XVIII

В декабре, на восьмой месяц траура, г-жа Жоссеран впервые приняла приглашение в гости, на обед. Впрочем, это был обед почти что семейный, у Дюверье, — первый субботний прием Клотильды в новом зимнем сезоне. Накануне г-жа Жоссеран предупредила Адель, что ей придется спуститься к Дюверье, помочь Жюли мыть посуду. Так уж было заведено в доме — в дни приемов посылать друг другу служанок на подмогу.

— И постарайся работать как следует, — наказывала Адели хозяйка. — Не понимаю, что это с тобой происходит в последнее время, ты совсем раскисла… А меж тем тебя разносит с каждым днем.

У Адели же просто-напросто шел девятый месяц беременности. Ей самой давно уже казалось, будто она толстеет, что ее очень удивляло; она вечно ходила голодная, с пустым желудком, и кипела от негодования, когда хозяйка торжествующе заявляла при посторонних, указывая на нее: вот, пожалуйста! Пусть те, кто уверяет, будто в их доме служанке даже хлеб выдают по весу, придут и посмотрят на эту толстую обжору; уж не оттого ли у нее так округлился живот, что она питается одним воздухом, как по-вашему? Когда же Адель, при всей своей глупости, поняла, наконец, какая беда с ней приключилась, она каждый раз сдерживала себя, чтобы не швырнуть какой-нибудь предмет прямо в физиономию своей хозяйке: г-жа Жоссеран действительно хвасталась перед всеми внешним видом служанки и заставляла соседей верить, что она, наконец, стала досыта кормить Адель.

Но, поняв, в чем дело, Адель совсем потеряла голову от страха. В ее тупом мозгу возникли воспоминания о том, что ей внушали в деревне. Она сочла себя навеки опозоренной, вообразила, будто ее заберут жандармы, если она признается в своей беременности, и пустила в ход всю свою хитрость первобытного существа, чтобы скрыть это обстоятельство. Она умалчивала о приступах тошноты, о невыносимых головных болях, о мучивших ее ужасных запорах; ей дважды показалось, что она сейчас умрет, вот здесь, возле плиты, размешивая соус. К счастью, Адель раздалась больше в бедрах, живот у нее округлился, не слишком выпячиваясь вперед, и у хозяйки ни разу не возникло подозрение, настолько она была горда удивительной полнотой служанки. Вдобавок несчастная так затягивалась, что едва могла дышать. Она считала, что живот у нее еще не такой страшный; только когда приходилось мыть пол в кухне, она все же ощущала порядочную тяжесть. Последние два месяца были для нее необыкновенно мучительными из-за болей, которые она переносила с упорным, героическим молчанием.

В этот вечер Адель пошла спать около одиннадцати часов. Мысль о завтрашнем дне приводила ее в ужас: опять ей придется выбиваться из сил, опять Жюли будет погонять ее! А ей уже было невмоготу передвигать ноги, у нее все переворачивалось внутри, внизу живота. Однако роды по-прежнему казались ей далекими, она очень смутно представляла их себе; лучше уж не думать о них, пусть все остается подольше так, как есть, она надеялась, что в конце концов все как-нибудь обойдется. Поэтому она и не готовилась к этому событию, не зная симптомов, не способная ни вспомнить, ни высчитать дату, ни о чем не думая, не составляя какого-либо плана действий. Она чувствовала себя хорошо только в кровати, вытянувшись на спине.

Адель легла, не снимая чулок, потому что накануне уже подмораживало, задула свечу и стала ждать, когда согреется. Она уже начала, наконец, засыпать, но тут легкая боль заставила ее открыть глаза. То было мимолетное пощипывание, на самой поверхности кожи; сначала Адели показалось, что какая-то муха кусает ее в живот, около пупка; потом покалывание прекратилось. Это не вызвало у Адели особого беспокойства, она привыкла к тому, что у нее внутри происходит что-то странное, необъяснимое. Но вдруг, после того как она подремала с полчаса, ее снова разбудила тупая резь. На этот раз Адель разозлилась — что ж у нее теперь, живот разболелся? Хороша она будет завтра, если ей придется всю ночь то и дело соскакивать с кровати! Адель еще вечером была озабочена предполагаемым расстройством кишечника — она ощущала какую-то тяжесть внутри и боялась, что это плохо кончится. Тем не менее она решила не поддаваться, потерла себе живот, и ей показалось, что боль утихла. Прошло четверть часа, и боль появилась опять, став гораздо острее.

— Ч-черт собачий! — вполголоса сказала Адель, на этот раз решив встать.

Она вытащила в темноте горшок и, присев, лишь измучила себя бесплодными усилиями. Воздух в комнате был ледяным, у Адели зуб на зуб не попадал от холода. Через десять минут колики прекратились, и она легла. Но еще через десять минут они возобновились. Она встала опять, сделала еще одну бесполезную попытку и вернулась, окоченев, в постель, где снова насладилась минутой покоя. Потом ее вдруг скрутило с такси силой, что она с трудом подавила первый стон. Ну не глупо ли это в конце концов! Нужно ей вставать или не нужно? Теперь уже боли не унимались, они стали почти беспрерывными, ее схватило так, словно чья-то грубая рука сжимала ей внутренности. И тут Адель поняла; вздрогнув всем телом, она укуталась в одеяло, бормоча:

— Боже мой! Боже мой! Так вот это что!

Ею овладела тревожная потребность двигаться, отвлечься от боли. Не в силах оставаться в кровати, она опять зажгла свечу и принялась расхаживать по комнате. Во рту у нее пересохло, ее томила безумная жажда, два красных пятна горели на щеках. Когда новая схватка сгибала ее пополам, она прислонялась к стене или цеплялась за стул. Так проходили часы, в мучительном топтании; Адель не решалась даже обуться, из боязни произвести шум, спасаясь от холода одной лишь старой шалью, накинутой на плечи. Пробило два часа, затем три.

— Где же милосердие господне? — шептала Адель, испытывая потребность говорить сама с собой, слышать себя. — Это тянется слишком долго, это никогда не кончится!

Тем временем предродовая деятельность продолжалась, страшная тяжесть спускалась все ниже. Если раньше боли еще давали Адели возможность передохнуть, то теперь они терзали ее беспрерывно и упорно. Пытаясь как-то облегчить свои муки, она обхватила обеими руками свои ягодицы и продолжала ходить, поддерживая себя и раскачиваясь; ноги у нее были голые, грубые чулки доходили только до колен. Нет, бог, должно быть, забыл ее! Набожная Адель начинала роптать — она была покорна, как вьючное животное, она примирилась с беременностью, как с еще одним несчастьем, но теперь она утратила свою покорность. Мало, значит, того, что она никогда не наедается досыта, что она грязная, неуклюжая замарашка, над которой издевается весь дом, — надо было еще, чтобы хозяева наделили ее ребенком! Вот подлецы! Она даже не знает, от кого он, от молодого или от старого, потому что старый еще лег к ней после масленицы. Впрочем, и того и другого это теперь мало беспокоило — лишь бы они получили удовольствие, а ей пусть достаются одни мучения! Надо было бы ей идти рожать на коврике у их дверей, чтобы поглядеть на их физиономии! Но тут ее опять обуял страх: еще бросят ее в тюрьму; лучше уж все стерпеть.

— Мерзавцы! — сдавленным голосом повторяла она между схватками. — Ну можно ли навязать человеку такую беду! Господи! Я сейчас умру!

Судорожно сведенными руками она еще сильнее сжимала зад, свой бедный, жалкий зад, сдерживая стоны и продолжая раскачиваться; лицо ее было обезображено страданием. За стеной никто не шевелился, все крепко спали; Адель слышала звучный басовый храп Жюли и тоненькое посвистывание Лизы, напоминавшее звуки флейты.

Пробило уже четыре часа, когда Адели вдруг показалось, что ее живот лопается. Во время схватки у нее внутри что-то разорвалось, хлынули воды, чулки сразу намокли. Некоторое время она стояла неподвижно, перепуганная и растерянная, вообразив, что таким путем она освободится от всего. Может быть, она вовсе и не была беременна! И Адель в страхе стала осматривать себя — уж нет ли у нее какой другой болезни, как бы из нее не вытекла вся кровь… Но тем не менее ей стало легче, она ненадолго присела на сундучок. Ее беспокоило, что комната загрязнилась, вдобавок свеча уже совсем догорала. Затем, не в состоянии больше ходить, чувствуя приближение конца, она еще нашла в себе силы разостлать на кровати старую круглую клеенку, которую г-жа Жоссеран дала ей для умывальника. Едва Адель успела лечь, как начались роды.

Почти полтора часа ее мучили нестерпимые боли, становившиеся все сильнее и сильнее. Внутренние судороги прекратились, теперь она сама напрягала все мышцы живота и поясницы, стремясь освободиться от невыносимой тяжести, давившей на ее тело. Еще два раза воображаемые позывы вынудили ее встать, искать горячей блуждающей рукой горшок; во второй раз она чуть не осталась на полу. При каждом новом усилии ее сотрясала дрожь, лицо начинало гореть, шея обливалась потом; она кусала простыни, чтобы заглушить стоны, не издать страшного невольного вскрика «Ух!», подобно дровосеку, рубящему дуб.

— Не может этого быть… Он не выйдет… Он слишком велик… — бормотала она в промежутках между потугами, словно разговаривая с кем-то.

Выгибаясь назад, раскинув ноги, она цеплялась обеими руками за железную кровать, которая тряслась от ее схваток. К счастью, это были превосходные роды, ребенок шел свободно и правильно. Временами уже видневшаяся головка как бы пыталась войти обратно, ее вталкивали туда эластичные ткани, до того натянутые, что они могли каждую минуту разорваться. Ужасные конвульсии сковывали Адель при каждой новой потуге, жестокие боли опоясывали ее словно железным обручем. Наконец у нее захрустели кости, она испугалась, ей почудилось, что все сломалось, что живот и спина лопнули, образовав одну сплошную дыру, из которой вытекала ее жизнь; еще секунда, и ребенок вывалился на постель, в лужу испражнений и окрашенной кровью слизи.

У Адели вырвался громкий крик, яростный и торжествующий вопль матери. В соседних комнатах сразу зашевелились, послышались сонные голоса: «В чем дело? Режут там кого-то?.. Насилуют, что ли?.. Нельзя же так орать во сне!» Встревоженная Адель снова засунула в рот простыню; она сдвинула ноги и, скомкав одеяло, накрыла им ребенка, мяукавшего, как котенок. Но Жюли опять захрапела, повернувшись на другой бок, а Лиза, уснув, даже перестала посвистывать. Адель испытывала невыразимое облегчение, бесконечную сладость отдыха и покоя; в течение пятнадцати минут она лежала как мертвая, наслаждаясь ощущением небытия.

И вдруг резь возобновилась. Адель очнулась от страха — неужели появится еще второй? Хуже всего было то, что, открыв глаза, она оказалась в полнейшем мраке. Нет даже огарка свечи! Лежи здесь, совсем одна, в мокроте, с чем-то липким между бедер, не зная даже, что с этим делать. Есть врачи даже для собак, но только не для нее. Околевай же, и ты и твой ребенок! Адель вспомнила, как она ходила прибирать к госпоже Пишон, к даме, которая живет напротив, когда та родила. Как ее оберегали, как боялись ее потревожить! Менаду тем ребенок перестал мяукать; Адель протянула руку, поискала и наткнулась на какую-то кишку, выходившую из его живота; она вспомнила, что видела где-то, как это перевязывают и отрезают. Ее глаза привыкли к темноте, всходившая луна слабо освещала комнату. Тогда, действуя на ощупь и отчасти инстинктивно, Адель выполнила, не поднимаясь с постели, длительное и трудное дело: сняла висевший позади нее передник, оторвала от него тесемку, затем перевязала пуповину и обрезала ее взятыми из кармана юбки ножницами. Вся покрывшись испариной, Адель снова улеглась. Бедный малыш, уж конечно она не собирается его убивать.

Но резь все не унималась, что-то еще мешало Адели внутри, и схватки гнали это прочь. Адель потянула за кишку, сначала легонько, потом очень сильно. Что-то оторвалось, наконец выпал целый ком, который она выбросила в горшок. На этот раз, слава богу, действительно все было кончено, у нее уже ничего не болело, и только теплая струйка крови стекала вдоль ее ног.

Адель дремала, должно быть, около часа. Пробило шесть, когда она снова проснулась, вдруг осознав свое положение. Надо было спешить; Адель с трудом встала, приводя в исполнение то, что мало-помалу приходило ей на ум, — у нее ничего не было обдумано заранее. Холодный свет луны заливал комнату. Одевшись, Адель закутала ребенка в старые тряпки, затем еще обернула его двумя газетами. Он молчал, однако его сердечко билось. Но тут Адель вспомнила, что не посмотрела — мальчик это или девочка, и развернула газеты. Девочка, — еще одна несчастная, пожива для кучеров и лакеев, как эта Луиза, подобранная у дверей! Кругом все продолжали спать, Адели удалось выйти незамеченной; заспанный Гур, потянув за шнурок, открыл ей ворота. Она положила свой сверток в пассаже Шуазель, где как раз открывали решетчатые двери, потом спокойно поднялась обратно к себе. Она никого не встретила. Наконец-то, хоть один раз в жизни, ей повезло.



Адель тотчас же принялась за уборку комнаты. Скатав клеенку, она засунула ее под кровать, опорожнила горшок, вернувшись, протерла губкой пол. В полном изнеможении, белая, как воск, чувствуя по-прежнему, что из нее течет кровь, она опять легла в постель, заложив между ног салфетку. В таком виде и застала ее г-жа Жоссеран; удивившись, что Адели до сих пор нет, она поднялась к служанке. Адель пожаловалась на сильнейший понос, мучивший ее всю ночь.

— Опять ты чем-нибудь объелась! Только и думаешь, как бы набить себе живот! — воскликнула хозяйка.

Однако бледность Адели встревожила г-жу Жоссеран, и она предложила послать за врачом; к ее удовольствию, больная избавила ее от необходимости истратить три франка, поклявшись, что ей нужен только покой и больше ничего. После смерти мужа г-жа Жоссеран жила вместе с Ортанс на пенсию, которую ей выплачивали братья Бернгейм, что не мешало ей с горечью обзывать их кровопийцами; она стала еще хуже питаться, — только бы не уронить своего достоинства, выехав из этой квартиры и отказавшись от приемов по вторникам.

— Вот, вот, поспи, — сказала она. — У нас еще есть на утро холодное мясо, а вечером мы обедаем в гостях. Если ты не можешь пойти помочь Жюли, она обойдется без тебя.

Обед у Дюверье прошел в самой дружеской обстановке. Собралась вся родня: обе супружеские пары Вабров, г-жа Жоссеран, Ортанс, Леон, даже дядюшка Башелар, который вел себя вполне пристойно. Кроме того, пригласили Трюбло, чтобы заполнить свободное место, и г-жу Дамбревиль, чтобы не разлучать ее с Леоном. Женившись на ее племяннице, молодой человек вернулся в объятия тетушки, которая еще была ему нужна. Они появлялись вдвоем во всех гостиных, прося всякий раз извинения за отсутствие молодой женщины, остававшейся дома, как они говорили, то из-за простуды, то по лености. Все сидевшие за столом у Дюверье сожалели, что едва знают ее: ведь она так нравится всем, она так хороша собой! Потом зашла речь о хоре; он должен был выступить в конце вечера; то было снова «Освящение кинжалов», но на этот раз с пятью тенорами, нечто законченное, грандиозное. Сам Дюверье, ставший опять приветливым хозяином, уже два месяца вербовал друзей, повторяя им при каждой встрече одну и ту же фразу: «Мы вас совсем не видим, приходите, прошу вас, у моей жены снова поет хор». Поэтому после первых же блюд разговор шел исключительно о музыке. Полное добродушие и самое искреннее веселье господствовали за столом, вплоть до того, как стали обносить шампанским.

После кофе, пока дамы болтали у камина в большой гостиной, в маленькой образовалась группа мужчин, обменивавшихся серьезными мыслями. К этому времени начали появляться и другие гости. Вскоре к тем, кто был на обеде, присоединились Кампардон, аббат Модюи, доктор Жюйера; не хватало только Трюбло, который исчез сразу по выходе из-за стола. Со второй же фразы беседа перешла на политику. Прения в Палатах сильно занимали присутствующих, и они все еще обсуждали успех списка оппозиции, целиком прошедшего в Париже во время майских выборов.[45] Этот триумф фрондирующей буржуазии смутно беспокоил собеседников, несмотря на их кажущуюся радость.

— Бог мой, Тьер, несомненно, талантливый человек. Но он вносит в свои речи о мексиканской экспедиции столько язвительности, что они совсем не достигают цели, — заявил Леон.

По ходатайству г-жи Дамбревиль его только что назначили докладчиком при государственном совете, и он сразу изменил свои воззрения. От честолюбивого демагога в нем не осталось ничего, кроме несноснейшего фанатического доктринерства.

— Раньше вы во всех ошибках обвиняли правительство, — улыбаясь, сказал доктор. — Надеюсь, вы хотя бы голосовали за Тьера.

Молодой человек уклонился от ответа. Теофиль, который страдал несварением желудка и которого снова терзали сомнения в верности жены, воскликнул:

— Я, например, голосовал за него… Раз люди отказываются жить как братья, тем хуже для них!

— И тем хуже для вас, не так ли? — заметил Дюверье, говоривший мало, но глубокомысленно.

Теофиль растерянно взглянул на него. Огюст уже не решался признаться, что тоже голосовал за Тьера. Но тут, ко всеобщему удивлению, дядюшка Башелар высказал легитимистские взгляды:[46] в глубине души он считал это признаком хорошего тона. Кампардон горячо одобрил его; сам он воздержался от голосования, потому что официальный кандидат, Девенк, не был достаточно надежен с точки зрения церкви. Затем архитектор разразился негодующей речью против недавно опубликованной «Жизни Иисуса».[47]

— Это не книгу следовало бы сжечь, а ее автора! — повторял он.

— Вы, пожалуй, впадаете в крайность, друг мой, — примирительно заметил аббат, прервав Кампардона. — Но симптомы уже в самом деле становятся грозными… Говорят, что надо изгнать папу, в парламенте переворот, мы находимся на краю пропасти.

— Тем лучше! — коротко сказал доктор Жюйера.

Тут возмутились все присутствующие. А Жюйера возобновил свои нападки на буржуазию, предрекал, что она полетит вверх тормашками в тот час, когда народ захочет в свой черед насладиться жизнью; остальные то и дело яростно перебивали доктора, кричали, что буржуазия — воплощение добродетели, трудолюбия, национального богатства. Наконец голос Дюверье покрыл другие голоса. Советник открыто признался, что опустил бюллетень за Девенка не потому, что Девенк является подлинным выразителем его взглядов, но потому, что он — знамя порядка. Да, ужасы террора девяносто третьего года могут повториться. Руэр, замечательный государственный деятель, который теперь занял место Бильо, прямо предсказывал это с трибуны.[48] И Дюверье закончил следующими образными словами:

— Победа вашего списка — первый толчок, потрясший здание. Смотрите, как бы оно не рухнуло и не раздавило вас!

Собеседники умолкли, испугавшись втайне, что слишком увлеклись и могли повредить этим своей личной безопасности. Они представили себе, как почерневшие от пороха и крови рабочие врываются к ним в дом, насилуют их служанок и пьют их вино. Император несомненно заслужил урок; однако они начинали сожалеть, что уж чересчур строго проучили его.

— Не волнуйтесь! — насмешливо заключил доктор. — Вас еще спасут — ружейными выстрелами.

Но он хватил через край, его обозвали чудаком. Впрочем, Жюйера был обязан сохранением своей врачебной практики именно этой репутации оригинала, и он продолжал в том же духе, вернувшись к вечному спору с аббатом Модюи о предстоящем исчезновении церкви. Теперь Леон держал сторону священника: он любил рассуждать о провидении и по воскресеньям сопровождал г-жу Дамбревиль к девятичасовой обедне.

Тем временем общество становилось все более многолюдным, большая гостиная заполнялась дамами. Валери и Берта шушукались, как добрые приятельницы. Госпожа Кампардон номер два, которую архитектор привел с собой, вероятно, с целью заменить бедняжку Розу, уже улегшуюся в постель с томиком Диккенса, делилась с г-жой Жоссеран рецептом экономной стирки белья без мыла, Ортанс же, сев одна в сторонке, не сводила глаз с дверей в ожидании Вердье. Но вдруг Клотильда, беседовавшая с г-жой Дамбревиль, встала, приветливо протянув руки. Вошла ее подруга, жена Октава Муре. Свадьба состоялась по окончании траура г-жи Эдуэн, в первых числах ноября.

— А твой муж? — спросила хозяйка дома. — Надеюсь, он сдержит свое обещание?

— Да, да, — ответила улыбающаяся Каролина. — Он сейчас придет, его задержало в последнюю минуту какое-то дело.

Гости перешептывались, с любопытством смотрели на нее — такую красивую, безмятежную, неизменно любезную и уверенную в себе женщину, которой во всем сопутствует удача. Г-жа Жоссеран пожала ей руку, как будто обрадованная, что снова свиделась с ней. Берта и Валери, прервав болтовню, спокойно разглядывали г-жу Муре, изучая подробности ее наряда, — соломенно-желтого платья, отделанного кружевом. Но в этой атмосфере столь мирного забвения прошлого равнодушный к политике Огюст, стоя в дверях маленькой гостиной, выказывал все признаки изумления и негодования. Как! Его сестра пригласила бывшего любовника Берты с женой! К обиде обманутого мужа примешивалась еще злоба и зависть коммерсанта, разоренного победившим конкурентом, ибо «Дамское счастье», расширившись и открыв особый отдел шелков, вынудило Огюста, который израсходовал все средства, взять себе компаньона. Огюст подошел поближе и, в то время как гости осыпали г-жу Муре комплиментами, шепнул на ухо Клотильде:

— Ты прекрасно знаешь, что я этого не потерплю.

— Чего? — удивленно спросила сестра.

— Жена еще куда ни шло! Она мне ничего не сделала… Но если явится муж, я схвачу Берту за руку и на глазах у всех выйду с ней вон!

Г-жа Дюверье взглянула на него и пожала плечами. Уж конечно, она не собирается потакать его капризам и отказываться от знакомства с Каролиной, самой давнишней своей подругой. Да разве кто-нибудь помнит о той истории? Лучше не ворошить этих дел, о которых уже все забыли, кроме него. Взволнованный Огюст обратился за поддержкой к Берте, рассчитывая, что она тут же встанет и последует за ним, но Берта, нахмурив брови, призвала его к порядку: с ума он сошел? Неужели он хочет казаться еще более смешным, чем когда-либо?

— Но ведь я хочу уйти именно для того, чтобы не быть смешным! — сказал он в отчаянии.

Тут г-жа Жоссеран наклонилась к нему и сурово заметила:

— Это становится непристойным, на нас смотрят. Ведите же себя прилично хоть раз в жизни.

Он замолчал, но не покорился. Всем стало неловко. Одна лишь г-жа Муре, сев, наконец, напротив Берты, рядом с Клотильдой, улыбаясь, хранила спокойствие. Дамы следили за Огюстом: он скрылся в оконной нише, той самой, где когда-то решилась его женитьба. От раздражения у него началась мигрень, время от времени он прижимался лбом к ледяным стеклам.

Впрочем, Октав пришел очень поздно. Дойдя до площадки у квартиры Дюверье, он встретился с закутанной в шаль г-жой Жюзер, спускавшейся сверху. Она пожаловалась на боль в груди, уверяя, что встала лишь для того, чтобы сдержать данное Дюверье обещание. Однако болезненное состояние не помешало ей броситься в объятия молодого человека, поздравляя его с женитьбой:

— Как я рада, друг мой, что вы достигли такого блестящего успеха! Право! Я уже совсем было отчаивалась, никогда бы не поверила, что вы так далеко пойдете! Скажите-ка, негодник, чем вы прельстили эту женщину?

Октав, улыбаясь, расцеловал ее пальчики. Но тут кто-то, взбегавший вверх с легкостью лани, помешал им; изумленному Октаву показалось, что это Сатюрнен. Это и в самом деле был Сатюрнен, вернувшийся за неделю до того из Мулино, так как доктор Шассань вторично отказался держать его у себя, по-прежнему не считая его безумие достаточно выраженным. Сумасшедший, вероятно, направлялся к Мари Пишон, провести у нее вечер, что он делал обычно в те дни, когда его родители принимали гостей. И вдруг Октаву вспомнились былые времена. Ему казалось, что сверху доносится голос Мари — будто она чуть слышно напевает романс, заполняя этим пустоту проводимых дома часов; Октав снова видел ее перед собой, как всегда одну, у колыбельки спящей Лилит, дожидающуюся возвращения Жюля с покорностью никчемной и кроткой женщины.

— Желаю вам всяческого счастья в семейной жизни, — повторяла г-жа Жюзер, нежно пожимая Октаву руки.

Чтобы не входить вместе с нею в гостиную, Октав, снимая пальто, задержался в прихожей; в это время из коридора, ведущего в кухню, выскочил Трюбло, во фраке, с непокрытой головой и расстроенным лицом.

— Вы знаете, ведь ей очень плохо! — прошептал он, в то время как Ипполит провожал г-жу Жюзер в гостиную.

— Кому это? — спросил Октав.

— Адели, служанке Жоссеранов!

Узнав, что она нездорова, Трюбло, выйдя из-за стола, поднялся к ней; он проявил отеческое участие к больной. У нее, видимо, сильная холерина; ей надо бы выпить хороший стакан горячего вина, а у нее даже сахара нет.

— Правда, ведь вы теперь женаты, проказник! — воскликнул Трюбло, увидев, что его приятель равнодушно улыбается. — Вам теперь уже неинтересно… А я и забыл совсем, глядя, как вы любезничаете в уголке с госпожой «Все, что хотите, только не это»!

Молодые люди вместе вошли в гостиную. Дамы как раз вели разговор о прислуге; они так увлеклись, что поначалу и не заметили вошедших. Все с любезным видом одобряли г-жу Дюверье, которая смущенно объясняла, почему она оставила у себя Клеманс и Ипполита: лакей очень груб, но горничная так умело помогает одеваться, что поневоле станешь закрывать глаза на все прочее. Валери и Берте никак не удавалось раздобыть приличных служанок; они уже отчаялись найти что-либо подходящее, перебывав во всех конторах по найму; присылаемые оттуда избалованные служанки вихрем проносились через их кухни, не задерживаясь в них. Г-жа Жоссеран ожесточенно бранила Адель, рассказывая о новых примерах ее немыслимой глупости и неряшества; но тем не менее она не давала ей расчета. Что до госпожи Кампардон номер два, та рассыпалась в похвалах Лизе: золото, а не девушка, ее ни в чем не упрекнешь, короче говоря, одна из тех редкостных служанок, которым стоит хорошо платить.

— Она у нас теперь как член семьи, — заявила Гаспарина. — Наша маленькая Анжель ходит на занятия в здание ратуши, и Лиза провожает ее… Они могут не возвращаться целый день, мы все равно спокойны.

В эту минуту дамы заметили Октава; он подходил к ним, чтобы поздороваться с Клотильдой. Берта посмотрела на него, затем совершенно просто и непринужденно вернулась к беседе с Валери, обменявшейся с Октавом дружеским взглядом бескорыстной приятельницы. Остальные — г-жа Жоссеран, г-жа Дамбревиль — хоть и не бросились к нему навстречу, но поглядывали на него с сочувственным интересом.

— Вот и вы, наконец! — очень любезно сказала Клотильда. — А я уже начинала опасаться за наш хор.

Г-жа Муре кротко пожурила мужа за то, что он заставил себя ждать; Октав принес свои извинения.

— Но я никак не мог, друг мой… Мне крайне неловко, сударыня… Теперь я весь к вашим услугам.

Тем временем дамы с беспокойством поглядывали на оконную нишу, где укрылся Огюст. Была минута, когда они испугались, — услыхав голос Октава, Огюст обернулся. У него, вероятно, вовсю разыгралась головная боль, потому что глаза его были мутны, он ничего не видел после уличного мрака. Однако он собрался с духом, опять подошел сзади к сестре и сказал ей:

— Пусть они уходят, или уйдем мы.

Клотильда снова пожала плечами. Тут Огюст как будто решил дать ей время подумать: он подождет еще несколько минут, тем более что Трюбло увел Октава в маленькую гостиную. Но дамы не успокаивались, они слышали, как муж прошептал на ухо жене:

— Если он еще придет сюда, ты встанешь и пойдешь за мной… Иначе можешь возвращаться к матери.

В маленькой гостиной мужчины оказали Октаву не менее дружеский прием. Правда, Леон был подчеркнуто холоден, зато дядюшка Башелар и даже Теофиль, протягивая руку Октаву, как бы давали понять, что в семье забыли все. Молодой человек поздравил Кампардона, накануне награжденного орденом; на груди у архитектора красовалась широкая красная лента. Сияющий Кампардон упрекнул Октава за то, что тот никогда не зайдет провести часок с Розой: можно быть женатым, но все же не следует забывать друзей пятнадцатилетней давности. Октав же удивленно и с беспокойством глядел на Дюверье. Он не видел его после выздоровления и рассматривал с чувством неловкости его свернутую на сторону челюсть, делавшую лицо кривым. Когда же советник заговорил, Октав еще больше удивился: голос Дюверье стал на два тона ниже, совсем уже замогильным.

— Вы не находите, что он куда лучше выглядит? — сказал Трюбло Октаву, уводя его к дверям большой гостиной. — Положительно, это придает ему какую-то величественность. Я видел позавчера, как он председательствовал на суде… Да вот они как раз говорят об этом.

И в самом деле, собеседники перешли от политики к вопросам нравственности. Они слушали Дюверье, рассказывавшего им подробности одного дела; советник так провел его, что сразу привлек к себе внимание. Его даже собираются назначить председателем судебной палаты и произвести в офицеры ордена Почетного Легиона. Речь шла о детоубийстве, совершенном уж больше года назад. Бесчеловечная мать, по его словам, настоящая дикарка, оказалась жившей прежде у него в доме башмачницей, той самой высокой, бледной и грустной женщиной, чей огромный живот так возмущал Гура. И ведь как она была глупа при этом! Даже не сообразив, что подобный живот мог ее выдать, она разрезала ребенка надвое и спрятала его в шляпной картонке. Она, разумеется, рассказала присяжным целый нелепый роман: будто бы ее обольстили и бросили, потом она жила в нужде, голодала, а при виде малютки, которого ей нечем было кормить, отчаяние помрачило ей рассудок; короче говоря, все то, что эти женщины обычно рассказывают. Но поучительный пример был просто необходим. Дюверье хвалился тем, что обобщил прения сторон с той поразительной ясностью, которая подчас предрешает вердикт присяжных.

— И к чему вы ее приговорили? — спросил доктор.

— К пяти годам заключения, — ответил советник своим новым голосом, гнусавым и загробным. — Пора обуздать разврат, не то он затопит весь Париж.

Трюбло подтолкнул локтем Октава; им обоим была хорошо известна история с неудавшимся самоубийством.

— Вы слышите? — прошептал Трюбло. — Нет, кроме шуток, это оказало превосходное действие на его голос: он еще больше трогает вас, он доходит теперь до самого сердца, правда? А если б вы видели Дюверье, когда он стоял, задрапированный в широкую красную мантию, со своей перекошенной рожей… Честное слово, мне даже стало страшно, это было нечто необыкновенное! Понимаете, какой-то особый шик чувствовался в этом величии, — у меня мурашки по телу забегали!

Но тут Трюбло умолк, прислушиваясь к разговору сидевших в большой гостиной дам, которые опять толковали о прислуге. Г-жа Дюверье предупредила утром Жюли, что рассчитает ее через неделю; девушка, конечно, неплохо стряпает всякие блюда, но пристойное поведение важнее всего. В действительности же Клотильда, предупрежденная доктором Жюйера, беспокоилась о здоровье сына; она терпела его проделки в собственном доме, чтобы иметь возможность следить за ними. Однако теперь у нее произошло объяснение с Жюли, прихварывавшей с некоторых пор; и та, как примерная кухарка, не имеющая привычки ругаться с господами, согласилась уйти, даже не пожелав ответить, что хоть она и плохо ведет себя, тем не менее она не заболела бы этой болезнью, если б господин Гюстав, сыночек хозяйки, не был таким нечистоплотным. Г-жа Жоссеран тотчас же разделила негодование Клотильды: да, в вопросах нравственности надо быть неумолимой; вот она, например, держит у себя свою замухрышку Адель, несмотря на ее неряшливость и глупость, только потому, что эта дуреха, безусловно, порядочная девушка. Тут уж ее никак не упрекнешь!

— Бедняжка Адель, подумать только… — пробормотал Трюбло; он снова расстроился, вспомнив про несчастную служанку, мерзнущую наверху под тонким одеялом.

И, наклонившись к Октаву, он добавил, ухмыляясь:

— Уж Дюверье-то следовало бы, по крайней мере, снести ей бутылку бордоского…

— Да, господа, — продолжал советник, — мы сами можем видеть по статистическим таблицам — число детоубийств угрожающе растет. В нынешнее время вы слишком много места уделяете доводам чувств, слишком уж злоупотребляете наукой, вашей так называемой физиологией, — из-за нее вскоре не будут признавать ни добра, ни зла… Разврат не лечат, его вырывают с корнем.

Возражения советника были адресованы доктору Жюйера, который хотел объяснить приведенный случай с медицинской точки зрения. Впрочем, остальным собеседникам все это было не менее противно, они были столь же суровы: Кампардон решительно не понимал, как люди могут быть так порочны, дядюшка Башелар защищал детей, Теофиль требовал расследования, Леон рассматривал проституцию со стороны ее отношений с государством. Тем временем Трюбло, отвечая на вопрос Октава, рассказывал ему о новой любовнице Дюверье, на сей раз очень приличной женщине, немного перезрелой, но романтического склада, носящей в душе тот самый идеал, который необходим советнику, чтобы к его любви не примешивалось ничто низменное, короче говоря, это весьма положительная особа, вернувшая мир его домашнему очагу; она тянет из Дюверье сколько может и живет с его приятелями, но без лишнего шума. Потупив глаза, молчал только один аббат Модюи, глубоко опечаленный; душа священника была полна смятения.

Между тем уже собирались петь «Освящение кинжалов». Гостиная была полна, нарядные дамы теснились в ней под ярким светом люстры и боковых ламп, рассаживаясь на выстроенных рядами стульях и весело смеясь. Под этот смешанный гул Клотильда тихим голосом, но сурово одернула Огюста, — увидев вошедшего вместе с другими певцами Октава, он схватил Берту за руку, чтобы принудить ее встать. Но силы уже изменяли ему, мигрень одержала верх, он чувствовал себя все более неловко, видя молчаливое неодобрение дам. Строгие взгляды г-жи Дамбревиль приводили его в отчаяние, даже госпожа Кампардон номер два не была на его стороне. Доконала его г-жа Жоссеран. Она внезапно вмешалась, пригрозила, что заберет обратно дочь и никогда не выплатит ему пятидесяти тысяч франков приданого, — она по-прежнему с вызывающим видом сулила это приданое. И обернувшись к дядюшке Башелару, сидевшему позади нее, рядом с г-жой Дамбревиль, она заставила его еще раз повторить свои обещания. Дядюшка приложил руку к сердцу: он знает, в чем заключается его долг, семья прежде всего. Сраженный Огюст отступил и снова укрылся в оконной нише, прижав пылающий лоб к ледяному стеклу.

А у Октава вдруг возникло странное чувство, будто все начинается сначала. Казалось, что тех двух лет, которые он провел на улице Шуазель, не было вовсе. Его жена сидела тут же, улыбаясь ему, и вместе с тем в его существовании как будто ничего не изменилось: сегодняшний день повторял вчерашний, не было ни перерыва, ни развязки. Трюбло показал ему стоявшего подле Берты нового компаньона Огюста, невысокого Щеголеватого блондина; по слухам, он осыпал Берту подарками. Дядюшка Башелар, ударившийся в поэзию, показывал себя г-же Жюзер в новом, сентиментальном свете и приводил ее в умиление откровенными признаниями относительно Фифи и Гелена. Измученный подозрениями Теофиль, сгибаясь пополам от приступов кашля, отвел в сторону доктора Жюйера, умоляя его дать Валери какое-нибудь лекарство, чтобы она угомонилась. Кампардон, не спуская глаз с сестрицы Гаспарины, заговорил о своей епархии в Эвре, потом перешел к большим работам на новой улице Десятого Декабря; он стоит за религию и искусство, и наплевать ему на весь свет — он же артист! А за одной из жардиньерок виднелась мужская спина, которую все барышни на выданье разглядывали с большим любопытством, — спина Вердье, беседовавшего с Ортанс; у них происходило неприятное объяснение, свадьба опять откладывалась до весны, чтобы посреди зимы не выбрасывать женщину с ребенком на улицу.

И вот снова выступил хор. Архитектор, округлив рот, пропел первую строфу. Клотильда взяла аккорд и испустила свой вопль. Грянули голоса; звуки нарастали, оглушая всех, а потом хлынули с такой неистовой силой, что пламя свечей заколебалось и дамы побледнели. Трюбло, не удовлетворивший Клотильду как бас, был вторично испробован в качестве баритона. Пять теноров вызвали всеобщее одобрение, особенно Октав; Клотильда пожалела, что не могла поручить ему сольную партию. Когда голоса постепенно стихли и Клотильда, несколько приглушив звук, воспроизвела мерный шаг удаляющегося патруля, раздались шумные аплодисменты; ее, так же как и певцов, засыпали похвалами. А в глубине соседней комнаты, за тройным рядом черных фраков, виднелся Дюверье, стиснувший зубы, чтобы не закричать от смертной тоски; из воспалившихся прыщей, которые покрывали его перекошенную челюсть, сочилась кровь.

Затем все то же общество обнесли чаем, в тех же чашках, с такими же бутербродами, как два года назад. Аббат Модюи очутился на какое-то время один, посреди опустевшей гостиной. Он видел в широко распахнутую дверь толпящихся гостей и улыбался, побежденный; он еще раз, как церемониймейстер, набрасывал покров религии на эту развращенную буржуазию, скрывая язвы, чтобы задержать их окончательное разложение. Надо было спасать церковь, поскольку бог не отозвался на его отчаянный, горестный призыв.

Наконец после полуночи, как и всегда по субботам, гости стали мало-помалу расходиться. Одним из первых удалился архитектор с госпожой Кампардон номер два. Леон и г-жа Дамбревиль сразу же последовали за ними, словно примерная супружеская чета. Спины Вердье уже давно не было и в помине, когда г-жа Жоссеран увела Ортанс, браня ее за то, что она называла упрямством и взбалмошностью, порожденными чтением романов. Дядюшка Башелар, сильно опьянев от пунша, задержал на минутку в дверях г-жу Жюзер; советы этой умудренной опытом женщины освежающе действовали на его голову. Трюбло, стащивший для Адели сахар, попытался было юркнуть в коридор, ведущий к кухне, но постеснялся, увидев в прихожей Берту и Огюста. Он прикинулся, будто ищет свою шляпу.

Как раз в это время Октав и Каролина, которых провожала Клотильда, тоже собрались уходить и попросили дать им пальто. Произошло небольшое замешательство. Прихожая была невелика; пока Ипполит искал на вешалке пальто, Берта оказалась притиснутой к г-же Муре. Они улыбнулись друг другу. Затем, когда открыли дверь, Октав и Огюст, снова очутившись лицом к лицу, из вежливости отошли в сторону, уступая дорогу друг другу. Наконец Берта согласилась пройти вперед; все обменялись легким поклоном. А Валери, уходя с Теофилем вслед за ними, опять взглянула на Октава с ласковым видом бескорыстной приятельницы. Только они двое могли сказать друг другу все.

— До скорого свидания, да? — обращаясь к обеим супружеским парам, любезно повторила г-жа Дюверье; затем она вернулась в гостиную.

Октав вдруг остановился как вкопанный. Он заметил на нижней площадке уходившего компаньона Огюста, того самого холеного блондина; возвращавшийся от Мари Сатюрнен нежно жал ему руки с порывистостью дикаря, лепеча: «Друг… друг-друг…» Вначале Октавом овладело какое-то странное чувство ревности; затем он улыбнулся. Это было прошлое, и перед ним вновь промелькнули его любовные похождения, вся его парижская компания: благосклонность славной Мари Пишон, неудача с Валери — женщиной, о которой он хранил приятное воспоминание, нелепая связь с Бертой — попусту потерянное время. Теперь он достиг цели, Париж завоеван; и Октав с готовностью последовал за той, которую все еще называл про себя госпожой Эдуэн; он наклонился и поправил шлейф ее платья, чтобы край его не зацепился за железные прутья на ступеньках.

Дом по-прежнему хранил свой величественный вид, полный буржуазного достоинства. Октаву показалось, что он слышит, как где-то вдали Мари тихонько напевает все тот же романс. Под аркой Октав встретил Жюля, который возвращался домой; Жюль сообщил, что г-же Вийом очень плохо, но она отказывается видеть дочь. Наконец все разошлись, доктор и аббат ушли последними, продолжая свой спор; Трюбло украдкой поднялся к Адели, чтобы поухаживать за больной; и жарко натопленная пустынная лестница погрузилась в сон; запертые двери целомудренно прикрывали добродетельные спальни порядочных людей. Пробило час, и Гур, которого ожидала в кровати иззябшая г-жа Гур, потушил свет. Торжественный мрак окутал дом, застывший в благопристойной дремоте.

На следующее утро, после того как Трюбло, с отеческой нежностью ухаживавший за ней всю ночь, отправился домой, Адель с трудом дотащилась до своей кухни, чтобы отвратить подозрения. Ночью наступила оттепель, и Адель, задыхаясь от духоты, открыла окно; в это время из глубины тесного двора донесся злобный крик Ипполита:

— Чертовы неряхи! Кто это опять выливает грязную воду? Погибло хозяйкино платье!

Отчищая одно из платьев г-жи Дюверье, Ипполит вывесил его проветриваться, и теперь оно оказалось залито прокисшим бульоном. Тут во всех окнах, сверху донизу, появились служанки и начали шумно оправдываться. Шлюз открылся, и поток грубых ругательств полился из мрачной клоаки. Когда на улице теплело, с покрытых сыростью стен начинала струиться вода, из темного дворика неслось зловоние, словно таяла скрытая гниль всех этажей, испаряясь в этой помойной яме.

— Я тут ни при чем, — сказала Адель, перевесившись через подоконник. — Я только что пришла.

Лиза вдруг подняла голову.

— Ах, вы уже изволили встать? Ну как? Вы, кажется, чуть не окочурились?

— Ох, не говорите, у меня такое было с животом, ну просто ужас!

Этот разговор положил конец перебранке. Новые служанки Валери и Берты, долговязая жирафа и дохлая клячонка, как их прозвали, с любопытством разглядывали бледное лицо Адели. Даже Виктуар и Жюли захотели на нее посмотреть и, запрокинув голову, чуть не свернули себе шею. Все что-то подозревали — уж неспроста будет человек так корчиться и кричать.

— Вы, может быть, набили себе живот устрицами? — спросила Лиза.

Все расхохотались, хлынула новая волна грязи.

— Да перестаньте вы с вашими гадостями! — в испуге повторяла, запинаясь, несчастная Адель. — Я и так совсем больна. Неужели вы хотите меня доконать?

Нет, конечно. Она глупа, как пробка, и грязна так, что хоть кого отпугнет, но они все стоят друг за друга, они не допустят, чтобы у нее были неприятности. И разговор, естественно, перешел на хозяев; вся прислуга, выражая на лицах величайшее отвращение, стала обсуждать вчерашний вечер.

— Значит, они теперь все живут душа в душу? — спросила Виктуар, попивая черносмородинную настойку.

— Души-то у них не больше, чем в моих башмаках, — отозвался Ипполит, отмывавший хозяйкино платье. — Наплюют друг другу в лицо и этим же умоются — пусть люди думают, что они чистенькие.

— Им нельзя ссориться, — сказала Лиза, — а то они долго не продержатся, наступит наша пора.

Вдруг произошел переполох. Открылась какая-то дверь, и служанки нырнули уже обратно в кухни, но Лиза объявила, что это маленькая Анжель, — девочки бояться нечего, она все понимает. И снова в затхлом теплом воздухе забил из этой клоаки фонтан злобы, изливаемый прислугой; служанки принялись перебирать все пакости, происшедшие за последние два года. Посмотришь, в какой грязи живут господа, так уж не захочешь равняться с ними; да им, видно, это нравится, раз они начинают все сначала.

— Слушай-ка, ты, там наверху! — крикнула вдруг Виктуар. — Уж не криворожий ли набил тебе живот этими устрицами?

Тут раскаты дикого хохота потрясли стены вонючего колодца. Ипполит даже порвал хозяйкино платье, ну да наплевать, в конце концов оно и так слишком хорошо для нее! Долговязая жирафа и дохлая клячонка корчились от смеха, повалившись на подоконник. Оторопевшая Адель, которую клонило ко сну от слабости, вздрогнула всем телом.

— Бессердечные какие… — воскликнула она среди общего хохота. — Вот станете помирать, а я приду и буду плясать перед вами.

— Ах, мадемуазель, — высунувшись из окна, обратилась Лиза к Жюли, — как вы, наверно, довольны, что уйдете через неделю из этого мерзкого дома! Здесь поневоле перестанешь быть порядочной, честное слово! Желаю вам попасть в какое-нибудь место получше.

Жюли, чьи голые руки были перепачканы кровью от палтуса, которого она потрошила на ужин, подошла к окну и облокотилась на подоконник рядом с лакеем. Она пожала плечами и с философским глубокомыслием заключила:

— Боже мой, мадемуазель, что этот дом, что другой — никакой разницы. По нынешним временам где ни служи — все одно. Всюду те же свиньи.

Загрузка...