Под вечер, часов около пяти, па главной улице между избами мелькали голубой зонтик, желтая соломенная шляпа с голубыми лентами и палевое платье с голубой отделкой. Это прогуливалась после обеда панна Ядвига в сопровождении своего кузена Виктора.
Панна была удивительно хороша собой. Волосы у нее были черные, глаза голубые, а цвет лица необыкновенной белизны. Одевалась она очень тщательно, и платья ее всегда были так изящны и свежи, что казалось, от них исходило сияние, и это придавало ей еще больше прелести. Ее стройный, девственный стан как бы парил в воздухе. В одной руке она держала зонтик, а другой придерживала платье, из-под которого виднелся краешек гофрированной белой юбки и прелестные маленькие вояжи, обутые в венгерские башмачки.
Шедший с ней рядом кузен Виктор с чуть пробивающимся пушком вместо бороды и копной кудрявых русых волос был: тоже красив, как картинка.
От них обоих веяло здоровьем, юностью, весельем и счастьем. И на обоих лежал отпечаток той высшей, праздничной жизни, жизни крылатых взлетов, которые уносят не только к внешним благам мира сего, но и в мир мысли, высоких стремлений и высоких идей, а порой и в лучезарньй края золотых мечтаний.
Среди этих изб, деревенских ребятишек и мужиков, во всем этом убогом окружении они казались существами, слетевшими с другой планеты. Приятно было сознавать, что между этой изящной, развитой и поэтической парой и прозаической, серой действительностью полузвериного деревенского быта не существует никакой связи — по крайней мере, связи духовной.
Они шли рядом, беседуя о поэзии и литературе, как и подобает светскому молодому человеку и светской барышне. Встречавшиеся им люди в холщовой одежде, все эти мужики и бабы, наверное бы, не поняли, о чем и даже на каком языке они говорят. Не правда ли, как это приятно сознавать, господа?
В беседе этой блестящей пары не было ни одного слова, которое не повторялось бы уже сотни раз. Они перепархивали с книги на книгу, как мотыльки с цветка на цветок. Но такая беседа не кажется пустой и пошлой, когда она ведется влюбленными и служит основой, по которой любимое существо ткет золотые цветы своих чувств, лишь изредка раскрывая свой внутренний мир, подобно тому как белая роза, распускаясь, раскрывает пламенеющие лепестки, скрытые внутри. К тому же такая беседа, как птица, парит в небесах, витает в духовном мире и устремляется ввысь, как растение, вьющееся по тычине.
Где-то в корчме напивались мужики и в грубых выражениях говорили о грубых предметах, а эта пара словно плыла в иные края па корабле, у которого, как в романсе Гуно:
Руль златой и прекрасный,
А шатер весь атласный,
И жемчуга на весле.
Нужно еще прибавить, что панна Ядвига кружила голову кузену только для практики, а в таких случаях чаще всего говорят о поэзии.
— Читали вы последнюю книгу Ель—ского? — спросил молодой человек.
— Знаете, Виктор,— отвечала панна Ядвига,— я обожаю Ель—ского. — Когда я его читаю, мне кажется, будто я слышу какую-то музыку, и помимо воли мне всегда вспоминается стихотворение Уейского:
Лежу на облаках,
Растаяв в тишине,
И слезы па глазах,
И сладко грезить мне.
Морская гладь вокруг...
Во сне ли, наяву,
Сомкнув ладони рук,
Лечу... плыву...
Ах,— внезапно воскликнула она,— если бы я с ним познакомилась, то, наверно, влюбилась бы в него! Мы, без сомнения, поняли бы друг друга.
— К счастью, он женат,— сухо ответил пан Виктор.
Пана Ядвига склонила головку, сложила ротик в улыбку, отчего на щечках у нее показались ямочки, и, искоса взглянув на него, спросила:
— Почему вы говорите: «к счастью»?
— Я говорю о тех, для кого жизнь потеряла бы тогда всю прелесть,— произнес молодой человек с самым трагическим видом.
— Вы мне слишком много приписываете...
Но пап Виктор уже перешел к лирике.
— Вы ангел...
— Ну... хорошо... Поговорим, однако, о чем-нибудь другом. Так вы не любите Ель—ского?
— Минуту тому назад я возненавидел его.
— Ах, как вы капризны! Вы заслуживаете, чтоб вас побили. Перестаньте дуться и назовите своего любимого поэта.
— Совинский... — мрачно пробормотал Виктор.
— А я попросту его боюсь. Ирония, кровь, пожары... дикие вспышки, бр-р!
— Такие вещи меня ничуть не пугают.
Сказав это, он посмотрел так грозно, что собака, выбежавшая из какой-то избы, поджала хвост и в ужасе попятилась назад.
Незаметно подошли они к дому, в окне которого мелькнули козлиная бородка, вздернутый нос и ярко-зеленый галстук, затем остановились перед хорошеньким домиком, увитым диким виноградом, с окнами, выходящими на пруд.
— Смотрите, какой хорошенький домик! Это единственное поэтическое место во всей Бараньей Голове.
— Что это за дом?
— Раньше тут был приют. Здесь учились читать крестьянские дети, когда их родители работали в поле. Папа специально для этого велел выстроить этот дом.
— А теперь что в нем?
— А теперь в нем стоят бочки с водкой. Понимаете, времена изменились. Теперь мы с нашими крестьянами только соседи. Мы стараемся ничего общего с ними не иметь.
— Гм! — буркнул пан Виктор. — Но, однако...
Но он не договорил, остановившись перед большой лужей, в которой лежало несколько свиней, «справедливо названных так за свою неопрятность». Обходя ее, они очутились возле избы Репы.
У ворот на пне сидела жена Репы, подперев голову руками. Ее бледное лицо, казалось, окаменело от горя, веки покраснели, а потускневшие глаза тупо уставились куда-то вдаль.
Репиха даже не заметила проходившей мимо нее пары, но панна Ядвига, увидев ее, сказала:
— Добрый вечер!
Женщина поднялась и, подойдя ближе, повалилась им в ноги и молча заплакала.
— Что с вами, милая? — спросила панна.
— Ох, ягодка моя золотая, зорька ты моя румяная! Может, сам господь мне тебя послал! Заступись хоть ты за меня, радость ты моя!
И она принялась рассказывать о своей беде, поминутно прерывая рассказ и целуя барышне руки или, вернее, перчатки, которые сразу покрылись пятнами от ее слез. Панна Ядвига совсем растерялась. Ее хорошенькое серьезное личико выражало заметное смущение, с минуту она молчала, не зная, что делать, наконец нерешительно проговорила:
— Чем же я могу вам помочь, моя милая? Enfin![6] Мне вас очень жаль... Но у меня нет никакой власти... и я ни во что не вмешиваюсь... Правда... Чем я могу вам помочь? Вы лучше пойдите к папе... Может быть, пана... Ну, прощайте.
И панна Ядвига, приподняв свое палевое платье так, что стали видны уже не только башмачки, но и белые в голубую полоску чулочки, пошла дальше вместе со своим кавалером.
— Благослови тебя бог, цветик ты мой ненаглядный,— крикнула ей вслед Репиха.
Эта сцена опечалила панну Ядвигу, и ее спутнику даже показалось, что у нее блеснули слезы па глазах.
Стараясь отвлечь ее от печальных мыслей, молодой человек заговорил о Крашевском и о других, менее крупных, рыбах литературного моря; разговор постепенно оживился, и вскоре они оба совершенно забыли об этой неприятной истории.
«Пойти в усадьбу? — раздумывала между тем Репиха. — Да, туда-то мне сразу и надо было идти! Куда же идти, где искать спасенья, если не в усадьбе?! Вот ведь глупая баба!»