста.
— А нынче и сетью не возьмешь, пусто.
— Оттого, что банок[12] обмелел.
— В каждом дворе вешаль — сети сушили, думали, не переведется рыба. Жадные, вот что, были…
— О, вспомнил что?
— Вот бы молодежь и взялась за рыбу-то.
Лука махнул рукой:
— Да никогда! Перевелись казаки… Мы трудились день и ночь, мы колхозы строили им, а они ничего не хотят. Нет, я в город не поеду помирать, всю жизнь я на земле, дело у меня привычное. Какой мне город нужен? У меня сад, огород, овца. А приеду в город, что мне делать? Сидеть?
Анфиса сказала с нажимом:
— Лука, ты что-то стал говорливый. А сыновья твои где? Бежали! Хлеб родить обязаны, понял, землицу оберегать… Ничего, побегут твои назад и скоро!
Пригвоздила соседа, и все умолкли, ждали, что на это ответит Лука, но он нисколько не впал в смущение.
— Уехали, верно, — согласился. — Им тоже ничего не жалко. И дом им мой не нужен. Им в городе квартиры дали. На кой им… этот дом? У них в городе вода, газ, тепло… Вот куда тянет человека.
Станичники, позабыв, что он возразил самому себе, поддержали:
— И на что молодому корова в городе? Он сам работает, жена работает, дети в школе, какие поменьше — в яслях.
Лука встал, прошелся взад-вперед:
— Ты вот о ребятишках… А почему сейчас не рожают помногу? Ясное дело. Раньше-то с ребятней старики сидели, а сейчас со стариками не хотят жить. То-то. Мы, бывало, с женой ребятишек сделаем, а бабка с дедом сидят с ними, они им и каши варят, и все…
Разговор — словно сухие поленья вспыхнули в жаркой печке.
— Молодежь грамотная стала, не хочет навоз возить аль там силос раздавать.
— Вот они и идут в город.
— Не идут, а бегут.
— И верно, бегут. А зима вот сейчас, что им делать?
В станицу со стороны города въехала «Волга» и направилась к дому Самохваловых. Станичники умолкли, ждут машину, им не надо гадать, кто «сидит в ней.
Приоткрылась передняя дверца; за рулем сам председатель, не вылезая, проговорил, будто бросил камень в реку:
— На амбар бы всем завтра выйти. Материал привезли.
Никто не откликнулся, и тогда председатель оставил машину. Не успел он на землю стать, а уж станичники снова за свой прерванный разговор.
— Оно вроде польза получилась, что МТС сократили, в одни руки все отдали, а если посмотреть с другого боку… При МТС друг друга контролировали, горло бы перегрызли, если что не так, конечно, за дело. А нынче кто контроль? Совесть одна. А у всех ли совесть крестьянская? То-то…
Высказавшись, Лука положил ногу на ногу, смотрит сквозь председателя, а тот чуть ли не в глаза ему лезет, потому что заводила в станице он.
— У нас в позапрошлый год новый трактор по винтику разобрали на запчасти? Разобрали или нет? — заговорил Джамбот. — А у другого председателя этих запчастей навалом, шустрый, выходит, он, доставала. И третий такой… А государство не может всех снабдить, одних шустрых вон сколько развелось. По-хозяйски ли такое?
Матери было приятно слышать его рассуждение: неторопливое, с болью в голосе.
— У хозяина все с расчетом, а у нас хоть и по науке, но без расчета, — заключил он.
Председатель попросил закурить. Анфиса поняла, что это он с умыслом: у самого не выводились сигареты, желает прервать разговор станичников.
— А ты, председатель, достань свой гаманец, — не скрыв неприязни, посоветовал Лука.
Анфиса осудила соседа: зачем так-то с человеком?
Кто-то добавил не без усмешки:
— Так он же большедушник[13], вот и просит.
Лука, всем своим видом показывая, что вышел из разговора, поднялся и, закинув руки за спину, направился в сторону магазина.
— Ты куда? — окликнул его Алексей.
— Закудыкал… Фатима закрывать сейчас будет.
— Ты на всех? — не без надежды спросил все тот же Алексей, хотя знал, какой последует ответ.
— На всех у председателя, а у меня на себя.
Станичники один за другим потянулись в ту же сторону, и у калитки остались Самохваловы да председатель.
— Не под руку попал станичникам, — нарушил молчание Джамбот.
— Да, Луку надо было гнать… И чего взъелся? — возмутился председатель.
Джамбот вытянул из кармана шерстяные перчатки:
— Зачем ты так?
— Беркатиха[14] он!
— И это вот ты зря, председатель, по настроению наговариваешь на Луку.
И не дожидаясь, что ему ответят, поспешил к магазину, но тут же вернулся, спросил:
— Нам за кукурузу обещанное не забыл?
Председатель уселся в машину, ответил неопределенно:
— Помню…
Не ускользнуло его настроение от Джамбота.
— Смотри, в другом месте потеряешь.
И тут вспылил председатель:
— Ты что, взялся сдельно долбить об одном и том же? Все мне угрожают! С кулаками! А ты, елки-палки, сядь на мое место, и я погляжу на тебя.
Всунул Джамбот руки в перчатки, с расстановкой не то спросил, не то упрекнул:
— Зачем шел в начальство?
Председатель включил мотор, хлопнул дверцей с силой и уехал.
Посмотрела ему вслед Анфиса, сказала неодобрительно:
— Без году неделя как избрали, а уже научился гокать дверью.
Только теперь сын оглянулся на мать, задумчиво проговорил:
— Я сейчас, маманя.
И понесся к правлению колхоза.
Она скорей на костыли и за ним. А в это время станичники высыпали из магазина, пришлось ей остановиться на полпути, не пройдешь же мимо, если окликнули.
— Ты уж, Молчунья, извини, что покинули тебя, — произнес Лука не оправдываясь.
— А все этот… брухачий[15] бык, — сказал Алексей.
— Ох, Алексей! — предостерег кто-то. — Подбирается он к тебе.
Направились гурьбой в пекарню, здесь словно их ждали: тут же пекарь положил перед ними на стол хлеб — только что из печи. Усевшись вокруг стола тесно, они вдыхали глубоко, подольше задерживая в себе запах свежего печеного хлеба. Потом Лука выставил на стол бутылку.
— Разлей, — попросил Анфису.
И она не заставила себя упрашивать. А тревога за сына росла. Положила в рот корочку, пожевала. Идти ли ей в правление? Пойти — Джамбот обидится: не маленький, чтобы тащиться за ним — или подождать его у калитки? Оставила станичников и к своему дому, уселась на скамейку. Сидела, пока не кольнуло в сердце — сына долго нет. И сразу же изморозь прошла по спине.
Станичники в сумерках расползались по станице, а Анфиса все сидела в одной позе, упершись грудью в костыли. А может, Джамбот уже в хате? А почему тогда он ее не зовет? И от того взяла обида: умри Анфисия Самохвалова на улице — и не спохватятся, пролежит до утра, окоченеет, так что и в гроб не уложить. Выходит, пользы от нее никому, а только в тягость она. Ну, положим, еще не в тягость людям. Эх, Анфиса, дурья твоя голова, чего ты сдерживала в молодости свою любовь, народила бы ребятишек, они бы теперь за тобой и ухаживали по очереди, а то вся жизнь для одного Джамбота…
…По выжженной, искореженной земле возвращалась с войны Анфиса в свою станицу, от самого большака тащилась.
Шею оттянул вещмешок. Старшина позаботился: «Бери, бери… Пока это земля придет в себя, оживет. А может и родить не скоро будет».
Передохнуть бы малость, того и гляди сердце выскочит из груди, но ведь до пригорка — оттуда станица как на ладони — еще не добралась, шагов сто осталось, а то и меньше.
Приостановилась, но тут же рванулась вперед: станица-то рядом! Ох, и напьется из речки. Всюду вода как вода, не слыхала, чтобы люди жаловались, всякая попадалась: и студеная, и тяжелая, но, одним словом, не своя.
Откуда только взялись у нее силы на последние шаги, сделала их легко, без усилий, будто взлетела над землею. Глянула и не признала своей станицы. Может, заблудилась? Так вот она, большак позади. Куда же тогда подевался лес? Лес же подходил к самой околице, а теперь на том месте земля чернее черного.
Пристальней всмотрелась перед собой: да нет, это ее станица, вон кустарник, девчонками раздевались в нем и — в воду.
Осторожно ступает Анфиса, кажется, боится причинить земле боль.
Вошла в станицу и повалилась наземь.
…Всю ночь она металась в жару, а склонившись над нею, ревом ревела мать. Утром в хату притащились бабы, а с ними старик, откуда-то приблудившийся. Потом говорили, что приготовились ее хоронить, но спасибо ему, знал толк в травах. Через недельку поднялась и отправилась в чужое село, нашла женщину, у которой оставила мальчонку, низко ей в ноги поклонилась. Дома одной матери призналась насчет мальчонки, а людям оказала: «Сын!»
Однажды, сама не знает почему, ушла к речке. Трава высокая, густая, шагнула в нее — от боли все померкло.
Распорола раненную на фронте ногу…
Год провалялась Анфиса в больницах.
Вернулась в станицу — не сразу узнали люди в одноногой женщине Анфису, — нашла хату заколоченной, мать не дождалась, умерла, мальчонку поместили в детдом, съездила за ним, взяла, а когда подрос, устроила учиться в ФЗУ, ездила к нему в город, и он приезжал на каникулы.
Запомнился ей один его приезд.
…Хлопнула калитка, и Анфиса, упершись рукой в угол стола, оторвалась от табуретки, посмотрела в окно. Кто идет? Но вошедший уже успел пересечь двор. По тому, как вошел в сени, хозяйка догадалась: Джамбот, и почувствовала в себе силы, радость.
Наклонившись, протянула руку к костылям, пожалела, что не на протезе, и когда сын появился на пороге, она уже посредине комнаты стояла.
— Мама, здравствуй!
Взглянула на него, чувствует, как от лица отливает кровь, вся от радости сжалась: вот сейчас он обнимет.
Ее всегда неотступно мучила мысль, что придет время, и он спросит об отце. А как она объяснит? Скажет, что дала ему жизнь. Разве этого мало? К чему допытываться…
Положил он ей на плечи руки, заглянул в лицо, и она успокоилась.
Стояли молча, потом он достал из сумки цветастый платок, накинул ей на плечи:
— С первой получки тебе…
— Подарочек-то какой!
Теплое чувство родилось в «ей и тут же погасло, подумала: «Ох, сердце вещает, быть сегодня неприятному разговору». Вот и дождалась объяснения, знала всю жизнь, что будет этот день, и все же испугалась.
Не обмануло ее предчувствие, он впервые по-взрослому заговорил:
— В комсомол меня принимали, много хороших слов услышал я о себе. Об отце спросили, о тебе…
Она прошла к столу, села на табуретку. Не пожелала, чтобы он прикоснулся к прошлому и поэтому сказала жестко:
— Ясно. Значит интересовались?
Сын вскинул голову, не успел ничего ответить.
— Погиб в войну твой отец! — сурово отрезала она.
Вспомнила Анфиса, как уставала от бабьих жалоб: «Уйми своего, до чего он у тебя алошный». А он и впрямь озорной, неугомонный, сладу с ним не было, обиду никому не прощал, не умел, чуть что, сразу в ход пускал кулаки, но ему доставалось тоже здорово.
…Джамбот устроился на подоконнике, спросил:
— Все говорят, что не похож на станичников, нос горбатый… Да и сам вижу.
Не лез Джамбот в душу, спросил, может быть, в первый и последний раз.
…Разведчики на прощанье жали ей руку, а лейтенант поцеловал в щеку, и она счастливо засмеялась.
— Завтра в полночь будем ждать тебя здесь. Ни пуха ни пера, — пожелал лейтенант, мягко положив ей на плечо руку.
— Скажи «К черту», — велел старшина.
Она засмеялась — опять он шутит — и без оглядки пошла вдоль опушки. Но в какой-то момент не выдержала, оглянулась, и на том месте, где только что стояли разведчики, уже никого не было. Первое чувство было вернуться, и уже сделала шаг, но тут почудился голос лейтенанта: «Мост… Мост, будь он проклят!» Она пошла вперед смело, будто возвращалась в родную станицу. Иногда сердце неожиданно застучит сильно-сильно, и она остановится, посмотрит вокруг себя, начинает вылавливать звуки в тишине и снова идет. Страх нет-нет да появляется, тогда звучит в ушах голос лейтенанта: «Мост… Мост, будь он проклят…»
Ей стало неожиданно жарко, и она, отдуваясь, сорвала с головы теплую вязаную шапочку, стащила с шеи старый шерстяной платок — ее экипировкой руководил сам лейтенант, — но этого показалось мало, и она поспешно расстегнула пальто. Грудь обдало холодом, и только тогда Анфиса задышала глубоко.
Наконец лес оборвался. Анфиса остановилась, в ее памяти всплыло предупреждение лейтенанта: «Как только выйдешь лесом к реке, осмотрись и иди вправо, а речка у тебя, значит, останется слева». Вспомнила, что больше всего в детстве страшилась неожиданности.
Впереди, наконец, показалось село, а за ним мост. Но, чтобы выйти к нему, нужно пройти через все село. Прибавила шаг. Напутствуя ее, лейтенант говорил, что немцы ночью в село не заходят, так что можно будет смело постучать в любой дом и попросить ночлег. «Тебя война застала под Ростовом, и ты подалась к себе в станицу, но в дороге заболела желтухой, приютили добрые люди, выздоровела, и теперь скорей бы попасть домой. Стараешься идти только ночью, однажды днем двое мужчин хотели над тобой надругаться, чудом спаслась от них, после этого боишься людей…»
Она уже представила себе, как все будет рассказывать, а хозяева станут жалеть ее, но мысли прервал плач. Вначале Анфиса даже подумала, уж не ослышалась ли. Остановилась. Да нет, плакал ребенок. Но в какой стороне? Не все ли равно, ей нужно в село. Пригляделась. На обочине стояла тележка, рядом с тележкой лежала навзничь женщина, подле нее плакал ребенок. Не задумываясь, Анфиса ринулась туда, подхватила ребенка с земли, прижала к себе, шепчет: «Рыбонька, тихо, не плачь…» И ребенок умолк. Что же ей делать с ними? И тут голос лейтенанта раздался словно над ухом, она даже оглянулась: «Мост, будь он проклят, мост, Анфиса… Пробивайся к нему, умереть ты не имеешь права, мы будем ждать тебя здесь, на этом месте».
Слезы обжигали лицо. Человек же умирает, уйти-то как? Ребенка оставишь — погибнет…
Нет, надо спешить, у нее боевое задание. Вернулась, положила рядом с женщиной ребенка и сделала несколько шагов к селу, но ей в спину ударил плач.
И снова в ушах голос лейтенанта: «Мост, будь он проклят, мост…»
Опустилась на корточки, спрятала лицо в колени и навзрыд заплакала.
А ребенок звал ее.
«О господи», — совсем по-бабьи произнесла вслух и уже без суеты взяла на руки ребенка и, больше не оглядываясь, пошла быстрым шагом.
Она оставила аробную дорогу и смело двинулась к крайнему дому: у нее ребенок, как можно отказать в ночлеге матери.
Мысль о том, что она мать, была настолько неожиданной, что Анфиса возликовала: «Мать! Я мать, добираюсь домой…»
Ее встретил лай собак… На стук в калитку кто-то вышел из дома, постоял на крыльце и, убедившись, что стучат именно к ним, вскоре громыхнул засовом. Хозяин оказался стариком — может поэтому Анфиса сразу прониклась к нему доверием. Он молча пропустил женщину во двор, прежде чем самому войти, осмотрел улицу: есть ли кто живой?
…Джамбот, сидя на подоконнике, произнес:
— С чем мне идти в жизнь? Не с пустой же котомкой. Я должен знать о себе все!
Он встал, взял кружку, зачерпнул из ведра холодного кислого молока, разведенного водой, и выпил залпом.
— Почему ты молчишь? Я стал кое-что понимать и нет-нет да думаю…
Скрестив руки на груди, Анфиса рассеянно посмотрела на него. Поведать ему все? Сказать как на духу?
…Мальчик плакал, и она ласково нашептывала ему, а тем временем думала, как поступить: не может же она идти к мосту с мальчиком, рисковать им. А если ее схватят? Будут пытать? Нет, нет, ребенок чужой…
— Дедуся, а как мне к мосту пройти? — неожиданно с надеждой спросила хозяина.
Он стоял посреди комнаты, засучивая рукава черкески, скосил на нее взгляд.
— Там немцы.
— Знаю…
…Джамбот замер у нее за спиной, но вот он полуобнял мать и, наверное, почувствовал, как напряглась Анфиса, не мог не почувствовать.
— А может, я не твой сын?
Она уже хотела сказать правду, но в последнюю минуту подумала, что такая правда погубит его.
…— Мне надо будет через мост, я хочу посмотреть… — неожиданно призналась она старику.
Тот взял у нее ребенка, перенес на кровать и оттуда посмотрел изучающе.
— Помогите мне, очень прошу, — умоляюще произнесла Анфиса.
Старик покачал головой.
— Джунус пойдет на смерть, пусть только этого пожелает гостья, а помочь ей… Прости, я бессилен.
Мелькнула дерзкая мысль:
— Можно я оставлю до вечера своего ребенка?
Старик отозвался:
— Оставляй, все равно ты ему не мать.
…Анфису ударом в спину втолкнули в комнату, и не успела опомниться, как оказалась перед полицаем: он стоял у окна, заложив руки за спину.
Ох, до чего глупо попалась им в руки. Ну, послушайся она Джунуса, и сейчас бы сидела с разведчиками. Виновата, ох, виновата перед лейтенантом, а, может, и перед всей Красной Армией. Зачем она взяла ребенка? Ну а как же? Тогда бы он погиб. Взяла, хорошо сделала, дите же.
Посмотрела на полицая. Неужто и у врагов есть голубоглазые?
— Возьми ребенка и расстреляй! — велел полицай мельнику.
Не сразу дошли до ее сознания эти слова, поэтому она стояла молча.
Полицай улыбнулся, и у нее на сердце стало легко, прижала к себе мальчонку. «Он не тронет, отпустит нас».
— Значит, ты мать ребенка?
Кивнула.
Неожиданный удар, и мальчик выпал из ее рук.
Беззвучно скользнула она на пол, склонившись, подобно квочке, слезно причитала:
— Рыбонька моя, прости, ну, прости меня.
И мальчик смолк: она поднялась с ним, посмотрела на полицая, с твердостью в голосе произнесла:
— Не отдам!
Но тот что-то сказал мельнику.
Ну, держись, Анфиса, пришел твой конец. Верно говорил старшина: «Осмотрись, не поспеши». И опять не послушалась. Дура, дура и все тут. Джунус же рассказал о мосте, просил ее переждать, человека надежного обещал найти.
Теперь уже полицай ударил по лицу, но к этому Анфиса была готова и не вскрикнула, только краешком глаза увидела, как он подкрался сзади, спиной почувствовала занесенную руку. Успела крепче обхватить ребенка, пальцы рук переплелись. Нет, ей ничего не страшно, пусть бьют, устанут же когда-нибудь.
Новый удар пришелся по затылку, и она захлебнулась: кровь залила рот. Сплюнула на пол…
— Врешь! Сын не твой! — орал полицай. — Ты разведчица!
Анфиса потеряла сознание.
…Она пришла в себя оттого, что кто-то ткнул ее в плечо: открыла глаза и, не поняв, где она, вскрикнула:
«Мама!»
Вместе с криком к ней вернулась память: ее же над пропастью расстреляли. Значит, в ней еще бьется жизнь, и она успеет вспомнить лицо полицая. А почему Мишка никогда не являлся к ней во сне? Может, в нее не стреляли? Она же оглянулась назад, а уж потом отчетливо услышала выстрел. Нет, все это показалось ей в страхе… Никто в нее не стрелял, ни в какую разведку она не ходила, сейчас войдет мать и скажет: «Пора корову гнать в стадо».
Кто-то приблизился:
«Не бойся, это я», — произнесли у изголовья, и она открыла глаза: на нее смотрел Джунус.
«Мальчик…» — прошептали ее губы.
Старик ушел — ей показалось, что его не было вечность — и вернулся с мальчиком.
Она заставила себя подняться и, как только встала на ноги, перед ее мысленным взором встал полицай. С той минуты она неотступно думала о нем.
Пока Анфиса рассказывала о случившемся, Джунус сидел, опустив низко голову, и она не видела его лица.
— Да пойми! — убеждала его все настойчивей, — негодяй он. Ах, какой подлец! Бил, ох, как бил! Нет, никогда не забуду, как полицай… Уничтожить, казнить!
Анфиса умолкла надолго. Сидела молча, пока, наконец, старик, словно пробудившись от сна, не кивнул согласно головой, пригладил седую бороду, произнес:
— Старый я, чтобы убивать человека… Моим рукам не удержать оружие, тяжелым оно стало для них. Но полицая…
Будь в ту минуту Анфиса способна прислушаться к голосу Джунуса, тогда бы уловила в нем гнев. Вот почему она перебила его, горячась:
— Я не тебя прошу! Надо мной он издевался! А если бы они так с дочерью твоей, а? — безжалостно хлестнула старика.
— Молчи!
Через минуту он, привстав, проговорил:
— Прости…
Поднялась Анфиса, а старик продолжал тяжелым голосом:
— Когда это раньше было, чтобы женщина взяла оружие в руки?
Анфиса быстро подошла к нему, присев на корточки, заглянула в глаза снизу вверх.
— Ты же мне говорил, что горцы мужественны, честны. Проведи меня к нему. Ну что ты медлишь, Джунус. Или он твой брат?
Оторвал Джунус от колен руки, подержал их на весу ладонями вверх, как бы просил всем своим видом: «Прости, если что не так!»
— Нет, не брат он мне… Пусть волк ему будет братом… Аул моих отцов совсем рядом отсюда, в Балкарии, протяни к нему руку и достанешь. Утром выйдешь, а в полдень уже тебя посадят на самое почетное для гостя место. В ясное утро я вижу отсюда могучее дерево: это орех, мой отец посадил его, когда в доме родился сын… Всего одно дерево. Правду люди говорят, что проклят тот, кто один. Но у меня был названый брат, Конай. Никто из взрослых не знал, что мы еще детьми поклялись в верности друг другу. Красивый, гордый, на свете второго такого не встречал за долгую жизнь. Ну, орел в полете! Не знал, куда силы девать. И он все же нашел свою тропу, она привела его к большевикам. А это случилось так… Встретился Конаю осетин. На расстрел вели его белые, а Конай сумел отбить у них осетина, на глазах у всех увел в горы, в пещере укрыл, а потом под носом у белых переправил в Дигорию[16]. О чем они говорили — не знаю, только однажды Конай открыл мне, что уходит к керменистам[17]. Меня он не уговаривал, ни о чем не просил… Но разве я мог не пойти за братом? Мать Коная собрала его в дорогу без слез, а Чонай — отец Коная — сказал мне: «Пусть твое имя покроется позором, если ты подведешь своего брата, если ты явишься и аул без брата, если ты оставишь тело брата на чужбине».
На нихасе[18], в присутствии старших аула, я поклялся быть Конаю братом. Не уберег я брата: во Владикавказе Конай попал в руки белых…
Всю жизнь молю аллаха, но он не прощает меня за то, что я не был в тот момент рядом с Конаем. Не мог я вернуться в наш аул с позором. А как бы я посмотрел Чонаю в глаза, какие сказал бы ему слова? Не в оправдание, нет… Остался я с тех пор в Осетии. Судьба!
Долго после этих слов сидел он молча, пока наконец не спросил:
— Ты готова?
Она ждала этой минуты и все же не сразу нашлась: кивнув, пристально посмотрела на него, все еще не верилось, что Джунус решился.
В темноте Анфиса ничего не различала вокруг, даже тропу под ногами, все слилось. Пройдут и остановятся, слушают тишину. Но вот Джунус взял ее за руку, увлек за собой, и Анфиса сердцем поняла: уже. Перелезли через плетень, и рядом заскулила собака. Анфиса вздрогнула от неожиданности. У входа в дом притаились. Потянул Джунус на себя дверь — на запоре. Тихо постучал. Через минуту раздался голос:
— Кто?
Вздрогнула: он, его, полицая, голос.
— Это я, отец твоей жены, или ты не узнал меня?
— Ты один?
Она мысленно в какой уже раз целилась ему в лицо.
— А с кем мне еще быть? В гости теперь не ходят.
— Ты что-то стал разговорчивый, Джунус.
Приоткрылась дверь… Еще шире.
— Входи!
Раньше, чем она нажала на курок, — раздался выстрел.
Джунус схватил Анфису за руку… Словно в бреду, натыкаясь на кустарники, деревья, бежала к лесу и не слышала ни отчаянного лая собак, ни голосов, пришла в себя, когда повалилась на мерзлую землю: «Джунус опередил меня… Дура, дура, промедлила».
…Неожиданно чей-то голос оборвал ее воспоминания, она прислушалась к разговору. Лука там с кем-то.
Видишь, как теперь повернулось дело? Председатель сообразил, что к чему, и прошлое вспомнил Луке — у него не заржавеет, за пазухой носит долго — гляди, и еще что-нибудь припомнит, у него все по полочкам разложено. Но Лука же не дурак, понимать должен. Да как не понимает, все как есть понимает. Взять хотя бы Джамбота: с головой, рассудительный, не ляпнет что не надо, все у него к месту, и то побежал за председателем в правление, похоже, поколотить собрался. Ну, руку-то не поднимет, ясно, не славился род Самохваловых драчунами, разве что в старину, когда перебирали чихиря… У Самохваловых, конечно, не было, а в роду Джамбота?.. Лука-то прожил жизнь немалую и теперь на все смотрит со своей точки. Вон Санька, девчонка, и то, пока на трибуну не взошла, жила как все в станице, а посмотрела на людей сверху вниз, и показалось ей, будто крылья выросли.
Оторвалась от скамьи Анфиса и ушла в хату. Переступила порог, и сразу же ее окутала тишина. Тихо, как в лесу перед бурей.
Долго сидела в одиночестве. Но вот вздохнула горестно, разделась да и влезла под зябкое одеяло. Уже сквозь сон на половине молодых услышала голоса. Раньше не прислушивалась — мало ли о чем шепчутся, — а в этот раз невольно напрягла слух.
— Нет такого права у председателя, чтобы самолично землю у передовика отнять. Обещал машину тебе…
— Всему звену обещал, — перебил муж.
— Нет, тебе лично!
— А я сказал, что уговор был каждому по машине, — настаивал он, — потому как на четверых приняли сто сорок три гектара.
Ну чего допытывается баба? Не видит, что муж не в своем настроении? А почему председатель поступает так-то с ребятами? По сто центнеров собрали, а уважения к ним никакого. Выходит, врал, когда говорил: «Звено Джамбота Самохвалова — наша слава и надежда».
— Да если бы твои ребята не всяк себе, не тянул бы он шарманку, а кабы заедино… — проговорила Санька.
— Умолкни.
— А тогда чего душу выворачиваешь?
— А то. Не в машине жизнь… Участок мой, не отдам!
Присела Анфиса в постели. Верно. Неужто председатель может передать участок? Не посмеет, закона такого нет, в этом Санька права. При всем народе заявлял: «Спасибо, Самохвалов, что на рекорд идешь. Проценты само собой заплачу за урожай, если будет, конечно, сверх задания. Ну, а «Жигули»… от себя обещаю. Это и говорить не надо: твердо получите».
— Жалуйся, — посоветовала Санька. — Гони завтра в город.
— Еще что! — возразил муж.
Улеглась Анфиса. Опять Санька за свое, вот настырная.
— Ну и вахлак ты, посмотрю на тебя.
— Может быть…
— А хочешь, я ему…
— Помолчи, спать охота.
Машину… Да мало их бьется, и деньги в реку. Дом бы лучше кирпичный поставил, обещал же. Анфиса вздохнула.
— К прокурору пойду, — талдонила свое сноха.
— Плевал он на твоего прокурора, Санюша моя.
— Да я бы его…
Анфиса спустила ногу с кровати, и в этот момент в окна требовательно постучали. Кого еще принесло? Подождала Анфиса в постели, может, обойдется. Да нет, стучат:
— Эй, Санька, выгляни, где ты?
Ну и сноха свалилась на голову, и в могиле не будет покоя, с ней. Цепляясь за стол, добралась Анфиса к окну, прильнула к стеклу, но разве увидишь, если все замерзло. Постучала по, раме, чтобы ее услышали на улице.
— Чего тебе?
С улицы отозвались простуженным голосом:
— Санькина свиноматка сдохла, пусть идет на ферму, а то…
— Сейчас, — всполошилась Анфиса.
На половине молодых притихли, и Анфиса чертыхнулась про себя: слышали ведь, почему бы не спросить, в чем дело. Уснуть не уснули — притворились. Взяло зло, а пуще всего на сноху: ее касается, а молчит. Ну, с Анфисой-то не очень притворишься, она заставит ее подняться. Решительно встала на костыли и к двери, стукнула по ней кулаком:
— С фермы приходили…
Перебил ее притворно сонный голос снохи из-за двери:
— Слыхала.
Не отступает Анфиса:
— Так иди.
Теперь с улыбкой в голосе Санька:
— Еще что!
Анфиса растерянно:
— Не жалко?
Похоже, сноха потянулась в постели:
— Спи, маманя, теперь не поможешь…
Видно, не встанет Санька, бессердечная она, а то как можно не побежать на ферму. Положила руку на дверь, готовая толкнуть от себя, да услышала голос Джамбота:
— Встань!
Санька в ответ мужу:
— Уйди!
— Кому сказано?
Взвизгнула Санька.
Анфиса отошла — и тут распахнулась дверь настежь, вылетела Санька, следом сын.
— Живо!
Всхлипывая, сунула ноги в валенки, влезла в шубу. Оделся и Джамбот.
Не помнит Анфиса, сколько спала, разбудил шепот: «Мать, проснись». С трудом разомкнула глаза, спросила:
— Ты?
Он сидел на ее кровати.
— Я…
— С Санькой что? — встревожилась.
Но Джамбот положил руку ей иа плечо:
— Спит…
— Чего она засполошила тебя?
Вздохнул сын:
— Муторно что-то.
Успокоила мать:
— Бабы одним медом мазаны…
Сел он поглубже:
— Да не в ней…
— А что еще? — перебила его.
Разговаривали вполголоса в темноте.
— Почему со мной председатель так, понять не могу? Обидно, понимаешь, маманя, за эти вот мозоли обидно очень. Ну, как же это?
Она положила ему на колено руку:
— Стой на своем!
Утром к ней в столярную заглянул парторг, поздоровался за руку, закурил и ее угостил сигаретой. Сердцем поняла — появился неспроста, но не поинтересуешься с ходу, зачем пожаловал. А он на верстак взгромоздился, Анфиса же привычно оседлала чурку.
— Что вчера произошло? — наконец поинтересовался парторг.
Так и есть. Но виду не подала, ответила вяло, растягивая слова:
— А ничего…
Заметила, как улыбнулся доброжелательно парторг, и от сердца отлегло.
— Ясно, Анфисия Ивановна.
Уловила в голосе недоговоренность и снова почувствовала себя неуютно в своей же столярной, спросила упавшим голосом:
— Ты что имел в виду?
Глянул на нее нежданный гость искоса, испытующе:
— Да вот… Митинговали, говорят, у твоего дома.
Погасла сигарета, за огнем не в карман полезла, а выхватила головешку из печурки — время оттянула, с мыслями собраться надо было. Скажет ему сейчас правду, ничью сторону не возьмет, это само собой, а уж у парторга своя голова на плечах, разберется, учителем столько лет был, директором школы, в колхоз сям напросился.
— Станичники у моего дома жевали время, собирались Луку к Фатиме командировать, а вот чтобы митинговали… не слышала про такое.
Взгляни она парторгу в глаза, увидела бы, как они заулыбались.
— Да еще о водопроливе[19] гуторили, правление, мол, обещало весной пустить его… Бабы гонют станичников к колодцам по воду, а те сердятся законно. А ругать никого не ругали, это и говорить не надо. Не было — и все! А тут, как на грех, катит к дому моему председатель. Подъехал, значит, ни тебе здравствуй, ни тебе прощай, из машины команду подал, чтобы с утра на амбар отправлялись. Так… Обидел, видать, станичников отношением своим, они и потянулись гуськом. А чтобы ему возразили?.. Не было. Плохого слова не произнес никто.
Склонил парторг голову на бок, и Анфисе было непонятно: то ли поверил, то ли нет. В эту минуту больше всего не желала, чтобы он допытывался еще чего-то, оттого поспешила упредить его:
— И Лука не донимал…
— И твой не спорил с ним?
Ах вот ты о чем! Так и есть, доложил, успел председатель, ну, а кто же еще.
— И не думал! Спросил только насчет машины, собирается выхлопотать, как договорились, или опять один обман? Председатель в ответ плечами повел и укатил в неизвестном направлении, а Самохвалов, значит, двинул в контору. А что? Или спросить уже нельзя, запрет?
Отставил парторг назад руки, уперся в верстак.
— Тебе, товарищ Луриев, лучше знать Самохваловых, какой они есть народ. Джамбот в активистах, считай, с детства, в армии честно отслужил. Опять же матери родной два раза присылали благодарность командиры. На кукурузу людей повел, не отказался… Трудовой человек, это говорить не надо.
Парторг спрыгнул с верстака, сбил с пальто крупные стружки.
— Чего ты оправдываешь сына? Нигде он не провинился.
Сказал и вышел на улицу.
Анфиса скорей на костыли, за ним, окликнула.
— Погоди… Ты чего приходил?
Вернулся к ней парторг, сказал:
— Человек ты, Анфисия Ивановна, хороший во всех смыслах.
Закинув руки за спину, пошел, удаляясь широким шагом. Она утерла лоб: вот тебе раз! Начал за здравие, а кончил за упокой.
Анфиса ждала у калитки кого-нибудь из соседей, чтобы вместе идти на поминки; в конце станицы жил шорник, так у него не стало бабы: не болела, не жаловалась, а померла… Сыновья носились по Северу, изредка напоминали о себе письмами. Может, от тоски и померла. Зверь и тот гибнет, если тоскует.
Вышел из своего двора на улицу Лука, завидев соседку, поинтересовался:
— Пойдешь помянуть покойницу?
— А то, — ответила она. — И нам когда-нибудь туда…
Сошлись у ее калитки, помолчали. Невдалеке по льду мальчишки гоняли в хоккей.
Первом обратили внимание на крытую грузовую машину они, а уж затем Лука.
— Не к тебе ли?
Действительно, машина сошла с дороги и медленно, вроде кралась, двигалась по глубокому снегу к ее дому. Анфиса в душе соглашалась с Лукой и все же недовольным тоном произнесла:
— Обязательно к нам?
Лука сплюнул под ноги:
— Санька в городе?
— Ну?
— Она и катит, а мои все на месте.
В самом деле из кабины высунулась по самый пояс Санька, замахала рукой: не понять — или звала кого, или о себе заявляла, мол, вот и я.
Перед домом грузовик неуклюже развернулся и пошел задом на низкий штакетник.
— Никак мебель привезла? — предположил Лука.
Станичники тем временем появились; бабы прибежали, словно наконец-то дождались сигнала, и мальчишки тут как тут.
Выбралась Санька из кабины, с высоты подножки обвела людей радостным взглядом, отвесила им с высоты общий поклон. Раскраснелась, глаза горят. Такой ее Анфиса видела впервые, хотела даже укрыться за чужими спинами. И чего она сразу не пошла на поминки, ждала себе поводыря? Дождалась Саньку. Вот уже она и кричит:
— Мебель!
Но Анфиса пропустила мимо ушей ее слова, не сдвинулась с места, решила про себя: не будет отвечать Саньке на людях. Только подумала «скрыла от меня».
И люди молча наблюдали за ними.
Соскочил водитель с подножки, руки в бока и к Саньке:
— Живо у меня!
Но она и глазом не повела в его сторону. Водитель распахнул широкие двери контейнера, и все увидели внутри громоздкие ящики.
— Видали? Ческая! — объявила Санька.
И тут же водитель поправил ее:
— Чешская, дура!
Реплика нисколько не смутила Саньку:
— Полторы отвалила, как одну копеечку.
Ну хоть бы кто сказал слово. И стало невыносимо Анфисе за сноху, урезонила ее:
— Расхвасталась и перед кем?
— А ты что стоишь? Открывай ворота.
Глядит на нее Анфиса и думает: «Да у каждого хватит не то что на мебель, а на машину, только скажи, где продают». Чуть было она не сняла с головы платок, да в ноги не поклонилась всем: «Извините за Саньку».
— Станичники, помогите, — ласково попросила сноха.
Никто не откликнулся: кто курил, кто что, а бабы на удивление дружно поджали губы.
— Радость пришла в дом, а вы? — Санькин голос дрогнул.
Не выдержала соседка Мария, разомкнула губы:
— Твоя радость — не наша. Ишь, хвост задрала!
Крутнулась и ушла. Бабы, как по команде, по домам, и мальчишки стайкой сорвались.
— Чего стоишь? — озверело крикнула Санька на свекровь. — Беги. Ступай. Ищи людей или на чужом… в рай собралась?
Перед Санькой вырос водитель:
— Да ты, кажется, того… — покрутил пальцем у виска.
И не задумываясь ему ответила Санька, не пожелала оставаться в долгу:
— А ты не гавкай!
— Чего, чего? — притворно удивился тот.
— Ты с кем заигрывал в машине, сучья твоя морда?
— Известное дело… — протянул растерянно водитель.
Обошел он вокруг машины, уперся плечом в радиатор.
Анфиса приблизилась к снохе и — по губам, так что Санька осталась с раскрытым ртом, а придя в себя, провела рукой по лицу, нервно засмеялась.
— О, сработала!
Повеселевший Лука обратился к людям:
— Поможем, станичники, Анфисе Ивановне.
И первый шагнул к машине.. Кто помоложе, взобрался наверх, и водитель не остался в стороне. Всем миром сгрузили ящики во двор.
— Сейчас я, куда же вы засандалили? — Санька полезла в карман. — Магарыч-то.
Но станичники ушли.
— Ты давай рассчитайся со мной!
Но Санька не отреагировала, деловито пересчитала ящики, убедилась, что все налицо, а уже тогда вручила деньги водителю.
Тот, не глядя, сунул их в карман и скорей в кабину.
У Саньки волосы выбились из-под пуховки, пальто нараспашку.
— Маманя, покараульте, пожалуйста, я сейчас, — как ни в чем не бывало попросила она свекровь и нетерпеливым шагом унеслась в сторону магазина.
Недолго она торчала там. Взвизгнул тормозами грузовик, из кабины вылез сын. Анфиса обрадовалась ему. Идут: Санька что-то рассказывает, руками машет, а он смеется, значит, не пожаловалась на нее. А и пусть, будет знать в другой раз.
И хотя Анфиса успокаивала себя насчет того, что Санька сама напросилась, а на сердце все же у нее тяжесть. За что она иногда к Саньке, как не к родной? Все потому, что нет в доме внучат? А может, и не ее вина.
— Взлапать вздумал! Да я бы его, гада, вместе с машиной кверху тормашками. А мебель?
В ответ Джамбот хохочет:
— Вот дурень, с кем связался.
— А если бы осилил?
— Тебя? Да никогда!
Подошли к калитке.
— А в самом деле, — запоздало спохватился Джамбот. — Не смей в другой раз лезть в кабину.
Двинул он ногой по ящику, и Санька всплеснула руками, кажется, лишилась дара речи.
— Во, маманя, сокровище какое! — показывает он Анфисе сверток. — «Сельхозтехнику» перевернул, а отыскал шестеренку.
Санька постояла, обиженно надув губы, прошла между ящиками, пересчитывая вслух.
— Тринадцать.
Джамбот услышал и ей с улыбкой в голосе:
— Это плохо.
Анфиса думала, что Санька после случившегося и не взглянет на нее, но та и виду не подала, все такая же:
— Не мели! Я тринадцатого мая родилась, а счастливей меня на всем свете, поди, не найти.
Скинула варежку, провела кончиками пальцев по ящику. К полуночи только управились с мебелью. Все старое из своей комнаты молодые во двор, под открытое небо, хорошо не шел снег, а новое втащили бережно. Командовала всем делом Санька от начала до конца. Сын же ни разу голоса не подал, а когда вволокли, наконец, диван, он плюхнулся на него так, что взвизгнули на все голоса пружины, бросил руки на колени:
— Ну, стерва!
Мать не поняла, кому он адресовал это, и Санька не слышала, носилась по хате, не скоро угомонилась.
— Сегодня поспишь на полу, — объявила ему жена, — ничего с тобой не случится, а с завтрашнего дня будешь купаться каждый вечер. Вот так!
Возмутилась про себя Анфиса. Да будь проклята твоя мебель! Смеется она, что ли, такие холода, а он каждый вечер обливаться в корыте! Ах ты…
Появился сын со своей подушкой, одеялом, забросил на печь.
— Давно не блаженствовал, позабыл, как взбираться.
Удивилась мать. Как это он сумел сдержаться, накипело, знать, в нем здорово, а как всегда прикрывается шутками. Значит, еще не через край, а то разве может человек совладеть с такой силой, когда все внутри клокочет, кипит.
И ей самой не надо было распускать руки, нехорошо получилось… И у Саньки все дурное проявилось, будто веснушки высыпали весной. А всему виной трибуна! Взобралась, новую высоту обрела, и защелкнуло в ней что-то, не по ней оказалась вершина. А, может, покуражится и все? Река в половодье играет, беснуется, а к осени едва слышно.
Мать подозвала сына, указала рукой на кровать рядышком с собой, и он послушно оставил свое место у печи, уселся на жесткую деревянную кровать, но, неожиданно тряхнув головой, поднялся.
— Я сейчас со двора все наше внесу!
Вот об этом-то и хотела просить она его. Неужто родительское желание так сразу передалось ему?
Джамбот осмотрелся, прикинул, куда все сложит, и решительно придвинул телевизор к стене, тяжелые стулья разместил вокруг стола.
Мать только головой кивала, не верилось, что по ее делает сын, без подсказки.
— Часы свезу в ремонт, пусть кукукают, — решил он вслух.
Не удержалась:
— К чему старье-то? Люди вон что ни год меняют мебель.
В ее голосе сын уловил горечь — и может быть поэтому так бережно пристроил в угол широкую деревянную кровати.
— Дедова работа, — проговорила Анфиса.
И уже другую окраску принял ее голос. Она стояла, придерживаясь рукой за стол.
На кровать взгромоздил столик на трех ножках, сделал это с осторожностью, как бы боялся причинить боль, похлопал по нему уважительно ладонью, мол, держись, в обиду не дадим. И снова на сердце у матери потеплело, смотрит, как сын с той же бережностью пристроил на столике зеркало в деревянной раме, и ей померещилось в нем лицо бабушки: смуглое, тронутое легкой улыбкой. Раздался голос сына, и видение пропало.
— А это прадеда подарок моей бабке… — сказала она с каким-то благоговением. — Ей, цыганке! — Отбросив рукой со лба тяжелую прядь волос, произнесла с мягкой иронией: — Не выдержал, смирился… А то как же! Вся станица встала на ее сторону. Красавица была…
Провел сын ладонями одна о другую, смахивая с них пыль, шагнул к ней, взял за плечи — привычка у него с детства, взволнуется и к плечам тянется руками.
— К тебе от нее ничего не перешло!
Ухмыльнулась довольно.
— Корень Самохваловых древний, глубокий, вот и заглушил кровь цыганскую, это и говорить не надо.
Но тут же — не перевел бы сын разговор на себя — поспешила сказать:
— Тихо ты… Санька небось спит.
Прежде чем выпустить мать, посмотрел на нее, будто желая заглянуть в душу, и это заставило Анфису внутренне содрогнуться. Как в ознобе передернула плечами, стряхнула с плеч руки сына.
Он молча полез на печь, а она долго ворочалась в постели, перед ее мысленным взором стоял взгляд сына, от которого холодела душа. В какой-то момент встала с кровати и к печи, позвала, едва слыша свой голос:
— Сын…
Джамбот свесился к ней, нашел ее руку, провел по своему лицу, и она вспомнила, что в детстве так же ласкался он.
…Жарко горели крупные щепки в печурке. Поставила Анфиса воду в чайнике и в ожидании, пока вскипит, сидела на чурке. Потянулась рука в карман за сигаретой, но вошел Лука, и она, покашляв натужно в кулак, не без тревоги уставилась на него: зачем неожиданно пожаловал человек, если он редко бывает в этой стороне?
— И когда ты переберешься в новую столярную, а? Вот где божья благодать!
Уловила в голосе соседа притворную бодрость, и это еще больше насторожило.
— А меня не звали…
— Как так?
— Вот так. Старая я для хором, видно.
— Ха! Еще тебе полвека только стукнуло, баба в соку.
— Ладно… — осекла она его.
И он, скинув варежки, просунул их под поясной ремень, опустился на корточки, широко раскинул толстые колени, протянул к теплу руки. Но как Лука ни старался показать, что заглянул просто так, без всякой нужды, погреться, она ждала, когда выложит он то, с чем явился.
— Как спится тебе на заграничной-то?
Ей не хотелось говорить, но и молчать не будешь, если человек спрашивает; оторвала руку от коленки, покрутила вяло на уровне лица, мол так себе.
— Понятно, — рассеянно протянул Лука.
Тем временем вода вскипела, Анфиса взяла с верстака стамеску, просунула под ручку и перенесла дымящийся чайник на верстак. Сейчас в самый раз чайку, да Лука тянет с разговором, будто его самого послали за собственной смертью.
Поднялся, наконец, Лука со стоном, еще не выпрямил спину, а уже скорей зад к верстаку; извлек сигареты, чем немало удивил Анфису: сроду курил самосад.
— Из района приказ пришел.
Насторожилась она: что там опять за приказ? До чего скоро находят новости Луку. Кружат, кружат над станицей, а увидят Луку и скорей к нему, всех минуя.
Невесело усмехнувшись, Анфиса приготовилась слушать Луку.
— Велено отчет председателя поставить на собрании.
У нее отлегло от сердца — опять Лука за свое, ну да его собственная забота с начальством бодаться — кивнула равнодушно, чтобы не обидеть. Тут не знаешь, как в своем доме устроить, к тому же на ее веку отчетов всяких было ого-го! Или из области комиссия ожидается или район задумал в колхозе учинить проверку, кто их знает.
— Что твой-то думает?
Посмотрела на Луку, как бы спрашивала: «Ты о чем?»
— Ну, о председателе, — нетерпеливо пояснил он.
Вот и приоткрылся ларчик: не мороз загнал человека, а выпытать желает, только напрасно старается, видно, забыл, что она не из тех, кто на язык слабоват. Надо будет, так и без подсказки чьей-то выступит Джамбот, и она не станет держать в себе нужное слово.
— Тебя спрашиваю, Молчунья.
Развела в сторону руки:
— А мы видимся с ним?
— С кем это с ним?
— Ты о Джамботе?
— О нем!
— И я тебе о нем.
Сделал Лука одну за другой две глубокие затяжки, и окурок упал к ногам, раздавил его носком валенка, сказал:
— Ясно…
И ухмыльнулась Анфиса: ох и сосед у нее, до чего хитер. Лука глянул вприщур на Анфису, как бы говоря ей: «А я задумал что-то», и ушел, ушел, посеяв в душе Анфисы тревогу. Как бы он не втянул Джамбота в историю с председателем. Хотя пусть их, бодаются, ничего, если обломают ему рога, а они снова вырастут. Лука с головой, прав в своем деле, это и говорить не надо, прав, да только без толку от того, что судит со своей колокольни. Ну, а председателева наука другая: больше ждет, когда ему указание дадут. А земля такому хозяину не дается в руки, не слушается его и все. А почему? Ему бы науку дедову и свою вместе перемешать. Вот и Лука… Не дается человек, подход к нему не тот, оттого свою линию во всем гнет.
Видно, и Санька такая же, подход к ней нужен свой. А она, старая дура, что же? Руку подняла на сноху… Нельзя ей с Санькой строго: взбрыкнет и даст деру, а за ней и Джамбот. Баба она завидная, это и говорить не надо, вся станица поглядывала на девку. Поглядывала, а досталась ее сыну…
Дотянула Анфиса до вечера, закрыла столярную на замок и направилась в станицу. Удалившись, оглянулась: «Пожалуй, переберусь в новый корпус…»
В хате густо пахло борщом. Анфиса отметила про себя, что дома мир. Уселась к печке спиной. Раздался голос Саньки в своей комнате, невольно прислушалась.
— Сдобушка ты, Санька, а не женщина, лебедь полногрудый…
Встала Анфиса на костыли, открыла дверь и сразу же отпрянула. Тьфу… Да что Санька с ума сошла? Стоит перед зеркалом голая. Куда же смотрит Джамбот?
— Дура я, дура, муж губит мою красоту, а я терплю, раба…
Повернулась лицом к двери Санька, и Анфиса невольна зажмурилась: «Сатана, а не баба».
— Мне бы царевной быть, а не свинаркой.
Не удержалась Анфиса, еще раз заглянула в комнату молодых, но теперь проговорила про себя: «Как с картинки сошла!».
Отходя от двери, услышала голос сына:
— Сказал тебе, кончай брунить![20]
И в матери родилась неожиданная злость на него: «Ишь, раскомандовался, нет бы приласкать такую бабу!»
Под дверью на полу исчезла полоска света, улеглась, значит, Санька.
— Уедем, мучитель ты мой…
— Чего? А квартира? — возразил сын.
Застрял нервный ком в горле у Анфисы.
— Поживем с тобой в городе, — на одной ноте причитала сноха. — Может, врач найдется, сына хочу… Заспокой душу-то мою словом!
Анфиса представила себе сноху, склонившуюся над сыном, а может, лежит головой у него на груди, и чуть не крикнула им: «Санька тебе дело предлагает, дурень».
— Езжай… Ты лебедь, царица — не баба, а я кто?
— А ты… Ты только вкалываешь. Председатель и втепоры[21] с тобой так, и нынче, потому за человека не считает. Да ладно, машина, обманет с квартирой, ей-ей.
— Как ладно?!
— К слову я, милый, не сердись. А ты посмотри на себя в новое зеркало. Старик ты у меня, и не обижайся на открытое слово. На ветру да на морозе задубилась кожа. И чего мы взамен-то получили? Господи… Грязь месим. Не жалею, повелитель ты мой, силушек моих нет, дай хоть крылышками взмахнуть, помереть хочу, силу свою поняв, Джамбот!
Лежит под стеганым одеялом Анфиса, морозит тело, с головой укрылась, надышала, а все знобит. Уж не гнетучка[22] ли вернулась к ней? Уведет она сына в город, это и говорить не надо. А хата как же? Я помру и что? Двери-окна заколотят? На этой земле все мы родились, а Санька — сухостойная, корни рубит? Да хороший хозяин за такие-то слова немедля бы ее со двора! А ей в доме почет всякий и все мало. Да разве мы к ней не с открытой душой? Мебель из города привезла, нашу выбросила — пожалуйста! — ничего не сказали поперек. А чтобы Джамбота от земли оторвать…
Голоса из-за двери доносились все тише, а потом и вовсе умолкли.
Утром к ней подсел Джамбот — новое это у него, — успокоил, будто знал, что мать все слышала:
— Превратись она хоть в сто Санек, в двести, и то не уеду в город!
Мать с удовлетворением подумала, что сын стоит на земле крепко и никому его не оторвать, но тут же спросила:
— Жаловалась на меня?
— А разве ты ей враг?
— И то хорошо.
— Ты про что?
— Да так… Стыд-то какой!
— Случилось что?
— Нет, нет…
Стремительно появилась Санька и с ходу:
— Чтобы щенка в хату не пускала. Еще его на диван устрой!
Так и села Анфиса в кровати: вот тебе и на, ночью голосила: «Айда бежим в город», а теперь щенка гонит.
— Вот что, Александра, довольно нам мозги банить.
Сказала строго, тоном, каким за всю Анфисину жизнь в доме Самохваловых никто не разговаривал.
— Ты уж, родная, гляди себе под ноги, а то ненароком споткнешься на ровном месте, — посоветовала.
На том разговор оборвался; Санька умчалась на ферму, Джамбот покружил бесцельно и тоже ушел.
Отправилась на улицу и она.
Проскрипел под костылями снег, уже за калиткой Анфиса посмотрела в сторону магазина — открыт ли? Свет пробивался в окнах, значит, Фатима на месте.
Приободрившись, направилась через улицу туда, но уже в магазине обнаружила, что явилась без денег.
— Одолжи бутылку горилки, — попросила она, — не возвращаться же, — а глаза отвела в сторону.
Фатима уставилась на нее:
— Не помню, чтобы ты водку хлебала, а уж в долг! Ладно, занесу тебя в черную тетрадь, за тобой никогда не пропадет. Но с чего ты это? — допытывалась Фатима.
Да разве Анфиса слово проронит, тем более с ней? Вся станица узнает до того, как она бутылку на стол поставит.
— Наше дело… — неожиданно резко сказала Анфиса.
— А я думала… — протянула Фатима, снимая с полки бутылку.
Подавая, проговорила:
— Ты мне обещала полки заменить.
— Обещала.
Фатима, сложив руки на груди, уперлась в высокий прилавок.
— Так ты постарайся. Чем наш магазин хуже других?
— Тебе скоро новый отстроят.
— А туда пойдут другие, мне и этого хватает.
— Сговорились! — И Анфиса к двери.
— А ты, Анфисия Ивановна, чего не заглянешь к своей соседке?
Остановилась на пороге, не оглядываясь, буркнула:
— Да вот…
— Какая теперь ты моей матери соперница…
— Тьфу на тебя!
Засмеялась Фатима, и ее голос преследовал Анфису до самого дома, в хату вошла, а все еще ругалась с магазинщицей: «Ну, не стерва, а?»
Поставила бутылку на стол, раздеться не разделась, передумала, сунула бутылку во внутренний карман пальто — по самое горлышко провалилась — и двинула в столярную, прихватив с собой щенка.
Ввалилась и первое дело — дверь на крючок, а еще для большей надежности просунула под ручку лопату, чтобы, значит, намертво.
Щенок сидел на верстаке, уставившись на Анфису, а та повертела бутылку да поставила рядом с кружкой, провела по губам. Про корку вспомнила. В шкафу на полке лежала она засохшая. Взяла и вернулась к верстаку.
Кто-то снаружи дернул дверь, и щенок заурчал.
— Выкуси, — прошептала Анфиса, погладила щенка. — У нас с тобой все надежно. А иначе как?
На улице не успокоились, кажется, пытались вырвать дверь с петлями, не обращая внимания на это, Анфиса подмигнула щенку:
— Держись за меня и не пропадешь!
Налила из бутылки в кружку и, выдохнув из себя, приложилась к холодному краю, потом сложила три пальца, будто собиралась перекреститься, подцепила корку, сунула под нос и глубоко втянула в себя воздух.
— Землей пахнет! В нем, брат, вся сила…
Пришла Анфиса на собрание раньше всех, уселась в первом ряду. В школьном зале топилась новая голландская печь, но обогревала плохо: когда Анфиса размыкала губы, то изо рта вырывался пар. Однако холода Анфиса не чувствовала: она с нетерпением ждала событий, а в том, что они будут, не сомневалась и поэтому мысленно обращалась к сыну: «Угомонись, не вздумай лезть на рожон…»
На сцену суматошно выбежала комсомольский секретарь, словно за ней гнались, поставила на стол пузатый графин с водой и исчезла, чтобы снова объявиться, теперь уже с блюдцем; приподняла стакан и просунула под него блюдце, окинула взглядом стол.
Люди прибывали. Громко перебрасываясь шутками, занимали последние ряды, прежде чем сесть, гремели стульями. Усевшись, мужики сразу же лезли в карманы за куревом. Ну а бабы, известное дело, зашелушили: семечки всегда при них.
Пришел Лука, занял место рядом с Анфисой — зал от сцены до середины пустой, а ему вот обязательно надо примоститься тут же, — ткнул ее локтем в бок. Но у Анфисы своя неотступная забота: как бы сын не встрял в чужую перебранку. Лука, не оглядываясь, произнес:
— Людей не густо.
Анфиса с трудом удержалась, чтобы не сказать ему: «Да пошел ты отсюда, чего прилип!»
Наконец в зале появился председатель, не поднимаясь на сцену, взглядом из-под бровей обвел станичников, покачал головой.
Анфиса сразу прикинула: собрание срывается. Ничего, пусть понервничает, а потом пора бы знать, какое к нему уважение имеют станичники.
Кто-то нетерпеливо крикнул, правда, не очень твердым голосом:
— Скоро?
Председатель курил у окна, видно, ждал кого-то; потом что-то сказал парторгу, но тот в разговор не вступил.
Докурив сигарету, председатель взошел на сцену, занял место за столом, как раз перед графином с водой, по залу прошел шорох, похоже, с густой кроной заигрывает свежий ветерок, и замер в последних рядах.
Председатель постучал карандашом по графину, призвал к тишине, а что стучать, если и так люди приумолкли в ожидании.
— Ну, чего звенчит? — откликнулся Лука.
И словно его услышали, раздались голоса.
— Не тяни!
— Знаем, зачем позвали!
Председатель не смутился нисколько, одернул полы пиджака, слегка покашлял в кулак.
— Кворума нет, — наконец объявил он. — Начинать-то как?
Обрадовалась его словам Анфиса, посмотрела направо, налево: Джамбот прислонился плечом к стене, и ребята из его звена тут же. Не понравилось матери выражение его лица, того и гляди сорвется сын с места, забеспокоилась, не вздумал ли выворачивать душу перед станичниками? Поговорил бы председателем с глазу на глаз.
— Может, перенесем собрание? — спросил не совсем уверенно председатель.
Анфиса подумала с неудовольствием, что там, где не надо, он крут, а в правом деле поддержки ждет, объявил бы по домам, и все заботы на сегодня долой. Но станичники, оказывается, были другого мнения:
— Чего еще?
— Оформите протокольно.
Нашла Анфиса взглядом парторга, и в тот момент он кивнул, мол, соглашайся, и председатель объявил:
— Общее собрание колхозников считаю открытым. Кто за это?
Проголосовали дружно. Потом комсомольский секретарь бойко перечислила по бумажке фамилии нужных в президиуме станичников. Многих из названных не оказалось в зале, и стулья на сцене остались пустыми. Поднялся туда и Джамбот, сел сзади всех, но тут же встал и пересел на свободный в первом ряду стул, уперся локтем в колено. Мать одобрила его: «Чего прятаться за чужими спинами? Должен быть у всех на виду».
Ну, а то что сын в президиуме, она по-своему оценила: раз начальство усадило его на столь почетное место, значит, не очень обозлены за разговор с председателем, пронесло, а может быть и другое, стараются задобрить сына, чтобы не вздумал выступать.
Председатель уткнулся в свои бумаги и шпарил, будто на скачках норовил обогнать на своей кляче знатных рысаков, но уже через несколько минут в зале стал нарастать шум, похоже каждый желал бы сказать вслух свое, вынести на люди наболевшее, выплеснуть, что на душе. Председатель бросал беспокойно-просящие взгляды на парторга — тот вел собрание, — затем не выдержал, оставил трибуну и постучал карандашом по графину.
Лука потер руки:
— На кого осерчал?
Председатель стучал все сильней, теперь уже по пустому стакану, чтобы звонче было.
— Ишь, засвиристал в свою дудку, — не таясь, произнес Лука.
Станичники повскакали с мест, загрохотали стульями, собрались уходить. Вот тогда-то и поднялся парторг, выбросив вперед руку:
— Товарищи…
Стихло, но не совсем.
— Собрание будем закрывать, или по-другому решаете?
Голос неторопливый, чтобы услышать его, нужна тишина.
— Продолжайте, — обратился он к председателю.
Люди дослушали доклад.
Потом с информацией выступил председатель ревизионной комиссии.
И его время истекло.
— Вопросы будут? — спросил парторг собравшихся.
Задвигался беспокойно Лука, и не успела Анфиса сообразить, что же тот станет сейчас делать, а уж он, привставая, руку тянет к президиуму. Не дождавшись, когда ему разрешат, предложил громко:
— Перейдем к обсуждению! Товарищ председатель до того понятно доложил, что и вопросы ни к чему.
Тишина.
— Ты что, за всех решаешь? — возразил раздраженный председатель, однако тут же согласился. — Пожалуй, верно, чего нам перемалывать время впустую.
И люди запоздало поддержали Луку:
— Факт!
— Говорить будем, известное дело!
— Какие такие вопросы?
Кивнул головой председатель, дал понять, что президиум согласен с их мнением.
— Кто желает первым?
Тишина в зале выжидательная: в самом деле, кто?
— А хотя бы и я!
Анфиса и не сомневалась, что первым начнет именно Лука.
Поднялся он на сцену, прежде чем встать за трибуну, поклонился в пояс станичникам, и ему дружно похлопали, вытащил цветастый платок, утер лоб. Анфиса отметила про себя, уж не шаль ли он прихватил из дома, у дочери их столько…
Посмотрел Лука в зал, как бы желая убедиться, все ли еще сидят на своих местах, не сбежали?
— Станичники, — начал он, — и очередной доклад нашего уважаемого председателя получился округленный, без острых углов, проглядывает в нем коллективный труд, мудрость. Это положительно, хорошо…
По залу пополз смешок, как бы поддержка собравшихся оратору: «Шпарь, Лука, так их!»
И Лука шпарил:
— А я вот в корень дела посмотрел, факты повернул иначе и обнаружил, что гладкость пропала, оголилась оборотная сторона нашего положения. Я имею в виду колхозный рубли. Было время, недалекое время, на пальцах считали копейки, а нынче в бухгалтерии счетные машины завели. Не осуждаю. На плохо другое. Разбогатели, коровники понастроили, механизацию ввели, всякие карусели да елочки, а коровы не желают крутиться на каруселях, словно на ярмарке. Вот и ржавеет карусель. Бог с ним, с железом, да тыщи ржавеют. Наши кровные! А куда председатель смотрит? За что мне уважать его?
В президиуме поднялся Джамбот, пригибаясь, сошел в зал и присоединился к своему звену: ребята продолжали стоять у стены особняком. Задержала на них взгляд Анфиса: настроены решительно, схлестнутся с председателем, сомнений у нее никаких на этот счет.
Видно, сын на собрании не промолчит. А может, он и прав? Нельзя иначе. Ребята поверили председателю и веру свою, может, в землю вложили. И она, земелюшка, поэтому отозвалась. Земля и человек одинаково к доброте чуткие. Или она постарела и не понимает Джамбота? А на сколько она старше сына? Попал он к ней, когда было ей шестнадцать лет… Господи, еще сама ребенок.
— Вопрос к председателю!
От родного голоса Анфиса вздрогнула, поспешно оглянулась: сын мнет ушанку в руках.
— Мы договорились не задавать вопросов, — вкрадчиво произнес председатель.
Джамбот вскинул голову:
— Я не голосовал!
Из зала его поддержали.
— Пускай задает!
— Это же анархия! — гнул свое председатель. — Распорядок-то вами утвержден.
Не дал ему договорить парторг, поднялся с места.
— Задавай вопрос, товарищ Самохвалов!
Анфиса с благодарностью подумала о нем: молодец, сразу показал, чью сторону взял.
— Председатель, ты думаешь сдержать свое слово, что дал моему звену? Землю закрепил, а теперь отобрал? Зачем же огород городили?
Председатель перегнулся через соседа, хотел обратиться к парторгу, но тот отвернулся откровенно. Выпрямился тогда он, ответил:
— В рабочем порядке решим. Вопрос-то частный.
Но его слова не успокоили, в зале раздалось:
— Обезличка!
— Выходит, мы частники?
— Ребята по сто центнеров с гектара взяли!
— От начала до конца сами вырастили.
— Известно, какая польза хозяйству!
— А ну-ка, дорогу.
К сцене пробивался Алексей. Добравшись, выбросил вперед руки, словно желал удержать на месте покатившийся вниз по склону валун, в зале стало тихо.
— Говорим, говорим, а председатель кивает, дело же он не делает. Толочь воду в ступе нам недосуг. — Скрестил по-бабьи руки на выпуклом животе. — Вспомните, станичники… — обратился к людям.
Но в неторопливом голосе говорившего Анфиса не услышала просьбу поддержать его: произносил, как молотом ударял. Председатель с каждым словом Алексея все ниже голову опускал, глаза прятал.
— Вспомните, прошу вас, как мы строго велели правлению нашему организовать комплексные звенья, чтобы, значит, на уборке ты не успел чихнуть, а уж хлеб в амбаре. Было или нет?
Раздались голоса:
— Факт!
— Не забыли!
— Вот и ладно, что помните, — продолжал так же обстоятельно, без надрыва. — А председатель звенья создал да тут же развалил.
— Неправда, — подал голос председатель.
Но Алексей не обратил на реплику внимания.
— Снова, значит, Джамботу с ребятами землю корчевать? Корчевать надо, возражений ни у кого! Слышишь, председатель, ты прав, поэтому и люди молчат. Но зачем толкать на рекорд ребят, если общий урожай в колхозе ниже передовых, показателей? Ладно, надо, есть до кого всем нам тянуться. Пусть… А почему участок отбираешь? Инициативу в них губишь?
Голоса из зала опять поддержали:
— Верно!
Он еще постоял, чтобы сказать:
— Хрен тебя знает, председатель, что ты за человек. Вроде бы и казак, любишь наше дело, а получается…
Не договорив, Алексей отправился на свое место, и люди: расступились, дали пройти.
Поднялся председатель и нервно:
— Ты бы, Алексей, о ферме доложил. А с ребятами правда…
А что правда, люди так и не услышали, сами же не дали высказать, загалдели, кажется, теперь не утихомирятся.
— Слова прошу!
Это выкрикнул Джамбот.
— Ну, пошла гульба! — потер зябко руки Лука. — Сегодня не закуняешь[23].
Джамбот одним махом на сцену и к столу, ударил кулаком по нему так, что графин со стаканом подпрыгнули:
— Кончай комедию!
Председатель глазами захлопал.
— Не дури, — посоветовал.
Все в Анфисе сжалось, сама не поймет: одобрять сына или сожалеть, что так получилось, а тем временем Джамбот обратился к станичникам:
— Значит, пришел я к председателю, а он и говорит: «Дело есть к тебе неотложное, можно сказать великое. Так, мол, и так, отстали мы от других по рекордам, везде свои чемпионы, а в нашей же станице мы имеем одну серость, будто ни на что не способные люди в ней живут». Ну, понятное дело, и меня гордость взяла, обозлился я, спрашиваю: «Что требуется?» А ты подбери ребят и с ними возьми бросовую землю, гектаров с полсотни, и на ней кукурузу вырасти, но только такую, чтобы, — развел руками, — всем в республике на зависть… «Очень просил. И обещал тоже горы… «За колхозом не пропадет, сверхплановый урожай оплатим по совести, не ниже чем в других колхозах, а еще каждому «Жигули» выхлопочу». На машинах мы не настаивали, но раз обещал… Выхлопотал… — усмехнулся открыто, — одним словом, нашел я ребят, сами свидетели, станичники, и день, и ночь мы в поле. Когда нас в газете расхвалили и все такое, председатель гоголем ходил, подбадривал: «Давай-давай», а как только кукурузу отправили с поля в амбар, похолодел, не замечает, стороной обходит, будто чумы боится. Ребята на меня, конечно, наседают: «Ты Джамбот, звеньевой, ступай, узнай, чего это председатель». Я к нему, ясное дело, спрашиваю, как мне велели ребята-товарищи, а он глаза воротит, мимо меня глядит: «Замотала меня текучка, Самохвалов, но ты не беспокойся» и все такое, значит…
Повернулся к председателю и в упор ему:
— А ты думал как? В станице тебе — не в конторе сидеть… Ладно! А теперь наш участок кому-то передал, подарок сделал. Раньше ты убеждал нас: «У земли должен быть один хозяин». Выходило, врал? Нет, правду докладывал нам, а потом изменил ей, правде своей. Почему? Свояченице передал землю нашу.
Встал с места председатель:
— Что ты заладил: «Нашу, нашу!?» Земли в колхозе пять тысяч гектаров, на твоем участке свет что ли клином сошелся?
Положил Джамбот руки на бедра:
— Погоди! Земля в колхозе устала. И без удобрений она тощая, как снятое молоко, а наш — да, наш участок — сроду не засевался, камень брось — колос появится. Вот что!
Спрыгнув со сцены, уже в зале договорил:
— Стыдно мне за такое начальство!
Не смутился председатель, с нарочитой улыбкой в голосе:
— О том ли надо говорить сегодня? С чего ты начал, Самохвалов? С интересов сугубо личных. Не то ты говорил, не узнаю тебя, Джамбот.
В зале стало тихо: хотел высечь в людях сочувствие к себе, а вместо этого насторожил. Заерзал, ждет, кто же начнет, кто поведет станичников за собой. Уставился на Луку, и Анфиса подумала про себя: «Боится», оттого стало гадливо на душе, и все из-за него, из-за председателя.
Поднялась она, перехватила взгляд председателя, и показалось ей, будто он подмигнул, мол, поддержи меня.
— В земелюшке моя душа! — негромко, с раздумьем начала, она. — А от меня, значит, к сыну передалась любовь не любовь, а как бы… Срослась я с землей, корни намертво переплелись, что ли. Одним словом, от нее никому не оторвать Самохваловых, ажник земля и небо столкнутся! Ты вот попробуй брось в руку Анфисе Самохваловой зерно — колос вырастет и не какой-то там, а налитой. А почему? Да во мне кровь-то дедова! Крестьянская, чистая, ни с какой другой не перемешанная. Это верно, все вскормленное землей надежно… И еще что я; скажу… Наша порода людям известная, захватистые[24] мы. А ты, председатель, пустой колос, — вдруг сказала, — ни станичник ты, ни городской… Кого ты обманул? На чем засквалыжничал? Плевать нам, Самохваловым, на машину… Не в ней жизнь, а землю ты не смей отбирать.
Сделала движение, будто сесть на свое место хотела (председатель белее белого утер лицо платком), потом резко развернулась на костылях и на сцену:
— По-барски будешь с нами — не потерпим. А станица: что? Стояла без тебя и будет стоять!
Услышала голос в зале:
— Во заскипидарили Анфису!
Аж встряхнуло всего председателя, вскочив, крикнул:
— Хватит! Ты что хулиганишь?
Рванулся к нему на сцену Джамбот, да хорошо, Лука вырос на его пути, удержал.
— Погоди, не петушись… — урезонила Анфиса. — Ишь, затомошился![25] Где ты был, когда ребята на кукурузе в дождь и в зной? Каждый раз ты прикрываешься государством. Наше государство так не поступает. Это ты перед кем-то выламываешься. За государство мы, — повернулась к залу Анфиса, указала рукой на станичников, — в ответе. Вот так! Мы!
Она качнулась на костылях, и у сына вырвалось:
— Мать!
Вмиг взлетел на сцену, но Анфиса отстранила его, и люди увидели, как бледнело ее лицо.
— А ты не лезь поперек батьки в пекло, ступай-ка туда, где стоял.
И сын послушно пошел к ребятам, но голос председателя удержал его.
— Не беги. Имей мужество, Джамбот Самохвалов, до конца выстоять перед народом. Рубите с матерью, коль замахнулись.
— А мы не лозу рассекаем шашкой, а к порядку призвать собрались здесь. Ясно? Обида у меня большая на тебя, вот что, за пацана считаешь меня. Поиграться появилось у тебя желание, да?
Он широким шагом назад на сцену, встал рядом с матерью, а она шагнула вперед, заслонила его собой.
— Ну, вот он я!
— А ты не петушись, крылышки еще слабые.
— Как знать… — ответил председателю Джамбот.
Анфиса всем телом подалась к столу президиума, произнесла со значением:
— Ты не смей с ним так-то! А еще запомни: Анфисия Ивановна и Джамбот Самохваловы в защите не нуждаются и крылья у них орлиные. И обиды не прощают, рады бы, да не умеют.
Сын сложил руки на груди.
— Врать-то было зачем? — обратилась она к председателю. — Или они тебе Ваньки-встаньки? Джамбот давно уже не вьюноша.
Председатель поднялся было, да парторг усадил.
— Ты бы по-человечески, так, мол, и так, промахнулся, ребята, — продолжала требовательно Анфиса. — Да не в машине вся наша жизнь-то, не в ней одной, а в совести! И не в участке одном наша жизнь. А ты бы по-нашему, просто, взял бы и сказал слово доброе, откровенное, и ребята горы свернут.
Сошла она в зал, а прежде спрыгнул сын, подал руку, да только она не оперлась: сама.
— Видели! — крикнул вслед председатель. — Работай с ними! Да так работать, как Самохвалов и его звено, должен каждый, для всех нормой чтобы было в колхозе, тогда и богатство наше утроится. А то есть такие, что работают спустя рукава весь год, а чуть поднажали и орут: «Герой я, плати!» У таких, как Самохвалов, на первом плане стоит личное. Сделают шаг — плати, с ножом к горлу пристают… Прав я, товарищи?
От стены отделилось звено Джамбота и к выходу, а здесь остановились.
— Прав, но они-то не такие! — крикнул Лука. — Они ту землю с того света, можно сказать, вернули. Спасибо им, — поклонился. — Мы надеемся, что и овраги заставят жить, а их вон сколько. Но не так же надо с ними поступать…
Хотел еще что-то сказать Лука, да Алексей не дал.
— Погоди-ка! Все же если умом прикинуть, не прав ты, председатель, не прав и точка. Пусть другие оживляют овраги, примеру доброму последуют, а ты на одних взвалил.
— Верно!
— Факт!
— Разберемся на правлении, — заявил председатель.
Кто-то крикнул:
— Знаем мы твои обещания. Пошли отсюда!
Тронулся зал, зашаркали люди к дверям, и не остановил их вскрик председателя:
— Вы куда?
— Ого, да с таким голосищем гаить бы кабана! — это сказал Лука, сказал с недоброй ухмылкой в голосе.
На сцене никого не осталось, и в зале опустело, одна Анфиса продолжала сидеть.
А вечером она с грустью, затаенной болью наблюдала, как сын нервно ходил из одной комнаты в другую, а помочь не могла и придумать не знала что. Вот и просила судьбу переложить на ее плечи все его заботы. Тяжко было видеть, как переживает он, поделился бы что ли мыслями своими, а он молча, молча…
— Ты выпил, когда шел на собрание? — озаботилась вдруг молчавшая весь вечер жена.
Джамбот удивленно вскинул на нее глаза, поднялись его широкие густые брови. Он подошел к ней, наклонился и дыхнул в лицо.
Взыгралось все в Анфисе: ну, чего она. Ударила костылем об пол.
Сын полуобнял мать, шепчет ласково:
— Ты за меня не бойся, Самохвалов я!
Дернулись плечи у матери, и он ткнулся лбом в ее плечо.
— Будет, маманя, родная ты моя.
Не выдержал, выскочил в сени. Санька тоже убралась на свою половину.
Повиснув на костылях, плакала Самохвалова.
Появилась на улице Анфиса не с самого утра. Санька ушла на ферму. Джамбот, слышала она, возился в сенях, ну а она все лежала в кровати, пока не раздались на улице голоса станичников, только не угадала, кто именно явился под ее окна. Делать нечего, раз явились, значит, она нужна и надо выбираться к ним, зря не притащатся.
На улице, пожелав всем доброго утра, стала ждать, о чем ее спросить хотят.
— Увезли Джамбота? — наконец поинтересовался Алексей.
Ну, теперь-то понятно, что привело станичников, а все же с притворным удивлением воскликнула:
— Куда?
Алексей уставился на нее молча, будто она должна объявить что-то необычное.
— А в милицию…
Засмеялась Анфиса искренне:
— Тю… Айда в хату!
— Пусть выглянет, — потребовал Лука.
И она громко позвала:
— Джамбот!
Дверь распахнулась, и в ней вырос сын:
— Ты звала, маманя?
Она махнула рукой:
— Не надо…
Станичники оживились, о другом заговорили, будто и не они только что спрашивали про Джамбота.
— Эх, в такие морозы деды на кабана ходили, забавлялись, — сказал Алексей, его не поддержали, но он с надеждой в голосе добавил: — А вернувшись в станицу с удачей, ставили ведро водки… Ведро!
С дороги в их сторону свернула «Волга», мягко переваливаясь, приблизилась к ним.
— Явился не ко времени, — с сожалением произнес Алексей.
— Будто знал, — откликнулся Лука.
— Кто бы это с петухами к нам?
— Илья Муромец, — съязвил Лука.
«Волга» бесшумно остановилась, из нее выбрался секретарь райкома, поздоровался с каждым за руку, при этом в глаза заглянул, на Луку же особо уставился, о чем-то своем размышляя, без предисловий проговорил:
— Все мудришь, Лука?
Тот недоуменно пожал плечами, в свою очередь спросил:
— А что, собственно, произошло?
Станичники обступили Луку, как бы укрыли собой, от того секретарь вспылил:
— Собрание сорвали! Невиданное дело.
Лука пояснил:
— Не согласны мы, чтобы было не по-нашему.
И сразу же к нему секретарь:
— Свою, выходит, политику гнешь?
Закурил Лука, самосад злой, кого хочешь принудит кашлянуть; секретарь на что свой, в станице вырос, и тот откинулся назад.
— Ежели кричать на нас будешь, так мы уйдем, — сказал кто-то.
Секретарь оглянулся, но лица у всех были сосредоточенно упрямы, не угадал, кто произнес это.
Смотрела Анфиса на секретаря и вспомнила, как надрала ему ухо в то далекое утро.
…Была последняя военная весна. Председатель велел ей вывести единственную в колхозе лошадь на берег реки, там, мол, трава раньше всего пробивается. Она исполнила указание… Щиплет лошадка травку. Откуда ни возьмись, налетела стайка пацанов, один из них и прыгни на лошадь. А та повалилась со всех четырех ног, придавила всей тяжестью озорника. Мальчишки врассыпную, а он орет.
Напомнить бы ему об этом? Да ну его, а то еще хуже получится, ишь какой ершистый заявился.
— Нам все одно кого в председатели, — тянул свое Лука.
Секретарь, видно, о том же намеревался завести речь, оттого обрадовался, что его опередили:
— В чем же тогда дело?
— Ты помнишь, — спросил у него дотошный Лука, — по соседству с вами Фрол жил?
Станичники засмеялись, правда, сдержанно.
— Ажин его с того света верни и поставь на колхоз.
Заметила Анфиса, как покраснели у секретаря кончики ушей, видно, нелегко ему стоило сдержаться.
— Да на такого, как ты, и его многовато, — попытался отшутиться секретарь.
Хохотнула Анфиса коротко, получилось громко, потому что секретарь посмотрел на нее из-под насупленных бровей.
— Это ты, Анфисия Самохвалова?
Она перехватила его взгляд. Секретарь покачал головой:
— Ухо и до сих пор горит, надрала на всю жизнь.
Снова смех добродушный.
— С характером она у нас.
— За характер ей орден отвалили!
Секретарь прошелся взад-вперед:
— Докладывали…
Лука сбил ушанку на одно ухо:
— А тебе обо всем докладывают?
Зыркнул на него секретарь, не утаил, что погасил в себе и на этот раз вспышку. Лука предусмотрительно отступил, однако дал понять, что нисколько ни о чем не сожалеет, и если потребуется, то скажет еще не такое.
— Просить я приехал вас, станичники.
— Народ проси, — уклончиво ответил за всех Лука. — Мы что…
В тот день в контору колхоза вызвали Джамбота и все его звено.
Сидят секретарь райкома, председатель, парторг, в коридоре толпятся станичники и Анфиса тут же.
— Ошибся председатель, что землю хотел изъять, с кем не бывает, Самохвалов? За свое он получит, будь уверен.
Это объявил механизаторам сам секретарь райкома. Ну, а звеньевой неожиданно для всех подытожил:
— Пусть при всем народе извинится.
Вышел из-за стола секретарь, надвигается на Самохвалова, в упор смотрит, будто выбирает, куда выстрелить.
— Это за что же? Тебе бы самому научиться уважать людей. Почему стучал кулаком? Почему покинули собрание? Неуважение к станичникам показали свое…
Поднялся и Джамбот, но не отступил и взгляд свой не увел, опять свое:
— Мне в душу плюнул председатель. Всем нам… — коротко кивнул на ребят. — Я на собрании не денег требовал.
— Так тебе же будут «Жигули».
Вспылил на это Джамбот:
— Это он пилюлю засладил. А ребятам?
— Ладно, я сам займусь машинами, мне-то вы доверяете?
Секретарь взял под руку Джамбота.
— Не надо голову терять…
Вернулся секретарь к столу, положил руку на телефон, и все насторожились: сейчас даст нужное указание — и делу конец, но он трубку не поднял.
Джамбот, слегка поклонившись начальству, произнес:
— Прощевайте!
Одни после этого считали, что напрасно поступил так, другие горячились: «Пусть начальство знает нашего брата!».
Но события на этом не закончились для Самохваловых. Санька явилась домой и объявила, что ушла из колхоза, не желает оставаться, раз с мужем так поступили.
Вначале слушал ее Джамбот рассеянно, а потом крикнул:
— Врешь! В тебе опять взыгралась твоя… Никуда я не поеду из станицы, ясно? Срам какой, бросила ферму.
Санька стянула платок с головы.
— А я уж заявление подала.
— Какое? О чем оно, твое заявление? — вытянул вперед шею муж.
Не успела Анфиса сообразить, а уж сын ударил Саньку по щеке.
— Беги, сейчас чтоб забрала!
И она ни слова в ответ — ушла, покорная. Долго не являлась, и тогда Джамбот отправился на поиски. Вернулся он вскоре один.
— Обиделась… Ушла к отцу с матерью.
— А заявление? — вырвалось у Анфисы.
Ухмыльнулся сын открыто, и без его объяснений стало ясно: забрала.
— Как жить-то будешь дальше? — спросила.
— Я-то?
— А кто же еще?
— Ты насчет Саньки?
— Куда баба денется?
— Верно, а то больно раскомандовалась.
— Я тебе о председателе…
Сын с нажимом в голосе возразил:
— Земля-то колхозная, не его. В тракторе откажет, тяпку возьму.
На том разговор о председателе закончился.
Перед тем, как им уйти спать, пришла Санька, повела себя, словно ничего не произошло, принялась мыть полы, потом хлопотала у печи…
Утром, еще в постели, Санька почувствовала в сердце легкую боль: набежит волной и отходит, поначалу не обратила на это внимания. Весь день преследовала боль, и опять же не встревожилась: мало ли, с ног же не сшибает и ладно. Ну, а к вечеру до того стало невыносимо, что бесцельно носилась по свинарнику, не помнит, как управилась с делами.
Всю дорогу домой бежала, ни разу не остановилась и к сердцу не прислушалась. Повстречай ее кто-нибудь, спроси, куда несется баба, не нашлась бы, что ответить.
Вечер окутал станицу, на улице пустынно.
У самой калитки — не заметила, откуда он вынырнул — чуть не сбила с ног Алексея.
— Или за тобой гнались?
Выдохнула, будто и не было никакого беспокойства, отдышавшись, весело призналась:
— Ага…
— Подружки тебя не позвали на вечеринку?
Вспыхнула вся от неожиданной обиды, но удержалась, не показала и виду:
— А я уже вечеряла.
Хихикнул Алексей:
— С кем же? Со свиньями?
Санька пропустила его слова мимо ушей. «Без меня?! Ах вы… Вот зачем неслась помимо воли своей, предчувствие, выходит…»
— Погоди!.. У кого собрались? — вырвалось у нее.
Алексей и не собирался уходить:
— Одна в станице заводила…
— Фатима?
— Ну… А что за компания без тамады! Все равно, если нюхать розу через противогаз.
Засуматошничала Санька: заглянуть к себе домой или тут же бежать к соседке? Уже когда оказалась под ее окнами, махнула рукой на все.
А ей в спину Алексей:
— Да застрянет в твоем горле тот глоток!
Без стука влетела в темные сени и уже здесь услышала приглушенный, неторопливый бабий говорок. Нашла веник, кое-как сбила с валенок снег, ввалилась в хату.
— Здорово вечеряли! Бабы, низко всем кланяюсь!
Все свое настроение: горечь, появившуюся минутой раньше обиду на подружек, что обошли вниманием и не пригласили на вечеринку — все вложила в слова.
Тихий говор смолк, оборвался намертво. Бабы боязливо уставились на Саньку, будто та к ним с неба свалилась. А она в самом деле отвесила низкий поклон и, выпрямившись, глянула на подружек, насладилась произведенным впечатлением, ухватила сильными пальцами граненые бока стакана, наполнила до краев, выпила.
— Вот вам! — и озорно: — Ух, бабы, ну, погодите.
Те онемели, настолько неожиданно все случилось.
Пока Санька раздевалась, вино разобрало ее, выпила же на пустой желудок. Тепло приятно разливалось по телу, убаюкивало, не давало сопротивляться покою, овладевшему ею.
Нашла свободный стул и уселась.
Напротив через стол сидела Фатима, подперев рукой голову, цедила вино из фужера на длинной ножке; прическа у нее опять же новая — когда только человек успевает! Рядом с ней мать, тоже нарядная: на черном платье сверкали крупные бусы, волосы отливали медью. А что? Молодец Мария, замужем побывала, сколько раз требовалось душе. Когда же они сговорились собраться? И почему от нее утаили?
— Спой, мать, взвесели сердечко, — попросила Фатима.
И Мария затянула песню; голос мягкий, слова льются из глубины:
— Куда бежишь, тропинка милая,
Куда зовешь, куда ведешь?
Кого ждала, кого любила я,
Уж не догонишь, не вернешь.
Положила Санька руки на стол, уронила на них голову: зареветь бы во весь голос, запричитать по-бабьи. Да нет, не выкричать всего. И вместо этого затянула со всеми:
— Кого ждала, кого любила я,
Уж не догонишь, не вернешь.
Из-за стола поднялась Фатимка, крикнула:
— Чего повесили носы ниже пупка?
И перехватила песню, голосисто затянула:
— За той рекой, за тихой рощицей…
Где мы гуляли с ним вдвоем.
Все так же нестройно, разноголосо продолжали бабы:
— Плывет луна, любви помощница…
Но постепенно голоса выстроились:
— Напоминает мне о нем.
В дверь застучали, но песня не прекращалась. Кому-то надоело бить кулаком в дверь, и он забарабанил в окно, а в хате песня все громче, яростней:
— Была девчонка я беспечная,
От счастья глупая была.
Взлетел наконец Санькин голос ввысь, вырвался на свободу.
— Моя подружка бессердечная
Мою любовь подстерегла.
Ударила Фатима кулаком по столу:
— У-у-х, Санька!
Песня стихла, не оборвалась, а растворилась, невесомо опустилась на мягкую траву, прилегла в кустах на бережку, не утомилась, а ласкалась к земле.
Обошла Фатима вокруг стола, каждой налила в рюмку, знала кому сколько, одну только Саньку выделила, в стакан.
— Счастливая ты, — проговорила она.
Натянулось в Саньке все внутри: отчего бы эти слова, но Фатима не дала сосредоточиться, предложила тост.
— Бабы, дюже хочется выпить за Санькин гарнитур!
Кто-то прыснул, и тогда-то утвердилась Санька в мысли, что покупка обожгла баб, гарнитур породил в них зависть.
Взяла свой стакан, приподнимаясь, оглядела всех вприщур:
— За моего мужика, бабы! Ух… огонь! Опалил враз меня, и горю вместе с ним ярким факелом.
Выпила одним глотком.
Выстроились на столе пустые рюмки. С минуту сидели гости молча, а затем каждая:
— Придет, а от него керосином…
— Верно. Какая к хрену это любовь?
— От того и не рожаем.
— Одного-двух вылупишь, и ладно.
Фатима озорно сверкнула глазами.
— Давайте мужика заманим? Пробу снимем?
— Фу, да ну тебя?
— А что?
— Им подавай беленькую, сахаристую…
— Да… Вот Санька самая стоящая наживка.
— Это точно.
Встала Санька, смотрит на баб, что-то резкое с языка вот-вот сорвется, но нашла в себе силы, влезла в пальто и скорей в сени, тут ее и догнал голос незлобивый:
— Сатана, а не Санька.
Стоит в сенях, не знает, как поступить: вернуться, бросить Фатимке в лицо: «Да ты же… кто тебя возьмет!» Из хаты доносятся голоса:
— Захабарила[26] Санька парня.
Кто-то хохотнул.
— А все-таки наша Санька… Без нее тоскливо!
— Эх, мне бы так умереть с Джамботом… Воронистый!
Это был голос Фатимки.
Прибежала Санька домой сама не своя: и обидно, и радостно — отвергли подружки, да из сердца не выбросили.
Разделась молча и юркнула под одеяло. Ну, а Джамбот не идет к ней, надоели, как он говорил, ее коленца, и без Саньки не знает, куда деть себя.
Они сидели с матерью; он курил молча, а Анфиса держала перед собой газету и никак не могла сосредоточиться.
В нем вдруг появилось неведомое до сих пор ему чувство: бросить все и уехать куда глаза глядят, не пропадет, у него специальность, и на тракторе, и на бульдозере, одним словом, механизмы ему родня. А на худой конец и лопату возьмет, сил в нем на троих городских: видел их на уборке, это и говорить не надо, хлюпкие больше попадаются. Двоим расквасил нос за Саньку, потом стало стыдно, ходил мириться, мол, невеста она мне, а вы ее за околицу приглашали, разобраться надо было, такая девчонка да будет ждать, пока женихи из города привалят.
Уехать… Маманю с кем оставить? А как с квартирой в новом доме? А кому он назло сделает? Председателю? А мать же на собрании заявила: «Таких как ты перебывало, а станица стояла и будет стоять». Будет, это точно… Вернусь, как нового изберут, не вечно этому быть. Да нет, лазейку ищу, уж рубил бы одним махом. Ишь, одним махом, а если духу не хватает?»
Теперь председатель его в прогульщики записал, на всю станицу осрамил, а ведь все знают, что никто раньше Джамбота не отремонтировал трактор. Не мытьем, так катаньем…
Невеселые мысли прервал Санькин вскрик. Джамбот скорей к ней, и мать за ним на другую половину хаты. И предстало их глазам: в одной ночной сорочке стоит Санька на коленях перед раскрытым сундуком и яростно выбрасывает вещи.
— Вот! На… Все у меня есть! Все! У кого в станице еще есть? Милые мои…
Прижала к голой груди черные лакированные туфли на высоких каблуках.
Вспомнила Анфиса, сколько радости было в доме, когда Фатима продала снохе эти туфли, содрала, правда, с нее две цены.
— Лебеди вы мои, тлеете в сундуке!
Целует Санька туфли, прикладывается к ним щекой.
— Да как же я надену вас? Где мне взять такие ноженьки?
Швырнула туфли на пол и выхватила из сундука платье:
— В театр я пойду в нем? Не пойду. Нет театра… А жрать кто приготовит? Кто?
Платье замерло на мгновение в воздухе, плавно проплыв, распростерлось на полу.
Переглянулись мать с сыном.
— Джамбот, — взмолилась Санька, упала мужу в ноги. — Христа ради прошу тебя! Милый, уедем.
Не сдвинулся он с места, смотрел на жену, медленно бледнея, испугался своей же мысли: сграбастать — да на мороз, выкупать в снегу, на всю жизнь выбить дурь из головы! Удержался. А это стоило ему сил. Оседлал он стул, чувствуя, как отяжелели руки, плечи.
В эту ночь несколько раз выходил во двор Джамбот, и вместе с ним мысленно туда же шла мать, но так и не смогла догадаться, почему он подолгу оставался на холоде.
Вспомнила, как однажды костылем ненамеренно разворошила большой муравейник, и муравьи кинулись ошалело во все стороны. Видно, так и у них в доме намечается.
Уже устало смыкались глаза, когда появилась сноха: она шла босая, у порога задержалась, сунула ноги в валенки, влезла в пальто. Плечом ударила в набухшую дверь, но та поддалась только с третьего раза.
Чего она стесняется держать горшок?
В ночной тишине, как выстрел, прозвучал крик со двора:
— Ой…
Раньше чем Анфиса успела позвать сына, он уже выбежал во двор.
Трясущимися руками мать надела на себя кофточку.
Распахнулась настежь дверь, и Джамбот втащил в хату стонущую жену.
— Потерпи, сейчас… Еще немного, — с тревогой в голосе приговаривал он.
Мать бросилась помогать ему, вместе подняли Саньку на кровать.
— Вот и все… Где болит? Скажи, Санюша, где, ну? — хлопотал Джамбот.
Но она не переставала тихо вскрикивать, наконец указала рукой на свой бок.
— Маманя…
Анфиса никак не могла попасть в рукав пальто.
— Фельдшера! Скорей, помирает же…
На дворе кружилась метель, гонялась с яростью за кем-то; снегу намело. За калиткой Анфиса приноровилась к ветру, а ветер версовый[27], станичники не ошиблись: обещали его этой ночью; она подставила ему левый бок, подняла кверху воротник пальто, и, как могла, скорей к дому фельдшера.
Забарабанила по запорошенному стеклу, и тотчас в хате, вспыхнул электрический свет, затем скрипнула дверь.
— Кто там?
Она к калитке, а ветер словно этого ждал, взвыл, ударил в грудь, не дает идти, удерживает ее на месте.
— Здесь я, здесь! — звал фельдшер.
Рванулась вперед изо всех сил Анфиса, и очередной порыв ветра сорвал с ее губ:
— Саньке плохо.
— Иду! — донеслось в ответ.
Дождалась фельдшера, и пошли вместе.
— Погоди…
Фельдшер прильнул к ее уху:
— Что с ней?
— В боку сильно стреляет, орет.
Фельдшер закрыл глаза, снег успел запорошить лицо.
— Позвони в район. «Скорую» немедленно вызывай, — прокричал он, удаляясь.
Телефоны были в сельсовете и у председателя колхоза. Никогда до сих пор не приходилось звонить в район, но она знала, что сельсовет на ночь закрывают, значит, надо идти в контору. Туда она и направилась, уже не прячась от ветра.
Открыла ногой дверь, ввалилась в темный коридор, подталкиваемая ветром в спину.
В кабинете председателя, вытянувшись на стульях, спал сторож. Анфиса энергично растолкала его:
— Куда спрятал телефон?
Не поднимаясь, тот буркнул:
— Слепая что ли?
— Скорей, Саньке худо.
— Худо, худо… Или ослепла? На окне телефон!
Рванула трубку, крикнула в него:
— Район? Район?
Гремя стульями, сторож перевернулся на другой бок.
— Чего орешь-то? На линии обрыв получился.
Но Анфисе не верилось, район обязан ответить ей, надо срочно вызвать «скорую». И она продолжала истошно кричать в немую трубку:
— Район?
Потом, поняв бесплодность своего занятия, бросила трубку на подоконник:
— Едят тебя мухи!
На улице не унималась метель.
В метель ворвался прерывистый гул мотора, Анфиса остановилась: из снежной мглы вынырнул трактор, надвигался на нее; подождала, пока машина поравняется с ней. Из кабины свесился сын. Прокричал:
— Садись!
Она показала рукой в сторону своего дома.
Значит, он на тракторе повезет Саньку. Ну и правильно, на самой сильной автомашине не пробьешься к тракту, занесло все кругом. Выходит, Саньке совсем плохо, если до утра не ждут. Появилась беда нежданно-негаданно откуда и не думали. Вот тебе на…
Она подошла к своему дому, когда Джамбот с фельдшером успели втиснуть Саньку в кабину.
— Влезай, мать, — крикнул матери сын и подал сверху руку.
Вскарабкалась с его помощью на трактор.
— Держись! — крикнул Джамбот.
Надрываясь, «кировец» пробивался сквозь сугробы. Санька протяжно стонала.
— Потерпи еще чуток, Санюшка, родная… Приехали… А вот и тракт.
Джамбот поставил трактор на обочину, соскочил на землю; вдали во мгле зажглись два спасительных огонька.
— Машина! — радостно воскликнул сын.
Он вышел на середину дороги, вскинул над головой руки, крикнул:
— Стой!
Тяжелый «МАЗ» остановился рядом с трактором, из высокой кабины свесился водитель:
— Чего тебе, браток?
Задрав кверху голову, Джамбот прокричал:
— Беда.
Спрыгнул на землю водитель:
— Какая еще беда?
— Жена помирает… В больницу надо бабу.
Водитель повелительно взмахнул рукой:
— Давай ее, чего разинул корыто!
И сам же первый полез на трактор. Вдвоем перенесли Саньку на машину, с трудом подняли: кабина-то высокая.
В последний момент Джамбот взобрался на трактор, показал матери, как выключить мотор, но махнув рукой, выругался:
— Да хрен с ним, надо будет, сам заглохнет. Сиди, до утра горючего хватит, только не усни, задохнешься.
Машина уехала, и Анфиса осталась одна на тракторе.
Санька вернулась из больницы через три недели заметно осунувшаяся, на щеках появилась бледность, она больше лежала, а если и была на ногах, то передвигалась по хате плавно, боязливо. Джамбот не оставлял ее дома одну, сбегает в магазин и тут же возвращается с покупками. И матери велел быть дома: «Нечего ходить в столярную, если работы нет: понадобишься, сами позовут».
В один из дней, когда Анфиса наконец-то обрела спокойствие, заявился Лука.
Вошел в хату, топчется у порога, совсем непохоже на него.
— Садись, в ногах правды нет, — пригласила не очень-то настойчиво хозяйка.
— И то верно… Одолжи рубанок, свой куда-то запропастился.
Мать выразительно глянула на Джамбота, мол, дай, и сын отправился в чулан, а Лука, видно, того и ждал, произнес как бы невзначай.
— Председатель грозился…
Хитер же ты, Лука, у самого инструмента всякого на всю станицу хватит; новость ты принес, а вот с какого бока она касается Самохваловых, мы сейчас узнаем.
— Хвалился, что не видать Саньке с Джамботом квартиры…
— Тс-с-с, окаянный.
Вошел сын, подозрительно глянул на гостя, а уж после этого протянул рубанок, но прежде сказал многозначительно:
— Строгает чисто!
Лука повертел в руках инструмент, поблагодарил, обещал вечером непременно занести и покинул хату.
Не обманулась мать: сын слышал, о чем говорил сосед, и теперь ходил темнее тучи.
В своей комнате громко перевела дыхание Санька.
— Значит, грозился? — наконец проговорил он.
Притаилась мать.
— То ли еще будет, — отозвалась жена.
Джамбот провел рукой по стволу ружья: двустволка висела между кроватью и шкафом. Появилась Санька и к нему:
— Поживи в городе у дядьки зиму, успокоится председатель — вернешься.
Ничего не ответил муж, заложив руки за спину, в задумчивости прошел к окну, постоял там, вернулся.
— Не будет тебе житья, это точно, — продолжала она. — У председателя нрав известный.
Мягко обхватила мужа за шею, прильнув, зашептала:
— Затуркает он тебя.
А он молчит, только вздыхает.
— Дядька в городе известный человек, — упрашивала. — Пусть председатель позовет тебя, а сам к нему не ходи. Ты мне выбрось из головы всякое такое, — повысила голос. — Не опозорь себя, не кланяйся.
Слушала Анфиса да встала на костыли и к выходу, и уже оттуда с угрозой:
— Ох, доиграешься, Санька!
Постояла в дверях, вернулась к столу, кажется, боялась оставлять Джамбота одного, шумно опустилась на табуретку, следит, как он измеряет шагами хату от окна к печке и назад. Она ему ни слова, подумала, что если сразу не возразил, значит решается на что-то. Санька тоже постояла молча и с обиженным видом ушла в свою комнату; скрипнула кровать.
Но вот Джамбот остановился перед матерью, забросил руки за спину, подался к ней, хотел сказать что-то, но снова заходил, теперь уже быстрей.
Уехал он на рассвете, предупредив мать, что погостит у дяди — и назад. Никто в станице не заметил сразу его отсутствия — зима, все сидели по хатам. Не выходила на улицу и Анфиса, печь растопит, еду приготовит. Но ее словно подменили; потеряла покой, жалела, что не удержала сына. «И что придумал…» — огорчалась она.
Шли дни.
В одно утро Анфиса накормила щенка — подрос заметно, не скулит больше — уселась, приткнувшись спиной к теплой печке, предалась воспоминаниям, но их прервал голос со двора.
— Самохваловы!
Почтальона ждала все эти дни, а, поди, взволновалась, никак не могла подняться, до того отяжелела.
— Молчунья?
— Да иду, иду же!
Ногой распахнула дверь в сени, а там уже почтальон — шапку долой, с почтеньем поздоровался:
— С добрым утром, Анфисия Ивановна!
Снял с плеча растопырившуюся сумку, опустил к ногам, склонившись над ней, нашел нужное письмо, вручил торжественно.
— От сына.
Сунула Анфиса руку в карман: давно у нее заготовлен на этот случай рубль.
— От меня.
Почтальон, прежде чем взять деньги, провел рукой под носом.
— Благодарствую!
Выбравшись за порог, поклонился, и хлопнула за ним дверь.
Включила Анфиса свет, встала под люстру, рассмотрела конверт со всех сторон: действительно, письмо адресовано ей. Распечатала.
«Дорогая маманя, уважаемая жена моя».
Анфиса справилась с волнением.
«Вот и пришло время описать все как есть мою жизнь за эти двадцать дней, как я уехал из станицы. Ничего не утаю, ничего не прибавлю.
Приехал я в город утром, встретили меня, как положено, по-родственному. День-два ходил по улицам, приглядывался, вспоминал, маманя, как мы раньше приезжали сюда, и ты все говорила: «Гляди во все глаза, сынок». А я мало что понимал, просто глаза таращил, раз было велено. Это потом уже по-другому смотрел. На третий вечер, значит, я и говорю дяде — как раз всем семейством сидели за столом — о своей жизни и что мне очень нравится в городе. Он мне сразу вопрос: «А как земля без людей обойдется?» Ну, я ему: «А пусть из города перебираются». Посмотрел он на меня, и стало мне стыдно своих слов, но оправдываться не стал. Дядя долго молчал, а потом сказал: «Земля, племянник, душу имеет, а она не всякому открывается». Тут братуха возразил: «Ничего с деревней не случится».
А сестра шуткует: боюсь, дескать, за Саньку. Обживешься здесь, Джамбот, скажешь: «Хочу городскую». Опять же и квартира нужна, прописка…
До того горько мне стало, что, верите, слеза прошибла. Налил я себе в рюмку водки, поднялся и тост сказал: «Не была ты, земля, без хозяина и не будешь, а что трудно, то трудно, да ничего, переживется».
Усевшись на табуретку, Анфиса задумалась, положила на стол вдруг ставшие тяжелыми руки, глядит на письмо и думает: «Нет-нет… Самохваловы не из той породы».
Несколько раз она порывалась сходить к Саньке на ферму, да не решилась. Еще поскачет баба в город.
В окно увидела, как бежала к дому сноха. Или ей почтальон успел сказать, или догадалась, но войдя, потребовала с ходу:
— Где письмо?
Уселась за стол прямо в пальто, читает и нет-нет да приговаривает:
— Вот дурак…
И не поймет Анфиса, одобряет или сердится. Но вот Санька долой с себя пальто, швырнула на кровать, туда же полетел пуховый платок, валенки сбросила посреди комнаты и осталась в чулках.
Прочла еще раз послание мужа — теперь уже медленней — и задумалась, но недолго оставалась в таком состоянии.
Извлекла из тумбочки тетрадь, ручку нашла на подоконнике, устроилась с локтями за столом, произнесла:
— Так…
И крупно вывела:
«Мой дорогой муж Джамбот, мой уважаемый сын Джамбот».
— Ты вот что, Саня, отпиши-ка ему, чтобы назад немедля спешил.
Заморгала глазами сноха:
— И не подумаю.
Вскинула брови свекровь:
— Это как тебя понимать?
Санька склонилась над бумагой.
— Да кто осудит нас, если в город подадимся? Никто.
Усмехнулась про себя Анфиса: «Ишь ты, куда все повернула».
Санька же, не замечая перемены в свекрови, продолжала свое занятие:
«Прочитали твое письмо и прослезились, а когда успокоились, так подумали, что надо тебе устраиваться в городе. Сними пока угол, чтобы я могла приезжать, не то как ты будешь столько времени без меня. Завтра я поеду в район, и все как есть разузнаю, значит, в каком направлении тебе действовать.
С тем до свидания. Твоя жена Александра и мать твоя Анфисия.
Ты гляди, не промахнись, в городе бабы хитрющие. Они телом тощие — далеко им до твоей Саньки, — а сманить могут быстро. Ты не обижайся на меня, люблю очень».
Утром Санька принарядилась, сказала свекрови, что уходит на ферму, а отпросилась у заведующего и поехала в район.
Весь день Анфиса пребывала словно во сне: решила пока не вмешиваться, еще ничего не случилось, а уж она станет разводить панику, пусть Санька забавляется. В город — значит похоронить род Самохваловых. Нет, тому не бывать!
«И Джамбот понимает», — успокаивала она себя.
Вернулась сноха из района, как и обещала, вечером.
— Свояченица говорит, что в городе трудно прописаться. Разведись, говорит, с Джамботом, чтобы он там вроде как бы женился на городской. Для прописки, значит, временно, а потом…
— Дура, — перебила Анфиса, гневно стукнула костылем. — Что придумала! Ну и дура… А если он с другой останется, а если городская слаще тебя?..
Вскрикнула нервно Санька:
— Нет, не каркай! — Ткнулась головой в стол, зарыдала, да таким голосом, что у Анфисы не было сил слушать, и она решила уйти на улицу. Сняла с гвоздя пальто, постояла да повесила на место.
— Не желаю здесь… Плевал он на городскую, — выкрикивала Санька. — Как овцу его, ярлыгой[28] я поймала. Он мой! Мой!
Склонилась над ней Анфиса, — в эту минуту она была безжалостна — вложила в слова сколько могла чувств:
— Джамбот уйдет из дома, когда меня на кладбище снесут. Запомни! На девятерике[29] ты его не удержишь в городе.
Сноха зарыдала с новой силой…
Хотя Анфиса знала, что затее Санькиной не бывать, все же на сердце было тревожно, нет-нет да кольнет. Но в одном была твердо убеждена: не допустит Джамбот, чтобы остаться в городе.
С того дня Санька стала куражиться: то подружек пригласит на бутылку вина, то в чужую компанию попадет, и с каждым днем становилась все мрачней, неразговорчивей.
Однажды Анфиса проследила, как Санька завернула к Фатиме. Прошмыгнула черным ходом в магазин и тем же путем появилась. Порешила написать сыну, да потом подумала, а не будет ли хуже? Пусть вернется, а Санька к тому времени, может, образумится.
Наконец пришло письмо от сына, на этот раз оно было написано на имя жены, ей и вручил в собственные руки почтальон, за что Санька поднесла ему стопку водки, и он ушел весьма недовольный.
Санька прочла письмо, а свекрови ни слова, даже не заикнулась, о чем оно, ну да Анфиса и не стала допытываться, знала, что сноха не выдержит, и, действительно, в тот же вечер вырвалось у нее:
— Обругал меня последними словами… Ну и пусть вернется.
— Ты учила его чему? Сегодня он станицу оставит, а завтра тебя бросит, а там еще что-то.
— А ты не пугай меня, пужанная с детства.
Покачала головой Анфиса:
— Эх ты, бесстыжая.
Погрозила Саньке пальцем:
— Смотри, поздно будет, бросит тебя.
Хохотнула Санька, и этот короткий смех оставил на душе Анфисы неприятное чувство.
Потом еще одно письмо пришло из города. Сын сообщал теперь уже матери, что задержится. И у Анфисы опять заболела душа. Что-то его держит там все же?
Мать поспешила к Фатиме, купила сигареты и только было с порога:
— Слышала, твой в городе остался…
Приостановилась Анфиса.
— К чему болтать, — урезонила с укоризной.
Но магазинщица не унималась:
— Санька, говорят, надумала нового мужа себе приискать.
— Ах ты… располосатая!
Замахнулась Анфиса костылем, и Фатима юркнула под прилавок.
Санька узнала о скандале, прибежала с фермы в станицу, влетела в магазин и при всем народе:
— Засидуха ты, Фатима, скоро высохнешь от зависти вся. Не болтай!
Притащилась Анфиса домой, а пока шла, успокоилась, уселась не раздеваясь к столу, задумалась: «И что всполошилась? Или веру в сына потеряла? Развела панику. Прописал бы ей Джамбот, а раз не написал, знать, болтовня идет по станице».
Обсуждался последний вопрос повестки дня заседания бюро райкома. Луриеву казалось, что все это он уже слышал много раз. Иногда делал для себя короткие записи в блокноте: «Болтовня». «Многословен». «Не разобрался», а в словах: «Артистично докладывает» вывел каждую букву крупно, с особой старательностью, дважды подчеркнул.
Луриев задумался. Докладчики вовсю старались подать вопрос эффектно, обыграть факты, а им бы проявить озабоченность вместо того, чтобы тарабанить впустую, ставить членов бюро перед фактом, мол, вот вы теперь и выясняйте причины недостатков, обобщайте. Забавно, однако…
Через час после заседания бюро райкома Луриев уже подъезжал к своей Предгорной. Поля дружно освободились от снега, земля дышала легко, свободно, над степью до самого горизонта стояла легкая дымка.
Мысль о весне занимала его недолго, он уже давно подсчитал, сколько нужно погожих дней, чтобы закончить сев, и снова вернулся к заботам о строительстве свинарника-автомата. Уже и место под строительство присмотрели.
Сразу же за речкой остановил «Газик» на обочине, в машине было тепло, уютно.
У края поля — оно начиналось метрах в двадцати от дороги — стояла Анфиса.
Она развернулась на костылях, кивнула ему, а сама глядит мимо. Догадался он, что помешал ей побыть наедине с природой. И все же решил разговорить ее.
— Угадать бы, когда бросить семена в землю…
Анфиса скосила на Луриева глаза.
Эх, Анфиса Самохвалова, чего только ты не пережила за свой бабий век. Это было уже при нынешнем председателе — возвращалась с поля и встретила его с главным агрономом за околицей. Подошла к ним, поздоровалась. Даже головы не повернули они. Обидело это ее… Председатель то ли советовался, то ли для себя сказал: «Сеять будем». А ты, Анфиса, забыла обиду, возьми и возрази: «Рановато, чуток погодить надо». Ну, председатель, ясное дело, улыбнулся, голосу своему придал ласковость, а сказал все же, будто топором отрубил: «Мы, уважаемая Анфисия Ивановна, разберемся, а потом в наше время действуют только по науке». Ох, до чего обидно стало. Да не за себя, что я! За землю. Разве понукать ею надо, по плечу хлопать? Ну, опять не удержалась, возразила: «Не пришла еще нужная пора, не уловил ты момента, председатель, и нечего тебе на науку валить. Раньше срока посеешь — землю потревожишь, осердится, и опоздаешь — недовольство вызовешь. Ты нужный день и час поймай. А день тот особый можно только сердцем угадать. Чего вот я, к примеру, в поле? Ловлю момент, когда весна от зимы оторвется». Ответил председатель со смешком: «Все ясно!»
А вечером узнала от людей, что из райкома строгое указание по телефону дали немедля начинать сеять, а то сроки упустить можно. Сроки… Да они еще не пришли, потому и упускать нечего было.
Добралась, значит, в станицу и скорей к парторгу, не к нынешнему, а к тому, что учиться уехал. Рассказала все как есть. Он обходительно усадил, сам напротив устроился, сигареты достал.
«Ты, Молчунья, вижу, за дело всей душой горишь… Это похвально, вот если бы все так в колхозе… Спасибо тебе и низкий поклон». Видать, не туда гнет, время тянет, а я не могу поторопить — он же хозяин разговора. Еще по одной выкурили. «Да только, Молчунья, ты не учла, что нынче с землей надо по науке. Это деды действовали по всяким там приметам, а на них в наше время далеко не уедешь, не согласна земля рожать по старинке. Так что ты, Молчунья, оставь свое беспокойство, председатель человек башковитый, да и ученые ошибиться ему не дадут».
Послушала Анфиса и махнула рукой. Темнота ты, Молчунья. Посеяли. Быстро посеяли, в газете хвалили колхоз, знамя привезли. Хорошо… Дожили до осени. А осенью как начали ругать: «Упустили, проглядели!» Чего упустили и проглядели, не поняла, и у других станичников напрасно допытывалась — тоже не знали. Вот в чем беда. Поди, забудь ее. А председатель перед районом ягненком блеет. Тебе по телефону указание дают? Выслушай. Если не правы, возрази, стой на своем, потому как в твоих руках земля. Но своего-то у него нет, видно, пару в нем не хватает, в гору не вытягивает. Тогда не впрягайся, не лезь в постромки. Такое вот дело. А влез — на телефон не кивай, ты за свое место в ответе, на тебя народ, как на бога… Ладно уж, чего это нынче много рассуждаю.
Взял Луриев горсть чернозема и не смял, а поворошил пальцем на ладони.
— Пахнет.
Кивнула она согласно головой: чуть подобрела. А тут еще он, присев бережно, высыпал чернозем на то же место.
— Станичник не должен прозевать…
— Это верно, — согласился он.
Потер одна о другую ладони, словно остатки чернозема в кожу втер, и это ей понравилось.
— Надумали мы построить на этом месте свинарник-автомат, откормом будем заниматься. Как ты думаешь?
Куда и делось желание поддержать разговор: передернула плечами, мол, откуда мне знать.
— Выходит, Анфисия Самохвалова, не одобряешь?
— Дождичек нужен бы, — проговорила она.
— А я думал, ты поддержишь!
Промолчала Анфиса, а про себя возразила: «Это, конечно, нужно, но мы уже строили откормочный пункт, и как бы на этот раз тоже не ошибиться. Значит, построили корпуса деревянные, покрыли шифером, туда навозили шлаку, чтобы грязи, вроде бы, не было, и поставили изгородь. Ну, и чего же? Корм возили из города, не хватало его, скот недоедал, одна только машина была, а скота все же много было тут, сот шесть или семь было. И вот везут, бывало, корм… Нас, плотников, перевели в кормачи, быки как глянут, что везут корм, и бегут, весь варок разом, а там их двести голов, в варке-то… Проламывают ограду и кругом этой машины, а шоферу ехать нельзя. А какие, значит, убегают к лесу. Вот как… Что же делать? Нас трое было, по ночам дежурили. Один садится на лошадь верхом, другой отвязывает собаку, ну, и за ними бегут. Бегают, собирают. Соберешь, загонишь и давай ремонтировать ограду. Ограду отремонтируешь, опять, глядишь, везут машину. Там силос или чего враз съедят и снова нету. Барду заливали — у корыт грязь, не подойти. Ну что делать? Сделали гребок деревянный, лошадь запрягаем и сгребаем грязь, чтобы подходить быкам было возможно. Ну, а зимой грязюки полно в этих корпусах и кругом полно, не только что в этих корпусах. Снег пойдет, дождь, быки не знают, куда им деться, в рев, один за одним бегают по варкам, ищут сухое место, где бы им притулиться. Лезут в корпус, а там уже один на одного; какой послабее, его затискивают. Утром кое-как выгонишь их, зайдешь, поглядишь, а грязи на метр целый, как раз по брюхо быку. Слабого затоптали в эту грязь, и все, его и не видно. А в холод у них начинали нарастать на хвосте глыбы килограммов по десять. Он, бедный, согнется, а ему по ногам глыба-то. Приехал врач, говорит, хвосты им отрубайте, прямо с колотушками-то. Ну как отрубишь, ведь кровь пойдет. Живое существо…
Приехал как-то председатель этой самой организации, объединения этого, приехал, плачет: «Товарищи, что нам делать? Давайте придумывать, как из этого положения выходить».
Ну что можно придумать? Ничего не могли придумать. Корма надо, помещения надо, а их нет. Так зиму мучились, а летом выгоняли пастись. Они отдохнут хорошо и привес дают, и все… Зимой быки пропадали. Бывало, затоптали какого, а говорят, скотники украли. Да и мы не знали, что затоптанные они… Ну, и вызывают в милицию нас всех, охранников. Вот нас там по двое суток и держат, все выбивали из нас: «Вы взяли скот? Порезали?» А потом уж летом обнаруживали, когда чистили сараи.
А с нас деньги взыскали, по сто, по восемьдесят рублей за этих быков, а назад мы выбивали месяцами. Так что мы уже тут откормом занимались».
— Это будет большое специализированное хозяйство! И чтобы первый блин не получился комом, нам надо дружно, понимаешь, всем взяться за гуж. Никто не имеет права, понимаешь, Анфиса, быть в стороне.
Опустила глаза Анфиса, не зная что ответить.
— Надо! Сейчас ты на передовой позиции, ну а на автомате… Пожалуй, это все равно, что идти в штыковую. Ответственно очень, Анфиса.
Чего пристал к ней человек?
— До свидания, — сказала она и решительно направилась к дороге.
— Я тебя подвезу, — предложил он.
Анфисин взгляд был долгий и тяжелый.
Однажды поздно вечером постучали с улицы в окно: «Не похоже, чтобы Джамбот, а должен он появиться вот-вот…»
— Кто там?
Но ее на улице не слышали и продолжали требовательно барабанить, стекла дребезжали. Пришлось встать. На улице стоял заведующий фермой.
— Чего пожаловал?
Алексей к окну:
— С утра надо быть на ферме. Слыхала? Стойки нужны. Очень тебя прошу, Анфисия Ивановна.
Утром пришлось одеваться, раз требуют, значит очень нужна.
Щенок увязался за ней, но она вернула его:
— Сиди, а ну-ка кто придет…
Ушла со спокойным сердцем: все же в доме осталось живое существо. Пересекла улицу, у магазина дождалась попутной машины.
В помещении продувало, как в степи.
Пустила рубанок по дереву. Строгает, а перед глазами круги ходят, как ни крепилась, а в какой-то момент голову пронзила знакомая боль так, что едва успела повалиться грудью на верстак.
Полежала, отдышалась да снова принялась за дело.
Наведался к ней раза два Алексей, допытывался все об одном и том же:
— Да ты здорова ли?
А в последний раз дольше обычного глядел на нее, а потом велел немедля отправляться домой, видно, лицо у нее было нехорошее, потому что сказал с тревогой:
— Ты нынче что-то белявая.
Но она и слышать не захотела:
— Успеется домой.
И все же Алексей сам отвел к машине, подсадил в кабину, наказал шоферу непременно доставить к самой калитке.
Впервые о смерти подумала она, но тут же отогнала внезапную мысль: «Не повидавшись с Джамботом? Нет, нет. Она дождется его. И за Санькой пошлет: ну чего баба живет с отцом-матерью. Никто ее не прогонял, взяла и ушла… К врачам бы съездить, да пока доберешься в район, дорогой три раза помрешь. Ладно уж, приедет Джамбот и свезет, только нужды в этом нет, «выкарабкается».
Временами ей казалось, что отдышалась, и тогда она говорила себе: «Эх ты, запаниковала». Скрипнула дверь. По полу шлеп-шлеп… Рядом с кроватью заскулил щенок. Свесилась к нему, провела рукой по густой шерсти, а он продолжает скулить. Эх, несмышленый, ну иди, иди, ласки захотел. Посадила поверх одеяла, а он все скулит да все жалобней, как бы плачет. Не поймет Анфиса, только гладит приговаривая: «Обиделся? На холоде держала тебя, да? А может по Джамботу соскучился? И у меня на сердце неспокойно, тоска сковала… Ничего, вот вернется, и все образуется, в доме станет теплей…»
Приумолк щенок, и Анфиса произнесла вслух:
— Спи, а я полежу.
И сама успокоилась, только ненадолго, сына вспомнила. Ну что он не едет, неужто не соскучился по станице, обещал ведь.
Ее мысли прервал приглушенный дробный стук, похоже, что заколачивали доски.
Привстала на локте: да, стучат. Поднялась с кровати, а щенок не дает ступить. Еще пуще скулит.
Откуда только взялись у нее силы, скорей на улицу, а зачем — сама не ведала. За калиткой новая боль в голове заставила ее остановиться, а все же посмотрела в сторону одних соседей, других, но там никого. Постояла и пошла назад, снова улеглась, а едва глаза устало закрыла, как услышала тот же дробный стук, только теперь поспешный.
Крикнула:
— Бегут!
А вот голоса своего не услышала, захлебнулась она.
Память отбросила ее в прошлое, на тридцать пять лет назад.
…Полицай подвел ее к самому краю скалы… Это она уж потом в сакле Джунуса восстановила в памяти. Поставил ее изверг лицом к пропасти. Она зажмурилась и горестно вздохнула: ну, кажется все, расстреляет. Вспомнился лейтенант, и еще раз перевела дыхание, как бы просила разведчиков простить ее. Сорвала задание. Но тут же упрекнула себя: «Ишь, нюни распустила, или можно этим делу помочь?» Посмотреть бы ей себе под ноги, да боится, сорвется в бездну, а ей умирать нельзя: задание не выполнила.
Чувствует, как тело наливается свинцом. Пусть. Ей иначе нельзя. Застыть надо, окаменеть. Похоже, под носками ботинок нет опоры, земля кончается. А что, если чуть откинуться назад, самую малость, перенести тяжесть тела на каблуки. Ощутила зловещую тишину — она тянулась со дна ущелья, — оказывается, и тишина может придавить гранитной плитой.
Да что он мучает ее, уж кончал бы сразу, одним выстрелом. Поиздеваться вздумал. Нет, нет, не услышать ему вскрика… Эх, успел бы лейтенант уйти за линию фронта, не вздумал бы искать ее… Только бы не шевельнуться. Как только она услышит выстрел — упадет спиной назад.
…Пришла в себя, и в ушах тот же стук молотка, теперь уже редкий, кажется, кто-то сделал свое. Анфиса скорей на костыли. На улице тихо. Неужто привиделось?
Она устремилась к магазину.
Вот и столб с рельсой…
Ах вы, предатели! Далеко ли убежите? Нет, от земли не убежать, она под ногами была, есть и будет. В горах наших с кровью перемешалась, сильней сделалась. Сжались в тугом клубке мускулы сердца, ощутила, как в затылке яростно забилась боль, рвалась наружу.
Со стороны сельсовета кто-то шел через улицу, но когда заметил Анфису, то повернул в ее сторону.
— Кто это? — издали спросили.
Голос удивительно знакомый, а чей, никак не сообразить.
— А я бежал к тебе, Молчунья…
Она бессильно повисла на костылях.
— Санька звонила.
Не поймет, кто такая Санька, никак не проясняется в памяти.
— К Джамботу укатила.
Покачнулась: Джамбот… город… Санька?
Сказал и ушел.
В сознании все перемешалось, дрогнуло, сбежалось и снова стремглав врассыпную…
Анфиса оказалась за пределами своих возможностей, но сделала еще шаг и ударила по рельсу.
Набатный звон растекался по станице.
Шквальный ветер уносил звон в степь…
…Памятник Анфисе установили от колхоза… Шли с кладбища молча: впереди вышагивал Джамбот, за ним из последних сил тащилась Санька. Она всхлипывала, но муж ни разу не оглянулся на нее. У калитки встретил их пес, завилял хвостом у Санькиных ног, она в сердцах отогнала его. Пес, рявкнув, отступил к хозяину, и они вместе прошли во двор. А Санька в отчаянья упала на штакетник.
Джамбот неторопливо распахивал окна, дверь в сени. Затем уселся на низкие деревянные ступеньки. Снял фуражку, повесил на дверную ручку изнутри, сложил руки на коленях.
«Вот что, маманя, — мысленно обратился он к Анфисе, — права ты, от земли мы все… И не вырвать корня Самохваловых, нет!»