Александр Сегень • Константин Васильев (К 60-летию со дня рождения) (Наш современник N9 2002)

Среди русских художников

КОНСТАНТИН ВАСИЛЬЕВ

К 60-летию со дня рождения

Первый послевоенный год. Краснодар. Четырехлетний мальчик играет возле забора. Проходящий мимо солдат останавливается, чтобы поговорить с ним и даже немного поучаствовать в его играх. Быть может, мальчик похож на его сыночка, к которому он теперь возвращается. Солдату пора идти. Он достает кусочек сахара и протягивает его мальчику. А тот, вместо того, чтобы тотчас положить сахар себе в рот, начинает рисовать им на заборе. Он еще не знает, что такое сахар, но уже знает, что такое — рисовать. Кем же мог стать этот мальчик? Конечно же, художником. И он стал им — Константином Васильевым.

Он родился 3 сентября 1942 года в Майкопе, который за месяц до этого оккупировали немцы. И первые полгода своей жизни малыш рос в городе под свастикой. В феврале 1943 года Майкоп был освобожден. Каким удивительным образом этот первый год жизни отразится потом в его творчестве! Вдруг в двадцатишестилетнем возрасте в нем вспыхнет жажда писать образы из германской мифологии. И появятся эти бесчисленные зигфриды, зигмунды, нибелунги, валькирии со всей сопутствующей им символикой, которая в русском человеке непременно вызывает чувство ненависти, потому что слишком сильна еще генетическая память о нашествии этих зигфридов в 1941 году. Холодные мертвящие взгляды серо-голубых бесчувственных глаз. Сверхчеловеки, в которых уже нет человеческого. Орлы, соколы, дымы, пожары... Художник словно заболел всем этим в какой-то особый период своей жизни. Словно в него самого вторглись орды фашистских варваров. И даже автопортрет 1968 года на фоне статуи Марса являет нам образ почти нацистский — военная рубашка, галстук, леденящий взор, сжатые бледные губы. Истинный ариец!

А потом наступает освобождение. В 1970 году появляется картина “Витязь”. Композиционно здесь всё еще оттуда — из германского цикла. Но Зигфрид уже носит более теплые, человеческие черты. Он суров, но он не по ту сторону добра и зла. Это суровость “Спаса Ярое Око”, а не бога Одина. Под картиной “Витязь” можно было бы написать: “Александр Невский”. Да и спросите любого, кто знает творчество Васильева, но не специалист: “Есть ли у него Александр Невский?” И почти наверняка вам ответят: “Есть”, имея в виду именно картину “Витязь”.

А год спустя появляется “Валькирия над сраженным воином”. Прекрасно написанное северное небо, светящийся русский снег, на снегу — поверженный немецкий завоеватель, рогатый шлем соскочил с головы, и ветер шевелит легкие волосы мертвой белокурой бестии. Под этим полотном можно спокойно написать: “После Ледового побоища”. Но художник в те годы не любил привязывать темы своих полотен к истории, считая, что миф важнее исторической правды.

Всё, воин, пришедший с Запада, повержен. И в жизни Константина Васильева наступил лучший период, самый мощный. Он находит главное — тепло. То редкое и драгоценное тепло, которое мы так любим в нашей северной природе, когда сквозь мрачное, черно-синее небо вдруг прорвется луч солнца и вмиг затеплит собою кусок поля, как в картине “Деревня Васюткино”. Пейзажи конца 60-х — начала 70-х настолько великолепны, что их нельзя сравнивать ни с какими пейзажными работами великих русских живописцев прошлого. Они несравнимы и присущи кисти только одного Васильева. “Излучина”, “Заброшенная мельница”, “Облако”, “У тихой воды”, “Берег”, “Часовня”, “Марийская деревня”, “Дорога в Лаишево”, “Ночь над Волгой”, “Опушка леса” — несомненные шедевры пейзажной живописи. А “Море” и “Шторм”! Казалось бы, как можно, будучи реалистом, соревноваться в изображении моря с Айвазовским? Но Васильев необычайно смел, он чувствует силу, она распирает его, и он в двух картинах показывает нам, что может и должен превзойти всех, кто когда-либо брался писать море.

И он весело и радостно пробует себя во всем, он хвалится нам, что для него нет узкой специализации. Если он пишет сюжетную картину, то подарит нам на ней такой пейзаж, что трудно понять, что для него важнее на полотне — сюжет или природа, как в его излюбленной теме “Рождение Дуная”, которой он посвятил несколько полотен.

Художник в своем настоящем проявлении — вот что такое Константин Васильев. Не позер, не делатель своего великого имени, не откормленный придворный маляр, для которого все равно кого писать, Валентина Распутина или Собчака, маршала Жукова или главного редактора “Моськи” Паши Гусева. Для Васильева было диким и чуждым изображать из себя художника. Как истинному творцу ему было не до этого — хватило бы времени на творчество. Он терпеть не мог слово “вдохновение”, просто не знал, что это такое, потому что вся жизнь его была напоена вдохновением. Это было его “привычное состояние”, как написал о нем Анатолий Доронин, автор прекрасной книги из серии “Жизнь замечательных людей” и директор музея в Лианозове, где выставляется большинство картин Васильева.

Как стучит сердце, как дышат легкие, как течет по жилам кровь — так и творчество всегда было при Васильеве, не останавливаясь ни на минуту. Он говорил:

— Я не понимаю, что значит писать по вдохновению. Это в тусклый мозг вдруг проникает лучик света? Сидит, сидит человек и вдруг, как шальной, бежит: мысль пришла...

Вряд ли можно назвать другого такого художника второй половины ХХ века, который бы столь разнообразно отразил глубинный мир русской души. Вот русские былины — под кистью Васильева они восстают именно такими, какими воспринимает их ребенок. Мой сын может их часами разглядывать. Садко и Добрыня, Вольга и Микула, Алеша Попович и Василий Буслаев, и вновь — рождение Дуная. Среди них есть картина “Илья Муромец и голь кабацкая”. Это тоже автопортрет, хотя в чертах Ильи вы не увидите ни малейшего сходства с Васильевым. Здесь — сходство иное, внутреннее. Художник в силе всегда так же весел и распахнут для этих маленьких, которых с двух сторон обнимает Илья своими широченными лапищами, привлекая к себе.

Цикл, посвященный Великой Отечественной войне. Полное торжество над зигфридами и валькириями! “Нашествие” — вот их суть, они маршируют на фоне грозного неба и без тени жалости проходят мимо величественных руин право­славного собора, разрушенного ими. Одна из немногих картин, где Васильев изобразил православных святых — они горестно взирают с фресок поруганного храма. “Парад сорок первого” — Минин и Пожарский из своего славного русского прошлого взирают с пьедестала на Красной площади, как, чеканя шаг по заснеженной брусчатке, идут на смертный бой с новыми завоевателями советские полки. “Тоска по Родине” — каски, спины в шинелях, штыки, слева какие-то обломки, впереди — кровавое зарево. И лишь один солдат в тоске и тревоге оглянулся вполоборота. “Прощание славянки” — те же наши солдаты, но только вид спереди, а сбоку — женщина и девочка, бледные, измученные страхами и ужасами войны. Но вот они — наши самолеты в картине “Над Берлином” — “бьет и жжет врага стальная наша вьюга”! И горят орлы и свастики в картине “Унтер ден Линден в огне”. И, наконец, монументальный портрет маршала Жукова, нашего Георгия Победоносца, за спиной которого поверженные фашистские знамена и штандарты, огонь и развалины Германии.

Пожалуй, самый популярный цикл среди почитателей Васильева — это картины “Старец”, “Жница”, “Ожидание”, “Гадание”, “Северный орел”, “Нечаянная встреча”, “У чужого окна”, “Человек с филином”, “Великан”. В его творчестве они — как концерты для фортепьяно с оркестром в творчестве Рахманинова. Образы русских людей здесь — не те, которые мы видим в зеркале или с экранов телевизора, но те, которые где-то очень глубоко в нас сумел разглядеть только один человек — Константин Васильев. Вот — влюбленный молодец с вилами и прекрасная смущенная девица с коромыслом — он что-то шепчет ей? Или дерзко поцеловал? Или просто на мгновенье прильнул к ее небесно прекрасной щеке? Один и тот же сюжет зеркально повторяется на двух полотнах, но в картине “У чужого окна” — на фоне избы с разукрашенным морозом оконцем, а в “Нечаянной встрече” — на фоне старинных деревянных ворот, восхитительно разнаряженных инеем и снегом. То же повторение в картинах “Гадание” и “Ожидание” — девушка, полная неги, тревоги, мечты и страсти, и свеча, столь же выразительная, как в картинах Жоржа де Латура.

Эта же свеча — в бесспорном шедевре Васильева, портрете Достоевского, одной из его предсмертных работ. Впервые Васильев нарисовал Федора Михайловича карандашом в 1973 году. Нарисовал настолько мастерски, что трудно определить, какой из портретов лучше — карандашный или более поздний, написанный маслом. При сравнении этих двух работ прежде всего бросается в глаза их сходство, которое поначалу кажется несомненным. Но потом только понимаешь, что сходство лишь в пуговице пиджака, она скорее напоминает шляпку огромного гвоздя, который вбит писателю глубоко в сердце. Далее начинаешь отмечать различия. На черно-белом карандашном портрете Достоевский освещен дневным светом, который входит в темное помещение, по-видимому, через окно, возле которого он сидит. Лицо полно задумчивости, но не творческого порыва. Сейчас он не будет писать, он лишь обдумывает и потому весь — внутри самого себя, похожий на куколку бабочки. Обратись к нему с вопросом — он далеко не сразу ответит, а потом переспросит: “А? Что?” Но миновал день, наступила ночь, и вот он — совсем иной Достоевский на портрете, писанном маслом. Горит свеча из картин “Гадание” и “Ожидание”, лицо писателя озарено золотистым пламенем, оно пышет решимостью. На зеленом сукне стола — чистый лист бумаги. Уголок слегка загнут и потрепан. Его только что терзала правая рука, застывшая в судорожной позе. Глаза — почти безумные, губы что-то неслышно шепчут. Еще мгновенье — и пройдет этот самый мучительный миг творчества, когда не можешь подобрать первое слово, первый звук, первую краску. Рука схватит перо, и на чистый лист бумаги забрызжут первые фразы нового произведения.

Константин Васильев прожил короткую жизнь. Ему было всего тридцать четыре года в тот роковой вечер 29 октября 1976 года, когда он вдвоем с приятелем спешил на вечер в Зеленодольске, где должно было происходить обсуждение его картин после выставки, и их обоих сбил поезд. И как всегда в таких случаях, уже поневоле привычно задумываешься: “А не убили ли?..” И как всегда вырывается из сердца надрывное: “В самом расцвете сил и таланта...”, “Он мог бы еще столько создать...”, “У него впереди еще было столько...” С безвременных смертей Пушкина и Лермонтова наших гениев преследует эта страшная традиция.

Да, Константин Алексеевич Васильев прожил мало. Но он успел создать свой огромный и неповторимый мир. Удивителен его предсмертный портрет. На нем изображен зрелый, много испытавший и переживший человек. Глаза полны решимости, силы, мысли, скорби. Он подобен Достоевскому, сидящему перед чистым листом бумаги. Правой рукой он забрасывает за левое плечо немецкую пивную кружку с орлом — он окончательно прощается с зигфридами и валькириями. Фон красный — там, сзади, еще горит пожар. Но на лицо уже падает белый, светлый луч. Художник переполнен творческими силами, он идет к истине и свету... Таким принял его Господь.

Александр Сегень

Загрузка...