Серегин проснулся в праздничном настроении. В комнату косо бил широкий солнечный луч, в котором плавали золотые пылинки. Сквозь него, будто сквозь кисейный занавес, виднелась спина Станицына. Ответственный секретарь брился, мурлыкая песенку. Серегин наблюдал за ним из-под опущенных век, Закончив бриться, Станицын встал, зачерпнул в консервную банку воды из стоящего на печке ведра и вышел, — наверное, чтобы помыть бритвенный прибор. Когда он проходил мимо Серегина, тот зажмурил глаза, будто еще не проснулся.
Вернувшись, Станицын сложил прибор, надел перед зеркалом фуражку, — только он да редактор носили фуражки, у остальных были пилотки, — и направился к двери, распространяя аромат военторговского одеколона, удивительно напоминающий запах маринада с гвоздикой.
Вот так Серегин пробуждался в детстве в майский день. Праздник начинался с того, что он находил на стуле возле кровати новую рубашку, сшитую руками матери, а на коврике — новые, чуть поскрипывающие ботинки. В доме было чисто, тихо, солнечно и пахло чем-нибудь вкусным. Потом мать брала его с собой на фабрику, где собиралось множество женщин в пестрых платьях… Они угощали его конфетами, а когда во время демонстраций он уставал, несли по очереди на руках. И до самого вечера, когда у матери собирались ее подружки и пили чай из сипящего, простуженного самовара, пели песни — веселые и печальные, Миша чувствовал радостное ожидание, веря, что дальше будет еще интересней и веселей.
Такое же ощущение радостного ожидания испытывал он почему-то и сегодня, в солнечное сентябрьское утро. Это ощущение не покидало его и когда он завтракал, и когда сидел на редакционном совещании, внезапно созванном батальонным комиссаром.
Совещание было по поводу митингов, проходивших в красноармейских частях. Редактор говорил о необходимости широко освещать эти митинги в газете. Вдруг Косин сказал, что он привез полный отчет об одном таком митинге. Редактор похвалил Косина за инициативу и приказал дать отчет в верстающийся номер. Серегин подумал, что Косин, в сущности, — неплохой работник, и даже с некоторой симпатией посмотрел на красный затылок сидевшего впереди «короля репортажа». После совещания он уступил Косину очередь на машинку и почти без раздражения слушал, как тот диктует.
Все в этот день необычайно ладилось у Серегина. Он написал большую информацию о роте Парамонова и о гвардейцах-минометчиках, сделал удачную подборку красноармейских писем об использовании местных предметов в обороне. Он был весел, оживлен и остроумен, что заметили даже женщины в редакции.
Едва дождавшись наступления вечера, Серегин поспешил в лес. Он настолько был уверен, что встретит Галину, что не поверил своим глазам, увидев пустую поляну. Растерянно обойдя ее кругом, он все еще ожидал, что вот сейчас Галина выйдет из-за деревьев. Но деревья и кусты были недвижны, а в вечерней тишине не слышалось ни треска, ни шороха. Серегин устало присел на камень.
На другой день он был мрачен и задумчив. И это всем бросилось в глаза, а проницательная Бэла спросила полунасмешливо-полупечально:
— Друг мой, уж не гнетет ли вас несчастная любовь?
Днем Серегин несколько раз проходил мимо заброшенного дома. Он видел старичка и юношу в майке. А Галины не было. Не было и веснушчатого паренька.
Вечер он опять провел в одиночестве на поляне, тоскуя и тревожась. Ему казалось, что, может быть, девушка никогда уже не придет на эту поляну.
Но на третий день она пришла. Серегин увидел ее, когда она сидела на камне и с аппетитом ела ягоды, доставая их из платочка. Почувствовав, как плеснулась в нем радость, Серегин понял, что эта почти незнакомая девушка стала ему неожиданно дорога. Он шагнул к ней.
— Здравствуйте, Галя! Ну и долго же вас не было!
— А вы заметили это?
— Еще бы не заметить! — воскликнул он. — Вечер-то сегодня какой чудесный!
Галина кивнула к протянула ему платочек с ягодами:
— Ешьте кизил.
Ягоды были еще не зрелые, но вкуснее их Серегин еще ничего не ел.
— Расскажите что-нибудь, — попросила его девушка после небольшого молчания.
— О чем же?
— Ну, о чем хотите. О себе…
Серегин не знал, что он может рассказать о себе. У него обыкновенная жизнь. Отец погиб в гражданскую войну, через несколько дней после освобождения Ростова, и мать — работница табачной фабрики — сама выходила и воспитала Мишу. Умерла она, когда Миша окончил десятилетку. С полгода он поработал подручным слесаря на той же фабрике, на которой его мать четверть века делала гильзы. Потом пошел работать в редакцию, найдя, что к этому у него есть призвание. Первую заметку он написал в пионерскую газету, еще когда учился в школе. Вступил в комсомол — стал писать в молодежную газету. Значительных событий в жизни было три: когда его принимали в пионеры, потом — в комсомол и самое волнующее и незабываемое — в партию. Ну, а потом война…
Девушка слушала, сидя в своей излюбленной позе — подперев подбородок кулачками.
— Расскажите, каким был Ростов, когда вы его покидали, — попросила она Серегина.
Город горел.
Редакция размещалась на втором этаже большого, пятиэтажного здания. Это временное жилье нравилось работникам редакции: оно было просторно и удобно; в свободный час можно было пойти на Дон купаться. Две недели редакция жила и работала в нем сравнительно благополучно. 16 июля Тараненко, Горбачев, Данченко и Серегин решили после сдачи номера пойти на Дон. Только они вышли на улицу, как завыла сирена — началась воздушная тревога. Они задержались и почти час простояли у здания редакции: отбоя не было, но и самолетов — тоже. Решили итти к Дону в надежде, что тем временем последует отбой. Благополучно миновали мост и уже свернули с Батайского шоссе на дорогу, ведущую к пляжу, как в воздухе послышался свист падающих бомб. Купальщики бросились на землю. Серегин лежал рядом с Тараненко и все время, пока рвались бомбы, бессознательно стискивал его плечо. Немцы явно метили в переправу, но бомбы упали далеко от нее и очень близко от купальщиков.
На другой день с утра начались непрерывные тревоги и налеты… Загорелась библиотека на углу улицы Энгельса, рушились жилые дома… Редактор приказал по тревоге всем спускаться в подвал, куда были перенесены наборные кассы, но сам оставался наверху. Бэла заявила, что редактора может взволновать только прямое попадание; к тому же, что происходит вокруг, он равнодушен.
Ночь прошла почти спокойно, но едва рассвело, завыла сирена. Чертыхаясь, невыспавшиеся сотрудники редакции поплелись в подвал, где и пытались доспать на тюках бумаги и столах. Но едва они улеглись, как раздался чудовищной силы грохот. Подвал наполнился остро пахнущим газом и пылью. Свет погас. Некоторое время оглушенные — люди не могли притти в себя. Потом в темноте началась перекличка. Выяснилось, что все невредимы. Тогда начали выбираться из подвала по лестнице, засыпанной осколками стекла и битыми кирпичами.
Думали, что бомба попала в здание редакции, но, выйдя на улицу, увидели, что в нем только выбиты стекла, а четырехэтажная гостиница, стоявшая напротив, разрушена до основания. Ночью редакция переехала в Нахичевань, в одноэтажную школу на тихой зеленой уличке. Днем, однако, выяснилось, что, удаляясь от одной переправы, редакция приблизилась к другой, которую немцы бомбили с не меньшим ожесточением. Уже не объявлялись ни тревоги, ни отбои; над городом все время висели вражеские самолеты, неумолчно грохотали зенитки, земля ежеминутно тяжело вздрагивала от разрывов. Действовал на нервы выматывающий душу вой падающих бомб. Все время казалось, что если бомба так сильно и явственно свистит, то она должна попасть в самую школу или во всяком случае рядом, хотя все бомбы рвались сравнительно далеко от школы.
До сих пор Серегин переносил бомбежки спокойно и даже с некоторой бравадой, но теперь почувствовал, что трусит. Такой вид, будто. «никаких бомбежек нет, имели, впрочем, лишь два человека: редактор и Бэла Волик. К ним можно было бы причислить и Станицына, но обостренный опасностью взор Серегина заметил, что, когда бомбы свистели особенно сильно, лоб ответственного секретаря покрывался легкой испариной. В остальном Станицын оставался таким же спокойным, рассудительным и аккуратным, как всегда. Нервный Тараненко и хмурый Данченко чаще курили. Откровенно боялась только Марья Евсеевна, которая, когда свистели бомбы, становилась в дверной проем, будто кирпичный свод над дверью мог ее защитить.
На другой день редактор получил приказ: перебазироваться в Ново-Батайск. Транспорт редакции отправили с вечера, и он занял очередь в длинном хвосте телег, грузовых и легковых машин, ожидавших переправы. Редактор поехал в политотдел, а все работники редакции налегке отправились в путь ночью — в ноль часов тридцать минут, как заметил пунктуальный Станицын.
Ночь была грозной и тревожной. Над городом висели мертвенно-белые осветительные бомбы. Над ними скрещивались голубые мечи прожекторов. Снизу поднимался красный колеблющийся туман. На небе не различалось ни одной звездочки, хотя с вечера оно было совершенно ясным. Где-то в глубинах его бездонного мрака, то удаляясь, то приближаясь, гудели, подвывая, немецкие моторы. Изредка в лучах прожекторов вспыхивал серебряный крестик самолета. Тотчас начинали торопливо бить зенитки. Казалось, что звуки их выстрелов докатывались до далеких, невидимых звезд, заканчиваясь сухим многоточием разрывов: так-так-так-так.
Чтобы избежать толчеи, Тараненко повел людей не по 1-й Советской и площади Карла Маркса, запруженным отходящими обозами и частями, а напрямик к Дону, с тем, чтобы берегом выйти к переправе. На пути были незнакомые улички; какие-то склады, которые пришлось обходить; горы шлака и штыба; железнодорожное полотно, по которому долго шли, спотыкаясь о шпалы, пока не очутились у самой переправы.
С горы по 29-й линии медленно стекала к переправе черная масса машин, людей, подвод. Разговоры, жужжание моторов, работавших на первой скорости, дыхание и топот лошадей, шарканье тысяч подошв о камни мостовой — все это сливалось в ровный, ни на секунду не умолкавший гул, к которому ухо так быстро привыкало, что переставало его замечать. На фоне этого гула то там, то здесь выплескивалась сказанная в сердцах соленая фраза, лязг металла о металл, слова команды.
У въезда на переправу черная масса еще более замедляла движение; потерявший голос комендант переправы и его бойцы направляли движение транспорта в русло моста, предотвращая возникновение пробок. Людские струйки, более подвижные и легкие, текли мимо неповоротливых, медлительных грузовиков. Горстка журналистов пристроилась к проходившей части и вошла на мост, колебавшийся под ногами. Серегин заметил, что, войдя на переправу, все умолкли. И сам он шел молча, глядя в переплетенную ремнями спину Незамаева, шагавшего впереди. Багровая вода хлюпала и плескалась о дощатый настил переправы.
Ступив на влажный, изрытый колесами песок левого берега, Серегин впервые с мучительной ясностью понял: армия покидает город, Ростов будет занят немцами. С левого берега было видно: город весь охвачен огнем. Серегину показалось, что горит Госбанк; дальше пламя бушевало в самом центре — между Ворошиловским и Буденновским проспектами, столб огня и дыма поднимался над хлебозаводом, а в черно-красном небе все гудели вражеские самолеты…
Серегин рассказывал глухим от волнения голосом, вновь переживая горечь и боль отступления. Он сидел согнувшись, не поднимая головы, и лишь замолкнув, сбоку взглянул на Галину. В уголке ее карего глаза дрожала слезинка. А может быть, это ему только показалось в сумерках.
Галина легко поднялась.
— Уже темнеет. До свиданья, Миша.
Он тоже поднялся, но Галина сказала:
— Нет, я пойду одна, — и быстро исчезла за деревьями.
Серегин посидел еще на камешке, покурил, послушал, как страстно звенят в ночной тишине цикады.
Спустившись с горки, Серегин зашел в редакцию. Все было на своем месте: лысина Кучугуры сияла над талером, хохолок Ники качался над наборной кассой, девушки читали корректуру. Станицын, который в это время обычно не бывал в редакции, сидел за своим столом.
— А я тебя весь вечер ищу. Ты где пропадаешь? — спросил он, увидев Серегина.
— Так, был в одном месте, — неопределенно ответил Серегин. — А что случилось?
— Ты в каком полку встретился с Косиным перед возвращением в редакцию?
— А я с ним в полку не встречался.
— Ну как же, вы ведь вместе приехали?
Серегин объяснил, как было дело.
— Да ты скажи, что случилось?
— Ладно, узнаешь в свое время.
— Ну, вот еще военные тайны! — Серегин увидел, что перед Станицыным лежал вчерашний номер газеты с отчетом о красноармейском митинге. Фамилии выступавших были подчеркнуты красным карандашом.
Едва он отошел от секретарского стола, как всесведущая Марья Евсеевна увлекла его в угол и, испуганно блестя глазами, под «страшным секретом» сообщила, что на отчет Косина поступило опровержение и Станицыну поручено расследовать.
Серегин был еще полон впечатлений от встречи с Галиной и слушал Марью Евсеевну рассеянно, что явно ее огорчило. Не заметив этого, Серегин ушел из редакции мечтать под звездами.
…Когда Серегин уже укладывался спать, возвратились Тараненко, Горбачев и Данченко. Бодрствующий Станицын потребовал, чтобы они рассказали обстановку.
Бои по-прежнему шли за высоту «Черепаха», которая уже несколько раз переходила из рук в руки. Показания пленных — и кое-какие захваченные документы объясняли упорное стремление немецкого командования овладеть этой высотой.
Гитлеровцы рвались к Туапсе. Однако их удар на главном направлении натолкнулся на стойкую, непоколебимую оборону. Тогда они решили пойти в обход. Но для того, чтобы предпринять наступление северо-восточнее Туапсе, требовалось занять «Черепаху», с которой просматривалась горная дорога к морю. Фашисты рассчитывали взять «Черепаху» одним неожиданным ударом, но этот расчет сорвался. Теперь они нервничали, бросая на эту высоту все новые и новые силы. Высота обрабатывалась вражеской авиацией старательно, но малоэффективно. Тараненко рассказал, как в день их отъезда налетело на высоту двенадцать «юнкерсов», которые стали бомбить… немецкие позиции. Тщетно немецкая пехота давала сигналы ракетой: «юнкерсы» улетели только после того, как полностью отбомбились. Защитники «Черепахи» смотрели на эту картину с удовольствием. Вообще же им приходилось очень трудно: командование не могло поставить на защиту «Черепахи» больших сил — для этого пришлось бы оголить другие участки, чего нельзя было делать ни в коем случае. Поэтому борьба была неравной: один батальон, да и то не полного состава, против двух вражеских полков. Дело не раз доходило до рукопашной, в которой наши бойцы и офицеры показывали чудеса храбрости. На сержанта Кравцова напало сразу четыре автоматчика: одного он застрелил в упор, другого оглушил прикладом, третьего ударил штыком. Четвертый прострелил из автомата Кравцову ноги. Кравцов упал на колени, но, собрав последние силы, метнул в автоматчика винтовку со штыком, будто копье, и сразил врага.
Командир взвода рассказал Тараненко о политруке Казакове. В рукопашном бою немцы окружили Казакова, хотели взять его живьем. Командир взвода видел опасность, угрожавшую политруку, но помочь не мог: он сам отбивался от наседавшего противника. Уже после боя один боец сказал командиру взвода, что видел, как окруженный немцами Казаков бросил себе под ноги ручную гранату. Что было дальше, боец не знает, так как сам был оглушен взрывной волной, а когда очнулся — политрука уже не было видно…
Горбачев предупредил Серегина:
— Вечером никуда не отлучайся — будет партийное собрание.
Серегин пытался выяснить, в котором часу, но Горбачев почему-то затруднился назвать точно время. Не сказал он и какой вопрос будет обсуждаться, но Серегин сообразил: произошло что-то неприятное, потому что Горбачев был мрачен и Станицын сидел за своим секретарским столом хмурый, как туча. К вечеру коммунисты редакции собрались в доме, где жили Станицын и другие. Не было редактора. Горбачев объявил, что Макаров в политотделе и должен приехать с минуты на минуту. Ждали довольно долго. Уже стемнело. Горбачев зажег две коптилки и вышел на крыльцо. Вблизи отфыркнулась легковая машина, послышались голоса. Горбачев куда-то в темноту отрапортовал:
— Товарищ бригадный комиссар, коммунисты редакции явились на партийное собрание.
Из темноты прозвучал резкий голос с чуть заметной хрипотой:
— Здравствуйте.
Бригадный комиссар, начальник политотдела армии, войдя в комнату, сел на койку Станицына и снял фуражку, обнажив выпуклый лоб и редеющие, зачесанные кверху темные волосы.
Горбачев открыл собрание. В президиум выбрали Тараненко — председателем, Серегина — секретарем.
— На повестке дня у нас один вопрос, — объявил Тараненко, — проступок коммуниста Косина.
«Вот оно что!» — подумал Серегин. Неприятный холодок пробежал у него по спине. Он украдкой глянул на Косина. Виртуоз факта сидел, опустив голову. Жирные плечи его обвисли, поникшая фигура выражала высшую степень раскаяния. «Разжалобить хочет», — подумал Серегин.
Тараненко дал слово для сообщения Горбачеву.
— В нашей газете была опубликована полоса — отчет о красноармейском митинге в полку Королева, — сказал Горбачев. — Полосу сдавал инструктор отдела информации коммунист Косин. На другой день после ее напечатания комсомольцы полка Королева прислали в политотдел армии письмо, в котором выражали возмущение по поводу того, что редакция исказила факты: все выступления, опубликованные в полосе, были не на митинге, а на полковом комсомольском собрании. Проверка подтвердила правильность письма комсомольцев. Сам Косин признал, что, сдавая полосу, он сознательно поставил рубрику «На красноармейском митинге».
Горбачев говорил холодно и почти бесстрастно, закругленными книжными фразами, но выдержать до конца тон объективного докладчика не смог.
— Это не мелкая ошибочка, — с неожиданной силой выкрикнул он, — это не опечатка, которая говорила бы о недостаточной внимательности и некультурности редакции, хотя таких ошибочек у нас не должно быть. Нет, это — искажение факта, известного сотням людей. Весь полк Королева знает, что было комсомольское собрание, а не митинг, как написано у нас в газете. Хорошую славу создал Косин редакции в полку Королева, да не только в полку — во всей дивизии, во всей армии!
«Как некрасиво, как скверно», — думал Серегин, вписывая в протокол слова Горбачева.
После Горбачева, по требованию коммунистов, выступил Косин. Он сказал, что поступил так с самыми лучшими намерениями, что ему хотелось, чтобы газета оперативно осветила красноармейские митинги. В этом месте его речи собрание грозно зароптало, и Косин поспешил добавить, что, конечно, ему нет оправдания, он виноват и должен быть сурово наказан.
В комнате было душно, с Косина лил пот, который он вытирал зажатым в кулак платком. Слушать его было неловко, стыдно. Вероятно, он надеялся разжалобить собрание, но получилось наоборот: лепет Косина еще больше возмутил коммунистов.
Серегин с трудом успевал записывать: все выступавшие говорили горячо и быстро. Припомнили Косину его грубость с бойцами и вольнонаемными, подхалимство по отношению к начальству, его стандартные информации, унылое однообразие которых расценили как результат равнодушного отношения Косина к своей работе.
Прикрывая глаза щитком ладони от полыхавшей рядом коптилки, Серегин изредка взглядывал на бригадного комиссара. Начальник политотдела откинулся в тень, слушал очень внимательно, пристально всматривался в озаренные неровным красноватым светом лица.
Редактор газеты Макаров выступил в числе последних. Почти весь вечер он сидел молча, то поглядывая на Косина умными, слегка прищуренными глазами, то сосредоточенно протирая очки.
Макаров нравился Серегину. Спокойный, рассудительный, мягкий по натуре человек, с тихим голосом, с неторопливыми движениями, он иногда казался флегматиком и имел удивительное свойство оставаться незаметным. Но вместе с тем батальонный комиссар Макаров умел удивительно тактично и настойчиво вести за собой людей и с замечательной тонкостью воспитывал их в сложной боевой обстановке.
Наблюдая за Макаровым, Серегин понял, что редактор волнуется: пальцы Макарова беззвучно отстукивали что-то на краешке стола, с лица не сходило выражение страдания.
После того как выступили почти все коммунисты, Макаров взял слово. Он поднялся, привычным движением поправил пояс и заговорил, не глядя на Косина.
— Меня удивляет и огорчает то, что, оказывается, еще не все товарищи уяснили, что такое большевистское оружие слова… И особенно странно, что этого до сих пор не поняли люди, которые бывают в частях и, следовательно, могут видеть, какова роль газеты на фронте.
Тут Макаров, бесшумно ступая, подошел к сидевшему в углу Косину и сказал совсем тихо:
— Наши советские люди ищут в газете ответы на все вопросы… Наши люди слышат тут обращенное к ним слово Сталина… Они видят тут великую правду партии и идут за эту правду на труд, на подвиг и даже на смерть… Понимаете? Даже на смерть. Мы все бывали в полках и видели, как бойцы относятся к газете. Они носят с собой вырезки с любимыми стихами и рассказами, учатся опыту войны по нашим статьям, читают друг другу очерки о героических подвигах товарищей, пишут об этом друзьям и родным… Разве можно всем этим шутить? Я вас спрашиваю, Косин: разве можно всем этим шутить?
Глядя прямо в глаза Косину, Макаров закончил:
— Можно было бы простить многое, но это простить нельзя… Очевидно, Косин, нам с вами придется расстаться.
После выступления Макарова наступила тягостная тишина. Потом взял слово бригадный комиссар.
— На первом Всесоюзном съезде трудовых казаков, — негромко начал он свое выступление, — в двадцатом году, Владимир Ильич Ленин очень высоко оценил роль большевистских листовок, которые распространялись в годы гражданской войны среди войск французских и английских интервентов. Это были листовки форматом в четвертушку, с ничтожными тиражами, тогда как буржуазная пресса вела агитацию в тысячах газет, каждая фраза там опубликовывалась в десятках тысяч столбцов. Почему же французские и английские солдаты доверяли этим листкам, а не многочисленным и многотиражным буржуазным газетам? Да потому, указывал Владимир Ильич, что в этих листках большевики говорили правду. Правдивость — неотъемлемое качество большевистской печати, выпестованной Лениным — Сталиным. Недаром центральный орган нашей партии называется «Правда». О том, что советская печать пишет только правду, знают не только советские читатели, а и миллионы трудящихся во всем мире. А буржуазная, проституированная, продажная пресса за это время стала еще более растленной, грязной и лживой. Ее неотъемлемое качество — лживость. В особенности изощряется она во лжи по нашему адресу. Как двадцать с лишним лет назад все эти херсты врали о Советской России, так и сейчас — даром, что союзники — врут. На одной странице восхищаются стойкостью русских, на другой высчитывают, когда Красная Армия будет полностью уничтожена. Сталинград немцам отдают на своих желтых страницах…
Начальник политотдела говорил о печати союзников с отвращением и гневом. Стало понятным, что ему известно многое о ее неблаговидной роли.
— Когда я шел на ваше собрание, — продолжал он, — меня очень беспокоил один вопрос: случайна эта ошибка в газете или нет? Не создалась ли в редакции атмосфера терпимости ко всякого рода отклонениям от истины? Теперь я вижу, что коллектив редакции здоров, что он правильно откликнулся на проступок Косина.
Он помолчал немного и сухо добавил:
— Людей, которые не умеют или не хотят соблюдать святых традиций большевистской печати, мы в нашей редакции, конечно, терпеть не можем.
Собрание вынесло Косину строгий выговор с предупреждением. На другой день его отчислили из редакции. Никто ему не посочувствовал.
Отчисление Косина неожиданно отразилось на работе Серегина. Отдел информации остался без инструктора. Сеня Лимарев сказал редактору, что один он обеспечить газету информацией не сможет, и просил, чтобы ему придали Серегина. Однако, услышав об этом, взбунтовался Тараненко. Тогда было найдено компромиссное решение: Серегин остается во фронтовом отделе, но должен помогать Лимареву. Бэла не преминула сказать Серегину, что он теперь — как персонаж пьесы «Слуга двух господ».
После партийного собрания «слугу двух господ» немедленно отправили в командировку, причем оба его начальника постарались дать побольше заданий, — вероятно, чтобы показать, как важен для них Серегин. Он значительно приблизился к тому идеалу военного корреспондента, который рисовал себе в начале службы в армии. Серегин приезжал в дивизию и спешил по горным тропам на передовую. Взяв у пехоты информацию для Лимарева, он спешил к минометчикам за материалом для Тараненко, а от них — к артиллеристам. Наконец, нагрузившись фактами, Серегин добирался до магистральной дороги и «голосовал». Он настолько изматывался, что, ввалившись в кузов попутной машины, даже не чувствовал тряски. В редакции он до хрипоты диктовал Марье Евсеевне информационные заметки, так как оба начальника требовали сдать материал как можно быстрее. И едва он его сдавал, как Тараненко или Лимарев неопровержимо доказывали, что ему немедленно надо ехать в новую командировку.
В таком напряжении прошло больше месяца. За это время произошло одно немаловажное событие: младший политрук М. Серегин был произведен в старшие лейтенанты.
Возвратившись в один поистине прекрасный день в редакцию, Серегин увидел новое лицо — артиллерийского офицера в синей пилотке, скромного и тихого на вид. Это был инструктор, присланный взамен Косина. Таким образом, половина Серегина вышла из подчинения Сени Лимарева. И — о, чудо! — Тараненко сказал Серегину, что он может после приезда отдыхать весь день.
Несмотря на то, что приближался конец осени, стояла теплая и ясная погода. На кустах висели длинные нити паутины. Навстречу покойно греющему солнцу на лужайках молодо и упорно лезла травка. Наслаждаясь отдыхом, Серегин думал о Галине, которую за этот месяц видел только раз. Он был уверен, что сегодня обязательно встретит ее: и день был чудесный, и ему очень этого хотелось. Он пришел на поляну слишком рано и в волнении докуривал уже вторую папироску, когда заметил поднимавшуюся по тропинке Галину. Она шла медленно, покусывая веточку с мелкими золотистыми листьями. Волнистая прядь волос падала на ее лицо, темные брови были сдвинуты. Серегин, не шевелясь, смотрел на нее и невольно весь засветился широчайшей улыбкой. Глянув на него, Галина почему-то смутилась.
— Здравствуйте, Миша! — сказала она. — Чему вы так радуетесь? А-а-а, вижу, вижу! Поздравляю вас!
— Спасибо, — ответил Серегин, совсем в эту минуту забывший о своих трех кубиках, — но я радуюсь вовсе не этому.
— А чему же?
— Вас увидел.
Галина испытующе посмотрела на него.
— Вот еще, нашли причину для радости. Посмотрите лучше сюда, — сказала она, положив руку Серегину на плечо. Миша поймал эту маленькую горячую руку, и девушка ее не отняла.
Картина открывалась действительно прекрасная. Горы и долины окрасились в теплые, мягкие тона увядания. Еще не опавшая листва переливалась в лучах заходящего солнца всевозможными оттенками, от светло-соломенного до медно-красного. И, словно разбросанные небрежной руиной художника, на склонах то тут, то там яркими кострами пламенели багряные клены.
— Тишина какая… прозрачная, — задумчиво сказала Галина, — будто и войны никакой нет. Вот я не пойму… — она на мгновение замолчала, упрямо сдвинула брови. — Сражаться за свободу, встать на защиту угнетенных, обездоленных, защищать свою родину — это я понимаю, это святое, благородное дело; ради него можно принять смерть, всем пожертвовать, пойти на самые мучительные пытки. Но я не пойму, как можно без всякой причины напасть на мирных людей, убивать, калечить, проливать реки крови… И для чего? Для того, чтобы ничтожная горстка очень богатых людей стала еще богаче…
— А что вы будете делать, когда настанет мир? — спросил Серегин.
— Буду продолжать учиться.
— Кем же вы хотите стать?
— Врачом.
Она села рядом с Серегиным и, подперев кулачками подбородок, потребовала:
— Ну, рассказывайте!
— Да что же рассказывать? Хотите, я буду читать стихи?
Она передернула плечами:
— Чужие слова.
— Да, я очень жалею сейчас, что не могу писать стихов, — пробормотал Серегин. Он повернулся к Галине, холодея от решительности. Опять взял ее за руку и неловко попытался привлечь Галину к себе.
— Не надо, Миша, — мягко сказала она, не отнимая руки. — Не надо.
— Галя, я люблю вас! Если бы вы знали, как я вас люблю! — горячо сказал он, сжимая ее руку.
Она покачала головой:
— Мы же совсем не знаем друг друга. И сегодня мы вместе, а завтра — разлука.
Некоторое время они сидели молча. У Серегина вдруг прошел прилив решительности. Он испугался, не обидел ли Галину. Молчание становилось для него напряженным и неловким. Но в это время девушка встала.
— Пойдемте искать кизил, — сказала она.
Галина побежала к лесу. Серегин кинулся за ней.
В золотой чаще, продираясь сквозь колючие кусты, они нашли целую заросль кизиловых деревьев. Почти все плоды уже осыпались и были поклеваны птицами, но кое-где, скрытые листьями, ягоды висели темно-рубиновыми капельками. Они переспели и таяли во рту, оставляя вяжущий, кислосладкий вкус.
Галина и Серегин так старательно разыскивали эти редкие ягоды, что не заметили, как начало темнеть.
— Вот увлеклись! — сказала Галина. — Правда, вкусные?
Она глянула на несчастное лицо Серегина. Рассмеялась, неожиданно положила ему обе руки на плечи и, поцеловав его вымазанными кизиловым соком губами, стремительно убежала. Серегин ринулся вслед, но попал в такую чащу, что, когда выпутался из цепких ветвей, девушка была уже далеко.