Иван Федорович ПАНЬКИН
НАЧАЛО ОДНОЙ ЖИЗНИ
Повесть
У героя этой повести, маленького Ванятки, жизнь началась с обид. Он остается сиротой. Его мать и отца, красного комиссара, вернувшегося с гражданской войны в родное село, убили, бандиты. Ванятка живет у дедушки, в бедной мордовской деревне, и очень любит свою тетю Дуняшу. Он мечтает о синем море с белокрылыми чайками, о котором много раз слышал от тети Дуняши.
Не на море, а в город, к жестокой и сварливой торговке, попадает сначала Ванятка, нянчит ее ребенка. Потом поступает в цирк, встречает там талантливого артиста Строганова, у которого учится цирковому искусству.
Кажется, судьба маленького героя определилась. Но ненадолго. Снова на мальчика сваливается большая беда, и Ванятка вместе с такими же, как он, маленькими странниками начинает "путешествовать" из города в город, пока не оказывается в детской колонии. Здесь ему нравится. Однако Ванятка не забывает тетю Дуняшу и ее рассказы о синем море и белокрылых чайках.
И вот он опять в родной деревне, и опять начинаются скитания нашего героя. Ванятке помогают хорошие люди, и он находит серный путь к своей мечте.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Я выхожу на дорогу жизни Последнее утро в родном доме ...... В городе ...... Нянька "............... Письмо............... Я сообщил бабушке о своей жизни .... В цирке Первое знакомство .... Я выхожу на арену..... Зареченские обычаи.... Меня учат............. В больнице............ Опять в цирке......... Скитания Куда деваться? ..... Неожиданная встреча. Первый перегон ..... По дороге в Ташкент. Володя.............. На родине Тухтусуна Опять в дороге...... Конец нашим гастролям......
В Соколинской колонии и в родных местах К новой жизни............ Вот мы и прибыли ........ Почему мы такие?......... Так бы жилось нам неплохо Неожиданный поворот...... Опять в деревне ......... На море К белокрылым чайкам ....... В поисках матросской работы На борту "Тайфуна"......... Выходим в море ..........
Я ВЫХОЖУ НА ДОРОГУ ЖИЗНИ
ПОСЛЕДНЕЕ УТРО В РОДНОМ ДОМЕ
- Ваня, Ванятка! Вставай, греховодник, будя дрыхнуть! Вставай, проклятущий, выпорю!..
Из-под старенькой залатанной шубенки на мгновение высовывается белокурая всклоченная голова и, словно пушистый зверек, ныряет обратно. К постели подходит грузной походкой сгорбленная старуха. Она приоткрывает полу шубенки и уже более ласково говорит:
- Вставай, внучек, глянь-кось, день на дворе.
Ванятка трет грязными кулаками свой конопатенький носик, шевелит белесыми бровями, хочет открыть глаза, встать, но не может. Утренний сон так сладок, что мальчик никак не может оторвать голову от замусоленной холщовой подушки. А бабушка, осыпая его нежными словами, словно голубка, воркует и воркует над ним.
Ванятка вначале слышит ее голос рядом с собой, потом постепенно он куда-то удаляется, и, наконец, бабушку уже слышно издалека, словно из глубокого колодца.
- Вставай, анчихрист! - вдруг громом прокатывается голос деда Паньки.
Этого голоса пугается не только "анчихрист", то есть я, Ванятка, но даже сон-чародей. Он моментально выпускает меня из своих объятий и возвращает снова в мир повседневной жизни.
"Надобно встать, - думаю я, - а то, чего доброго, дед так отвалтузит ремнем, что потом целую неделю не наденешь портки. Он, наверное, для этого и носит ремень, чтобы бить меня".
- А ты чего там разгугулилась! - Теперь дед уже набрасывается на бабушку. - Сдергивай с него шубу!
Бабушка в нерешительности топчется, но не трогает меня, а только ласково шепчет:
- Вставай, дитятко, вставай, птенчик! Глянь-кось, изба-то наша стала какая, краше дворца царя небесного.
И бабушка так стала расписывать избу, будто, пока я спал, она действительно превратилась в необыкновенный дворец. По ее словам, стены стали хрустальными, через них светит ясно солнышко. Полати изумрудные, а печка алмазная. Она теперь стоит не у двери, а посредине избы, и в ней небесные ангелочки для меня, Ванятки, варят гусей-лебедей.
"А что, и в самом деле может статься так, - думаю я, тетя Дуняша ведь сказывала, Иванушка-дурачок уснул на обыкновенных полатях, а проснулся на хрустальной кровати солнечной царевны. Вот и я сейчас открою глаза и увижу алмазную печь..."
- Ты что, поросенок, аль дедушку перестал почитать? снова раздается дребезжащий голос деда. - Смотри, шкуру-то спущу!
Я потягиваюсь до хруста костей и открываю глаза. Но в избе ничего не изменилось. Под почерневшим потолком по-прежнему висят тесовые полати, на старом месте стоит и ободранная печка. Около нее возятся не ангелочки, а самые настоящие бабы, и они варят не гусей-лебедей, а обыкновенные щи с кислой капустой. Но я не разочаровался: в избе была такая светлынь, будто в стенах прорубили десять окон. А когда посмотрел в окно - на дворе было белым-бело.
- Бабушка! Никак, зима?
- Зима, внучек, зима.
Я быстро вскакиваю с постели, подбегаю к окну. А на улице мои двоюродные и троюродные братья уже катаются на санках. Вот мимо окна на ледянке проносится двоюродный брат Кирюха. За его спиной, как стружка из-под рубанка, вьется снежный зихрь. У меня захватывает дух. Я бегаю от одного окна к другому и, будто щенок, которого в первый раз посадили на цепь, взвизгиваю. Наконец, забыв, что я нахожусь дома, вскрикиваю во всю мочь:
- Кирюха! Смотряй, яма!
- Цыц, чарамига! * - закричал на меня дед.
Я, как ошпаренный, отскочил от окна и сразу загородил руками голову. Но дед меня не тронул. Почему? За подобный выкрик он прежде давал такую ли взбучку!
А теперь сидит и даже не смотрит на меня. Да и все почему-то невеселые, будто покойник в избе.
- Вай, ну что за парнишка! - воскликнула бабушка. - Хоть бы перед прощанием посидел как следует!
- Не болтай языком прежде времени! Когда нужно будет, я сам скажу! - закричал на нее дед.
И в избе снова стало тихо-тихо.
"Наверное, дед опять с мужиками собирается на заработки в чужие края, - подумал я. - А перед каждым его отъездом надо обязательно печалиться".
* Чарамига - вертун.
Я подошел к печке, сел на чурбанчик и тоже притих.
А самого так и подмывало выскочить на улицу. Страсть как охота покататься на санках или хоть на ледянке! Да только обуток нет у меня, и это заставляет сидеть дома.
По крайней причине и то у баб приходится клянчить.
А что, если и сейчас у них попросить лапоточки? Да сами они в них ходят.
- Гаврюх, а Гаврюха! - После долгих размышлений обращаюсь я к самому младшему дяде.
- Чаво тебе?
- Дай свои лапти выйти по малой нужде.
- И босой не околеешь, - пренебрежительно отвечает Гаврюха, - вон морда у тебя какая, что у чушки пятак.
"Ну как же, разве даст - жених ведь, зазнается! Как стал на вечерки дедушкин ремень надевать, так теперь ни с кем разговаривать не хочет. А что, и в самом деле выскочить так, босиком, - решаюсь я, - правда, околею, что ли?" Я тихонько поднимаюсь с чурбанчика, пробираюсь к выходу, приоткрываю дверь, шмыг - и нет меня в избе.
- Робя, глядите, басурман, московской боярыни сын, вышел на улку! - кричит мой двоюродный брат Митроха.
- Ну, ну, ты не очень ори, а то я те дам! - воинственно подступая к нему, говорю я.
- Кирюха, смотри, чаво на меня Ванятка бельмы пучит! прячась за спину своего брата, вопит Митроха.
- Ты чаво босой-то вышел? - замечает Кирюха. - Смотри, дед тебе задаст. Иди-ка лучше по-здоровому, вишь, ноги-то как у гуся стали.
Я и сам чувствую, что ноги начинают прилипать к оледеневшему крылечку, да только уж очень неохота уходить.
- Братец, а братец, - почти с мольбой обращаюсь к Кирюхе, - прокати меня на ледянке.
- Я те прокачусь, окаянный! - слышится через окно сердитый голос.
Увидев сквозь стекло лицо деда Паньки, я стремглав бросаюсь в избу. У порога дед преподносит мне увесистый подзатыльник, потом берет, как щенка, за загривок и бросает на печку.
"Почему я не жених, как Гаврюха? - думаю я. - Ходил бы всегда в новых лаптях да еще в сундуке держал бы праздничные сапоги на высоких каблуках. Говорят, малой еще я. А Митроха не малой? Он ростом всего два вершка от горшка, а ходит уже в лапоточках и еще выхваляется, меньшим меня прозывает да басурманом!"
- Бабушка, а бабушка, - спрашиваю я, - почему меня прозывают басурманом?
- Некрещеный ты, внучек, вот и прозывают так.
- А почему не окрестили?
- Матушка твоя не захотела, покойница, - недужным голосом отвечает бабушка.
Вот маманя какая нехорошая, не окрестила меня в золотой ванночке, как крестили летом Федяшку. А теперь мужики как напьются, так меня либо в лоханку суют или еще куда. Один раз дядя Васяня посадил меня в огуречный рассол. Страсть как после этого тело пекло.
- Бабушка, а почему меня прозывают сыном московской боярыни? - снова спрашиваю я.
- Пусть и прозывают, а ты гордись. - Бабушка подперла руками подбородок и задумалась; это она всегда так делала, когда собиралась рассказать какую-нибудь сказку или житейскую историю.
- Бабушка, что ты задумалась? - окликаю я ее.
- Мысли свои на ниточку нанизываю, внучек, - отвечает она.
"Как это так делает бабушка? Неужто у нее в голове клубок ниток?"
И вот, нанизав мысли, бабушка рассказала о моей матери.
- Матушка твоя в девках была краше московской боярыни. Отбоя от парней не знала. Не девка была, а загляденье одно. Волосы у нее были черные-пречерные, как ночь в осеннюю пору. Глаза карие, большие да ласковые. Посмотрит на кого - будто рублем одарит. А как разнарядится - пава и пава. Бывало, только наступит воскресное утро, а у наших ворот уж обязательно чьянибудь тройка стоит, а за столом сваты сидят и райскую жизнь обещают твоей матушке. Приезжали сваты из самых богатых дворов. Только она-то, Авдотыошка, всегда сватам отвечала отказом.
"Смотри, доченька, - говорила ей, - не свое ли счастье от себя отталкиваешь? Поодумайся, жених-то ведь какой красавец, как на картинке писанный, да богатство у них какое! Как у бога за пазухой будешь жить".
"Нет, маманя, - отвечала твоя матушка, - не надо мне большого богатства, не надо жениха писаного, да немилого. Если, матушка, хочешь, чтобы я была счастливой, отдай меня за Ромашку Остужева".
Как скажет, бывало, такие слова, у меня просто кровушка стынет. Ведь Ромашка Остужев сам-то носил чужие штаны, чужим хлебушком питался, сам себя прокормить не мог, не то что жену. Знамо, ведь само слово говорит - батрак... Эх-хе! вздохнула бабушка и продолжала рассказывать сама себе, не обращая на меня внимания. - Долго она, непокорная, сидела в девках. Даже люди стали поговаривать мне: что, мол, томишь свою дочку-девка в самом соку. Что мне было говорить, если дочь такая непослушница, если отец вожжами не сумел на ум ее наставить, а я что могла сделать? Так вот и перемалкивала все, а в душе ее очень бранила. И вот Авдотыошка моя стала сохнуть и сохнуть. На глаза людям не показывается, навстречу гостям выходить перестала. Я уж забеспокоилась - не притча ли с ней какаянибудь сотворилась? Однажды вечерком этак захожу к ней в чуланчик, окропить ее святой водичкой, а Авдотьято бух мне в ноги.
"Что хочешь, - байт, - матушка, со мной делай, хоть убей али отрави каким зельем, я согрешила, против твоей воли замуж вышла".
Как сказала она такое, рученьки у меня опустились, язык отнялся, очи затуманились.
"Да где же венчались-то?" - спрашиваю.
А она:
"Нигде, матушка..."
"Отрекись тогда от него, греха ведь на свою душу сколько принимаешь".
"Не могу, - байт, - матушка, теперь мы ребенком связаны".
"Кто же муженек-то?" - спрашиваю я.
А она мне:
"Ромашка Остужев".
Тут уж совсем я чувствие потеряла. Ах, думаю, клятый ты человек, опозорил нас перед всей деревней! Слыхано ли, чтобы невенчанными считаться мужем и женой.
Я уж и не помню, как выбежала из избы, да только очнулась у дома Остужевых. Ну, думаю, пусть греха наберусь, а Ромашке выцарапаю глаза. Захожу этак к ним, спрашиваю Ларивона стал быть, его отца, - где Ромашка. А у самой поджилки трясутся, зубы стучат, как от лихоманки.
"Нетути, - байт, - Ромашки. В извоз с хозяином уехал".
Он работал у Хлора Спиридонова, купец у нас такой был, красной материей торговал. Ну что ты тут поделаешь! Хоть лоб об стену расшиби, горю этим не поможешь. Я уж, пожалуй, согласилась бы отдать Авдотью за Ромашку, да вишь, какое дело, Авдотья-то приметная стала. Что теперь скажет народ? Поп близко к церкви не подпустит. Конечно, поп-то обвенчал бы, если хорошенько ему руки погреть, да денег-то у нас нету. Знамо дело, откуда они, коли в семье осьмнадцать ртов. А поп у нас был лихущий, любил на таких случаях руки погреть. Ох, тогда и перенесла я горя!
Недельки две, что ли, прошло с того времени, как-то смотрю я, Авдотья моя к окну прямо так и прилипла вся. Гляжу: обоз Спиридоновых из города вертается, Авдотья, оказывается, высматривает Ромашку, а его-то в обозе и нету. Мне охота было и самой-то с ним, клятым, поговорить, да вишь, куда-то подевался, греховодник. Спросить у людей вроде зазорно. Только на второй день про него узнали, бают, ушел от хозяина, к комиссарам подался... Осенью по деревне пошла молва, что будто Ромашку зарубили кадеты. И рада этому стала, и не рада. После этой молвы Авдотью закрыла в чулан, людям на глаза не стала показывать. Сидит у меня, бедная, будто кисейная стала, глаза ввалились, страшно на нее и смотреть. Как-то я подсела к ней, а она песенку поет, да так жалостливо, что даже в груди у меня защемило.
"Авдотьюшка, - грю, - послушай-ка, что я тебе посоветую".
"Что посоветуешь?"
"Един бог только без грехов на небе, а на земле все люди грешны. Давай-ка я тебя свожу к бабке Кондрачихе, освободит тебя от бремени, да выходи-ка за Макарку Безмозглого".
А Макарка в соседней деревне жил, в Куляскино.
Отец у него страсть какой богатей. Скота у них было, наверное, больше, чем муравьев в муравейнике. Да только сам Макарка был немножко глуповат, а при богатстве ведь и с глупым можно прожить. Вот я ей и баю: люди они щедрые, в шелка они тебя оденут, в золоте будешь ходить. Авдотья как вскинет на меня глаза, а в них зеленый огонь горит, прямо-таки я спужалась.
"Не хочу, - говорит, - носить я шелка, не надо и золота, - я, может, в себе ношу в стократ дороже золота".
На масленицу родила тебя. То-то покойница была рада, будто нашла сто рублев!
Ну, как говорится, старое клонится к земле, а молодое тянется к небу. Тебе так уже годика полтора стало, как-то возвращаюсь я с полюшка, а дед в то время на заработках был. Смотрю я, народ прямо валом валит к церкви. А в те беспокойные девятнадцатые и двадцатые годы ведь судьбы людей решались на церковных площадях.
"Какого там еще лешего принесло на нашу голову?" - спрашиваю я у одного проходящего.
"Комиссар приехал, с мужиками хочет говорить".
Прихожу и я туда, смотрю - супротив церкви коляска стоит. Блестит она вся, будто лакированный козырек на новой фуражке. А на ней-то этот самый комиссар сидит, весь в коже да ремнями обтянутый. И такие складные да задушевные слова говорит! Слушаю его, а самой чудится, будто голос его схож с Ромашкиным. Подошла поближе, присмотрелась, а на коляске и впрямь сидит Ромашка. "Ох, господи, - думаю, - не наваждение ли со мной какое, не бес ли мне очи мутит?" Сорвалась я оттуда и айда домой. Надо упредить Авдотью, а то, чего доброго, может свихнуться бабенка али еще что может случиться с ней.
Прибегаю я, значит, домой и спрашиваю:
"Где Авдотья?"
"Нету ее, куда-то недавно ушла".
Только было я собралась обратно бежать к церкви, смотрю эта самая коляска подъезжает к нашему двору, а из нее Ромашка с Авдотьей, как анерал с анеральшей, сходют. Зашли они в дом и бух оба мне в ноги. Да, преклонили они свои коленушки и бают: матушка, за твиим согласием приехали. Не откажи уж нашей просьбе...
Смотрю я на них и думаю: "Что же мне с вами, клятыми, делать? Видно, вас водой не разольешь. Ладно, живите уж, да только не обижайте друг друга". И правда, жили они опосля хорошо, как голубь с голубкой, да только недолго. В один ненастный вечер к ихнему окну подкрался злой ворог, пульнул из ружья и порешил обоих. Люди гуторят, будто в этом грешен наш богатый сродничек - дядя Гордейка, а там бог его знает, не пойманный ведь не вор.
- Маманя! Чего мальчонку-то приворожила к себе? - раздается из кухни звучный грудной голос. - Небось пора ему уж мыться.
- Господи, и правда! - восклицает бабушка. - Я совсем закалякалась с ним. Ну-ка, внучек, иди-кось, тетя Дуняша обмоет тебя.
"Опять какой-то праздник пришел, - с дрожью в теле подумал я. - Хорошо живется Кирюхе и Митрохе, у них головы как коровами облизаны, а тут после каждой мойки бабы как начнут расчесывать кудри, так прямо из глаз разного цвета круги выходят".
- Ванятка, али к тебе с поклоном идти? Вода-то ведь стынет! - снова кричит тетя Дуняша. - Смотри, а то шлепков надаю.
Я с неохотой слезаю с печки и с ворчаньем направляюсь на кухню.
"Даже о своих родителях не дадут послушать! - обижаюсь я. - Погодите, вот скоро вырасту, так уж потом не будете грозить шлепками, буду сам с усам".
В кухне я приваливаюсь к стенке и прикусываю палец, показывая крайнюю свою обиду.
- Ты чего глаза-то таращишь? Раздевайся быстрее! - говорит тетя Дуняша, но, увидев мои насупленные брови, она прихлопывает ладонями по бедрам и восклицает: - Батюшки, я и забыла совсем, что имею дело с мужиком! А ну, бабы, отвернитесь, сейчас Иван Романович раздеваться будет!
- Вот то-то! Сами небось теперь признали, что я не малой, - говорю я, не торопясь раздеваюсь и лезу в деревянное долбленое корыто.
А тетя Дуняша из тряпицы достает тонкий, как щепка, обмылочек цвета яичного желтка и подает мне.
- На, мылься, будешь хрустальный, - говорит она, - и ноги хорошенько помой, а то на твоих ногах скоро огурцы можно будет сажать.
- А ноги тоже будут хрустальные?
- А как же, - весело отвечает тетя Дуняша.
"Вот хорошо! - думаю я. - Тогда можно будет босиком по снегу бегать".
Я беру мыло и усердно начинаю намывать ноги.
В кухне появляется гроза всего дома - дед Панька, маленький, худенький старичок. Холщовая домотканая рубашка на нем висит, как просторный татарский халат.
Он шмыгает остреньким носом, который у него лупится летом и зимой, смотрит на меня и язвительно говорит:
- Гляди-ка, порядки пошли какие - дед духовым мылом только лицо моет и то по великим праздникам, а внук ноги моет. Где же это видано, чтобы духовым мылом ноги мыли? Я спрашиваю вас! - громовым голосом обращается он к снохам.
После его окрика трех снох будто ветром выдуло из кухни, а четвертая, тетя Дуняша, осталась на месте.
Она уперла руки в бока и спокойно ответила ему:
- Ты бы, тятяня, не толкался здесь среди баб, а то ухватом нечаянно заденут, и дух из тебя выйдет.
- Что?! - свирепо вскрикивает дед.
- Я говорю, не лез бы в бабское дело, а то борода у тебя совсем выпадет.
Как сказала тетя Дуняша о дедовой бороде, у меня сердце в пятки ушло, вспомнился один случай.
Недавно дед распекал своего сына Петраню за то, что его жена, Дуняша, вышла из повиновения. А когда дед выпускал на волю бранные слова, я заметил, что у него зыбко-зыбко тряслась борода. Я спросил бабушку:
"Почему, когда дед ругается, у него сильно трясется борода?"
Бабушка улыбнулась и ответила:
"Знать, в его бороде содержится зло".
"Может, и верно говорит бабушка? Вон дядя Гордей ходит без бороды, только и знает хихикает да детишкам леденцы дает". И вот я задумал сделать дедушку добрым и хорошим, как дядя Гордей.
Однажды вечером, когда могучий храп деда с разными переливами наполнил избу, я тихонько пробрался на печку с ножницами, которыми стригли овец, и, что называется под самый корешок, отчекрыжил бороду деда...
После этого мне целую неделю пришлось хлебать щи стоя. Но зато теперь при любой вспышке деда только ему напоминали о бороде, как он на полуслове обрывал брань и тут же уходил. И в этот раз он только сердито сплюнул в сторону тети и удалился из кухни.
- А ты чего, в самом деле, начал с ног-то мыться? - замечает мне тетя Дуняша. - Ох, басурман, басурман, сквозняк еще в твоей голове! Давай-ка я сама тебя помою. - Она засучивает рукава и намыливает мне голову.
К тете Дуняше я был привязан больше, чем к бабушке. Хотя бабушка тоже очень меня любила, но любила как-то робко, украдкой. Гладит меня по голове, а сама смотрит, не косится ли на нее какая-нибудь сноха, или из-под кофты вытащит пирожок, сунет мне под подол рубашки и оглянется - не видел ли ее кто. А тетя Дуняша никого не боялась в доме, даже самого деда. Бывало, в праздничное утро вытащит из печи противень и при всех говорит: "Ну-ка, Иван Романович, откушай-ка сдобочку, зачни-ка наш праздник веселый".
И я с гордостью съедал булочку. А в будничные дни или в голове она у меня поищет, или так приласкает.
Никогда она меня не оставляла в стороне. А иногда зазовет нас с Андрюшкой, сыном ее, за печку и как начнет сказывать сказки, так прямо уши развесишь. Ее сказки бабушка называла лихоманскими. Они были суровыми.
Она все больше нам рассказывала о морских штормах и удалых рыбаках. Но иногда рассказывала и веселые. Не знаю, чем они не нравились бабушке. Не забыть мне тети Дуняшину сказку об удалом и хитроумном матросе Кошке, который после кораблекрушения однажды, оставшись среди моря один на шлюпке без парусов и весел, не растерялся, как все остальные люди, матросским ножом вырезал лоскут неба, скроил из него паруса и преспокойно добрался до родных берегов.
Я частенько тогда присаживался на окно и, глядя на небосвод, думал: "Как это матрос Кошка мог ножом отрезать лоскут неба?" Когда об этом спрашивал тетю Дуняшу, в ответ она только весело смеялась.
До замужества тетя Дуняша работала с отцом в рыбачьих ватагах. В семье нашей ее тоже называли ватажницей. Но это слово всегда произносили с презрением.
"Эх, детушки мои, - иногда, вздыхая, говорила нам тетя Дуняша, - если бы моего батюшку не проглотила Моряна, я бы во веки веков не вернулась в деревню! Очень уж полюбилось мне приволье морское. Вы небось и уразуметь не можете, что это такое? - спрашивала она нас. - Море, как небо, широкое, привольное. По небу только ходят одни тучи, а по морю плавают большие-пребольшие корабли и маленькие парусники".
Ее глаза покрывались туманной пеленой, потом она вдруг встряхивала головой и каким-то чужим, незнакомым голосом говорила:
"А вернулась я в деревню из-за жалости к матери, думала я, что осталась она одна и некому ее теперь пожалеть, а мать, оказывается, мной совсем не нуждалась.
Не успела я как следует присмотреться к родимому дому, как она сосватала и выдала меня за нелюбимого человека... Эх, если бы не вы, ребятишки, так я давно упорхнула бы отсюда. А вот появится пушок на ваших бородках, расправлю я тогда свои крылья и повезу вас, детки мои, за синие горы, к черному неспокойному морю, в гости к белокрылым чайкам".
Ее сказки и рассказы очень нас с Андрюшкой волновали. А после обещания повезти в гости к белокрылым чайкам мы с Андрюшкой каждое утро приходили к тете Дуняше и спрашивали: не показался ли на наших бородках пушок?
"Нет, детки, - весело отвечала она, - еще рановато..."
Тетя Дуняша, вылив на мою голову последний ковш воды, прихлопнула меня по спине и сказала:
- Ну, государь Иван Романович, ты теперь настоящий хрусталь, хоть жени на солнечной царевне!
А я смотрю из-под своего мокрого чуба на нее, и мне кажется, что тетя Дуняша сама такая солнечная! Стройная, круглолицая. Глаза у нее, как у сказочной царевны, - звездочками, нос стрункой, а брови - как два серпа. Косу она тоже носила, как царевна, серпом.
- Ну, чего смотришь, государь, на меня? - говорит тетя Дуняша. - Давай будем облачаться в царскую одежду.
И она действительно подает мне невиданной красоты рубаху, вышитую какими-то дивными цветами, каждый цветок величиной с кулак. Тетя Марфуша, как увидела на мне рубаху, так и ахнула:
- Дуняша, не мою ли праздничную кофту ты успела уже перешить Ванятке на рубашку?
- Не волнуйся, Марфуня, - успокаивающе сказала тетя Дуняша, - муж приедет с заработка, тебе шелковую купит.
А когда она на меня надела черные лавочные штанишки, с другой стороны послышался крик:
- Маманя, ты, никак, мои портишки отдала Ванятке?
- Ничего, сынок, - так же спокойно отвечает тетя Дуняша, - как твой тятька построит дом со стеклянной крышей, я тебе тогда плисовые сошью.
- А крыша будет открываться? - позабыв уже о своих штанишках, спрашивает Андрюшка.
- Конечно, будет, - смеется тетя Дуняша.
- Дядя Гаврюха, слышишь? - кричит Андрюшка. - У нас будет дом со стеклянной крышей, тогда я буду прямо с печки пулять в воробьев.
Когда я оделся, тетя Дуняша поставила меня перед собой и сказала:
- Ну, Ванятка, ты теперь настоящий парень, только вот не хватает обуток у тебя! - И ее взор упал на свои полусапожки...
В это время открылась дверь, и на пороге появился дядя Гордей. Он толстенький, низенький, с широким мясистым лицом и необыкновенно крупным носом, похожим на зрелый помидор; из-под его рыжих лохматых бровей хитро выглядывают маленькие мышиные глазки. Они так и бегают, так и мечутся, словно выискивая, где что пло хо лежит. Дядя Гордей сразу заметил меня, но делает вид, будто не видит, и кричит:
- Где тут басурман-то у вас живет? Ах, вот где! - удивленно восклицает он и бросает мне в ноги старенькие, трижды латанные женские валенки.
Я смотрю то на валенки, то на дядю Гордея и никак не могу поверить, что эти валенки брошены мне.
- Ну, чего ты смотришь? - слащавым тенорком говорит дядя Гордей. - Меряй.
Я быстро надеваю их, топаю по скобленому полу и не знаю, что сказать в благодарность дяде Гордею.
- Хороши?
- Шибко хороши! - восхищенно говорю я.
- А если хороши, так и носи на здоровье, помни дядю Гордея.
Обрадовавшись, я быстро подбегаю к своей постели, накидываю на плечи свою шубенку и хочу уже выпорхнуть на улицу.
- Куда! - останавливает меня голос деда Паньки. - В ноги кланяйся.
Я опускаюсь перед дядей Гордеем на колени и машинально повторяю заученные с бабушкой на всякий такой случай слова:
- Пусть тя бог наградит за благодеяния, за щедрость души твоей, отец наш родной...
От этих слов у дяди Гордея на махоньких пуговичках глаз выступают слезы. Он вынимает из кармана большой клетчатый платок и машет мне.
- Хватит, хватит, угодил, сукин кот! - говорит он и вытирает слезы.
С появлением дяди Гордея бабы засуетились, закружились у печки, мужики, чувствуя заранее хмельное, подвинулись ближе к столу, а дядя Гордей стал оделять малышей леденцами, а баб - кренделями. Я получил от него несколько леденцов. Наконец мне удается выбежать на улицу и похвастаться своими валенками. Но бегать долго мне не пришлось, меня снова позвали в дом. Проходя через сени, из чуланчика я услышал разговор:
- Не верьте, маманя, вы этому шилоглазому, - с волнением говорила тетя Дуняша, - не о ребенке у него живот болит, а о корове Авдотьиной. Не осталось теперь таких заведений, где бы за учебу с малолеток брали деньги.
- Байт, деньги-то не за учение нужны, а какому-то большому начальнику, за устройство его, - отвечала бабушка.
- Отдали бы лучше мне Ванятку, он меня любит и с Андрюшкой дружится, пусть бы и росли они вместе. - Голос ее задрожал и умолк.
- Ох, Дуняша, милая, говорила уж я старику, - со скорбью отвечала бабушка, - а он что: ватажница сама из общего котла-то жрет. Сбил его Гордейка с пути праведного. Вишь, как он настрополил старика-то? Дескать, пока мальчонка дойдет до дела, за это время он десять коров сожрет.
Когда я зашел в избу, мужики были пьяненькие. Не слушая друг друга, они говорили наперебой. Среди голосов выделялся тенорок дяди Гордея.
- Я очень сердобольный человек, - хлопая себя по груди пухлой ладонью, говорил он, - люблю людей, и баста. Натура уж такая: вижу, человеку можно сделать хорошее, дай, думаю, сделаю.
Увидев меня, мужики сразу притихли.
Дед подозвал к себе, долго смотрел подслеповатыми глазками на меня, а потом сказал:
- Ну, басурман, пора жить-то начинать самому, теперь уж ты не малой. Я в твои годы работал на барском дворе. Вишь этих окаянных, - показал он крючковатым пальцем на моих двоюродных братьев. - Каждый из них имеет своего родителя, а у тебя их нет, значит, тебе надеяться не на кого. А я, вишь, какой стал, можа, до весны дотяну, а там, наверное, и к богу в рай. - И он безнадежно махнул рукой.
Я вспомнил, как дед по ночам надрывно кашляет, ходит по избе, не находя себе места, и мне стало его жалко больше, чем бабушку. Я готов был сейчас обнять, расцеловать его. Но дед продолжал:
- Так вот, я решил тебя отдать на учение в город.
Как только дед произнес слово "город", бабы сразу так заголосили, что мне показалось - в окнах задребезжали стекла. Я посмотрел на них: у бабушки и у тети Дуняши по лицу ручьями текли слезы, а у остальных глаза были сухими, должно быть, они голосили для видимости.
А дед, дыша на меня самогонным перегаром, продолжал:
- Чуешь, куда посылаю тебя? В горо-од. Так вот, гляди, не лоботрясничай там. Слушай, вникай, что будут тебе говорить. Угождай всем, будь ласков. Говорят, ласковый теленок сразу две матки сосет. И не помни зла на деда своего. Это грех. А что драл тебя, как Сидорову козу, это не от зла, а чтобы разум у тебя был светлый. Вот вчера чуть шкуру с тебя не спустил, а сегодня за твое учение корову не пожалел отдать.
- Чай, Буренка все одно была посулена для приданого его матери, - сказала бабушка.
- Молчи, старая ведьма! - закричал дед и мне опять приказал пасть на колени перед дядей Гордеем.
- Стой, кланяйся ему! - кричал дедушка. - Это он взял на себя обузу представить тебя в комиссарское заведение.
Я стоял на коленях перед дядей Гордеем до тех пор, пока на его глазах не появилась влага. После этого дед еще что-то говорил мне, но я уже не слышал его. В ушах у меня, как колокол, беспрерывно звучало: го-род, город, го-род.
Последние минуты пребывания в дедовом доме помню я плохо. Может, потому, что я был слишком взволнован неожиданным событием, или, может быть, потому, что мои мысли тогда полностью были заняты городом, о котором взрослые рассказывали чудеса. Будто бы дома там друг на дружке сидят, а амбары по улицам ходят.
Я никак не мог представить, как это наш дом, не имея ног, вдруг бы залез на соседский и сидел на нем. Чудесные дома и амбары хотелось как можно скорее увидеть собственными глазами.
Но я все-таки помню, как бабушка лампадным маслом мазала мою голову и затем с приговорами долго крестила. Помню, как мои двоюродные братья, прикусив пальцы, не отрывая глаз смотрели на меня, как на диковинного зверя, не смея даже заговорить со мной, будто они видели меня в первый раз. А бабы, отрывая от подолов своих ребятишек, как клушки, кружились возле меня и куда попало совали мне пирожки, ватрушки, лакомую снедь. Мои карманы стали пухлыми.
Потом в нашем доме появился долговязый, с приплюснутым носом дьякон Онисим. Я поцеловал его черную книгу с белым крестом, и после этого он что-то трубно полопотал надо мной, а что, я не знал, и вряд ли кто в доме понимал его лопотание. Наша семья была мордовская. Только тетя Дуняша и кое-кто из мужиков понимали тогда русский язык, а в церковных изречениях не разбирался никто. Но знали все, что дьякон Онисим говорит божественные слова, и, когда он делал передых, все, с меньшего до великого, кланялись до земли.
После моления бабушка всех посадила на лавки. По старинному обычаю, перед дорогой обязательно полагалось посидеть. А затем тетя Дуняша надела на меня старенькую, со сборочками шубенку, перешедшую мне с плеч двоюродной сестренки, и повела на улицу.
- Держись, дитятко, соколом, - говорила она, - не давай себя в обиду. Будь таким же, как Гришка Исхода. Помнишь, я рассказывала тебе про такого ватажника?
И перед моими глазами сразу встал дюжий, молодой черноусый рыбак, который не боялся ни злых людей, ни буйного моря, даже самого морского дьявола.
Когда мы вышли на крылечко, тетя Дуняша троекратно поцеловала меня и сказала:
- А может, и хорошо, что ты уезжаешь отсюда. - Прихлопнув по плечу, толкнула в сторону бабушки, которая стала неподалеку от нас с приподнятой к глазам ладонью и кликала:
- Ванятка, где ты. Поди-ка сюда, последний раз погляжу на тебя.
Когда я подошел, бабушка сразу завопила:
- Ох, улетает мой серый воробушек, ох, во чужие края предалекие!
Покончив с причитанием, она вытерла серым платком выцветшие глаза и стала наставлять меня.
- Плохих людей сторонись, - говорила она, - к хорошим ближе держись.
Пока я был на крылечке, на дворе стоял сплошной вой. Ребятишки выли, бабы причитали, перебирая все мои наилучшие стороны, и причитали они так складно, будто пели грустную песню. Молчала одна тетя Дуняша.
Хотя на дворе было очень морозно, она стояла простоволосая и не отрывала глаз от меня, и мне показалось, что она с завистью смотрела на меня.
Наконец из сарая вывели Буренку, привязали ее к оглобле сытого мерина дяди Гордея. Меня посадили на сани, и покатили мы с дядей Гордеем в неведомый для меня край.
Наша старенькая избенка последний раз жалостливо посмотрела на меня тусклыми окнами и скрылась за поворотом дороги. Потом из-за какого-то забора выглянула она еще раз, показала старую соломенную крышу, похожую на голову пьяного старика, и, наконец, чужие дома закрыли ее от меня. Выехав за село, дядя Гордей свернул лошадь в сторону Мокшанки: там мы должны были оставить Буренку, а сами поехать дальше в город.
Пока перед моими глазами виднелось родное село, я все время плакал, вернее не плакал, а только всхлипывал.
Дядя Гордей глядел, глядел на меня и сказал:
- Будет тебе, басурман! Чай, не к дьяволу на рога тебя везу, а в комиссарское заведение.
После его слов мне стало легче. Видимо, слово "комиссарское" подействовало на меня успокаивающе.
Я прижался плотнее к спине дяди Гордея и подумал: "Неужели я буду всамделишным комиссаром? Конечно, буду, коли так говорят большие".
И тут же я представил себя комиссаром. На мне широкие, как у Фильки-солдата, галифе, через грудь - крест-накрест ремни, на одном боку - острая сабля, а на другом - наган в кожаной сумке. И вот в таком грозном виде я уже шагаю по родному селу.
"Что это за комиссар появился в нашем селе? - шушукаются люди. - Да это, никак, Ванятка Остужев вернулся из комиссарского заведения?"
"Смотрите, каким раскрасавцем стал!" - ахают бабы.
"А сабля-то, сабля у него, что твоя икона блестит!" изумляются мужики.
А я задираю голову и будто не слышу их. Иду в сторону дедовского дома и, как рекрутский начальник Филька, командую себе: "Ать-два, ать-два"...
Я так размечтался, что даже не заметил, как мы прибыли в Мокшанку.
Когда въехали в обширный двор дяди Гордея, нам навстречу выбежала толстенькая подвижная тетя Матрена, сестра моей матери, жена дяди Гордея. Тетя Матрена окинула нас взглядом и, не дав опомниться, сразу сообщила:
- Гордюша, в деревне несчастье случилось.
- Что там еще случилось? - с тревогой спросил дядя Гордей.
- Митька, Кузьки Косого сын, чуть не задохнулся в бане, еле откачали.
- Вот и хорошо, пусть следующий раз без креста не заходит в баню.
Тетя Матрена, видя, что ее сообщение на мужа не произвело никакого впечатления, с сияющим лицом и распростертыми руками кинулась ко мне.
- Миленький, родненький, птенчик ты сестричкин! - защебетала она.
Но, увидев на моих ногах валенки, она поперхнулась, и ее круглое лицо сразу вытянулось.
- Ой, баран ты пустоголовый, - взвыла она волчицей на дядю Гордея. - Этим валенкам по дому износа еще не было бы, а ты отдал! Скоро рубашку свою отдашь людям!
- Бог велит все напополам делить, - ответил дядя Гордей и повел нашу Буренушку в сарай.
Когда тетя Матрена взглянула на Буренку, ее лицо опять сделалось добрым, и она повела меня в дом.
В Мокшанке мы с дядей Гордеем пересели на легонькие саночки и покатили дальше. Ехали мы среди одинаковых снежных холмов. Я сначала разглядывал их, а потом заснул. Только я закрыл глаза, передо мной, как живая, предстала тетя Дуняша.
"Ну что, басурманчик? - сказала она. - Теперь уж можно лететь в гости к белокрылым чайкам".
"А крылышек-то нету у нас", - говорю я.
"Как нет! А это что?"
И правда, за моей спиной вдруг раскрываются, как у воробья, два сереньких крылышка. Захлопали они, подняли меня вверх и понесли, понесли куда-то.
"К солнцу, к солнцу держитесь, детки!" - размахивая белыми лебедиными крыльями, кричит нам с Андрюшкой тетя Дуняша.
Но вдруг нам путь преграждает какое-то чудовище.
У него волосы и стан женский, а морда как у собаки.
"Моряна, Моряна это! - кричит снова нам тетя Дуняша. Она проглотила моего батюшку. Держитесь, дети, не опускайтесь на землю, летите прямо над ее головой. Смелых людей боится Моряна".
Но при виде этого чудовища у меня подсекаются крылья, и я лечу кубарем вниз.
"Басурман, басурман!" - каким-то страшным голосом кричит сверху тетя Дуняша.
Я открываю глаза, а кругом уже тьма, хоть глаза выколи, ничего не видно.
- Басурман, ты спишь, что ли? - кричит дядя Гордей. - Будет дрыхать, чай, ты не медведь. Вон уже город видать.
- Где?
Я посмотрел и увидел вдали много огней.
В ГОРОДЕ
В тот час, когда обычно бабушка нам таинственно сообщала, что возле нашего дома уже ходит бездомница-дрема, и нас, малышей, торопливо укладывала спать, санки дяди Гордея, выскочив из узких желобов-переулков, покатились по широкой, залитой электрическим светом улице, гомонившей, как деревенская изба во время сходки.
- Это город, - сказал дядя Гордей.
- Вот он какой ди-и-ивный!
Я с изумлением глядел во все стороны и не знал, на чем остановить свой взор. Вдруг мое внимание приковала высокая дощатая вышка с грибообразной крышей, упирающейся в самое небо. Под этой крышей, поглядывая вниз, медленно расхаживал человек, словно раздумывая, прыгать ли вниз, или еще подождать. Я так засмотрелся на этого человека, что у меня с головы свалилась шапка.
- Ты что голову-то задрал? - приостанавливая коня, сказал дядя Гордей. - Чай, каланча не свечка божья, али, кроме нее, интересного тебе мало?
И правда, кругом было столько интересного, только успевай глядеть да удивляться. Мимо нас величаво плыли высокие серые дома, похожие на сказочные дворцы.
Проносились с точеными и расписными спинками легонькие саночки; фыркая, пролетали с губастыми колесами машины, оставляя на снегу замысловатые узоры. А по узким дорожкам, притиснутым к домам-великанам, как в базарный день по нашему большаку, бесконечным потоком шли люди, странные, не похожие на наших мордовских мирян. И чем дальше мы углублялись в город, тем было их больше и больше. "Откуда они берутся?" думал я. Словно где-то недалеко находился людской муравейник и вот из него нескончаемой вереницей текли и текли люди.
Я очень был удивлен, когда увидел без стеснения расхаживающих под руку девок с парнями. Таким девкам в деревне обязательно бы всыпали, а здесь они ходили без боязни, и на них никто не обращал внимания.
- Дядя Гордей, посмотри-ка на девок-то, - закричал я, - и не боятся, что за бесстыдство у них выдерут косы.
- Ты лучше присмотрись, какую одежду здесь носят, - сказал дядя Гордей.
И правда, одеты все были по-чудному, не по-нашему.
Мужики шли в узких, сшитых в дудочку пальто, каких у нас не надевали даже для смехотворства в святочные вечера, а женщины носили до того коротенькие юбки, что они даже не прикрывали колен. Но еще больше я был удивлен, когда заметил, что многие из них были подстрижены под горшок. Я знал, что в нашей деревне косы отрезали только колдуньям и блудням. Если какая-нибудь баба лишалась косы, то ее больше не считали бабой, а здесь...
- Дядя Гордей, за что им отрезали косы? - спросил я.
- Кто им отрезал? Сами себе оттяпали.
- Сами себе? А на что им понадобилось отрезать-то?
- Ох, и глуп ты, басурман! Я в твоих годах не только знал, о чем думают люди, но знал, какие они сны видят. Почему у бабы ум короткий, знаешь? Потому что волос длинный. Стало быть, поэтому и отрезали.
- Чтобы ум прибавился?
- Конечно, - с хитренькой улыбкой сказал дядя Гордей.
- Дядя Гордей, а если бы совсем наголо остриглись эти бабы, то они еще стали бы умней?
Но дядя Гордей не слушал, он, тяжело вздыхая, смотрел на острый серп луны и мычащим голосом говорил:
- О господи! Серебряное создание, пусть тебе будут кверху рожки, а мне богатство да здоровые ножки.
А я размышлял: как вырасту большим, обязательно буду ходить стриженым или лысым сделаюсь. Вон у дьякона Онисима, говорят, лысина больше головы, поэтому, наверное, он так мудро лопочет, что его никак не поймешь.
- Стой же, окаянный! - кричал дядя на своего коня. - Куда прешься на тротуар? Ишь, непривычен еще к машинам, ить как прядает ушами.
Я никак не мог дождаться, пока мы доедем до комиссарского заведения. Вот уже мы проехали красивые улицы, снова запетляли по каким-то узким, глухим переулкам, а комиссарского заведения все не было.
- Дядя Гордей, скоро доедем мы до места? - спрашивал я.
- Теперь уж скоро, - отвечал он.
Чтобы не заснуть, я стал представлять дом комиссарского заведения.
Он должен быть высоким-превысоким, как та дощатая вышка, которую я видел при въезде в город, и у входа обязательно должно, как в нашем совете, висеть кумачовое полотнище с большими белыми буквами. Наверное, как только подъедем, нам навстречу сразу выбегут в шишатых шапках солдаты и тут же на меня наденут со скрипучими ремнями острую саблю и поведут к самому главному комиссару, а тот научит меня ходить: раз, два, три, и тут же отправит домой. Наверное, домой поеду не на дяди Гордеевых санках, а на лакированных, на каких ездят комиссары. Жалко, что вот саблю носят не так, как ружье. "Если по деревне поеду, кто ее увидит? Лучше я у главного комиссара попрошу самое большое ружье, - думал я, - пусть все видят, кем я из города вернулся!"
Но дядя Гордей завернул лошадь в сторону небольшого деревянного домика, заехал в какой-то темный двор, который не имел даже ворот, и сказал:
- Слезай, басурман, приехали.
Во дворе было несколько домиков. Они мне напомнили соседний с нашим селом небольшой хуторок Сиротное.
"Значит, правду мужики говорили, что в городе помещается сто деревень, - подумал я, - но, однако, зачем мы заехали сюда?"
- Дядя Гордей, разве здесь комиссарское заведение?
Дядя Гордей, не сказав ни слова, слез с саней, подошел к одному из домиков, выходящему окнами на улицу, и энергично застучал по двери.
- Кого еще там принесло? - послышался сердитый женский голос.
- Открывай, матушка Домна Семеновна, это я, Гордейка с Мокшанки, к тебе прилетел, молодца на своих крыльях принес.
В дверях показалась полная женщина. Она молча провела нас через темный коридор в избу и сонным голосом по-эрзянски спросила:
- Этого, что ли, привез?
- Этого, Домна Семеновна, этого, - медовым голосом ответил дядя Гордей.
- Баловник, чай?
- Что ты, матушка, у них и в роду не было,баловников, а этот тише воды, ниже травы!
- То-то ж, а то я ведь строгая.
Она впилась в меня черными глазами и спросила:
- Как тебя звать-то?
- Ваняткой, - смущенно ответил я.
Глядя на ее широкое красное лицо с маленьким носом, торчавшим кукишем между разбухших щек, я думал: "Что это за женщина, почему перед ней так лебезит дядя Гордей, зачем меня к ней привезли?" Но гадать мне пришлось недолго, потому что вслед за моим именем она тут же спросила:
- Детей нянчить умеешь?
- А как же, матушка, как же, - за меня ответил дядя Гордей.
- Если так, то ладно, пусть остается, - опускаясь на табурет, сказала женщина.
- Ну вот, басурман, теперь, можно сказать, ты при месте, - облегченно проговорил дядя Гордей, - только того... не балуй, слушайся тетушку Домну. Почитай, как родную мать, выполняй все ее приказы, будь ласковым, ну и... и прочее там...
- А комиссарское заведение разве мы...
У меня запершило в горле, по щекам потекли слезы, дальше я не мог говорить.
- Сначала здесь ума-разума наберись, а потом уж...
- Я хочу в комиссарское заведение.
- На всякое хотение есть терпение, мил человек, - сказал дядя Гордей.
- Не хочу оставаться здесь, лучше обратно поеду домой!
- Глупый ты мальчик, - уже миролюбиво заговорил дядя Гордей, видя, что я вот-вот подниму рев на весь дом. - Ты же не на все время останешься здесь, только до приезда мужа тетушки Домны, а как он приедет, сразу же поведет в комиссарское заведение. А то кто же без него туда тебя примет - он там самый главный начальник.
Эти слова меня немного успокоили, но, когда мы леглн спать, я подумал: "А вдруг дядя Гордей обманывает меня?" - и окончательно решил не оставаться у этой злой, как мне показалось, женщины, а как только утром дядя Гордей запряжет санки, уцепиться за них, и пусть попробует оторвать меня...
Я долго не смыкал глаз, боясь, что дядя Гордей уедет без меня, а когда начало светать, не заметил, как заснул. Утром дяди Гордея уже не было.
- Дядя Гордей, дядя Гордей! - хватаясь за пустую постель, испуганно лепетал я, но, когда заглянул в окно и увидел, что во дворе не было и его санок, тогда уж я заорал во все горло: - Дядя Горде-ей!
Из соседней комнаты раздался плач ребенка.
- Что горло дерешь! - мужским басом проговорила хозяйка. - Али ремня захотел? Ну-ка иди сейчас же к ребенку!
НЯНЬКА
С этого дня я стал называться не Ваняткой, а нянькой. "Нянька, иди туда! Нянька, иди сюда!" - кричала на меня хозяйка, а чтобы я понял, что я действительно нянька, она это слово подкрепляла шлепком по моему затылку.
Тетя Домна была жестокой женщиной: не с той стороны подойдешь к ребенку, огреет скалкой; не так посмотришь на ребенка, получишь пинка. До последних дней пребывания в ее доме я так и не понял, с какой стороны нужно подходить к ребенку и как надо смотреть на него. Ни одна нянька у нее долго не жила, но мне деваться было некуда. Шумные улицы города меня пугали.
Первое время я, как узник, сидел под замками, тетя Домна боялась, чтобы я не убежал. Конечно, где же она еще могла найти дарового работника! Я носил воду, колол дрова, чистил картошку, промывал кишки, требуху, которыми торговала она на базаре, мыл полы и нянчился с ребенком. Я каждый день с рассвета до полуночи топтался на ногах, а тете Домне все казалось, что я работаю мало. Она будила меня ночью возиться с ребенком, и тогда меня особенно одолевала тоска по дому. Закрою, бывало, глаза и вижу наш старенький, покосившийся домик в белой снеговой шапке, будто он смотрит на меня своими белесыми окошечками и говорит:
"Чего ты, Ванятка, там в няньках мучаешься? Приезжай обратно, я с радостью тебе открою свои скрипучие двери".
А то иногда лежу и слышу голос тети Марфуши.
Цулю балю, мой сынок,
Утю балю, дитятко,
поет она своему сынишке Федяньке. И так ясно слышу, ее голос, будто она качает ребенка рядом со мной. Или в тишине ночи вдруг прозвучит голос тети Дуняши:
"В девках я была быстрая, в поле за мной никто не поспевал. Колотила, молотила и трепака успевала плясать".
Думаю, думаю о своих родственниках, и вдруг мне становится страшно-страшно, закутаюсь в шубенку, зажмурю покрепче глаза, стараюсь заснуть, а сон меня не берет.
Иногда вечером качаю кривоногого Домниного ребенка и стараюсь представить, что сейчас делают дома. Наверное, дядя Гаврюха надел на себя с красными петухами белую рубашку, собирается на вечеринку, бабы сидят за своими прялками, мужики чинят сбрую, а бабушка рассказывает детишкам сказки или поет свою любимую песню:
Ой, не дуй ты, ветер, по-над лесом темным,
Не тряси ты красной сосенушке головушку.
Мастерица бабушка петь песни. Она уже старая, но ни одна свадьба без нее не обходится. Недаром в деревне говорили:
"На свадьбе ли Паньчиха песни запоет - старики запляшут, на похоронах ли завопит - каменный заплачет".
А когда бабушка затягивала, бывало, "Удалую" про мужицкого царя Пугачева:
Ой в бору, в бору ветер сосны гнет,
По Мокше-реке повалил народ,
Там полки идут да царя ведут,
А царя зовут Пугачев-казак,
даже дедушка становился добрее. Он выпячивал грудь колесом и, как кочет, расхаживал по избе.
А здесь не то что песни - хорошего слова никогда не услышишь. Хозяйка только и знает ворчит да ругает меня. А когда она перестает, разевает рот ее кривоногий пузан.
- Эх, сквозь землю, что ли, провалиться, - говорил иногда я, - или завязать глаза и убежать из этого дома неведомо куда!
Мне так хотелось поговорить с кем-нибудь! Но с кем поговоришь? Кругом живут русские, а я не знал их языка. Я, конечно, и на руках бы сумел рассказать, что накипело у меня на душе, да тетя Домна не только не разрешает ходить к русским, но и пугает, говорит, что русские прямо без соли могут меня съесть, что они так и смотрят, где бы мордовского мальчишку поймать.
Напротив дома, где я жил, находилась школа, и оттуда почти каждый день доносилась песня. Я запомнил мотив, но слова для меня были загадочными, а очень хотелось узнать и разучить их, поэтому я решил во что бы то ни стало научиться говорить по-русски.
Но легко сказать - научиться, а как? Вон соседи языками, словно цепями, молотят. "Может, у русских языки тоньше, чем у мордвов? - думал я. - Может, действительно, как говорится в сказке, надо пойти к кузнецу, чтобы он подточил его?" Однажды я спросил у старичонки мордвина, забредшего по каким-то делам к моей хозяйке, как можно научиться говорить по-русски.
- Как! - почесав розовую лысину, сказал он. - А видел, как куры клюют зернышки?
- А как же, я каждый день их кормлю, у тети Домны их полный сарай.
- Они же не ворохами клюют, а по одному зернышку. Вот и ты хватай по словечку и научишься.
- Я уж пробовал и по одному и дюжинами их хватать, но из моей головы они, будто из трубы, сразу вылетают. Да пока выговоришь какое-нибудь слово, так и следишь, чтобы язык не вывихнуть.
- М-да. Ну, коли память у тебя коротка, надо тебе, сынок, сахару побольше есть. Сахар для укрепления памяти самое хорошее средство.
Около недели я поглядывал на хозяйский сахар, закрытый в шкафу, и вот наконец у меня в кармане лежали целых три куска, каждый из них величиной с кулак.
Дело оставалось только за русскими словами. Как раз перед сном до моего слуха донеслись слова соседки, которая орала на весь двор:
- Обманули меня, обманули эти нэпманы - заместо простыни детскую пеленку всучили, окаянные!
Из этого набора слов я уловил всего три: "обманули", "пеленку", "окаянные". Я несколько раз повторил их, чтобы они не улетучились из головы. Для закрепления в памяти съел три куска сахару и лег спать, но наутро этих слов в моей голове как не бывало.
ПИСЬМО
Как я уже говорил, тетя Домна на целый день закрывала меня. На улицу я выходил только по утрам и вечерам, да и то лишь по надобности. Однажды в обеденное время, когда я обычно кормил ребенка, по кухонному окошечку кто-то постучал.
"Не воры ли?" - подумал я.
Тетя Домна мне ежедневно напоминала о ворах. Но вслед за стуком послышался тоненький голосок:
- Домна патяй! *
"А может, и правда воры пришли? Они ведь не только по-девичьи, даже по-кошачьи умеют кричать", - уже не на шутку тревожась, размышлял я.
- Кто там? - как можно дальше держась от окна, крикнул я.
- Это я, Оленка, - по-эрзянски бойко ответила девочка.
- Какая Оленка?
- Ну какая, самая настоящая, бывшая тети Домнина нянька.
- А кто тебя знает, может, ты совсем не Оленка, а всамделишный мужик, вор.
- Ну посмотри в окно, коли не веришь, - обиженно пропищал ее голосок.
- А как я посмотрю, ежели окно замерзшее?
- А ты подуй, и растает.
Мы с двух сторон стали дуть на стекло. И вскоре через протаянный глазок я увидел закутанную в несколько шалей моего же возраста курносенькую девчонку.
- Ну, теперь видишь? - спросила девочка.
- Вижу.
- Я тебя тоже вижу.
- Зачем нужна тебе тетя Домна? - спросил я.
* Домна патяй - тетя Домна.
- Я хотела узнать, может, ей нужно полы вымыть. Я ведь за это совсем недорого беру.
- А сколько берешь? - полюбопытствовал я.
- А сколько дадут.
- И за это самые настоящие деньги дают?
- Конечно, - говорит девочка.
- И за эти деньги ружье можно купить? - не унимался я.
- Если их хватит на ружье, то, конечно, можно.
- Вот здорово! А я все время тете Домне за так мою пол.
Лучившиеся до этого глаза девочки сразу потухли.
Она потеряла интерес ко мне. Девочка еще постояла немного и сказала:
- Ну, ежели ты моешь, тогда надо бежать, мамка, наверное, заждалась меня.
- Подожди маленько, чай, мать без тебя не умрет, - сказал я, боясь сразу упустить свою собеседницу.
Но мои слова так глубоко задели девочку, что на ее глазах тут же навернулись слезы.
- А ты откуда знаешь, может, она умерла? Мать-то у меня больная. Когда ухожу, она всегда прощается со мной.
Я, облокотясь на подоконник, ковырял ногтем снег на стекле, а девочка за окном шмыгала носом.
- Ты родственником, что ли, приходишься тете Домне? немного погодя спросила девочка.
- Не, я нянька, но скоро уйду. Вот приедет муж тети Домны, поведет меня учиться в комиссарское заведение.
- А как тебя звать? - спросила девочка.
- Ваняткой.
- Тебя из деревни привезли?
Я рассказал ей, как я попал в город.
- Эх, Ванятка, Ванятка, - будто взрослая, сказала Оленка, - обманули тебя. У тети Домны нет никакого мужа, он год тому назад умер. Если думаешь, я обманываю, тогда спроси у соседей, они все хорошие люди, соврать не дадут.
И она стала рассказывать, какие люди живут в нашем дворе. Оказывается, соседи не трогают мордовских ребят, Оленку даже жалели, когда она была нянькой у тети Домны. И еще я узнал от нее, что в городе совсем не было никакого комиссарского заведения. Мы разговаривали до тех пор, пока Оленка не замерзла. Расстались мы с ней друзьями. Оленка обещала навещать меня каждый день.
На другой день, как только мне удалось вырваться на двор, я старался все время крутиться около русских. Розовощекий мальчик пристально смотрел на меня и, закатываясь от смеха, что-то кричал, и так складно кричал, что его слова мне запомнились сразу.
При первой же встрече с Оленкой я решил блеснуть знанием русского языка.
- Ваня, Ванятка! - закричала она.
- Мордвин - сорок один, мордва - сорок два, - радостно ответил я.
Оленка раскрыла рот и долго смотрела на меня, потом сказала:
- Кто тебя научил этим словам?
- Сам научился, - не без гордости сказал я. - Услыхал от мальчишки и научился.
- Больше не повторяй их. Так только дразнят нас.
Оленка наставляла меня, будто мать. Хотя она была девчонка, я ее слушал. Мне она казалась очень умной.
Однажды она явилась ко мне с букварем под мышкой.
Я думал тогда: "Если человек умеет читать книгу, значит, он очень умный".
- Неужто ты читать умеешь? - спросил я Оленку.
- Умею, - без хвастовства ответила Оленка.
- Небось обманываешь.
- Нисколько не обманываю. Если хочешь, послушай.
И она, точь-в-точь как наш дядя Васяня, по складам стала читать.
- Вот здорово! - удивлялся я. - И писать умеешь?
- Ольга Петровна говорит, грязно я пишу.
- А кто такая Ольга Петровна?
- А вот напротив живет, учительница. Я когда здесь жила, она меня и научила.
- Она самая настоящая учительница?
- Самая настоящая.
- Если она живет в нашем дворе, то почему же я ее не видел?
В деревне говорили, что голова ученого светлая, и мне представлялось, что от нее должны исходить лучи, как у бога, каким его рисуют на иконах. Но в нашем дворе я не видел ни одного человека со светящейся головой.
"Эх, был бы я тоже ученым, - думал я, - сел бы сейчас и такое письмо накатал бабушке, что дяде Васяне на неделю хватило бы читать. И про тетю Домну написал бы, и про пузатого кривоногого мальчишку ее, который по ночам спать не дает мне, про все бы написал".
- Оленка, а ты письма писать тоже умеешь? - спросил я.
- Бабушке уже четыре письма написала, - похвалилась она. - Если бы она не умерла, еще бы написала.
- Олена, напиши и моей бабушке, страсть как о ней я соскучился.
- Только ведь я очень долго пишу.
- Пусть, пусть, только напиши, - просил я.
- Ну ладно, - согласилась Оленка. - Завтра принесу бумагу, карандаш, и будем писать.
- Только не забудь написать, как хозяйка лупит меня, и про ее горластого не забудь.
- Уж что будешь говорить, то и буду писать.
Следующего дня я ждал, как арестант часа своего освобождения. Работу, которую мне давала хозяйка, я исполнял старательно, на побои не отвечал воплями.
"Бей, бей, все равно последний раз, - шептал я, - завтра укачу от тебя, пусть потом хоть лопнет от крика твой кривоногий". Я размышлял: как только Оленка напишет о моих горестях, здешние почтальоны наше письмо привяжут к хвосту сороки, а долго ли сороке отмахать до нашей деревни; там уж наш почтарь Евсейка письмо не задержит. Придет к бабушке и скажет: "Получай весточку от внука, сорока на хвосте принесла".
Дядя Васяня прочтет письмо, бабушка ахнет и скажет: "Сейчас же поезжайте за парнишкой в город!" "Ну, конечно, - уверяю я себя, - все бабы заголосят и непременно уж кого-нибудь пошлют за мной".
"А вдруг да и не приедут? - приходит мне мысль ночью. Может, отправили меня сюда, потому что я некрещеный? Наши мужики не раз кричали: "Этого некрещеного выкинуть надо из дома!" И дедушка не раз говорил: "Басурмана куда-нибудь определить, что ли, надо, а то скандал прямо из-за него получается".
От этих мыслей меня берет дрожь, и я стараюсь отогнать их прочь.
Но вот снова полуденное время, ребенок спит в качке, хозяйка на базаре торгует требухой, а я стою у кухонного окошечка, оно заранее мной очищено от льда и снега.
Наконец появляется Оленка.
- Ванятка, а где же мы писать-то будем? - спрашивает она. - Не кричать же мне все время.
Этот вопрос меня ставит в тупик. Как же я об этом не подумал?
Я мечусь по дому с надеждой найти какую-нибудь лазейку, чтобы протащить в дом Оленку, но мои поиски не приводят ни к чему, двери закрыты на крепкий замок.
- А разве за иконой в углу тетя Домна не оставляет теперь второго ключа? - спросила Оленка.
Я пододвигаю стол к переднему углу, лезу за икону, достаю несколько ключей. Через окно их показываю Оленке:
- Который от дверей?
- А вот этот, с тупой бородкой, подсунь мне его под дверь в сенках.
И вот уже Оленка сидит рядом со мной за столом и смотрит на меня.
- Чего смотришь? - спрашиваю я.
- Говори, чего писать-то.
- Чего писать?
Я упорно думаю, но только что толпившиеся в голове мысли куда-то бесследно исчезли, не могу вспомнить даже первого слова, от которого бы все пошло и поехало.
Но, кажется, из самой глубины души у меня вырывается:
- Бабушка, здесь меня бьют и мучают.
Из глаз сразу катятся слезы, подтверждающие правильность сказанных слов.
- Так сразу нельзя, - говорит Оленка, - надо сначала с поклонов.
Начинаю диктовать Оленке:
- И еще шлю низкий поклон опоре дома нашего Павлу Филипповичу, дедушке Паньке...
В этот день Оленка написала только поклоны.
На следующий день, когда Оленка опять со своими бумагами устроилась за столом, я диктовал: "Бабушка, может, потому меня выпроводили из дому, что я некрещеный, а разве я виноват, что меня матушка не носила в церковь?"
- Подожди, - сказала Оленка, - чай, я не машина. Ишь ведь, как затараторил, поди за тобой успей!
Я с большим любопытством смотрел, как Оленка мои слова превращала в какие-то петельки, крючочки и круглешочки, словно она из моих слов вязала кружева.
"Как в этих закорючках разбираются люди?" - думал я. Научусь ли когда-нибудь я тоже писать, как Оленка? А очень хотелось бы научиться!
- Дальше что писать? - говорит Оленка.
А дальше и сам не знаю, что.
- Ну же, - торопит меня Оленка.
Но вот поток мыслей наплывает в голову, и я сквозь слезы продолжаю диктовать:
- "А хозяйка моя очень злая, ее никто не любит, наши эрзянские люди, которые иногда приходят к нам, называют ее нэпманкой, а она себя - мясной королевой, а какая она королева, если у нее глаза как плошки, нос будто кукиш".
Оленка, видя, что этому письму никогда конца не будет, сказала:
- Хватит, давай напишем адрес. Откуда ты?
- Из села Чумаево.
- Чудак ты человек! Я спрашиваю губернию.
- А что такое губерния? - удивился я.
- Я тоже не знаю, но в письмах завсегда так пишут.
- А зачем писать губернию? - сказал я. - Наше село и так хорошо все знают. Маленького спроси, и тот укажет. Наш дом стоит на самом пригорке, его со стороны речки как на ладони видать, а Евсейка его с закрытыми глазами найдет.
Мы судили и рядили, как нужно написать, и не заметили, как в избе появилась моя хозяйка. Видимо, она давно стояла и слушала наши разговоры.
- Так у кого это нос будто кукиш? - неожиданно для нас спросила она.
Мы с Оленкой остолбенели.
А хозяйка понесла:
- Ах вы такие-сякие, немазаные, кривые, порядочную женщину вздумали хулить. Убью вас обоих, чтоб и духу вашего не было!
Убить-то, конечно, не убила, но сделала так, что я целую неделю не мог без боли надевать штаны. А Оленке она навсегда заказала дорогу к дому. О письме уж и не стоит говорить.
Когда она била меня, помнится, я кричал:
- Уйду в деревню, не буду нянчить твоего ребенка!
- Никуда не уйдешь, - стегая меня веревкой, говорила хозяйка, - будешь нянчить. Десятерых принесу, и всех будешь нянчить.
Я и так на тетю Домну был зол, теперь стал еще злее и, что бы она ни говорила, старался делать все наоборот.
Я так озверел, что мне стали не страшны ее угрозы.
Я каждый вечер выходил на улицу и спрашивал проезжих, не в Чумаево ли они едут.
"Если кто-нибудь попадется с нашенской стороны, - думал я, - то сейчас же уеду с ним в деревню".
Но, сколько я ни спрашивал, все мне отвечали "нет".
Я СООБЩИЛ БАБУШКЕ О СВОЕЙ ЖИЗНИ
Летом, когда я немного научился говорить по-русски, я познакомился с нашим соседом, дедушкой Прохором.
Он сидел в конторском коридоре рядом с черной доской, на которой были навешаны дверные ключи. Я стал приходить к нему на службу. Увидев меня, дедушка первым долгом потреплет мои волосы, потом завернет козью ножку и начнет рассказывать какую-нибудь бывальщину о себе. Жизнь дедушки Прохора, если верить его словам, - сплошные приключения.
Однажды, придя к нему, я заметил на столе желтый ящичек с блестящими рожками, на которых лежала черная трубка с длинным шнуром. И вдруг в этом ящичке что-то зазвонило. Дедушка Прохор взял трубку. Одну сторону он приложил к уху, а другую ко рту и стал сыпать слова.
"Не рехнулся ли дедушка?" - подумал я.
Когда он окончил разговор, я спросил его:
- Дедушка, что ты сейчас делал?
- А ты что, не слышал, что ли? Разговаривал.
- С кем же через эту дудку можно разговаривать?
- Хе! - усмехнулся дедушка. - Через эту трубку и ящик с кем угодно можно разговаривать.
- А с бабушкой можно?
- Да хоть и с дедушкой.
- Дедушка Прохор, дозволь мне поговорить, - попросил я.
- Нельзя, нельзя, Ванятка, начальство заругает, - сказал он и отодвинул меня подальше от стола.
А мне так хотелось поговорить! А как поговоришь, ежели дедушка Прохор не разрешает...
Но вот посидел дед на своем ободранном пружинном стуле, да и направился к дверям. Только не к наружным, а к тем, за которыми сидят разные начальники с тонкими и толстыми книгами.
- Ты смотри ничего не трогай на столе, - предупредил он меня.
- Не, дедуся, я ничего не трону.
Только дедушка Прохор за собой прикрыл дверь, я бросился к ящику, но не успел взяться за трубку, как тотчас же за своей спиной услышал предупреждение какого-то мужчины:
- Мальчик, нельзя телефон трогать!
Но к чудесному ящику меня тянуло, как магнитом.
Однажды, придя в контору и дождавшись, когда дедушка Прохор по каким-то делам покинул свое место, я вытащил из кармана ножик и отрезал шнур, которым ящичек был привязан к стене. Когда отрезал, меня чем-то стукнуло, я очень испугался, схватил ящичек и побежал в свой двор. Забежав в козий сарайчик, я поставил ящичек на кормушку, повертел ручку, как делал дедушка Прохор, потом взял трубку и стал говорить:
- Бабушка, бабушка, возьми меня отсюда, хозяйка совсем забила меня, не дает никакой жизни, а от крика ее ребенка хоть лезь на стену. И еще меня совсем заели вши, я сказал хозяйке об этом, а она говорит - это хорошо, вши заводятся к деньгам. Ей-то, конечно, хорошо. Она с базара деньги целыми пачками таскает, а мне так нет никакого терпения.
О пропаже телефона тут же хватились и стали, конечно, искать меня, а когда нашли и отлупцевали, то мне уж телефон был не нужен: я бабушке высказал все, что хотел.
Наутро настроение у меня было хорошее: я был уверен, что сегодня за мной должны приехать из Чумаева.
После того как часы пробили восемь раз, по нашей двери кто-то забарабанил. У меня от радости забилось сердце.
"Наконец-то приехали!" - подумал я и бросился открывать дверь. В комнату вошла Манька, компаньонка тети Домны по торговым делам.
- Лупастая дома? - спросила она.
- Дома.
- У тебя на плечах голова есть или нет? -прямо с ходу накинулась она на мою хозяйку. - Мало того, что ты себя посадила в калошу, и нас потянула туда же!
- Что такое, что такое? - затараторила тетя Домна.
- Не знаешь, что такое? Так я тебе скажу. Куда девала наши общие деньги?
- Как - куда? Израсходовала на требуху.
- Ах, израсходовала! Вот теперь продай-ка свою требуху.
- Что ж такого, и продам.
- Покупатели и не смотрят на наш товар.
В избу влетела еще одна компаньонка с мужем.
- Крах! Крах пришел нам, бабыньки. В казенные магазины навезли столько мяса, что не сбыть нам теперь требуху! - завопила она с порога.
- Да, - промычал ее муж, - кажется, конец пришел.
После этого хозяйка с большой проворностью стала сбывать свой товар. Хотя и теперь, как в былые дни, тетя Домна приходила домой с деньгами, но она уже хвастливо не шелестела ими. Однажды, придя домой, она, со злостью бросив на стол червонцы, сказала:
- Все.
- Все, - повторила за ней ее компаньонка Манька, - остался только один чанок с требухой, который стоит у тебя в сенцах. Но от нее так смердит, наверное, придется выбросить. А может быть, кому-нибудь и тухлая требуха нужна? - вдруг оживилась Манька. - А что ж ты думаешь, может, кто возьмет.
- Ты что, с ума сошла? - закричала на нее моя хозяйка. Кто будет есть тухлую требуху? Я ее сегодня же выброшу. Из-за нее соседи начинают скандалить. Чего доброго, еще оштрафует милиция.
Но тетя Домна не выбросила требуху. Выпроводив Маньку, она вместе со мной выбрала все из чанка, погрузила на тележку и покатила ее, только не в сторону свалки, а в центр города. Любоваться городом у меня не было времени, потому что тетя Домна очень торопилась.
- Скорее, скорее, а то еще увидят эти ведьмы! - Так она называла своих компаньонок.
Наконец мы вкатили тележку во двор какого-то дома с большим куполом.
- Где тут находится самый главный зверовод? - спросила тетя Домна человека, одетого в какой-то чудной зеленый костюм, обшитый золотыми лентами.
- Какой зверовод? - переспросил тот. - Дрессировщик, что ли?
- Вот-вот, он самый.
Человек провел нас в помещение и указал на коренастого мужчину со строгим продолговатым лицом и прямым носом. Мужчина, не обращая на нас внимания, возился возле клеток и кого-то ругал.
- Работника, что ли, своего ругаешь? - участливо спросила тетя Домна.
- Бессовестный человек, а не работник! - сказал дрессировщик. - Ушел и не соизволил покормить зверей... - Он повернулся к нам, но, увидев незнакомых людей, спросил: - Вы кто? Что вам тут нужно?
Последние слова он сказал так резко, что тетя Домна струсила даже.
- Да я... да мы... - залепетала она.
- Я спрашиваю, что вам нужно?
- Я торговка, - наконец сказала тетя Домна, - самая честная торговка. Кого угодно на базаре спросите, обо мне все так скажут.
- Ну, и что же?
- Мясца для ваших зверюшек привезла, хочу побаловать их мясочком. - И ни с того ни с сего тетя Домна залилась смехом. - Хи-хи-хи-хи! - как немазаное колесо пряхи, заверещала она.
- Пока для зверей мясо не требуется, - сказал дрессировщик.
- Да как же, милый, ведь теперь... - У тети Домны чуть не сорвалось с языка "не выбрасывать же", но она вовремя*поправилась и сказала: - Не увозить же домой.
Дрессировщик ее уже не слушал, он занялся чисткой клеток.
А тетя Домна стояла возле него и, как надоедливая пуха, жужжала:
- Возьми уж, милый, возьми, дорогой, я тебе по дешевке отдам.
Дрессировщику надоело ее жужжание, он отбросил кочережку, которой выгребал из клеток опилки, сказал:
- Хорошо. Где твое мясо?
- А вот, вот здесь.
Дрессировщик, подойдя к нашей тележке, спросил:
- Что это за гниль привезла сюда?
- Какая тут гниль? - оправдывалась тетя Домна. - Требуха с малым душком, и я ведь за нее не тыщу прошу, а всего четыре целковых, если немного прибавишь, в придачу могу дать тебе помощника, - указывая на меня, сказала она. - Хороший парень, обижаться не будешь.
- А что это за парнишка?
- Да нянька. Безродный он.
- А душу свою, случаем, не продаешь?
- Душа-то, милый мой, покедова еще себе нужна.
- А нянька, наверное, стала не нужна?
- Эх, до нянек ли теперь! Такая жизнь настала, что сама-то не могу придумать, чем буду кормиться.
Не знаю, от тети Домниного ли товара, или от ее слов дрессировщик плюнул и сказал:
- На вот тебе пять рублей и убирайся отсюда, не порть тут воздух. А парнишку я, пожалуй, возьму.
Тетя Домна даже перекрестилась: ей как с неба упали пять целковых. Оттолкнув меня от тележки, она повернула к воротам.
В ЦИРКЕ
ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
Когда бородатый неуклюжий сторож закрыл ворота за тетей Домной, я очень обрадовался: наконец-то избавился от ее побоев и ее крикливого ребенка! Но моя радость сменилась тревогой, когда я посмотрел на незнакомый дом с крышей, похожей на опрокинутый котел, и моего нового хозяина с серыми колючими глазами.
"Что это за дом? Что делают в нем? Не мыловарня ли?"
После того как я познакомился с русскими, тетя Домна не раз говорила мне:
"Если будешь бегать по соседям, отдам тебя собачникам, пусть отвезут на мыловарню".
Вот, наверное, она и привела меня сюда...
"Надо бежать, - подумал я, - сейчас же догнать тетю Домну и побожиться, что больше никогда не буду ходить по соседям".
Только было я направился к выходу, как до моего слуха донесся голос дрессировщика:
- Ну-ка, молодой человек, подойди сюда поближе. Что ж ты боишься, я же тебя не съем. Ну вот. Как тебя зовут-то?
- Ваняткой.
- Хорошее имя. Ты долго жил у этой женщины?
- О! Долго.
- А как к ней попал?
- Дядя Гордей из деревни привез. Сказал, что в комиссарское заведение устроит, а сам у нее оставил.
- А что с родителями твоими случилось, умерли, что ли?
- Убили их.
- За что же?
- А разве я знаю?
- Кто же был твой отец?
- Не знаю, бабушка говорила, что он комиссарил.
- Понятно. А ты что из себя, как из бутылки, выталкиваешь слова, ты не русский, что ли?
- Эрзянский.
- Вот как. А скажи, Ваня, ты свою фамилию знаешь?
- Знаю - Остужев, а по-уличному нас зовут Паньками, дедушку нашего Панькой звать.
- А фамилия Строганов тебе нравится?
- Нравится.
- Это фамилия одного артиста. Хочешь, я тебе его покажу?
- Хочу.
Дрессировщик подводит меня к щиту, на котором нарисован в точности такой же человек, как он сам. Только на плакате человек одет по-чудному: на нем длинный пиджак с двумя хвостами, на шее бантик, какие девочки привязывают любимым кошкам, а штаны у него узкие-узкие - если бы этот человек присел, то они сейчас же лопнули бы.
- Вот это и есть Строганов, а зовут его дядей Сашей. Узнаешь его?
- Узнаю: это ты.
- Не "ты", а "вы", - поправил он.
- Вы.
- Вот теперь правильно. Значит, говоришь, нравится тебе фамилия Строганов? Ну ладно, об этом поговорим позже. А теперь пойдем. Я познакомлю тебя с моими зверями.
Мы заходим в большой лабаз, где я уже был с тетей Домной.
Нас встречает дружный лай собак. Дядя Саша что-то крикнул, и они замолчали.
Поворачивая голову то влево, то вправо, мы проходим по длинному ряду двухэтажных и одноэтажных клеток, идем словно по собачьей улице. С двух сторон раздается рычанье и тявканье. В верхних клетках сидят маленькие собачки, величиной с рукавицу, а внизу - громадные. Строганов называет их догами и немецкими овчарками. Эти собаки, пожалуй, не меньше телят, все они злые-презлые, особенно немецкие овчарки. Когда мы подходим к их клеткам, у них от злобы желтеют глаза. Дядя Саша представляет меня собакам, но они встречают меня враждебно.
Если бы правда существовали собачьи улицы, то, наверное, по ним никто не ходил бы, но я...
Мне тоже немного жутковато, не очень, конечно, только под коленками чувствую небольшой щекоток. Не обращая на это внимания, иду за Строгановым с самым решительным видом.
Чем дальше, тем мои ноги становятся непослушней, потому что впереди из-за перегородки тянется к нам страшная медвежья морда. Медведь на цепи, но может случиться, он перегрызет цепь, у него вон ведь какие зубы.
Строганов треплет медведя по шее, то же самое заставляет делать и меня. Но моя рука против моей воли прячется за спину.
Между клетками появляется высокий человек с длинным лошадиным лицом.
- А вот и наш пропащий явился! - увидев его, вое* кликнул Строганов.
Человек изогнулся дугой и прогнусавил:
- Бонжур.
Строганов вплотную подошел к нему и спросил:
- Петр Елисеевич, что это значит? Почему вы оставили сегодня зверей без обеда? Почему вы распустили рабочих и сами ушли, не предупредив меня?
- Но я же вернулся, - оправдываясь, проговорил длинный.
- Вернулись? Посмотрите на часы, во сколько вы явились! Скоро уже надо готовиться к представлению.
Строганов отругал его как следует и затем познакомил нас.
- Вот это будет наш помощник, - сказал он. - Зовут его Ваней. Прошу его не баловать, но и не насиловать работой. Познакомьте его, пожалуйста, с нашими зверями. А я побегу переодеваться. Мне еще до представления надо кое-куда сходить.
Когда Строганов удалился, длинный, как гусь, клюнул в мою сторону и проговорил:
- Будем знакомы: Пьер Жиколье, - и с важностью прибавил: - француз.
После того как Пьер Жиколье, или по-настоящему Петр Жиколкин, назвал свое имя, будто взрослому он стал мне жаловаться, что все его унижают и не дают хода. Затем потащил меня осматривать зверей. В первую очередь он подвел к четырем маленьким, отдельно стоящим клеткам, откуда высунулись четыре мохнатенькие головки собак.
- Как на твой взгляд, хороши? - спросил он.
Собачки действительно были хорошенькие. И я похвалил их. Они были не больше котят и, словно одуванчики, катались по клеткам.
- Это лично мои, - сообщил Жиколье, - собственной дрессуры. Мери, - позвал он одну собачку, - покажи-ка мальчику, что ты умеешь делать.
Жиколье заставил ее подняться на задние лапки и так пройтись по клетке. Затем он просунул в клетку прутик и приказал прыгнуть через него. Собачка напружинилась, дала прыжок вверх. Но клетка была низкая, Мери ударилась головой о верхнюю крышку, завизжала и забилась в угол. Сколько ни кричал на нее Жиколье, собачка не сдвинулась с места. У Жиколье лицо побагровело, глаза выкатились, и он с таким остервенением начал хлестать бедняжку, что от нее полетела шерсть.
- Дяденька, не надо! - кричал я. - Не надо, лучше пойдем дальше.
Но Жиколье не обращал на меня внимания. Потом он как-то сразу пришел в себя и толкнул меня вперед, к следующим клеткам. За одной из перегородок я увидел чудовище, которое никогда мне даже во сне не снилось.
- Это слон, - говорит мне Жиколье.
- Это прямо-таки целая скирда, - замечаю я, - а хвост...
Надо сказать, у слона было два хвоста: один находился спереди, а другой сзади; задний был похож на плетку, а передний, из-под которого торчали два согнутых рога, походил на пожарную кишку, какой дедушка Прохор каждое утро поливал двор своей конторы.
Не успел я как следует рассмотреть слона, как Жиколье что-то проговорил на незнакомом мне языке, чудовище своей кишкой подняло меня к самому потолку.
Я отчаянно заорал. Слон от моего крика даже не пошевельнулся. А Жиколье, как поп, густым басом внизу грохотал: "Го-го-го-го!" - будто пустой фургон гнал по неровной дороге.
Нагоготавшись вдоволь, Жиколье щелкнул пальцами, и чудовище поставило меня на прежнее место.
- Что, испугался? - все еще гогоча, спросил меня Жиколье. - Ну, ты не сердись, дядя ведь шутит. Ну ладно, теперь пойдем наших зверяток выпустим погулять, - и с подозрительной улыбкой подвел меня к собачьей клетке, заставив открыть ее.
Когда я стал открывать клетку, сидящая в ней собака с урчанием кинулась ко мне и чуть не схватила за руку. Я отскочил.
- Что это ты? - с притворным удивлением сказал Жиколье. Дрессировщик должен быть смелым.
- Зачем мальчика сразу толкаешь к зверям, они ведь его еще не знают, - проходя мимо, заметил Строганов.
Жиколье покосился на него, взял у меня кочережку и сам стал открывать клетки. Дойдя до последней, Жиколье спросил меня:
- Ну, сейчас ясно, как надо открывать?
- Ясно.
- Вот теперь из последней клетки выпусти собачку.
Я хотел так же, как и он, с отрывом открыть дверцы, но у меня оказалось маловато силенок, пришлось поднатужиться.
Только я открыл клетку, а из нее как выскочит собачища, ростом выше телка, как двинет меня своей грудью - куда моя кочережка полетела!
"Ну, Ванятка, теперь пусть поминают, как тебя звали, подумал я, - этот идол сейчас тебя слопает живьем".
Схватился я за голову да деру от клеток, а сзади себя слышу, как зверюга дышит прямо в затылок.
- Караул! - кричу я.
Но на помощь мне никто не бежит.
Выскочил я из конюшни и помчался к воротам, а тут возьми да наступи на хвост какой-то плюгавенькой собачке. Она завизжала и бросилась на меня, а собачий норов такой: стоит только одной тявкнуть, остальные уж обязательно забрешут. Так оно и вышло. Набросились на меня целой ватагой. В какие только переплеты раньше ни попадал я, никогда не вспоминал свою мать, а тут во всю мочь закричал:
- Ма-ма-а!
Не знаю, что произошло с собаками, они на какое-то мгновение застыли. Я воспользовался этим и снова вбежал в здание цирка.
"Что же теперь мне делать? - думал я. - Надо бежать из этого страшного дома - куда угодно, но только подальше от этих зверей".
Я кинулся к каким-то дверям, но они были закрыты.
Блуждал по незнакомым комнатам, спускался и поднимался по лестницам и наконец вышел в темный коридор. Но этот коридор меня снова вывел к зверям.
"Чтобы выйти на улицу, наверное, нужно пройти через эти широкие занавешенные двери", - думал я. Через них то и дело с криком "Але!" пробегали люди.
Но эти двери вывели меня к кругу, похожему на сковородку, на котором, к моему удивлению, усатые мужики в коротеньких штанишках, какие носят городские мальчишки, играли в чехарду.
Я хотел пройти через круг к противоположным дверям, но не успел по нему сделать и пяти шагов, как на меня зашикали, я направился обратно, но сзади крикнули: "Але!"
Я подумал, что крикнули мне, и повернулся. В это время меня ударили так сильно, что я не удержался на ногах. Ударивший меня страшным голосом закричал:
- Сбили! Сбили ногу.
И тут вся короткоштанная команда кинулась ко мне,
В то время, когда я попал в цирк, артисты были очень мнительны. Если, например, кто-то перейдет дорогу бегущему во время репетиции на арену акробату, то считалось, что у акробата уже сбита нога, и он ни за что в этот вечер не будет работать, побоится даже репетировать. В цирке все боялись "дурного глаза". Обозревать зверей публике разрешалось сколько угодно, но артистам приглядываться к зверям нельзя: дрессировщик думал, что его зверей "сглазят". Нельзя сидеть на барьере спиной к арене - это предвещает плохой сбор. Некоторые артисты очень волновались, когда узнавали, что первый билет был продан женщине, - мог произойти несчастный случай. А раньше, говорят, как правило, ни один цирк не продавал первый билет женщине или девочке.
Но откуда я мог знать о таких приметах? Как только я поднялся на ноги, сейчас же бросился бежать от своих преследователей. Но куда мне было бежать, когда у дверей, похожих на ворота, стояли такие же короткоштанные люди! Я бросился в сторону, притаился около боль шого ящика и увидел, что сел рядом с медведем.
"Вот тебе и раз, - подумал я, - из-под кулаков да прямо в пасть к медведю! Что же теперь делать? Он же слопает меня". А медведь и правда тянет свою морду ко мне.
От дедушки я слышал, как один человек при встрече с медведем упал на землю и притворился мертвым и этим спас свою жизнь. Я поступил так же. Свалился на пол, разбросал руки, ноги и даже захрапел, показывая медведю, что я действительно умираю, но, вспомнив дедушкины слова, что не нужно дышать, я притаил дыхание и лежал, как мертвый. Но медведь, видимо, был особенный, он понял, что я притворяюсь, стянул с меня картуз и сказал:
- Вот он, голубчик!
Когда я открыл глаза, то увидел перед собой моих короткоштанных преследователей. Они вытянули меня из-за клетки и потащили на площадку.
- Ты откуда? - спросили они меня.
- Я? Я от тети Домны.
- От какой тети Домны?
- А которая на базаре торгует требухой.
- Что она, родня тебе?
- Не, хозяйка, я у нее нянчил ребенка.
- А как сюда попал?
Мне пришлось подробно рассказать об этом.
- А зачем дорогу перебежал?
- А я совсем не перебегал, только повернулся... Дяденьки, не бейте меня, - запросил я, - я больше никогда не буду так поворачиваться и дорогу перебегать не буду!
- Он не с намерением, - сказал кто-то из них.
- А ну-ка, Жорж, рискни, - проговорил другой.
Из группы выделился молодой курчавый паренек и покатился колесом, словно его кто-то крутил. И задом, и передом, и боком, крутился с каким-то вывертом, будто у него не было костей.
Вдоволь накрутившись, парень подошел к здоровенному мужчине, словно гора выделявшемуся среди других, и сказал:
- Все в порядке.
- Здорово? - спросил меня громадный мужчина.
- Шибко здорово, - подтвердил я.
- А ты прыгать умеешь?
- Так-то?
- Хотя бы просто вверх.
- Просто вверх умею.
- Ну-ка, прыгни через этот барьер, не с разбегу, а с места.
Я прыгнул.
- А ничего мальчуган, - отозвался курчавый прыгун.
- Мне еще не через такие завалинки приходилось прыгать, похвастался я.
- Через какие же?
- Когда к соседке за огурцами лазил, вот через какой забор прыгал, - и я показал выше своей головы.
- Да ну-у! - удивились все.
- Если так, давай тогда покажи свое искусство, - сказал здоровенный мужчина. - Стань боком ко мне и прыгни вверх, только с места.
Я чуточку присел и прыгнул.
- Молодец! - сказал мужчина. - А теперь, когда прыгнешь, сделай рывок головой назад.
Я точно выполнил его приказание, а он на лету прихлопнул меня ниже спины, и я перевернулся и, к моему удивлению, стал прямо на ноги.
- Молодец! - закричали все.
Эти люди показались такими хорошими, что я готов был с ними прыгать до самой ночи. Но тут появился длинный Жиколье. Он снова увел меня к зверям и стал объяснять, что я должен делать в цирке.
Утром нужно было варить пищу, потом прогуливать зверей, убирать в клетках, готовиться к репетиции, затем варить обед, снова убирать в клетках и, наконец, готовиться к представлению, во время представления помогать дрессировщику, то есть дяде Саше Строганову, после представления...
Жиколье столько наговорил мне, что я ничего не запомнил. Надо сказать, я и не старался запоминать, потому что я все равно решил убежать отсюда. А куда?
Конечно, опять к тете Домне. Когда Жиколье меня отправил к печке варить какую-то бурду для зверей, я вышел за ворота цирка и сразу почувствовал себя свободным. Но только теперь не знал, куда идти. Постоял, постоял на месте, затем спросил у первого попавшегося человека:
- Как мне можно дойти до тети Домны?
- До какой тети Домны?
- А до мясной королевы.
- Про многих королев слышал, - сказал человек, - а про мясную первый раз.
"Вот тоже мне эта тетя Домна! - подумал я. - Говорила, что в городе всякая собака ее знает".
Долго я ходил вокруг цирка, расспрашивал людей, не знает ли кто, где живет моя бывшая хозяйка тетя Домна. Но никто не знал. А сам разыскивать ее дом не решился. Покрутился, покрутился да снова вернулся в цирк.
Вечером я сидел у котла, точно такого же, какой вмазан в печку нашей деревенской бани, здесь в нем варилась пища для зверей.
Из-под крыши цирка раздалась музыка. Я бросил свой котел и побежал в коридор. По конюшне бегали люди в голубых костюмах, расшитых золотыми шнурами. Я заглянул за занавес и увидел, что площадка, или, как здесь говорили, манеж, была покрыта мягким цветастым ковром и освещена сверху яркими лампами. На ковре прыгал такой смешной человек, что, глядя на него, я от смеха чуть не надорвал живот. На этом человеке были надеты короткие штанишки с лямками, в точности как у нашего Митрошки. Полосатые чулки, как у тети Матрены, на шее воротничок с бантом, но он был совсем без рубашки. А на ногах у него такие здоровенные калоши, что он их еле таскал. Походит, походит, а потом как сиганет вверх, перевернется на лету и опять станет в калоши. Затем... он вышел из своих калош и скомандовал им:
- Кру-гом!
И правда, они, как солдаты, повернулись кругом.
- Шагом марш!
Калоши поплыли к выходу. А человек, визжа, как поросенок, побежал за ними. Когда он выбежал за занавес, то столкнулся со мной.
- Ты бы не мешался здесь, - сказал он мне. - Вон туда иди и смотри сколько угодно, - указал он на лестницу.
Я послушался его. Когда взобрался на площадку лестницы, то на манеже стояли уже козлы с натянутой между ними проволокой, на этой проволоке танцевали две девушки в серебряных платьях. Я смотрел на них как зачарованный. "Неужели они по-всамделишному танцуют на проволоке? - думал я. - И как не упадут оттуда?"
За девушками снова на манеж выскочил смешной человек с двумя собачками, которые под маленькую пискливую гармошку плясали трепака, а за смешным человеком - знакомые мне прыгуны.
Трудно рассказать, что делали они. Будто вихрь, носились по манежу, и крутились, и летали по воздуху, а черноусый большой дядька даже подмигнул мне,
Я ВЫХОЖУ НА АРЕНУ
Давно уже в цирке потушили огни, по домам разошлась публика, а я все глядел на затемненный манеж и думал:
"Неужто все, что я сейчас видел здесь, было правдой?"
Цирковое представление мне показалось сказочным видением.
Со стороны кулис появилась темная фигура. Она дошла до середины манежа и окликнула меня. Это был дрессировщик Строганов.
- Ты что тут сидишь? - сказал он. - Пора спать.
Строганов по ступенькам поднялся ко мне в амфитеатр, сел рядом со мной.
- А я уж думал, ты сбежал от нас.
- Нет, теперь уж не хочу уходить, - ответил я.
- Тебе понравился цирк?
- Да, только, наверное, мне ни за что не научиться так выступать.
- Почему?
- Ого, тут вон какие все верткие.
- Ничего, поучишься - и ты будешь верткий. - Строганов закурил папироску и ласково притянул меня к себе. - Давай-ка, Ванюша, мы с тобой познакомимся поближе. Расскажи мне подробней, как ты до этого жил, а то неудобно так: будем вместе жить и ничего друг о друге не знаем.
Прижавшись к нему, я стал рассказывать, как жил у дедушки, у тети Домны, и даже рассказал, как мы с Оленкой писали письмо.
- Да, ты свою жизнь начал не лучше меня, - сказал Строганов, когда я кончил. - Я ведь, Ванюша, тоже рос сиротой. Когда мне минуло восемь лет, на заводе машиной убило отца, а через год мать заболела чахоткой. Немало моей матерью пролито слез. Она все мечтала отдать меня в школу, а вместо этого мне пришлось идти по миру...
Жили мы в рабочем поселке, недалеко от большого города. По ярмарочным дням и церковным праздникам в этом поселке устраивались балаганные представления.
Приезжали фокусники, факиры, акробаты и наездники.
Мать, предчувствуя свою кончину, привела меня в один из балаганов, надеясь, что в балагане работа легкая и артисты всегда живут весело и хорошо.
Хозяину балагана я понравился, и он меня взял.
Я распрощался с матерью и больше ее уже никогда не видел. Балаган вскоре перекочевал на другое место, а мать, говорят, через несколько недель умерла.
Вначале я выступал только на раусе, то есть на площадке перед балаганом, вместе с клоуном "Петрушкой" и дедом-зазывалой, который выходил к публике в обыкновенном мужицком армяке. Стараясь перекрыть многоголосый базарный шум, мы кричали:
Пожалуйте к нам в театр, господа!
Остальное - ерунда.
Пять копеек за вход
Небольшой расход.
Кто в наш театр не пойдет
Тот в рай не попадет.
Потом меня научили делать кульбиты, стойку на руках, подтягиваться на кольцах. А через некоторое время я уже работал на трапеции, выполнял несложные трюки: делал лягушку, висел на носках и так далее.
У хозяина было два балагана. Один, в который попал я, назывался театром, он кочевал по небольшим рабочим поселкам, а другой - цирк. Он ездил по более крупным населенным пунктам.
Когда я немного научился работать на трапеции, меня перевели в цирк, - продолжал рассказывать Строганов. - Цирковая жизнь только на первый взгляд кажется легкой и веселой. В этом, конечно, мать заблуждалась.
Представления в балаганах начинались с обеда и продолжались без перерыва до самого вечера.
Помимо выступлений, я еще собирал гривенники.
Гривенники публика давала неохотно. Приходилось вставать перед зрителями; когда надоедала торчащая фигура, в тарелку бросали монеты. Для меня это был самый мучительный "номер".
Особенно трудно было работать в цирке зимой. В нем было так же холодно, как и на улице. Если зрители поеживались в шубах, то надо представить, каково было артистам, выходящим на арену в легких цирковых костюмах.
Помню, один из церковных праздничных дней выдался особенно холодным. Изо рта валили клубы пара. Волосы и усы у людей заиндевели; и вот на манеж в легком гимнастическом костюме выходит черноволосый мальчик, Он поклоном приветствует публику и лезет по веревоч* ной лестнице вверх.
Тросы и поручни трапеции, на которых должен работать он, покрыты инеем, они больно обжигают руки. Но, говорят, если взялся за ружье, надо стрелять. Если уж залез, то надо работать.
Сдирая с ладоней кожу, я начал раскачиваться и проделывать трюки, которые требовали большого физического напряжения. И вот при исполнении одного трюка одубевшие от мороза пальцы не смогли удержать меня на трапеции, я полетел вниз, ударился головой о барьер и скатился к ногам почтеннейшей публики первого ряда. Очнулся я в больнице.
Когда вышел из больницы, то балагана уже не было.
Куда деваться? Что делать? Я не знал. Несколько дней в поисках пристанища бродил по городу. Наконец пристроился в магазин "мальчиком на побегушках". Хозяин этого магазина был хуже зверя. Бил за каждый пустяк.
Есть мне давал объедки и то бросал, как собаке. Для охраны магазина хозяин держал несколько цепных собак, и была у него маленькая собачка, звали ее Шариком.
Эта бедная собачка вечно стояла с вытянутой мордочкой на ступеньках крыльца, ожидая, когда кто-нибудь выбросит ей свои объедки. Хозяин ее не кормил, потому что для охраны она была непригодна.
У меня с Шариком была одинаковая собачья жизнь, и мы подружились. Я стал делиться с ним своей пищей и между делом начал его дрессировать.
С наступлением весны я запросил у хозяина расчет.
Когда хозяин с кряхтением стал вытаскивать свой кошелек, то я заявил, что денег мне не нужно: если можно, то пусть за работу он отдаст мне Шарика. Хозяин обрадовался и отдал собаку. Как ни тяжела работа цирковая, но она полюбилась мне, меня снова тянуло на арену.
Из тряпья сшил для Шарика штаны, рубашку и стал с ним ходить по базарам. Потом я еще приобрел собак, и вскоре меня взяли работать в цирк. Правда, этот цирк недалеко ушел от того балагана, с которым когда-то кочевал по захолустьям, но хозяина цирка здесь величали не иначе, как господин директор. Через несколько лет начал работать в петербургском цирке. У меня было несколько десятков различных зверей, и меня приглашали даже в парижский цирк. А дальше...
Проснулся я от крика петуха.
"Не в деревне ли я?" Открываю глаза. Лежу на кушетке в незнакомой комнате. "Где я, как попал в эту комнату?"
- Пети, не проснулся ли наш Ванюша? - послышался голос Строганова из другой комнаты. - А ну-ка, покличь его еще.
За стеной снова прокричал петух, и в дверях показался дрессировщик, а с ним крикун - огненного цвета петух. Петух склонил набок голову и одним глазом разглядывает меня.
- С добрым утром, - говорит Строганов.
- Ко-ко-ко! - вторит ему петух.
- Ну что, Ванюша, - продолжал дрессировщик, - будем умываться и есть, завтрак ждет нас.
Насколько помню, я первый раз поел спокойно и вволю. В деревне, бывало, чуть раньше других почерпнешь из чашки, дедушка стук тебя по лбу.
"Что ты, позабыл свой черед?" - кричит он.
В первую очередь должен черпать он, дедушка, потом остальные мужики, за ними бабы, в последнюю уж очередь ребятишки. У тети Домны было так: только успеешь сесть за стол, она уже кричит:
"Что ты расселся, как барин, бери скорей ребенка!"
"Я еще не наелся", - говорю я.
"А я тебя брала не есть, а нянчить ребенка".
У Строганова же я не успеваю очистить одну тарелку, как мне дают вторую.
- Ешь, ешь, Ванюша, - говорит он, - набирайся сил, тебе сейчас сила нужна, ты же теперь цирковой артист.
Я старательно уплетаю все, что он подает. Мне так понравилось сидеть за столом у Строганова, что, если бы у меня был второй живот, я бы ел еще, но дальше некуда. Я отодвигаю стул и говорю спасибо.
После завтрака Строганов берет петуха и ведет меня в цирк.
- С чего начнем репетицию? - встретив нас, спрашивает Строганова длинный Жиколье.
- Как всегда, с дрессировки маленьких зверей, - отвечает Строганов.
Перед Строгановым рабочие ставят широкий стол, на стол небольшую клетку.
- Ну-ка, Пети, кликни на плац наших солдат, - говорит Строганов.
- Кукареку! - кричит петух.
Из клетки, как шарики, выкатываются белые крысы, а за ними важно выходит кот. Крысы тут же разбегаются и начинают обнюхивать щели в столе.
- Безобразие! - обращается Строганов к коту, уже успевшему блаженно растянуться посреди стола. - Где дисциплина! Совсем распустил своих солдат. Становись! - командует Строганов.
Кот встает на задние лапы, около него пристраиваются крысы.
- Смирно! - кричит Строганов.
Кот вытягивает голову вверх. То же самое за ним делают крысы. Видимо, им в таком положении очень трудно стоять, поэтому они жалобно пищат: пи, пи, пи!
- Что за разговорчики в строю! - сердится Строганов.
Я смотрю на это представление и думаю:
"Наверное, этот кот дурной. Почему же он не цапает крыс?" Еще больше меня удивляет, что крысы понимают человеческий язык.
Между тем крысы во главе с котом начинают маршировать, хотя и не в ногу, но все равно похоже на солдат. Строганов маршировкой доволен и командира-кота вместе с его солдатами отправляет в клетку.
Петух вызывает ежа, за ним белку, лису и других зверят. Все они делали такое, чего от них и ожидать нельзя. Очередь доходит до самого Пети. Петух взлетает на голову Строганову и во всю петушиную мочь вскрикивает.
- Петь-то, я знаю, ты умеешь, - сказал Строганов, - давай-ка с сегодняшнего дня, дружище, мы займемся с тобой пляской.
- Как же можно петуха научить плясать? - спрашиваю я.
- О! Очень даже просто, - отвечает Строганов, - только, прежде чем дрессировать зверя или птицу, надо хорошо знать все ее повадки. Ты вот жил в деревне, скажи-ка, что любят куры во дворе делать?
- В навозе копаться.
- Совершенно верно. Вот мы в данном случае и воспользуемся этой слабой стрункой нашего Пети.
Строганов на стол насыпает пшено, затем засыпает его землей и сажает петуха. Пети тут же начинает обследовать, что находится под его ногами; найдя несколько зерен, начинает раскидывать землю. Строганов вытаскивает из кармана малюсенькую гармошечку и наигрывает камаринскую. Получается такое впечатление, как будто петух на самом деле пляшет под гармошку.
- Видал, как получается? - говорит Строганов. - А месяца через два-три наш Пети и без пшена будет плясать.
Кончив репетировать с мелкими животными и птицами, мы переходим на манеж заниматься с более крупными зверями. Я и не заметил, как прошел день и наступило время вечернего представления.
Когда я освоился с новой для меня жизнью и все вещи в цирке стал называть их именами, Строганов решил вывести меня на арену.
И вот уже перед моими глазами колышется тяжелый бархатный занавес. Я со Строгановым стою у входа на арену. За занавесом раздаются слова:
- Известный дрессировщик Александр Васильевич Строганов со своим юным помощником.
Грянул бравурный марш.
- Выходим, - шепчет Строганов. - Держись со мною в ногу.
Как только распахнулся занавес, у меня почему-то подкосились ноги.
- Смелее, Ваня, - говорит он.
И мы двигаемся к арене. Когда ступили на манеж, я совсем растерялся, только помню, как мы поклонились публике. Я, кажется, правильно поклонился, потому что тут же услышал одобряющий голос Строганова, а что дальше делал, совершенно не помню,
На манеже я должен был издали щелкать пальцами маленькой собачонке Мухе.
Муха была у нас математиком. Надо сказать, прежде чем вывести меня на манеж, Строганову пришлось немало приложить труда, чтобы научить меня читать цифры.
Публика всегда удивляется, как это собаки могут решать задачи. Допустим, зададут такую задачу: сколько будет пятью пять, и собака обязательно вытащит двадцать пять и никогда не ошибется. Дрессировщик разбросает по манежу буквы, и снова из публики собачке задают какое-нибудь упражнение. Допустим, составить слово "Саша" или "Маша", и собачка безошибочно выбирает нужные буквы, составляет слово.
Публика, конечно, в восторге. Делается же это так: когда из публики скажут задачу, дрессировщик ее моментально решает и дает собачке знак. Собачка соскакивает с места и только добегает до нужной цифры, дрессировщик, а чаще его помощник щелкает пальцами и этим дает ей понять, что нужно схватить цифру.
Я не знаю, как щелкал Мухе, впопад или невпопад, ко помню, что Муха подолгу бегала вокруг табличек с цифрами. Если в этот вечер я даже не видел публику и не помнил, как очутился за кулисами, то потом уж держался свободно и на вызовах делал сальто-мортале, которые очень легко мне удавались.
Чем лучше ко мне относился Строганов, тем хуже Жиколье. Он называл меня дармоедом и при первой возможности старался дать подзатыльник, а иногда просто избивал. А бил он умело без синяков и царапин. Но, как он ни издевался надо мной, я на него никому не жаловался. По нашему зареченскому обычаю, жаловаться и показывать людям свои слезы считалось позором.
И вот почему.
ЗАРЕЧЕНСКИЕ ОБЫЧАИ
Посреди нашего села протекала маленькая речушка Быструшка. Весной она набухала и, как неприрученный жеребенок, скачками через валуны стремительно неслась к большой реке. Летом Быструшка походила на ужа, прячущегося между камнями. Она до того высыхала, что даже малыш мог через нее перейти, не замочив штанов. Эта речушка делила село на две стороны: на суходольную и заречную. В суходольной стороне жили бойкие и общительные люди. Звали их швачами *. А за
* Швач - портной.
реченцев, хотя они были природными охотниками, называли тутурками. Прозвание такое зареченцы получили из-за своих баб, которые шили детям шапки с тутурками, то есть с согнутыми вперед шишаками. Если бы пожарные каски шились из материи и украшались сборками, которые любят женщины, то они очень походили бы на шапки зареченских ребят.
Летом как зареченцы, так и суходольцы бок о бок трудились на полях, но только выпадал первый снежок, суходольцы взваливали на свои спины швейные машинки и разбредались по чужим деревням, а зареченцы вешали на плечи ружьишки, уходили в лес, вернее - не уходили, а уезжали, и жили в лесу в специальных домиках-зимницах.
Я хорошо помню проводы мужиков на охоту. Каждому охотнику наполняли мешок продуктами; перед тем как завязывать его, трижды крестили, чтобы уезжающий не захватил с собой нечистого духа. Перед тем как мужикам выходить из дому, впереди вставала бабушка, размахивая веником, провожала до саней. Так она очищала охотникам дорогу от бесов. Чего доброго, может, еще какой-нибудь бесенок подставит ножку, и тогда в лесу не будет удачи.
Мой дед, говорили, был отменным охотником, он, не целясь, мог на лету подстрелить любую птицу. Насколько это правда, не знаю, так говорили охотники, а они, как известно, всегда клянутся, что никогда не лгут. Когда дедушке перевалило за седьмой десяток, у него начали затуманиваться глаза, и частенько на охоте он стал пуделять *. Однажды вместо зайца он убил свою собаку. После этого он отложил ружье и стал ходить на охоту заговорщиком.
С давних пор у зареченцев было в обычае брать на охоту сказочника-заговорщика, который заговаривал бы
* Пуделять - промахиваться, стрелять мимо цели.
сказками зубы Виряве - матери лесов и покровительнице зверей. Заговорщик обычно садился у костра и одну за другой сыпал сказки, а все другие в это время охоти* лись. Вирява очень любит слушать сказки. Если охотники имели хорошего заговорщика, то и возвращались они с хорошей удачей, а если плохого, то приходили с пустыми руками. Охотники иногда из своих зимниц уходили в чащобу на целый день, и целый день без передышки заговорщику приходилось рассказывать сказки, останавливаться же, боже упаси, нельзя, иначе Вирява может спохватиться, что охотятся за ее зверями. И притом рассказывать нужно было разные сказки, одни и те же могут наскучить Виряве. Мой дед сыпал их, как горох, в его голове сказок содержалось больше, чем звезд на небе.
Однажды ему позавидовал кривой сосед Маркелка.
Он сказал ему:
- Ты, дедушка Панька, будто соловей, разливаешься в лесу.
После этого из головы деда сказки стали выпадать, как из дырявого мешка орехи. С каждым годом он все меньше и меньше стал знать сказок. И наконец охотники совсем отказались его брать в лес. Дед сначала очень печалился об этом, а потом махнул рукой. И правда, стоило ли ему.унывать, если у него была полная изба внуков и все уже носили шапки с тутурками!
Швачи своих детей начинали приучать к ремеслу с восьми-девятилетнего возраста, а тутурки - прямо с пеленок. Исполняется ребенку четыре-пять месяцев, ему уже подсовывают в люльку зверя. Первым зверем, с которым встречался будущий охотник, был кот; тутурок хватал его за голову и тянул в рот.
- Вай! - удивлялись родные. - Смотри-ка, вот идол, зверя прямо живого тащит в рот!
- Гм! - ухмылялись мужики. - Значит, будет хорошим охотником.
- Дай бог, дай бог! - вторили им бабы.
На шею ребенку вешали треугольный мешок с дробинками, а на голову надевали шапку с тутуркой. После этого он тоже, как и его отец, считался охотником. Между этими охотниками разница была лишь та, что охотнику-отцу за зверем приходилось ходить в лес, а сыну зверя приносили прямо в люльку.
Когда ребенок выбирался из пеленок, то он охотился уже не только на кота, но смело нападал на кур и ягнят, которых заречекцы зимой держали в избе. Поэтому нередко можно было услышать в тутурских домах: "Гришка, что ты делаешь, клятый! Смотри, свернешь голову курице". Или: "Ах ты, окаянный, зачем отрубил поросенку хвост?"
И когда наконец мальчик выходил на улицу, он начинал охотиться на воробьев. Кроме охоты, зареченские играли в закидушки. В нескольких метрах друг против друга становились два мальчугана и начинали кидать земляными комьями, стараясь попасть в тутурки. В лицо попадать запрещалось, за это от пострадавшего получали оплеухи. Однако попадали и в глаз. Плакать и жаловаться тем более запрещалось. За это давали такую трепку, хуже, чем за промах. Большим позором считалось, если у молодого тутурка видели слезы бабы. Тогда хоть не выходи на улицу - просмеют. И даже могут за это надеть юбку. Вот ведь страхи какие. Иногда и хочешь заплакать, да не заплачешь. Плакать, конечно, можно, но только тайком, а если спросят, почему у тебя красные глаза, надо сказать, что запорошил.
Лет с десяти-одиннадцати зареченским мальчишкам в руки дают уже настоящие ружья, только патроны для ребят мужики начиняют с половинным зарядом. И примерно с год ребята палят по воробьям и галкам. Потом каждого мальчика за этим делом в огороде или в поле застает отец. Застает, берет за ухо и спрашивает:.
- Зачем стреляешь?
- Хочу Виряву напугать да в лес по зверю сходить.
- А мужик ли ты уже?
- Мужик, - отвечает мальчик.
Но отец не верит.
- Посмотрим, - говорит он.
Снимает с головы мальчика шапку с тутуркой и бросает вверх. Если мальчик попадает в нее, отец берет его за руку и ведет в суходольную сторону и там заказывает сыну настоящую шапку с ушами.
Мне не пришлось носить шапку с тутуркой, потому что мой отец родился в суходольной стороне, а мать - в заречной. У нас в доме говорили, что из меня не получится ни швач, ни тутурок. Поэтому бабы и не шили мне такую шапку. Но я сам не хуже баб мастерил себе тутурки. Брал дедовский треух, клал в него круглый голыш и надевал на голову, а чтобы не выпадал голыш, я завязывал уши, и у меня тутурка получалась не хуже, чем у других. Правда, при игре в закидушки, когда попадали в эту тутурку, было очень больно, но я не плакал, потому что знал, что за слезы дедушка пребольно надерет уши.
А Жиколье удивлялся: почему я не реву, когда он бьет меня. "Потому и не реву, что я зареченский. Поживи у нас в Чумаеве, тогда и узнаешь, почему там не плачут ребята", - думал я тогда.
МЕНЯ УЧАТ
Надо сказать, что Жиколье не всегда обращался со мной плохо. Нет, иногда он даже шутил. Подзовет меня к себе, посмотрит, посмотрит на мои глаза, а потом как щелкнет по лбу и скажет:
- Арбуз поспел? - и оттолкнет меня обратно.
А то спрашивает:
- Ты, обормот, думаешь быть дрессировщиком?
- А как же не думать. Конечно, думаю.
- Тогда надо иметь волшебный шамбарьер *, а без шамбарьера не получится из тебя дрессировщик.
- А где его взять?
- Ладно, так уж и быть, я тебе покажу, откуда его взять.
Через некоторое время он подходит ко мне и с таинственным видом сообщает, что приметил такой шамбарьер, которым стоит только взмахнуть, как все животные и звери беспрекословно подчинятся мне.
- Вот здорово! - говорю я. - А где же он находится?
- А вот лежит на ящике.
- Так близко?
Я осматриваюсь кругом. Кроме нас с Жиколье, никого нет. Подхожу к ящику и только успеваю взять в руки шамбарьер, как из-за ящика вырастает фигура Сеньки-жокея, хозяина шамбарьера.
- Ах ты, воришка! - вскрикивает он.
Берет меня за шиворот, вытаскивает на манеж и хлещет шамбарьером, гоняя по кругу.
А иногда Жиколье начинает следить за мной.
Однажды он сказал мне:
- Ты ведь, идиот, кажется влюбился.
Я покраснел как рак. "Разве можно вслух говорить такие слова? Чай, стыдно".
А между прочим, я и правда влюбился. И в кого вы думаете? В голову паука.
С нами в цирке работал один фокусник, фамилии теперь его уже не помню. Перед каждым выступлением этого фокусника в цирке тушили свет и в темноте ассистенты выносили на манеж небольшой столик с вогнутыми ножками, на котором сидел громадный паук с очень красивой женской головкой.
Головка читала стишки, разговаривала с публикой и
* Шамбарьер - специальный кнут с длинным кнутовищем.
пела разные песенки. Я всегда выходил смотреть на эту головку. Очень уж она нравилась мне.
"И вырастет же у паука такая красивая голова!" - думал я.
Публика тоже, как на диковинку, смотрела на паука.
- Ах, бедный мальчик! - однажды воскликнул Жиколье. - Я вижу, тебе очень хочется познакомиться с головой паука. Ну хорошо, - сказал он, - я помогу тебе в этом деле.
И Жиколье действительно помог. В следующий вечер он мне дал букет красивых цветов и сказал:
- На, преподнеси своей любимой голове.
- Как же я преподнесу? - спросил я. - У паука ведь рук-то нет.
- Фу ты, какой бестолковый! - закричал Жиколье. - Понятно, что у паука рук нет. Ты положи цветы на столик прямо перед носом головы, и пусть себе на здоровье нюхает. Только это сделай деликатно.
Я привык слушаться взрослых и верить им. Взял букет и выбежал на манеж. Когда подошел к столику, публика так захохотала, что казалось - от хохота завалится купол цирка. Я растерялся и, позабыв о деликатности, быстро, как говорил Жиколье, сунул под нос паучиной голове цветы и отбежал за барьер. От цветов паучиная голова так расчихалась, что не могла остановиться.
У столика, прямо на глазах публики, выросли две человеческие ноги и на этих ногах столик побежал за кулисы.
Я понял, почему засмеялись зрители, когда я подходил к столику. Оказывается, между вогнутыми ножками столика были вставлены зеркала, которые и обманывали зрение доверчивой публики, создавая впечатление пустоты под столиком. Как только столик исчез за занавесом, меня тут же вызвали за кулисы. Когда я явился туда, тонконогая женщина, на плечах которой я узнал паука, закричала:
- Ты, паршивец, подсунул мне эти цветы?
Она ткнула букет мне в лицо, и у меня сперло дыхание.
Оказывается, Жиколье насыпал в цветы нюхательного табаку.
Не знаю, что бы со мной сделал фокусник, если бы между нами не встал Строганов.
- Не трогайте мальчика! - закричал он на фокусника. - Я сам его накажу.
Бить Строганов меня не стал, но так отругал, что я чуть не выронил перед ним слезу.
С каждым днем я все больше и больше привыкал к зверям.
Теперь уж, не боясь, садился на хобот слону, смело выводил на манеж медведя. Но собаки, особенно овчарки и доги, относились ко мне враждебно. Это, конечно, дело рук Жиколье. Я не раз слышал, как он натравливал их на меня, и они каждый мой приход встречали отчаянным лаем.
Цирк своей необыкновенной, заманчивой жизнью так увлек меня, что я почти все время проводил на манеже. Я осваивал то один трюк, то другой. Трюки были еще самые простые, но для меня - целое событие.
Цирковые артисты, по-моему, самые чуткие люди.
Если они видят, что человек интересуется их трудом, они делают все возможное, чтобы ему помочь. Когда репетировал жонглер, я крутился возле него, и он учил меня своему мастерству. Когда наступало время репетиции акробатов, я выбегал на манеж вместе с ними, и они с охотой объясняли, как делаются те или иные трюки, и даже репетировали со мной. А Строганов, глядя на меня, подбадривал:
- Дерзай, Ванятка. По всему видно, что из тебя выйдет хороший артист.
Однажды он сказал мне:
- Придется нам с тобой, Ванятка, на некоторое время расстаться, меня вызывают в Москву.
- А надолго?
- Месяца на два, на три.
- А зачем так надолго?
- Управление государственных цирков за границей купило пятнадцать бенгальских тигров, и их поручают мне.
Строганов не успел рассказать о тиграх. Он в тот же день уехал, оставив меня на попечение Жиколье. Жиколье после отъезда Строганова стал ходить гоголем.
Строганов разрешил ему во время своего отсутствия работать под собственной фамилией, конечно, не Жиколье, а настоящей - Жиколкин.
В день отъезда Строганова мы на арене не работали.
Жиколье сказал:
- Пока не снимут афиши Строганова, я работать не буду.
На второй день их сняли и у входа в цирк повесили новый щит, на котором был нарисован длинный человек в двухвостом пиджаке, который артисты называют фраком, а рядом с длинным - маленький черный, будто обмазанный ваксой, мальчик.
- Кто-то приехал к нам? - спросил я у одного униформиста.
- Нет, это тебя с твоим дядюшкой Жиколье так разрисовали.