Рубановские давали бал. Василий Кириллович обессилел от хлопот и приготовлений, и если бы не помощь брата Андрея Кирилловича, недавно вернувшегося из Лейпцига, где проходил курс наук, то вместо бала, как слезно шутил хозяин дома, «случились бы похороны».
Однако празднество надо было устраивать: как-никак одна дочь на выданье, и еще две подрастают. Да и от соседа Найдорфа нельзя отстать: скупой немец, а такую ассамблею на прошлой неделе раскатил, что весь Петербург о том судачит и сама императрица позавидовала.
Василий Кириллович еще раз пробежал список гостей, не забыли ли пригласить кого, и наткнулся на новую приписанную фамилию — Радищев.
— Андрей, — со строгим видом он повернулся к брату, — отчего я не предупрежден? Ты все о своих приятелях хлопочешь? У нас все-таки соберутся видные люди.
— Александр очень видный собою человек, даже просто красавец.
— Не шути. Этот мальчик…
— Опомнись, прошло столько лет! А тебе все чудится маленький паж.
— Ну, как знаешь, — недовольно произнес Василий Кириллович и, не желая обострять разговора, заторопился в залу, проверить, хорош ли оркестр и не будет ли сраму от худого звучания инструментов.
Камер-фурьер Рубановский любил порядок, каждая строка должна быть прилажена к своему месту. Он ежедневно аккуратно делал записи в придворный камер-фурьерский журнал, и эта методическая работа давала ему ощущение собственной значимости. Еще бы — он был придворным летописцем! Одной давней записью он особенно гордился: государственным событием тогда было отмечено, что императрица «изволила воспринимать младенца у камер-фурьера Рубановского». У младшей дочери Дашеньки крестной матерью оказалась сама Екатерина Вторая!
Это воспоминание окрыляло, ободряло, и легче было сносить упреки супруги Акилины Павловны в том, что он никак не продвигается в чинах и застрял на статском советнике;
«Ну что, ваше высокоутробие? Каково?» — снисходительно спросил Василий Кириллович у повара и отер лицо платком. «Не изволите беспокоиться. Не хуже, чем у Лукулла», — отвечал с достоинством начитанный повар.
Но вот хлопоты кончились, и наконец наступила та торжественная минута, ради которой все крутом доводилось до блеска, ради которой хозяйка дома уже три дня пила успокоительные капли, ради которой был приглашен президент Коммерц-коллегии граф Александр Романович Воронцов и другие влиятельные лица.
Радищев вошел с уверенным видом щеголя. Василий Кириллович сказал ему несколько любезно-холодных фраз и тут же отвернулся от гостя, спеша к другим.
Андрей повел своего друга знакомиться с семейством Рубановских. Но разговора с Рубановскими не получилось. Акилина Павловна ограничилась кивком головы, любопытная Лиза обратила к гостю свое живое рябоватое некрасивое личико с вопросом, но Радищев был невнимателен: он смотрел на Анну.
Пели скрипки, шаркали ноги, к нему обращались, он что-то отвечал, но видел только эту тихую статную величавую девушку с ясным теплым взглядом серых глаз.
Объявили кадриль, он поспешил пригласить Анну, но ему помешали, он не успел и с досадой остановился и отвернулся, чтобы не смотреть на нее, уводимую властной рукой более предприимчивого кавалера. Кадриль была бесконечна, и бесконечна последовавшая за ней пауза. Наконец начались приготовления к английскому танцу — контрдансу, он кинулся, оскальзываясь на натертом полу, приглашать и был вознагражден улыбкой. В танце он обрел уверенность, движения его имели щегольскую отточенность. Взглядов, одобряющих его искусство, он не замечал и танцевал так, как будто это был его последний выход в свет.
За контрдансом последовал полонез, и Александр опять пригласил ее. Длинный танец показался обидно коротким, они остановились и взглянули друг на друга. Он искал слова, которые ей скажет, но не находил и вдруг неожиданно для себя похвастал:
— На этой неделе у меня третий бал.
— А у нас балы редки. Зато по вечерам много музицируем.
— Сказывают, у вас пела сама Габриэлли?
— Нет, батюшка думал пригласить ее, но побоялся, что государыня будет недовольна. Она теперь ее не жалует.
— Она любит только тех иностранцев, которые далеки от нее. Вольтера, например…
— Не смейтесь над государыней, батюшка услышит — рассердится.
Снова зазвучала музыка, и снова он танцевал с упоением, не замечая озабоченного взгляда Василия Кирилловича и нахмуренного лица Акилины Павловны.
Потом его тронул за рукав Андрей Рубановский.
— Аннушка, мне нужно сказать кое-что Александру.
Они отошли.
— Саша, я любуюсь тобой. Анна славная. Но ты слишком демонстративен… вот что… пропускай некоторые танцы. Нельзя, нехорошо. Дело в том, что у Анечки есть жених… Нет, нет, еще не жених. Но в семье на него есть виды. Камергер. Вон тот господин.
Мир покачнулся. Стало пусто и холодно. Радищев потухшим взглядом смотрел в другой конец зала, где с каменным лицом стоял некий господин в синем камзоле.
— Саша, я не хотел тебя огорчать. Просто будь сдержаннее.
Радищев посмотрел на Анну. Та отвечала ему долгим мягким взглядом.
— Нет, — быстро сказал Радищев. — Ты плохой посол. Я буду скакать, пока не упаду.
И он ринулся в бал, как в омут, не думая ни о камергере, на которого у Рубановских есть виды, ни о Василии Кирилловиче, ревниво следящем за дочерью, ни о себе самом, поведение которого становится уже неприличным. Анна спрашивала его, чем он хочет заняться после Лейпцига, Александр отвечал, что он сейчас протоколист в Сенате, но быть канцелярской крысой не его удел, у него есть виды — он подчеркнул «виды» — найти экономические занятия, может быть, выбрать морскую торговлю, на значение которой указывал Петр Первый, а ведь дед — Афанасий Прокофьевич Радищев был денщиком Петра, значит, и внуку пристало помнить о завете славного царя.
Анна отвечала, что она тоже чтит Петра Великого и что, конечно, морская торговля — замечательное дело. Он сказал, что в восторге от ее поддержки и что после такого прекрасного вечера он никуда, ни на какие другие, самые великолепные балы не пойдет. Ее смех был наградой.
Вдруг музыка стихла, все повернулись к входу. Туда уже летел Василий Кириллович, бледный и счастливый: прибыл сам президент Коммерц-коллегии граф Александр Романович Воронцов. Он сказал, что рад видеть добрейшего Василия Кирилловича, но не может долго оставаться на празднике, сегодня горели амбары в порту, на Пеньковом буяне, и требуется неотложное разбирательство, пусть уж Василий Кириллович не посетует. Но Василий Кириллович и не думал сетовать, это просто подарок судьбы, что его сиятельство прибыл в его скромное жилище, украсил их праздник.
Началась долгая церемония знакомств, узнаваний, расспросов. Александр Романович обходил гостей. Очередь дошла до Радищева.
— Александр Николаевич Радищев, друг моего брата. Учились вместе в Лейпциге, — скупо обронил хозяин дома с намерением двигаться дальше, но Воронцов с любопытством поглядел на раскрасневшегося Радищева:
— А что, по-прежнему ли хороши мануфактуры в Лейпциге? Не следует ли нам больше закупать тканей у них?
— В Лейпциге надо закупать поэтов, они там блистательно хороши, — отвечал без улыбки Радищев.
Воронцов рассмеялся.
— Поэтов лучше закупать во Франции.
— Во Франции они слишком умны. А поэтам умничать не следует.
— Слава богу, поэты не по моей части. Капризный был бы товар. У них все шутки, дельного слова не дождешься, — с некоторой досадой сказал Воронцов.
«Явление цезаря, — проводил его взглядом Радищев. — Отчего это только вошел — все замерло, никто уж не танцует, не дышит. Все должны стоять навытяжку и отвечать на его высокоумные вопросы».
«Пустослов, не иначе. Сказал лишь для того, чтобы его остроту повторяли по Петербургу», — определил Воронцов. Он четко разделял людей на полезных и пустых, и тут же мысленно вычеркнул Радищева из первого списка.
Радищев обернулся к Анне и сразу забыл о цезаре — Воронцове и ждал только момента, когда кончится эта надоевшая пауза и вновь заиграют музыканты.
Воронцов отдал должное и веселью. Прошелся по кругу в танце с хозяйкой дома Акилиной Павловной, затем попрощался и уехал. За ним постепенно начали разъезжаться гости. Радищев вдруг спохватился и, словно в страхе, что останется последним, лицом к лицу с Василием Кирилловичем, торопливо откланялся. Андрей Рубановский шел за ним, что-то говорил вслед, но Радищев слов его не слышал…
Западный ветер гнал длинную пологую волну, и тогда Нева приподнимала корабли у причалов, на рейде, и держала их так подолгу наверху, угрожала низким берегам широким разливом. Звонил тревожно колокол, предупреждал позаботиться о товарах, уложенных в погребах, амбалах, пакгаузах. Но стихия будто играла, ветер слабел, вода опадала, и Нева по-прежнему покойно и уверенно изливалась в Балтику.
На причалах остро пахло смолой, рыбой. Амбары задыхались от натиска пеньки. В пакгаузах груды ящиков источали восточные пряные ароматы.
Радищев медленно шел по пристани. С мелкосидящих судов, пришедших из Кронштадта, где стояли большие корабли, разгружали товары португальские, голландские, венецианские. Около только что прибывшего галлиота Радищев задержался. С палубы ему приветливо замахал рукой владелец товара.
Радищев поднялся на палубу. Купец, изменив английской сдержанности, суетился перед таможенным чиновником.
— Сейчас позовем переводчика!
— Толмач не надобен, — отвечал Радищев по-английски.
— О! — обрадованно воскликнул купец. — Так мы лучше поймем друг друга!
Вильям Докс оказался доверенным лицом английской фирмы «Кромп». Привез из Ост-Индии бочки с гумадрагантом — со смолой: товар был ходким.
Докс пригласил Радищева в каюту. Там был накрыт стол, и бутылка виски царила над расставленными тарелками.
— Сырость проклятая! Совсем продрог, — Докс взялся за бутылку. — Не угодно ли рюмку, чтобы согреться?
— Нет, благодарю. Я ограничен временем.
— Извольте, приступим к делу. Но для начала вот эта безделка, которую просил вам передать мистер Кромп — мой хозяин.
И Докс положил перед Радищевым перстень.
— Я не имею обыкновения начинать дело с акциденции, — сказал Радищев.
— Отлично! — весело воскликнул Докс. — Пусть это будет приятным концом.
— Прошу вас изъясняться по существу. Покажите корабельное объявление о грузе.
— На борту 200 бочек гумми. Если не ошибаюсь, согласно тарифу 1766 года гумми идет в перечне красок. Значит, пошлина полагается два рубля десять копеек с пуда.
— Ошибаетесь, гумми нельзя уподобить краскам. Пошлина будет впятеро больше.
— А зачем нам именовать так? Напишем — краски, и дело с концом. Все равно как назвать кошку — лишь бы мяукала, ха-ха!
— Кошка не станет тигром, если ее переименовать.
Хитро придумал мошенник. Таможенная пошлина будет поменьше, разницу в оценке он не отдаст своим хозяевам, а положит в свой карман. Мистер Докс не скуп и готов поделиться с упрямым таможенником. Для почину перстенек.
— Господин Докс, покажите товар. Если там будет краска, напишем, как вы желаете…
Они пошли в трюм смотреть бочки. Повсюду в них лежала тяжелая клейкая масса гумми.
— Придется платить по нынешнему тарифу, о чем фирма извещена давно.
Радищев кликнул писаря и сел писать реестр товару. Англичанин превратился в каменное изваяние. На писание реестра ушло около часа, за это время словоохотливый мистер Докс не проронил ни слова, только щурился на странного таможенника, который сам себя ограбил и не дал взять денег, плывущих прямо в руки.
— Ну, с богом! — удовлетворенно сказал по окончании дела Радищев и с интересом посмотрел на стол, уставленный закусками. Докс не шевельнулся. — Кошка останется кошкой.
Когда они с писарем сошли на причал, раздался крик. Англичанин стучал себя по лбу и указывал на Радищева:
— Чурбан! Дьявол!
Александр вежливо поклонился.
Он дернул колокольчик дважды. Долго не открывали. Он уже нетерпеливо повернулся, чтобы уйти, и дверь, та самая дверь, которая была гостеприимно распахнута во время бала, наконец со скрипом, неохотно отворилась. Швейцар сухо произнес:
— Просят пожаловать. Вас ждут в кабинете.
Радищев стремительно взбежал по лестнице. Сердце стучало, дыхание пресекалось — в доме было тихо, безлюдно, словно все затаилось в недобром ожидании. Он вошел в кабинет Василия Кирилловича. Хозяин дома неторопливо встал и разглядывал гостя строго, придирчиво.
— Я получил вашу просьбу о визите. Супруга, к сожалению, нездорова и поручила мне обсудить интересующие вас предметы.
От слова «предметы» веяло арктическим холодом. Радищев беспомощно молчал. Василий Кириллович вопросительно глянул:
— Я полагал бы…
— Да, да, извините… Я прошу руки вашей дочери.
Теперь замолчал Рубановский. Он навел справки о семье Радищева. У отца, Николая Афанасьевича, две тысячи душ: имение в Саратовской губернии, в Московской. Семь сыновей, четыре дочери. Не богаты, но и не бедны. Сын учился в Лейпциге, был среди лучших. Однако арабским скакуном не назовешь — рабочая лошадь, вечно будет везти пеньку да бочки с дегтем. Слишком старателен, далеко не уедет… Андрей, правда, с восторгом говорил о своем друге. Василий Кириллович начинал колебаться, но Анилина Павловна стояла на своем: партия слабая.
— Но Анна еще юна. Все мечтает, а ей надо осмотреться в жизни, — нерешительно заговорил Василий Кириллович, отлично понимая неубедительность довода. — Вероятно, и вам следует прочно стать на ноги. Ох, сколько забот требует семейная жизнь. Куда вы, молодые, торопитесь. Когда я был холостяком, сколько я провел веселых дней. И в театре поигрывал, в пьесках Сумарокова.
Тут Василий Кириллович несколько осекся. В пьесе Сумарокова «Чудовищи» он играл роль ябедника Хабзея, за которого спесивые родители не хотели отдавать замуж свою дочь, предпочитая другого кандидата — щеголя, петиметра Дюлижа.
— Василий Кириллович, у меня теперь нет больше веселых дней!
— Напрасная унылость. — Василий Кириллович решил было обнадежить влюбленного, смотревшего печально, но спохватился, вспомнив о неуступчивой Анилине Павловне. — Александр Николаевич, — он принял официальный вид, — мы благодарны вам за лестное предложение. Нам необходимо подумать. Есть немаловажные препоны, для устранения которых потребно время. — Он остался доволен своей уклончивостью.
Радищев поднялся. Василий Кириллович несколько сжался под его прямым, ясным, неотступным, очень спокойным взглядом.
— Если вы не отдадите Анну Васильевну, я ее украду.
— Что?! Как вы смеете? Да вас под суд! — закричал Василий Кириллович. Александр стоял покорно, с опущенной головой. Рубановский заговорил тише: — Ну, глупости, глупости… Этак я вас прогоню, и дело на сем кончится. Вон какой молодец! Жизнь не бал, всех не перепрыгаешь! Терпи.
В амбарах, забитых пенькой, дышать было нечем. Едкая гниль висела в воздухе.
— Сил нет, надо разгружать амбары. — Секретарь таможни Захар Николаевич Посников кашлял и вытирал слезящиеся глаза.
— Гамбургский галлиот стоит пустым у причалов. Надо быстрее загружать немца. И Хрычову нора в Данию уходить. Браковку пеньки сделали? — Радищев обмахнул пыльное лицо платком.
— Делают, — замялся Посников.
Радищев глянул на секретаря. Глаза Посникова, мечтательные, грустные, туманились недосказанной мыслью.
— Отчего не закончили? Говорите.
— А что говорить, Александр Николаевич, — вздохнул Посников. — Опять нехорошо. Опять браковщиков ворами называют. Будто купец Хрычов дал им по нескольку золотых ефимков, и они его пеньку худым товаром записали, чтобы Хрычову поменее пошлину платить.
— Кто об этом толкует?
— Коллежский асессор Могильницкий.
Он помнил этого Могильницкого, аккуратного чиновника, который нес на своем лице выражение неподкупности и правдолюбия. Ах, каналья. Могильницкий — друг-приятель купца Прянишникова. А тот хочет обскакать Хрычова и уйти в Данию с пенькой первым да «Нептуне». Не потому ли Могильницкий распускает о браковщиках дурные сплетни, чтобы задержать Хрычова с товаром в порту?
С моря налетал упругий ветер, ласково обмывал горящее лицо. Мачты кораблей покачивались вразнобой. Посников одной рукой придерживал шляпу, другой прижимал под мышкой книгу с реестрами.
— Могильницкий не только слухи распускает, но и наветы сочиняет, — заговорил Радищев. — Вице-президент коллегии Беклемишев настроен против браковщиков. Им под суд идти. Самое малое — должности лишаться. С пустыми руками к Беклемишеву являться бесполезно. Будем сами проверять браковку.
— Александр Николаевич, это ж тысячи пудов пеньки, — тихо отозвался Посников. — Утонем в ней.
— Бог даст, выплывем. А может, и браковщиков вытянем.
Они выбрали длинный ряд амбаров, вытянувшийся вдоль реки, и разошлись в разные стороны.
Работа заняла весь день. Они щупали, тянули волокно, искали грубую кострику, снижавшую качество волокна, сверялись с документами, представленными браковщиками. Серые от пыли, утомленные, они сошлись наконец посредине амбарного ряда, взглянули друг на друга и рассмеялись.
— Вполне в огород можно пугалом ставить! — сказал Радищев. — Однако пусть Могильницкий страшится: мои наблюдения подтверждают невиновность браковщиков. А вы какого мнения?
— Упущений не нашел.
— Я так и полагал. — Радищев медленно отряхивал рукава. — Что ж, сейчас баня, а потом баталия с Беклемишевым.
Вице-президент Коммерц-коллегии был рассержен. Как? Виновность браковщиков уже доказана, коллегия решила их наказать, Воронцов тоже склоняется к наказанию, президенту остается только утвердить подготовленное решение. Господину Радищеву нужно сообразовываться с общим мнением, а не упорствовать попусту.
— Я прошу представить мои соображения Воронцову, — сказал Радищев. — Ежели это не будет сделано, я подаю в отставку и уезжаю в деревню. Обещаю в Петербург уже не возвращаться.
Беклемишев задохнулся от негодования:
— Вы слишком самонадеянны, сударь, и не уважаете мнения большинства!
— Человек не раб большинства, а друг истины.
Румяный коллежский асессор смотрел на него, вице-президента, спокойно, испытующе, как будто они поменялись чинами. Беклемишев произнес с некоторой угрозой:
— Извольте. Александр Романович разъяснит вам истину…
На следующий день Радищев был вызван к президенту Коммерц-коллегии. Секретарь ввел его в кабинет и велел обождать: утомленный делами, начатыми, как обычно, с раннего утра, Воронцов вышел на прогулку к Неве.
Радищев огляделся. Почти полкомнаты занимал массивный письменный стол. На нем бронзовый Вольтер морщил в язвительной усмешке губы, снизу, с портрета на золотой табакерке, преданно смотрела на великого насмешника Екатерина II — ценнее иного ордена была награда царской табакеркой. Драпировка из китайского шелка на стене могла бы показаться принадлежностью дамского будуара, но то был образец товара из далекого Китая. Другие образцы лежали на полках: пук пеньки, кусок мрамора, зерно в стеклянной вазе, корявый слиток чугуна на серебряном подносе.
Радищев всмотрелся в фамильный герб, висящий над дверью: две вздыбленные перед короной лошади, надпись под щитом: «Семпер иммота фидес» — «Верность всегда неколебимая»…
Дверь распахнулась, и вошел Воронцов, без улыбки протянул руку, мельком оглядывая коллежского асессора, который так щегольски танцевал, на балу у Рубановских.
Он сел за стол и взял в руки две бумаги: одна — решение коллегии, другая — ходатайство Радищева.
— Итак, кому верить? — спросил Воронцов и откинулся к спинке кресла.
— Верить не надо никому. Есть аргументы. Их мы нашли вместе с Посниковым во время ревизии.
Радищев придвинулся, готовый к спору. Но Воронцов коротко сказал:
— Я читал. Ваши доводы убедительны.
Лицо Радищева просветлело. По привычке поучать Воронцов хотел сделать несколько замечаний в упрек поведению Радищева, но раздумал. Хмурясь и сердясь на себя за то, что ему передается радость подчиненного, он заговорил резко и сухо:
— Заключение Коммерц-коллегии ошибочно. Оно зиждется на донесении Могильницкого. Факты искажены.
Он помедлил и прибавил тихо;
— Коммерц-коллегия поверила прохвосту.
Воронцов встал с кресла, подошел к окну. Слегка постучал пальцем по стеклу.
— Голландское. Отныне голландских стекол у нас не будет. Будут одни потемкинские. Князь Григорий Александрович Потемкин построил стекольную фабрику и теперь запрещает ввоз иностранного стекла, дабы доходы свои сберечь.
Воронцов повернулся к Радищеву. Обычно спокойное, твердое лицо его запылало:
— Бич России. Некоронованный владыка. Могильницкий — его холоп. Могильницкий поторопился отправить письма иностранным фирмам с отказом от ввоза стекла. Могильницкому предложу отставку. Но более я ничего не могу сделать, указ императрицы на днях поддержит нечистый потемкинский маневр.
Он взял со стола решение коллегии и разорвал:
— Браковщики остаются на своей должности… А вам, чтобы не скучать, надлежит разобраться в жалобе французских королевских судов. Они ждут погрузки и жалуются на задержку.
Он протянул бумагу и испытующе посмотрел на Радищева. Ему не терпелось составить ясное представление о подчиненном. Он боялся себе признаться, что ему начинает нравиться этот упрямец.
Василий Кириллович писал письмо наследнику престола. Не писать он не мог: невнимание начальства обижало, терзало его. Шутка ли: за десять лет ни благодарности, ни повышения в чине — они забыли о своем камер-фурьере, как об амбарной мыши. Но ничего, великий князь Павел Петрович им напомнит, что следует уважать неутомимых слуг отечества. Он был ласков с Рубановским и всегда расспрашивал знакомых о здоровье Василия Кирилловича.
Рубановский кликнул слугу, велел ему отнести конверт верному человеку, который должен передать письмо в руки наследнику. Исполнив долг, Василий Кириллович повеселел. Он вошел к дочерям и рассказал о послании. Но Анна и Лиза, как ни странно, восторга не выразили.
— Напрасно, батюшка, вы это сделали. — Чистые голубые глаза рябенькой Лизы глядели на него с недетским сочувствием и иронией.
— Отчего? — испуганно спросил Василий Кириллович.
— Оттого, что государыня не любит наследника и рассердится.
— Не чепуши! — растерянно воскликнул Василий Кириллович. — Маленькая курочка — дурочка! Чепушок! Все ты знаешь, обо всем судишь.
Он ходил по комнате и сердито поглядывал на дочерей.
— Вот чин дадут и дела наладятся. И Анечкину судьбу устроим… если глупить не станет.
Анна оторвала глаза от рукоделия:
— Я сама, батюшка, свою судьбу устрою.
— А наша воля тебе нипочем? С Акилиной Павловной бы посоветовалась, она все-таки добрая женщина и мать тебе!
— Не мать, а мачеха, — поправила дочь. — Анилина Павловна спит и видит зятем камергера.
— Тому не бывать, — строго сказала Лиза.
Василий Кириллович ошеломленно уставился на младшую дочь. Лизины пальчики сновали по холсту, и четкий рисунок вырастал на глазах.
— Жаль, что в вашем Смольном институте вас не секут. Очень жаль, — с чувством сказал Василий Кириллович. — На горох бы тебя коленями поставить, как в мое время ставили. Завтра отпуск твой кончается, и я рад. Не будешь командовать в доме.
— Ведь скучно вам будет без меня, — сказала Лиза и вышла из комнаты.
Анна рассмеялась. Василий Кириллович начал убедительно говорить о том, что семейная жизнь без хорошего фундамента не получится, что, когда капризы ее пройдут, она поймет правоту суровой Анилины Павловны. Анна отрицательно качала головой.
Теперь Воронцов находил любой повод, чтобы вызвать Радищева.
— Говорят, надо опасаться людей, кои всегда правы, — сказал он однажды с улыбкой. — Но я вас не боюсь, потому что, — он с торжеством возвысил голос, — у браковщиков все-таки обнаружены кое-какие просчеты.
— Они случились из-за тесноты помещений, торопливости погрузки, — возразил Радищев. — Надо строить новые амбары.
— Оправдания сомнительны. Истинно добродетельный человек и в скверных обстоятельствах остается добродетельным.
— Если человек закрывает глаза на скверные обстоятельства, его нельзя назвать истинно добродетельным.
— Вы начитались Гельвеция. Я предпочитаю другого автора — Вольтера.
— Значит, вам нравится горькая насмешка над человечеством. Но в насмешке редко присутствует участие, и скептик плохой созидатель.
— Скептик пробуждает разум, освобождает от иллюзий. Я виделся с Вольтером несколько раз. Всеведущий человек! Как нам не хватает таких людей. Кем мы Россию заселяем? Везем побродяг всяких да учителей фехтования. Почитаем их великими людьми! В государстве слепых кривые царями считаются…
— И кривые тиранят слепых, которые их царями сделали.
— А как слепых зрячими сделать?
— Хотят ли слепые стать зрячими? — ответил Радищев вопросом на вопрос, и они засмеялись.
Между ними завязался разговор, быстрый, легкий, как будто они начали его вчера, а сегодня торопятся договорить, потому что тема казалась им злободневной и ее нельзя было отложить ни на час. Да и как отложить, если речь шла о вещах совершенно неотложных. О том, что все в мире как бы приходит на прежнюю ступень. О том, что христианское общество было вначале смирен-но и кротко, а потом вознеслось и предалось суеверию, воздвигло начальника, и римский папа стал всесильным царем. О том, что явился Лютер, устроил раскол и ушел из-под власти папы. О том, что стало исчезать суеверие, истина полюбилась людям, но недолго торжествовала… Не стало ничего святого…
— Это дойдет до пределов возможного и вернется вспять — такая перемена мыслей предстоит нашему времени, — сказал Радищев.
Воронцов смотрел задумчиво:
— Странно, я думал вы — щеголь.
Дочь сидела в кресле неподвижно и не обернулась на звуки шагов. Василий Кириллович боялся этих припадков меланхолии, когда Анна замыкалась в себе и не отвечала на вопросы. «Опять остекленела», — тоскливо подумал Василий Кириллович и покашлял. Она продолжала упорно глядеть в окно.
— Аннушка, — осторожно начал Рубановский, — вот чего… Не нравится мне эта книжка, опасные умствования…
Она посмотрела на него молча. Пугаясь этого долгого «стеклянного» взгляда, Василий Кириллович заговорил сбивчиво, волнуясь:
— Конечно, ты скажешь, это перевод, не его слова. Но он ведь выбирал, что переводить, неспроста выбирал… И выбрал-то автора хитро: аббат Мабли — духовное лицо. Будто аббат благонамеренный, ничего злого сказать не может, а на самом деле в каждом слове яд. «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому существу состояние» — читаешь такое, и дрожь берет. О каком самодержавстве он говорит? Не о нашем ли российском? Ах, боже мой, лучше бы это и не читать! А дальше еще хуже. Ну, вот, к примеру: «Мы делаем с обществом Безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашей обязанности…» Если государь нарушил закон, то есть договор, то, значит, и мы освобождаемся от наших обязанностей и тоже можем нарушить закон? Вот как загнул аббат! Или твой Радищев так перевел? Нет уж, Аннушка, я тебе скажу, нарушать мы ничего не должны, а пуще — божеский закон. Он всегда в нас и над нами. Нам терпеть надо, а не нарушать.
— Вот я и терплю вашу волю, — холодно проговорила Анна. — Терплю, а зачем? Мне жить не хочется…
Ноги у Рубановского ослабли. Он опустился на софу и тщательно стал вытирать платком лоб и шею.
— Ну, что ты в нем нашла? Чем он тебя опутал? — страдальчески протянул Василий Кириллович. — Ну танцует отменно. Но разве жизнь это танцы? Ну, красив, не спорю! Глазища, конечно. А что от глазищ-то проку? Что в них видится? Мечта одна! Смотрит на тебя и не замечает. Мудрствования одни в голове. На службе ретив, да! А почему не нажил прибытку? Другие уже каменные палаты за это время построили. А он? Шиш с маслом. Камзол весь в пыли, по амбарам носится — гордится, что казне большой доход приносит. А о себе подумал? Что в семью принесет?
— Граф Александр Романович Воронцов хочет его к ордену представить, — вдруг с улыбкой сказала Анна.
Василий Кириллович смешался: новость была неожиданной. Он проворчал:
— Ну, орден — эка невидаль! От него ни сыт, ни пьян не будешь.
— Но ведь и в чине повысят.
— А что чин? Тебе не с чином — с мужем жить! — разгорячился Василий Кириллович, но вспомнил о своем письме наследнику, махнул рукой и вышел.
Ответа от Павла Петровича не поступало. Шли дни, напрасно Василий Кириллович кидался к почтальону в ожидании ласкового письма. Молчание было угрожающим.
И вдруг однажды прибыл гонец с приглашением явиться к кабинет-министру Елагину.
Счастливый Василий Кириллович долго вертелся в день визита перед зеркалом, сдувал с камзола пылинки.
По поручению Воронцова Александр Николаевич отправился в поездку, чтобы представить доклад о податях Петербургской губернии.
Дорога мучила пылью, тряской. Но случались и награды за муки: встречи неожиданные и удивительные.
Однажды в почтовой избе при станции он встретил стряпчего, регистратора разрядного архива, который собирал родословные многих российских дворянских родов. Стряпчий хотел сей труд выгодно продать благородным семьям, ибо слух носится, что те, кто докажет свое происхождение за двести или триста лет, будут награждены титулом маркиза и пред другими родами заимеют некоторое отличие. Регистратор глядел заискивающе. Александр Николаевич вздохнул: такая родословная, может быть, Рубановскому сгодилась бы, а ему, Радищеву, бесполезна. У Радищевых предки татарские мурзы, значит, звания маркиза не выкроишь. Ну а если кто и найдет в предках Рюриковичей, все равно вред большой происходит от труда усердного чиновника, ибо возрождает истребленное зло — хвастовство древней дворянской породой. Он протянул деньги регистратору и посоветовал использовать его труд для обклейки стен.
Вымощенная бревешками пыточная дорога, крики извозчиков, вранье почтовых комиссаров, божившихся, что нет лошадей, дурная еда на станциях — все эти временные муки сразу забывались, стоило ему увидеть живописную группу крестьянских девок, полоскавших белье на реке, или слепого гусляра, который пел песню «Как было во городе во Риме…», или странного мужика, пашущего ниву в воскресенье.
Он вылезал из кибитки, расспрашивал, слушал рассказы встречных и ехал дальше, пораженный, уязвленный увиденным, не замечая скверной дороги.
На одной из станций он повстречал курьера, который сломя голову по приказу Потемкина скакал издалека в Петербург за устрицами. Летел гонец, снабженный казенными деньгами, будто с важным поручением, потому что князь без устриц жить не мог, а за ревностное исполнение важного дела награждал чином.
На другой станции он слышал крики и плач. Шел публичный торг. Продавали недвижимое имущество разорившегося помещика и с ним его крепостных людей: старика семидесяти пяти лет, который на войне спас своего хозяина и вынес его, раненного, с поля сражения; старуху, которая была кормилицей молодого барина; молодицу, которую помещик осквернил насилием. Семью продавали поодиночке. Закон молчал.
На третьей станции он увидел старого лейпцигского приятеля Челищева, и тот рассказал о кораблекрушении в Балтийском море. Один из спасшихся добрался до берега, нашел берегового чиновника, просил спешной помощи. Но услышал в ответ холодное: «То не моя должность, не моя обязанность…»
Он записывал об увиденном в кожаную дорожную тетрадь. Быстро полнилась тетрадь страшными, мучительными эпизодами.
И тут же он записывал цифры, бесконечные ряды цифр, которыми определял размер и виды сельских сборов. Так рождался обстоятельный доклад Воронцову «Записки о податях Петербургской губернии».
Александр Романович Воронцов открыл папку, ласково разгладил листы и вздохнул:
— У вас недурный почерк. Завидую. Почерк — моя душевная мука. Когда я учился во Франции, батюшка писал мне: «Это великая неучтивость так коверкать и марать слова. Присылай лучше чистую бумагу…»
Воронцов хотел принять официальный вид, но не получилось. По лицу продолжала бродить улыбка.
— Работа отменная: все виды податей разобраны с тщанием. Получил истинное удовольствие. Но вынужден укорить. Есть места, написанные неподобающим тоном.
Поморщился, посерьезнел.
— К примеру. «О вы, гордящиеся наукою вашей в способах обогатить земледелателя… Возгнушайтесь помышлять о прибытке, когда костистая рука глада тягчит плечи земледельца. Дайте ему работу, но с работою и плату…» Что это? Речь Цицерона. Обличительный тон негож для деловой записки.
Радищев молчал. Воронцов подождал немного и продолжал:
— «Исполнение запретительных законов основано на ненавистном в общежитии качестве сердца человеческого — на вероломстве; доносчик, полезный государству, обществом ненавидим».
Александр Романович задумчиво побарабанил по столу, удержал вздох.
— Далее. «Чем меньше наказания, тем народ прямодушнее…» Спорно. О рекрутском наборе вы толкуете как о зле, сокращающем народонаселение: «Какое множество воинов! Какое опустошение!» Мне нравится ваша искренность, но она наивна. И что скажет императрица, когда прочитает сей доклад?
Александр Романович слегка закинул назад голову и вопросительно посмотрел на Радищева. На строго очерченном волевом лице президента играла чуть заметная улыбка. Радищев молчал.
— Впрочем, не подумайте, что я против снижения налогов. Нет, я доказываю императрице и генерал-прокурору Вяземскому, что умножение налогов устрашит людей, стеснить может рукоделие и свободу промыслов. Тут я с вами заодно. Но есть много позиций рискованных и спорных. «Чем меньше наказания, тем народ прямодушнее» — полагаю, это надо вычеркнуть.
— Нет, — вдруг поднял голову Радищев. В расширившихся зрачках его плеснулся огонь. — Эта мысль для меня бесспорна.
— И злодею Пугачеву вы бы стали уменьшать наказание, чтобы его превратить в овечку? — сухо осведомился Александр Романович.
— Отчего возник Пугачев? От крайностей крестьянского положения.
— Зверство в людях просыпается порою. Оттого и Пугачев возник.
— Согласиться не могу. — Радищев вскочил будто пронизанный током. — Вы слышали об убийстве помещиков в Зайцеве? Неужели крестьяне решились на крайность только оттого, что в них пробудилось зверство? Помещик посадил их на барщину, отнял земли, скотину скупил по цене, которую сам назначил, заставил работать на себя, сек розгами, а кормил на господском дворе. И бывало, наливал щи в корыто — хлебайте! Но и это терпели крестьяне. Когда же сын помещика насильно взял себе в наложницы молодую девку, то терпению пришел конец. Жених защищал честь невесты и ударил колом сына помещика. Жениха наказали палками. Битье он стерпел. Но не мог терпеть, когда невесту повели снова в дом к помещику. Он выхватил ее из рук насильников и попытался убежать. Но был остановлен. За него заступились крестьяне. Старик помещик подбежал к ним, стал бранить, а одного ударил палкой, да столь сильно, что тот упал на землю бесчувственным. И вот это было сигналом к общему наступлению. Крестьяне убили помещика и его сыновей. Можно ли их обвинять?
Теперь молчал Воронцов. Радищев кружил по кабинету, иногда хватал образцы товаров: кусок минерала, слиток железа, рассеянно крутил в руках, будто примеривал, оружие, клал на место, снова метался по комнате, и китайские драпировки на стене шевелились от ветра, вызванного его движениями по кабинету.
— А вот другая повесть, — быстро сказал Радищев. — Ваньке, крепостному слуге, некий дворянин дал образование столь же тонкое, как и своему сыну. На семнадцатом году старый барин посылает сына за границу вместе с Ванюшей и говорит ему на прощанье: «Ты раб в пределах сего государства, но вне оного ты свободен. Вернешься домой и своих цепей более не найдешь». Пять счастливых лет провели молодые люди в Европе. Возвращаются в Россию. Увы, благодетель Ванюшин умер и не успел дать ему вольную. А молодой барин влюбился в изрядную лицом девицу, которая с красотою телесною соединяла скаредную душу и жестокое сердце. Надменная супруга вскоре превратила Ванюшу снова в холопа Ваньку, велела ему убираться из господских комнат. Но тем дело не кончилось. Племянник сей барыни, московский щеголь, влюбился в горничную и сделал ее матерью. Барыня племянника побранила слегка и решила прикрыть его грех насильной женитьбой, и Ваньку назначили в мужья горничной. Тот воспротивился. Его нещадно высекли и отдали в солдаты. Есть ли у него право выступить против своей участи?
Воронцов молчал. Радищев опустился в кресло.
— Прошу прощения. Я раскричался, как гусак, на которого замахнулись палкой.
— Жаль, что слова мои вам показались палкой. Мне почудился бунтовщик Катилина в некоторых фразах вашего доклада, и я хотел остановить Катилину.
— Я не Каталина. Я просто вспыльчивый таможенник.
— Таможенному чиновнику нельзя быть вспыльчивым. — Александр Романович ласково улыбнулся. — Однако ваш доклад я принужден задержать.
Воронцов посмотрел на Радищева виновато.
Василий Кириллович вошел к дочери и почти рухнул в кресло. Его глаза дико блуждали, и на расспросы он не отвечал. Анна кликнула слуг, терла отцу виски, делала холодные примочки, давала нюхать морскую соль — он казался бесчувственным.
Лишь спустя полчаса Василий Кириллович пришел в себя и стал рассказывать.
Нет, не о повышении в чин была эта повесть: кабинет-министр Елагин ледяным тоном принялся делать камер-фурьеру выговор. Как смел Василий Кириллович писать наследнику? Как смел сочинять изветы о своих мелких обидах? Наследнику стал жаловаться на невнимание государыни — не свидетельство ли сие его морального падения? Он мог обратиться прямо к государыне! Однако он предпочел путь заговорщика. Тайное злонамеренное письмо с попыткой поссорить мать с сыном! Императрица очень гневалась и приказала сделать ее именем крепкий выговор обнаглевшему камер-фурьеру…
Слезы текли по щекам старика.
— Анечка, это за мою беспорочную службу! Денно и нощно я стоял на посту. Ни единой помарки в журнале, ни одна блоха не укрылась от меня. Все записано, минута в минуту, на века!
Он не мог успокоиться. Вскоре сердечные боли заставили его лечь в постель.
С той минуты деятельный Василий Кириллович потерял всякий вкус к жизни. Он безучастно лежал целыми днями, разговаривал неохотно и даже ничего не ответил, когда Анна Васильевна спросила, не будет ли он против, если они пригласят вечером известного композитора, скрипача и дирижера Пезибля.
Состояние его постепенно ухудшалось, и однажды он слабым голосом позвал жену и дочь и сказал:
— Пусть Анечка выходит за Радищева. Это перст судьбы. Я скоро умру и хочу, чтобы свадьбу сыграли скорее.
Акилина Павловна начала уверять, что это у него приступ меланхолии, что он скоро поправится и будет снова бодрым и веселым, но Василий Кириллович раздраженно махнул рукой:
— Делайте, как я велю.
Анна поцеловала отцу руку. Акилина Павловна, не терпящая обычно чужого мнения, на этот раз покорно согласилась.
…Венчали молодых в Москве, и свадебное торжество слилось с державным громом колоколов по случаю победы над Пугачевым. Победное торжество было долгим, свадебное вскоре оборвалось: умер Василий Кириллович.