С утра было пасмурно. И к полудню пошел мелкий сентябрьский дождик.
Но народ, собравшийся на митинг со всей Бессоновской волости (это было под Пензой), не расходился, а лишь плотнее сжимался вокруг небольшой трибуны, затянутой кумачом.
Речь держал Председатель ВЦИК Калинин, прибывший сюда с агитационно-инструкторским поездом «Октябрьская революция».
Михаил Иванович стоял на трибуне в одной рубашке с расстегнутым косым воротом, подпоясанной узким ремешком.
Шел суровый, военный девятнадцатый год. Калинин говорил о положении в стране, о борьбе с белогвардейщиной. Рубашка на нем прилипла, по лицу бежали струйки воды. Он то и дело протирал очки.
И вдруг откуда ни возьмись над головами многолюдной толпы появился свернутый плащ. Передаваемый из рук в руки, плащ плыл к трибуне.
Стоящий рядом с Калининым председатель Бессоновского волисполкома Новиков расправил плащ и накинул его на плечи Калинину.
Михаил Иванович поблагодарил кивком головы, по-доброму улыбнулся, продолжая говорить о невероятных трудностях, выпавших на долю молодой Советской власти в борьбе с внутренними и с внешними врагами.
Когда митинг кончился, народ проводил Председателя ВЦИК с площади до самого агитационно-инструкторского поезда. Здесь продавались книги, плакаты. Можно было зайти в один из вагонов и посмотреть киножурнал и даже целую кинокартину.
По дороге Михаил Иванович забеспокоился: кто же хозяин плаща? Кому его возвратить? Осмотрели плащ: нет ли какого документа, удостоверяющего личность? Документа не было, а вот листок из школьной тетради нашли. На нем было написано заявление в волисполком с просьбой обеспечить школу на зиму дровами. На заявлении была резолюция: «Отказать. Новиков».
Явно плащ принадлежал кому-то из учителей местной школы, туда его и отправили.
А Михаил Иванович, отказавшись от обеда, пошел к телефону и попросил соединить его с председателем волисполкома.
— Вот ведь стояли вы на трибуне, товарищ Новиков, смотрели в глаза своим людям, и не стыдно вам было?
— Не понимаю, Михаил Иванович. Говорите яснее, не щадите, — отвечал Новиков.
— Ребят вы не любите. Для кого же и для чего наши великие революционные свершения?
Новиков дал Михаилу Ивановичу слово снабдить школу дровами.
— Всякие оказии бывали со мной. А вот однажды буржуйская шуба подвела. Хорошо, что голову не срубили. Могло бы и это стать, — вспоминая годы гражданской войны, говорил Михаил Иванович своим землякам. Случилось это так.
В первых числах ноября, в военный девятнадцатый год, агитационно-инструкторский поезд «Октябрьская революция», которым руководил Калинин, пришел в освобожденный Воронеж.
В нескольких верстах от города Первый конный корпус под командованием Буденного сражался с белыми частями генералов Шкуро и Мамонтова.
— Хотел бы я повидаться с Семеном Михайловичем, — заявил местным властям Калинин после митинга.
— Дорога плохая, Михаил Иванович. К тому же и опасно.
— На это я вам скажу: смелому горох хлебать, а несмелому и щей не видать…
Захотел поехать на фронт и Григорий Иванович Петровский, Председатель ЦИК Украины. Им указали на карте район Землянская, где находился штаб корпуса. Дали машину с опытным шофером. А чтобы не было холодно, посоветовали надеть шубы из конфискованного имущества буржуев.
Как назло, с утра сильно затуманило: кусты обернулись медведями, а придорожные деревца — подозрительными странниками. Дорога, развороченная колесами орудий, давала о себе знать: машина то и дело подпрыгивала.
— Мы, кажется, заблудились, — глядя из-под руки на перелесок, сказал Петровский.
— Возможно. Путь не наторен, да и развилок много, — ответил Калинин.
— Не повернуть ли?
И тут на перекрестке, словно из-под земли, появились два конармейца в остроконечных шлемах и в коротких полушубках.
— Кто едет и куда? — спросил один из красноармейцев.
— Местные. А вы кто?
— Буденновцы.
— Вот и хорошо. Мы тоже красные.
— Какие же вы красные? Вы буржуи! К белым удираете! Руки вверх!
Михаил Иванович, поправив на носу железные очки, сказал, что они представители Советской власти, имеют документы за подписью Ленина.
— Видали мы таких представителей в енотовых шубах, — усмехнулся один из бойцов.
— Тоже красные нашлись, — подхватил другой. — Снимайте шубы! Хватит, погрелись!
— Да что вы, товарищи дорогие!
— Мы буржуям не товарищи! Разговор кончен.
Конармейцы приказали шоферу следовать за ними. Молоденький боец пустил своего рыжего с заиндевевшей мордой коня впереди, старший поехал следом. У того и другого сабли наготове.
Калинин и Петровский лукаво переглянулись: дело складывается неплохо. Они заблудились, а тут их проводят до места.
— Это хорошо, что вы нас в штаб доставите, а то мы, чего доброго, могли бы в расположение белых попасть, — сказал Михаил Иванович.
— А вам туда и надо, — заявил замыкающий.
Так и прибыли они под конвоем в небольшое село.
Боец, что постарше, отрапортовал начальству:
— Наш разъезд задержал двух буржуев. Доставлены живыми.
Высокий, статный работник штаба, узнав Калинина и Петровского, тотчас же вызвал Буденного.
— Представьте, Семен Михайлович, наши воины задержали председателя России и председателя Украины.
Буденный, затянутый ремнем с кобурой на боку, любуясь на широкие, с длинными полами и бобровыми воротниками купеческие шубы, рассмеялся.
— Простите, товарищи, за такой оборот дела, — сказал он. — Могло кончиться и хуже.
— Мы это почувствовали, — ответил Калинин. Затем поднял очки, разглядывая на свет стекла, дохнул на них и стал протирать стекла концами шарфа.
Бойцы из дозоров, убрав сабли, стояли смущенные.
— Простите нас, товарищи!
Михаил Иванович подошел к ним.
— За что же вас прощать? Благодарить надо. Хорошо выполняете свой красноармейский долг. Спасибо от Советского правительства за проявленную бдительность.
И Калинин пожал бойцам руки.
В последних числах мая 1920 года поездом ВЦИК «Октябрьская революция» Михаил Иванович Калинин со своими людьми — инструкторами, пропагандистами на короткое время остановился на Юго-Западной железной дороге, в селе Тальное.
В тех же местах и в то же самое время, не теряя боевого порядка, передвигался кавалерийский корпус Буденного, не менее как в тысячу сабель. К поезду ВЦИК на хороших лошадях подъехали военачальники: командир 6-й дивизии товарищ Быхтан — коренастый, заветренный здоровяк, затянутый ремнями, с густо запыленной бородой и с ним красный командир Кироносенко, по-юношески еще не утерявший на щеках румянца.
Они отрапортовали Председателю ВЦИК о пополнении корпуса и попросили его выступить с речью перед их отходом на новый огневой рубеж.
— Не будет ли это отсрочкой вашему передвижению? — спросил Михаил Иванович.
— Нет, не будет. Упущенное наверстаем, была бы на душе каждого бойца вера в то, за что сражаемся, — ответил Быхтан.
Кироносенко в знак согласия кивнул головой.
Погода стояла хорошая, по-весеннему солнечная. Обширное поле за селом Тальное, прогретое, как бы парилось, дышало. На взгорьях уже пылило под ногами лошадей, а в лощинах появилась молодая зеленца, первый подножный корм.
Михаил Иванович очутился в самой гуще конармейцев. Отпустив лошадей, они смеялись, шутили, балагурили. При виде Председателя ВЦИК притихли, присмирели. Некоторые уже знали Калинина, другие много слышали о нем.
Калинин, как всегда в этих случаях, был общителен. Увидев бойцов плохо одетых, к тому же в разное, в плохой обуви, спрашивал:
— Как далеко идете? Хватит ли дойти до конца обуви, одежды? Хорошо ли несут вас кони?
Бойцы беспечно отвечали:
— Хватит, Михаил Иванович. Только бы конец был поближе. Да и скажите нам, где он, этот конец?
— Сказать могу: конец не за горами. А как это скоро закончим — за вами дело, за вашим умением побеждать. Сила у нашего государства день ото дня нарастает, как говорится, идем на прибыль, а враг — на убыль.
Бойцы понимали, что действительно дело в них, в армии, в разгроме на всех фронтах белогвардейщины.
Когда проходили обозную часть корпуса, где сильно пахло украинским борщом, впереди Калинина и сопровождающих его людей на дорогу выбежал неумытый, непричесанный, босой да еще и голопузый парнишка.
Быхтан нервно передернул плечами, кому-то крикнул в сердцах:
— Товарищ Черенков, вы взяли себе на воспитание этого парнишку, держите его на привязи, нянчитесь с ним, чего он тут шныряет, появляется, где не нужно.
И сию минуту послышался густой, осадистый бас самого Черенкова:
— Яша, Яшка! Иди ко мне, дьяволенок. Что я тебе говорил: не появляйся в ногах командиров и комиссаров.
Парнишка не послушался. Стоял на месте. А большие черные глаза его горели, выражая любопытство: кто такой есть Калинин? Почему все начальники встревожены?
Тогда Черенков явился сам, бородатый, седеющий да еще и колченогий, непохожий на бойца-кавалериста, обозник.
Стал он оправдываться перед Председателем ВЦИК, затягивая на животе ремень.
— Мальчонка-то приблудный, сирота. Тетка взяла его к себе, чтобы он сам кормился и ее кормил. Послала побираться. Он ходил, ходил от дома к дому — не подают. Время-то тяжелое, каждому до себя. На запах кухни к нам и пришел. Вшивый, остригли мы его под нолевку. Война кончится, возьму Яшку в свою деревню. Детей у меня нет.
— Вижу, хороший вы человек, товарищ Черенков, — сказал Михаил Иванович. — Но почему парнишку не оденете и не обуете?
— Велико ему все: шинель подрезали не однажды, и опять велико. Ботинки на ногах не держатся. А скоро вот оно и тепло.
Михаил Иванович шел дальше, в самую гущу бойцов, расположившихся на отдых. И всюду его радостно приветствовали, приветствовали в его лице молодую Советскую власть.
На пригорок выкатили тачанку с установленным на ней пулеметом, ту знаменитую тачанку, которую затем конармейцы прославили в песне.
— Это у нас, Михаил Иванович, не только боевое оружие, но и трибуна в полевых условиях для проведения всякого рода митингов, — сказал Быхтан.
— А что, это очень удобно, — ответил Калинин.
Поднявшись на тачанку, он снял фуражку, вытер лоб платком от жаркой испарины. Расстегнул пуговицы на френче, помахал одной рукой, другой. В ответ на его приветствие бойцы опять долго аплодировали.
В это самое время в чистом голубом небе с запада в сторону села Тальное, стрекоча, появился аэроплан. Смотрели на него настороженно, не отводя глаз.
Через короткое время с задних рядов закричали:
— Свой! Наш аэроплан. Видите, на крыльях у него красные звезды.
Каждый про себя шептал: «Наш, наш. Небось, разведчик. И у нас на вооружении имеются аэропланы».
Но все это обернулось по-другому. Аэроплан приблизился, покружил и вдруг открыл стрельбу по собравшимся на митинг людям. И тут все поняли, что красные звезды на крыльях — маскировка, коварная уловка врага.
— Рассредоточиться! — послышалась громовая команда Быхтана.
Схватив каждый свою винтовку, кто-то спрятался в кустах, кто-то засел в придорожной канаве. Повсюду открыли по вражескому аэроплану ответный огонь.
Михаил Иванович оставался на тачанке. От него не отходили Быхтан и Кироносенко.
Послышалось новое указание:
— Стрелять прицельно, только прицельно!
Летчик вражеского аэроплана испугался дружного огня снизу, развернулся и улетел. К счастью, урона не было. Председателю ВЦИК все же удалось в напутствие бойцам сказать несколько слов о злодеяниях белогвардейщины, о их коварстве, которое бойцы сейчас сами видели. Сказал и о том, что у каждого из них в сознании мечта поскорее возвратиться в свою семью, в свой дом. Выехать в поле, по-доброму опустить в землю зерна. Но для этого нужна мирная жизнь, которую они завоевывают.
Конармейцы уже седлали лошадей.
Во время налета вражеского аэроплана Михаил Иванович заметил, как под колесами тачанки промелькнула наголо остриженная голова парнишки, того самого Яшки, которого он только что перед этим видел в обозной части.
Корпус частями начал покидать село Тальное.
Командир шестой дивизии Быхтан, а с ним красный командир Кироносенко подошли к Калинину и стали извиняться за непредвиденное вмешательство.
Михаил Иванович, ни в чем не изменив себе, ответил спокойно:
— Всех нас ждет непредвиденное, пока враг не сломлен. — Помолчав, добавил: — Но мы с вами взрослые люди, к тому же закаленные, а вот детей надо держать подальше от опасности. Парнишку этого, Яшку, отведите в наш агитпоезд. Мы определим его в детдом.
Яшка услыхал этот разговор, разобрался что к чему, засуетился, забегал и крикнул:
— Нет! Не хочу, не поеду! Здесь останусь.
Быхтан ответил:
— Не пойдет он никуда из кавалерии. Здесь ему, как подрастет, обещаны конь и сабля.
Шел нелегкий 1922 год. В приемной Председателя ВЦИК Михаила Ивановича Калинина, на Моховой в доме 7, среди бородатых деревенских ходоков со всех губерний замешался мальчонка с Остоженки. Щупленький, остроносый, нестриженый. Звать его Федя, по фамилии Ряднов.
— Хочу пройти к товарищу Калинину, — держа в руках линялую фуражку, заявил он.
— Строгая очередь, мальчик, по записи, — ответили Феде и, посмотрев на его залатанный пиджак, дырявые брюки, на тощие, в ссадинах руки, подумали: из беспризорных.
Очередь так очередь. Ничего тут, ясно, не поделаешь! Федя Ряднов стал ждать, приглядываясь к людям и прислушиваясь к их озабоченному разговору. И когда почтенные, бородатые мужики, подпоясанные сверх поддевок кушаками, уладили свои земельные дела, Калинину доложили о мальчонке.
— Спросите, что ему надо?
Выяснилось: Феде надо немного денег. Он решил торговать газетами. Живет с тетей-старушкой в большой нужде. Подрос уже. Время зарабатывать деньги самому.
Калинин взглянул на парнишку, и все увидели, как близорукие глаза его по-доброму оживились, заблестели, нахмуренные брови расправились. Он заулыбался. Вызвал личного секретаря Мошкарова.
— Надо дать денег мальцу. На такое дело не жаль. Надо дать.
— Денег у нас ссудных нет, Михаил Иванович, — ответил Мошкаров.
— Совсем нет?
— Так, малость.
Калинин на короткое время задумался, пощупал седеющие усы. Взял папиросу. Повертел ее в пальцах и отложил.
— Возьмите из фонда оказания помощи нуждающимся. На днях я туда передам свой гонорар, полученный за статьи.
— Понапрасну, Михаил Иванович. Мальчишка-то, видать, с улицы. Деньги ему на прогул.
— Нельзя так жестоко говорить. Нельзя!
Калинин, заложив руки за спину, прошелся по своему рабочему кабинету от стены до стены. Вспомнил: сегодня на приеме у него были помимо ходоков-крестьян два бывших воришки, раскаявшихся в своих скверных делах. Это настраивало его на добрый лад. Посмотрев на секретаря более пристально, он опять заговорил о том же:
— Мы должны доверять. Ребята, как и взрослые, разные. Чуткое отношение — верная педагогика. По себе знаю…
Феде Ряднову дали немного денег.
Торговать газетами парнишка научился быстро. Сложного в этом чего? Считать, хоть не бойко, да умел. Вона сколько его сверстников этим занимается.
Выбрал Федя место побойчее. Прижался спиной к чугунной решетке. У ног положил сумку с пахнувшими свежей типографской краской газетами и стал зазывать:
На разменную монету
Получайте свежую газету!
Видали Федю Ряднова в Охотном ряду, видали у Триумфальных ворот на выезде от Белорусского вокзала. Там прибывающий народ, жадный до московских новостей. Но другие продавцы газет ревниво ему заявили: «Брысь отсюда! Это наши постоянные места». Тогда Федя Ряднов стал появляться на Лубянке у знаменитой Китайской стены, а то и на своей Остоженке. Здесь-то, на Остоженке, не скажут ему: брысь! Попробуй скажи, узнаешь, почем орехи.
Иногда газеты не расходились — мало выдающихся сообщений. Тогда Федя, как и другие продавцы, сочинял «дулю». Вроде о кончине английского лорда Чемберлена или барона Врангеля, утопшего в Черном море. Что-нибудь о Керенском.
Лето прошло в хлопотах и заботах, а тут зима: первый пушистый снег и пощипывающий щеки морозец. На добытые денежки Федя купил на Сухаревской барахолке тужурку, шапку-австрийку с козырьком. На ноги армейские ботинки с подковками. Тетя стала готовить обеды.
— Ешь, ешь, — говорила она. — Сколь заработал-то! Ты вроде сынка мне. На тебя любо-дорого глядеть!
А найдя в кармане Фединой тужурки пачку папирос и зажигалку, отругала на чем свет стоит.
— Не перестанешь курить, схожу сама на Моховую к Калинину да скажу ему, какой ты озорник. Денежки он у тебя отберет да еще и под арест посадит…
Федя слушался тетю, курить перестал. А как же ее не послушаешь? Ведь это она надоумила его обратиться к Председателю ВЦИК за помощью. Вот жизнь-то и стала другой.
В большом, многоэтажном доме на Остоженке, где жил мальчонка с тетей, рабочие и служащие вставали рано, спешили на первые трамваи. И Феде Ряднову надо было в типографию, к распределению свежих газет. Если удавалось с ходу распродать первую сумку, он набирал вторую, а к вечеру и третью.
На разменную монету
спешите получить свежую газету! —
согреваясь, горланил Федя, постукивая нога об ногу, притопывая и приплясывая. А в больших серых глазах у него прыгал живой бесенок. Кто-то бы и прошел мимо, думая о чем-то своем, да мальчонка приманивал, заставлял отыскивать в кармане мелочишку.
Прошла и зима со снежными заносами. С наступлением ясных дней мальчонка с Остоженки вновь появился в приемной Председателя ВЦИК, принес ссудные деньги. Одет он был совсем прилично. Прибавился в росте, и главное — понабрался смелости.
Михаил Иванович не любил поучать сотрудников большого вциковского аппарата, но на этот раз сказал:
— Видите, что можем сделать с человеком, если отнесемся к нему с доверием.
В трудный с продовольствием 1923 год в приемной Председателя ВЦИК Калинина много перебывало разного народа. Каждый шел со своей нуждой, со своим горем и бедой, надеясь, что всероссийский староста поможет.
Пришел сюда и Петруша Сорокин, студент рабфака имени Покровского. Огромного роста, сутуловатый, плечистый, с широким небритым лицом. Он до крайности смутился, когда Калинин поднял на него усталые, близорукие глаза. По суточному списку студент проходил тридцать третьим.
Сорокин поздоровался и замолчал. Надо бы говорить, а он, втянув худую, жилистую шею, мнет в руках шапку из серой овчины.
— Что же, забыли, зачем пришли, молодой человек? — спросил Калинин и, не теряя времени, стал перебирать бумаги и что-то быстро-быстро писать. А на его гладкий, восковой белизны лоб упала прядь седых волос.
— Говорите, говорите, я вас слушаю. Студент с Чистых прудов, Сорокин. Живете на стипендию в двадцать три рубля. Ну, дальше? Где ваша родина?
— С Волги я, от Кинешмы, товарищ Калинин. А там еще за Волгу верст тридцать.
— Крупный народ за Волгой. Все такие?
— В этом и беда, — осмелев, заговорил студент. — Будь я пониже да поуже, еще год проучился бы, а то вот жилы у меня к костям приросли и кишки скомкались. Бывает и так, что мозги застывают. Бью себя по лбу, вспоминая, что на уроках задано.
— Кто же анатомию на рабфаке ведет?
— Серафима Зертовна.
— Хорошо свой предмет знает?
— Еще бы. В Париже училась.
Калинин отложил перо, промакнул написанное и передал вошедшей пожилой женщине — секретарю. Затем, задрав острую бородку, более пристально посмотрел на студента, на его широкую грудь, на узловатые руки.
— Пайка недостает, пришли просить?
— Нет. За дверями я наслушался, кто зачем сюда приходит, так что моя просьба не ахти как важная. Лучше уехать к себе в деревню.
— Сколько учиться-то осталось?
— Только начал.
— Образованного народа там, за Волгой, мало?
— Один дьячок да еще фельдшер. Ну, в волнаробразе бывший комиссар читает и расписывается.
— Жаль, надо бы вам рабфак закончить.
— Мало ли что. А ноги протянешь — того хуже. В деревне одну кишку капустой набьешь, другую картофелем или свеклой. Там хрен и то пища.
— Что же, Серафима Зертовна так вас и учит, что пища прямо в кишки поступает, минуя желудок?
— Нет, я это изложил для краткости, чтобы не отнимать у вас времени.
Калинин еще раз пригляделся к парню, ответил на звонок по телефону. Взяв папиросу, потянулся было к спичечному коробку, и отложил.
— Преподавательским составом, говорите, студенты довольны?
— Довольны. Хорошо, если бы вы, Михаил Иванович, у нас побывали.
— А что же, побываю. Рабочий факультет для нас не задворки. Готовим там людей на руководящие посты. А лекторы по завоеванию Октября удовлетворяют?
— Практики.
— Как в этом разобраться?
— Сами они делали революцию. Доцент Павел Иванович Панков, без руки. Вихров Серафим — бывший комиссар. У этого кандидатская. Пожилая женщина, ранее ссылалась за большевизм. Фамилия не русская, забыл.
— Надо хорошо знать своих учителей, ценить их заслуги перед революцией. Женщина эта Эсфира Михайловна Цикуленко.
— Она, она, Эсфира Михайловна. Подводит меня память.
— Другие студенты в столовой тоже недобирают для памяти?
Калинин скупо усмехнулся и принял от секретарши еще пачку бумаг на подпись. Это были, видимо, прошения тех, кто уже был на приеме и теперь за дверями ждал решения.
Пожилая секретарша ждала, пока Михаил Иванович подпишет документы, а тот, продолжая просматривать пачку лежащих перед ним заявлений, снова обратился к Сорокину с тем же вопросом:
— И много у вас там таких студентов, которые в столовой недобирают?
— Некоторые от родных имеют посылки с продуктами — сухари, а то и ком свиной солонины. Зовем мы их буржуями.
— Ну, какие же это буржуи, если приняты на рабочий факультет. Сухари — подспорье.
— Это, конечно, не буржуи, но досадно. Неравенство. Нам бы, Михаил Иванович, вместе с преподавательским составом участок земли в пригороде заиметь. Картофель, капуста и та своя. Заглянули бы к нам.
— Это резон, идея неплохая. Возможно, что я к вам и загляну. Тогда о земле решим. Но вы уже настроились ехать домой, в свое Заволжье, фактически спасовали. Учение всегда давалось с трудом. Ну а в наше революционное время тем более.
Казалось, они все сказали друг другу. Но Сорокин не уходил, комкал в руках шапку, переминался с ноги на ногу. Тогда Михаил Иванович, еще раз перечитав его заявление, напутствовал:
— Так вот, товарищ Сорокин, Председатель ВЦИК приказывает в исключительных случаях, а попросить попрошу заведующего вашей столовой. Если найдут возможным, то сделают вам надбавку.
— Найдут.
— Там виднее, на месте. — Калинин сделал надпись густыми чернилами на уголке заявления. — И вот еще что для себя запомните: ели крестьянский хлеб за двоих, и работать придется за двоих…
— Это само собой, на всю жизнь. Как бы образоваться, стал бы работать за троих.
Когда Петр Сорокин, свернув бумажку и кивнув на прощание, подошел к дверям, Калинин спросил:
— Был у меня на днях еще студент с вашего покровского рабфака, иностранец Абола. Получил ли он через таможню посылку?
— Получил. Извиняюсь, товарищ Калинин, Абола просил передать вам благодарность, а я забыл.
Петруша Сорокин два дня всем своим товарищам по общежитию и по рабфаку показывал заявление с резолюцией Председателя ВЦИК, чтобы те не попрекали его за две тарелки супа и две порции каши; когда он приедет к себе на Волгу, работать будет не покладая рук.
Как-то зимой, в первые годы Советской власти, Михаил Иванович Калинин в овчинном тулупе ехал на лошади Кимрского уездного исполкома. Ехал в свою деревню Верхнюю Троицу.
Дорога стлалась ровная, без ухабов. По обочинам вместо вешек утопали в сугробах редкие обледенелые березы. За ними простирались поля. Снег там лежал чистый, нетронутый, разве что где напятнал заяц.
Кучер, тоже в тулупе, отважный старик Игнат, похожий на цыгана, стегал вожжой карюю кобылу и бранился:
— Корми ее хоть клевером, хоть овсом, вези на ней хоть попа, хоть главу Советской власти — прыти не прибавит!
Калинин добродушно рассмеялся. Любил он в дороге таких людей: незаметно убавлялось время, да к тому же с веселым человеком отдохнешь, на короткий час забудешься.
— Что же, при вашем исполкоме весь тут транспорт?
— Есть еще животина, тех же стоит денег. Так же бежит, отряхивая копыта, — ответил Игнат и сокрушенно вздохнул. — Скоро ли, Михаил Иванович, при Советах разбогатеем?
— Наверное, зависит это от нас самих: как крепко за дело возьмемся…
— И то верно. Богатым черти деньги ковали… Бывало, я по этому тракту полицейского пристава возил на паре вороных. По лету одна идет в пристяжку, по зиме — гусем. Под дугой колоколец. Ух ты! Пыль коромыслом. В ушах ветер свистит!
— Хорошего заработка лишились.
— Лошадей любил. Из-за них.
— То, что сейчас получаете, большая разница?
— А вот такая, Михаил Иванович: в Ильинском-то, в чайной, вы меня рядом с собой посадили. Что себе заказывали, то и мне. А в то время я на улице оставался. Лошади дрожали, и я с ними дрожал. Бывало, час ждешь, другой. И никто тебя не спросит, сыт или голоден, тепло тебе аль холодно.
Калинин, откинувшись на задок саней, высвободил руки. Снял очки, дохнул на толстые стекла, протер их и, надев, стал любоваться родной природой. А любоваться было чем. Миновали небольшую гривку ольхового леса. Опять перед ними стлалось чистое, поле. Сквозь низкие облака проглянуло солнце. Подарило нежную и добрую ласку, но не согрело. На просторе пришлось повыше поднять воротник.
Игнат, глянув из-под рукавицы на дорогу, забеспокоился:
— Парнишка впереди. Должно быть, побирушка. Да уж очень хромает. Не будет вам тесно, Михаил Иванович, так посажу хромого.
— Нет, мне не будет тесно.
— Тяжести в нем десять фунтов.
— Непременно посадите, — ответил Калинин и подался к одной стороне.
Парнишка с радостью опрокинулся в сани. Заморгал слипшимися на холоде ресницами, счастливо заулыбался. Хотел что-то сказать, да не послушались губы. Калинин прикрыл его полой тулупа с той стороны, откуда сек ветер. Желтый полушубок на мальчонке был далеко не нов, на ногах короткие женские валенки. Нос, надранный морозом, краснел. На голове лисий треух, должно быть, дедов.
— Что же тебя плохо в дорогу собрали? Не застегнули, не подпоясали. И шея голая, — участливо спросил Калинин.
Игнат, откашлявшись, забранился:
— Подумали мы: идет-ковыляет побирушка. А у тебя и сумы нет. Что с ногами-то?
— Мамка такого родила, — ответил паренек и замолчал.
Михаил Иванович умел с ребятами быть ласковым.
— Жмись ко мне, жмись. Как звать-то? Дом твой где?
— Гринька Чугуев. Из Ершовки.
Парнишка почуял, что сел надежно, едет с хорошими людьми. А тулуп, что стена: ветер дуй, сколь хочет! Оттаял. Задергал под носом варежкой.
— Тятьку разыскиваю. Три дня, как ушел из дома, и нет и нет.
— Куда же твой тятька ушел?
— В Троице-Кочки, с шерстью. Валенки выменивать. Мне, Ксюше и Любашке. А хватит шерсти — и мамке. У нее тоже протоптались.
— А Троице-Кочки, малый, мы проехали, — сказал кучер Игнат.
— Знаю, что проехали. А если его там нет, мамка наказывала пройти в Гайново.
— А если и в Гайнове нет, тогда что? — спросил Калинин.
— Ну, значит, в Торицах.
— Туда пойдешь? Это далеко.
— A-а, зашел, так уж все равно, только бы найти. Шерсть бы не прогулял. Он пьянчужка. Все тащит из дома. И не говори, изобьет. Когда приходит пьяный — прячемся. Летом за двором в крапивнике, а зимой залезаем на поветь.
— Унять надо его.
— Не дается.
Калинин еще раз пожалел:
— Тебе б, Гринька, за партой сидеть, а ты вот студишься. Одетый налегке, меряешь версты.
— В школу мы ходим по очереди: Любка, Ксюшка и я. Сегодня пропуск. Валенки одни. Вот эти самые, — он указал себе на ноги. — Вырасту большой, за все ему отплачу. Молотком.
— Ну, уж и молотком.
— Того стоит. — Голос у Гриньки осекся, из глаз вырвались слезы.
Михаил Иванович сурово надвинул брови, задумался.
— По лету землю у нас перемеряли — тятька за богатых глотку драл. Мамка ему говорит: «Не за ту оглоблю тянешь. Своей выгоды не понимаешь». По едокам нужно нам пять мерок, а дали меньше.
— А он что?
— Ему все равно. Он такой: встанет поутру с постели, поведет носом: откуда водкой или самогоном пахнет, туда и хлесть. Дождь на улице, слякоть, он пойдет. Возвратится чушкой.
— Да. Это очень плохо.
— Куда уж еще! — Гринька высморкался в варежку. — Как бы я был пограмотнее, написал бы в Москву Ленину или Калинину. За мамку бы они заступились. Дали бы отцу вздрючку. Калинин-то с нашей стороны. До революции в Петербурге работал, а на родину к отцу и матери приезжал. Всех здесь знает, и его все знают, взрослые и поменьше.
Тут кучер Игнат, ухмыльнувшись, спросил:
— И ты знаешь?
— Знаю.
— Видел, что ли? Чай с ним пил?
— Видеть не видел и чаю не пил с ним, а знаю.
Конечно, если бы Гринька признал, с кем едет на этих скрипучих санях, сразу бы переменился. Как ни боек, а присмирел бы. А то разговорился — не унять.
— Была бы поближе Москва, сам бы я к Калинину заявился. Так и так. Вы, товарищ Калинин, наш земляк, посодействуйте. Первым делом самогонщиков по харе и в тюрьму. Беднякам: дяде Ивану, дяде Трофиму, Сереге Пронину, ну и нам, Чугуевым, по казенной лошади. Плуга у нас тоже нет. Школу постройте в Ершовке: ходить ребятам в Ильинское нужны валенки, а где их наберешься, валенок-то!
Подумал.
— И вот еще, хорошо бы на всю нашу деревню бочку керосина. Вечерами уроки готовить.
— Побрякушка ты, — сказал Игнат.
— А вот и нет. Зря не брякаю.
Калинин добродушно посмеивался. По-родственному прижал к себе паренька. Игнату указал пошевеливать вожжами.
В Гайнове Гринька слез с подводы. Распрощался. Сказал спасибо. Поправил треух на голове и сразу направился в чайную, дымившуюся трубой у дороги. По его догадкам, здесь сидит за столом захмелевший отец.
У Михаила Ивановича часы в жилетном кармане тикали и тикали. По приметам, следовало бы ехать проселками, попрямее, и тогда Верхняя Троица не за горами. Но оказалось, проселки сильно заснежены. Добираться решили через Вереинку и Горицы. А зимний день — не летний. Упустишь час, уже темно. Игнат смахнул с плеч тулуп, перепоясал кушак на поддевке и еще усерднее стал погонять Карюху.
— А парнишка-то, Михаил Иванович, обдурил нас.
— Это в чем же?
— Догадайтесь.
— Не могу.
— Слез и побежал. И вовсе он не хромой.
— Это все равно, подвезти надо, — ответил Калинин, не переставая думать теперь о том, что побыть с матерью придется ему самую малость. Этакая издержка времени! Ехали, ехали, а версты те же.
Но как ни был путь длинен, как ни торопились, а в ближайшем селении он попросил кучера остановиться.
— Поправьте упряжь. Я позвоню в Ильинское, чтобы там местная власть наведалась в Ершовку к Чугуевым.
Игнат хлопнул себя по коленям:
— Дивлюсь, Михаил Иванович, до всего вам дело!
Во дворе и на усадьбе Калининых все тихо и смирно. Летом здесь встают рано, ложатся поздно; жизнь течет обычным чередом. И вдруг звонко застучит молоток: тук, тук, тук… На заре слышится это с края на край деревни.
— Ну, сам приехал, — толкуют мужики. — Хоть и президент Советской власти, сидит в Кремле, принимает послов разных стран, а свое крестьянское дело не забыл: готовит косу.
Дом с огородом, сарай и амбар Калининых на самом берегу реки Медведицы. На плесе с вечера начинает клубиться и подниматься туман. По травам разливается густая роса, обжигающая холодом босые ноги. Ночью с ржаных полей перепела извещают: «Косить пора! Косить пора!»
Как только зазвенят на улице косами, Михаил Иванович дома не усидит. Отточит косу и — на луг.
— Выходили бы вы из дома попозднее, — скажут ему сельчане.
— Отчего попозднее?
— Оттого — вы наш гость.
— Э-э, нет! Роса сойдет — косец домой идет, — поправляя на носу очки в тоненькой серебряной оправе, отвечает он.
В белой рубашке, с расстегнутым воротом, подпоясанный ремешком, Михаил Иванович встает в ряд с мужиками. На ремешке прикреплен лопаточник из бересты, в нем брусок — точить косу. Острая коса на широком размахе как бы захлебывается: «Жвик, жвик, жвик!» Из-под косы складываются большие и малые валки — у кого какая сила.
Один раз вот так косил Калинин и видит: машет косой невдалеке белобрысый мальчонка — сын вдовы Макахиной. Запарился. Шея вся в поту, и рубашка на нем не надувается парусом, как у других, а прилипла к телу.
— Федей тебя звать-то?
— Да. Макахин. А что?
— Плохо косишь, вот что, Федя. Животом берешь.
— Всяко приходится, Михаил Иванович. Только бы успеть за другими. Коса у меня плохая.
— Это почему же плохая?
— Серпит и запинается.
— Покажи.
Пока Федя Макахин вытирал нос и шею, Калинин шаркнул косой два раза и стал разглядывать полотно.
— Коса хорошая, да насажена тебе не по росту. Отцова, что ли?
— Отцова.
— То-то вот. Приходи ко мне сегодня. Наладим.
Парнишка было усомнился: где же городскому жителю знать крестьянские премудрости? Но все же пришел.
Первым делом Михаил Иванович смерил ремешком рост Феди от пупка до земли. А затем эту мерку перенес от пятки косы до курка на черенке. Невелик рост у Феди Макахина — курок осадили пониже. Этим же ремешком определили и захват, чтобы коса брала не мало и не много.
— Отец у тебя был высоченный.
— Говорят. Я не помню.
— Что же: ни слуху ни духу?
— С гражданки многие пришли, а ему, мамка говорит, не посчастливилось.
— Ты теперь во все концы?
— Во все.
Отбивая на стальной бабке свою косу, Калинин хотел подправить и Федину, но тот не дал:
— Что вы? За всех делать — рук не хватит. Только покажите, я понятливый.
Михаил Иванович показал Феде, как нужно отбивать косу, чтобы не измотать полотно и чтобы жальце было тоньше.
Все дни покоса, как высохнет роса и солнце пойдет на полдень, мужики, усевшись на валках свежей травы, слушают Михаила Ивановича. А он, перебирая пальцами клинышек бородки, рассказывает, что сделано в Советской стране после смерти Ленина и что нужно по его заветам безотлагательно сделать, чтобы укрепилось молодое государство рабочих и крестьян.
Девушки и ребята-подростки кто чем занят. Переворошив граблями сено, одни на мелководье купаются. В реке шум, смех, брызги. Другие на прошлогодних вырубках собирают в берестовые кузовки спелую землянику.
Белобрысого паренька Федю Макахина купанье не завлекает — в другой раз. И ягоды не уйдут. Через головы мужиков и женщин он с жадностью смотрит на Михаила Ивановича. Смотрит, слушает и про себя разумеет: «Вот он какой, Калинин! Все-то знает, все умеет! Потому и прозвали его всероссийским старостой».
Если Михаил Иванович не выберет времени летом приехать к себе на родину, в деревню Верхнюю Троицу, то обязательно хоть на два, на три денька наведается осенью.
— Грибы-то уродились? — здороваясь, спросит он соседей.
— Уродились, да червь поел. Лето нонче сухое, Михаил Иванович. Привозили бы вы с собой дождичка…
— Дождичек-то этим годом везде нужен…
При встрече добродушная улыбка не сходит с лиц старых и верных друзей-сельчан. Каждый желал бы попотчевать дорогого гостя.
Но гость, переспав ночь в своем доме, спозаранок встанет, оденется попроще: пиджак, сапоги, серенькую, видавшую виды фуражку, на руку корзинку, и — в лес.
— К обеду ждите с добычей…
Осенью погода неустойчива. Может внезапно разразиться буря, пролиться холодный дождь. Домашние беспокоятся, но Михаил Иванович уверяет, что в роще каждое дерево — надежный зонт, а куст может стать шалашом.
Вот они, здешние леса у верховья Медведицы, за сутки ни пройти, ни проехать. Столетние сосны и ели — клади в стену любого дома, выстругивай матицы, наводи стропила, решети верх. Режь от комля и забивай в реку сваи. Ладь на сваи мостовины и поезжай с любым грузом. А шумливая на ветру береза по окрайкам там и сям приукрашивает сосново-еловый бор.
Увидев на прогалине малолеток, Михаил Иванович пугает:
— Показывайте, где грибов столько набрали, а то отниму!
Но ребята не из пугливых. Щелкая молодыми зубами орехи, они весело отзываются:
— По всему лесу, Михаил Иванович. Ходите за нами, не прогадаете. Да не отставайте, а то заблудитесь. Уйдете к Рудмышке. Начнутся болотины. А в тех болотинах вода ржавая. Это с края, а подальше и вовсе трясина.
Не знают ребята, что Михаил Иванович, будучи вот таким же проворным да быстрым, в посконной рубахе, босиком, исходил все здешние леса и перелески. Сколь раз бывал и за Рудмышкой. И штаны носил, обитые внизу до бахромы. И кровяные ссадины не сходили на ногах и руках, а на губах простудные болячки. Не многие из его сверстников отваживались переходить болотины с ржавой водой, а он — сын плотника Калиныча, опираясь на колышек, прыг-скок, с кочки на кочку, и переходил. Никто больше его не приносил домой грибов и орехов. Только вот тогда не пестрило у него в глазах, а сейчас пестрит. Чем больше вокруг осенней желтизны, тем больше пестрит. Хорошо, что у красноголовиков пристанище в молодых осинках, а подберезовики растут семейками на прокошенных полянках. Ну да ведь не в грибах дело!
Бродя по лесу, Михаил Иванович любуется поредевшими кронами белостволых берез, слушает птиц и не перестает обдумывать свои многочисленные важные государственные дела. Ходит и не замечает он, что шумливая детвора хозяйничает в его корзине.
— Белый у вас перестоек, Михаил Иванович. Много таких по окрайкам, да мы не снимаем.
— Ну что ж, что перестоек. Этот гриб боровик всем грибам полковик… Вот чего вы не знаете.
— Какой же он полковик: старый да червивый! — смеются малолетки.
— Разве червивый? Глядел я на него в четыре глаза, а не признал.
— Ножом троньте его с корня.
— Вот разве что ножом.
Михаил Иванович садится на низко срезанный пенек. В окружении детворы достает из жилетного кармана складешок, который всегда с ним, перебирает грибы.
Высоко над лесом, курлыкая, клином проплыл табунок журавлей. Росяные капли на багряных листьях подсохли. От малейшего ветерка все гуще устилаются тропы и дорожки. Заиграли солнечные блики на земле. Грибы как будто попрятались: ищи не ищи — нет их. Пора домой.
Мужики и парни собрались за околицей у реки на лавах — летних мостиках, куда сходятся все стежки-дорожки. Раскуривают цигарки. Ждут.
Михаил Иванович, веселый, помолодевший, угощает их папиросами и сам закуривает. Ребят просит отнести его корзину домой.
— Да скажите, чтобы зажарили грибы. Я тут и расправлюсь с полковиками.
…За разговорами с односельчанами грибы забыты. Поджарены они в сметане. Остыли. Вновь сковородку ставят на огонь. И только к полудню Михаил Иванович, потирая от удовольствия руки, садится за стол.
— Прошу прощения! Заговорился со старыми друзьями.
— Прощаем, — отвечают домашние, — прощаем потому, что хороших грибов набрал: белые да все молоденькие.
Михаил Иванович пристально разглядывает грибы на вилке.
— Не мои грибы. Таких с моими глазами не насобирать.
— Корзину твою принесли ребята.
— Ну вот, они мне своих грибов и прибавили. Да так прибавили, что от моих полковиков ничего не осталось.
Известить Михаила Ивановича о том, что мать заболела, известили, а приезда его не ждали. Где в такую снежную метель добраться до Верхней Троицы? От Москвы свыше двухсот километров, да к тому же Председатель ВЦИК крайне занят.
Вот уже в который раз больную пришел проведать сосед Александр Моронов.
— Может, еще послать телеграмму, Мария Васильевна? — спросил он.
— Посылай не посылай, вряд ли он приедет. Пешком не сунешься и на лошадях по такому снегу не проехать, — печалилась хозяйка дома.
Мело четвертые сутки. По краю деревни, у прясел и огородов выстроились косогоры. А ветер, гуляя по полям и гумнам, все усиливался. Но как ни лютовал ветер, как ни слепила глаза метель, Михаил Иванович приехал. Добрался на аэросанях.
Машина эта, окутанная облаком снежной пыли, появилась на улице, как упавшая с неба огромная птица. В башлыках, в валенках с чужой ноги, в материных полушалках, нагрянули к дому Калининых ребята.
Михаил Иванович в шубе и ушанке приветствовал их. Сняв с поседевших усов ледышки, первому пожал руку соседу.
— Спасибо, мать мою не оставляете.
— Как можно больную оставлять? — ответил Моронов. — Погода-то задурила, чистый ад.
— Да уж, задурила. Кабы только мело, а то жжет и колет…
— Машина эта не уместится на вашем дворе, Михаил Иванович, ставьте на мой, — предложил сосед.
— Спасибо, — ответил Калинин.
Коренастый неторопливый дядька — водитель аэросаней, в меховой тужурке, кожаном шлеме, в унтах — закурил с подошедшими крестьянами, поделившись легким табачком. Сделал он это для того, чтобы дать возможность Михаилу Ивановичу поговорить с больной матерью один на один.
— Ну и сани, как в сказке! — оглядывая широкие лыжи аэросаней, восхищались мужики.
— Сто километров в час покрываем, — похвалился водитель.
Передав матери лекарство и гостинцы, посидев у ее постели, Калинин пригласил в дом односельчан. Без этого он не обходился. А где взрослые, там и дети. Ребятам Михаил Иванович роздал конфеты, печенье.
Ночью пурга унялась. Небо посветлело, проступили звезды. Перед восходом солнца снег окрасился багрянцем.
Михаил Иванович встал рано, чтобы походить, полюбоваться на зимнюю красу. От колодцев хозяйки видели его на крутом заснеженном берегу Медведицы, видели на перекрестке дорог в Тетьково и Посады. Стоял он с палочкой в руке, высоко подняв голову, на опушке соснового бора, искрившегося блестками инея. Возвратился порозовевший, довольный.
Водитель спросил:
— Что на улице делается, Михаил Иванович?
— Что делается? Мороз не велик, а стоять не велит… Готовьте машину.
Водитель пошел на соседний двор выводить аэросани. Скоро он вернулся за рукавицами, заявил:
— Ничего не могу поделать с детворой, Михаил Иванович. Одолели. Двоих из кузова высажу — трое влезут. Какая-то саранча!
— Ну что же, голубчик, сельские ребята машину такую видят впервые, вот и дивятся. Так вам от них не отделаться.
— А как же?
— Известно, как.
— Времени-то у нас в обрез. — Водитель взглянул на ручные часы.
— На перепутье в Кимрах убавим стоянку, а уважить их нужно. Развернитесь, сделайте в поле колечко…
Водитель, не садясь за стол, выпил стакан горячего чая и пошел к машине. Слышно было, как взревел мотор.
Сани вздрогнули и затряслись. Думал водитель, ребята забоятся и повыскакивают, а они оказались не из робкого десятка: сжались, дрожат, а из саней не вылезают. У кого шея закутана, а у кого и голая. Пришлось укрыть их пологом. Высунулись одни озябшие, красные носы.
За околицей, на просторе сделали не одно, а два колечка. У ребят дух захватило. Затем водитель провел аэросани вдоль всей деревни и подрулил к крыльцу дома.
Михаил Иванович стоял уже наготове. Протирая стекла очков, любовался детворой.
Еще раз попрощавшись с матерью и пообещав мужикам приехать летом, он запахнул потеплее шубу и сел в сани. Машина, как живая, встрепенулась, вмиг набрала бешеную скорость и унеслась в снежном вихре. На чистом снегу остался только след лыж.
Не одна рубашка изношена на тощих плечах и худой спине деревенского парнишки Степы Еремеева. Носил он сарпинковые в полоску, носил из синего и черного сатина, затягиваясь узким ремешком с набором. Рубашки мать для Степы шила новые, а ремешок оставался все тот же. Потускнеет на ремешке набор, парнишка возьмет мел и тряпку, и серебряные уголки с квадратиками вновь заблестят, заиграют.
Ремешок этот подарил Степе Михаил Иванович Калинин. Ну как его не беречь, не чистить?! Как не похвастаться им перед сверстниками?!
— Где же это было?
— Да вон там, у ручья.
— Сам, говоришь, отдал?
— Снял с себя и отдал.
Ребята не очень-то верили, а на самом деле так и было.
Вез Степа тот раз с поля ржаные снопы на старой Воронухе. После дождя земля раскисла, а через ручей хоть прыгай: плашник тут лежал, да водой его подмыло и унесло. Пришлось лошадь пустить прямиком. Дорога на подъеме шла влево, и лошадь тянула Туда, а парнишка растерялся, дернул за правую вожжу — и вот на тебе, завязла телега. Передние колеса через ручей прошли, а задние врезались в землю по самые ступицы.
Сгоряча Степа стал хлестать лошадь. Кнута Воронуха боялась: рванула на всю силу — супони на хомуте как не бывало. Супонь оборвалась — гужи разошлись, и дуга завалилась.
Сперва парнишка торопился, хотелось ему вызволить воз, а тут понял: суетой делу не поможешь.
— Что, завяз? — спросил проходивший мимо человек.
— Завяз… — упавшим голосом ответил Степа и при этом даже не взглянул на того, кто спрашивал. Мало ли здесь ходит всякого народу: за его деревней большак в сторону торгового села Горицы.
— Следовало в объезд, а ты поленился. Сиди теперь…
Степа молча, насупившись, развязывал чересседельник.
— Что же отец-то? По такой дороге надо было ему самому ехать.
Степа взглянул на прохожего и подумал: «Что за дядька? С гладкой бородкой, как у нашего учителя. При очках, с палочкой. Шел бы себе дальше, так нет, остановился, заглядывает под телегу, обо воем спрашивает».
— Отец мой с гражданской без ноги. Ему только скирдовать. Сидит на току, ждет снопов.
— Воз придется перекладывать.
— Снопы сухие: жито потечет.
— Что же делать-то будешь?
— А то, что надо.
Степа достал запасную веревку и зубами принялся развязывать на ней узлы, чтобы продеть в хомут вместо супони. Но веревка сопрела, обрывалась. Тут прохожий человек и дал ему с себя поясной ремешок.
— Набор-то полетит с него, — сказал Степа.
— Ну и что же, пусть летит.
Засупонить таким ремнем хомут ничего не стоило. Гужи и дуга стали на место. Лошадь подняла голову, переступила с ноги на ногу. Степа взялся за оглоблю, а прохожий сзади качнул воз плечом, и Воронуха выбралась на дорогу.
На пригорке парнишка перевел дух, огляделся. Хотел прохожему человеку спасибо сказать, а того и след простыл.
Дома за обедом отец сказал, что в их деревню сегодня приходил Михаил Иванович Калинин. Стене сразу стало ясно, кто помог ему воз вытянуть. «Как же это я не узнал? Не раз видал портреты! Надо ремешок вернуть поскорее, да вот соблазн: мать шьет к празднику рубашку с каймой, ремешок-то к ней как бы подошел!» — подумал он.
Отгулял Степа праздник и пошел в деревню Верхняя Троица, где Михаил Иванович гостил.
Калинин припомнил парнишку.
— Что ты принес ремешок — хорошо. За это я тебе дарю его. Носи на здоровье!
Дело близилось к осени, но стояло еще хорошее тепло, и грозы не унимались. Что ни день, то к вечеру соберутся невесть откуда дождевые тучи, засверкает молния и разразится гром. Вот в такой ненастный вечер один раз и пришлось Михаилу Ивановичу из Верхней Троицы ехать в Кашино, к поезду.
Ехал он на лошадях тетьковского дома отдыха. Отвозил его на станцию быстрый, расторопный конюх Егор Кузьмич. Калинин любил с ним ездить: в дороге можно поговорить о том о сем, особенно о религии, и ездовой он надежный. Тридцать километров по плохой дороге нелегко одолеть. А тут еще и гроза!
Покачиваясь, сидели они плечом к плечу, покрытые одним рядном.
— Придется, Михаил Иванович, свернуть в Почапки, а не то в Мерлине переждать.
Калинин, выставив бородку вперед, осмотрелся, потянул в себя сырой воздух.
— А что это даст? Все равно намокли. Лучше быстрее ехать.
— По такой дороге быстрее нельзя. Не ровен час, угодим в канаву.
— Ну что же, в канаву. Встанем, отряхнемся да вновь прибавим прыти.
— Как придется встать-то! А то и без руки аль без ноги останетесь. За вас перед Москвой наотвечаешься. Вот опять сейчас разразится. Свят, свят!
Егор Кузьмич искоса поглядел на Калинина, хотел перекреститься и не успел. Тут так сильно грохнуло, что лошади рванули и понесли в сторону. Но им воли не дали. Когда лошади вновь пошли спокойной рысцой, Калинин себе в бороду заулыбался:
— Бога-то, Егор Кузьмич, не забыли?
— Вспоминаю.
— И часто?
— Денно и нощно. Думаю так, помолишься — вольготнее на душе делается. Знаете нашу жизнь: вся она в хлопотах да в заботах.
— А не помолишься?
— Зверь зверем. И спорости в делах нет. Вот ведь и сейчас: не кони нас везут, а боги несут…
— Ой ли! Что же это они нас плохо несут: ухабами да колдобинами, трух, трух…
— Стало быть, в Кашине дорога плохая. А вот на днях отвозил я свое начальство в Кимры, дорога там хорошая.
— Так опять же дорога.
— И бог помогал.
Отвечая, Егор Кузьмич не забывал натягивать вожжи и, взмахивая кнутом, понукать двух некрупных лошадок.
— Я думаю так, Михаил Иванович, в малом деле бог и в большом деле бог. Без его и буржуев бы мы с шеи не спихнули, власти Советской не было. Подвозил бы я не вас, а какого-нибудь помещика Мордухай-Болтовского.
— Власть наша добыта рабочими и крестьянами. Не будь единства серпа и молота, не было бы и Советской власти, — ответил Калинин.
— Так-то оно так: только во всем господня воля… Бог всякую неправду и с богатых взыщет.
— В революции, Егор Кузьмич, мы на бога не надеялись. Ждали бы его помощи — и посейчас эти поля и леса были бы не наши.
— Поля-то стали наши, Михаил Иванович, да уродят ли они хлебушко. Сои мне виделся — помолиться бы с водосвятием.
— Упорствуешь, только понапрасну. Своим детям голову не забивай. Пойдут они в школу, там другое им будут говорить.
— Пошли уже.
— Ну вот. Учителя по-научному им будут объяснять об урожае хлебушка, а ты им свое — что во сне тебе видится.
Егор Кузьмич поговорил бы и еще, да въехали в большое село Почапки, а там несчастье: молнией оглушило девочку. Лежала она у дороги навзничь, почерневшая. Рядом с ней — опаленное огнем дерево. У ног девочки ползала мать. Обезумевшая, она не знала, что делать. Побежали за лопатами, чтобы зарыть девочку по пояс в землю, отчего будто бы «молния отделится».
— Не надо этого, — подоспев, сказал Калинин.
Увидев Михаила Ивановича (во всей округе его знали в лицо), люди расступились. А он сбросил с плеч намокший плащ, быстро переложил девочку на ровное место вверх лицом и стал делать ей искусственное дыхание.
— Вы, мамаша, не плачьте, не убивайтесь. Девочка ваша будет жить, будет, — утешал он.
— Она уже мертвая, мертвая! — причитала женщина.
Девочка долго лежала пластом, а потом тяжело вздохнула раз, другой, простонала и открыла глаза.
Михаил Иванович велел матери поскорее собираться с девочкой в кашинскую больницу.
Егор Кузьмич перепоясал кушак на себе, перепряг лошадей покороче, и по зыбкой дороге поехали дальше. Теперь конюх правил лошадьми с облучка, а рядом с Михаилом Ивановичем сидела женщина с девочкой на руках.
— Дай вам бог здоровья… — шептала она. — Откуда вы только взялись?.. Кто послал?.. До нас ли вам дело!..
Калинина такие разговоры обижали. В другой раз он, может, и рассердился бы, а тут не хотел огорчать убитую горем женщину. Только сказал:
— Зачем вы так говорите?.. Погоняй-ка, Егор Кузьмич!
А конюх и без того прилежно размахивал кнутом. От лошадей шел легкий пар. На колеях тарантас бросало из стороны в сторону. Лошади перешли было на обочину, но сразу сбавили ход: колеса врезались в луговину.
— Вот спеши, а время само набегает, — оправдывался Егор Кузьмич.
Говорил он в оправдание одно, а думал, борясь со своей совестью, другое: «Спас Калинин умирающую девочку. Совсем она была головешка. В таких случаях испокон веков обращались за помощью к богу. А он, глядь, по-своему…»
При въезде в город Михаил Иванович слез с тарантаса.
— Поезжайте на те огни, — указал он на больницу. — А я здесь доберусь до станции пешком.
Взял чемодан и пропал в темноте.
На другой день из Кремля по телефону спрашивали кашинских врачей о здоровье девочки. Врачи ответили, что девочка чувствует себя хорошо.
Долго Алеша колебался, прежде чем решился поговорить с Председателем ВЦИК Михаилом Ивановичем Калининым один на один, выложить ему свое горе.
«Все идут к нему с прошениями да жалобами, ну и я пойду, — думал он. — Как приедет из Москвы погостить в свою деревню, и пойду».
Увидели Алешу перед домом Калинина, в палисаднике, в кустах, босоногим, в длинных заплатанных штанах, без фуражки.
— Ты что тут делаешь?
— Ожидаю.
— Кого ожидаешь?
— Его.
Все поняли, что парнишке нужен сам хозяин дома. А Михаил Иванович с дороги только что умылся, почистился и на открытой террасе с родными пил чай.
— Ну заходи, мальчик, заходи, — подал он голос. — Чей же ты, откуда?
— Из Хрипелева. Алеша Сысоев. Я с жалобой на мамку. Она мне гармонь не дает.
— Вот тебе и на! — Михаил Иванович поставил стакан на блюдце, засмеялся. — Почему же она тебе гармонь не дает?
— Говорит: «Мал, изломаешь». — Он потянул в себя носом. — Только я бы берег.
— А может, и правда подождать, когда подрастешь?
— Подождал бы, да не ждется. — Подойдя поближе к Калинину, Алеша понизил голос: — Играть-то я уже научился.
— Как же?
— Мамка уйдет в поле или на гумно к риге, я гармонь-то выну из сундука и учусь. А как увижу, она возвращается, опять гармонь спрячу.
— Один в доме-то?
— Нет, у меня сестренки — Манька и Дуняшка. Я им по леденцу даю, чтобы молчали.
— Ну и ловок, Алеша! А если мать меня не послушает?
— Послушает. Как бы тятька был жив, дал бы гармонь, а то помер. — Голос у Алеши осекся, задрожал.
Михаил Иванович отечески прижал мальчонку к себе, но утешить не знал чем: за стол Алеша не садился, конфет не брал.
— Придется за тебя заступиться.
Вскоре всероссийскому старосте потребовалось быть в деревне Хрипелеве. Тамошние крестьяне перемеряли землю и перессорились. Земли мало, а людей много. Не только перессорились, а и подрались. Приехали за Калининым, просили рассудить их…
Пока выносили стол и скамейки, пока народ готовился к сходке, Михаил Иванович вспомнил об Алеше Сысоеве.
Мать Алеши, женщина с широким лицом и большими печальными глазами, увидев такого гостя, переполошилась:
— Ой, Михаил Иванович, как же это вы ко мне зашли? Да куда же мне вас сажать, чем потчевать?
— Потчевать ничем не надо, Ольга Васильевна (он только что у соседей узнал, как звать хозяйку), а вот жалоба на вас поступила: сыну гармонь не даете.
Женщина всплеснула руками:
— Батюшки мои! Да неужто мой мальчонка был у вас? Я думала, он посмеялся, когда грозил: «Мамка, пожалоблюсь Калинину!» Вот ведь, пожалобился. — Она шумно вздохнула. — Берегу я гармонь. Только что и осталось от мужа. Ну, хоть бы играть-то Алеша умел.
— Как знать, Ольга Васильевна. Может, сын ваш и умеет.
— Конечно, умею, — подал голос Алеша, сидевший в заднем углу, на сундуке.
— Помолчи, — остановила мать. — Когда взрослые говорят, держи язык за зубами…
Михаил Иванович, нахмурив брови, спросил:
— Что с мужем-то?
— Помер.
— Молодой. Отчего же?
— Простудился. Воспалились легкие. Хоть бы похворал, походила бы я за ним. А то в троицу слег, а через неделю живого нет… Оставил полон дом сирот.
С полатей свесились две золотистые головки девочек. У той и другой ресницы длинные, как у Алеши.
— Землю-то у нас по едокам делят, — торопясь, говорила хозяйка. — У меня четыре, а считают за троих. Девочки двойничные, родились заодно, вот и получай на них один кол.
— Как же это?
— А вот так: кто смел, тот и съел.
— На сходке я скажу, чтобы так не делали.
Ольга Васильевна, растрогавшись, тут же хотела поклониться в ноги Михаилу Ивановичу. Он, заметив, предупредил:
— Глубоко меня обидите. Если я заступлюсь за вас, так на основе советского закона.
Тем временем Алеша достал из сундука гармонь и заиграл. Заиграл четко, уверенно перебирая лады.
Ольга Васильевна насторожилась, замерла. Затем лицо ее озарилось светом несказанной радости:
— Батюшки мои, когда же он научился-то? Играет, как отец. Ну, как отец!
И вдруг по чистому, белому лицу ее потекли слезы.
Михаил Иванович закусил жесткий ус. Сняв очки, вытер глаза, опираясь на палку, бесшумно встал с лавки и пошел на сходку.
Глафире Рябинкиной в Поповку сообщили: «Гость из Москвы приехал. А сколько дней пробудет, не знаем».
— Как бы мне не прозевать, не упустить его, — забеспокоилась Глафира. — Горе у меня такое — глаза проплакала. Сна и еды лишилась. Все Егор мерещится: будто бы идет из тюрьмы домой. За спиной мешок. День идет и ночь идет, а дойти до своего дома не может. Слышу, стучится в калитку. Открою — нет никого…
— Ступай, поклонись, попроси. Наш он, мужицкий сын. Не ты первая, не ты последняя… — советовали ей на деревне женщины.
До Верхней Троицы от Поповки недалеко. Глафира, сменив кофту с юбкой, тут же и вышла. Двоих малышей оставила на соседей, а старшенькую, Таню, взяла с собой — сердцем ослабла, что случится в дороге, поможет.
Солнце пригревало по-весеннему ласково. В кустах неугомонно тараторили пичужки. В дальнем лесу голосила кукушка. По обочине дороги раскрылись головки желтых цветов. В ноле справа и слева мужики посвистывали, понукали лошадей — пахали колхозную землю. «Вот и мой бы Егор ходил за плугом аль сел на трактор. Ну-ка, что я натворила: сама себе жизнь разбила и детей сиротами оставила!..»
Гость из Москвы был не кто иной, как Михаил Иванович Калинин, приехавший в свою деревню проведать родных. Отдохнув с дороги и посидев на террасе, за самоваром, вышел он под окна, где его уже ожидали сельчане. Сел на широкую завалинку в белой рубашке при галстуке, в жилетке, без пиджака. Мужики знали: если Михаил Иванович не переодевается, не берет в руки топора или лопаты — приехал ненадолго, значит, в Кремле ждут его неотложные дела.
Тут Глафира Рябинкина и нашла его. С ходу бух в ноги. Калинин не терпел, когда перед ним унижались люди, сердился.
— Что же это такое, икона я вам? Божий угодник? Или, по старинке, волостной пристав?
Глафира, не вставая с колен, заплакала.
— Ну, ну, в чем дело? — Он поднял женщину. Руки дрожали, глаза за стеклами очков посуровели.
И девочка Таня, жалея мать, заплакала.
Из дома вышла сестра Калинина. Взяла она девочку за руку и увела на террасу. Там посадила за стол, налила чаю. К блюдцу положила пряник и конфетку.
Глафира Рябинкина мялась: при посторонних не могла быть откровенной. Калинин переглянулся с мужиками. Те поняли, оставили их на время.
— Из Поповки я, Михаил Иванович. Мужа моего, Егора Саввича Рябинкина, посадили в тюрьму на два года. Что я буду с детьми делать! Скоро четвертого рожу. Кто трудодней в колхозе наработает? Чем жить? Сейчас сердце-то у меня кровью облилось: иду дорогой, а в полях пашут. Земля все в свое время требует. И я по весне определилась в звено льноводов, да и отстала. Вам известны наши деревенские хлопоты и заботы. На себя хоть руки накладывай. Так бы и было, да вот дети…
— В чем же ваш муж виноват? За что его осудили? Когда?
— Прошлой неделей судили и тут же в тюрьму. Ведь как у нас расправляются? Пришел суд, садись на скамью. «Было ли за тобой то-то и то-то?» — спрашивают. А как же не было! Не отмолчишься, свидетели выставлены.
— За что же вашего мужа судили? — не отводя пристального взгляда от женщины, опять спросил Калинин.
Глафира, растирая по лицу слезы, комкала в руке платок, кусала до крови губы:
— Я виновата во всем, Михаил Иванович. В майские праздники шибко побил он меня, пьяный. В то время надо было стерпеть, такая наша женская доля, а я погорячилась, побежала в милицию. Его и посадили за решетку.
— Посадили за решетку, как зверя, — Калинин весь сжался, поморщился и принялся отчитывать, показывая свою непреклонную суровость. — Правильно осудили. Таков советский закон. Как же это терпеть: вас бьют, а вы признаете за собой какую-то женскую долю. А для чего революция совершена? Для чего Советская власть в стране установлена? Вашему Егору Саввичу новая власть все дала, все, только лишила права бить женщину. Кто бы она ни была: жена, мать, сестра или чужая… Как он смеет! И вы правильно поступили — заявили об этом. И суд верно решил. Надо бы еще прибавить, еще. Узнает, как там хорошо, — шелковый станет…
Опустив голову, Глафира Рябинкина возвращалась к себе домой. Смаргивала набегавшие слезы, чтобы видеть дорогу. В чистом небе носились ласточки. Теплый ветер шелестел в кустах. А она была сама не своя. Ноги подкашивались. Таня, забегая вперед, по-глупому спрашивала:
— Мама, что Калинин сказал?
— Ничего, дочка, не сказал. Обиделся. — И про себя подумала: «Обиделся за нашу женскую долю…»
Не прошло и двух недель, хлоп дверь: на пороге Егор Саввич. Борода загустела, на лбу складки, глаза усталые… Глафира бросилась ему на шею.
Он ее обнял, прижал к груди. Потянулся к ребятишкам.
— Не ждали. А я вот и пришел, — с трудом выговорил он. Разделся, сел за стол. — Освободили. Поступила такая бумага от Председателя ВЦИК Калинина.
Танюша, обнимая отца, закричала:
— Это тебя мама выпросила. Мы ходили в Верхнюю Троицу. Только тот раз он сказал — нельзя.
— Спасибо ему, — отозвалась Глафира. — Знает Михаил Иванович, чего стоит наше горе…
В деревне Мерлинке, что невдалеке от районного города Кашина, под окнами Василия Максимовича Пестова растет узловатый, развесистый дуб. Посажен этот дуб махоньким в честь Михаила Ивановича Калинина. У самого комля его заботливые хозяева врыли еловые кряжи и на них прибили гвоздями широкое сиденье.
Сделали это уже сыновья Василия Пестова, когда дуб стал большим.
Собираясь в знойный летний день выкурить по цигарке в прохладе под дубом, сельские бородачи вспоминают:
— О-о, то был Человек с заглавной буквы! Поначалу всего-навсего сын плотника Ивана Калиныча из Верхней Троицы. Хлебороб, как и мы. А там подался в Питер, да не куда-нибудь, а на Путиловский завод токарем высшего разряда. Вскоре — революционер, за рабочий класс всей грудью. От царя и его прислужников перенес не одну ссылку-пересылку. Как не мытарили его — все вытерпел. И вот он — всесоюзный староста, в Московском Кремле, рядом с Лениным.
Вспоминают и своего сельчанина Василия Пестова, первого председателя Советской власти на деревне. Неказистый был мужик. И борода у него не с лопату, а рыжеватый клок. Неказист с виду, а характером огневой. Ему словно на роду было написано стать на селе защитником бедноты.
В первый год нэпа, как отменили продразверстку и ввели единый налог, Пестов, как и другие его единомышленники, заколебался: слишком резки перемены в хозяйственной жизни. От общества послали его в Москву к Председателю ВЦИК Калинину на беседу.
— Выскажи ему там, Василий, что нас свербит, что допекает…
Притаивало. Во всю мощь пахло весной. Вот-вот наступит настоящее тепло. Но Василий Пестов не доверял и теплу, как и всему другому: застегнул на все крючки дубленый полушубок, нахлобучил на лоб шапку.
В приемной у Председателя ВЦИК пришлось ему немало подождать, попариться, чтобы прошли люди, прибывшие издалека. «Мы-то здешние. Не сегодня, так завтра свидимся», — успокаивал себя Василий и еще раз обдумывал наказ своих сельчан-комитетчиков.
Калинин немало обрадовался своему земляку. Временем хотя и дорожил, но разговорился:
— Ты, Василий, обо всем рассказывай откровенно, как бывало у попа на исповеди…
— Давно то было, Михаил Иванович, с попами-то…
— Все же было. Вот ведь как не будь красна молодуха, а придет пора — выцветет. Так ли?
— Именно выцветет. Как бы нам, Михаил Иванович, не выцвести! — ухватился Пестов за оброненное Калининым слово. — С этого позволю начать бедняцкую исповедь. Много раздумий у нас о кулаках и спекулянтах, которым дана свобода. Махрово зацвели старые и новые буржуи.
— Так, так. Ну, ну.
— Ожили базары с частной торговлей в Кашине, Торицах, Кимрах. Откуда что взялось всякой всячины.
Калинин вместе со стулом придвинулся к земляку ближе:
— Это хорошо: приехал Назар на базар… В Кашине и Кимрах можно купить сани, хомут и дугу? К лету колеса и деготь?
— Можно-то можно, Михаил Иванович, да только… — Пестов поскреб у себя в затылке.
— Вам же нужен гвоздь в хозяйстве и всякая там скоба, а бабам керосину да ситчику. Так ведь?
— Все нужно, да цены — не подступись. Где взять нашему брату-бедняку? У них есть, а у нас по дыре в кармане. Рукавицын, известный вам делец по Кимрам, к лабазу пристройку делает. За прилавком сам. Сына женил и сноху туда же. В Кашино на Сенную площадь какой-то чудак карусель привез. Появились зазывалы.
— И у вас стало земли больше: должен быть лишек ржи, овса, ячменя. Рачительные хозяйки масла приберегают на продажу, яйца. Товару мало, потому дорого. Будет больше — подешевеет. Базар цены сам устанавливает. Говоришь, зазывалы появились. Кричат: «Садовые, медовые, наливчатые!..» Пусть кричат, что и на ярмарке. Не так ли? Походишь по торговым рядам, захочется чаю с сахаром да с калачом. А вот она, чайная. Не так ли? Давай закурим: мысли-то у тебя и выстроятся одна за другой.
Калинин достал табакерку.
Они закурили, но у Василия Пестова мысли не выстраивались, шли вразброд. Он то и дело скреб в затылке: «Дыра в кармане…»
— Вот что, Михаил Иванович, не свернули ли мы на старую дорогу? Не потеряем ли так революционных завоеваний, добытых большой кровью. Вот меня и послали узнать, что об этом думает наша высшая Советская власть? Какой разговор по этому делу у вас с Лениным?
Калинин протер толстые стекла очков, еще раз поглядел усталыми глазами на Пестова: все ли он сказал? Может быть, и не все, да и этого хватит. Спокойно ответил:
— Продразверстке — конец, и навсегда, дорогой Василий. Единый налог, по усмотрению Ленина, оздоровит нашу хозяйственную жизнь, и довольно скоро. Опасность в этом невелика, а может быть, этой опасности, которую вы увидели, и совсем нет.
Пестов что-то хотел еще сказать, но Михаил Иванович поднял руку, заставил его дослушать:
— Все эти рукавицыны, голицыны, там муницыны или иные буржуи со своими лабазами нам не страшны, и вы их не бойтесь. Это не буржуи, а выскочившие по мокру поганки-дождевики. Наступим на них широкой подошвой, они и — пых, пых, пых! Почему? Да потому — командные высоты в наших руках: заводы, фабрики, шахты, банки, железные дороги. Вот что главное. Поезжай домой и организуй так, чтобы в Мерлинке была общая мельница, молотильная машина, сеялка, веялка, на паях — маслобойка. Машины берите в прокат. Артель поборет и кулаков и торговцев.
Василий Пестов повеселел. В приемной они уже стояли друг против друга. Калинину хотелось чем-нибудь порадовать земляка. Пожимая на прощание руку, он спросил:
— Ребятишки растут? Много их у тебя?
Василий махнул шапкой, которую все это время держал при себе.
— Чего другого, а детей охапка.
— Свези от меня им подарок. Вот тут с десяток тетрадей и карандаши. Пусть учатся.
Пестов ушел от Калинина с надеждой. Но той ночью, как возвратиться ему в свою Мерлинку, дома и двора не стало. Из огня выхватили его жену с малыми ребятишками. Подбежавшие с гулянья парни успели выломать забор, выпустить лошадь и корову.
Страшны в деревне пожары. Каждая травинка, каждая прядь соломы, взлетая, разносит по ветру искры на всю улицу. На зарево, охватившее полнеба, сбежались люди из соседних деревень Эскимо, Почапки, Турово. Все знали, что это козни кулаков. У них в тайниках керосин и спички.
Калинин не замедлил прислать из Москвы кашинским властям указание: отпустить погорельцу сто корней лучшего строевика в лесу бывшего помещика Мордухай-Болтовского. На той же бумаге с государственным гербом внизу приписал: «Строй, Василий Максимович, дом хороший, на страх и зависть врагам. Приведется быть в Верхней Троице, зайду к тебе на новоселье».
И через год зашел.
В то время мужики убирали с поля рожь. Впервые в Мерлинке загудел барабан молотилки — мечта комбедовцев. Лошади четырех хозяев, натягивая постромки, ходили по кругу в приводе. Старший сын Пестова, с подсученными штанами, постреливал в воздухе кнутиком, посвистывал и покрикивал на вороных. Снопы, привезенные с поля, подавал в барабан сам Василий, в короткой поддевке, подпоясанной красным кушаком. На току с вилами и метлами бегали женщины, радовались: пришла на выручку машина.
Новостройку Василия Пестова Калинин обошел со всех сторон. Щурясь сквозь очки, осмотрел карнизы и наличники, крыльцо с перилами и городочками, кровлю из щепы.
— К такому дому требуется палисадник, — сказал гость. — А в палисаднике — деревца да скамейка. В час досуга закат солнца радует…
— Со временем сделаю, Михаил Иванович, сделаю. Только вот чего такого посадить под окнами?
— Сажай, что покрепче. Чтобы навечно…
Василий Максимович взрыхлил землю на глубину заступа и посадил этот дубок. На первом году он был мал — шапкой покроешь, а тут поднялся, разросся.
Известно: большое начинается с малого.
Как-то поздней осенью, постукивая по сухой земле палочкой, Михаил Иванович зашел на тусклый, мигающий огонек в контору Верхне-Троицкого колхоза.
Там за большим столом заседало правление. Все обрадовались появлению Калинина. Председатель Василий Федорович Тарасов, молодой, быстрый, проворный, хотел было уступить Калинину свое место. Колхозникам сказал:
— Гости такие редко бывают. Хорошо бы нам послушать Михаила Ивановича, узнать бы, что делается по Советской стране да за рубежом. Из Московского-то Кремля дальше видно.
— Нет, нет! Что у вас намечено, то и обсуждайте, — садясь вместе со всеми на длинную скамейку, ответил Калинин. — Останется время, будет слово и за мной.
— Особых вопросов больше нет, — складывая бумаги в ящик, опять сказал Тарасов. — Может, кто о чем заявит «в разном»?
Колхозники переглянулись. Тут одна из женщин, низко повязанная серым платком, в широком пиджаке с мужского плеча, Федосья Сахарова, обратилась к собранию:
— Так как же, граждане, мое-то дело? Неужто штраф платить? Простили бы на первый раз. И без того у меня все силы надорваны!
— Это не первый раз, Федосья Васильевна, — сердито пошевелив густыми бровями, сказал один из бригадиров. — За твоим Петькой хоть милиционера приставляй. Унимать сама должна.
— Браню. По-всякому браню.
— Слов, значит, не понимает. Бывало, нас за такие дела родители и плетью наказывали, — стоял бригадир на своем.
— Опять же у кого отцы есть, а мне не поднять своего хозяина из сырой земли, — Федосья Сахарова закрыла лицо. Плечи у нее задергались, заходили.
Калинин подсел к ней, участливо спросил:
— Это о чем же речь идет?
— Да вот, Михаил Иванович, пять трудодней с личной книжки снимают. Будто они мне легко дались на жнитве да на молотьбе. А что сына моего, Петьки, касается, так наказываю его. Подите-ка заверните рубашку да поглядите — вся спина исполосована. Голодом морю, а он все такой.
— Что же сделал ваш сын?
Женщина еще пуще расплакалась и говорить уже не могла.
Всем стало неловко. На разные голоса принялись объяснять Калинину, что у Федосьи Васильевны Сахаровой растет баловной сын, сладу с ним нет. Командует сверстниками. Видят их на огородах да во дворах, на гумнах. В руках пики и сабли из палок. Ребята Петьку прозвали Чапаем…
Прошлой неделей послали ребят в ночное, а они взяли да на лошадях затеяли войну.
«Вперед, за мной!» — подал команду Петька Чапай.
А те послушались атамана и тоже: «Вперед! Вперед!»
На старом месте переправы Медведица какая глубокая, а они в том месте на конях вплавь. Переплыли да по заоколице галопом в соседнюю деревню.
А там свои бравые молодцы, такие же сорвиголовы. И те сняли своих лошадей с ночной пастьбы. Взвод на взвод — и пошла пальба. Сабли трещат, а они дерутся. То, что носы в крови, — пусть, а вот лошадей загнали…
Хоть и слаб огонек в помещении был, но все увидели, как у Михаила Ивановича дрогнули от улыбки седые усы и под стеклами очков блеснули глаза.
— Вот об этом и разговор, — заключил председатель Тарасов. — Хорошо ли, плохо ли, по решение вынесено. Надо подчиняться.
— А может, и не столь виноват парнишка?.. — сказал Калинин. — Известно, на вдовьего сына все поклепы. Я советую обойтись в этом деле без штрафа…
Прошел какой-нибудь месяц, и Федосья Васильевна получила извещение, что сын ее, Петр Сахаров, направляется в Ленинградское военное училище. Она прибежала к председателю колхоза:
— Что делать-то, Василий Федорович? Не думала я, не гадала, что так обернется моя сиротская нужда.
— Собирай, нечего медлить, — сказал Тарасов. — Надо думать, будет из Петьки второй Чапай.
Городки Калинин называл по-старинному — рюшки. Любил в них поиграть. Когда приезжал в субботу или воскресенье на дачу — в местечко Узкое — отдохнуть с семьей, хоть на час, да выйдет проведать рабочих пригородного хозяйства.
А те уже поджидают его:
— Сыграем, что ли, Михаил Иванович?
— Играть не устать, не ушло бы дело!
— Всех дел не переделаете, сегодня воскресенье. К тому же биты хорошие приготовили из березы: прямы, гладки и увесисты.
Городки и биты выпиливал и обстругивал один из здешних рабочих Павел Шагалов. Он состоял в бригаде плотников, ему это дело было с руки. Худущий он, как и все плотники, руки длинные, до колен.
Когда Шагалов был в хорошем настроении, он любил рассказывать:
— Заразился я этой игрой в рюшки от Михаила Ивановича. Побыть с ним в одной компании большое удовольствие, настоящий праздник. Тут и умный разговор, тут и просвещение. Без него у нас игра вялая, нет задора, разве что разминка — фигуры не все выставляются на кон, трудные фигуры забываются. А при нем все игроки собранны, подтянуты, как и настоящие спортсмены.
Вспоминая, Павел Шагалов о чем-то задумался: говорить или не говорить, и все же сказал:
— Один раз с меня Михаил Иванович взыскал, и довольно строго, при всех взыскал, начистоту. «Где вы, товарищ дорогой Шагалов, для городков и бит березы подпиливаете?» — спрашивает. «Вокруг нас, Михаил Иванович, всюду березовые рощи», — отвечаю. Сам покраснел, как школьник. Догадываюсь, о чем речь дальше пойдет.
— Ближний лес не трогайте. Хотите нам угодить, извольте срезать одну-две березки в дальнем лесу.
После этого разговора я так и делал. А для такого спортивного инвентаря не каждая березка годится. По нашим понятиям, растет береза жесткая, плотная, а то и рыхлая, мягкая, сильно податливая. На плотной березе и лист другой, шелковистый, густой. Такую березу бабы выискивают по всему лесу, чтобы с нее наломать веник для бани. Вот за ними-то я и иду с ножовкой. Которую они облюбуют, и мне березка эта в самый раз.
Биты из такого дерева от комля, да еще завялены, подсушены не на солнце, а в тени, — хороши. Берет такую биту в руки Михаил Иванович, и жаль не опробовать. Он вешает пиджак на сучок придорожной липы, подбирает манжеты рубашки и встает на исходную позицию:
— Признаюсь, рюшки я еще в детстве любил. Бывало, в деревне Верхняя Троица пуще меня никто не играл.
— И здесь отличаетесь. Глазомер у вас верный.
— Отличусь. Войду в азарт и непременно отличусь. — Поправив очки, Михаил Иванович прищуривается на левый глаз, целится, запускает одну за другой биты.
Когда ставят без него городошные фигуры, сердится:
— Играю, чур, за себя… Сам соберу рюшки и сам поставлю.
Затерялся городок у забора в крапиве — все ищут, и он ищет.
Став на корточки, Михаил Иванович умело сооружает фигуры: «пушку», или «колодец», или «ракету». Ровненько ставит «стрелу» или «вилку». Когда же он в очерченном квадрате выкладывает «коленчатый вал», а тем паче «закрытое письмо», играющие просят:
— Михаил Иванович, нельзя ли без «вала» и «письма»?
— Это почему же?
— Велика проволочка…
— Надо вернее целиться. Без «вала» и «письма» игра, чур, считается незаконченной, — отвечает Михаил Иванович и на «письмо» еще кладет и марку. — Вот тут мы сейчас и увидим, кто из нас самый ловкий. Вот и увидим… — подбадривает он.
В ногах игроков метаются ребятишки. Взрослые гонят их, но с оглядкой на Михаила Ивановича. Тот за ребят заступается:
— Пусть поучатся. Подрастут, они-то справятся…
Случилось, как-то один из сельских парней, Егорка Фомичев, — звали его за высокий рост и большую силу Чертогоном, запустил биту и попал Михаилу Ивановичу по ноге.
Он скок, скок на одной ноге. Сел на скамейку и стал растирать ушибленное место. Рабочие испугались, стали бранить парня.
Егорка Фомичев снял фуражку, говорит:
— Простите, Михаил Иванович!
Калинин вскинул на него близорукие глаза:
— О чем разговор: если бы ты зазевался и я бы тебе стукнул!..
Привстал он. Похромал немного и опять взялся за рюшки.
Игровой азарт, ничего не поделаешь!
Не везде имеются такие хорошие сады, как при ильинско-костинской средней школе. Каждую осень на пришкольном участке ребята подсаживают молодые деревца и заботятся о них, ухаживают. Вот сад и разросся.
— Это яблонька Маши Канаевой. Эта — Пети Соболева. Эта — Лиды Сохниной. Эта — Бори Петрова. Эта — Пани Соломиной.
Пойдешь одной дорожкой по междурядью, пойдешь другой, везде воткнуты в землю колышки, а на колышках дощечки. На дощечках указан возраст деревца, сорт: то ли это панировка, то ли боровинка, антоновка, и кто над этим деревцом шефствует.
История этого замечательного сада такова: через село Ильинское в свою деревню Верхняя Троица как-то по осени проезжал Михаил Иванович Калинин. И вот учителя школы обратились к нему, как к государственному деятелю, с просьбой:
— Плохо мы здесь живем, Михаил Иванович, с большой нуждой. Свет бы провести в классы. Учить приходится ребят в две смены, ну и запаздываем. Опять же, для школы дров не запасли. Зимой будем дрожать, как суслики. Местный совет нас игнорирует…
Как бы ни торопился Михаил Иванович, а до Верхней Троицы ой еще сколько километров, но отказать в такой просьбе не мог. Лошадей Кимрского райисполкома привязали к крыльцу чайной при дороге. Калинин потребовал председателя сельского Совета. Когда тот, прихрамывая, явился, вместе с ним пошел обследовать школу.
Их встретили учителя. Шла большая перемена. С шумом и криком ученики резвились, гоняли однобокий мяч. Девочки им помогали. Увидев Калинина, они притихли, немного даже оробели. Дружной семейкой поздоровались, ну и опять за то же, да еще с большим рвением.
Заложив руки за спину, Михаил Иванович еще и с учителями прошел вокруг школы. С дровами и светом вроде бы решили скоро, но Калинин заинтересовался большой пустующей землей перед окнами, местами заросшей лебедой и репейником.
— Отчего бы здесь не разбить плодовый сад. Солнца много, да и земля, кажется, соответствует, — поправив на переносице очки, — сказал он.
Учителя переглянулись, промолчали.
— Да, да, — опять говорил Михаил Иванович. — Ребят наставить. Они сделают, и для них же это учение…
Доводы, разумеется, были убедительны. Учителя, конечно, согласились. Поддержала эту идею и пионервожатая. Землю взворочал совхозный трактор. Той же осенью ребята из Кимрского питомника привезли саженцев: яблонь, груш, слив. И работа закипела.
Сад поднимался вроде и легко, но и не без казусов. Не зря говорится: беда подоспеет, наперед не скажется. Ранней весной, в хорошем настроении, с тетрадями в руках, в пятый класс вошла учительница. Только бы начать урок, а тут одна из девочек заплакала.
— О чем, Соломина, плачешь? Тебя обидели? — спросила учительница.
Ученица Паня Соломина закрыла лицо руками и говорить не могла. Ее душили слезы. За Паню ответила подружка, сидевшая за одной партой.
— У нее, Надежда Павловна, мальчишки подшефную яблоньку сломали.
— Как же это так? — Учительница отложила тетради, посуровела. — Разводим при школе свой плодовый сад, и вдруг сломали! Если это кто сделал из учеников нашего класса, пусть признается.
Ребята притихли. Конечно, кто-нибудь из них набедокурил. Паня, не поднимая головы, все еще плакала. Худенькие плечи у нее вздрагивали. Еще бы! Яблоньку она получила маленькую. Столько проявила хлопот и заботы: поливала, подсыпала к корням перегноя, собирала опавшие листья, укутывала, чтобы она легче переносила зимние морозы. Этим летом деревце должно зацвести. А там и плоды.
— Что же, молчите, — опять сказала учительница. — Урок вести не буду, пока не признаетесь.
Она села за свой стол у черной классной доски и принялась листать какую-то книжку.
Ребята вели себя тише воды и ниже травы.
Учительница отложила книжку.
— Должно быть, это сделал мальчишка-трус. Язык у него присох. Говорить надо смело: виноват, так виноват.
И опять во всем классе молчок в кулачок: ни ответа, ни привета.
— Сад назвали именем Калинина — революционера, большевика. В любое время он может заехать к нам да спросить, как выполняем мы его наказ… — Учительница, сдвинув брови, все больше суровела.
Наконец с первой парты поднялся низкорослый паренек Боря Потехин. Уши и щеки у него горели. Заикаясь, он ответил:
— Я сломал яблоньку. Нечаянно. Зимой это еще случилось. Ремешок у меня на лыже оборвался. Я ступил ногой и провалился. Под снегом-то не видно…
Девочки с недоверием ухмыльнулись: из-под снега-то виделись вершинки посадок. Зачем нужно направлять туда лыжи. Но Боря, еще больше заикаясь, добавил к тому, что сказал:
— Пускай она берет мою шафранку, а я эту, сломанную.
Учительница сразу подобрела: оказалось, зло не такое большое.
— Не плачь, Соломина. Слышишь, Потехин сломал нечаянно. Он отдает тебе свою подшефную яблоньку. Обменяйтесь.
Паня подняла заплаканные глаза, оживилась.
— Я хочу поглядеть, на что меняться-то. Можно мне, Надежда Павловна, сбегать в сад?
Учительница разрешила. Паня Соломина насухо вытерла слезы, встрепенулась и, в красной вязаной шапочке с помпоном, косички в стороны, побежала в сад. В четвертом ряду от окон школы она нашла шафранку Бори Потехина и очаровалась ею. Кряжистая, сучья толстые, кудрявые. Круг под яблонькой взрыхлен и присыпан торфом. Шафранка даже чуть повыше своих сверстниц.
Затем девочка опять навестила свое покалеченное деревце, свою папировку. А там на тоненьком голом прутике раскачивалась какая-то пичужка и бойко пела: «Трю-ли, трю-ли, трю-ли». Птичка радовалась теплой весне. И Паня почему-то забыла о своем горе, ей стало уже не так грустно. Пичужка улетела, а она погладила по шершавому стволу свою яблоньку.
«Подвяжу сломанный сучок на рогульку, да полью ее, да подкормлю, да больное место забинтую», — подумала Паня и, повеселевшая, счастливая, скорее побежала обратно за парту.
Там Паню Соломину ждали.
— Ну, что?
Она ответила:
— Не отдам никому свою папировку. Я ее выхожу.
В последние годы, навещая свой родной край, Калинин останавливался в тетьковском доме отдыха.
После завтрака отдыхающие отправлялись купаться, собирать грибы и ягоды в лесу, а Михаил Иванович шел обычно, опираясь на палочку, в соседние деревни, к землякам, узнать, как им живется.
Однажды в полдень, идя полем, встретил он двух девочек. Они несли ведерко с ключевой водой.
— Это вы куда спешите, стрекозы?
— К мамкам.
— А где же ваши мамки?
— На льне. Если пойдете за нами, то в самый раз и найдете.
Михаил Иванович пошел за девочками.
— Это что же вы такие непричесанные? — спросил он.
— А мы купались: волосы сушим.
— Где же вы купались?
— В Медведице.
— Не боитесь утонуть?
— Как бы не умели плавать — боялись, а мы плаваем.
В поле запестрели белые, красные, синие и желтые платки. Это женщины лен теребили. За делом-то они и не увидели, как подошел Михаил Иванович.
— Здравствуйте, землячки! — бодро сказал он им, приподняв кепку с седеющей головы.
Женщины выпрямились, заулыбались, обрадовались. Одернули подолы юбок, вытерли пот с загорелых лиц.
— Хорошему урожаю душа радуется.
— Не радуется, Михаил Иванович, — ответила за всех звеньевая Пелагея Бычкова.
— Что так?
— Мы, Михаил Иванович, вторую неделю поклоны здесь кладем. Богу так не молились…
— Хороший у вас лен уродился. Волокно сдадите государству первым сортом — артели доход, — подбодрил Калинин.
Женщины улыбались, но гнули свое:
— Хоть бы табун скота сюда забежал да частичку вытоптал, а то одни мы и до белых мух его не одолеем.
— А где ж мужчины?
— Они с портфелями. Считают: лен теребить — женское дело, а им быть в конторе. Столов наставили — не пройти!
— Что же, и Василий Федорович так думает, что теребить лен — дело только женское? — спросил Калинин.
— В том-то и беда, Михаил Иванович, что председатель с портфельщиками заодно. Если встретите его, постыдите.
— А вы покажите, где тут дорогу к нему найти попрямее и покороче, — заторопился Калинин.
Пелагея Бычкова кликнула девочек:
— Любанька, Машутка, проводите Михаила Ивановича той межой, по которой мы сюда ходим.
Председатель артели Василий Федорович Тарасов, подстриженный и побритый, подтянутый широким солдатским ремнем, поспешил подать Калинину стул, но тот и на минутку не присел.
— Для чего бумагами-то обложились?
— Готовлю ведомость об урожае, — ответил Тарасов. — Посмотрели бы, Михаил Иванович, какой у нас лен уродился.
— Видел.
— Видели? Не лен, а золото!
— Василий Федорович, вы-то должны знать: золото не золото, не побыв под молотом. Мне помнится, наши отцы вели счет зерну в закромах, а не в поле.
— Погода нас не торопит.
— А совесть? Женщины с утра до вечера в поле, изнемогают от жары, а вы тут с бумагами возитесь. Нехорошо!
На второй же день в поле на лен вышли все бригадиры и счетные работники конторы, весовщики и кладовщики со складов. В кузнице на время погасили горн. Плотники отложили топоры.
Женщины, встречая на поле своих мужей, лукаво между собой переглядывались.
— Вот хорошо, что и вам на лен-то захотелось! — расставляя на загоны людей, смеялась звеньевая Пелагея Бычкова. — То-то здесь привольно, и портфели не нужны.
Ребята Верхней Троицы любили свою начальную школу, любили они и молодого учителя Николая Андреевича Страхова. Внимательны были на его уроках. А тут как-то вдруг выбежали из-за парт и зашумели.
— В чем дело? — спросил учитель.
Но, взглянув в окно, сразу понял, почему переполох: по дороге из тетьковского дома отдыха, одетый в длинное пальто и серую фуражку, опираясь на палочку, шел Михаил Иванович Калинин.
— К нам! — обрадовались ребята.
Было это в 1931 году ранней весной. Таяло. Из-под снега бежали ручьи. Чтобы не набрать воды в калоши, Михаил Иванович ступал по самому гребню, а как только свернул к школе, так и увяз. Тут мальчики под ноги ему стали подкладывать жердочки, доски, поленья. Окруженный детворой, он вошел в класс, снял фуражку и сел на стул, предложенный учителем. Затем размотал теплый шарф на шее, оглядел стены, низкие потолки и спросил:
— Ну как, орлы, тесно вам тут живется?
— Нет, не тесно, — хором ответили ребята.
Калинин обратился к учителю:
— Правду они говорят?
— Не хотят вас огорчать, Михаил Иванович, — ответил учитель. — Занимаемся в две смены. Из-за помещения не можем открыть пятый клас. Научить ребят какому-либо ремеслу — негде разложить инструмент. Хотелось бы иметь свою библиотеку.
— Вот это близко к правде, и то еще не сама правда. И вы не хотите меня огорчать. А я вижу: кровля у вас протекает, в окна дует, да и печь холодная. — Калинин дотронулся до побеленной печи. — Школу надо строить новую, большую. Только вот, хорошо ли дети учатся? Достойны ли?
— А вы нас спросите, — сказал один из мальчиков и, застеснявшись, спрятался за спиной товарища.
— А что? И спрошу. — Михаил Иванович посуровел. — Ну-ка, вот ответьте: купил мужик три козы, заплатил за них двенадцать рублей. По чему каждая коза пришла? Вот какая задача! Кто же всех смышленее?
Ребята зашевелились, стали думать, советоваться. Одни приняли задачу всерьез, другие — с недоверием: нет ли тут какого подвоха? Поглядывали на Николая Андреевича, но он молча улыбался.
Ученик, который напросился на задачу, ответил:
— Козы по земле пришли.
— Правильно, — отозвался Михаил Иванович. — Фамилия твоя, наверное, Тарасов?
— Андрей Тарасов, будущий математик, — похвалил мальчика учитель.
— Не зря говорится: кто от кого, тот и в того… — продолжал Михаил Иванович. — Отец его что в поле, что на мирском покосе наделит косяки — не ошибется. А это вот другой Тарасов, должно быть, сын Василия Федоровича, председателя колхоза. А эти девочки за первой партой — Смирнова и Белова.
Ребята удивлялись, но не догадывались, что Калинин одного узнает по отцу, другого — по матери, с которыми он рос и дружил.
Уборщица школы, тетя Аня, беспокойная, хлопотливая, принесла на тарелке стакан чаю и поставила перед гостем.
— Погрейтесь, Михаил Иванович. Спасибо, зашли, проведали. Тесно мы живем, тесно. Плиту поставить негде, завтраки готовим на примусе.
Калинин, отхлебнув, причмокнул языком.
Тут уборщица опять сказала:
— Извините, чай-то несладкий. Сейчас каждый на пайке. Пойдешь туда — давай талон, сюда — талон. Ох, уж скоро ли кончатся эти талоны?
— Еще немного потерпим, Анна Парамоновна.
— Узнали меня? Хоть и высоко забрались, а сельчан своих помните. И на том спасибо.
— Что же вы, Анна Парамоновна, для этих орлов готовите?
— Не припасено. Намну картошки — и дело с концом. Просят черной каши, а где она, греча-то?
— Надо их кормить получше.
— Хотелось бы, да нечем. Колхоз только на ноги встает. А в потребилке, говорю, все по карточкам да по талонам.
За Калининым в школу пришел и директор дома отдыха. Михаил Иванович обернулся к нему:
— Вот, Николай Романович, придется у вас там по кладовым пошарить, помести да поскрести. Ребят нужно черной кашей покормить.
— Да ведь у нас, Михаил Иванович, тоже все нормировано. На каждого паек, — ответил директор.
— Урежьте, сэкономьте. Только сделайте, пожалуйста, так: где каша, там и масло. К чаю сахару у них нет. В школе скоро экзамены, надо поддержать детвору.
В кладовых дома отдыха пошарили, поскребли, и Анна Парамоновна сварила ребятам на завтрак кашу.
Следующим годом Михаил Иванович вновь приехал в Верхнюю Троицу. Встретившись с ребятами, он спросил:
— Какую же для вас, орлы, строить новую школу? И где?
Одни из мальчиков и девочек запросили семилетку, другие — десятилетку. Участок же под школу занять прежний, по берегу Медведицы. Председатель ВЦИК согласился на десятилетку, но построить школу посоветовал на новом месте, в деревне Посады.
— Тамошние крестьяне этого заслужили, — сказал он. — Из Посад четырнадцать добровольцев ушли на гражданскую войну отстаивать Советскую власть. Мы этого никогда не должны забывать.
Вскоре Михаил Иванович со школьниками, учителем Страховым и местными жителями пришли в сосновый посадский бор. Там и заложили новую школу. С весны 1933 года ее начали строить, а осенью 1935 ребята со всех окрестных деревень сели в новой школе за парты.
На сегодня из тех учеников много стало видных работников промышленности и сельского хозяйства. Когда же они встречаются в родном краю, непременно вспоминают черную гречневую кашу, которую по просьбе Калинина варила им Анна Парамоновна на завтрак.
Неподалеку от Верхней Троицы — родины Калинина, есть деревня Малые Посады. Гумна и огороды ее омывает все та же река Медведица с ключевым притоком Ивицы. На отлогих берегах реки по лету вершатся стога сена, на грядках выращиваются кочны капусты. Ну а где берег покруче, по праздникам гулянья.
Рассказ этот все же не о покосах и не о праздничных гуляньях, а о доле одного посадского крестьянина Василия Сермягина, которого прозвали на деревне сумасбродом. Сух и сед Василий. Глаза у него постоянно влажные, со слезой. К ненастью недомогает всем телом. Борода не только вылиняла, но и сильно поредела. Овдовел Василий недавно, но не одинок. Сыновья и снохи при нем, а вернее, он при них.
— Да, ничего не поделаешь. Жизнь что и колесо: вверх катится медленно, а под уклон куда быстрее… — иногда скажет он.
Осторожно, исподволь, словно на узде подводят старого человека к тому, чтобы он признался в своем сумасбродстве, которое проявил в первые дни Советской власти.
Да и сумасбродство ли это?
Советскую власть в Малых Посадах да и в соседних деревнях приняли сразу. Большую роль в этом деле сыграл своими наездами Михаил Иванович Калинин. Кое-кто из трусов пугал: вот, мол, придут опять господа, дознаются, кто первый замахнулся на их собственность. Если бы в самом деле такое случилось, на первого указали бы на Сермягина.
Тот раз, по первопутку, опоясавшись кушаком, он, Сермягин, заявился в мордухаевский лес с топором и со всей яростью, с каким-то остервенением, принялся валить с корня сосны и ели. Шум, треск, грохот. Валил он деревья направо и налево, от себя и вкривь и вкось. Из-под топора во все стороны лоскутьями летела щепа.
В Посадах, Верхней Троице, Поповке мужики митинговали: как лучше поделить землю, перешедшую от помещиков, в пору ли поживиться лесом-строевиком? Думали, гадали, так и эдак примерялись, а Сермягин, ни с кем не советуясь, никого не спрашивая, дальше и больше врубался в лесную полосу. Пот заливал покрасневшие глаза.
Помещик Мордухай, так промеж себя звали его крестьяне, по фамилии он Мордухай-Болтовский, имел здесь хороший лес. Дорожил им, берег, поставил надежного и верного охранника Архипа Клешнева, жившего в Маковницах бобылем. Задобрил мужика и переманил из Маковиц к себе. Сам каждое лето приезжал из города всей семьей. Видали его гуляющим по окрайкам в белом чесучовом пиджаке, вдыхавшим запах густой хвои.
Теперь незачем приезжать городскому гостю. Кончилось его право на собственность. Клешня опять стал бобылем — нет его здесь. Василий Сермягин который уже день отводил душу. В помещичьем лесу повалил столько дерев — ни пройти ни проехать.
Посадовцы с митинга шли в рощу, возмущались:
— Василий, побойся бога, не губи строевик, не губи! Сколь тебе на постройку надо, Волостной совет даст, квитанцию выпишет, — кричали из-за кустов, боясь приблизиться.
Сермягин не отзывался. Но весь его сумрачный вид говорил: не подходите! Сдохну от натуги, а топора и пилы из рук не выпущу, из леса не уйду.
Мужики опять:
— Ты, Василий, в своем ли уме. Оглядись, аль не узнаешь своих сельчан? Бог с тобой, соседей не узнаешь!
Сермягин, кажись, еще больше свирепел, топор выше взлетал над головой, щепа еще дальше отлетала от дерева.
— Свое и наше добро губишь. Аркан на тебя набросим, право слово, аркан. Ты бери, бери, сколько тебе надо. Тут повалено на два избяных сруба.
Мужики понимали: Василий зашелся. Мстит. Мстит за себя и за других. Выливает свой гнев, и остановить его невозможно. Как говорится: на жаре камень лопнул. В позапрошлый год хотел он поправить избу. Потребовалось бревно. А где взять? Строевик у Мордухая. Приехал в лес ночью, по просеке. Срубил ель с подсушиной, чтобы под силу одному навалить в телегу. Все шло хорошо. Только выбрался из подлеска, только лошадь поставил на дорогу, тут и встретил его обходчик.
— Сдурел мужик. То-то, не миновать тебе суда… Показывай, где дерево смахнул.
Василий поначалу храбрился.
— Лес не твой. Ты здесь слуга. Аль не отпустишь? Что ты, что я одним попом крещены. Матицу в избе сменить. Боюсь, обрушится потолок на головы ребятни.
— Служу верой и правдой, как солдат.
— Правда-то у нас одна с тобой. Будешь неволить, топор у меня за кушаком…
Обходчик сдернул с плеча ружье. Пришлось Василию подчиниться.
Помещик Мордухай считался добрым человеком: не проходил мимо, чтобы не ответить на поклон сельчан. Бабам привозил из города лекарство. Однако же на этот раз не уступил.
— Вот тебе, голубчик, Василий, трешник, — достал он из жилета кредитку. — Купи дерево на стороне, а мой лес не трогай.
— Одно дерево на матицу. Изба разваливается.
— Если тебе дать, то и другие захотят. Нет, лес мне нужен.
Дерево с подсушиной долго лежало на земле с края леса у ручья, как живой укор несправедливости, лежало до весеннего паводка. И когда совершилась революция, тут Василий и дал волю своему гневу. Пришел в рощу хвойный лес рубить и тешил себя до изнеможения, до исступления. Сколько бы повалил дерев, наверное, много, и подойти к нему, остановить боялись.
Хорошо к тому времени в Верхнюю Троицу всего на день приехал навестить родителей Калиныч. Не успел он снять с плеч пальто и в своем дому присесть к столу, как мужики из Посад всем миром к нему. «Так и так, Михаил Иванович, наш Василий Сермягин лес рубит помещика. Повалил, небось, до сотни дерев. И дальше все рубит и рубит».
— Для чего рубит-то?
— А так, взбрелось…
— Остановите.
— Страшимся подходить — голову снесет.
— Рехнулся, что ли?
— Вроде бы в своем уме. Только очумелый…
После революционных событий, в пекле которых Калинин находился, выглядел он довольно усталым, почерневшим, с впалыми щеками, но живости и веселости в нем прибавилось. Пошли в лес артелью. Прихватили веревку. Если в самом деле Сермягин тронулся умом, придется вязать его. Но до этого бог миловал. Михаил Иванович положил руку ему на плечо.
— Здорово, Василий! Ну-ка, остынь, остынь малость. Давай покурим… Как поживаешь?
Сермягин, узнав Калинина, опешил и замешался. Опустил топор. А увидев своих мужиков, как бы опомнился. Утер рукавом лицо, затекшее потом.
Гость достал из кармана широкого пиджака табачку. Тут все, присев на поваленные деревья, закурили.
— Что же ты мучаешь себя? Отбился от народа. Чудачишь. Крепкий ли табак-то? Знаешь ли, что в городах-то происходит? Да ты не знаешь, что и дома-то у тебя делается.
Василий Сермягин, растирая обнаженную грудь, продолжал озираться. Что-то с него схлынуло. Наступило протрезвление.
— Прикутай плечи-то, застегнись, глубокая осень. Вот-вот снег выпадет, — говорил Калиныч, заглядывая Василию в глаза. — Надо считать, работу закончил. Пойдем на деревню. Жена и ребятишки ждут. Потрудился немало…
Мужики загасили цигарки, встали и, весело переглядываясь, покинули лес.