Часто Калинин говаривал: «Нет друга — так ищи, а нашел — береги. Без друга — сирота, а с другом — семьянин».
Вот таким верным другом был у него в молодости на Путиловском заводе быстрый, озорной парень с насмешливыми глазами, Ваня Кушников.
— Давай потягаемся на колышке, — тряхнув русыми кудрями, предложил как-то Ваня.
— Зачем?
— Хочу узнать — ты сильный?
— Так себе.
— А все же…
Обоим было уже по двадцать. Тот и другой умелые токари-станочники, а побаловаться хотелось. Ростом Ваня Кушников вымахал, но тщедушен. Миша Калинин небольшой, зато в плечах и груди пошире. Взявшись за концы колышка и упершись нога в ногу, потянули его каждый к себе.
— Чур, сразу не отпускать. Будет обман, — потребовал Калинин и еще раз натужился, да так, что колышек затрещал.
— Сдаюсь, — утирая жаркую испарину со лба, объявил Ваня. — Ты сильнее. Если кто меня обидит, могу на тебя надеяться?
— Можешь, — ответил ему Миша.
Вскоре это произошло.
Ваню Кушникова обидел цеховой мастер, иностранец Гайдаш. Подкрался он к станку молодого токаря исподтишка и, раздувая тонкий нос, закричал:
— Надо работать, не моргать по сторонам! Железо не гнать в стружку! Масло не вода: грязь развел!
— А зачем хорошо работать, если вы расценки снижаете? Из месяца в месяц заработки уменьшаете! — задрожав от обиды, ответил Ваня Кушников.
Мастер чуть не задохнулся от злости.
— Молчать! За ворота просишься?
От своего станка к ним поспешил подойти Калинин. Он сказал:
— Токари правду говорят. Снижаете расценки, вводите штрафы. К тому же мы люди, нужно достойное обращение…
Гайдаш скривил рот, прищурился, смерил того и другого презрительным взглядом и окрестил их:
— Два сапога пара.
После гудка, когда рабочие толпой хлынули за ворота, миновав охрану, Миша спросил своего друга:
— Что это мастер к тебе пристает?
Кушников, на ходу застегнув короткий пиджак и надвинув на чуб серенькую кепку, оглянулся по сторонам.
— Подозревает, что я подпольщик, вот и мстит.
— А ты нет?
— Как другу, могу тебе открыться: немного есть. Помогаю старшим распространять листовки.
Кто-то в легкой обуви, выстукивая каблуками по панели, спеша прошел мимо них.
Калинин сжал Ване локоть.
— Тсс… Я провожу тебя.
Они поднялись на пологое взгорье, обсаженное молодыми кленами. Здесь жадно глотали чистый и свежий воздух, тронутый первым морозцем. Завод, залитый светом огней, издали казался великаном. Особенно подчеркивали его величие высокие дымящиеся трубы и полыхающий огонь плавильных печей.
До угла Огородного на Петергофском шоссе, где жил Кушников, близко.
В другой раз Ваня пошел проводить Мишу до деревни Волынкино, где тот снимал у рабочего-текстильщика комнату. А в воскресенье друзья встретились на городской почте: тот и другой отправляли скопленные деньги своим родителям. Кушников — в Тулу, Калинин — в деревню Верхняя Троица.
— Денежки-то и самим бы нам нужны, — начал разговор Кушников.
— Родителям нужнее. Земля у нас там в Тверской губернии тощая. Да еще и частые засухи.
— То же, что и наша тульская земля, — согласился Кушников и придвинулся поближе к новому товарищу: — Сдается мне, ты поучен?
— Начальная школа и только. Скорее, начитан.
— Где ж это тебе удалось, начитаться-то?
— Четыре года служил мальчонкой на побегушках в семье генерала. У него сыновья гимназисты. В доме библиотека.
— Ох ты, каналья! — воскликнул Кушников. — Понукали, драли, наказывали и читать давали?
— Насилия не было. Хорошая семья. За это им спасибо. Не все же люди дурные.
И опять плечом к плечу и локоть к локтю бродили они весь вечер. Говорили о самом тайном и сокровенном, что их волновало.
— Хорошо разбираешься в политике да и в житейских делах. Так бы и мне, — сказал Кушников, заглядывая в светлые глаза нового друга.
— Приходится.
— Если хочешь, могу тебя рекомендовать в тайный революционный кружок, который связан с «Союзом борьбы»?
— Давно ищу связей, — обрадовался Калинин.
— Про Ленина слыхал?
— Он же сослан в Сибирь…
— Кружки и «Союз борьбы» — его рук дело. А из Сибири Ленин должен скоро вернуться…
Прощаясь, Ваня Кушников посмеялся:
— А на колышке я с тобой тягался понарошку. Не надо нам быть очень серьезными, а то приметят и проследят…
Миша Калинин удивился.
— Да, да. Это так, — убеждал Ваня друга. — А тебя, Миша, я сведу с одним умным человеком. Он подскажет, что нам надо делать, как жить…
Равного Путиловскому заводу в России в то время не было. Огромная армия рабочих с утра и до глубокой ночи трудилась в грохочущих цехах. Каждый делал свое: ковал или сверлил, нагревал или шлифовал, растачивал, полировал, красил, спускал, поднимал, откатывал.
— Вот ведь с полгода тремся бок о бок, а один другого сразу не распознали, — сказал подметало — рабочий с ремешком вокруг седой головы.
Михаил Калинин задержался, переложил из руки в руку стальную болванку и подумал: «Наверное, это и есть тот самый рабочий, с которым мне советовал познакомиться Ваня Кушников».
— Новичок в токарном-то деле?
— Не очень, — ответил Калинин. — Два года на «Старом арсенале» работал.
— Вижу, ремесло это тебе по душе. Только вот характером норовист. Говорят, будто бы отказался жертвовать на постройку храма господня?
— Отказался.
— Может, еще передумаешь?
— Нет, не передумаю. Церковь при заводе никому не нужна. Да и денег жалко.
— Другим-то, думаешь, своего заработка не жалко? Да жертвуют.
— Боятся администрации.
— А ты не боишься?
— Уволят, на другом заводе токаря нужны.
Рабочий с ремешком на голове за смену хоть один раз да подгонит тележку к станку Калинина. Пошутит, посмеется, а иногда скажет и такое, отчего у молодого токаря займется сердце:
— Вот, к примеру, металл: точишь чугун — от него шелуха. А скажем, медь: тут стружка что шелковая лента — соблазн. Но вот поставим кусок стали, резец сам скажет, что это за добро. Люди-то тоже разные. Как, по-твоему?
— Разные, — поняв, о чем идет речь, ответил Калинин.
В выходной они условились сойтись на шумном Нарвском базаре, где толпился народ, продавая полуизношенную одежду, валенки, шапки и всякую всячину. Рабочий-подметало пришел в длинном драповом пальто, в шляпе. В руках он держал клетку с двумя серыми, невеселыми пичужками.
Пичужник и Миша Калинин сели на обглаженный камень поодаль от людской толчеи.
— Надоест мне заводской шум, вот я тут и отдыхаю, — сказал пичужник.
Он вскинул поблекшие глаза к чистому холодному небу. Проследил за сахарными облаками, идущими своей чередой. Брови его расправились.
— Плясать умеешь?
— Чего? — удивился Калинин.
— Плясать барыню или камаринскую, песню петь — надо уметь. Друзьями обзавелся?
— Обзавелся.
— Это хорошо. Только не ходите попусту друг к другу. И на улице своих не признавайте, держитесь как чужие. Понял?
— Понял, — ответил Калинин.
— Читаешь?
— Читаю. А то как же!
— На народе с книжкой не показывайся. Хозяйка квартиры небось за керосин бранит?
— Бранит, хотя я свой жгу.
— Вот то-то и оно! Выдаешь себя с головой. Другим бы и невдомек, кто ты есть, а тут всякие домыслы пойдут.
Миша Калинин бледнел и краснел. Непринужденный разговор этот зацепил его за самую душу: в сухоньком, постоянно кашляющем рабочем-подметале и пичужнике таится кто-то другой. Клетка с птицами — ширма. «Вот как надо уметь, чтобы удержаться на ногах, а то враз собьют».
К ним подбежал мальчонка с конопляными семечками в мешочке. Рабочий взял у него на копейку корма для птиц и склонился над клеткой. А сам вел разговор:
— Часто видишь стражников?
— Каждый день прохожу мимо них у заводских ворот.
— С оружием они. Страшно?
— Неприятно, — поморщился Калинин.
— Думаешь, это наши враги?
— А кто же?
— Враги, да только они открытые. На случай можно обойти их стороной. Бойся врагов скрытых. Доверишься, пооткровенничаешь — и за тобой слежка. В заводской администрации тоже надо уметь разбираться: который кричит — не страшен, а страшен тот, который молчит.
Они поднялись с камня.
— Болтливым быть не следует. Ну, а если где сказать потребуется, надо сказать так, чтобы рабочий люд тебя запомнил. В одном деле ты уже преуспел: есть на бирке зарубка…
— В каком же?
— Да вот отказался жертвовать деньги на церковь.
…После Калинин узнал, что пожилой рабочий-подметало недавно возвратился из политической ссылки. Отбывал он ее там же, где и Ленин.
Мягко ступая, Калинин вел на занятие политического кружка нового товарища. Шли они какими-то дворами и закоулками. Иногда останавливались, пропускали сзади идущих и неожиданно сворачивали куда-нибудь.
— Снежок подпал и след застлал. Вот так у нас водится, — сказал Михаил Иванович Ване Татаринову, высокому худощавому юноше, одетому налегке, как и он сам.
В слабо освещенном подъезде большого дома их спросили:
— Не ищете ли вы серую собаку?
— Нет. Нам нужна морковка, — отозвался Калинин.
— Пятый этаж, вторая дверь.
И вот они в теплом помещении, с завешенными наглухо окнами, среди близких людей, за накрытым столом. Правда, на столе один черный хлеб, но как его вкусно запивать сладким горячим чаем, держа стакан в озябших руках!
— Знакомьтесь. Мой друг из лафетно-снарядной, — представил Калинин членам политического кружка Ваню Татаринова. — Теперь у нас четыре Ивана и три Ивановича. Но, думаю, путаницы не будет: новичка назовем «Тюбетейка».
Руководитель кружка вместо фамилии новенького нарисовал в списке какие-то иероглифы — тюбетейку да еще тонкую длинную иву.
— Знаете ли вы, юноша, о том, что открыть нашу тайну — нарушить верность рабочему классу? — с некоторой суровостью спросил Татаринова хозяин квартиры, пожилой рабочий-туляк Дронов.
— Знаю.
— Можешь поклясться хранить тайну?
— Родным отцом и матерью клянусь! — ответил Ваня.
Руководитель кружка спросил:
— Какая у тебя подготовка?
За Ваню ответил Калинин:
— Отлично знает причины падания Парижской коммуны. К тому же любит Надсона. И сам пишет стихи.
Тут все попросили Ваню прочитать что-нибудь.
— «Вольного рабочего», — предложил Калинин.
Ваня Тюбетейка положил на стол руки и начал:
Улицей темной шел вольный рабочий,
Опустив воспаленные очи.
Волен о рабстве он петь,
Волен по свету скитаться,
В каждые двери стучаться,
Волен в тюрьме умереть…
Собравшимся стихи пришлись по душе. Затем начались занятия.
Руководитель выслушивал суждения членов кружка, ставил отметки.
Больше всего стояло плюсов против Куста — знак Калинина. Хорошие отметки получали Кувшин — знак Вани Кушникова — и Перо, невысокий белолицый юноша Антоша из конторы.
…Руководители кружка менялись. К молодым рабочим пришла фельдшерица Юлия Попова в строгой кофточке, с густой темно-русой косой до пояса. Она повела занятие остро, весело. Рассказала, что делалось за границей: в Англии, Франции, Германии. Рассказала о Марксе, Энгельсе. Слушать ее было интересно.
Но занятия политического кружка однажды прервались. В городе начались волнения студентов, и Юлию арестовали.
Кружковцы решили: будем заниматься самостоятельно.
— Выбирайте старшего, — предложил Дронов.
Когда стал вопрос о старшем, все посмотрели на Мишу Калинина. Хотя он и молод, но знания имеет, житейского опыта понабрался и в кружке шел первым.
Так на Путиловском заводе родилась политическая группа из смелых и отважных борцов за рабочее, революционное дело, которой стал руководить Михаил Иванович Калинин.
Огневка — это небольшая бабочка. Порхает она туда-сюда, отыскивает распустившийся цветок и пьет нектар из его венчика.
Когда из «Союза борьбы» пришло указание готовиться ко дню Первого мая, с Путиловского запросили:
— Будут огневки?
Им ответили:
— Огневки будут. Сделайте так, чтобы эти «весенние бабочки» разлетелись по всем мастерским.
Михаил Калинин сказал членам своего кружка:
— Надо нам выходить за рамки кружковой работы. Рабочие недовольны условиями труда, штрафами, недовольны мастерами, которые унижают и оскорбляют их. В праздник Первое мая проявим себя. Огневки нам надо суметь раздать так, чтобы все они, как драгоценные зерна, попали на всхожую почву. Распространим их среди рабочих и постараемся не угодить в руки охранников.
На очередном занятии кружка Ваня Кушников учил товарищей.
— Листовки надо бросать с верхних переходов, с кранов, с антресолей, — говорил он, собирая нарезанную бумагу и уравнивая ее края.
Затем он снова занес листовки над головой, взмахнул, и бумажки, словно бабочки, разлетелись в разные стороны.
— А теперь вы по очереди, — предложил Ваня товарищам.
У одних получалось хорошо, у других хуже. Но всех поразил своей ловкостью молодой здоровяк рабочий из кузницы Василий. В политическом кружке он не состоял, но за рабочих заступался, прохватывая мастера Гайдаша и смотрителя Чача в злых и остроумных частушках. Поэтому товарищи ему доверяли.
— Что я, без понятия, что ли! Аль кровь во мне другая? Будут пытать, вытерплю — у горна закалился… — принимая у Калинина большую пачку листовок, сказал он.
Думали, Василий ушел к паровозникам или судостроителям, а он разгуливал на базаре. Познакомился там с какой-то торговкой вареной печени и легкого.
— Эх, тетя, товар не знаешь, где сбыть? Шла бы к заводским воротам. Рабочие выйдут на полдник, сразу все разберут.
— Да где же это, родной?
— Пойдем, укажу. Только не жадничай, цену сбавь. Как звать-то?
— Матреной.
Он помог тетке перенести покрытый платком чугунок и посадил ее на скамейку невдалеке от проходной.
— Только вот что, Матрена, печенку и легкие надо завертывать в бумагу. Появится санитарный врач, может запретить торговлю.
— Где же мне набрать бумаги? Выходит, зря, касатик, ты обо мне пекся. Прогонит меня санитарный…
— Не бойся, с бумагой я тебе помогу.
Василий достал из-за пазухи пачку огневок, показал, как нужно завертывать чистой стороной, и пошел по мастерским: «У ворот дешевая печенка! Торопитесь, а то кончится…»
А торговка Матрена, осмелев, кричала:
— Ой, печенка лакома, на базаре плакала! Сюда пришла — своих нашла… На пятак — два кома!
Матрена быстро сбыла весь товар, а с ним ушли и листовки. Разохотившись, она и на другой день пришла сюда с чугуном. Но ее тут же забрали стражники.
В участке полицейский пристав, топая ногами, кричал:
— Где ты взяла эту проклятую бумагу? Тут говорится о свержении царя, о свободе и братстве!
— Сама не знаю. Нечистый попутал. Подсунули мне. Ахти, так вот и подсунули!
— Кто?
— Да такой маленький, плюгавенький, бородатый…
— Врешь, нечистая сила!
— Крест на мне.
— В тюрьму посажу!
— Что вы, родненький! Жить-то мне считанные дни. Прости! — Она повалилась к ногам пристава. — Неграмотная я, разве понимаю в бумагах? А за царя я поклоны бью перед богом. Как встаю и как ложусь, с колен шепчу: «Упаси, господи, царя и царицу…»
Через неделю Матрену выпустили, как глупую, непонимающую бабу, и она опять стала промышлять на базаре. Пришел как-то на базар и Василий.
— Могла бы тебя выдать, да пожалела, — сказала ему Матрена. — Сняли бы с тебя голову.
— Спасибо, — ответил тот. — Только это не я, кто-то другой.
— Скулы приметны. А в глаза кто тебе посмотрит, век не забудет. Только я сказала: невысокий да бородатый.
— Откуда ж бородатый?
— Во сне такого видела…
— Хорошие тебе, тетка Матрена, сны видятся… — усмехнулся Василий.
«Сегодняшнее воскресенье обещает быть веселым», — проснувшись, подумал Миша Калинин. Он немедля встал, окатился во дворе у плетня холодной водой и стал собираться.
Как надеваются эти крахмальные воротнички? Как повязываются галстуки? А надеть их необходимо. Синяя сатиновая косоворотка и замасленная кепка выдают рабочего. Складка на брюках получилась отличная. Еще бы! Три ночи он проспал на брюках, положив их под матрац.
Хозяин квартиры вошел и развел руками:
— Не узнать тебя, Михаил Иванович. Уж не в приказчики ли на заводе произвели? А может, выше?
Но жена хозяина сразу сообразила:
— Сегодня праздник. На гулянку жилец собрался. Не все ему быть холостым. За такого тихого да непьющего любая текстильщица замуж пойдет. Посватать, что ли, Миша?
И не ведали хозяева, что крахмальный воротничок, галстук и манжеты с запонками — маскировка. Сегодня вся группа Калинина идет на маевку.
Стояла та пора лета, когда мягкие лужайки нарядно светились и манили к себе. Тихий, ленивый ветерок перебирал на березах и осинах листву.
Собрались на Горячем поле. Шли сюда со всех концов городской окраины: пожилой народ с грибными корзинами, с веслами, с удильниками на плечах. Парни, которые с гармонью, а которые с гитарами, балалайками.
Шли путиловцы, обуховцы, текстильщики, резинщики…
Первым замитинговал мужчина в широком чесучовом пиджаке, в золотых очках. Легкую соломенную шляпу повесил он около себя на ивовый куст, а сам встал на пенек, так что всем стала видна его лысеющая голова. Говорил он о том, что бороться с владельцами фабрик надо, не теряя благоразумия, не смешивая нужды народные с политикой. Мужчина ударил себя кулаком в грудь.
— Мы — люди, и они, хозяева, — люди. Им жалко своего, но все же они нам уступают…
Путиловцы спрашивали у обуховцев:
— Чей это?
— Откуда?
— Не ваш ли?
— У нас такие повывелись, — отвечали им. — Может, от резинщиков?
— Приблудный, — отвечали резинщики. — За такими пойдешь, ни к чему не придешь. Только в каталажку посадят.
Путиловцы отвечали:
— Не посадят. За такие слова хозяева подачки дают.
Народ стал шуметь, бродить по поляне, не желая слушать оратора.
Кто-то из текстильщиков крикнул:
— Не отнимай время! Поговорил — и хватит!
По поляне прокатилась волна смеха. Кто-то свистнул. Тотчас послышался ответный свист.
Калинин в окружении своих товарищей от удовольствия потирал руки и покатывался со смеху. Прозрели обуховцы и резинщики — сразу узнают чужих. Оставалось подлить маслица для пущего горения. Калинин тоже вскочил на пенек.
— Что ни слово, то алтын, — начал Калинин, кивая на предыдущего оратора. — Говорит, живите с фабрикантами в мире да дружбе. А нам известно другое: кобыла с волком мирилась, да домой не воротилась…
По поляне опять прокатилась волна смеха. Токаря Калинина узнали, хотя он и был в праздничной паре, прилизанный да приглаженный. Оратор в золотых очках, вытирая платком испарину на лысой голове, прикидывал, в какую сторону ему удалиться.
— Нам советуют: не требуйте, а просите. Только я так думаю: побьем — не воз навьем, а свое возьмем.
Народ «на гулянье» собрался дружный. Рабочие хотели поговорить о многом наболевшем, да выставленные пикетчики донесли, что в лесу за рекой замечены полицейские на конях. Кто-то пустился плясать. Усевшись группой на лужке, разбросили карты. Вот тут и пригодились Михаилу Ивановичу крахмальный воротничок, галстук и складка на брюках. Заиграли на гармони, на гитаре. Калинин, пригладив растрепавшиеся волосы, затеял с друзьями игру в орлянку. Он тряс зажатый в ладонях пятак и кричал:
— Кто ставит на орла, кто на решку? Подходи — подстрижем, побреем, усы пригладим, карманы набьем — за пивом пойдем!
И все же вскоре в квартире Михаила Ивановича полиция произвела обыск. Запрещенного ничего не нашли, но за принадлежность к социал-демократической партии его арестовали.
И снова полная опасностей жизнь революционера. Много испытаний выпало на долю молодого Калинина. Сидел он в тюрьмах в Тбилиси и Ревеле, не миновал, как и другие подпольщики, питерской тюрьмы «Кресты».
А затем последовало новое наказание: ссылка на север в Олонецкую губернию.
На севере, в Олонецкой губернии, февральские снежные метели застилают все дороги и стежки, а иногда заносят и дома по самые кровли. Среди густых лесов, гудящих на порывистом ветру, найти селение Мяндусельги можно только по печным трубам, из которых поутру идет густой дым.
Полицейский урядник из пожилых казаков, натянув поводья, остановил рыжую костистую лошадь и, оглядев ссыльных, заявил:
— По повелению государя-императора здесь вам придется… — он хотел произнести что-то величественное, да, вспомнив, как по дороге конвоируемые досаждали ему революционными песнями, закончил: — Тут вам придется, поджав хвосты, повыть волком. Ну, а весной, когда вскроются озера, покукуете…
Он довольно покрутил заиндевевший ус, набросил на голову башлык и ускакал.
Разные были люди среди ссыльных, по-разному и устраивались.
Михаил Калинин нанялся в старенькую деревянную кузницу молотобойцем, чтобы хоть вдоволь греться у горна.
Кузнец Филипп Корнеевич, по прозвищу Корень, хозяин этой немудрящей мастерской, только что плечист, бородат да норовист, мастер же плохой. Надо, не надо, кричал:
— Давай, давай навешивай! Поднимай молот повыше, небось сила есть!
— А это все равно ни к чему, — отвечал Калинин. — Поковка не прогрелась: вязкости нет. Металл в горне только засветился, а вы уже кладете на наковальню.
Филипп Корень сморкался, тер багровый нос.
— А как надо?
— А так: спелую вишню держали когда-нибудь на ладони? Так вот, по цвету этой ягоды и познается железо под молотом.
— Ишь ты, ягода! Хозяин почесал в затылке под бараньей шапкой. — Подержу на огне и подольше, только ты молотом ладь.
— Продержите добела — металл искрошится.
Филипп Корень растерялся.
— А ну, стань на мое место.
Калинин передал ему пудовый молот, подался к горну. Переворошил уголь, пустил мехи. По профессии он токарь, но и кузнечное дело ему было знакомо. Как только довел брусок железа, до цвета «вишенки», сердце забилось в груди, заиграло: враз посыпались во все стороны искры.
Хозяин для спорости дела отдал подручному свой кожаный фартук.
— Не видя тебя на деле, я сулил в месяц трешник, а увидел — с полтиной положу, — сказал он. — Работай на доброе здоровье, а я пройдусь до чайной.
Другим днем, придя на работу, Филипп Корень, крестясь, отвесил несколько поклонов на восходящее солнце.
— А ты что же, неверующий? — спросил он Калинина, любившего перед началом дела покурить.
— Давно не верю. С детства…
— Вот таких бог и наказывает. Нанял тебя, а не спросил: откуда ты, коль не тайна?
— Не тайна. Из Питера, путиловец.
— А-а-а, понятно… — протянул хозяин. — Не ты первый, не ты последний в наших краях.
— Может быть, и последний. Как сказать… Времена меняются…
Филипп Корень, насупив густые брови, сверкнул глазами на Калинина.
— Выходит, мастер-то с душком и щетинкой?
— Какой есть.
— Уходи от меня. По лету тут крестьяне будут из соседних деревень с лемехами да с ошиновкой колес, а ты им, чего доброго, про царя да про нашего брата… Пока дело далеко не зашло, расстанемся подобру-поздорову.
— Оседать я здесь не собираюсь, Филипп Корнеевич. Расстанемся так расстанемся.
Хозяин сходил в чайную, выпил. Придя оттуда и увидев Калинина с дорожным мешком, изменил свое решение, стал удерживать:
— Заказ тут мне перепадает от купца одного… С завитушками решетку сделать на могилу его супруги. Прошлым годом почила.
— Сколько с него берете?
— Это мое хозяйское дело. Хоть бы две красненьких.
— Пополам — тогда останусь.
Филипп Корень поперхнулся.
— Куда же ссыльному такие деньги! Мне вон кузницу бы перестроить.
— А у меня семья осталась на родине без помощника.
Хозяин покряхтел и согласился.
Работали, не отходя от горна. Мехи беспрерывно дышали на огонь. Калинин то и дело бросал горячее железо на наковальню, а Филипп Корень ладил пудовым молотом. Слышалось далеко, будто приговаривал кто-то: «Так и надо, так и надо, так и надо, так и надо!..»
На улице холодно, однако тому и другому приходилось утирать с лица пот. Вздрагивали стены кровли, только чурбан под наковальней, врытый в землю, стоял насмерть. Отлаженные на полукруг детали одна за другой переносились в огромный чан с водой и там, как бы сердясь, шипели. Трубы набивали песком, а затем накаливали, чтобы при гнутье не было трещин.
А как только решетка с завитушками была поставлена, Калинин простился со здешними крестьянами и ушел из Мяндусельги в городок Повенец.
— Важный квартирант у меня будет. Из Питера, — говорила соседям хлопотливая Авдотья Родионовна Юшкова. — Жильца, милые, еще в глаза не видела, а деньги за постой уж получила.
Хозяйка побелила печь, помыла пол, постелила тряпичные полосатые дорожки. На окна повесила ситцевые занавески.
Прибыл питерец сюда в весеннюю распутицу, измучившийся, простудившийся, с резкой болью в сердце.
Это был Михаил Иванович Калинин.
Первые дни он лежал в постели и слушал товарищей, отбывавших ссылку в Повенце по второму и третьему году.
— Камня и воды здесь много, а хлеба мало. Питается народ рыбой да загнившей от сырости картошкой. На праздник к обеду заяц-беляк, вот и все. Кругом озера, болота и глухие топкие леса. Одним словом, стреножены мы. Не зря говорят: «Повенец — свету конец».
Приподнимаясь в постели, Калинин со свойственной ему горячностью возражал:
— Надо одно понять: мы борцы за рабочее дело. И куда бы нас ни загнали, в каких бы условиях мы ни оказались, не сдаваться. Революция не за горами. На наше место стали другие. А мы отсюда, издалека, должны помогать им.
— Бежать надо, Михаил Иванович, — советовали друзья.
— Кто может — бегите. Но об этом не говорите вслух. Полицейских и здесь не меньше.
В дом вошла соседская девочка Любаша, быстрая, проворная, успевшая за какие-нибудь минуты сбегать в лавку за спичками и махоркой.
— Вот спасибо, — смягчившись, сказал Калинин. — А у меня книжка для тебя, Любаша, есть. Про царевну-лягушку.
Девочка от книжки отказалась:
— Буковки я знаю, а читать не умею.
— Грех невелик, я тебя научу. Каждый день по часочку будем сидеть над букварем и задачником.
Хозяйка, услышав такой разговор, обрадовалась:
— Коль обучите грамоте, то-то ее мать будет вам благодарна! И Люба ходила бы в школу, да нет шубки и валенок.
Своим друзьям Калинин указывал:
— Видите, везде дело найдется. Вот для них и надо жить, трудиться.
Грамота девочке давалась нелегко. В двенадцать лет она уже умела скроить платье, шила себе и бабушке, а вот буквы, вырезанные из картона, сложить в слова никак не могла. С цифрами легче: прибавлять и вычитать помогали пальцы.
Дом Юшковой довольно часто навещали полицейские. Все вынюхивали:
— Фатерщик у тебя, Авдотья, на этот раз особенный. Платит небось большие деньги?
— Платит. А как же не платить! На то ведь и живу да детей поднимаю. Немало у меня их.
Полицейские ходили по всему дому, сминая грязными сапогами тряпичные дорожки.
— Чистенько. Книжки на полках.
— Ну, а как же? Книжку на пол не бросишь…
Они садились на широкие табуреты, выспрашивали:
— О чем тут ссыльные балакают? Помнишь уговор? В участок должна давать сведения.
— Неграмотна.
— Соседи передают: много у Калинина дружков. Часто собираются, поют…
— Петь поют.
— А что поют, псалмы небось?
— Не разберусь. Неграмотна.
— То-то вот, лучше бы они не пели, а пили. Когда придет?
— За ним время.
Полицейские, сидя на табуретках, ждали. А Любаша, прошмыгнув в калитку огорода, бежала на речку Повенчанку или на Польскую горку. Она находила там Михаила Ивановича и сообщала ему все.
— Пусть подождут. Время их оплачивается государственной казной.
…Дни текли хмурые, тоскливые. Просыпался Калинин раньше всех. Пилил и колол дрова во дворе за домом. В одно такое утро к дому подошли трое молодых солдат в коротких шинелях и суконных картузах.
Хозяйка, вытирая руки о фартук, вышла к ним на крыльцо. Встретила как старых знакомых, но заговорила неласково:
— Вот так, родные сыночки! Любо — берите, сколько даю, а то и этого не увидите. Кабы у меня корова доила побольше, а то сена нет.
Оказалось, солдаты-новобранцы из местных казарм пришли менять куски хлеба на молоко.
Калинину стало их жалко.
— Прибавь, Авдотья Родионовна, — сказал он, отложив топор и свертывая цигарку. — Надо служивых чем-нибудь порадовать!
Солдаты оживились, подталкивая друг друга локтями, заговорили все разом:
— Знамо дело! За такие куски надо бы крынку на троих. Мы ведь не лишнее принесли, от своего рта отрываем.
Хозяйка уступила: дала солдатам напиться молока, тут же передала хлеб детям.
Служивые подошли ко двору, где Калинин складывал наколотые дрова.
— Ссыльный? — спросил один, утирая рукавом губы.
— Угадал, — ответил Калинин.
— Учитель или писатель?
— От того и другого понемножку.
— Сочинил бы для нас стишок, а мы бы разучили. Да поозорнее. Хочется начальству досадить.
— За что же вы начальство не любите?
— Да вот житья нет в казармах. Чуть что — зуботычина! Да стращают прогнать сквозь строй…
Солдаты еще не раз приходили попить молока. Хлеба приносили больше и уже не торговались с хозяйкой. И снова напоминали Калинину о стишке.
Калинин написал на небольшом листке знаменитые слова «Марсельезы» и напел мотив.
И вот как-то солдаты, выйдя из душных казарм на учебный плац, дружно хором запели слова, пришедшиеся им по душе:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног!
Нам враждебны златые кумиры;
Ненавистен нам царский чертог.
Все начальство Повенца переполошилось. Пристав с пеной у рта кричал:
— У нас в Олонии поют «Марсельезу»?! И кто? Солдаты!.. И откуда бы это они ее взяли?
— Турник — затея эта чисто ребячья, Михаил. Взялся ты от нечего делать. Взаправду говорится: праздность — мать пороков, — сидя за общим столом и хлебая деревянными ложками щи, смеясь и шутя, говорили ссыльные товарищу Калинину.
В то время в глухом таежном Повенце Олонецкой губернии вместе с Михаилом Ивановичем Калининым отбывали ссылку известные революционеры: Правдин, Леонов, Зайцев. Квартировали они кто где, а харчевались вместе с Калининым у Евдокии Родионовны Юшковой, женщины по натуре доброй, в стряпне ловкой, уважительной, содержащей помимо чужих свою большую семью из малолетков.
Михаил Иванович, разгладив молодые усы, на этот раз посмотрел на своих друзей с веселой ухмылкой:
— Турник я делаю для ребят в благодарность Евдокии Родионовне за хорошие щи.
Хозяйка, услышав эти слова, подала голос с кухни:
— Ешьте, ешьте сытнее. На второе я вам зажарила зайца. С базара. Еще будет чай с брусникой.
Михаил Иванович, отрезая по второму ломтю хлеба от целого каравая, опять говорил о том же:
— Ну как тут не сделать для здешних ребят такое пустяковое сооружение — турник. Пусть показывают на турнике ловкость, становятся атлетами. А может быть, кому-то из нас вспомнятся мальчишечьи годы — просим милости…
Эти слова вызвали за столом полное веселье. Евдокия Родионовна вышла с кухни, встала у притолоки, держа в руках полотенце, качая головой:
— Глядеть на вас, диву даешься. Вроде бы похожи один на другого, и разговор об одном и том же, а разные. Кто-то молчаливый, скушный, вроде уставший жить. Другой из рук не выпускает книжек. И раньше у меня бывали такие постояльцы, не знали, куда себя девать. А вот Михаил Иванович, не в пример вам, окружил себя детворой. И сам-то с ними веселый, потешный.
И правда, ребята, не только дети хозяйки, а и соседские, забросили свои постоянные игры, привязались к Калинину, ставят турник. У двора облюбовали старую березу с развилкой. Как не соблазниться: развилка-то на той нужной высоте — клади одним концом штангу.
— Есть одна нога на заборе, — шутил Михаил Иванович.
Напарником к березе подобрали еловый кряж. Сучья обили топором, обработали шерхебелем. Со штангой было труднее. Михаил Иванович подбадривал ребят: артелью найдем выход из любого положения. И нашли у заброшенной кузницы заржавелую трубу. Продрали ее рашпилем и отшлифовали кирпичом.
Турник готов. Радость, веселье, смех. Чтобы достать штангу, под ноги перевернули вверх дном ящик. Вечерами упражняются ребята постарше. А в воскресные дни (чего не предвиделось) у двора Юшковой — гулянка.
В один воскресный день, когда у турника собралось много молодежи, шумели, галдели, из соседнего переулка внезапно на бойких лошадях выскочили двое жандармов.
Детвора да и что постарше — врассыпную.
— Стоять на месте! Не убегать! — закричали в два сердитых голоса жандармы.
Михаил Иванович вышел им навстречу с поднятой рукой.
— Что вы, господа, беспокоитесь? Кого ищете? Здесь одни дети.
— Митингуете! — кричали жандармы.
— Спортивные упражнения. Чистые развлечения, — Калинин указал на турник.
— А это что за люди? — не сходя с лошадей, жандармы указали на Правдина, Леонова и Зайцева, которые стояли за спиной Михаила Ивановича.
— Приглядитесь — узнаете. Все мы тут по одному делу.
— Какие такие дела?
— Ссыльные. В неволе.
— Хорошая неволя — развлекаетесь на турнике.
— А это как придется, дело наше…
— Молчать! — один из жандармов, что постарше, круто развернул лошадь, объехал вокруг избы.
Под окном крикнул:
— Юшкова, явиться в участок к старшему надзирателю. Знаешь? Бывала? Штрафную квитанцию получишь.
Михаил Иванович да и другие ссыльные стали оправдывать свою хозяйку.
— Тут, господа, ничего такого не было и быть не могло. Все мы здесь у Евдокии Родионовны Юшковой столуемся. Сейчас пообедаем и разойдемся.
Жандармы помялись, потоптались, сдерживая лошадей у крыльца избы Юшковой. Больше делать им было нечего, ослабив поводья, отъехали.
Ко времени обеда Евдокия Родионовна, молчаливая, хмурая, накрыла стол и тут же выговорила:
— Не хотела обидеть вас, Михаил Иванович, да приходится. Доброта ваша к моим ребятишкам обернулась бедой. Помимо того что я вызвана к надзирателю, скажу и о другом: шума и гама такого у избы никогда не бывало. Скотина со двора не выходит — боится. Курам пастись негде. Луг весь у двора вытоптан.
Калинин стал ее успокаивать и вину взял на себя.
— К надзирателю я пойду. И штраф заплачу, если взыщут. Если есть за что взыскивать. Не надо им поддаваться.
К надзирателю Евдокия Родионовна не пустила Калинина, приказано было самой Явиться, сама и пошла. Скоро возвратилась взбудораженная. За обедом рассказала:
— Не напрасно двое жандармов мой дом навещали: ищут сбежавшего ссыльного этой неделей.
— Ой, страсти какие! — шутил Калинин.
— Не знаю, как вашему брату, страшно или нет, а нашей сестре живи да дрожи. Вас жалко, и себя загубишь… Шел тот ссыльный с реки с двумя большими рыбинами и попадись на глаза страже. На реку-то в летнее время и в зимнее вам ходить не велено, а он отважился. Привели его к главному. Тот вначале накричал на него, а тут говорит: «Принеси мне». — «А сколь?» — спрашивает. «Да сколь сможешь». Тот ссыльный на другой день принес рыбы-то многонько. Главному понравилось: «Давай еще, давай!» Ссыльный-то и давал. А тут как-то говорит: «Рыба вкуснее озерная. Дозвольте на озере половить?» Соблазн — такое дело, что человека всего может сожрать. Так и вышло. Дозволили на озере. А тут, как он вошел в доверие-то, и нет его, пропал. Вначале думали — утонул. А затем стали думать по-другому — сбежал. Вот как обернулась рыба-то для здешнего начальства. А где тот ссыльный квартировал, хозяина-то вместо него и посадили за решетку.
— Не имеют права! — возражал Калинин.
— Имеют не имеют, а посадили до тех пор, пока не найдется сбежавший. Со мной надзиратель обошелся милостиво. Штрафу не взяли. Только велел сломать турник, и чтобы впредь не было никаких митингов и сборищ.
Двое младших сыновей Юшковой, что один, то и другой, заявили:
— Не дадим турник ломать, не дадим.
Турник перенесли подальше от избы на пустырь и там, не без подсказки Калинина, сделали спортивную площадку, пристроили брусья, кольца и деревянного коня.
На этот раз Михаил Калинин приехал в Верхнюю Троицу из «знаменитой» олонецкой ссылки. У отца и матери была огромная радость. Сестры висли на шее, особенно девятилетняя Параня. Исхудалый, с лица обросший, истосковавшийся по родной земле, он на второй же день вышел с лопатой на огород. Сиял пиджак, оперся на прясло и без устали смотрел в чистое, безоблачное небо.
По весне необычайно хороша с приподнятым правым берегом Медведица. Вот она течет у самых ног, заливая по ту сторону покосы. Тепло ныне наступило рано: на пригреве показалась уже зеленца.
— Ты, братец, подольше побудь за двором, подольше. Грейся там, грейся на солнышке, не мешай нам, — просили сестры.
В доме шла предпасхальная чистка и уборка. С подмостков женщины мыли потолок и стены, скребли их ножами. Вынесли на крыльцо посудницу, стол и тарельницу. Мария Васильевна, мать Михаила, красила яйца в луковой шелухе.
К вечеру, когда в доме все вымытое и высушенное было водворено на свои прежние места, когда перед образами затеплилась лампадка, Мария Васильевна в волнении спросила:
— Ты это, Михаил, куда собираешься?
— Куда все, в Матино, в церковь. А что?
— Не ходил бы.
Марии Васильевне не хотелось отпускать сына вместе с дочерьми. Настрадалась она, ожидая его из Повенца.
Отец вмешался:
— Пускай идет. В церковь — это неплохо. А то сочтут его за антихриста да еще подальше загонят. Россия-матушка велика!..
До Матина идти умеренным шагом — час с минутами, но Михаил растягивал время, обдумывал, что он там сделает? На душе у него было тяжело и неспокойно: пребывание в Повенце, встречи там с другими ссыльными еще раз убеждали в необходимости использовать любые явные и тайные сходки крестьян.
Ночь выдалась тихая, безветренная. Ограда вокруг церкви освещалась горящими плошками и большим костром. Староста прихода, богатый крестьянин села же Матина, Ефим Селезнев, увидев Калинина, поклонился, подумал: «Проняли там, на каторге да в тюрьмах, за бога взялся…»
Только ошибся староста.
В церковной сторожке, как собрался народ, Калинин, поглаживая короткий ус, приноравливаясь к горевшему фитильку, читал газету и рассказывал собравшимся о событиях, которые произошли этой зимой девятого января в Питере. Расстреляна мирная демонстрация рабочих. Убиты сотни ни в чем не повинных людей.
— Господин Калинин, нашли время, чем занять православных, — вмешался в беседу староста Селезнев. — Прошу всех убраться из сторонски. Масло гарное изводите. Кому угодно, проходите в церковь, там читаются страсти господни…
Один из седобородых стариков ответил за всех:
— Неизвестно, где и каких больше страстей за свою жизнь наслушаешься…
Староста побежал сказать о «крамоле» священнику Василию. Но тот только развел руками: в споры и пререкания ему с молодым Калининым лучше не вступать. К тому же пора облачаться к заутрене.
На третий день пасхи в деревню пришел поп Василий с дьячком славить Христа. Тяжелый, обрюзгший, под хмельком, переходил он из дома в дом. И у Калининых в переднем углу перед иконами отслужил молебен, покадил ладаном, покропил и сердито выговорил:
— Иван Калиныч, наказываю тебе приструнить сына Михаила: в светлый христов день я служу во храме, а он в сторожке совращает верующих прихожан.
— Об этом, батюшка, вы сами с ним поговорите. Он у нас не малолеток. Работает в большом городе, впору всего там повидал… — тяжело кашляя, ответил старый Калиныч.
На время молебна Михаил вышел из дома. Сидел на бревнах, за двором, курил. Там его отыскала испуганная, запыхавшаяся Параня:
— Братец, поп на тебя наговаривает отцу: чего-то ты запретное у церкви мужикам говорил. Мама плачет, боится — опять тебя угонят…
Михаил смял цигарку. Дождался у крыльца молебенщиков, резко ответил:
— То, о чем я говорил, отец духовный, по всей России известно: в Питере расстреляна царским правительством мирная демонстрация. Погибло много людей, просящих хлеба. Их не защитили кресты и иконы. И вы знаете об этом, но молчите. Тогда скажем мы.
Когда поп и дьячок, один с кропилом, другой с кадилом, удалились, старый Калиныч, держась за перила крыльца, сына предостерег:
— Не надо, Михаил, так напористо с ними. Опять за тебя возьмутся, опять отцу и матери страдания…
— Они должны нас бояться, а не мы их, — ответил Михаил.
На проезжих дорогах всегда народ. А где народ, там и разговоры: что делается в Питере да в других больших городах. Если Калинину случалось ехать к себе на родину через Кимры, он останавливался в Печетове, в чайной Майорова. Рыженький мальчик Харитоша в длинной рубашке, подпоясанный крученым пояском, работал у Майорова половым. Он вмиг замечал гостя.
— Сегодня у нас хорошая солянка из гуся, Михаил Иванович. Жирная.
— А вот жирное-то, Харитоша, я не люблю.
— Глазунью можно приготовить в два счета. Калачи есть. Кренделя.
— Мне, Харитоша, только чаю.
Из-за стойки выходил высокий бородатый хозяин, чтобы приветствовать Калинина крепким пожатием руки. А местным крестьянам словно кто весть подавал. Все тут как тут. Разговор обычно длился за полночь. Кому не досталось стула, сидели на полу. Один Харитоша, словно заведенный, сновал туда и сюда: приносил с кухни кипятку и подливал в чайники.
Время от времени кто-нибудь просил:
— Харитоша, посмотри на улице…
Тот выбегал на перекресток, возвращался и успокаивал:
— Все в порядке…
Хозяин чайной, Михаил Егорович Майоров, знал: Калинин политический, речи его баламутят здешних крестьян, но попустительствовал. Он даже хранил запретные книги.
Как-то, выбежав на перекресток, Харитоша увидел направляющегося к чайной полицейского.
— Легавый!.. — крикнул он, вбегая в чайную.
Хозяин увел Калинина за перегородку, а на стол поставил четвертную водки.
Мужики выпили-то по одной стопке, а такое веселье их разобрало: кто поет, кто пляшет…
— Что-то шумно здесь, господа! — войдя и озираясь, сказал полицейский и, приставив сапог к сапогу, сердито звякнул шпорами.
— Жнитво и молотьбу провожаем. Выпили и еще имеем. Уважьте, разделите компанию!..
— Выпить я не прочь, да вот протокол надо составить. Дорога здесь с перекрестком, начальство беспокоится…
— Это и впрямь. Чего доброго… Только бог хранит… — загалдели мужики.
Хозяин тем временем подал полицейскому стул со спинкой. Харитоша, вытерев полотенцем край стола, принес кусок поджаренного мяса величиной с рукавицу.
У полицейского зашевелились пышные усы и раздулись ноздри. Он снял с плеча портупею с оружием и кожаную сумку. Мужики налили ему водки. И, наливая вновь опустевшую стопку, каждый раз что-нибудь присказывали:
— Это для того, чтобы вы усы смочили…
Или:
— Обычай дорогой — выпить по другой…
— Без четырех углов дом не строится…
А протокол! Как же тут быть? Мужики, недолго думая, достали из кожаной сумки полицейского бланк и усадили за стол Харитошу.
— Ну-ка, потрудись. Ты у нас отменный грамотей.
Харитоша не оробел.
— Чего писать-то?
Мужики принялись подсказывать:
«В вверенном мне участке, где я хожу, — полный порядок, покой и смирение. Никаких здесь политических не было, нет и не будет… Крестьяне ходят под богом и восхваляют царя-батюшку и царицу-матушку…»
Полицейский от щедрого угощения не мог повернуть языком и только в знак согласия кивал головой.
А Михаил Иванович Калинин был уже далеко от Печетова. Накормленные лошади несли его быстро.
Мельника Савела Клешнева, с реки Рудмышки, в здешних местах знали как человека доброго, сердечного и, главное из главных, молчаливого. О чем бы Калинин с крестьянами ни говорил, Савел не съябедничает. Все шито-крыто. А Михаил Иванович в старое время, когда приезжал из Питера в деревню, бывал здесь часто: привозил зерно на размол, а то и так приходил — свидеться с друзьями.
— Доброго здоровья, Савел Кузьмич! Как житье-бытье? — спрашивал он пожилого, заросшего русой кудрявой бородой мельника. — Хозяин не обижает?
Савел разгибал спину. Воспаленные от мучной пыли глаза увлажнялись.
— Обид от хозяина не счесть, Михаил Иванович. В торговле ему не лафа, так вот и пеняет на меня: от воды мала прибыль. Ушел бы я, да некуда. Опять же вроде здесь людям нужен.
— Нужны, нужны. Потерпите, Савел Кузьмич, может, и недолго. Читайте газеты-то между строк, поймете, что на свете творится. Помолу-то много?
— Хватает.
— И воды?
— Сколь надо. Летом ноне дожди перепадали.
— Устаете. Где же помощник?
— Федюшка-то? С весны при деле: гусей и уток опять же хозяйских пасет. Развели белой птицы на даровом хлебушке — не счесть.
— Озорничает?
— Не без того. Браню.
— Побраните и пожалеете?
— А то как же, свое дите, да еще и без матери. За книжку вам спасибо. Мужики тут соберутся, попросят: «Ну-ка, Федя, прочитай, как там поп — толоконный лоб, нанимал в свое хозяйство работника Балду?» А он наизусть им, слово в слово. Умора!
Свертывая цигарку, Калинин добродушно смеялся.
— Побаиваюсь я, Михаил Иванович. Не дошло бы до нашего матинского попа Василия. Злой он, к тому же и жадный, точь-в-точь — толоконный лоб.
— Книги Пушкина не запретные. Их продают, в библиотеках держат. Надо, еще принесу.
Они перешли к дощатым лоткам, где вода с шумом ворочала огромные деревянные наливные колеса. Внизу взбивалась пена, а чуть подальше, где просвечивалось дно, стайками ходила мелкая рыбешка. Стоять у поднятых щитов можно целыми часами, слушая шум водопада и любуясь светлыми, искрящимися на солнце брызгами. Тут в траве у Михаила Ивановича был примечен ощурок бревна. На него он садился, закуривал. Садился рядом мельник Савел, сторожко оглядываясь по сторонам, говорил тише:
— Той неделей меня пытали про вас, Михаил Иванович. Появился незнакомый человек, как и наш брат любой крестьянин. Одет по-простому — в пиджак и брюки, обут в сапоги, а разговор заковыристый. Как тут у вас? То да се… Кто бывает из Питера? По разговору-то я догадался, с кем имею дело. Спохватился вовремя. Он и так и этак, а тут вдруг на строгость: «Когда последний раз был? Сколь народу его слушало? Из каких деревень? О чем здешние мужики его спрашивали?»
— Ну, а вы что?
— Отвечаю: по осени с новым житом был, как и все крестьяне. Говорю: наш он. Приветливый. Приедет, табачком поделится. «Речи, речи какие с его стороны?» — уже кричал тот человек, невтерпеж ему. «Бранил за помол, — опять отвечаю. — Вроде бы дорого берем. Так ведь то не я, а хозяин мельницы требует». «Темнишь!» Это опять он. Потребовал с божницы икону снять да поклясться, правду ли доношу.
— Ну, а вы что?
— Поклялся. Думаю, греха в этом нет.
Михаил Иванович посуровел, но не надолго. Опять смеялся, показывая свое добродушие. От смеха глаза у него каждый раз лучились, светлели.
— Сегодня я, Савел Кузьмич, без жита. Скучаю. Город меня не принимает… Запретили проживать в Питере.
— Живите среди нас. Мужики спрашивают: когда появитесь? Вопросов у них много, решать некому.
А Калинин затем и пришел, чтобы ответить на вопросы земляков. На мельницах, что и в чайных при больших дорогах, — всегда народ, жадные до новостей, беспокойные сердца и души. С новым обмолотом направляются сюда подводы из Яковлевска и Горбачева, с Почапки и Мальчина. У Неклюдова своя река Пудица, а крестьяне держатся проселка на Рудмышку к Савелу Клешневу: не уворует и помельче смелет.
— Славны бубны за горами!.. — смеются они и едут.
В амбаре мешки, на рундуках мешки. Коновязь забита. Лошадей выпрягают, вяжут и пускают на луг. С гулом кружатся огромные камни на двух поставах. С лотков сыплется в ларь мягкая, приятно пахнущая свежим теплом мука. Савел Кузьмич то на сливе поднимает и опускает щиты, то на помосте регулирует заправку зерна. Поднимает воротом затупившиеся камни, переворачивает их и, высекая искры, «кует» тяжелыми острыми молотками.
За рекой слышится песня. Это Федюшка, загнав на хозяйский двор стадо гусей и уток, идет хлебать уху из ершей, которых он сегодня спозаранку выудил на крючок. Отец награждает его большим ломтем хлеба:
— Поешь, сынок, да отправляйся на Козий бугор. Подежурь. Заметишь чужих, упреди — зажги бересту.
У Федюшки раздулся широкий нос:
— Михаил Иванович здесь?
— Цыц!
Федя тише:
— Может, он мне еще книжку привез?
— Привезет, коль послушаешься. Дружки твои в ночное лошадей погонят, так вот с ними. Не прозевай.
Сторожевой пост на Козьем бугре в самый раз. Только лишь смеркалось, по большаку, со стороны Кашина, на сытых лошадях пожаловали стражники. Направлялись они на Рудмышку, к мельнице. Но как ни крутись, а не миновать им Козьего бугра, заросшего ивняком. И вдруг там вспыхнул факел из бересты. Дальше, под горой, еще факел. А там и на самом берегу реки один за другим ярко загорелись еще два жгута из бересты, поднятые на палки.
Когда стражники подъехали к мельнице, там и намека на собрание не было: кто из мужиков перетаскивал мешки с телеги в амбар, кто из амбара на телеги. Мельник Савел в поддевке без рукавов, серый, замучненный, приноравливаясь к свету керосинового фонаря, топором тесал полено.
Один из стражников направил на него лошадь:
— Я тебя спрашиваю, что это за таинственные огни появились на дороге? Только правду говори — икону в руки брал.
Хоть и темно было, но Савел узнал, с кем приходится иметь дело: наведался недавний «гость», да и не один. То-то усы подкручены, фуражка на голове не мужицкая. Глаза блестят по-звериному. Тот раз сапоги были густо запылены на нем, а сейчас начищены, носками в стремени.
Сердце заколотилось от негодования: стащить бы с лошади царского холуя да оттяпать на плахе голову, но… забранил Савел своего мальчонку, подоспевшего сюда:
— Федька, чего это вы там балуете с огнем?
— Чего? Ничего, — ответил Федюшка из темноты.
— Как это ничего! А вот их благородие обеспокоили.
— Это мы волков пугали…
— Где же волки-то?
— Убежали. Они страсть как боятся огня.
— Ну, ну…
Мельник Савел, довольный ответом сына перед стражниками, развел руками: дескать, делать вам, господа, здесь больше нечего.
Ожидая Михаила Ивановича, в доме прибирались: мыли полы, стелили тряпичные дорожки и обязательно чистили речным песком большой медный самовар-ведерник.
— Миша любит чаевничать. Посидит с нами за столом да порасскажет, что делается в Питере, — говорила мать Калинина, Мария Васильевна.
Как-то по осени, было это в 1912 году, приехал Калинин усталый, бледный, но веселый. Ходил по огороду и что-то напевал. Побывал в гумнах на молотьбе, съездил на мельницу. Наприглашал к себе верных друзей-односельчан из Воронцова, Шевригина, Никулкина. Сидели они за самоваром, да только на уме-то был не чай: обсуждали запрещенные книги, готовили листовки. Сидели и не подозревали, что за оврагом, под старыми ветлами, спешились полицейские. Неизвестно, как бы дело обошлось, да полицейские встретили ребятишек и спрашивают:
— Эй, вы, покажите-ка нам, где дом Калинина!
— Это какого?
— А того, что из Питера наезжает.
Ребята переглянулись, смекнули, чего от них хотят, взяли да и показали на избу деда Василия Бычкова, а сами побежали предупредить Михаила Ивановича.
Избу Бычковых оцепили. А дед Василий тоже себе на уме. Сидит на лавке да шелушит стручки гороха. О чем его ни спросят, он «ась» да «ась», и затянул время-то. Михаил Иванович людей из дальних деревень выпроводил от себя задним двором, а вот с листовками не знал, что делать. Полицейские уже стучат в дверь, а он все мешкает. И все же находчивость не изменила ему: снял он крышку с самовара да в самовар листовки и спрятал. А потом на трубу надел конфорку и поставил чайник.
Мария Васильевна открыла дверь.
— По приказу его величества, — завопил один из полицейских, высокий, сухой, как жердь, — пришли произвести обыск!
— Сделайте одолжение, — вежливо ответил Михаил Иванович, отошел к окну и стал протирать очки.
— Во время обыска отлучаться никому не разрешается.
— Постараемся. Мы вот тут с соседом чайком займемся, — с некоторой веселостью ответил Михаил Иванович.
На каждом обшарили одежду, потом в горнице и в сенях начали вскрывать коробки, опрокидывать кадушки, корзины.
Мария Васильевна с зажженной свечой повела полицейских в чулан, в погреб, в подполье. Полицейские поглядывали на Калинина: беспокоится или нет? Коли волнуется, тут и искать надо.
Михаил Иванович ничем себя не выдавал, переговаривался с соседом об урожае нынешнего года, о том, что хорошо бы заиметь на паях молотильную машину.
К тому времени Калинин не одну ссылку отбыл, и все же спокойствие ему давалось нелегко: найдут листовки — упекут в Сибирь.
Особенно усердствовал маленький юркий полицейский. Он вызвался даже на чердак слазить. Лестница под ним зашаталась.
— Осторожнее, — как бы участливо сказал Калинин.
Полицейские долго рылись, копались, а уехали с пустыми руками.
После их отъезда Михаил Иванович долго подсушивал на стекле лампы и разглаживал листовки.
— Миша, может, самовар-то свежей водой налить? — спросила Мария Васильевна.
— Спасибо. Ты у меня молодец, мама! — сказал Калинин и поцеловал мать.
Часто бывало так, что мать Михаила Ивановича, пожилая женщина, летом одна принимала на себя все заботы по хозяйству.
— Право же, откуда только сила и здоровье берутся, — говорила она.
Следом за жнитвом — молотьба. Пока стоит сухая погода, надо успеть перевезти снопы с поля, сложить в стога, вычистить и выровнять ток. Скрипят телеги с возами, лошадь за лошадью. Клубится по дороге пыль. По всем гумнам, во всю ширь Верхней Троицы, с края и до другого края вырастают малые и большие стога. Каждый копошится на своей усадьбе. Урожай невелик, но требуется уложить рожь, ячмень и овес по отдельности.
Поздно вечером к дому Калининых пришел сосед Александр Моронов. Старые и малые звали его дядя Саша. Дивились: зажиточный он мужик, а все лето босой, в одной ситцевой рубашке с расстегнутым воротом. На коричневой, загорелой груди виднелся крест.
— С кем, Мария Васильевна, будешь смолачиваться? — К матери Михаила Ивановича он был всегда уважителен.
— Как и прежде, хотелось бы, дядя Саша, с твоей семьей. Живем крыльцо в крыльцо. Амбары и сараи рядом.
— Да вот как бы на молотьбу приехал сын твой. Тогда какой разговор: только с твоей семьей, как и допрежь.
— Может, и приедет. Пишет из Питера.
Михаил Иванович, жалея мать, приезжал на покос. На короткое время приехал и на молотьбу. Все страдные работы по крестьянству не миновали его. Он пахал свои полосы. Жал серпом, косил в лугах по реке Медведице. Говорил:
— Всякая работа имеет свой трудовой ритм. Особенно этот ритм чувствуется в молотьбе. Встать в четыре цепа — игра, а в шесть цепов — музыка.
Однако же с приездом, увидав на гумне соседа, в этом году заявил другое:
— Будем смолачиваться, дядя Саша, по-новому. Купим на паях молотильную машину. Маленькую, двухконку.
Моронов сильно расстроился:
— Напрасно тебя ждал. Откуда мне иметь такой капитал. У тебя что ни месяц на заводе — заработок.
— Скотины на дворе убавь. Через год восполнишь. Спины у нас с тобой не железные. Не согласишься, буду искать кого другого в партнеры.
Ночь дядя Саша Моронов не спал, скрипел деревянной кроватью. Вставал, пил воду, чтобы охладить себя изнутри. А утром, чуть свет, сбегал в богатое село Горицы. Посмотрел, как там работают машины на обмолоте снопов.
— Понравилось? — спросил его Михаил Иванович.
— Соглашаюсь. Только бы не упала на меня еще напасть: сегодня ты здесь, а завтра тебя не бывало…
— На что намекаешь?
— Сам знаешь, на что. Повенца-то еще прибавят, чтобы сломить в тебе волю.
— Воля моя всегда будет при мне…
Машину привезли из города Кашина. Взялись за дело горячо. Моронов не только крестьянин, но и хороший плотник: под чугунное зубчатое колесо соорудил из бревен крестовину. Для прочности врыл ее в землю. А Михаил Иванович — слесарь: ему ли не собрать машину — подтянуть привода к шестерням молотильного барабана.
Оказалось, труднее обучить лошадей ходить по кругу. Но и это преодолено, и вот сильный, порывистый гул раздался на усадьбе Калининых.
Это был праздник для крестьян Верхней Троицы и соседних деревень Поповки, Посады, Хрипелево. Двое крестьян из деревни Микулкино, проезжая мимо, остановили лошадей. Набирали в руки пропущенную через барабан солому, выискивали: нет ли оставшихся в колосе зерен?
Машина работала чисто. У барабана, засучив рукава, стоял Михаил Иванович в больших, специальных очках, защищающих глаза. Под руки ему подкладывали снопы женщины и ребятишки. Моронов погонял лошадей, покрикивая:
— Ой, милые! То-то для вас прогулка. Тянем, потянем… — Взмахивал кнутом.
Когда лошади уставали, сбивались, тогда Моронов погонял лошадь соседей и кнута отпускал не поровну, с разбором. Михаил Иванович не мог не замечать этого, видела и Мария Васильевна. А что поделаешь, когда у них такой сосед?
Всего два дня потребовалось, чтобы небольшие хлебные стога Калининых и побольше стога Мороновых пропустить через молотильный барабан.
И вот дядя Саша, довольный, веселый, принялся засыпать жито в амбар по сусекам, складывать солому в два больших омета. «Цепами дубасить пришлось бы не менее двух, а при плохой погоде и трех недель, а тут взято разом без потерь, все в сохранности», — радовался он.
Но испытания для него не кончились, а лишь начались. Пришла с поклоном соседка через улицу — окно в окно, Варвара Шагина, женщина тощая, немолодая.
— Помогите мне, дядя Саша. Не управлюсь я с молотьбой до самого снега. Машиной-то как скоро и легко. Счастливые вы.
Моронов замотал головой и замахал руками:
— Такое счастье никому не заказано. Молотилка-то дорого досталась. Я свое хозяйство надорвал, скота лишился, — неласково ответил он и принялся жаловаться на то, как трудно живется его семье.
Мария Васильевна, сгребавшая солому у своего сарая, услыхала, не стерпела, заступилась за Варвару:
— Надо, дядя Саша, помочь, надо.
Людскую нужду она знала хорошо, многие годы несла ее на своих плечах.
— Сколь возьмете, столь и заплачу. Житом или деньгами. Знаешь, в моей семье одни дети, — просила Варвара.
— Молотилка на два хозяина. Один решать такие дела я не вправе.
— Михаил Иванович согласился. Пожалел.
— Согласился доверить машину в чужие руки? Нет, этого не может быть. Заправлять снопы надо уметь. Мало бросишь — плохо, а много — того хуже. А вдруг в снопах-то камень, вот тебе и нет зубьев в шестернях, — пугал притихшую женщину Моронов, сам удивлялся на себя, откуда у него такие познания.
Калинин на все это ответил по-другому:
— Просят нас, дядя Саша. Значит, мы с тобой вошли в почет, уважение. Надо быть довольным.
— Не нужно мне никакого почета. Я знаю себе цену. Машину не доверяю.
— А если без доверия. Поможем сами. Ты и я, вот она, машина, и не в чужих руках, а в наших.
Моронов опять схватился за голову и замахал руками:
— Так я и знал, так и знал: с машиной двойное горе. Варваре поможем, а там кому-то и другому. Уезжай ты, Михаил, поскорее в свой Питер, уезжай. А я затащу машину в сарай, чтобы не видели. До будущего года.
Обмолачивали снопы Варваре Шагиной Калинины всей семьей. И денег не взяли. Когда она расплачивалась с Мороновым, слезы на глазах выступили от обиды, и она не сдержалась, выкорила:
— Вроде бы пришла тебя поблагодарить, дядя Саша, а слов благодарности не нахожу. Верно это говорят, ты стал настоящим сельским буржуем. Носишь крест на шее, а зачем носишь-то?
Моронов круто разобиделся: за все доброе — выговор. Пожаловался Михаилу Ивановичу, что его окрестили буржуем.
Михаил Иванович заулыбался:
— Буржуем не назову — зажиток твой от личного труда. А вот с годами ты становишься жадным. Это плохо. Жадность тебя может съесть начисто, без остатка. Надо сделать так, дядя Саша, чтобы молотильная машина стала достоянием многих. Чтобы вокруг нее сдружился наш сельский народ.
Моронов стоял перед ним с опущенной головой. Выслушал терпеливо, но ответил в сердцах:
— Который раз говорю, уезжай. Чем скорее, тем лучше. А то опять, как прошлым годом, пожалуют стражники, тогда защищать не стану. Скажу, кто ты есть. Что вижу, что слышу, то и скажу.
Михаил Иванович продолжал улыбаться, разглаживая черные тугие усы.
Перед отъездом у дома Калининых собрались сельские мужики. Пришли попрощаться с Михаилом Ивановичем, а получилось вроде собрания. За молотильную машину пожелали внести свой пай: Соловьев Александр, Румянцев Сергей, Кондратьев Федор, Бычков Николай с сыном Василием за двоих.
Так родилась на деревне артель «Содружество».