I

Поэзия прозы

У нас почти нет книг о работе писателей. Эта удивительная область человеческой деятельности никем по существу не изучена.

Сами писатели говорят о своей работе неохотно. Не только потому, что присущее писателю образное мышление плохо уживается с теоретическими выкладками, что трудно «проверить алгеброй гармонию», но еще и потому, что писатели, возможно, боятся попасть в положение сороконожки из старой басни. Сороконожка однажды задумалась над тем, в какой последовательности должна она двигать каждой из сорока ног, ничего не придумала, а бегать разучилась.

Разъять на части, проанализировать процесс своего творчества может и сам писатель, но, конечно, никак не во время творческого процесса, не во время работы.

Творческий процесс похож на кристаллизацию, когда из насыщенного раствора (этот раствор можно сравнить с запасом наблюдений и мыслей, накопленных писателем) образуется прозрачный, сверкающий всеми цветами спектра и крепкий, как сталь, кристалл (в данном случае кристалл – это законченное произведение искусства, будь то проза, поэзия или драма).

Творческий процесс непрерывен и многообразен. Сколько писателей – столько и способов видеть, слышать, отбирать и, наконец, столько же манер работать.

Но все же есть некоторые особенности и черты литературного труда, свойственные всем писателям. Это способность находить типичное, характерное, способность обобщать, делать прозрачными самые сложные движения человеческой души. Способность видеть жизнь всегда как бы вновь, как бы в первый раз, в необыкновенной свежести и значительности каждого явления, каким бы малым оно ни казалось.

Это – зоркость зрения, воспринимающего все краски, умение живописать словами, чтобы создать вещи зримые, чтобы не описывать, а показывать действительность, поступки и состояния людей. Это – знание огромных возможностей слова, умение вскрывать нетронутые языковые богатства. Это-умение почувствовать и передать поэзию, щедро рассеянную вокруг нас.

Писатель должен пристально изучать каждого человека, но любить, конечно, не каждого.

То, что сказано выше, – далеко не полный «список» качеств и свойств, связанных с профессией, или, вернее, с призванием писателя.

Довольно давно, еще до войны, я начал работать над книгой о том, как пишутся книги. Война прервала работу примерно на половине.

Я начал писать эту книгу не только на основании своего опыта, но главным образом – опыта многих писателей. Я присматривался к работе своих товарищей, отыскивал высказывания самых разных писателей и поэтов, читал их письма, дневники, воспоминания. Так накопился кое-какой материал.

Конечно, можно было бы привести этот материал в относительный порядок и в таком виде опубликовать его. Тогда получилось бы суховатое исследование, претендующее даже на некоторую научность.

Но я стремился не к этому. Я не хотел только объяснять. Работа писателей заслуживает гораздо большего, чем простое объяснение. Она заслуживает того, чтобы была найдена и вскрыта трудно передаваемая поэзия писательства – его скрытый пафос, его страсть и сила, его своеобразие, наконец удивительнейшее его свойство, заключающееся в том, что писательство, обогащая других, больше всего обогащает, пожалуй, самого писателя, самого мастера.

Нет в мире работы более увлекательной, трудной и прекрасной! Может быть, поэтому мы почти не знаем примеров ухода, бегства от этой профессии. Кто пошел по этому пути, тот почти никогда с него не сворачивает.

В своей еще не до конца написанной книге я больше всего хотел передать эти исключительные свойства писательской работы, бросающие свет на все стороны человеческого духа и человеческой деятельности.

Я пытался насколько возможно яснее и убедительнее показать, что труд художника ценен не только конечным своим результатом – хорошим произведением, но и тем, что самая работа писателя над проникновением в духовный мир человека, над языком, сюжетом, образом открывает для него и для окружающих большие богатства, заключенные в том же языке, в образе; что эта работа должна заражать людей жаждой познания и понимания и глубочайшей любовью к человеку и к жизни. Иначе говоря, не только литература, а самое писательство является одним из могучих факторов, создающих человеческое счастье.

И вот сейчас, прожив длинную и сложную жизнь, я, как и все мы, полон глубочайшей благодарности ко всем подлинным писателям Советского Союза, России и всего мира, к писателям самых разных времен и народов. Полон благодарности за то, что они силой своего ума и таланта показали нам жизнь во всем ее многообразии, заставили каждого из нас понять, что такое могущество человеческого духа, справедливость, счастье, свобода, красота, любовь; что они дали нам услышать, как хохочут дети и равномерно шумит морская волна, дали узнать сияние ночей над лесами и блеск мысли, рождающей истину, дали почувствовать солнечное тепло у себя на ладони и запах зацветающей ржи.

Показать все многообразие писательской работы и силу ее влияния на людей невозможно для одного человека. К этому следует привлечь всех, кто работает в области литературы. Только так может быть создана более или менее исчерпывающая энциклопедия писательского труда.

Свою книгу о том, как пишутся книги, я начал как ряд рассказов о сюжете, композиции, языке, пейзаже, диалоге, метафорах, внутреннем ритме прозы, правке рукописей, о записных книжках, о соседствующих с прозой областях искусства – поэзии, живописи, музыке, театре, архитектуре; о влиянии этих областей искусства на качество прозы; наконец, о манере работать некоторых писателей – и классиков и наших современников: Чехова, Гюго, Мопассана, Блока, Горького, Пришвина и других.

Эта еще не оконченная книга называется «Золотая роза». Происхождение названия определяет одну из главных тем всей работы.

Еще в детстве я слышал рассказ о старом мусорщике. Он ежедневно прибирал все ремесленные мастерские в одном из кварталов Парижа. Денег за свои услуги мусорщик ни с кого не брал, и потому все население квартала, в том числе и хозяева мастерских, пользовавшиеся его бесплатным трудом, считали этого человека сумасшедшим.

Никто не подозревал, что мусорщик, выбрасывая всю пыль и обрезки, собранные за день, оставлял себе пыль из ювелирных мастерских. Эту пыль он пережигал в тигле. А так как в ней было немного золотой пыли, оставшейся от полировки и отделки золотых вещей, то почти каждый месяц мусорщик выплавлял небольшой слиток золота. Из первого же слитка он выковал розу.

Каждый труд оставляет после себя отходы. Оставляет их и писательский труд. Обычно в роман или повесть входит только часть того материала, какой был для них собран автором. Большая часть материала остается за бортом законченной книги.

Это – золотая пыль в мастерских ювелира.

Я думаю, что это своего рода закон – писатель должен знать гораздо больше о том, что пишет (особенно о людях), чем он об этом скажет.

Самая действенная проза – это проза сжатая; из нее исключено все лишнее, все, что можно не сказать, и оставлено лишь то, что сказать совершенно необходимо.

Но для того, чтобы писать сжато, надо то, о чем пишешь, знать настолько полно и точно, чтобы без труда отобрать самое интересное и значительное, не растворяя повествования водой излишних подробностей. Сжатость дается исчерпывающим знанием.

Особенно это важно для писателя, когда он говорит о людях. Даже о самом эпизодическом действующем лице писатель должен знать все. Тогда только он сможет выхватить из многих черт самую меткую, и она сразу оживит человека.

В этом, мне кажется, и заключен секрет умения дать живой, совершенно осязаемый портрет человека одним-двумя штрихами, как это изумительно делал Чехов.

Порой от человека оставалась только одна фамилия – какой-нибудь напыщенный телеграфист Ять. Но одной этой фамилии было довольно, чтобы читатель вполне ясно увидел этого телеграфиста в жилете пике, «извините за выражение».

Когда мне впервые пришлось столкнуться с работой актеров, я не понимал, почему актер, игравший второстепенное лицо (в пьесе ему отведено две-три фразы), пристает ко мне с расспросами, из какой среды вышел этот герой, кто его родители, какой у него характер, какие привычки и вкусы, почему у него хриплый голос.

Очень скоро я понял, что для того, чтобы правильно сказать те две-три фразы, которыми так скупо награжден герой, актер должен был знать о нем по возможности все.

Актер был прав. Он шел путем наибольшего сопротивления, каким должен идти писатель.

В этой статье, к сожалению, нет возможности начать и закончить большой разговор о писательском мастерстве. Об этом можно говорить целые дни и недели. Тема эта поистине неисчерпаема. Разговор можно только начать, что я и пытаюсь сделать.

Золотой запас писателя – это запас его мыслей и наблюдений над жизнью. Иными словами – это его биография.

Писатель не может не обладать содержательной внешней или внутренней биографией.

Самое занятие писательством заставляет человека вести разнообразную, напряженную жизнь, вмешиваться в разные области действительности, встречаться со многими людьми и проникать во все углы страны – от Москвы до Чукотки и «от финских хладных скал до пламенной Колхиды».

Нельзя представить себе советского писателя, нашего современника, который бы не знал своей страны и непосредственно не участвовал бы в жизни своего народа.

Недаром существует выражение «писательская биография». Писателям биографию нужно создавать.

Когда я думаю об этом, я вспоминаю слова моего гимназического учителя русского языка. Он говорил, что для того, чтобы сделаться хорошим писателем, нужно прежде всего быть интересным и бывалым человеком, а иначе ничего не получится. А быть человеком бывалым и интересным, говорил он, – это целиком в наших руках.

Подтверждением этой мысли являются биографии Пушкина, Герцена, Горького, Сервантеса, Стендаля, Гюго, Байрона, Диккенса, Гейне, Чехова.

Чехов и Гейне! Несмотря на несхожесть этих писателей, они с наглядностью показали всем своим творчеством, что подлинная проза пронизана поэзией, как яблоко соком.

Проза – это ткань, поэзия – уток. Жизнь, изображенная в прозе, лишенной какого бы то ни было поэтического начала, является грубым и бескрылым натурализмом, никуда нас не зовущим.

Проза должна быть крылатой. Этого нельзя забывать.

Раз разговор зашел о поэзии, то, пожалуй, именно здесь надо сказать о том, какое огромное значение для прозаиков, для усовершенствования прозы имеет поэзия, живопись и все так называемые «соседствующие» области искусства.

Каждый подлинный прозаик должен хорошо знать поэзию и живопись.

Особенно поэзию. Давным-давно известно, что от частого употребления слова теряют свою свежесть, силу и ту образность, которую они должны нести в себе.

Слова стираются. От них остается только одно звучание, одна звуковая шелуха, исчезает их воздействие на наше сознание и воображение.

Ничто так не омолаживает слова, как поэзия. В стихах слово приобретает свою первоначальную свежесть, силу, музыкальность. От прикосновения поэзии слова наполняются подлинным своим содержанием.

Примеров этому множество. Возьмем самый простой пример, где обычные слова «лес», «мороз», «поле», поставленные в единственно возможном для выражения темы поэтическом сочетании, вскрывают все великолепие русского языка, поют и звенят, как звенит, похрустывая под ногой, покрытая инеем пажить:

Роняет лес багряный свой убор,

Сребрит мороз увянувшее поле…

В словах «сребрит мороз» заключается тончайшая аллитерация, звукоподражание.

Наша поэзия богата аллитерациями. Она передает любые звуки и ритмы.

Вот отрывистый топот скачущего коня у Лермонтова:

Я знаю, чем утешенный,

По звонкой мостовой

Вчера скакал, как бешеный,

Татарин молодой.

Или несколько изысканная, но верная аллитерация у Блока, передающая шум шелковой ткани:

Зашуршали тревожно шелка…

Все это необходимо знать прозаику. Не только в поэзии, но и в прозе изредка и на месте поставленная аллитерация вызывает у читателя точное и могучее впечатление, какое необходимо автору.

Живопись, работа художников может научить писателя точно видеть и запоминать, а не только смотреть.

Некоторые писатели пренебрегают красками и светом. Поэтому от их вещей остается впечатление пасмурности, серости, бесплотности.

Видеть действительность в полном многообразии красок и света нас учат художники.

Всмотритесь хотя бы в картины Левитана, и вы увидите, как необыкновенно разнообразно освещение, кажущееся нам при мимолетном взгляде довольно монотонным.

Свет в пасмурный день до дождя совершенно иной, чем в тот же день после дождя. Мокрая листва придает ему прозрачность и блеск.

Отраженный солнечный свет на опушке соснового леса совершенно иной, чем свет вдали от опушки. Он значительно теплее. Он наполнен бронзовым отсветом стволов.

В каждом пейзаже, особенно открывающем широкие дали, есть несколько световых планов. Соединение этих планов и дает то ощущение покоя и величия, которое так свойственно пейзажу Средней России. Вспомните левитановское «Над вечным покоем».

Но не только в этом, конечно, значение живописи для совершенствования прозы.

У художников можно учиться непосредственному восприятию окружающего – свойству, характерному для детей. Ребенок каждый день открывает заманчивый мир, давно наскучивший взрослым.

Это качество – видеть все как бы впервые, без тяжелого груза привычки, видеть всегда как бы вновь, – присущее детям и художникам, необходимо и писателям. Тогда каждый человек, каждый его поступок, жест, слово, каждая вещь – будь то радуга или изломанный кусок антрацита – приобретает силу новизны, силу открытия.

Мне кажется, что писатель непосредственностью и страстною заинтересованностью должен входить в любую тему. Каждая его будущая книга должна быть для него как бы экспедицией в неведомую страну, где его ждут залежи материала, до него еще никем не открытые.

Писатель не может быть пренебрежительным, равнодушным к любому материалу, даже к так называемым «мелочам жизни». Мелочей для него и не может быть. Все дело в том, чтобы найти то характерное ядро, что заключается в каждой мелочи.

Подлинный советский писатель – это человек всегда деятельный, пытливый, совершенно лишенный той маститости, солидности и сознания своей роли непререкаемого «поучителя жизни», что в старые времена считалось непременной принадлежностью людей, «посвященных» в литературу.

Тот тип писателей, о которых Чехов ядовито заметил, что важностью своей они напоминают первосвященников, к счастью уходит в прошлое. Для советского писателя жить – это значит вплотную участвовать вместе со всем советским народом в строительстве страны, а не заниматься тяжеловесной и глубокомудрой дидактикой.

Раз уж пришлось коснуться значения детали в прозе, то на этом следует остановиться.

Мне приходится читать много рукописей начинающих авторов. Почти все они страдают одним общим недостатком: в них в угоду словесным обобщениям потеряно умение давать точную и все определяющую деталь.

Возьмем, к примеру, человеческую скупость. Можно долго и отвлеченно описывать ее, но это ничто по сравнению с показом скупости путем блестяще подобранных деталей, как это сделал Гоголь с Плюшкиным.

Можно ограничиться и одной деталью. Все дело только в ее безошибочности.

Мне вспоминается простая женщина, что всю жизнь носила платок наизнанку, чтобы он не выцвел от солнца. Так она и не успела надеть его лицевой стороной, во всей его красоте.

В этой детали показана не только скупость, но и нечто более сложное – трагедия нищего человека, мечтающего о малой радости и скупого именно в силу этой своей одинокой мечты.

Хорошая деталь стоит в одном ряду с удачным образом.

Образ, равно как и эпитет, должен быть точен, свеж и скуп.

Обычно начинающие писатели грешат обилием образов и эпитетов. Это придает их прозе мертвую пышность, сусальную или трескучую красивость.

Бывает, что к одному существительному прилагается несколько эпитетов. Эпитет должен запоминаться. А для этого он должен быть единственным.

Из трех эпитетов, приложенных к существительному, один всегда будет наиболее точным, а остальные два безусловно будут ему уступать. Поэтому ясно, что этот единственный эпитет надо сохранить, а остальные безжалостно вычеркнуть. То, что на писательском языке называется «вилкой», то есть существование двух равноценных и необходимых эпитетов к одному слову, – вещь чрезвычайно редкая.

Часто писатели берут эпитеты «напрокат», иными словами – идут по линии наименьшего сопротивления и просто повторяют те эпитеты, что как бы навсегда приклеены к тем или другим словам.

Нужна смелость, чтобы ввести эпитет свежий, показывающий предмет или явление в том новом его качестве, которое заметил писатель. Такие эпитеты живут долго.

Достаточно один раз прочесть: «меркнет молодость» (у Лескова), «пронзительный свет луны» (у Гончарова), «солнца луч умолк» (у Данте), чтобы эти эпитеты остались в нашей памяти на всю жизнь.

Говоря об эпитете, об образе, мы уже входим в ту лабораторию писателя, где господствует слово.

Слово! Язык! Об этом нужно писать не короткие статьи, а страстные воззвания к писателям, обширные монографии, тончайшие исследования.

Нам дан во владение самый богатый, меткий, могучий и поистине волшебный русский язык.

Всегда ли мы обращаемся с этим языком так, как он того заслуживает?

По отношению каждого человека к своему языку можно совершенно точно судить не только о его культурном уровне, но и о его гражданской ценности.

Истинная любовь к своей стране немыслима без любви к своему языку. Человек, равнодушный к родному языку, – дикарь. Он вредоносен по самой своей сути потому, что его безразличие к языку объясняется полнейшим безразличием к прошлому, настоящему и будущему своего нароДа.

Мы приняли в дар блистательный и неслыханно богатый язык наших классиков. Мы знаем могучие народные истоки русского языка.

Обо всем этом приходится говорить потому, что сейчас в русском языке идет двоякий процесс: законного и быстрого обогащения языка за счет новых форм жизни и новых понятий и рядом с этим заметное обеднение, или, вернее, засорение языка.

Наш прекрасный, звучный, гибкий язык лишают красок, образности, выразительности, приближают его к языку бюрократических канцелярий или к языку пресловутого телеграфиста Ять.

Каковы же признаки обедненного языка? Прежде всего – засилье иностранщины. Надо наконец решительно убрать из русского языка все эти «дезавуирования», «нормативы», «ассортименты» и все прочее в этом роде.

Недавно в автобусе я услышал такую чудовищную фразу:

– По линии выработки продукции наше метизовое предприятие ориентируется на завышение качественных показателей и нормативов.

Что это за косноязычная галиматья! Слушая ее, я подумал: не для того жили и писали на изумительном русском языке Пушкин и Лев Толстой, Горький и Чехов, чтобы их потомки утратили чувство языка и позволяли себе говорить на этой тошнотворной и мертвой мешанине из плохо переваренной иностранщины и языка протоколистов, – его нам оставило в качестве омерзительного наследства царское бездушное чиновничество.

Этого не может быть! Этого не должно быть! Нужно беспощадно бороться с обеднением языка, со всеми этими «засъемками», «зачитываниями докладов», «уцененными товарами», «промтоварными точками» (а быть может, запятыми?), с «рыбопродуктами» вместо простой и честной рыбы, наконец с дикой путаницей понятий.

Мы сталкиваемся с этой вывихнутой речью не только в учреждениях и на вывесках (Вот примеры: «Скупка вещей от населения». Типичный южный жаргон, где говорят: «Я купил от него пальто». Или: «Проезд для транспорта». С таким же успехом можно было бы повесить вывеску: «Проход для человечества»); много искаженных, испорченных слов проникает в газеты и даже в художественную литературу.

Писатели должны быть в первых рядах борьбы за естественное развитие языка и за очистку его от всяческого сора.

Богатство писательского словаря, как говорится, – «дело наживное». Языку мы учимся и должны учиться непрерывно до последних дней жизни. Должны учиться всюду, но прежде всего у народа, у бывалых людей, у писателей, прославленных обширностью и живописностью своего словаря (у Горького, Лескова, Пришвина, Алексея Толстого и других).

Мы обязаны искать и собирать повсюду, как золотоносный песок, по крупицам образцы русской речи: в поездах, колхозах, среди людей самых разных профессий, в поэзии, в научных докладах, в народных легендах, в речах политических деятелей. Обязаны собирать эти образцы, вводить их в прозу и добиваться самого трудного – чистоты и верности рисунка и почти суровой простоты выражения.

Как сложна эта работа, как труден подъем к простоте, знают все крупные писатели. Почти каждый из них прошел медленный путь от обилия слов и приподнятости до суровости и сдержанности истинно прекрасного, потому что «служенье муз не терпит суеты, прекрасное должно быть величаво».

Недаром кудрявый Бенедиктов забыт, а простой и кристаллически ясный Пушкин всегда будет сиять в веках и останется современником и другом всех будущих поколений.

Писатель пишет по свободному побуждению, пишет потому, что не писать он не может.

Если в способах выражения писатель должен быть прост (но не простоват), сдержан и строго соблюдать меру, то в том, чтобы выразить себя, он должен быть необыкновенно щедр, свободен, должен всегда говорить во весь голос, не жалея себя, не боясь растратить на один какой-нибудь даже маленький рассказ все свои богатства. В этом деле щадить себя и беречь – преступление. «Надо открыть все шлюзы».

Может быть, после этого и придет чувство «опустошения». Но оно мимолетно и обманчиво. Через короткое время новый замысел, новая тема вызовут из сознания и памяти новый поток мыслей и образов. Потому что воображение, как и сама жизнь, неисчерпаемо.

Часто свободное воображение писателя сопротивляется заранее составленным планам и схемам. Конечно, каждый прозаик составляет планы своих романов и повестей. Одни разрабатывают планы, «до последней точки», другие набрасывают их коротко, даже неясно. «Даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще неясно различал».

Обширные и точные планы живут обычно очень недолго – до появления на страницах первых героев книги, первых живых людей. Как только под пером писателя человек оживает, он начинает сопротивляться обдуманному плану и в конце концов ломает его.

Вещь начинает жить по своей внутренней логике, «не предусмотренной» самым идеальным планом. В ходе работы возникает много новых мыслей, решений, находок, отступлений, а иной раз появляются и совершенно новые люди. Они начинают вести за собой повествование и отодвигают заранее задуманных героев на второй план.

План необходим, но он не должен тяготеть над произведением, как чертеж, не подлежащий изменению.

План не должен сковывать воображения – этого великолепного, поистине волшебного качества, основу подлинного искусства. Воображение загорается, как огромное, нестерпимо сверкающее солнце над дымкой первоначального замысла, и внезапно открывает перед нами удивительный и неведомый мир, полный идей, событий, блеска, радости, горя, труда, людских характеров, голосов, звуков, запахов, любви и гнева, пения птиц и полета облаков.

Творческому воображению мы обязаны всеми величайшими произведениями искусства. И сейчас, обладая этими богатствами, мы не можем представить себе, что было бы с нами, как бы мы могли разумно жить на земле, если бы их у нас не было.

По существу вся настоящая полноценная проза, перед которой мы преклоняемся, говорит об одном – о человеке. Для него работают писатели. Ему они стремятся передать все лучшее, что накопили и воспитали у себя в душе, на сердце. Ему они стремятся передать, выразить все до конца, не требуя наград, не ожидая возврата.

И как великие идеи рождаются всегда в глубине сердца, так и писательская щедрость навеки завоевывает людские сердца.


1953

Большие надежды

Поэт Вяземский говорил, что целость русского языка должна быть для нас так же священна, как и неприкосновенность наших границ. Но Вяземский, как человек проницательный, понимал, что борьба за прямолинейно понятую целость языка может быть гибельной для того живого словесного потока, что, переливаясь из года в год и из века в век, должен становиться все шире, громче и полноводнее. Поэтому Вяземский тотчас оговорился, что завоевания в области языка (иными словами – его постоянное обогащение) нельзя почитать за нарушение этой драгоценной целости.

Вяземский коротко и ясно выразил задачу, которую некоторые писатели начали сейчас, к нашему общему стыду, забывать.

Я предвижу вопрос, заданный с холодным недоумением: «Что же происходит такое, что писателям нужно защищать русский язык? От кого? Уж не от самих ли себя?»

Да, от самих себя. Потому что рядом с обогащением языка, с завоеваниями у иных писателей идет заметный процесс иссякания образных его качеств, процесс словарного обеднения.

Есть писатели, которые «работают» всего двумя-тремя тысячами слов и, таким образом, сводят наш неисчерпаемо богатый язык до уровня языка самого примитивного.

Богатство языка писателя – следствие его любви к своей стране и к своему народу. Скудость языка – первый признак равнодушия писателя и к народу и к стране, сколько бы этот писатель ни бил себя в грудь и ни произносил громких слов.

В этом случае старинное выражение: «Язык мой – враг мой» – получает новое и острое содержание. Не только «Стиль – это человек», но и «Язык – это человек». Язык выдает с головой.

Поэтому мы с законной тревогой замечаем просачивание в нашу литературу языка, характерного для обывателя и бюрократа, – языка плоского и стандартного. У этого языка есть несколько оттенков, но все они одинаково мертвые. Прежде всего – напыщенность и любовь к дурной иностранщине. Писатель вместо простых и хороших русских слов пользуется словарем протоколов. Например, вместо «подарил» он пишет «преподнес», вместо «пошел» – «направился», вместо «сказал» – «заявил», вместо «живет» – «проживает». Что-то есть индюшечье и глуповатое в этом стиле. Таких примеров можно привести множество.

Но это только одна из окрасок обывательского и бюрократического языка. Есть и другие. Помимо неистребимого пристрастия к совершенно ненужным иностранным словам и нелепым сокращениям, этот язык отличается таким же пристрастием к тяжеловесным и нелепым выражениям, никак не свойственным самому духу русского языка, вроде пресловутого «зажимщика самокритики».

Борьба за полноценный, щедрый, бесконечно разнообразный и выразительный язык, достойный своего времени, – вот, повторяю, одна из главных задач.

Нельзя отразить свою эпоху и писать о нашем будущем, пользуясь тупым и примитивным словесным оружием.

Никому не позволено низводить язык нашего времени до косноязычной мешанины, особенно нам, получившим в наследство блистательный, отточенный, истинно народный и могущественный язык Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Горького, Чехова, Маяковского.

Нельзя, конечно, обобщать и говорить, что все мы теряем органическое чувство и знание своего языка. Наша советская литература дала великолепные образцы этого языка хотя бы в прозе Алексея Толстого, Пришвина, Федина, Леонова, Шолохова и многих других.

Сколько раз наши старшие товарищи – к ним я причисляю не только Горького и Маяковского, но и всю плеяду наших классиков – звали нас учиться живому языку у народа, у бывалых людей, наконец, у писателей, обладавших даром особо выразительной речи.

Не знаю, многие ли из нас последовали этому совету. Одно ясно – на бесконечных табачно-дымных заседаниях в Союзе писателей вряд ли обогатишь свой язык.

Чтобы закончить этот короткий разговор о языке, я хочу привести один простой случай.

Как-то осенью в лесах под Спас-Клепиками я шел со старым лесником Тихоном Малявиным на глухое озеро Орса.

Вблизи озера сосновый лес отступил, и начались мхи и золотое березовое мелколесье.

Среди мха я заметил круглое оконце. В нем была налита до краев темная и совершенно прозрачная вода. Со дна этого маленького колодца била тихая струя и вертела палые листья и румяные ягоды брусники.

Мы, конечно, напились из этого лесного колодца ледяной и смолистой воды.

– Родник! – сказал Малявин, вытирая седую бороду. – Вот вы книги пишете, и я потому хочу вас спросить об одном.

– О чем?

– Связь слов меня интересует. Идешь так вот по лесу и соображаешь. В лесу думать очень вольно и очень спокойно. Вот, к примеру, родник. Отчего он так назван? Оттого, я думаю, что вот здесь, у нас под ногами, зародилась вода.

– Да, должно быть, – согласился я.

– Родник! – повторил Малявин. – Вроде как родина воды. Должно быть, и Волга родилась вот так-то – во мху, в кукушкином льне.

Я ответил, что это действительно так. И всю дальнейшую дорогу думал о том, что мне сказал лесник.

Слова «родник», «родина», «народ» возникали и ложились в один поэтический ряд. Там, в лесу, эти слова приобрели какой-то особый, дорогой для сердца и широкий смысл, стали почти осязаемыми. Все окружающее как бы соединилось в них – от слабого шелеста слетающих листьев до горьковатого запаха перестоявшихся грибов и болотной воды.

С необыкновенной силой я понял, что все это – родина, родная земля, любимая до последней прожилки на лимонном листке осины, до едва уловимого курлыканья журавлей в высоком и прохладном небе.

Ощущение родины вошло в сознание, как эта богатая осень с ее чистотой и обилием красок и запахов, с ее синими далями, затишьем озер и дымом деревень, уже собравших с полей урожай. Все это было вызвано словом «родник».

С тех пор это слово кажется мне одним из самых образных и поэтических в нашем языке. Оно было внутренне пережито, и потому оно могло дать толчок целому потоку свежих образов и мыслей, целой повести или рассказу.

Мне кажется, что вот такое осязаемое знакомство с языком, с первоначальной чистотой слова ценно и само по себе, как обогащение нашего писательского словаря. Оно вызывает у нас страстную жажду познания русского языка во всей его сложности и красоте.

Образный строй обывательского и бюрократического языка убог, беспомощен и фальшив.

Он находится в полном и вопиющем противоречии с необычайным нашим временем, с его размахом, с великими историческими сдвигами и пафосом труда, которым живет страна.


Для обрисовки советских людей зачастую существуют всего две-три обязательные и стертые черты. Если девушка, то, конечно, с «золотистыми волосами», «гибкая», с «озорным огоньком в глазах». Если юноша, то обязательно «сильный, волевой, с упрямой прядью волос, падающей на лоб». И так далее и тому подобное.

Но это еще полбеды. Беда в том, что все эти сусальные и самоуверенные герои отличаются полным отсутствием интеллекта и самых обычных человеческих качеств и свойств. Они – эти бодряки всех возрастов и состояний – не страдают и ни в чем и никогда не сомневаются, а живут по выработанному неведомо где трафарету, по убогой шпаргалке.

Именно здесь, в этих писаниях, заключается настоящая неправда о советском человеке, а не там, где он показан во всем многообразии человеческих свойств, пусть даже (о ужас!) с ошибками и колебаниями.

Если бы наши потомки стали судить о нашем поколении по книгам писателей-лакировщиков, то каким скучным и ничтожным оно показалось бы им. И какое горькое недоумение вызвал бы у этих потомков непонятный и необъяснимый разрыв между великими делами нашего времени и теми манекенами, которые якобы совершают эти дела (если хотя бы на минуту поверить свидетельству таких писателей).

С тем большей резкостью мы должны начисто изгнать из нашей литературы всю мертвечину, все, что тянет в липкое болото обывательщины, всех этих раскрашенных под положительных и отрицательных героев манекенов.

Советские писатели не имеют права писать плохо. Нельзя никому давать этого права, ссылаясь на то, что нам, мол, нужна и средняя литература. Средняя литература существовала и будет существовать. Но только честная.

Нельзя допускать в нашей литературе даже в самых малых дозах фальшь и приспособленчество.


Мало целебной для творчества суровости в нашей писательской жизни.

Однажды художник Ромадин рассказал мне, как он работает. Он редко бывает в Москве. Почти весь год он проводит в глубинах страны. Он подолгу живет то на волжских пристанях, то в лесных сторожках, то в рабочих посадах, то прямо под открытым небом.

Всюду в его живописной работе ему сопутствует народ. Народ для художника не только собеседник и оценщик, но и соавтор. Поэтому картины Ромадина и пропитаны до сердцевины, до самого грунта той лирической силой, широтой и душевной светлостью, какие характерны для простого русского человека.

Пример Ромадина поучителен для нас, писателей. Слишком мало от наших рукописей пахнет полями, сосновой хвоей, озерной водой, хлебом и дымком паровозов. И может быть, поэтому так однообразен бывает в писаниях разных авторов наш человек.

Раз я вспомнил Ромадина и живопись, то, пожалуй, уместно сказать о необходимости для писателей хорошо знать родственные области искусства, в частности живопись. Мы в большинстве умеем смотреть, художники же умеют увидеть. Знакомство с живописью и работой художников обогащает прозу. Часто встречаются прозаические вещи – рассказы, повести и романы, – лишенные освещения и красок. Все происходит как будто в сплошных сумерках или при белесом и скучном свете пыльного дня. Пристальное изучение живописи раскроет нам огромное количество разновидностей света и столь же огромное количество красок во всем, что окружает нас повседневно.

Ромадин, конечно, работает правильно, при такой крепкой способности жить для творчества источники его, должно быть, никогда у этого художника не иссякнут. Я привел Ромадина в пример, полагая, что у нас, писателей, должны быть настоящие творческие биографии.

У многих они есть. Многие писательские биографии неотрывны от жизни народа от времени и нашей действительности. Многие, но далеко не все.

Союз писателей, который я представляю себе как содружество людей, объединенных единой целью, хотя и совершенно разных по характеру своего творчества, – Союз писателей вправе указать иным писателям на несоответствие между их жизнью и тем высоким и трудным призванием, какое они приняли на себя.

Призвание обязывает. Литература – не занятие, не ремесло, не мастеровщина и не легкая жизнь. Прежде всего она служение народу. Блок говорил: «Я человек занятой. Я служу литературе».

Между тем у нас есть известное число писателей, чей жизненный путь так скуден, что заставляет нас опасаться за их будущее. Первая книга, успех, всеобщее признание, благополучие и почему-то часто возникающее из этого успеха чрезмерное самомнение и зазнайство.

Талант, пытливость быстро заплывают жирком. Место творчества занимает окололитературная возня. Исчезает то «святое беспокойство», что свойственно каждому человеку, ищущему наилучших путей.

Кто виноват в этом? Отчасти критика, порой не знающая чувства меры, отчасти Союз писателей, для которого каждая новая и признанная книга как бы лишний отличный балл за поведение. А что будет дальше с этим вознесенным на неожиданную высоту писателем, никто не думает.

Советская литература за последние двадцать лет создала величайшие ценности. Но можно ли считать, что она достигла вершин? Конечно нет.

Совершенно ясно, что наша литература должна быть не только самой передовой по содержанию, но и самой мощной и современной по форме. Литература – представительница нового общественного строя – не может быть консервативной и архаичной по форме. Она должна дать свою форму – простую, прозрачную и действенную.

Поиски новой формы, соответствующей духу нашего общества, не только законны, но просто необходимы. Каждый писатель имеет право на эти поиски. Пусть он ошибется – что за беда! Важна советская сущность человека, а не его случайные ошибки. Не ошибаются только бездельники и люди с ленивой мыслью.

Нельзя устанавливать железные каноны в области формы, как это иногда пытаются сделать люди, считающие себя наиболее преданными делу советской литературы. Канонизировать ту или иную, но единственную форму – это значит тянуть литературу на путь окостенения.

Если мы хотим, чтобы у нас были новые Горькие, Маяковские, Толстые и Чеховы, то нельзя ограничиваться призывом: «Будьте как Горький! Будьте как Маяковский!»

Нет! Будьте, воспитавшись на великом наследстве и на передовых идеях нашей страны, самими собой. Не теряйте своей писательской индивидуальности, чего бы это вам ни стоило, своего своеобразия, своей манеры письма. Только при этом условии и появятся новые Горькие и Маяковские.

Как можно создавать новые формы жизни и литературы, не будучи окрыленным мечтой о будущем! Поэтому так наивны и вредны упорные попытки некоторых писателей заземлить и забытовить наших людей, сделать жизнь сплошной и нудной прозой, подвести борцов, созидателей и поэтов под рубрику ханжей и резонеров.

Широкое дыхание романтики сопутствовало революции и строительству. Нельзя забывать об этом. Практицизм, не освещенный сиянием романтики, мертв. Такой практицизм родился в Соединенных Штатах Америки и пусть там и чадит. Он чужд нам, он не наш, и мы не должны давать ему места в нашей литературе.

Нам нужны критики – строгие и беспристрастные друзья литературы, а не надзиратели над ней. Преданных критиков-друзей у советской литературы много. Но наш лучший критик и друг – многомиллионный читатель. Он строг, но справедлив.

Некоторым критикам пора понять, что свист критического бича не есть наилучший звук для выражения их критической мысли.

Я сознательно говорю о недостатках. От них надо освободиться, а не стыдливо отводить глаза. Наша сила – в нашей откровенности, а не в том, чтобы трусливо замалчивать то, что задерживает рост нашей литературы. Ждать и мириться нельзя.

Единственная и самая высокая наша задача – писать, писать и писать. Писать, пока пальцы держат перо.

Мы просто обязаны вкладывать в каждую свою вещь все самое ценное, чем мы обладаем. Не щадить себя, отдавать все свое самое лучшее и сокровенное народу и не тянуться, как скупцы, за возвратом. Работать, «усовершенствуя плоды любимых дум, не требуя наград за подвиг благородный».

Только так мы сольем неразрывно свою работу с работой народа, свою жизнь – с его жизнью, свое сердце – с его сердцем.


1954

Чувство истории

Хотя я изредка и писал о прошлом, мне трудно считать себя знатоком исторического романа. Поэтому я постараюсь избежать вылазок в теоретические дебри. Не из чувства самосохранения, а по причинам более основательным. Если рецепты в литературе не ведут к добру, то они просто опасны, когда их дает человек, недостаточно компетентный в той области, о которой он взялся судить.

Всю жизнь я писал преимущественно о том, что подсказывали мне мои непосредственные жизненные впечатления. Иными словами, я писал не только современные вещи, но и о современности.

Неверно поступают те, кто подозрительно относится к каждой попытке спокойно разобраться в промахах и слабостях нашей литературы. По их мнению, если изо дня в день твердить, что все обстоит прекрасно, то литература и в самом деле сама по себе станет прекрасной. Современность не сводится к молниеносному отклику на события дня. Задачи литературы и газеты иногда перекрещиваются, но никогда они не могут и не должны полностью совпадать. Современность выражается не столько в самом жизненном материале, сколько в отношении к нему автора, в его гражданской и художнической позиции. Берясь за историческую тему, писатель не порывает с современностью. Смешно было бы думать, что в «Выстреле» или «Метели» Пушкин приближался к современности, а в «Капитанской дочке» отдалялся от нее. Исторические романы Юрия Тынянова были современными – в самом подлинном и блестящем смысле этого слова.

Возможно, есть писатели, которые ныряют в историю ради самой истории, но прошлое всегда интересовало меня в связи с современностью. И писал ли я о близкой мне по времени действительности или о минувшей эпохе, я ставил перед собой современные цели.

В 1937 году я написал повесть об Оресте Кипренском. Я рассказал в ней историю живописца, который сделал неизмеримо меньше, чем мог, который забыл, что искусство существует не для славы, и пренебрег словами Пушкина о том, что «служенье муз не терпит суеты: прекрасное должно быть величаво». Мне кажется, что судьба художника, изменившего своему высокому ремеслу, променявшего трудный путь исканий на легкую добычу «жизненных благ» и расплатившегося за это тяжело и жестоко, поучительна и в наши дни…

Когда А. М. Горький, задумавший издавать серию книг под рубрикой «История фабрик и заводов», предложил мне на выбор несколько тем, я остановился на старинном Петровском заводе в Петрозаводске. Мне очень нравился Север, и я рассчитывал, что это обстоятельство сильно облегчит мою работу. Я поехал в Карелию. В Петрозаводске я засел в архивах и библиотеках и начал читать все, что относилось к Петровскому заводу. История завода оказалась сложной и интересной.

Тогда же, в Петрозаводске, я прежде всего написал план будущей книги. В нем было много историй и описаний, но мало людей. Поначалу это меня не смущало.

Я начал писать книгу по плану, но ничего у меня не получилось – материал расползался под пальцами. Я был в полнейшем отчаянии и уже собрался махнуть рукой на всю эту работу и уехать в Москву. Спасение пришло совершенно неожиданно. Бродя по окраине Петрозаводска, я зашел на старое кладбище. На полуразрушенном памятнике я прочел: «Шарль Евгений Лонсевиль, инженер артиллерии Великой армии Наполеона. Родился в 1778 году в Перпиньяне, скончался летом 1816 года в Петрозаводске, вдали от родины».

Какое-то внутреннее чувство подсказало мне, что передо мной была могила человека незаурядного и что именно он выручит меня. Я попросил старичка, работавшего в местном архиве, разыскать все, что относится к этому французскому офицеру. Несколько дней продолжались поиски. Найти удалось очень немного, но и этого немногого было достаточно, чтобы Лонсевиль ожил в моем воображении. Случайная находка стала для меня настоящим спасением. Чем же объяснить это?

Прежде всего тем, что появился живой человек. Вокруг него естественно и закономерно лег материал о Петровском заводе. Немалую роль сыграло здесь, вероятно, и другое обстоятельство.

Первая половина XIX века – время действия «Судьбы Шарля Лонсевиля» – ближе мне, чем любая другая историческая эпоха. Это начало золотого века русской культуры. Это время Пушкина. А все, что связано с именем Пушкина, с людьми, которые его окружали или были его современниками, с местами, где он жил, полно для меня живого интереса и прелести. И впоследствии, когда я назвал свою пьесу о Пушкине «Наш современник», то я в это название вкладывал не метафорический, а непосредственный смысл: Пушкин для меня в большей степени современник, чем многие мои собратья по перу, родившиеся со мной в одно время. Видимо, не случайно, что с первой половиной XIX века связаны некоторые мои исторические вещи – «Северная повесть», «Разливы рек», «Орест Кипренский».

В повести о Шарле Лонсевиле есть такой эпизод. Посетивший Петрозаводск российский самодержец Александр обходит Петровский завод. Царь вынимает золотую монету и швыряет ее в пруд. Несколько рабочих в одежде бросаются в воду. Александр брезгливо вытирает мягким фуляром руки – на пальцы упали брызги тухлой воды.

Каким образом возник этот эпизод? Восстановить в памяти процесс работы над написанными вещами порой бывает труднее, чем написать новую вещь, но мне кажется, что эпизод с царем подсказан Пушкиным. Изучая историю Петровского завода, я узнал, что во время своего посещения Петрозаводска царь обходил старые пруды. Этот факт связался со строками Пушкина:

Властитель слабый и лукавый,

Плешивый щеголь, враг труда,

Нечаянно пригретый славой,

Над нами царствовал тогда.

Если писатель постоянно видит перед собой читателя, он никогда не потеряет связи с ним. Если применить это к произведению, посвященному прошлому, то это значит, что автор никогда не будет злоупотреблять никому не понятными сегодня архаическими словами и оборотами речи, взятыми напрокат в специальных словарях и устарелых книгах. Мне кажется, что в нарочитой стилизации языка под речь минувшей эпохи – особенно это относится к авторскому повествованию – куда больше кокетства и щегольства, чем подлинной заботы о верности историческому колориту. Кто не знает, что в прошлом существовал огромный разрыв между письменным языком и живой, разговорной речью. Если письменный язык, уснащенный церковнославянскими формами, бесконечно далек от современного литературного, то разговорная речь сравнительно мало изменилась. Об этом нельзя забывать. Любители архаических узоров считают, что без устаревших языковых форм нельзя верно передать историческую правду. Это, конечно, чепуха. Русский язык необыкновенно богат и разнообразен. Если умело обращаться с ним, из него можно выбрать слова и обороты речи, точно передающие дух минувшего времени и понятные современному читателю без путешествий по словарям.

Иногда этой цели служит инверсия, иногда тактичное введение в языковую ткань одного или нескольких слов, которые несут на себе печать своего времени и ясны из контекста. Чувство меры – вот что в конечном счете решает дело.

Блестящий пример этого – роман Алексея Толстого «Петр Первый». Он написан языком живым, метким, гибким, пластичным. Читая этот роман, мы погружаемся в Петровскую эпоху, живем в ней, – и все это происходит с удивительной естественностью. Дай бог, чтобы книги о наших днях были бы такими же достоверными и правдивыми, как исторический роман Толстого!

Когда говоришь слишком категорично, возникает опасность, что твои слова сочтут за некий догмат, который ты предписываешь другим. Мне хотелось бы этой опасности избежать. Поэтому я сошлюсь на свой собственный литературный опыт.

Когда я писал «Кара-Бугаз», я рассказал в начальных главах о первых исследователях залива. Я привел письмо лейтенанта Жеребцова, где он делится своими впечатлениями о Кара-Бугазе. Не успела повесть выйти в свет, как специалисты засыпали меня вопросами, где, в каком архиве, мне удалось обнаружить «цитируемое» мною письмо. Я испытал тогда смешанное чувство смущения и испуганной гордости. Смущения потому, что письмо это не хранится ни в одном архиве мира: от первой до последней строки оно придумано. Горд же я был оттого, что мой вымысел оказался близким к исторической правде.

Мог ли я, работая над «Кара-Бугазом», найти подлинный исторический документ и, не утруждая себя, просто привести его? Не знаю. Вероятно, мог. Сейчас мне трудно припомнить, почему я этого не сделал. Скорее всего, потому, что воссоздание письма, которое могло бы быть написано человеком минувшей эпохи, точнее иногда достигает цели, чем подлинный исторический документ. Во-первых, герой пишет то письмо, которое нужно автору. Во-вторых, письмо свободно от случайностей, оно точно отвечает авторскому замыслу, оно естественно и органично включается в повествование. То, что ученые приняли письмо лейтенанта Жеребцова за реальный исторический документ, убедило меня, что я шел верным путем.

Но я не заблуждаюсь на этот счет. Если бы я не прочитал множества документов той эпохи, не окунулся бы в нее с головой, мне ни за что не удалось бы добиться этого. Только очень наивные люди думают, что вымысел враждебен реальности. На самом деле именно благодаря фактам воображение получает толчок и помогает писателю проникнуть в самую суть исторического процесса. Что писатель, работающий на историческом материале, обязан знать факты – для меня очевидно, но я убежден, что он не должен слишком слепо их придерживаться. Его задача – показать прошлое во всей его жизненности, а уж как он этого добьется – его дело.

Пусть на меня не обижаются историки, но роман Алексея Толстого дал мне гораздо больше о петровском времени, чем многие серьезные исторические исследования. Благодаря толстовскому роману я почувствовал себя участником отдаленных событий. А это под силу только искусству. Но я отдаю себе отчет в том, что, не будь под рукой у Алексея Толстого трудов историков, ему вряд ли удалось бы так глубоко проникнуть в эпоху Петра.

Меньше всего хотел бы я умалить работу историков. Значение ее неоспоримо: писатель, пишущий о прошлом, и историк – не соперники. Они соратники. Они делают общее дело, только по-разному. Они реально дают нам чувство истории, чувство драгоценное. Об этом хорошо сказал Пушкин: «Дикость, подлость и невежество не уважают прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим».


1965

О детской литературе

По вопросам детской литературы мне трудно говорить.

Я себя ощущаю в положении раздражающего всех свидетеля, который говорит на суде, что по этому делу он показать ничего не может.

Поэтому я очень коротко выскажу несколько элементарных мыслей, лишенных обязательного в нашей среде остроумия.

Одна из основных задач – выяснить, почему в последнее время писатели мало пишут, а иные и совсем не пишут, несмотря на то что жажда к книге у читателей огромна.

Есть несколько причин. Прежде всего, писатель не пишет, когда ему нечего сказать. Эта мысль кажется нелепой. Неужели в наше время может случиться так, что писателю совершенно нечего сказать, что у него в руках нет богатейшего материала для книг? А на деле это так. Объясняется это прежде всего тем «собственным соком», в котором варятся писатели. Необходимо разобраться в качествах этого сока – полон ли он той остроты и крепости, какая в нем должна быть, или это сок водянистый и липкий.

Когда после долгого отсутствия из Москвы вновь возвращаешься в писательскую среду, то видишь, что причины писательской усталости, причины «неписания» лежат отчасти в недостатках этой среды. В Москве среди части писателей жизнь идет как в самом глухом захолустье. Я не хочу обижать нашу советскую провинцию. Я говорю о захолустье старого строя. Множество чрезвычайно мелких, но между тем как будто «важных» дел, масса суетни, шума, возни, желания делать литературную политику, и притом политику копеечного размаха, – все это создает нетворческое, нерабочее настроение, тогда как нужно писать хорошо и много.

Последнее время я жил в Севастополе. Я встречался с краснофлотцами. Мне приходилось выступать среди них. Должен сказать, что иные из писателей при встрече с моряками были бы поставлены в тяжелое положение, потому что наши молодые моряки – народ чрезвычайно начитанный и культурный. Они прекрасно знают и делают свое морское дело. С такой же серьезностью и любовью, как и к морскому делу, они относятся к литературе – и нашей и западноевропейской. У них свежий, крепкий, здоровый вкус.

И вот не случайно при встречах они всегда задавали мне два вопроса – о роли биографии в жизни писателя и о качестве нашей литературной среды. Если на первый вопрос – о важности биографии для писателя – я мог ответить, то на второй, признаюсь, я по этическим соображениям отвечать не хотел.

После общения с людьми, которые так высоко и по-настоящему ценят литературу, особенно ясна нелепость мышиной окололитературной возни. Вот пример: отношения между писателями Москвы и Ленинграда.

Ведь это ссора из-за гоголевского «гусака», имеющего совершенно неуловимые очертания.

Что нужно сделать? Проветрить людей. Дать им возможность увидеть новые места, горизонты, простых и прекрасных людей, которые живут на пространствах нашего Союза, увидеть небо нашей страны, ощутить ее великие протяжения и свежие ветры.

Вне Москвы каждый человек виден, каждый человек на учете. Там вы особенно ясно почувствуете, как страна относится к писателю. Нигде и никогда еще во всем мире не было такого отношения к писателю, как у нас. Особенно резко это заметно там, где писатели бывают редко. Когда вы туда попадете, вы узнаете подлинную высоту своего звания и крепко задумаетесь над тем, чтобы нести звание высоко.

Там действительно верят, что писатели – это «инженеры человеческих душ», люди, от которых можно многому научиться, не только из книг, но и из общения с ними, из их поведения, их слов. На вас смотрят как на человека прекрасного будущего. Это очень обязывает. Когда вы побываете в такой обстановке, вы крепнете, выветривается весь угар литературной суеты, и у вас из головы навсегда исчезают хотя бы эти ничтожные и недостойные мысли о том, кто лучше – писатели Москвы или Ленинграда.

Иные писатели не пишут из трусости. Человек написал хорошую книгу. Его подняли на щит. После этого развивается прогрессирующий страх, что каждая новая книга может быть встречена хуже первой. Не лучше ли безопасно и спокойно стричь от первой книги купоны славы и признания? Развивается чрезвычайно опасное «желание полной безошибочности» и боязнь риска. Здесь во многом виновата критика. Наша критика имеет обыкновение все гипертрофировать – и хорошее и дурное – и этим губить людей. Внимательной критике нужно считаться с индивидуальными особенностями каждого писателя. Этого у нас нет.

Очень мешает работе навязывание тем. Между навязанной темой и социальным заказом есть громадная разница. Совершенно ясно, что каждый искренний, органически советский писатель, берясь за любую тему, тем самым выполняет социальный заказ. Но все же упорное навязывание тем широко практикуется в журналах, газетах и издательствах. Это плодит высокопробную и низкопробную халтуру и дисквалифицирует писателя.

Я не останавливаюсь на материальных и бытовых условиях, они чрезвычайно тяжело сказываются на работе. Из-за материальных причин, будем говорить открыто, некоторая часть писателей уходит в кино. Кино – не искусство кино, а организация кино – действует на писателей разлагающе. Ничто так не обеспложивает, не изматывает и в конце концов не дает такого ничтожного творческого результата, как работа в кино при настоящей его организации.

Я не могу не сказать и о той некультурности, которой страдает наша писательская среда. Примеров можно привести сотни. Тяжесть обстановки усугубляется тем, что вокруг писателей до сих пор существует армия окололитературных людей, паразитирующих на своей мнимой близости к литературе.

Остались еще писатели, которые считают, что «нутром», талантом можно взять все. Это нелепо. Когда-нибудь эта «нутряная сила» наткнется на глухую стену собственной некультурности, и тогда писатель пропал.

До сих пор остались следы богемщины, причем богемщины не французского типа, которая все-таки создавала людей, а богемщины сивушной, «расейской», безнравственной, плодящей неуважение друг к другу.

Все объективные условия, чтобы создать настоящую, большую литературу для детей, есть. Есть умное и энергичное руководство в лице ЦК ВЛКСМ, есть хорошее издательство. Совершенно необоснованны разговоры о том, что я, мол, не могу писать потому, что в издательстве сидит плохой редактор. Немногого стоит писатель, бросающий работу из-за существования в издательстве сомнительных редакторов.

Есть хорошая издательская обстановка, есть культурные и прекрасные редакторы.

Средства отпускаются большие, настолько большие, что можно осуществить одну из необходимейших вещей – дать возможность писателю работать сосредоточенно и спокойно, не думая о ежедневном заработке, дать возможность того неторопливого созерцания, которое для каждого из нас так необходимо.

Все условия для настоящей работы есть. Могут быть те или иные ошибки, вполне поправимые, но главные условия есть. Поэтому я и остановился на недостатках нашей собственной среды.

В заключение я хотел бы сказать несколько слов в связи со своей работой. Мне приходится много ездить и работать над многими темами. Но всегда случается так, что, какую бы тему я ни брал, хотя бы очень современную и как будто никакими корнями не уходящую в прошлое, всякий раз я наталкиваюсь на одно имя – имя Пушкина. Это говорит о том, что Пушкин был выше своего времени по богатству знаний, эрудиции и просвещенности. Его слова о том, что необходимо «в просвещении стать с веком наравне», – закон для каждого из нас.

Каждому из нас нужно проверить себя, чтобы не очутиться в положении голого короля, чтобы мы были достойны великой эпохи и литературы, представителями которой нам выпало счастье быть.


1936

Радость творчества

Почти каждому человеку, очевидно, знакомо ощущение неизбежного счастья. Оно как будто ждет за порогом. Стоит только распахнуть дверь, чтобы счастье ворвалось, вместе с ветром и шумом листвы, в вашу комнату.

Это ощущение всегда застает нас врасплох. Чаще бьется сердце, мысли, перебивая друг друга, теснятся в сознании, человек улыбается, сам не зная чему.

Так иногда бывает, – идет обыкновенный дождь, вы открываете окно, и вдруг вам кажется, что золотые обильные ливни льются над всей страной, и шум дождевых капель в лесах, в траве, в чащах садов говорит о богатстве, о блеске, о прекрасном будущем этой земли.

Радуги стоят торжественными триумфальными арками, входом в сказочные, затянутые дымом стихающих дождей, беззаботные страны.

Или внезапно в памяти выплывают где-то давно прочитанные строки: «Из царства льдов, из царства вьюг и снега как чист и свеж твой вылетает май», – и по-новому, почти по-детски раскрывается облик недалекой весны.

Когда в сознании писателя рождается книга, он испытывает такое же чувство приближающегося неизбежного счастья.

Еще все неясно. Еще все смешалось вокруг в дождевой пыли, в разноголосых криках птиц и людей, в шуме деревьев, в громыхании грома. Еще сознание заполнено перекличкой отдельных слов, мыслей, образов, сравнений, но сквозь все это уже возникает даль свободного повествования.

В каждую книгу писатель уходит надолго, как уходят в просторы неизведанной страны исследователи и завоеватели. Он часто не знает, что его ждет, какие реки, леса и горные кряжи он нанесет на карты, каких неожиданных людей он встретит, свидетелем каких событий ему посчастливится быть.

Волнение писателя, начинающего книгу, сродни волнению человека, уходящего в глубину еще не открытых и не рассказанных стран.

Тревога и радость – два самых сильных чувства, сопровождающих писателя на его пути. Тревога – обычный спутник его мучительной и упорной работы. Найдутся ли ясные и веские слова, чтобы рассказать обо всем увиденном и продуманном, рассказать об этом своему народу, – а его наш советский писатель всегда ощущает как друга. Хватит ли воли, свежести чувств, остроты мысли для того, чтобы взволновать книгой этого взыскательного друга?

Радость работы над книгой – это радость победы над временем, над пространством. Мне кажется, что у настоящих писателей в чувстве радости от законченной работы всегда есть частица чего-то сказочного. Как будто писатель крепко взял за руку друга и повел его за собой в жизнь, в страну, полную событий и света. «Смотри!» – говорит он, и перед другом открываются двери домов, и он видит трогательные и печальные, смешные и героические истории, случившиеся около простых семейных очагов. «Смотри!» – снова говорит писатель, и жестокие бури проносятся над успокоенной землей. «Еще смотри», – и синие дни поднимаются вереницами над берегами морей.

Радость подлинного писателя – это радость проводника по прекрасному, знающего дорогу туда, в то будущее, куда стремится народ всей силой своих надежд.

Это – сложное чувство. Писатель испытывает радость от созерцания жизни, от размышлений, от той особой внутренней напряженности и тишины, которая предшествует рождению книги, от множества как будто бы случайных вещей, дающих толчок для работы.

Год назад я ехал в Севастополь. Где-то за Синельниковом поезд внезапно остановился в степи. После гула и грохота в вагоны вошла мягкая тишина. Пассажиры сразу притихли. Только ветер шелестел газетами, забытыми на столиках.

Я вышел. Стоял туманный мартовский день. Весенний разлив голубел вдали, в степях над ним голубело неяркое и просторное небо. Тишина хлынула на нас. Она шла со всех сторон, из степей, из безмолвной деревни на косогоре. Она обступила и сжала остановившийся поезд.

Я пошел по полотну. Около переезда стоял старик в соломенной шляпе. Он опирался на посох и смотрел на меня ласково и спокойно. Косматый застенчивый пес стоял рядом со стариком и тоже смотрел на меня желтыми ласковыми глазами.

– Вот и вам незабаром (случайно) привелось побывать в степу, – сказал старик. Пес тихо махнул хвостом. – Место наше широкое, чистое, – тем местом шли большевики на Чонгар. Великая была битва на Чонгаре. Дуже великая!

Пес снова робко махнул хвостом.

Через несколько минут поезд снова гремел на стрелках, рвал, звенел, грохотал, и старик с застенчивым псом остались далеко позади, в иной, более сосредоточенной и уже неповторимой жизни.

Мне показалось, что вот такая же встреча была, должно быть, у Малышкина и после нее он написал «Падение Даира». Очень хотелось писать.

Так вот бродишь в жизни и то тут, то там наталкиваешься на встречи, на какие-то часы тишины и сосредоточенности, на «закономерные случайности», и в это-то время и возникает обычно замысел книг. В этом есть особая радость – очень ощутимая, но трудно поддающаяся рассказу. Очевидно, это и есть то состояние, какое мы называем «радостью творчества».

Все отдают своей стране, своему народу знания, опыт, навыки, наконец, самую жизнь, если этого требует существование страны. Но у писателей есть одно невольное преимущество – они отдают своему народу еще и великолепное чувство счастья. Поэтому так радостен писательский труд – тяжелый и многолетний.


10 марта 1939

Живое и мертвое слово

Еще в юности я вычитал у какого-то древнего мудреца изречение: «От одного слова может померкнуть солнце».

Я тотчас забыл это изречение и никогда не вспоминал о нем. Но однажды случилось незначительное на первый взгляд событие.

Действительно, после этого события мне показалось, что солнце померкло и скучный сумрак затянул все, что перед этим сверкало вокруг разнообразными красками, светом и теплотой.

Случилось это на Оке, вблизи Рязани, около наплавного моста.

Я перешел по мосту на луговой берег, на пески. От нагретой лозы пахло вялой сладостью. По Оке нехотя проплывало отраженное небо, все в летних белых облаках.

На песчаном пляже сидел человек с сизым затылком, в черном френче и сапогах. Рядом с ним лежал портфель, раздувшийся от бумаг, как откормленный кот.

Посреди реки купались, рыча и повизгивая, два человека.

Неожиданно сидевший на берегу человек сердито закричал:

– Эй, товарищи! Закругляйте купаться!

– Мгновенно, товарищ начальник! – бодро крикнул в ответ молодой человек.

– Лимит времени прошу соблюдать! – снова прокричал человек в черном френче.

Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воздуха, не слышал запаха клевера, смеха белобрысых мальчишек, удивших рыбу с моста.

Мне стало даже страшно. Что это? – спрашивал я себя. Шутит ли этот человек или говорит всерьез? Если всерьез, то это отвратительно, а если шутит, то это еще отвратительнее.

Я подумал: до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого невежества и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором.

В сотый раз пришла в голову мысль, что мы – нерадивые потомки своих отцов. Для чего Пушкин, Языков, Лермонтов, Герцен, Толстой, Чехов, Лесков, Салтыков-Щедрин создавали величайший в мире по красоте и зримой образности русский язык? Для чего в тысячах деревень этот язык приобретал меткость, силу, задушевность, блеск и певучесть?

Для чего в этом языке существует неизмеримое количество великолепнейших слов, способных передать все богатство духовного мира нашего человека? И не только духовное богатство, но и все богатства природной жизни страны – ее шумов, ее очарований – от соловьиного боя до гула сосновых вершин и от мгновенной зарницы до жгучей росы на траве.

Для чего был вызван к жизни этот волшебный, свободный, крылатый и живой язык, живой потому, что он всегда выражал живую душу народа? Неужели для того, чтобы свести его к косноязычию, к словарной нищете, к фонетическому безобразию, иными словами – к языку мертвому?

Мне в тот день вообще не везло. В двух километрах от реки на обочине дороги я увидел фанерный щит, рябой от дождя, с лозунгом:

«Доярки! Выполняйте среднефермские обязательства надоя!»

Солнце вторично погасло в тихом и, казалось, обиженном небе.

Удары в тот день сыпались на меня один за другим. Я свернул с большака к безлюдному парому на Старице.

Шалаш перевозчика зарос по крышу анисом и болиголовом. На лавочке около шалаша сидел его угрюмый и косматый хозяин.

Я присел рядом. Перевозчик угостил меня махоркой. Он оторвал кусок газеты и дал его мне скрутить козью ножку. Я посмотрел на обрывок газеты:

«В ночь на 15 июня гражданин Кузин А. И. совершил из ларька райпотребсоюза хищение государственных материальных ценностей на 167 рублей».

И тут же, рядом, я увидел заголовок другой заметки:

«В честь памяти Льва Толстого».

– Чего он украл? – спросил я.

– «Матри-альны-е ценности», – прочел, запинаясь, паромщик. – Надо думать, материю. Сукно на пальто. Или на полупальто? – повторил он вопросительно. – Разве эту газету поймешь! Районного значения газета.

Чтобы прийти в себя и избежать дальнейших возможных огорчений, я ушел на Старицу и заночевал там на берегу, в старом шалаше под непроглядной сенью ив.

Я лежал на старом сене и почти всю ночь напролет вспоминал стихи разных наших поэтов. Это вернуло мне веру в могущество русского языка, в то, что ничто не сможет убить его, как нельзя убить звезды, воздух, поэзию, великую душу народа.

Там в полях, за синей гущей лога,

В зелени озер,

Пролегла песчаная дорога

До сибирских гор…

Появилось у нас довольно много людей, владеющих двумя языками – языком ведомственным и языком живым.

Они применяют тот или иной язык, смотря по надобности. Шаблонный и неуклюжий язык протоколов и отчетов считается у этих людей как бы эталоном современности – языком, единственно годным для служебной и общественной жизни. Живая и образная речь отодвигается на второе место – в область семьи, личных привязанностей и увлечений, в область всего, что не связано со службой.

В одном из среднерусских сел, где мне пришлось жить, председателем сельсовета был некий Петин – маленький, милый, всегда чем-то взволнованный человек. С величайшим благоговением он относился к наукам, особенно к истории. Много лет он «составлял» (по его словам) историю своего села и вписывал ее в толстую тетрадь.

Я видел эту тетрадь. История села начиналась словами: «От седых волос древности возвышается наше село, как державная крепость, на крутояре Оки, охраняя еще со времен татарских набегов широкие речные пути-дороги к Матушке Москве».

Разговор Петина в обыденной жизни был полон метких слов, сравнений, прибауток, юмора. Но стоило ему подняться на трибуну для очередного доклада и выпить при этом, по примеру больших ораторов, стакан желтоватой кипяченой воды, как он преображался и, держась за несвойственный ему галстук, как за якорь спасения, начинал речь примерно так:

– Что мы имеем на сегодняшний день в смысле дальнейшего развития товарной линии производства молочной продукции и ликвидирования ее отставания по плану надоев молока?

И вот умный и веселый человек, вытянувшись и держа руки по швам, нес два часа убийственную околесину на неизвестном варварском языке. Именно на неизвестном и варварском, потому что назвать этот язык русским мог бы только жесточайший наш враг.

Русский язык принес нам из далеких времен редкий подарок – «Слово о полку Игореве», его степную ширь и горечь, трепет синих зарниц, звоны мечей.

Этот язык украшал сказками и песнями тяжелую долю простого русского человека. Он был гневным и праздничным, ласковым и разящим. Он гремел непоколебимым гневом в речах и книгах наших вольнодумцев, томительно звучал в стихах Пушкина, гудел, как колокол на башне вечевой, у Лермонтова, рисовал огромные полотна русской жизни у Толстого, Герцена, Тургенева, Достоевского, Чехова, был громоподобен в устах Маяковского, прост и строг в раздумьях Горького, колдовскими напевами звенел в строфах Блока.

Нужны, конечно, целые книги, чтобы рассказать о всем великолепии, красоте, неслыханной щедрости нашего действительно волшебного языка – точного, как алмазный резец, и кружащего голову, как вино.

А как звонко и строго слышался его ритм в стихах о самом блистательном городе мира!

Люблю тебя, Петра творенье,

Люблю твой строгий, стройный вид,

Невы державное теченье,

Береговой ее гранит…

Этот город потребовал новых слов для описания своих торжественных пространств и величественного соединения зданий. И они появились, эти слова, – «проспекты-перспективы», «туманные линии», «державное теченье».

Певучесть и звонкость этого языка доходят порой до предела, до совершенства, тревожа любое, даже самое холодное, сердце:

Печаль ресниц, сияющих и черных,

Алмазы слез, обильных, непокорных,

И вновь огонь небесных глаз,

Счастливых, радостных, смиренных, –

Все помню я… Но нет уж в мире вас…

Богатства русского языка неизмеримы. Они просто ошеломляют. Для всего, что существует в мире, в нашем языке есть точные слова и выражения.

Подобно тому как каждое слово неотделимо от понятия, которое оно передает, так и русский язык неотделим от духовной сущности русского народа и от его истории.

Среди великолепных качеств нашего языка есть одно совершенно удивительное и малозаметное. Оно состоит в том, что по своему звучанию он настолько разнообразен, что заключает в себе звучания почти всех языков мира.

Но за последние годы язык начал быстро портиться, терять образность, силу, начал тускнеть и жухнуть. Это вызвало широкое движение за чистоту языка. Газета «Известия» стала во главе этого благородного дела.

О борьбе за чистоту языка веско и страстно говорил Ленин.

Об этом пишут и говорят сотни людей – подлинных патриотов: ученых и писателей, рабочих и учителей. Но пока что сила сопротивления со стороны невежд, людей с холодной, рыбьей кровью очень велика и упорна.

Для успешной борьбы за язык необходимо знать все, что его засоряет и умертвляет, знать все, с чем нужно бороться.

Нужно добиваться полного уничтожения тех нескольких скудных и паразитических языков, которые крепко въелись в жизнь, существуют рядом с подлинным русским языком и пытаются вытеснить его и заменить собой.

Какие же это языки?

Прежде всего, язык бюрократический, казенный. Он враждебен живому языку, как бюрократ враждебен всякому живому делу.

Огромную и печальную роль в распространении этого языка играют газеты (особенно районные), радиопередачи и передачи по телевидению. Этот язык вторгся в школьные учебники, в научные труды, даже в литературу.

Он характерен жалкими потугами на научность («предельный норматив», «пищеблок», «торговая точка», – очевидно, в скором времени можно ожидать появления новых слов – «торговое двоеточие» или «торговая запятая», – «закаливающий фактор», «санузел» и тому подобное). Кроме того, этот язык напыщен («вручил» вместо «передал», «преподнес» вместо «подарил», «завершил» вместо «окончил», «проживает» вместо «живет», «дворец бракосочетаний» вместо «свадебный дворец»), страдает громоздким построением фраз, путаницей понятий, удивительной скудостью.

В этом ужасающем казенном языке все многообразие русских глаголов, все глагольные богатства языка сводятся, по существу, к двум глаголам – «иметь» и «являться». Глагол «иметь» получил свое пышное распространение в связи с засилием плохих переводов с немецкого языка.

И вот начинается жвачка: «Имеются ли у вас учебники?», «Имеются определенные недостатки», «Что мы имеем в области животноводства в Исландии?», «Имеется ли в совхозе база на зимне-стойловый период?»

Но бюрократический язык не одинок. Его поддерживает и подкрепляет обыватель. Он тоже создал (главным образом заимствовал от прошлых поколений) свой язык – язык пошляков.

Что скрывать, пошлости еще много – пошлых идей, вкусов, песенок, поступков, пошлой морали и пошлого мировоззрения. Язык пошляков – плоский, бесцветный, хихикающий. Кроме выражений обывателей прошлого века в него вошло много новых слов – «блат», «левак», «порядочек» и тому подобное.

Существование этих двух языков, вернее, жаргонов рядом с животворным и полным разума русским языком – чудовищная нелепость (или, как сказал бы чиновник, «является нелепостью»).

В небольшой статье невозможно сказать обо всем, что связано с борьбой за чистоту и ясность языка. Можно наметить только некоторые меры.

Дурной язык – следствие невежества, потери чувства родной страны, отсутствия вкуса к жизни. Поэтому борьба за язык должна начаться со всеобщей борьбы за подлинное повышение культуры, за власть разума, за истинное разностороннее образование.

Широко известно, что в школах русский язык преподается большей частью скучно, равнодушно, а иной раз и без достаточного его знания самими преподавателями.

Нужно все это резко изменить. Нужно пересмотреть ряды авторов всех учебников и допускать к этому важнейшему делу только людей живых, знающих язык и умеющих писать точно, увлекательно.

Каждый доклад, независимо от темы, должен быть живым, живописным, а не набором шаблонных фраз и цифр.

Особенно резко и немедленно надо улучшить язык наших газет. Это – дело чести всех советских журналистов. И язык книг. Потому что язва сухого и тощего языка начинает уже постепенно проникать даже в литературу.

Необходимо издавать журнал «Русский язык» – боевой и высококвалифицированный.

Очевидно, эта гигантская работа должна быть объединена в каком-то полномочном комитете из представителей всех организаций, связанных с работой над языком.

Русский язык, по существу, дан не одному, а многим народам, и было бы настоящим преступлением перед потомками, человечеством, перед культурой позволить кому бы то ни было искажать его и калечить.

Я верю вместе с миллионами советских людей, что начнется широкое народное движение за его чистоту, свежесть, выразительность, за умножение языковых богатств в соответствии с эпохой, наконец, за полное соответствие языка мышлению и характеру народа.

Наш язык – наш меч, наш свет, наша любовь, наша гордость! Глубоко прав Тургенев, сказавший, что такой великий язык мог быть дан только великому народу.


30 декабря 1960

Загрузка...