XI

На другой день, когда Октав в восемь часов утра вышел из своей комнаты, его очень удивило, что все жильцы уже знают об ударе, случившемся вчера с домовладельцем, и о безнадежном состоянии больного. Впрочем, старик их не занимал, они обсуждали вопросы, связанные с наследством.

Пишоны сидели у себя в маленькой столовой и пили шоколад. Жюль окликнул проходившего мимо Октава.

— Вы представляете себе, какая подымется кутерьма, если он так и умрет! Мы тут еще много чего увидим… Вы не слыхали, есть завещание?

Молодой человек, не отвечая, спросил, откуда они все узнали. Оказывается, Мари принесла это известие из булочной; впрочем, оно и так уже передавалось из этажа в этаж благодаря служанкам, а потом облетело всю улицу. Шлепнув Лилит, полоскавшую пальцы в шоколаде, Мари воскликнула в свой черед:

— Ну и денег там! Хоть бы старику пришло в голову оставить нам по одному су с каждого пятифранковика. Да разве такое бывает!

И видя, что Октав уходит, она добавила:

— Я прочитала ваши книги, господин Муре… Не возьмете ли вы их с собой?

Октав поспешно спускался по лестнице; он встревожился, вспомнив, что обещал г-же Дюверье прислать к ней Берту, прежде чем кто-либо успеет проболтаться; на площадке четвертого этажа он столкнулся с выходившим из дому Кампардоном.

— Итак, — сказал архитектор, — ваш хозяин получает наследство. Мне тут наговорили, что у старика около шестисот тысяч франков, кроме этой недвижимости… Черт возьми! Он ведь ничего не тратил, живя у Дюверье, и от капитальца, вывезенного из Версаля, у него еще осталось немало, не считая двадцати с лишним тысяч дохода с дома… Лакомый кусочек для дележа, не правда ли? Да еще когда их только трое!

Он продолжал разговаривать, спускаясь вслед за Октавом. Но на третьем этаже они встретили возвращавшуюся домой г-жу Жюзер; она выходила на улицу посмотреть, куда это девается по утрам ее молоденькая служанка Луиза, — пойдет купить немного молока и пропадет на несколько часов! Г-жа Жюзер, разумеется, включилась в беседу, ведь она отлично была обо всем осведомлена.

— Неизвестно, как он распорядился своим имуществом, — вполголоса заметила она со свойственным ей кротким видом, — Еще могут выйти всякие истории…

— Ну и что же! — весело сказал Кампардон. — Хотелось бы мне быть на их месте. Дело не затянулось бы… Надо им поделить все на три равные части, каждому взять свою долю, и до свиданья, будьте здоровы!

Г-жа Жюзер перегнулась через перила, затем посмотрела наверх и, убедившись, что лестница пуста, сказала наконец, понизив голос:

— А если они не найдут того, что ожидают? Есть и такие слухи…

Архитектор вытаращил глаза. Потом он пожал плечами. Бросьте! Пусть не выдумывают! Папаша Вабр старый скряга, он прячет свои сбережения в кубышку. И архитектор удалился: у него было, назначено свидание с аббатом Модюи в церкви святого Роха.

— Жена недовольна вами, — сказал он Октаву, спустившись на три ступеньки и обернувшись к нему. — Зашли бы все-таки иногда поболтать.

Г-жа Жюзер удержала молодого человека.

— А я, меня-то вы как редко посещаете! Я думала, вы хоть немножко любите меня… Приходите, я угощу вас ямайским ромом, — это такая прелесть!

Обещав навестить ее, Октав поспешно направился вниз, в вестибюль. Но прежде чем добраться до маленькой двери магазина, выходившей под арку, ему пришлось пройти мимо собравшихся там служанок. Они распределяли капиталы умирающего: столько-то госпоже Клотильде, столько-то господину Огюсту, столько-то господину Теофилю. Клеманс прямо называла цифры, которые она хорошо знала, потому что их сообщил ей Ипполит, — он видел деньги в одном из ящиков стола. Жюли, однако, недоверчиво отнеслась к этим цифрам. Лиза рассказывала как один старик, ее первый хозяин, ловко провел ее: подох и не завещал ей даже своего грязного белья. Адель, опустив руки, разинув рот, слушала эти россказни о наследствах; ей чудилось, что у нее на глазах, обрушиваясь, рассыпаются бесконечно длинные столбики пятифранковиков. А на тротуаре Гур, с важным видом, беседовал с хозяином писчебумажного магазина, помещавшегося в доме напротив. Для привратника домовладелец уже перестал существовать.

— Мне, например, — говорил он, — интересно знать, кому достанется дом… Они все поделили — прекрасно! Но дом-то они не могут разрезать на три части!

Октав, наконец, вошел в магазин. Прежде всего он увидел г-жу Жоссеран, уже причесанную, подкрашенную, затянутую в корсет, во всеоружии. Рядом с ней стояла Берта, очевидно спустившаяся вниз второпях; очень миленькая в своем небрежно накинутом пеньюаре, она казалась сильно взволнованной. Заметив Октава, обе замолчали; г-жа Жоссеран грозно посмотрела на него.

— Стало быть, сударь, — сказала она, — такова ваша преданность хозяевам? Вы стакнулись с врагами моей дочери!

Он хотел оправдаться, объяснить, как было дело. Но г-жа Жоссеран, не дав ему даже раскрыть рта, начала обвинять его в том, что он будто бы провел ночь с Дюверье в поисках завещания, собираясь вписать туда невесть что. И так как он рассмеялся, спрашивая, какой ему был бы от этого толк, она продолжала:

— Какой толк, какой толк… Короче говоря, сударь, вам следовало тут же прибежать и известить нас, если уж богу угодно было сделать вас свидетелем несчастья. Подумать только, что, не будь меня, моя дочь до сих пор ничего бы не знала. Да, ее бы дочиста обобрали, не слети я мигом вниз по лестнице, едва узнав эту новость… Вы говорите — какой толк, какой толк… Хоть госпожа Дюверье и порядком увяла, найдутся еще нетребовательные люди, которые могут польститься на нее.

— Что ты, мама! — сказала Берта. — Клотильда такая порядочная женщина!

Но г-жа Жоссеран презрительно пожала плечами.

— Оставь, пожалуйста! Ты сама знаешь, что ради денег идут на все!

Октаву пришлось рассказать им, как старика хватил удар. Г-жа Жоссеран и Берта переглядывались: несомненно, там не обошлось, как выразилась мать, без некоторых махинаций. Право, Клотильда проявила чрезмерную доброту, желая избавить родню от излишних волнений! Наконец они дали Октаву возможность заняться своим делом; но его роль во всей этой истории осталась для них весьма сомнительной. Их оживленный разговор возобновился.

— А кто выплатит пятьдесят тысяч франков, указанные в брачном контракте? — спросила г-жа Жоссеран. — Старик ляжет в могилу, а потом изволь гоняться за ними!

— Ах, пятьдесят тысяч франков, — смущенно пробормотала Берта. — Ты же знаешь, что Вабр, как и вы, должен был выплачивать только по десять тысяч франков каждые полгода… Пока еще срок не вышел, надо обождать.

— Ждать! Быть может, ждать, пока он вернется с того света, чтобы принести их тебе? Значит, ты согласна, чтобы тебя обирали, разиня ты этакая! Нет, нет! Ты потребуешь их сразу же, как только там получат наследство. Мы-то, слава богу, пока что живы! Выплатим мы или не выплатим — еще неизвестно, но он, раз уж он умер, обязан платить.

И г-жа Жоссеран заставила дочь дать клятву ни в коем случае не уступать, — ведь она сама никогда никому не давала права считать себя дурой. Распаляясь все больше и больше, она время от времени поглядывала наверх и прислушивалась, словно пытаясь уловить через два этажа, что делается наверху, у Дюверье. Комната старика приходилась прямо над ее головой. Огюст, разумеется, поднялся к отцу, как только г-жа Жоссеран сообщила ему, что произошло, но это ее не успокаивало, она жаждала быть там сама, ей мерещились самые коварные козни.

— Ступай же туда! — вырвалось у нее, наконец, из глубины души. — Огюст такой слабовольный, как бы они его не опутали.

Берта отправилась наверх. Октав, который раскладывал товар на витрине, слушал их разговор. Очутившись наедине с г-жой Жоссеран и видя, что она направляется к двери, он спросил у нее, не следует ли им, из приличия, закрыть магазин; он надеялся получить таким образом свободный день.

— Зачем это? — сказала она. — Подождите, пока старик умрет. Не стоит упускать покупателей.

И когда Октав принялся складывать кусок пунцового шелка, г-жа Жоссеран добавила, чтобы сгладить грубую откровенность своего замечания:

— Я только думаю, что не следует выставлять на витрине, никаких красных тканей.

Наверху Берта застала Огюста возле отца. В комнате ничто не изменилось со вчерашнего дня: в ней была все та же влажная духота и тишина; ее наполняло все то же хриплое дыхание, затрудненное и протяжное. Старик лежал по-прежнему на кровати, словно окоченев, утратив всякую способность двигаться и реагировать на окружающее. Дубовая шкатулка, набитая карточками, все еще занимала стол; ни один предмет в комнате не был, видимо, сдвинут с места, ни один ящик не открыт. Однако Дюверье казались более подавленными, уставшими после бессонной ночи; у них то и дело дергались веки от непрестанной тревоги. Уже в семь часов утра они послали Ипполита в лицей Бонапарта за Гюставом; и этот шестнадцатилетний худенький мальчик, развитый не по годам, стоял теперь тут же в комнате, растерявшись при мысли о том, что придется провести неожиданный отпускной день подле умирающего.

— Ах, дорогая моя, какое ужасное несчастье! — сказала Клотильда, направляясь к Берте, чтобы поцеловать ее.

— Почему нам ничего не сообщили? — спросила та с обиженной гримасой, совсем как ее мать. — Мы разделили бы с вами это горе, ведь мы были рядом.

Огюст взглядом попросил ее замолчать. Теперь не время ссориться. Можно отложить. Доктор Жюйера, который уже заходил один раз, должен был прийти вторично; но он по-прежнему не сулил никакой надежды, больной не доживет до вечера. В то время как Огюст оповещал об этом жену, явились Теофиль и Валери. Клотильда тотчас же пошла им навстречу и повторила, целуя Валери:

— Какое ужасное несчастье, дорогая моя!

Но Теофиль пришел уже взвинченный.

— Стало быть, дошло до того, — сказал он, даже не понизив голоса, — что когда у человека умирает отец, он должен узнавать об этом от угольщика? Вы, видимо, хотели выиграть время, чтобы успеть вывернуть отцовские карманы?



Дюверье в негодовании встал. Но Клотильда жестом отстранила его.

— Бессовестный! — ответила она брату шепотом. — Для тебя нет ничего святого — ведь наш бедный отец при смерти! Погляди на него, полюбуйся делом своих рук; да, это ты довел его до удара, потому что не захотел внести квартирную плату; а ведь ты и без того просрочил ее.

Валери рассмеялась.

— Послушайте, да это же несерьезно! — сказала она.

— Что? Несерьезно? — продолжала возмущенная Клотильда. — Вы сами знаете, как он любил получать плату за квартиру… Если бы вы задумали его убить, вы не нашли бы лучшего способа.

И обе перешли к более энергичным выражениям, обвиняя друг друга в желании прикарманить наследство. Огюст, по-прежнему угрюмый и невозмутимый, напомнил им о необходимости вести себя более пристойно:

— Замолчите! Успеете еще. Это неприлично, в такую минуту…

Признав справедливость его замечания, семья разместилась вокруг кровати. Воцарилась глубокая тишина; в душной, насыщенной испарениями комнате снова стал слышен хрип. Берта и Огюст сидели в ногах умирающего; Валери и Теофилю, явившимся последними, пришлось устроиться поодаль, у стола; Клотильда села у изголовья, муж стоял позади нее. Гюстава, которого старик обожал, Клотильда подтолкнула поближе к постели. Все молча смотрели друг на друга. Но блеск в глазах и поджатые губы выдавали затаенные чувства, полные беспокойства и злобы мысли, обуревавшие наследников, — лица их были бледны, веки воспалены. Особенно раздражал обоих сыновей и их жен стоявший у самой постели школьник — ну конечно, Дюверье рассчитывают на присутствие Гюстава, чтобы растрогать деда, если тот придет в сознание.

Но самый этот маневр был доказательством того, что завещания не существует, и взгляды Вабров украдкой обращались к старому несгораемому шкафу, который служил бывшему нотариусу кассой; он привез его из Версаля и велел заделать в стену в углу своей комнаты. У него была какая-то страсть упрятывать туда массу всевозможных вещей. Несомненно, супруги Дюверье не замедлили обшарить ночью этот шкаф. Теофилю очень хотелось устроить им западню, чтобы заставить их проговориться.

— Скажите, — наконец прошептал он на ухо советнику, — а что, если уведомить нотариуса? Быть может, папа захочет изменить свои распоряжения.

Дюверье сначала не расслышал его. Ему было настолько скучно в этой комнате, что его мысли всю ночь возвращались к Клариссе. Конечно, разумнее всего было бы помириться с женой; но Кларисса была так забавна, когда скидывала свою рубашку через голову мальчишеским жестом… И, уставясь невидящим взглядом на умирающего, он снова представлял себе эту картину; он отдал бы все, чтобы вновь обладать Клариссой хотя бы один только раз. Теофилю пришлось повторить свой вопрос.

— Я спрашивал Ренодена, — растерянно ответил на этот раз советник. — Завещания нет.

— А здесь?

— Ни у нотариуса, ни здесь.

Теофиль посмотрел на Огюста: ясно, Дюверье тут все перерыли. Клотильда поймала этот взгляд и рассердилась на мужа. Что с ним? Неужели горе действует на него усыпляюще? И она добавила:

— Папа, конечно, сделал все, что должен был сделать… Мы слишком скоро убедимся в этом, к сожалению…

Она плакала. Валери и Берта, которым передалось ее горе, тоже принялись тихонько всхлипывать. Теофиль на цыпочках вернулся на свое место. Он узнал то, что ему было нужно. О, если только к отцу вернется сознание, он, Теофиль, не допустит, чтобы Дюверье использовали шалопая-сынка в своих целях. Но тут он увидел, что его брат Огюст вытирает глаза, и это так взволновало его, что он, в свою очередь, всхлипнул: ему пришла в голову мысль о смерти, может быть и он умрет от той же болезни, какой ужас! Теперь вся семья залилась слезами. Один Гюстав не мог плакать. Это удручало его, он опустил глаза, приноравливая ритм своего дыхания к хрипу, чтобы хоть чем-нибудь заняться; он вспоминал, как его с товарищами заставляли отбивать шаг на месте, когда они делали гимнастику.

Меж тем время шло. В одиннадцать часов появился доктор Жюйера и отвлек семью от скорбных размышлений. Присутствующие были оповещены о том, что состояние больного ухудшается; нельзя даже поручиться, что он узнает своих детей перед смертью. Рыдания возобновились; но в это время Клеманс доложила о приходе аббата Модюи. Клотильда привстала; к ней он и обратился с первыми словами утешения. Видимо, его глубоко трогало горе семьи: каждому он сумел сказать что-то ободряющее. Затем он, с большим тактом, заговорил о правах религии и намекнул, что нельзя дать человеческой душе отойти без напутствия церкви.

— Я уже думала об этом, — сказала вполголоса Клотильда.

Но Теофиль запротестовал. Отец не соблюдал религиозных обрядов; у него даже были в свое время передовые идеи, — ведь он читал Вольтера; словом, лучше всего будет воздержаться, поскольку нельзя спросить его мнения.

— С таким же успехом можно было бы причащать стул, — добавил в пылу спора Теофиль.

Женщины зашикали на него. Они расчувствовались, утверждали, что священник совершенно прав, просили у него извинения, — несчастье так их взволновало, что они забыли послать за ним. Не лишись господин Вабр речи, он, конечно, выразил бы свое согласие, — ведь он никогда не любил выделяться в чем бы то ни было. К тому же дамы брали все на себя.

— Хотя бы из-за соседей, — повторяла Клотильда.

— Безусловно, — сказал аббат Модюи с горячим одобрением. — Человек, занимающий такое положение, как ваш отец, должен подавать благой пример.

У Огюста не было особого мнения на этот счет. Но Дюверье, оторванный от своих воспоминаний о Клариссе как раз в тот момент, когда он представил себе ее манеру натягивать чулки, задрав кверху одну ногу, горячо потребовал соборования. Оно было, на его взгляд, необходимо, никто в их семье не умирал без соборования. Тогда доктор Жюйера, отошедший из скромности в сторону, чтобы не выдать ничем своего презрения вольнодумца, подошел к священнику и шепнул ему фамильярным тоном, как коллеге, с которым часто встречаешься при подобных обстоятельствах:

— Время не терпит, поспешите.

Священник поторопился выйти. Он заявил, что принесет святые дары и елей для соборования, ибо надо быть готовыми ко всяким неожиданностям.

— Ну вот! Теперь уже начали насильно причащать покойников, — упрямо буркнул Теофиль.

Но тут произошло взволновавшее всех событие. Вернувшись на свое место, Клотильда увидела, что умирающий широко раскрыл глаза. Она не могла удержаться от легкого возгласа; родственники подбежали к кровати, и старик медленно обвел их взглядом; голова его при этом оставалась неподвижной. Удивленный доктор склонился над изголовьем, чтобы проследить за последними минутами умирающего.

— Отец, это мы, вы узнаете нас? — спросила Клотильда.

Старик Вабр пристально поглядел на нее, губы его зашевелились, но он не издал ни звука. Все толкали друг друга, стремясь уловить его последние слова. Валери, оказавшаяся позади, вынуждена была подняться на цыпочки и колко сказала:

— Вы же не даете ему дышать. Отойдите. Если ему что-либо понадобится, как мы это узнаем?

Им пришлось отойти. И в самом деле, взгляд Вабра блуждал по комнате.

— Он чего-то хочет, это ясно, — прошептала Берта.

— Вот Гюстав, — повторяла Клотильда. — Вы его видите, да? Он пришел, чтобы обнять вас. Поцелуй дедушку, мой милый.

И так как мальчик в испуге попятился, она удержала его, выжидая появления улыбки на искаженном лице умирающего. Но Огюст, следивший за взглядом старика, объявил, что тот смотрит на стол: очевидно, он хочет писать. Это вызвало всеобщее смятение. Все засуетились. Принесли стол, стали искать бумагу, чернильницу, перо. Наконец старика приподняли, подложили ему под спину три подушки. Доктор, кивнув головой, разрешил это проделать.

— Дайте ему перо, — вся дрожа, говорила Клотильда; она не отпускала Гюстава, продолжая выталкивать его вперед.

И вот наступила торжественная минута. Семья, теснясь у кровати, ждала. Старик Вабр, никого, по-видимому, не узнававший, выронил перо из рук. Некоторое время он обводил взглядом стол, на котором стояла дубовая шкатулка, полная карточек. Затем, соскользнув с подушек, повалившись, как мешок, вперед, он протянул руку в последнем усилии, запустил пальцы в карточки и стал перебирать их, радуясь, как маленький ребенок, копошащийся в грязи. Он сиял, пытался говорить, но лепетал всего лишь один и тот же слог, коротенькое словечко из числа тех, в которые грудные дети вкладывают целый мир ощущений:

— Га… га… га… га…

Он прощался с делом всей своей жизни, со своим грандиозным статистическим экспериментом. Внезапно голова его запрокинулась. Он умер.

— Я так и думал, — пробормотал доктор; видя растерянность окружающих, он сам уложил старика на спину и закрыл ему глаза.

Неужели это правда? Огюст унес стол, все стояли молча, словно оцепенев. Но вскоре они разрыдались. Ну, если уж не на что больше надеяться, можно будет хотя бы поделить между собой состояние. И Клотильда, поспешив отослать Гюстава, чтобы избавить его от тяжелого зрелища, плакала, бессильно прислонясь головой к плечу Берты, которая громко всхлипывала; Валери вторила им. У окна Теофиль и Огюст усиленно терли себе глаза. Но больше всех приходил в отчаяние Дюверье, заглушая носовым платком бурные рыдания. Нет, положительно он не сможет жить без Клариссы, лучше умереть сейчас же, как старик Вабр; и тоска о любовнице, совпавшая с общей скорбью, заставляла содрогаться Дюверье, преисполняя его неимоверной горечью.

— Сударыня, — доложила Клеманс, — принесли святые дары.

На пороге появился аббат Модюи. Из-за его спины с любопытством выглядывал маленький служка. Аббат увидел плачущих людей и вопросительно взглянул на врача, который развел руками, как бы говоря, что тут он уже бессилен. Невнятно пробормотав молитвы, аббат смущенно удалился, унося святые дары.

— Это дурной знак, — говорила Клеманс собравшимся у двери в переднюю слугам. — Святые дары нельзя тревожить попусту… Вот увидите, не пройдет и года, как их опять принесут в наш дом.

Похороны Вабра состоялись только на третий день. Дюверье все же добавил в письменных извещениях: «приобщившись св. тайн». Магазин был закрыт, и Октав оказался свободен. Это привело его в восторг, — ему уже давно хотелось привести в порядок свою комнату, иначе разместить мебель, поставить книги, которых у него было не так много, в купленный по случаю маленький шкаф. В день похорон он встал раньше обычного и к восьми часам уже заканчивал уборку. В это время к нему постучалась Мари. Она вернула ему связку книг.

— Раз вы не приходите за ними, — сказала она, — я поневоле должна принести их вам сама.

Но она отказалась войти, краснея, считая неприличным находиться в комнате у молодого человека. Их связь, впрочем, прекратилась самым естественным образом, так как он уже не пытался снова овладеть Мари. Но она была по-прежнему нежна с ним, всегда приветствуя его улыбкой при встрече.

В это утро Октав был очень весел. Он решил подразнить ее.

— Значит, это Жюль запрещает вам заходить ко мне? — повторял он. — А как вы теперь с Жюлем? Он мил с вами? Да? Вы меня понимаете? Отвечайте же!

Она смеялась, не проявляя никакого смущения.

— Еще бы! Вы уводите его с собой, угощаете его вермутом и рассказываете ему такое, что он приходит домой совершенно безумный… О, он даже слишком мил! Больше, чем нужно, на мой взгляд. Но, конечно, я предпочитаю, чтобы это происходило у меня дома, а не где-нибудь на стороне.

Она снова стала серьезной и добавила:

— Возьмите обратно вашего Бальзака, я так и не смогла дочитать его… Слишком уж все печально, он описывает одни только неприятности, этот господин!

И она попросила у него такие книги, где говорилось бы много о любви, книги с приключениями и путешествиями в чужие страны. Затем Мари заговорила о похоронах: она пойдет только в церковь, а Жюль дойдет до кладбища. Она никогда не боялась мертвецов; когда ей было двенадцать лет, она провела целую ночь возле дяди и тетки, одновременно умерших от лихорадки. Жюль, напротив, настолько ненавидел разговоры о покойниках, что запретил ей, со вчерашнего дня, упоминать о лежащем там, внизу, домовладельце; но ей больше не о чем было говорить, и Жюлю тоже; они не обменивались и десятком слов за час, не переставая думать о бедном г-не Вабре. Это становилось скучным, она будет рада за Жюля, когда старика унесут. И радуясь тому, что может говорить о событии, сколько ей вздумается, в полное свое удовольствие, она засыпала молодого человека вопросами — видел ли он покойника, очень ли изменился господин Вабр, верно ли, что когда его клали в гроб, произошел какой-то ужасающий случай. Это правда, что родственники распороли тюфяки, обыскивая все что можно? Столько россказней ходит в таком доме, как наш, где служанки все время снуют взад и вперед! Смерть есть смерть: ясно, что все лишь об этом и говорят.

— Вы мне опять подсунули Бальзака, — продолжала Мари, разглядывая книги, которые Октав собрал для нее. — Нет, заберите его обратно… это слишком похоже на жизнь.

Она протянула молодому человеку книжку; он схватил Мари за руку, пытаясь втянуть ее в комнату. Его забавлял такой интерес к смерти; Мари показалась ему занятной, более живой, внезапно вызвав в нем желание. Но она поняла, густо покраснела, потом вырвалась и бросила, убегая:

— Благодарю вас, господин Муре… До скорого свидания на похоронах.

Когда Октав оделся, он вспомнил о своем обещании навестить г-жу Кампардон. У него оставалось впереди целых два часа — вынос был назначен на одиннадцать; он подумал, не использовать ли ему утро для нескольких визитов тут же в доме. Роза приняла его в постели; он извинился, выразил опасение, что обеспокоил ее, но она сама подозвала его к себе. Он так редко бывает у них, она довольна, что может немного развлечься!

— Ах, милый мой мальчик, — тотчас заявила Роза, — это мне следовало бы лежать в заколоченном гробу!

Да, домовладельцу повезло, он покончил с земным существованием. Октав, удивленный тем, что нашел ее в подобной меланхолии, спросил, не стало ли ей хуже.

— Нет, благодарю вас, — ответила Роза. — Все так же. Только бывают минуты, когда мне становится невмоготу… Ашилю пришлось поставить себе кровать в кабинете, потому что меня раздражает, когда он ночью ворочается в постели… И знаете, Гаспарина, по нашей просьбе, решилась оставить магазин. Я очень благодарна ей за это, она так трогательно ухаживает за мной… Право, меня бы уже не было в живых, если бы меня не окружали такой любовью и заботой.

В этот момент Гаспарина, с покорным видом бедной родственницы, опустившейся до положения служанки, принесла ей кофе. Она помогла Розе приподняться, подложила ей под спину подушки, подала завтрак на маленьком подносе, покрытом салфеткой. И Роза, сидя в вышитой ночной кофточке среди простынь, отороченных кружевом, стала есть с отменным аппетитом. У нее был удивительно свежий вид — она словно еще помолодела, стала такой хорошенькой, благодаря своей белой коже и встрепанным светлым локончикам.

— Нет, желудок у меня в хорошем состоянии, моя болезнь не в желудке, — повторяла она, макая в кофе ломтики хлеба.

Две слезинки скатились в чашку. Кузина побранила Розу:

— Если ты будешь плакать, я позову Ашиля… Неужели ты недовольна? Разве ты не сидишь тут, как королева?

Но когда г-жа Кампардон покончила с завтраком и осталась наедине с Октавом, она уже утешилась. Из чистого кокетства она снова заговорила о смерти, но на этот раз с веселыми нотками в голосе, естественными для женщины, которая проводит утро, нежась в теплой постели.

Бог мой, ей все-таки придется умереть, когда наступит ее черед, но они правы, ее нельзя назвать несчастной, она может позволить себе жить на свете, ведь они, в сущности, избавляют ее от всех житейских забот. И Роза вновь погрузилась в свой эгоизм бесполого кумира.

Когда молодой человек встал, она добавила:

— Заходите почаще, хорошо? Желаю вам приятно провести время, не расстраивайтесь слишком на похоронах. Почти каждый день кто-нибудь умирает, надо к этому привыкать.

На той же площадке, у г-жи Жюзер, дверь Октаву открыла молоденькая служанка Луиза. Она ввела его в гостиную, некоторое время смотрела на него, глупо хихикая, и затем объявила, что ее хозяйка кончает одеваться. Впрочем, г-жа Жюзер тут же вышла к нему, одетая в черное; траур придавал ее облику еще больше кротости и изящества.

— Я была уверена, что вы придете сегодня утром, — сказала она, тяжко вздыхая. — Всю ночь я бредила, во сне видела вас… Вы сами понимаете, разве можно уснуть, когда в доме покойник!

И она призналась, что три раза заглядывала ночью под кровать.

— Надо было позвать меня! — игриво сказал молодой человек. — Вдвоем в постели не страшно.

Она очаровательно смутилась.

— Замолчите, это нехорошо!

И г-жа Жюзер закрыла ему рот ладонью, которую ему, естественно, пришлось поцеловать. Тогда она раздвинула пальцы, смеясь, как от щекотки. Но Октав, возбужденный этой игрой, стремился добиться большего. Он схватил ее, прижал к груди, не встретив с ее стороны никакого сопротивления, и едва слышно шепнул ей на ухо:

— Ну почему же вы не хотите?

— О, во всяком случае не сегодня.

— Почему не сегодня?

— Но ведь внизу покойник… Нет, нет, это немыслимо, я не могу.

Он все крепче сжимал ее в объятиях, и она не вырывалась. Их жаркое дыхание обжигало им лица.

— Так когда же? Завтра?

— Никогда.

— Но ведь вы свободны, ваш муж поступил настолько дурно, что вы ничем ему не обязаны… Или вы боитесь, как бы не было ребенка, а?

— Нет, врачи признали, что у меня не может быть детей.

— Ну, если нет никакой серьезной причины, это уж слишком глупо…

И он попытался насильно овладеть ею. Она увернулась гибким движением. Затем, уже сама обняв его снова и не давая ему возможности пошевельнуться, она прошептала нежным голоском:

— Все, что хотите, только не это. Слышите? Это — никогда! Никогда! Я предпочитаю умереть… О господи, я так решила! Я поклялась небу, словом, вам незачем знать… И вы так же грубы, как и другие мужчины, — если им кое в чем отказать, их уж ничто не удовлетворит. Впрочем, вы мне нравитесь. Все, что хотите, только не это, милый!

Она покорилась ему, позволила самые горячие, самые интимные ласки, нервно отталкивая его с неожиданной силой лишь тогда, когда он пытался нарушить единственный запрет. В ее упрямстве была какая-то иезуитская уклончивость, страх перед исповедью, уверенность в том, что ей отпустят мелкие грешки, тогда как большой грех доставит ей слишком много неприятностей у духовника. Тут играли роль еще и другие причины, в которых она не признавалась: представление о чести и самоуважении, связывавшееся в ее сознании лишь с одним обстоятельством; кокетливое стремление удерживать подле себя мужчин, никогда не удовлетворяя их; то особенное, утонченное наслаждение, которое она испытывала, разрешая всю себя осыпать поцелуями, но не доходя до остроты последних мгновений. Она находила, что так приятнее, она продолжала упорствовать; ни один мужчина не мог похвастать, что обладал ею, с тех самых пор, как ее подло бросил муж. Она оставалась порядочной женщиной!

— Да, сударь, ни один! О, я могу ходить с высоко поднятой головой! Сколько несчастных вели бы себя плохо в моем положении!

Она слегка отстранила его и встала с кушетки.

— Оставьте меня… Я так извелась из-за этого покойника… Мне кажется, что его присутствие ощущается во всем доме.

К тому же приближался час похорон. Г-жа Жюзер хотела уйти в церковь до того, как туда повезут тело, чтобы не видеть всей этой церемониальной возни с выносом. Но, провожая Октава, она вспомнила, что хотела угостить его ямайским ромом, и заставила молодого человека вернуться; потом сама принесла две рюмки и бутылку. То был очень сладкий густой ликер с цветочным ароматом. Когда г-жа Жюзер выпила, на ее лице появилось блаженное выражение, как у маленькой девочки, обожающей лакомства. Она могла бы питаться одним сахаром; сладости, пахнущие ванилью и розой, волновали ее, как прикосновение.

— Это нас подкрепит, — сказала она.

И в передней, когда он поцеловал ее в рот, она зажмурилась. Их сладкие губы таяли, словно конфеты.

Было около одиннадцати часов. Тело еще не удалось снести вниз для прощания, потому что рабочие похоронного бюро, хватив лишнего у соседнего виноторговца, никак не могли покончить с развешиванием траурных драпировок. Октав из любопытства пошел посмотреть. Арка уже была загорожена широким черным занавесом, но обойщикам оставалось еще повесить портьеры у парадной двери. На тротуаре болтали, задрав головы кверху, несколько служанок. Одетый во все черное Ипполит с важным видом подгонял рабочих.

— Да, сударыня, — говорила Лиза сухопарой женщине, одинокой вдове, уже с неделю служившей у Валери, — это бы ей ничуть не помогло… Весь квартал знает ее историю. Чтобы не потерять свою долю в наследстве старика, она завела себе ребенка от мясника с улицы Сент-Анн, — ей казалось, что ее муж вот-вот испустит дух… Но муж все еще тянет, а старика-то уже нет. Ну? Много ей теперь проку от ее поганого мальчишки!

Вдова с отвращением качала головой.

— И поделом! — ответила она. — Получила сполна за свое свинство… Я и не подумаю оставаться там! Сегодня утром я потребовала у нее расчет. Ведь этот маленький безобразник Камилл то и дело гадит у меня на кухне.

Но Лиза уже побежала расспрашивать Жюли, спускавшуюся вниз, чтобы передать какое-то приказание Ипполиту. Поговорив с ней несколько минут, Лиза вернулась к служанке Валери.

— В этом деле сам черт ногу сломит. Ваша хозяюшка вполне могла обойтись без ребенка и дать своему мужу издохнуть, ведь они как будто до сих пор ищут денежки, которые припрятал старик… Кухарка говорит, что они все ходят с перекошенными рожами, — похоже на то, что они еще до вечера вцепятся друг другу в волосы!

Явилась Адель, с маслом на четыре су, запрятанным под передник, потому что г-жа Жоссеран велела ей никогда не показывать купленную провизию. Лиза полюбопытствовала, что там у нее, затем в сердцах обозвала Адель растяпой. Кто же это спускается с лестницы из-за масла на четыре су! Ну нет! Она бы заставила этих скупердяев кормить ее получше, а не то сама наедалась бы раньше их, да, да, маслом, сахаром, мясом, всем. С некоторых пор служанки подбивали Адель таким образом к бунту, и она уже начала развращаться. Отломив кусочек масла, она тут же съела его, чтобы выказать перед ними свою смелость.

— Пойдем наверх? — спросила Адель.

— Нет, — сказала вдова, — я хочу посмотреть, как его понесут вниз. Я нарочно отложила на это время одно дело, с которым меня посылают.

— Я тоже, — добавила Лиза. — Говорят, он весит чуть не сто кило. Если они уронят его на своей роскошной лестнице, они ее здорово испакостят.

— А я пойду наверх, лучше уж мне его не видеть… — снова заговорила Адель. — Нет, спасибо! Еще мне опять приснится, как прошлой ночью, что он тащит меня за ноги и мелет всякие глупости, будто я развожу грязь.

Она ушла, а вслед ей летели шутки обеих женщин. На верхнем этаже, отведенном слугам, всю ночь потешались над кошмарами Адели. К тому же служанки, чтобы не оставаться одним в комнате, не закрыли своих дверей, а какой-то кучер подшутил над ними, вырядившись привидением; взвизгивания и приглушенный смех раздавались в коридоре до самого утра. Лиза, поджав губы, говорила, что она им это припомнит. Но они все же славно позабавились!

Голос разъяренного Ипполита вновь привлек их внимание к драпировкам.

— Вот окаянный пьянчужка! Вы же ее вешаете шиворот-навыворот! — кричал Ипполит, утратив всю свою важность.

В самом деле, рабочий собирался повесить вензель покойного вверх ногами. Впрочем, черные драпировки, окаймленные серебром, уже висели на месте; оставалось лишь прикрепить розетки, когда у входа появилась ручная тележка, нагруженная жалким нищенским скарбом. Ее толкал мальчишка; позади шла высокая бледная женщина, которая помогала ему. Гур, беседовавший со своим приятелем, хозяином писчебумажного магазина, бросился к ней и, несмотря на всю парадность своего траурного костюма, закричал:

— Эй! эй! Куда вас несет? Где твои глаза, дурень ты этакий!

— Да я новая жиличка, сударь… — вмешалась высокая женщина. — Это мои вещи.

— Нельзя! Завтра! — разозлившись, продолжал кричать привратник.

Женщина, опешив, посмотрела на него, потом на драпировки. Эти наглухо занавешенные ворота заметно взволновали ее. Но она овладела собой и сказала, что оставить свои вещи на тротуаре тоже не может.

Тогда Гур грубо заявил ей:

— Вы башмачница, да? Это вы сняли комнату наверху? Еще один каприз хозяина! И все ради каких-нибудь ста тридцати франков, будто мало у нас было неприятностей со столяром! А ведь он обещался не пускать больше всякую мастеровщину. И вот, извольте радоваться, опять то же самое, да еще женщина!

И тут же, вспомнив, что Вабр лежит в гробу, он добавил:

— Ну, что вы так уставились? Да, да, хозяин умер; и скончайся он на неделю раньше, вашей ноги бы тут не было, конечно! Ну, поторапливайтесь, пока не начался вынос!

Он был так раздосадован, что сам стал подталкивать тележку; драпировки, раздвинувшись, поглотили ее и медленно сошлись вновь. Высокая бледная женщина исчезла в этом мраке.

— Вот уж кстати явилась! — заметила Лиза. — Весело, нечего сказать, въезжать в дом во время похорон! Я на ее месте задала бы взбучку этому цепному псу!

Но она замолчала, снова увидев Гура, грозу служанок. Его дурное расположение духа было вызвано тем, что дом, как говорили некоторые, достанется, видимо, на долю господина Теофиля и его супруги. А Гур сам выложил бы сотню франков из своего кармана, лишь бы иметь хозяином Дюверье, — тот по крайней мере должностное лицо. Это он и втолковывал владельцу писчебумажного магазина. Тем временем из дома стал выходить народ. Прошла г-жа Жюзер, улыбнувшись Октаву, который беседовал с Трюбло. Затем появилась Мари; та, очень заинтересованная, остановилась поглядеть, как устанавливают постамент для гроба.

— Удивительные люди наши жильцы с третьего этажа, — говорил Гур, подняв глаза на их окна с закрытыми ставнями. — Можно подумать, что они нарочно устраиваются так, чтобы отличаться ото всех… Ну да, они уехали путешествовать три дня тому назад.

В эту минуту Лиза спряталась за вдовой, увидя сестрицу Гаспарину, которая несла венок из фиалок, — знак внимания со стороны архитектора, желавшего сохранить хорошие отношения с семейством Дюверье.

— Черт подери! — заметил владелец писчебумажного магазина. — Она недурно пригрелась, эта госпожа Кампардон номер два.

Он назвал ее, в простоте душевной, именем, которым ее давно уже окрестили все поставщики их квартала. Лиза тихонько фыркнула. Но тут служанок постигло разочарование. Они вдруг узнали, что тело снесли вниз. Ну и глупо же было торчать здесь на улице, разглядывая черное сукно! Они побежали обратно, — и действительно, тело уже выносили из вестибюля четверо мужчин. Драпировки затемняли парадное, в глубине просвечивал чисто вымытый поутру двор. Одна лишь маленькая Луиза, проскользнув за г-жой Жюзер, приподнималась на цыпочки, тараща глаза, оцепенев от любопытства. Люди, которые несли покойника, сойдя вниз, стояли, отдуваясь; мертвенный свет, падавший сквозь матовые стекла окон, придавал холодное достоинство позолоте и поддельному мрамору лестницы.

— Отправился на тот свет, так и не собрав квартирной платы! — насмешливо пробормотала Лиза, истая дочь Парижа, ненавидевшая собственников.

Тут г-жа Гур, прикованная к креслу из-за больных ног, с трудом встала. Она не могла пойти даже в церковь, поэтому Гур строго наказал ей непременно отдать последний долг хозяину, когда его понесут мимо их жилища. Так уж полагается! На голове у нее был траурный чепец; она дошла до двери и, когда домовладельца проносили мимо, низко поклонилась ему.

Во время отпевания в церкви святого Роха доктор Жюйера демонстративно не вошел внутрь. Впрочем, там было такое скопление народа, что целая группа мужчин предпочла остаться на паперти. Июньский день выдался чудесный, очень теплый. Курить здесь было неудобно, и мужчины перевели разговор на политику. Из открытых настежь главных дверей доносились порой мощные звуки органа; церковь была затянута черным сукном, в ней мерцало множество свечей.

— Вы слышали, Тьер[39] в будущем году выставляет свою кандидатуру от нашего округа, — объявил Леон Жоссеран со своим обычным глубокомысленным видом.

— Ах, так! — сказал доктор. — Вы-то уж не будете голосовать за него, ведь вы республиканец!

Молодой человек, чьи убеждения становились тем более умеренными, чем шире выводила его в свет г-жа Дамбревиль, сухо ответил:

— А почему бы и нет? Он ярый противник империи.

Завязался горячий спор. Леон говорил о тактике, доктор

Жюйера упрямо отстаивал принципы. По мнению последнего, буржуазия отжила свой век, она является препятствием на пути революции; с тех пор как она у власти, она мешает прогрессу с еще большим упорством и ослеплением, чем это делала в свое время знать.

— Вы боитесь всего, вы бросаетесь в объятия крайней реакции, как только вообразите, что вам грозит опасность!

Тут неожиданно рассердился Кампардон:

— Я, сударь, был таким же якобинцем и безбожником, как и вы! Но, слава богу, рассудок вернулся ко мне… Нет, даже ваш Тьер не по мне. Он — путаник, человек, играющий идеями!

Однако все присутствовавшие либералы — Жоссеран, Октав и даже Трюбло, которому на все это было наплевать, — заявили, что отдадут свои голоса Тьеру. Официальным кандидатом[40] был владелец крупной шоколадной фабрики, живший на улице Сент-Оноре, — некий Девенк, но они только отпускали шуточки на его счет. Девенка не поддерживало даже духовенство, так как было обеспокоено его связями с Тюильри.[41] Кампардон, окончательно перешедший на сторону церкви, сдержанно отнесся к его имени. А потом, без всякого перехода, воскликнул:

— Знаете что? Пуля, ранившая вашего Гарибальди в ногу, должна была бы пронзить его сердце![42]

И чтобы его больше не видели в обществе этих господ, он вошел в церковь, где высокий голос аббата Модюи отвечал на жалобные сетования хора.

— Теперь он уже совсем прилип к ним, — негромко сказал доктор, пожав плечами. — Вот где надо было бы как следует прогуляться метлой!

Римские дела приводили его в неистовство. Когда Леон напомнил о словах государственного министра, сказавшего в Сенате, что империя вышла из недр революции, но лишь для того, чтобы сдержать ее,[43] мужчины вернулись к разговору о предстоящих выборах. Они еще были единодушны в том, что императору необходимо преподать урок, но их уже начинало охватывать беспокойство, имена кандидатов уже разъединяли их, вызывая у них по ночам кошмары: им мерещился красный призрак. А рядом Гур, одетый с корректностью дипломата, слушал их, полный холодного презрения: он-то сам был просто за власть.

Впрочем, отпевание уже шло к концу; громкий скорбный возглас, донесшийся из глубины церкви, заставил их умолкнуть.

— Requiescat in расе![44]

— Amen!

На кладбище Пер-Лашез, когда гроб опускали в могилу, Трюбло, все время державший Октава под руку, увидел, как тот опять обменялся улыбкой с г-жой Жюзер.

— О да, — пробормотал он, — бедная маленькая женщина, такая несчастная… Все, что хотите, только не это!

Октав вздрогнул. Как! И Трюбло тоже! Но тот сделал пренебрежительный жест; нет, не он, один из его приятелей. И вообще все, кого забавляет такое слизывание пенок.

— Извините меня, — добавил он. — Старик уже водворен на место, я могу пойти отчитаться перед Дюверье в одном дельце.

Семейство удалялось, молчаливое и печальное. Трюбло пришлось задержать советника, чтобы сообщить ему о встрече со служанкой Клариссы; но адреса он не узнал, потому что служанка ушла от Клариссы накануне переезда, надавав ей оплеух. Таким образом, улетучилась последняя надежда. Дюверье уткнулся лицом в носовой платок и присоединился к родне.

Уже с вечера начались ссоры. На семейство обрушилось ужасное несчастье. Старик Вабр, со скептической беспечностью, которую иногда проявляют нотариусы, не позаботился о том, чтобы оставить завещание. Наследники тщетно обыскивали все ящики и шкафы; но хуже всего было то, что не нашлось ни одного су из ожидаемых шестисот или семисот тысяч франков — деньгами, ценными бумагами или акциями; было обнаружено всего лишь семьсот тридцать четыре франка в полуфранковиках — тайный клад выжившего из ума старика. И позеленевшие от злости наследники узнали по самым бесспорным признакам — записной книжке, испещренной цифрами, письмам от биржевых маклеров, — о скрытом пороке папаши, его неудержимой страсти к биржевой игре, диком, исступленном влечении к спекуляции; которое он маскировал невинной манией — своим великим статистическим трудом. Эта страсть поглотила все: его версальские сбережения, доход от дома и даже те мелкие монеты, которые он выуживал у своих детей; в последние годы жизни он дошел до того, что заложил дом за сто пятьдесят тысяч франков, в три приема. Семейство застыло, подавленное, перед знаменитым несгораемым шкафом, в котором, как оно полагало, должно было скрываться целое состояние, а оказалась просто-напросто уйма каких-то странных вещей, различный хлам, собранный по всем комнатам: ломаные железные предметы, черепки, обрывки лент вперемежку с растерзанными игрушками, которые дед когда-то стащил у маленького Гюстава.

Тут посыпались яростные упреки. Старика обозвали жуликом. Какая низость — промотать подобным образом свои деньги, тайком, ни с кем не считаясь и разыгрывая недостойную комедию, чтобы с ним по-прежнему продолжали нянчиться. Дюверье были безутешны — двенадцать лет они кормили его, ни разу не потребовав восьмидесяти тысяч приданого Клотильды, из которых они получили всего лишь десять тысяч. Но это все-таки десять тысяч, резко возражал Теофиль, не получивший ни одного су из обещанных ему при женитьбе пятидесяти тысяч франков. Однако Огюст, в свою очередь, говорил с еще более горькой обидой, попрекая брата, — тому по крайней мере удалось в течение трех месяцев класть себе в карман проценты с этой суммы, тогда как он, Огюст, уже никогда ничего не получит из своих пятидесяти тысяч, также указанных в брачном контракте. Подученная матерью Берта отпускала оскорбительные замечания, возмущаясь тем, что вошла в нечестную семью. А Валери выходила из себя по поводу квартирной платы, которую она так долго вносила старику, боясь лишиться наследства. Она никак не могла примириться с подобной оплошностью, она сожалела об этих деньгах, как об использованных на безнравственные цели, послуживших разврату.

Целых две недели, не меньше, эта история волновала весь дом. В итоге осталась лишь недвижимость, оцененная в триста тысяч франков; следовательно, после уплаты по закладной троим детям Вабра предстояло поделить между собой примерно половину названной суммы. Получалось по пятьдесят тысяч франков на каждого — слабое утешение, которым, однако, пришлось довольствоваться. Теофиль и Огюст уже заранее распоряжались своей долей. Было решено продать дом. Дюверье взялся устроить все дела от имени своей жены. Вначале он убедил обоих братьев не производить продажи с торгов в судебном порядке; если они договорятся, это можно будет сделать через его нотариуса, мэтра Ренодена, человека, за которого он ручается. Затем, якобы по совету того же нотариуса, он подсказал им мысль пустить дом в продажу по низкой цене, всего за сто сорок тысяч франков, — это весьма хитрый подход: к ним нахлынет множество желающих, разохотясь, они станут все больше и больше набавлять цену, которая под конец превзойдет все ожидания. Теофиль и Огюст доверчиво смеялись. А в день торгов, после пяти или шести надбавок, Реноден внезапно оставил дом за Дюверье, предложившим сто сорок девять тысяч франков. Денег не хватало даже на уплату по закладной. Это был последний удар.

Никто не узнал подробностей ужасающей сцены, происшедшей в тот же вечер у Дюверье. Величественные стены дома приглушили ее раскаты. Теофиль, говорят, обозвал своего шурина негодяем; он обвинял Дюверье в том, что тот подкупил нотариуса, обещав ему назначение мировым судьей. Что касается Огюста, то он прямо говорил об уголовной ответственности и грозился притянуть к суду Ренодена, о чьих мошеннических проделках рассказывали все соседи. Но хоть и осталось навсегда неизвестным, как дело у них дошло до потасовки, — а о ней поговаривали многие, — были люди, которые собственными ушами слышали слова, напоследок брошенные родственниками друг другу в дверях и нарушившие буржуазную благопристойность лестницы.

— Мерзкая каналья! — кричал Огюст. — Ты посылаешь на галеры людей, которые куда меньше заслужили их, чем ты сам!

Теофиль, выходя последним, придержал дверь, вне себя от ярости, задыхаясь в приступе кашля:

— Вор! Вор! Да, вор! А ты воровка, слышишь? Воровка!

Он хлопнул дверью так сильно, что в ответ задрожали двери на всех этажах. Тур, который подслушивал на лестнице, всполошился. Он окинул взглядом пролеты, но заметил лишь тонкий профиль г-жи Жюзер. Сгорбившись, он на цыпочках вернулся в швейцарскую, где снова обрел свои полный достоинства вид. Э, скажем всем, что ровно ничего не было! Сам он, очень довольный, всячески оправдывал нового домовладельца.

Через несколько дней состоялось примирение Огюста с сестрой. Все жильцы были удивлены. Кто-то видел, как Октав ходил к Дюверье. Обеспокоенный советник решил освободить Огюста от арендной платы за магазин на пять лет, чтобы заткнуть рот хоть одному из наследников. Узнав об этом, Теофиль спустился вместе с женой вниз, к брату, собираясь устроить там новую сцену. Огюст дал себя купить, он теперь переходит на сторону этих разбойников с большой дороги! Но в магазине находилась г-жа Жоссеран, которая быстро его выпроводила. Она без обиняков заявила Валери, что нечего ей, продающейся направо и налево, кричать о продажности Берты. И Валери пришлось ретироваться, крича:

— Значит, мы одни останемся на бобах! Стану я платить за квартиру, черта с два! У меня есть контракт. Быть может, этот бандит побоится выгнать нас… А ты, Берта, моя крошка, мы еще увидим когда-нибудь, сколько надобно выложить, чтобы купить тебя!

Двери снова хлопнули. Отныне оба семейства прониклись смертельной ненавистью друг к другу. Октав, оказавший некоторые услуги, присутствовал при этой сцене, он становился своим человеком в доме. Берта в полуобморочном состоянии повисла у него на руках, в то время как Огюст пошел убедиться, что покупатели ничего не слыхали. Сама г-жа Жоссеран оказывала доверие молодому человеку. Впрочем, она по-прежнему относилась сурово к супругам Дюверье.

— Арендная плата — уже, конечно, кое-что, — сказала она. — Но я хочу пятьдесят тысяч франков.

— Разумеется, если ты выплатишь свои, — рискнула вставить Берта.

Мать сделала вид, что не понимает ее.

— Да, я хочу получить их, понимаешь! Он, наверно, вовсю потешается там в своей могиле, этот старый плут, папаша Вабр! Нет! Я не допущу, чтобы он радовался, — вот, мол, как я ее провел. Есть же такие мерзавцы! Обещать деньги, которых и в помине нет! О! Их отдадут тебе, дочь моя, или я вытащу старика из могилы и плюну ему в физиономию!

Загрузка...