Евгений Астахов Наш старый добрый двор

Часть первая

Двор с тремя акациями

Это был самый обычный двор, такой же, как и все соседние. Разве что росли в нем три старые акации. Две рядом, а одна в стороне, поближе к дому.

Акации были высоченные — макушки их дотягивались до террасы четвертого этажа. Поредевшие кроны бросали на утрамбованную глину двора жиденькую тень. Когда поднимался ветер, с акаций летели вниз коричневые стручки. В них, как в детских погремушках, тарахтели мелкие, похожие на чечевицу семена. Если надгрызть мясистый край стручка, то можно высосать сладковатую тягучую массу; от нее было вязко во рту и першило в горле, но тем не менее стручки считались деликатесом, и, когда на всех четырех террасах дома не было видно взрослых, в кроны акаций летели палки.

— Нет, это что пошли за невозможные такие дети! Они опять разобьют нам все окошки! Прекратите сейчас же кидаться! Не то я оболью вас кипятком!..

Это мадам Флигель. Ее так прозвали, потому что она жила на втором этаже небольшого флигеля, что стоял рядом с домом. Больше всего на свете она любила кричать. По любому поводу. Крик у мадам Флигель пронзительный, как крик древесной лягушки перед дождем. Он заполнил весь двор, заглушил гаммы, доносящиеся из открытых окон ее квартиры.

— Раз имеете детей, так извольте следить за этими детями, чтоб не росло из них одно безобразие!

Ей тут же ответили:

— Что вы там раскричались, как на похоронах? Кипятком она обольет! Цветы свои кипятком поливайте, а чужих детей не касайтесь!

И тогда гаммы резко оборвались, и на балконе появилась дочь мадам Флигель. В руках у нее палочка вроде дирижерской. Поговаривали, что этой палочкой она лупит своих учениц.

— Что я слышу? — размахивая руками, воскликнула дочь мадам Флигель, и голос у нее тоже как у древесной лягушки. — Здесь защищают хулиганов, от которых нам завтра будет страшно выйти на улицу! Я как педагог немедленно напишу директору школы! И приведу сюда, если нужно, жактовскую комиссию!

Ей тоже ответили, и скандал начал угрожающе разрастаться.

— Заткните эту старую деву, да! — гаркнул из подвала старьевщик Никагосов и захохотал хриплым смехом.

Дочь мадам Флигель у всех на виду упала в кресло. С ней случился глубокий обморок. И сердобольная Аделина Константиновна Мак-Валуа, бывшая актриса городского театра, ахая, бросилась звонить по телефону в «Скорую помощь».

— Ты убил мою единственную дочь, негодяй! Вы видите, она не дышит! Она мертва!..

Окажись в этот момент старьевщик под балконом, мадам Флигель обязательно бы ошпарила его кипятком. Но Никагосов и не думал покидать свою удобную и безопасную позицию.

— Ну где же там ваша «Скорая помощь»? — надрывалась мадам Флигель.

«Скорой помощи» не было — у Мак-Валуа, как всегда, не оказалось мелочи для автомата, а разменять ей рубль никто не спешил.

— Таким некорошим бабам нужно не «Скорый помощь», нужно один короший палька. Или два хороший палька. — Михель Глобке, старый, как дворовые акации, немец, чинивший всей Подгорной улице обувь, поднял над головой два пальца. — Ein, zwei — suchen Sie bitte aus[1].

Скандал во дворе подходил к обычному своему финалу — дочь мадам Флигель, так и не дождавшись «Скорой помощи», ожила сама по себе и с громкими стонами, поддерживаемая матерью, удалилась с балкона.

— А на тебя, старый бандит, барахольщик ты этакий, я найду управу, ты меня узнаешь! — предупредила Никагосова мадам Флигель уже откуда-то из глубины цветочных зарослей. — Я на тебя самому наркому напишу!..

На этом спектакль закончился. И хорошо, что закончился, потому что даже самый хороший спектакль можно испортить, затянув его.

Действующие лица и зрители расходились, довольные друг другом, сцена пустела и снова превращалась в обычный двор. Через длинную подворотню в него входил разносчик, тянул за собой осла, груженного большими плетеными корзинами. В корзинах один к одному, словно артиллерийские снаряды, стояли глиняные кувшины с кислым молоком.

— Аба, мацони, мацони-и! — весело пел разносчик. — Кому холодный, свежий мацони?!

Во двор приходили обычно одни и те же разносчики. Они продавали яйца, зелень, фрукты, кислое молоко, овощи и кур. То был передвижной базар, который перекатывали из одного двора в другой на ручных тележках, перевозили на ослиных или на собственных спинах.

— Зелень! Есть зелень! Петрушка, киндза, тархун, цицмат!..

— Вариэби! Цыпленки! Молодой цыпленки! Вариэби!..

— Инжир! Виноград белый-черный! Очень сладкий как миод!..

Каждый кричал на свой лад, не повторяя друг друга, старался, чтоб его узнали по голосу, не спутали бы с конкурентом.

Крестьяне из пригородных деревень стеснялись кричать слишком громко и тем более расхваливать во всеуслышанье свой товар. Если товар хороший, хозяйка и так поймет. Они приезжали обычно рано утром, и за их ослами трусили смущенные шумом городских улиц большие патлатые псы.

Перекупщики, те, наоборот, голосили вовсю, сыпали прибаутками, стучали в окна, звякали чашками весов.

— С-с-екла ставлять!..

Это стекольщик в кепке козырьком назад, с неизменной самокруткой, прилипшей к нижней губе. Он кричит свое «секла ставлять», не вынимая ее изо рта, и самокрутка чудом держится, даже пепел не опадает.

Но звонче всех были, конечно, продавцы керосина. Именно звонче, потому что, во-первых, они вовсю звонили в медный колокольчик, оповещая улицу о своем прибытии, а во-вторых, со звоном и грохотом катилась по мостовой их стальная бочка на кованых колесах, звенели подвешенные к ней мерки и воронки, ведро под краном, и в дополнение ко всему бренчали жестяными бидонами спешащие из дворов и подъездов хозяйки.

— Аба, керосин! — словно не доверяя колокольчику, покрикивал продавец.

Он не расхваливал свой товар, чего тут расхваливать, и не сыпал прибаутками — керосинщиками чаще всего были сердитые и ворчливые старики.

Темной лоснящейся рукой поворачивал керосинщик кран, сиреневатая струя, пенясь, била в дно мерки.

— В стеклянный посуда наливать не будем. Сё, не будем, и сё!..

Вместе с разносчиками во двор приходили уличные певцы. Чаще других худая бледная женщина в черном платье и молчаливый мужчина со скрипкой. Он доставал скрипку из потертого футляра, трогал смычком струны. Женщина кивала ему, и все знали, что сейчас она будет петь подрагивающим голосом давно забытые, печальные романсы.

— Ах, — вздыхала Мак-Валуа, — когда-то у нее было, наверное, чудесное контральто…

Люди открывали двери, выходили на длинные, опоясывающие дом террасы, стояли, облокотившись на перила, и слушали.

Жильцы в доме на Подгорной улице были на редкость разными. Так уж получилось, что в одном доме собрались совсем непохожие друг на друга люди.

Например, бывший хозяин дома Туманов и его придурковатый сын Никс.

— Вы сами идиоты! — обижался за сына старик Туманов. — Мой Никс — ученый человек, он скоро защитит диссертацию, и ему будут платить по две тысячи в месяц!..

Рядом с ними живет военный летчик Пинчук. Он был на Халхин-Голе, летал там на истребителе. И в финскую войну тоже. Вернулся с орденом Красной Звезды. И мальчишки остро завидовали его сыну Алику, как будто это сам Алик, а не его отец получил боевой орден. Правда, с финской Пинчук уже не сам приехал, его привезли. И он теперь навсегда прикован к большому кожаному креслу с велосипедными колесами.

У летчика спокойные серые глаза и сильные руки, которыми он перебирает туго надутые шины колес…

На первом этаже в самой большой квартире живет профессор. Говорят, он написал десять толстых книг. Несмотря на свои шестьдесят лет, профессор каждое утро подтягивается на кольцах, делает склёпку, а потом долго и старательно растягивает эспандер. И кажется, что профессор натирает им себе спину, словно мочалкой. По выходным вместе со всеми он играет во дворе в волейбол и кричит задорным тенорком:

— Сэтбол! Мяч на игру!..

— Ничего себе профессор! — возмущенно пожимала плечами мадам Флигель. — Прыгает возле сетки, как заяц.

Профессор человек воспитанный, и он не стал, конечно, в ответ на такие слова выражаться на весь двор, как это сделал бы Никагосов. Он просто молча посмотрел на мадам Флигель, и та тут же исчезла с балкона, словно растворилась среди своих кактусов и петуний…

Кто только не живет в этом большом доме, которому скоро уже сто лет!

— Его получил в приданое еще мой дедушка, — хвастливо заявлял старик Туманов. — А флигель уже строил я перед войной, в тринадцатом году. И каждый год делал ремонт, между прочим. А что теперь? Хоть бы раз покрасили для смеха.

Он говорил это вполголоса и только тогда, когда поблизости не было летчика. Летчика старик Туманов опасался…

Девушку из маленькой таверны

Полюбил суровый капитан.

Девушку с глазами дикой серны,

Где таились нега и обман…

Это поет женщина в черном платье. У скрипача длинные седые волосы, которые все время падают ему на глаза.

Люди бросают с террас завернутые в бумажки монеты. Они глухо падают к ногам женщины. Мальчишки, стоящие рядом, подбирают их, аккуратно складывают в открытый скрипичный футляр.

И только профессор, когда женщина кончает петь, спускается во двор и, поклонившись ей, кладет в футляр три рубля.

— При его зарплате мог бы и пять положить, — говорит мадам Флигель. — А вообще эти музыканты — одно безобразие, их надо гнать в шею…

Город, в котором жил Ива

Вокруг этого города были горы. Конечно, не снежные вершины, какими их рисуют на коробке от папирос «Казбек». Поменьше. Но все-таки горы. Город лежал у их подножия словно в большой коричневой чаше.

Если забраться на самую высокую из окрестных гор, туда, где греются под солнцем развалины древней Персидской крепости, то можно увидеть весь город разом: все его проспекты, улицы, скверы, большие и малые дома, церкви, бирюзовый минарет, иглой уходящий в такое же бирюзовое небо, кривые переулки старой части города, бурое русло реки, разрезанное на части мостами, и гордый средневековый замок на отвесной скале.

Часами можно смотреть, как ползут по тонким ленточкам улиц разноцветные трамваи и еле различимые отсюда автомашины, как снуют они взад и вперед по мостам, будто ищут кого-то в этом перепутанном клубке улиц, переулков и длинных, похожих на трубы проходных дворов.

Если прислушаться, то вверх вместе с полупрозрачной дымкой, висящей над городом, поднимается глухой монотонный гул. Это голос города, сотканный из тысяч человеческих голосов. Кто-то там, внизу, сейчас смеется или поет, кто-то ругается и сердито топает ногами, кто-то плачет, а кто-то просто говорит тихим, спокойным голосом. И все это, смешанное со стуком каблуков, лаем собак, шуршанием автомобильных шин, трамвайными звонками, рокотом реки, шелестом листьев, сливается в единый голос города. О чем он рассказывал, Ива не знал. Наверное, о себе. О многих веках своей долгой жизни, о людях, которые рождались и умирали в его старых, сложенных из кирпича домиках с деревянными надстройками, с балконами, нависающими над улицами, и в его дворцах с зеркальными стенами, с колоннами из розоватого мрамора.

Над старой Персидской крепостью медленно проплывают лохматые полотенца облаков. Бахрома их бесшумно скользит по голубовато-зеленому кафелю неба. Ива смотрит вверх, и ему кажется, что облака вот-вот заденут его лицо, что они даже пахнут так же, как теплые, прямо из-под утюга, мамины полотенца.

Город лежит внизу, удобно умостившись в коричневой чаше, словно в громадной, испачканной землей ладони. Как много в нем живет людей! Их просто не видно отсюда. А если взять подзорную трубу или большой морской бинокль, то сразу увидишь спешащих прохожих, мальчишек, висящих на трамвайной «колбасе», крикливых разносчиков, усатых милиционеров, важно стоящих в самом центре уличных перекрестков. А там, где люди копошатся, сбившись в толпу, — там базары. Колхозный, Воинский, Молоканка, Майдан. Там кричат и ругаются, пьют вино и чай, клянутся, божатся, надувают друг друга, торгуются, смеются, жарят шашлыки, зазывают покупателей, едят хинкали. Здесь в ходу все языки, а вернее, один объединенный язык. Два-три слова русских, одно армянское или грузинское, еще тюркское, но всем все понятно.

Так говорят в городе многие. И Ромка с четвертого этажа, и тихий Минасик, у которого папа с мамой зубные врачи, и Алик, сын летчика Пинчука.

Летчик зовет сына Шурец. А все остальные Аликом. Ива вначале не мог понять почему. И только потом узнал: так его когда-то звала мать. Шура, Шурец…

— Э, какая это была красивая женщина! — Старик Никагосов закрывал глаза, качал головой. — Я ее еще девочкой знал, на этих вот руках держал. Тогда наш летчик, как Алик был, только хулиган немножко. С крыши на стенку один раз лазил, глицинию рвал. Я тридцать лет в этом дворе живу, про всех что хочешь знаю…

А вот Ива в этом дворе жил всего лишь год. И знал только то, что было на виду и составляло жизнь людей, объединенных очень сложным, во многом еще недоступным ему понятием: «соседи».

«Не купи дом, купи соседа» — так издавна было принято говорить в этом городе.

И все ж не каждый сосед становился другом. Что-то порой разъединяло соседей, Ива видел это. Причин он не знал, а спрашивать о них стеснялся.

Как много загадок прячется в этом старом городе, лежащем у подножия коричневых гор! Кого только не знал он, кого не видел…

В этом городе рождались герои, поэты, путешественники, купцы, искусные чеканщики, резчики по камню, музыканты, дерзкие разбойники и просто бездельники, способные слоняться весь день по улицам и глазеть на что придется. Вроде того же Ромки.

— Я вчера на Центральном мосту остановился и давай смотреть в воду. — Ромка сидел между зубцами крепостной стены, как в кресле, держал в руках извивающегося желтопуза[2]. — Смотрю, смотрю, как будто там, в воде, что-то очень интересное лежит. Пятнадцать человек около меня собралось, даже больше, тоже смотрят… Ха-ха! Я ушел потом потихоньку, а они все стояли… — Он покрутил в руках желтопуза. Тот выгибался кочергой, скрипел кожей совсем как новенький бумажник. — Скрипит, — сказал Ромка и вздохнул. — В прошлом году я бо-ольшого желтопуза в автобус кинул. В открытый, знаешь, как корзина, ну «союзтрансовский», с туристами. Вах! Какой крик стоял! Я полчаса бежал, а они все кричали.

Ромка есть Ромка. Даже профессор, который никогда ни на кого не сердится, и тот однажды погнался за ним с выбивалкой для ковров. Не догнал, правда, Ромка здорово умеет бегать…

Минасик сидел рядом с ним на крепостном зубце и жалостливо поглядывал на желтопуза.

— Выпусти его, на что он тебе? Смотри, совсем уже замучился.

— А я не замучился, да? — возмутился Ромка. — Лучше желтопузом быть, чем такая жизнь! В школе учителя и Джулька покоя не дают, дома отец и опять Джулька. Мать тоже добавляет, бабка тоже. А желтопуз что? — Он положил пленника за пазуху. — Живет как Минасик, никого не кусает, его тоже никто не кусает.

— Пора домой, — сказал Ива.

— Пора, — Ромка спрыгнул с крепостной стены на землю, отряхнул штаны. — Отлупит меня сегодня отец, обязательно отлупит. За то, что с уроков удрал. Джулька ему сказала, забурда[3] такая! Как хорошо, что у тебя сестры нет. Скорей бы выросла она, я б ее замуж за Никса отдал, хорошая парочка получилась бы, да? — Он вытащил желтопуза из-за пазухи, протянул его Минасику. — На, возьми своего родственника. Пошли!

Ива последний раз глянул вниз. Вечерние тени синими языками лежали у нагретых за день стен. Дома неохотно взбирались по склону горы. И чем выше и круче она становилась, тем меньше домов осмеливались лезть дальше. Только самые маленькие и, видать, бесшабашные домишки рискнули добраться почти до крепости и затаиться в тени ее все еще величественных бастионов.

Много веков стоял этот город на перекрестке оживленных торговых дорог. Все смешалось в нем: Восток с Западом, бирюзовый минарет с золотыми луковицами русских церквей, с костистыми шпилями костела и кирки, с остроконечными шлемами грузинских и армянских храмов.

Разноязычный и веселый, он бежал навстречу мальчишкам, а может, это они бежали с горы навстречу ему…

Последний самолет летчика Пинчука

Ромкин отец был директором ресторана «Олимпик». Домой он приезжал поздно вечером, торопливо поднимался по лестнице с большой скрипучей корзиной в руке. Что было в корзине, никто не знал, но все догадывались.

— А что вы хотите, — говорил старик Туманов, — чтоб он за одну зарплату работал? Нет, до чего же вредные люди живут в нашем доме! Разве раньше я допустил бы таких жильцов сюда? Да ни за что! Куда все идет, куда катится?!

На террасу, перебирая руками колеса, выехал летчик, и старик Туманов, так и не выяснив, куда все идет и куда катится, поспешно ушел в свою комнату.

Каждое воскресенье, как только спадала жара, во дворе начинались волейбольные сражения. Играли взрослые. Азартно и долго, до самой темноты. Судил матчи летчик. Он подкатывал кресло к самым перилам террасы и, сильным броском послав мяч на площадку, объявлял:

— Розыгрыш подачи!..

Двор как маленький стадион. Слева четыре этажа — четыре террасы во всю длину дома, словно трибуны, с которых так удобно смотреть игру. Справа глухая стена соседнего дома.

Если мяч стукался о нее, то летчик тут же свистел:

— Аут! Потеря подачи!..

Между подворотней, ведущей с улицы во двор, и стеной соседнего дома примостился флигель. Его большой балкон тоже как трибуна. Только на нем никогда не бывало зрителей — мадам Флигель и ее дочь не любили волейбол.

Двор упирался в невысокую кирпичную стену. Невысокую, если смотреть со стороны двора. А так она уходила вниз метров на пять. Там, внизу, был другой двор, густо заросший туей и кустами одичалой сирени. Витые стволы глицинии, похожие на две мускулистые руки, ползли по стене. Цепляясь за вымытые дождями швы кладки, они поднимались высоко вверх, до самой крыши соседнего дома, и там, раскинув десятки щупальцев, повисали зеленой пышной шубой. В начале лета грозди лиловых цветов дразнили мальчишек: попробуйте доберитесь до нас!..

Цветы цветами, а если вот ухватиться за стволы, то можно спуститься в нижний двор, например, за упавшим туда волейбольным мячом. А мяч то и дело перелетал через стенку.

Раздавался свисток судьи и дружное:

— Автора-а!..

«Автор», немного смущенный всеобщим вниманием, поспешно перелезал через стену, спускался в нижний двор, шарил там в кустах сирени.

Минута, и мяч возвращался на площадку, игра продолжалась…

Во дворе среди ребят старшим был Алик. Он ходил в отцовской кожаной тужурке со следами от споротых петлиц, и это делало его похожим на взрослого. Все, кроме Ромки, подчинялись ему. Алик был справедливым в спорах, драться не лез, и поэтому получалось, что подчиняться ему легко и даже приятно. Один Ромка имел по этому поводу свое особое мнение:

— Э! Почему он должен командовать? Он кто такой? Подумаешь, на два года старше!.. Тужурку имеет! Я отцу скажу, мне тоже такую купят. Если плохих отметок в четверти не принесу.

— Так то купят, — возражал ему Ива. — Купить многое можно, да что толку. В этой тужурке его отец на Халхин-Голе летал и в финскую. Это боевая тужурка!

— Боевая-моевая! — не сдавался Ромка. — Зато у меня новая будет, блестящая, во!

Но сколько бы ни разорялся Ромка, сколько бы он ни хвастал, Алику все равно завидовали, хотя, по принятым во дворе законам, завидовать друг другу не полагалось.

Когда летчик Пинчук вернулся из госпиталя, его встречал весь дом. Два здоровенных парня — племянники Мак-Валуа — вынесли его на руках из машины, и все старались протиснуться вперед, поближе, пожать большую сильную руку летчика, глянуть на красную эмаль его звезды, горящей на отвороте летной тужурки.

Даже старик Туманов, и тот крутился среди других, а его шепелявый Никс все пытался произнести речь:

— Мы оцень тебе приснательны…

Но речь сказал дядя Коля. Он обнял летчика за плечи, поцеловал его в щеку.

— Ты молодчага! — сказал дядя Коля. — Ты герой нашего советского неба! И ты должен знать, что мы все, твои соседи, гордимся тобой, и, как говорится, не теряйся, все будет на большой. — И он оттопырил короткий, темный от въевшегося металла палец, поднял его над головой, как бы показывая собравшимся, что все у летчика будет отлично.

Ни в одном из домов на Подгорной не было сразу двух орденоносцев. Вся улица говорила:

— Очень знаменитый стал этот дом! Два года назад встречали профессора — орден Ленина человеку дали! Какой, значит, умный он, сколько книг прочитал! Теперь смотрите — летчик, оказывается, тоже не просто так себе летчик был. Три самолета сбил! За четвертым тоже погнался, но не повезло. Очень жалко — хороший человек этот летчик…

Четвертый самолет часто снился летчику. Он видел, как настигает его. Вот мелькнул в перекрестье прицела фюзеляж, еще секунда, и палец, лежащий на гашетке пулемета… Но самолет на крутом вираже уходит в тучу и исчезает в ней, как в черной кляксе. И снова взлохмаченное небо и фюзеляж в кресте нитей, и онемевший палец на пулеметной гашетке. А потом тишина. Молчит мотор. Что-то случилось с ним, словно не выдержал он сумасшедшей гонки в скованном морозом небе. Можно бросить машину, ледяной ветер обожжет лицо, натянутся струнами парашютные стропы, а беспомощный истребитель, кувыркаясь, полетит к земле, врежется в черные финские сосны. И все из-за того, что остановилось на секунду его сердце.

Голова летчика мечется по подушке. В который раз сажает он в снег свою машину, который раз бьет его в спину короткий тупой удар.

— Ты что, папа?!

— А?.. — Летчик открывает глаза. — Это ты, Шурец? Ничего, ничего… Порядок, Шурец, уже порядок. Спи…

А вот у Ивы отец ничем не знаменит. Он инженер-технолог на том же заводе, на котором работает дядя Коля. Каждое утро они вдвоем едут через только-только еще просыпающийся город в разболтанном, дребезжащем трамвае. Знакомый старик кондуктор в фуражке из мочала, увидев их, дергает за сигнальный шнур и останавливает вагон.

— Аба, ватман! Подожди! — кричит он. — Что значит нет остановки? Людям на завод надо, не в духан! Ва, что ты за человек, да?..

* * *

Как все толстяки, Минасик любил помечтать.

— Кем ты будешь, Ивка? — в который раз спрашивал он.

— А ты?

— Мне вообще хотелось бы доктором, — отвечал Минасик и, почему-то краснея, добавлял: — Ну можно и зубным врачом…

Эти сокровенные беседы велись обычно на крыше кирпичной пристройки, стоящей в углу двора, вплотную к стене соседнего дома. Когда-то, говорят, в пристройке была кухня. От нее шла галерея прямо к флигелю, в котором до революции жил биржевой маклер Сананиди. А потом он удрал за границу, галерея сгорела, кухню закрыли на большой висячий замок и теперь хранят в ней всякий хлам. Лишь высокая кирпичная труба, соединенная с дымоходом соседнего дома, напоминает о том, что в пристройке и вправду когда-то была кухня.

Забраться на ее крышу так, чтобы никто не заметил, можно только с нижнего двора по стволу глицинии. Здесь, сидя на теплой от солнца черепице, ребята чувствовали себя надежно укрытыми от любопытных взоров — крыша была — с крутыми скатами, сиди сколько хочешь, никто не увидит…

Поход на озеро Безымянное

Однажды на уроке учитель зоологии, рассказывая о земноводных, сказал:

— Знаете, дети, километрах в двенадцати от нашего города есть озеро, в котором, по слухам, водится малоазиатский тритон. Мольге витата — это его латинское название. А если верить справочникам, то вообще на территории Закавказья этот вид водиться не должен. Вот ведь как интересно!..

Учитель был старенький и тащиться куда-то в горы на поиск тритоньего озера не мог. Но где его следует искать, объяснил.

— Вы сами там были? — спросил его Ива.

— Когда-то очень давно. А теперь увы. Я сердечник, и мне рекомендуют избегать крутых подъемов…

— Давай сходим на это озеро, — предложил Ива Минасику.

— Ты знаешь, моя мама…

— Но если нам удастся найти этих самых тритонов, мы же почти открытие сделаем!

— Открытие, конечно… Но мама очень волнуется, даже когда я ухожу к Персидской крепости, хотя она совсем рядом.

— Ну, может, как-нибудь… — Иве долго не шло на язык никакое другое слово, кроме «обмануть». — Как-нибудь… придумать что-то.

Минасик понял его.

— Нет, — он снова покачал головой. — В воскресенье к нам всегда приходит бабушка. И другая бабушка, и еще тетя Маргарита. Мне надо быть дома, неудобно.

— Скажи: не пустят, — вмешался в их разговор Ромка.

— Да, не пустят, — покорно согласился Минасик.

«Очень жаль, — думал Ива. — И что они у него такие панические? Подумаешь, сходить на озеро. А без Минасика идти неохота…»

И тут снова вмешался Ромка. Он всегда умел горячо браться за дела, к которым еще минуту назад не испытывал никакого интереса:

— Это вы про то озеро, что учитель рассказывал? Слушай, я тоже пойду. Поймаю этих… как его, он говорил, ну?

— Малоазиатских тритонов, — подсказал Минасик.

— Правильно! Почему он так называется — тритон? Что, три тонны весит? — Ромка рассмеялся своей шутке, хлопнул Минасика по плечу. — А ты давай сиди дома, маменькин сынок. Убежать не может. Жирный, как барашка, любит манный кашка! — Окончательно развеселившись, Ромка почувствовал себя главой затеваемого дела. — Ловить их чем будем? Руками?

— Сачок бы надо сделать, — сказал Ива, — из рыболовной сетки.

— Правильно! Пусть Алик сделает сачок, он что хочешь может сделать. Молодец, хорошие руки имеет. Его тоже надо позвать, пусть с нами пойдет. — И Ромка, продолжая планировать предстоящий поход к озеру, добавил с уверенностью: — Обязательно пойдет Алик. Скажем ему: пусть ружье свое возьмет. Если убьет зайца, можно шашлык пожарить.

На том и порешили: идти втроем в ближайшее воскресенье.

* * *

На языке школьников это называлось «шатало». Термин происходил, надо думать, от слова «шататься». Шататься по городу или за городом вместо того, чтобы сидеть в школе на уроках.

«Шатало» было большой слабостью Ромки. Если б школа находилась на самой Подгорной улице, дело другое. Но кто-то додумался расположить ее в очень неудачном, точки зрения Ромки, месте. Пока дойдешь, нужно дважды свернуть за угол. С Подгорной на Арочную, а потом еще в переулок. Один раз обязательно свернешь не в ту сторону, да еще при этом вспомнится, что первый урок математика или, еще хуже, немецкий! Куда же тут деться человеку? Поневоле подашься на «шатало».

Конечно, иногда случались осложнения из-за Джульки. Откуда она только бралась в самый неподходящий момент — как раз когда Ромка приближался к роковому перекрестку улиц? И сразу же поднимала ужасающий крик и грозилась. Лупить ее портфелем, это только время зря тратить; уговаривать по-хорошему тем более. Приходилось Ромке сворачивать к школе.

— Замолчи, захурма[4]! — огрызался он на ходу. — Видишь, иду? Чего еще хочешь?

И поддавал сестрице портфелем.

— Ненормальный, ненормальный, ненормальный! — единым духом выпаливала Джулька, тыча пальцем в самый нос брату. Был у нее такой излюбленный прием при оценке действий противника.

Что касается Ивы, то и углы и повороты его не смущали, он всегда сворачивал правильно. Ну а Минасик, у того даже мысль о «шатало» вызывала почти суеверный ужас.

Ромка пренебрежительно сплевывал сквозь зубы.

— Дрейфит, ну.

— А вот выгонят тебя из школы, — пытался парировать Минасик.

— Подумаешь! Это ты хочешь стать как наш профессор. А я лучше к Люлику пойду…

Люлька — парень лет девятнадцати — был известным на всю Подгорную хулиганом. Ходил он в шикарных диагоналевых галифе, сапогах «царского» покроя, со срезанными под прямым углом носами и, по уверению Ромки, всегда носил при себе финский нож.

— Вот такой! Шестой номер, ну! — Ромка, выставив перед носом перемазанные чернилами пальцы, показывал, какого размера у Люлика финка.

И вот неожиданно для всех пойти на «шатало» предложил Минасик.

— В воскресенье меня с вами все равно не пустят, — сказал он. — Искать озеро? Нет, безнадежное дело, не пустят. Пойдемте в пятницу с самого утра, а к концу уроков вернемся.

— Аоэ! — обрадовался Ромка. — Давай на «шатало»! Молодец, Копижир!

В Иве боролись два чувства: зачем удирать с уроков, когда можно пойти в воскресенье? Но, с другой стороны, как идти без Минасика? Ведь он-то в этом деле как бы главный. Без него и тритонов не найти — никто никогда их не видел. И карту они вместе чертили. Дорога к озеру вилась по ней пунктирной змейкой, все до одного ориентиры, перечисленные учителем зоологии, были нанесены разноцветной тушью: родник, старое кладбище, холм с одиноким дубом на вершине, загон для овец, каменный столб.

Да что там карта! Дело совсем в другом. Вот придут они на озеро, и вдруг тот же Ромка, наугад пошарив в воде, торжествующе заорет:

— Иф-иф-иф! Смотрите, я какуй-то гадость с хвостом поймал!

Но окажется, что это никакая не гадость, а великолепный экземпляр малоазиатского тритона. Мольге витата!

Ромка, который вообще во всей этой затее сбоку припека, который лишь благодаря доброте старичка зоолога имеет в четверти «посредственно с минусом», вдруг сделает научное открытие! И в журнале «Юный натуралист» появится фотография: Ромкина физиономия с нахальной улыбочкой и малоазиатский тритон, который, по общему мнению, должен водиться совсем в других краях. Ромка держит тритона за хвост своими перемазанными в чернилах пальцами с таким видом, словно он поймал по крайней мере нильского крокодила.

— Может, тебя все-таки пустят в воскресенье? — на всякий случай спросил Алик.

Минасик грустно покачал головой.

— Тогда пойдем на «шатало»! — Ива сказал это решительно, как отрубил. — Если уж Минасик рискует…

— Я не рискую, я только потому, что… это… в научном отношении…

— Научном-паучном! — перебил Минасика Ромка. — Идем, значит, идем. Все! Барахло надо вечером в старой кухне, наверху, спрятать. Сачок этот ваш, котелок, что там берем, ну еще? Только чтоб Джулька не увидела.

Джулька не увидела. Предлог уйти в школу раньше обычного нашелся. Залезть по стволу глицинии на крышу старой кухни и забрать припрятанное с вечера снаряжение, а заодно оставить там школьные портфели — дело минутное. Еще бы не наткнуться на улице ни на кого из соседей…

Ромка пересчитал собранные накануне деньги, сунул их в карман.

— Идите к Верхнему шоссе, — сказал он. — Я один в гастрономе сагзали[5] куплю. Зачем толпой ходить?

И верно, толпой ни к чему. Поэтому Алик, закинув на плечи берданку, пошел вперед; за ним, чуть отступя, Минасик. Он нес сачок. Замечательный сачок, сработанный Аликом накануне вечером. Последним шел Ива. Ему достался рюкзак с остальным имуществом.

Все складывалось хорошо, пока вдруг совершенно неожиданно они не услышали очень знакомый голос:

— Нет, что это такие за дети! Не то что уж не здороваются со взрослыми, но даже дорогу им не уступят!

Вот тебе и на — мадам Флигель! С базара, видать, тащится, с корзинищей.

— Здравствуйте… — упавшим голосом сказал ей Минасик.

— Сильно нужно мне твое «здравствуйте»! Видали, какой рыбак нашелся, цепляет своей дурацкой сеткой за лицо прохожих. А еще из интеллигентной семьи, врачи у него, видите ли, папа с мамой…

— Вернемся, пожалуй… — нерешительно предложил Минасик, когда мадам Флигель свернула за угол. — Застукала она нас.

— Чего застукала? — Алик даже не обернулся, продолжал шагать, придерживая рукой ружейный ремень. — Подумаешь!

— Тебе хорошо! Она твоего папу боится, не нарывается на него.

— Не ной! А то дождик пойдет.

И хотя Минасик продолжал еще некоторое время ныть, дождь все же не пошел. Напротив, ветер разогнал последние тучи, и солнце сразу же принялось поджаривать все вокруг: и крутой склон горы, начинающийся прямо от Верхнего шоссе, и каменную тропу, вьющуюся по нему, и самих путников, и город, который остался у них за спиной. Минасик в последний раз оглянулся на него, отыскал глазами зеленую крышу школы.

«Наверное, начался третий урок первой смены, — тоскливо подумал он. — Еще не поздно вернуться. Можно даже успеть повторить физику…»

Но у поворота тропы уже маячила фигура Ромки. Он ел шоти[6], размахивал сеткой с продуктами и кричал при этом:

— Э! Быстрей, ну! Сколько ждать можно?..

Солнце ползло вверх по небу, тропа ползла вверх по горе, а все остальные ползли вверх по тропе. Легче всего было солнцу, труднее всех Минасику. Во-первых, он был немного толстоват, во-вторых, ходить по горам ему приходилось не так-то уж часто, и, в-третьих, мама одевала его теплее, чем это полагалось по сезону. Обливаясь потом, Минасик опирался на сачок, как на посох, во рту у него все пересохло, а горячая тропа становилась все круче, и казалось, что ей самой нестерпимо хочется, перевалив через гребень, сбежать наконец в какую-нибудь прохладную низинку, заросшую кизиловыми кустами, окунуть сухие камни в мелкую прозрачную речушку, смыть с себя колючую пыль.

Но на карте не было никаких речушек и приветливых низин. Имелся, правда, родник, но до него надо было еще добираться и добираться.

Пить хотелось всем, и каждый переживал это по-своему. Ромка, наевшись хлеба с сыром, корил всех за то, что не взяли с собой воду.

— Ну и купил бы в гастрономе лимонад, — сказал ему Ива.

— А ты напомнил мне? Скажешь, напомнил?

Алик в такие разговоры не встревал, потому что, сколько ни говори, ни вода, ни лимонад от этого не появятся.

— Почему не взяли лимонад?! — настырничал Ромка. — Почему, ва?

Ему никто не отвечал.

Тогда он принялся за Минасика.

— Где твой родник?! — наскакивал Ромка. — Где, ну? Карты рисует, профессор Копижир! Родник, озеро… Где родник?!

— Не дошли еще, — оправдывался Минасик. Он брел позади всех, держась за сачок двумя руками. — Сперва должен быть загон для баранов, а потом уже родник.

Минасик был прав лишь отчасти. Загон для баранов и родник оказались в одном и том же месте. Каменное корыто, обросшее зелеными волосами тины, было полно воды. Тоненькой струйкой стекала она вниз по каменному желобу.

Ромка первым добежал до родника. Он окунулся в него по плечи и замер. Можно было подумать, что он пьет не только ртом, но и ушами, и носом, и глазами. На дне корыта сидели маленькие лупоглазые лягушки. Но всем было не до них — пусть хоть крокодилы сидят!

Вода, не очень холодная и солоноватая, только сначала показалась вкусной.

— Так себе водица, — сказал Ива, напившись.

— Лучше, чем никакая, — возразил Алик.

— Лимонад как забыли купить! — снова возмутился Ромка. — Теперь с лягушками пьем.

— Вообще-то лягушки… — начал было Минасик, но его перебил чей-то окрик:

— Э, швилебо![7]

Обернувшись, они увидели пастуха с седой бородкой. Он стоял у входа в кош[8] и махал им рукой.

— Что вы пьете эту воду? — кричал старик. — Это плохая вода, кто ее пьет? Только мои овцы. Вон там, за холмом, хорошая вода, настоящий цкаро[9], сладкий и холодный. Под большим дубом, внизу сразу.

— Вот видите! — торжествовал Минасик. — На нашей карте все верно: сперва загон, а потом уже родник.

— Ты бы и пастуха нарисовал. — Ромка шел, поминутно сплевывая себе под ноги, видимо, вспоминал лягушек на дне каменного корыта.

Теперь тропа, словно ей тоже надоело тащиться под солнцепеком, частенько ныряла в неглубокие тенистые ущелья, заросшие барбарисом и дроком. Прошли заброшенное кладбище и каменный столб с полустершейся надписью: «Здесь начинаются владения князя…», а озера все не было. Не было и леса. И крутого спуска перед лесом. А все должно уже было появиться, если верить Минасикиной карте.

— Ну где твой дремучий лес? — насмешничал Ромка.

Леса не было. Деревья стояли больше в одиночку или небольшими группами.

— А где озеро? — не унимался Ромка. — Э, лучше б я в другое место на «шатало» пошел бы.

— Чего ты пристал? — возмутился в конце концов Ива. — Родник был? Был. И кладбище, и столб были. Значит, будет и озеро.

— И лес дремучий?

— И лес.

— Пусть тогда Алик в лесу зайца убьет. Шашлык сделаем. — Чувствовалось, что Ромка проголодался.

— Зайца трудно найти. — Алик переложил берданку с плеча на плечо. — Собаки нужны. Вот у дяди Коли — Унал и Гера…

Ромка терпеть не мог дяди Колиных собак. У него у самого была собака. Когда кто-нибудь, разглядывая ее закрученный девяткой хвост, замечал: «Дворняжка типичная», Ромка смертельно обижался.

— А ты сам что, князь?! — кричал он. — А ну куси его, куси, чтоб меньше говорил!..

Так они шли и препирались, время от времени впутывая в спор Иву. Ромку особенно возмущал тот факт, что Алик спорит из-за чужих собак. Из-за своей можно, пожалуйста, а раз собаки дяди Коли, пусть тот и хвалит их, при чем здесь Алик?..

— Озеро! Озеро!..

Это кричал Минасик. Он первый увидел озеро. Если б не он, озера вообще никто бы не увидел, потому что, занятые своим спором о собаках, Ива, Ромка и Алик продолжали идти по дороге, в которую постепенно превратилась тропа. Дорога тянулась до самого края неоглядного плато, исчезала в полях. А надо было свернуть вправо, на совсем неприметную, заросшую травой тропинку, пройти по ней полсотни шагов до края крутого, почти обрывистого склона. Внизу, под ним, пряталось озеро, а дальше, до самого горизонта, громоздились зеленые волны леса.

Если уж говорить начистоту, то по тропинке Минасик пошел случайно. Отстав от всех, он проглядел поворот дороги и свернул на тропинку. Вот и все.

— Озеро! — кричал Ива.

— Озеро! — вторил ему Алик.

Ромка сначала тоже завопил:

— Аоэ! Озеро! — Но потом, приглядевшись к нему, заявил: — Из-за такой джабаханской лужи я столько шел по жаре и пил воду с лягушками?

Озеро и вправду было совсем небольшим. Но все-таки лужей называть его не следовало. Тем более джабаханской.

Голубым пятачком лежало оно на зеленой ладони леса. Узкая желтая тропинка, вытоптанная в склоне, то появлялась, то исчезала в густых зарослях кизила.

Добежать до озера было делом десяти минут. Выбрав тенистое местечко, Ромка развел костер и принялся за стряпню. Все шло отлично.

— Эй, Минас! Все стынет, ну! Здесь тети Маргариты нет, чтоб тебе отдельно подавать.

Но Минасик даже не оглянулся. Босиком, в одних трусах он продолжал бродить по берегу озера, всматриваясь в его глубину, раздвигая сачком буро-зеленые переплетения водорослей. Мольге витата! Ради них он впервые в жизни решил податься на «шатало». Что ждет его впереди, дома, подумать страшно! И если еще не найти тритонов…

Как часто жизнь бывает несправедливой к людям!

Первого тритона увидел Ива. Какой же это был красавец! Расставив лапы и почти не шевеля широким разноцветным хвостом, тритон парил в зеленоватой воде. Роскошный гребень, идущий вдоль спины, переливался всеми цветами радуги.

Сачок под тритона подводили с предельной осторожностью, чуть дыша. Минасика сразу же отстранили как человека неловкого и физически слабо подготовленного. Тритон лениво пошевеливал хвостищем и, казалось, не обращал на приближающийся сачок никакого внимания.

— Давай! Давай!.. — Минасик от нетерпения притопывал босой ногой. Бурые брызги летели на Ромку, но тот не замечал такого безобразия.

— Р-р-раз!

Тритон в сачке!

— Аоэ! Попался!

Четыре головы, стукаясь лбами, склонились над мокрой сеткой.

— Может, он ядовитый? — усомнился Ромка.

— Сам ты! Погодите!.. Не жмите его! Надо замерить экземпляр. — Минасик достал из кармана линеечку. — Осторожно! Упустите!.. Так… Шестнадцать сантиметров длины. Королевский экземпляр!

Все в этот день складывалось удачно; никто не мешал охотиться за тритонами, не приставал с вопросами вроде:

— А зачем вам эти… ну такие… как их зовут? Что, кушать можно, да?.. Нельзя? А тогда зачем ловите?..

Ловцы тритонов были одни, если не считать старика, что стоял, засучив брюки, в дальнем углу озера по колено в воде. В одной руке старик держал зонтик, в другой газету. Время от времени он прерывал чтение, закрывал свой зонт и, выйдя на берег, снимал присосавшихся к ногам пиявок, складывал их в большую банку из-под варенья.

— На живца ловит, — смеялся Алик.

— Для аптеки, наверное. — Минасик с опаской посмотрел на свои толстые белые ноги. В воде они казались еще толще. — Это же медицинские пиявки, они кровь пьют…

Старик наловил полную банку, долил в нее воды и, обувшись, неторопливо поплелся вверх по тропе.

Несмотря на всю необычность промысла, особого интереса к себе он не вызывал. Подумаешь, какие-то пиявки, когда здесь научное открытие сделано! Обнаружено обитание малоазиатского тритона в озере…

— А как называется это озеро? — спросил Ива.

— Не знаю, — ответил Алик.

— Надо будет на обратном пути спросить в деревне.

Но, как оказалось, озеро названия не имело. Вернее, оно имело очень много названий. Каждый в деревне называл его по-своему. Один старик уверял, что самое правильное название — Сорочье озеро.

— Почему Сорочье, дедушка?

— Кто знает, швилебо? Наверное, там сорока когда-нибудь утонула.

Были и другие варианты: Лесное, Кизиловая падь и даже Несторина лужа.

— Я же говорил — лужа! — обрадовался Ромка.

— Вот надо же! Найден вид тритона, не встречавшийся ранее в этих местах, но как угораздило его выбрать себе для жительства озеро, у которого нет приличного названия! Как теперь писать статью в «Юный натуралист»?

— А если Безымянное? — предложил Алик.

— Верно, Безымянное. Отличная мысль! Вроде бы и есть название, и в то же время нет его. В примечании же можно будет указать, что местные жители называют это озеро еще и Лесным и Сорочьим.

— И Несториной лужей, — напомнил Ромка…

Самое интересное открытие в этот день было сделано несколько позже. И сделал его на этот раз, как ни странно, Ромка.

— Ва! — крикнул он. — Солнце уже садится. Скоро темно будет.

Это было удивительное открытие Минасика, например, оно оглушило сильнее, чем всех других. Он даже уронил сачок.

Выходит, вторая смена в школе давно уже кончилась, а до города еще идти и идти. Хоть теперь и вниз, под гору, но все равно очень далеко. Значит, скрыть «шатало» ему никаким образом не удастся.

— Сколько нам еще осталось до дому? — спросил Минасик упавшим голосом.

— Посмотри на свою карту, — посоветовал Ромка.

Ромке что! Ему все трын-трава. Матери он не боится, бабки тоже, отец с работы придет поздно ночью, а утром, пока проснется, Ромка уже успеет удрать. Устраиваются же люди!..

Смотреть на карту Минасик не стал. И так все ясно. Они находятся возле заброшенного кладбища. Значит, идти еще часа два, не меньше.

Покрытые сухим лишайником могильные плиты в лучах заходящего солнца казались золотыми.

— «Здесь лежит дворянин»… — прочел Ромка. — Не поймешь, какое слово написано дальше… уезда… какого-то уезда, отставной поручик Чонкаев… 1851 год… Смотри, когда крепостное право отменили, он умер. От разрыва сердца, наверное.

В другое время Минасик не упустил бы возможности лишний раз уличить Ромку в невежестве. Но сейчас, когда солнце, точно издеваясь над ним, стремительно скатывалось к горизонту, Минасику было совершенна безразлично, на сколько лет ошибся Ромка: на десять, на двадцать или даже на сто. При чем здесь десять лет, когда он сам, не задумываясь, отдал бы пятнадцать всего лишь за маленькую услугу: пусть солнце вернется на то место, где оно было, когда, скажем, Ромка поймал первого тритона. Вернись оно, и можно будет успеть домой к концу последнего урока.

Но солнце, как известно, всегда соглашается выполнить только один-единственный приказ человека: встать утром точно в положенный ему час. В ответ на все остальные просьбы оно лишь улыбается. И, как сейчас показалось Минасику, насмешливо.

— Здесь лежит… — Ромка продолжал изучать надгробные плиты.

— Какое мне дело, кто лежит! — взорвался вдруг Минасик. — Вы-то почему сидите?! Вечер уже, темнеет, а они сидят! Вы что, вы ночевать здесь вздумали, да? С поручиком Чонкаевым?

И, не дождавшись ответа, Минасик почти бегом устремился вниз по тропе, подняв над головой сачок, словно знамя…

Обратный путь никому не принес никакого удовольствия. Минасик летел вперед, отставать от него не хотелось; так и мчались под гору, расплескивая из ведра воду.

В ведре находилось двадцать три тритона. Почти всех их поймал Ромка. Он вошел в азарт и никому не хотел уступать сачок.

— У! Что ты за человек? Я же лучше ловить могу, я уже научился. Смотри: р-раз! И там! Ма-ла-дец!..

Солнце еще не успело сесть, а темнота уже навалилась, тяжелая и непроглядная. В горах почти не бывает сумерек, ночь наступает сразу. Где-то, невообразимо высоко, помигивают звезды, света от них никакого, одна красота. Красота — это, конечно, хорошо, но свет куда нужнее, потому что тропа все время исчезала из-под ног, и Минасик уже дважды сваливался в какие-то ямы.

В конце концов они выбрались на гребень последней горы, и у них под ногами сразу, словно по команде, вспыхнул тысячами огней город.

— Ура! — хотел было крикнуть Ива и не крикнул. Уж больно хорош был разлив огней, зачем же кричать? Постой тихонько, посмотри, каков он, твой город, сколько горит в нем окон, сколько улиц бежит вслед за вереницей фонарей.

Даже Минасик остановился, завороженный видом громадной черной чаши, в которой грудой самоцветов переливались, вспыхивали, мигали, двигались огни…

Все, что произошло дальше, когда они вступили на Подгорную улицу, совершенно не соответствовало их тщательно разработанному плану.

Предполагалось незаметно проникнуть в старую кухню, взять портфели, спрятать походное оборудование и только тогда разойтись.

А что получилось? У подъезда их дома стояла чуть ли не толпа: Минасикины родители, обе его бабушки, вызванные, видимо, по телефону вместе с тетей Маргаритой, затем родители Ивы, все Ромкино семейство, за исключением отца, который еще не вернулся с работы, куча сочувствующих соседей. Тут же крутились Гера с Уналом и без конца задирающий их Ромкин пес.

Проберись незаметно через такой заслон попробуй! Ромка, тот сразу же исчез. Вместе со своим псом и тритонами. Только что были рядом, и нет их.

— Чтоб ты совсем пропал! — кричали вслед Ромке то мать, то Джулька. — Вот погоди, вернется с работы папочка, он покажет тебе, как на «шатало» убегать! Откуда ты только взялся на нашу бедную голову, из-за тебя от соседей стыдно!

Родители Минасика, с бабушками и тетей Маргаритой, вели себя совсем по-другому: они ощупывали его, словно пересчитывали руки-ноги, все ли на месте, ничего ли не сломано, не откушено, не потеряно. И при этом причитали хором:

— Минасик! Слава богу, Минасик! Мы думали, ты утонул, Минасик!..

— Зачем же было так, Шурец? — тихо спросил летчик. — Ты ведь старший. Здесь эта… В общем, черт знает что она наплела…

Все ясно — мадам Флигель! Как только хватились Минасика, она тут же сообщила, что видела его утром, что тот шел ловить рыбу вместе с хулиганами, один из которых был вооружен до зубов.

И сразу началась паника. Племянники Мак-Валуа, по настоятельной просьбе Минасикиных родителей, бросились искать его на реке. Сами родители, обзвонив все больницы и морги, навели справки о поступивших в этот день утопленниках.

— Да разве сразу найдут? — подливала масла в огонь мадам Флигель. — Когда утонул мой двоюродный дядя, его целых четыре дня искали.

— О-о-о! — метались Минасикины родичи. — О-о! Уже совсем темно, а его все нет! Пропал наш мальчик! О-о, попросите профессора, пусть позвонит в милицию от своего имени.

— Да перестаньте вы! — сердился летчик. — Минас не один, с ним трое товарищей — это ж сила! Ничего не случится, перестаньте!

— Смотря какой товарисц, — добавлял Никс, но так, чтобы летчик не слышал. — Если испорценный мальциска, у которого церте сто на уме, то…

— О-о-о!..

Да, ничего не скажешь, встреча была горячей.

На следующий день выяснилось, что все тритоны исчезли. Не в полном смысле этого слова, но все-таки. Попросту говоря, Ромка отнес их в зоопарк.

— Три рубля за штуку дали, — сообщил он гордо. — Сказали: еще принесешь — возьмем.

— И ты?! — Минасик чуть было не задохнулся от негодования.

— Молчи, утопленник! — отмахнулся от него Ромка. — Что я мог сделать? Джулька визг подняла знаешь какой? «Лягушки!» — кричит; отец хотел на помойку все вылить, я едва убежал с ними. А теперь хоть деньги есть, будете в кино за мой счет ходить…

«Работают все радиостанции Советского Союза…»

Эту фразу Ива услышал на улице. Прямо над ним висел мокрый от недавнего дождя колокол репродуктора.

— Работают все радиостанции Советского Союза…

Рядом с Ивой стояли незнакомые люди. Смотрели с испугом на репродуктор. Какая-то старушка в черной накидке начала мелко и быстро креститься. Рабочий в кепке с заломленным козырьком сказал сквозь зубы:

— Война, значит? Ну что ж, им же хуже будет…

Страха Ива не испытывал. Совсем другое чувство заполнило его до краев. Он не смог бы объяснить, что это было за чувство. В нем смешалось все: и удивление, и ожидание чего-то совершенно невероятного, что может произойти буквально через минуту, и незнакомая какая-то тревога, и одновременно восторг оттого, что началось особое, героическое время, о котором он до сих пор знал только из книг да кинокартин.

Несутся в атаку наши танки, горит земля, пятятся фигурки врагов. Вот они уже бегут, а за танками лавина красных всадников. Они летят, шашки наголо, сквозь рваные всполохи разрывов, сквозь дым и пламя. И победно заглушает гром сражения ликующее «ура». И музыка, музыка! Еще секунда, мелькнет слово «Конец», и кто-то из самых нетерпеливых, пригнувшись, побежит через зал к выходу.

Это кино. В нем все исчезает, как только зажигается свет. Остается белый прямоугольник экрана, бестолковая давка у дверей и ощущение почти что разочарования — все кончилось, исчезло: и атаки, и команды беззаветно храбрых командиров, и бульдожьи морды врагов в стальных касках с рожками. Вместо этого будет знакомая улица, продавец воздушной кукурузы на углу, двор, три старые акации да еще тонконогие ученицы дочери мадам Флигель с громадными черными папками для нот. Они бегут по лестнице флигеля, высовывают на ходу язык, дразнятся.

— А вот я вас гранатой, козы!..

Воздушная кукуруза, или, как ее называют в городе, бады-буды, похожа на старинную ручную гранату. Сладкий розовый шар, слепленный из поджаренных кукурузных зерен.

«Козы» визжат, в испуге отмахиваются своими папками, как будто и вправду сейчас разорвется граната. А с балкона флигеля уже несется:

— Вы поглядите на этого хулигана! Он как с цепи сорванный! Мама! Где наш чайник с кипятком?..

«Козы» давно убежали, во дворе никого нет, бады-буды больше не кажется сладкой. Надо идти домой учить уроки…

И вдруг все сразу изменилось в жизни. Так неожиданно и резко.

Война… Война… Война…

Она где-то далеко на западе, у самой границы. Там уже фронт, бессонное небо над горящими деревнями, грохот и дым, чья-то смерть. Как трудно это представить себе здесь, в тихое летнее утро, в городе, где все по-прежнему безмятежно, несмотря на то, что в судьбу этого города, а значит, и в судьбу Ивы вместе с твердыми словами «Работают все радиостанции Советского Союза…» вошло нечто пугающе незнакомое. Ива вслушивался — слова звучали торжественно и властно, они заставляли людей стоять прямо и настороженно, как стоят солдаты в боевом строю. Ива тоже стоял так, вытянув руки по швам, подняв голову к репродуктору, слушая взволнованный перестук сердца:

— Война… Война… Война…

Летчик не пропускал ни одной сводки Совинформбюро. В его комнате на стене висела большая карта с воткнутыми в нее флажками: черные — это оставленные нами города; белые — города, которые бомбила немецкая авиация.

Старьевщик Никагосов забросил свой мешок, перестал ходить с ним по дворам. Целыми днями теперь сидел он в своем подвале, латал что-то, перекраивал, а Михель набивал подметки на старые штиблеты и сапоги.

— Скоро в магазинах ничего не будет, — говорил Никагосов. — Война, что сделаешь? Выходит, это барахло стоит чинить, красить, люди еще поносят, правильно?

— Прафильно, — соглашался Михель. — А нам с топой пудут теньги.

— Слушай, сосед, а если немцы сюда придут, они тебя небось начальником над нами сделают, а? — Он смеялся раскатистым своим смехом с кашлем пополам, хлопал Михеля по худой спине. — Так что готовься в начальники, старый черт!

— Ты турак, — Михель невозмутимо продолжал наващивать дратву. — За такой глюпый слова я буду готовить тля тебя один польшой палка…

Ромкин отец не был больше директором ресторана «Олимпик», потому что ресторан ликвидировали, а вместо него открыли столовую для летчиков. Теперь Ромкин отец ходил в военном кителе и в фуражке защитного цвета, правда, без петлиц и звездочки.

— Ему звание должны дать, — хвастался Ромка. — Капитана, не меньше. И фуражка другая будет, как у летчиков.

Но пока что Ромкин папаша ходил без звания и по-прежнему, возвращаясь вечерами домой, нес в руке скрипучую корзину, плотно закрытую крышкой.

В школу с войной тоже пришли изменения: многие учителя были призваны в армию, и математику теперь преподавал какой-то странноватый дядя с козлиной бородкой. Решая на доске задачи, он без конца ошибался, стирал написанное ладонью, писал заново.

Отличников у него не было. Неуспевающих тоже.

— На «отлично» только я сам знаю, — говорил он. — На «хорошо» знают отличники. А на «посредственно» — все остальные ученики.

А раз так, то отныне Ромке было обеспечено твердое «посредственно», и жизнь его стала просто замечательной.

Вот если б еще не война. Каждый ее день приносил взрослым все новые тревоги и беды. Пропали без вести племянники Мак-Валуа. Оба и сразу. Под Керчью.

— Но как же так? Как же так? — Она обращалась с этим вопросом ко всем и к каждому, словно кто-то мог ответить ей на него. — Всего месяц назад мы проводили их! Так же не бывает, правда так не может быть, чтобы сразу и оба?..

Погиб под Смоленском боевой товарищ летчика, с которым тот вместе летал еще над желтой рекой Халхин-Гол.

— Валька! — кричал ему по ночам летчик. — Валька! Слева заходит! Держись, Валька! Я иду! Иду…

— Пап! Ты что, пап?..

— А? Кто?.. Это ты, Шурец?.. — Ухватившись за ремень, летчик подтягивался, садился на кровати, нашаривал в темноте папиросы. — Худо мне, брат… Но ты спи, спи. Снится мне, понимаешь. Ребята наши снятся…

— Тц-тц, — сокрушенно цыкал языком Ромкин отец. — Как плохо жить стали — все по карточкам, все по нормам. Вот Михеля выселять придут, он же немец, на дорогу даже продукты собрать не сможем. Тц-тц-тц…

Старик Туманов кивал головой, поддакивал. Остальные молчали, как будто это не Ромкин отец цыкал, а скрипела корзина, которую он каждый вечер тащил к себе на четвертый этаж.

Но Михеля Глобке никто не пришел выселять. Ему было под восемьдесят и у него была больная жена. Говорят, профессор ходил куда-то, хлопотал за них.

Не купи дом, купи соседа…

Госпиталь на углу Подгорной

На углу Подгорной, наискосок от Ивиного дома, открыли эвакогоспиталь. Это был не просто госпиталь, каких в городе появилось уже немало, а морской госпиталь.

Главным его врачом назначили известного в городе хирурга Ордынского. Ива впервые увидел этого человека прошлой зимой, когда ходил с мамой в больницу вырезать гланды. Только тогда будущий военврач второго ранга носил не короткую черную шинель и фуражку с крабом, а обычный мешковатый костюм и ничем не примечательную фетровую шляпу.

Несколько раз Ордынский приходил к профессору.

Лет сорок назад они учились вместе в Германии. Будущий профессор по необходимости: за участие в студенческих «беспорядках» он был исключен из Московского университета без права поступления в высшие учебные заведения Российской империи, ну а Ордынский скорее всего просто из прихоти.

— Мне тут нравится, — говаривал он. — В первую очередь потому, что Германия сравнительно небольшая страна. Россия же наша громадна, безмерна, вот ее и лучше, как все большое, разглядывать издали…

Появлению морского госпиталя на углу Подгорной улицы предшествовали два немаловажных события. Одно из них было совсем неожиданным — к дочери мадам Флигель приехала племянница.

— Боже мой! — причитали хозяйки флигеля. — Девочка эвакуировалась из самой оккупации! Ее поезд три раза бомбили! Несчастный ребенок!..

Племянницы могут быть разные. Например, похожие на «коз» — с черными папками «Мюзик», с бантиками в косах. Или на Джульку — Ромкину сестрицу. Но эта племянница оказалась иной.

Во-первых, глаза у нее были не такие, как у всех других девчонок, а несравненно лучше. И косы тоже. И ходила она как-то по-особенному. А уж смеялась! Ну кто еще мог так смеяться? «Козы», что ли? Те хихикали. А Джулька, напротив, хохотала басом, словно из бочки: го-го-го.

А у этой смех просто необыкновенный. Ива никогда не слышал такого. И что самое странное — Минасик тоже не слышал. И он был также уверен, что подобные косы, глаза и смех совершенно неповторимы.

Все эти рассуждения были прерваны коротким заявлением, которое сделал Ромка:

— За этой девочкой я буду гоняться. Я первый сказал.

Возразить ему было нечем, он и вправду сказал первым. Иве и Минасику в голову не пришло оговорить себе право «гоняться» за Рэмой.

Внучку мадам Флигель звали Рэмой. Даже имя у нее оказалось необычным. Ни одну девочку во всей школе не звали так. Сколько угодно было Тань, Наташ, Тамарок; Джульетт и тех имелось две, если считать Ромкину сестру. А вот Рэма, Рэма была единственной…

Уже на третий день после ее приезда Ромка, которому тоже, видите ли, очень понравилось это имя, начертал его мелом на кирпичной стене бывшей кухни.

Рэма + Рома

Чему равнялась сумма этих двух слагаемых, оставалось пока неизвестным, но о сути его можно было догадаться.

— Ишь ты, — сказал Алик. — Какой он быстрый!

— А правда имя у нее очень чудесное?

— Имя? — переспросил Алик. — Чего ж в нем чудесного? Имя как имя. Вы разве не знаете, что оно означает?

— Нет. А ты что, знаешь?

— Конечно. Революция-электрификация-механизация-автоматизация.

— Ладно тебе!

— Что значит «ладно»? Она сама мне сказала.

— Сказала? Ты с ней знаком?

— Да. Вчера рано утром, когда я делал зарядку, она подошла и сказала: «Здравствуйте, вы тут живете?» — «Тут», — говорю. «А школа здесь близко?» — «Близко», — говорю. «Меня Рэмой зовут. Нас в Крыму немцы захватили, но потом был десант, и меня успели вывезти сюда».

— И долго вы так говорили?

— Долго.

— И она сама сказала тебе, что она эта самая… автоматизация? — переспросил Минасик.

— Революция-электрификация…

— Знаем, слышали, — Ива сердито глянул на Алика. — Все равно имя очень чудесное. Правильно, что ее назвали так.

Алик не возражал, только предложил переименовать Ромку. Вынув из кармана кусок мела, он пририсовал букве «Р» еще один кружочек слева. И получилось: Рэма + Фома.

— А кто это Фома? — удивился Минасик.

— Можешь считать Фомой себя. Можешь Ивку… А может, это я, кто его знает?..

Как выяснилось, Алик узнал не только имя племянницы мадам Флигель, но и то, что она, оказывается, почти на два года старше Ивы и Минасика, а следовательно, и Ромки. Она уже в девятом классе.

— Такая маленькая, — оторопело сказал Минасик, — и уже в девятом…

— Так что не выйдет тебе, Ромка, за ней «гоняться», — мстительно заметил Ива. — На тебя девятиклассница и не посмотрит даже.

— Ва, что ты знаешь? Моя мама на пять лет старше, чем отец, а он же за ней гонялся, когда молодой был.

Ну что тут возразишь? Тем более Ромке. Он, как всегда, неуязвим.

— Ладно, — Ива пожал плечами. — Время покажет.

Эту фразу обычно повторял его папа, когда ему нечего было сказать…

Второе событие, сыгравшее немалую роль в жизни ребят с Подгорной улицы, началось с того, что во двор с тремя акациями вошел под барабанный бой довольно необычный отряд. Необычным было не то, что под барабанный бой; ну лупят трое невпопад в барабаны, не сбарабанились еще, видно, палочки у них так и спотыкаются, ничего в этом выдающегося нет. Странным было другое — во главе небольшого отряда стоял знакомый всем человек — учитель географии Кубик. Кубик — потому что звали его Вадимом Вадимовичем Вадиминым. Во всем остальном никакого отношения к кубу он не имел, был, напротив, высокий и худощавый, с вьющимся чубом черных блестящих волос. В десятых классах Вадим Вадимыч преподавал еще и астрономию. Учителем он был всего первый год, выглядел очень молодо, и его самого иной раз принимали за десятиклассника.



Барабаны наконец смолкли; Вадим Вадимыч выступил на шаг вперед и громко, чтобы все слышали, сказал:

— По решению городского комитета комсомола организована Юнармия. Вступить в нее может каждый школьник, начиная с седьмого класса. Юнармейцы будут нести караульную службу, патрулировать свой район, следя за соблюдением правил светомаскировки, изучать боевое оружие, воинские уставы, выполнять различные поручения гарнизонного командования. Юнармия формируется по принципу воинского соединения и состоит из полков, батальонов, рот и взводов. Желающие могут записываться, указав фамилию, имя, номер школы и смену, в которой они занимаются. — И добавил, повернувшись к своим спутникам: — Приступайте к записи, товарищ комроты.



Комроты был рыжий и с веснушками. Он важно раскрыл большую конторскую книгу, вынул из кармана авторучку, стряхнул ее. Один из барабанщиков подставил ему свой барабан.

На рукавах у юнармейцев были красные сатиновые повязки, на которых по трафарету выписаны бронзой буквы «ЮА», а ниже, тоже бронзой — поперечные полосочки. У командира роты их было три, а у Вадима Вадимыча — две, но зато широкие.

Позади барабанщиков стояли трое юнармейцев с винтовками. Винтовки самые настоящие, с примкнутыми штыками. Только почему-то приклады и ложи не коричневого, как обычно, а черного цвета. От этого винтовки выглядели еще солиднее.

— Винтовки всем давать будут? — крикнул с террасы четвертого этажа Ромка.

— Винтовки выдаются юнармейцам, идущим в караул, а также патрулям, — ответил ему Вадим Вадимыч.

— Тогда я записываюсь в патрули! Аоэ!

— Мама! — тут же вмешалась Джулька. — Иди скорее сюда! Ромке винтовку дают, он всех перестреляет, потом отвечать будем.

Ромка хотел дать ей тумака, но она ловко отскочила и, тыча в него пальцем, затараторила:

— Ненормальный, ненормальный, ненормальный!

— Поймаю, плохо будет, — пригрозил сестрице Ромка и выскользнул в коридор. Боясь столкнуться с матерью, побежал не по лестнице, что вела в подъезд, а по открытой винтовой, объединявшей все четыре террасы. Пользоваться этой лестницей строго запрещалось, так как она вся проржавела, часть ступеней вывалилась, часть держалась на честном слове, перила ходили ходуном — не лестница, а металлолом какой-то. Ромка скакал по ней, нарочно громыхая ступенями, чтобы не было слышно, как кричит его мать:

— Я тебе покажу винтовку! Погоди, придет отец, он тебя научит! Чего вы там, — это уже относилось к Вадиму Вадимычу, — таким хулиганам винтовки раздаете? Он без винтовки скоро всю семью доведет до кладбища.

— Правильно, правильно! — включилась мадам Флигель. — Это безобразие! Если вы сейчас же не перестанете кому попало раздавать ружья, мы обратимся в милицию! Мы напишем в газету!

Вадим Вадимыч подал знак барабанщикам, те сыпанули дробью, мадам Флигель что-то еще продолжала говорить, беззвучно разевая рот, как в немом кино, а Ромка застыл на лестнице, где-то на уровне второго этажа — он узнал учителя географии. Дальше спускаться смысла не имело. Какой учитель даст тебе в руки настоящую винтовку? Все это для приманки, лишь бы записался, а потом заставят учить что-нибудь или исправлять отметки. Пусть хоть с десятью барабанами сюда придут, все равно никто не поверит в эти разговоры о винтовках и патрулях.

Когда барабанщики умолкли, Вадим Вадимыч сказал:

— Мы никому не раздаем винтовок и записываем в Юнармию не кого попало, а только школьников из числа успевающих по всем предметам.

«Ва! — подумал Ромка. — Какой я умный, оказывается! Конечно, винтовки так, для разговора. Кубик уже сейчас успеваемость вспомнил, а когда запишешься, что будет?..»

Первыми записались Ива с Минасиком, потом еще двое ребят с нижнего двора.

— А девочкам можно?

Все повернулись на голос. Это была Рэма. Никто и не заметил, как она подошла.

— Конечно, — сказал Вадим Вадимыч. — В Юнармии есть санбатальоны. Они будут оказывать помощь госпиталям. Санбат нашего полка возьмет шефство над морским госпиталем, что рядом с вами, на Подгорной.

Все записавшиеся должны были назавтра явиться в штаб полка для распределения по ротам.

— Ты чего ж, Алик? — спросил Ива. — Почему не записался?

— Я в аэроклуб хожу. Посерьезнее Юнармии будет. Мы летом уже полеты с инструктором начнем.

Это было фантастично! Настоящие самолеты, инструкторы в кожаных шлемах с большими очками, перчатками с крагами, учебные полеты! И Алик говорил обо всем, словно это так, обычные вещи. А в Юнармии настоящими были только винтовки.

— Да не настоящие они вовсе, — усмехнулся Алик.

— Нет, настоящие, я же видел!

— Они учебные, стрелять из них нельзя — патронники просверлены, бойки отбиты. Потому и выкрашены в черный цвет, чтобы не спутать с боевыми.

Алик, конечно, знает. Он, перед тем как говорить, всегда спросит у отца. Значит, учебные, деревяшка с железяшкой. Это вам не аэроклуб. Иве сигало обидно.

— А разве в аэроклуб принимают шестнадцатилетних?

— Меня же взяли…

Конечно, взяли! А вот не был бы он сыном такого летчика, никто и разговаривать не стал бы.

К стыду своему, Ива еще раз подумал о том, какой незнаменитый у него отец. Инженер-технолог, даже непонятно, что это такое. Ну работает на заводе, на заводе любой может…

— Ты покажешь мне, где музыкальная школа? Я у вас в городе еще ничего не знаю.

Это Рэма! Конечно, он покажет, где музыкальная школа! А разве она не с тетей своей станет заниматься музыкой? Ах да! Во дворе музыкальной школы располагается штаб полка Юнармии, Ива совсем забыл об этом. Вообще-то можно вместе пойти туда с утра. Почему бы им не пойти вместе?..

Прощаясь, Рэма спросила, кого во дворе зовут Фомой.

— Фомой? — удивился Ива. — У нас нет такого!

— Странно, — в свою очередь, удивилась Рэма. — Я была уверена, что есть Фома.

В тот же день на переменке к Иве подошел Ромка. Мрачный и решительный.

— Ты куда ходил с ней?

— С кем?

— Сам знаешь с кем! Я же видел: вы ходили-ходили, говорили-говорили. Если любишь с девчонками ходить, пожалуйста, ходи с Джулькой, я разрешаю.

— А с Рэмой не разрешаешь?

— Нет! Кто первый сказал: за ней я гоняюсь? Скажешь, ты, да?

— Ну и гоняйся, а я просто хожу и разговариваю.

— Плохо будет!

— Не грозись, не испугаешь! Тоже мне, кочи[10] нашелся!

— Ты кто такой? Слушай, ты кто такой?!

С этой классической фразы в школе начинались все драки, большие и малые. Ромка лез грудью, взывая к окружающим:

— Держите меня! Я его покалечить могу, клянусь мамой, потом вам отвечать придется!

Но до драки так и не дошло. Неожиданно для всех в коридоре появился Вадим Вадимыч, на этот раз без повязки с буквами «ЮА», а просто с классным журналом в руках.

— Ну-ну, — сказал он, точно ему было очень интересно поглядеть на драку. — Петушиный бой? Кто с кем? А-а, наш помкомвзвода с несостоявшимся новобранцем. В чем причина конфликта?

— Он нарывается, — мрачно сказал Ромка.

Кубик не потащил никого в учительскую, не пригласил классного руководителя: поговорил и пошел себе дальше по коридору, помахивая журналом. Драться после этого расхотелось. И даже на Минасикину фразу: «Вообще так нельзя: я первый! Никто не подходите! Плохо будет!» — Ромка ничего не ответил, только оглядел его с головы до ног и, напевая: «Жирный, как барашка, любит манный кашка…», ушел в класс.

На следующее утро он появился во дворе музыкальной школы, разыскал дежурного по штабу полка.

— Давай записывай! — сказал он. — Дашь повязку с двумя полосками, я вам еще десять человек приведу.

С двумя полосками ему не дали. С одной тоже. Ромка пробовал настаивать, но ничего из этого не получилось. Так и остался он рядовым юнармейцем…

Неделя прошла в ученье. Сделав с вечера уроки, Ива с Минасиком спешили на плац — так назывался большой, похожий на пустырь двор музыкальной школы. Занятия проводил военрук — тощий, сердитый, в защитном френче с отложным воротником, в пилотке с кантами; из-под пилотки торчали во все стороны крутые завитки седых волос. За двадцать секунд он мог собрать и разобрать затвор трехлинейки и возмущался, когда юнармейцы не укладывались даже в две минуты.

— У меня пружинка лишняя осталась, — робко сообщал Минасик.

— У тебя лишняя, у тебя не хватает, — сердился военрук. — Вот здесь не хватает, — он крутил темным от ружейного масла пальцем возле своего виска. — Смотри сюда, смотри внимательно, ну! — И, как фокусник, в одно мгновение отправлял «лишнюю» пружинку туда, где ей следовало находиться.

Потом начинались строевые занятия.

— Стройся!.. Равняйсь!.. На первый-второй рассчитайсь!..

— Р-ряды сдвой! Ась-два!.. Нале-хоп!.. На пле-чу!.. Шагом арш!..

Барабанщики уже успели «сбарабаниться», дробь у них сыпалась лихо, идти под нее было одно удовольствие. Хуже получалось с винтовкой. Она все время елозила и то ударяла в ухо, то норовила вообще соскользнуть с плеча.

— Па-чему штыки пьяные?! Рота-а, стой!.. К но-хе! Ась-два!..

Больше всех доставалось Минасику. Ему и барабаны не помогали; он без конца сбивался и шел не в ногу. Пытаясь исправить дело на ходу, Минасик подпрыгивал петушком, отчего винтовка сразу же покидала его плечо.

— У-у, барашка! — возмущался Ромка. — Весь наш двор позорит!..

Минасик даже подумывал о том, как бы ему уйти из Юнармии. Раз не получается ничего, то лучше уж другим не мешать. Он решил посоветоваться с Ивой как с первым своим другом. С мамой Минасик уже советовался. И с папой тоже. Они сразу же, конечно, испугались, сказали категорически:

— Мы попросим, чтоб тебя отпустили. Ты у нас болезненный, от физкультуры освобожден, зачем тебе маршировать с винтовкой да еще со штыком?..

«В общем, надо поговорить с Ивой, — подумал Минасик, — и тогда уж решать окончательно…»

Говорили они на террасе, сначала тихонько, потом погромче и не заметили, как к ним подъехал на своем кресле летчик.

— Эх ты! — сказал он Минасику. — Разве можно от трудного дела бежать в кусты? Армейская служба тяжелая, к ней порой годами привыкают, а ты и недели не выдержал. Стыдно, товарищ мужчина!

— Но у меня же ничего не выходит! — Еще немного, и Минасик бы заплакал. Но перед ним были не папа с мамой и не тетя Маргарита, а боевой летчик в кресле с велосипедными колесами, бывший истребитель с орденом Красной Звезды на отвороте зеленого френча. — У меня и в ногу не получается, и когда «Рота, стой!», я обязательно лишний шаг делаю. И винтовка эта…

— А если придется идти в настоящие солдаты? — спросил вдруг летчик. — На войну если идти придется?..

Минасик попробовал улыбнуться.

— На войну мы не успеем, — сказал он. — Кончится война.

Летчик не ответил. Сидел задумавшись, ухватившись руками за шины колес. Верно, виделась ему его карта с черными флажками на тонких булавках. Булавки впивались все в новые и новые кружочки, в большие и совсем маленькие, зловещая вереница флажков клином уходила в глубь страны.

— Значит, мне оставаться? — не выдержал паузы Минасик.

— Решай сам, — ответил летчик. — Надо учиться жить без подсказок. Ну а если что не ладится с военной наукой, ты не стесняйся, приходи, я помогу тебе.

На следующее утро Минасик переносил всякие язвительные замечания военрука вроде:

— Вся рота не в ногу идет, один он в ногу, ма-ла-дец!

Минасик старался в ногу.

Левой! Левой!.. И не смотреть на пятки идущего впереди! И не ломать шеренгу! И не упустить с плеча тяжелую винтовку, и чтоб штык не плясал!

— Ножку выше! Руби!.. Правое плечо вперед, шахом…

Так… Где правое? Ясно. Значит, поворачивать будем налево; не сразу и разберешься. Беда вообще — как начинаешь шаг «рубить», винтовка тут же, словно только и ждала этого, принимается прыгать, набивать синяки на плече.

И все же Минасик, закусив губу, «рубил», держал равнение в затылок, старался постичь тот замечательный ритм движения в строю, когда все начинает получаться само по себе и не надо подпрыгивать на ходу, меняя ногу, косить глазом на плечо идущего рядом.

— Левой!.. Левой!.. Запе-вай!..

В тоске и тревоге

Не стой на пороге,

Я вернусь, когда растает снег.

Ива пел громко вместе со всеми и представлял себе, как тают высокие снежные сугробы, бегут веселыми ручьями по бурой прошлогодней траве. Вместе со слежавшимся снегом, холодом, зимой ушла и война. И возвращается он, бывалый фронтовик, как и обещал, весной. И ждет его на пороге. Эх!..

Ты ждешь, Лизавета,

От друга привета,

Ты не спишь до рассвета…

Хорошая была песня. Только не нравилась Иве эта самая Лизавета. Что за имя такое, неужели другого придумать не смогли? Сколько красивых имен на свете. Рэма, например…

И потом в городе, где они живут, почти не бывает снега. Посыплет немного и тут же растает, превратится в слякоть шоколадного цвета. Поэтому при таком климате обещать вернуться, «когда растает снег», все равно что сказать: после дождичка в четверг.

Но это мелочи. Песня все равно хорошая; тающие сугробы снега можно без труда представить себе, а имя заменить другим, пусть даже и не в рифму получится.

Немецкие самолеты-разведчики уже несколько раз появлялись над городом. Оставляя за собой длинные белые хвосты, они расчерчивали небо, словно классную доску, на треугольники и квадраты.

— Съемку делают, — говорил Алик.

А раз он говорил, значит, так и есть — делают съемку; Алик не станет говорить то, чего не знает. Это Ромка мог орать на весь двор:

— Газы пускают! Аоэ! Немецкие самолеты газ пустили!

Мадам Флигель чуть не умирала со страху.

С окрестных гор били зенитные батареи. Круглые облачка разрывов вспухали, казалось, совсем рядом с самолетами, а те все равно продолжали чертить небо длинными белыми полосами.

— Высоко держатся! — Алик, прищурясь, смотрел в небо; руки в косых карманах кожаной куртки, шлем сдвинут на затылок. Он был очень похож в эти минуты на своего отца. — Истребителями их пугануть надо…

Горячие осколки зенитных снарядов падали на крыши и мостовую. Прохожие прятались в подъезды, подворотни и даже после отбоя воздушной тревоги не сразу решались выйти на улицу.

Настоящее дело

Город был велик. В нем жили тысячи людей, незнакомых друг другу. У каждого из них были свои дела, свои заботы, радости и горести, ожидания и надежды.

Каждый город, большой ли, маленький, похож чем-то на человека. У него свое лицо, свой характер, свои привычки, своя биография. И свои, присущие только ему, слабости.

Так вот слабостью города, в котором жили Ива и его друзья, была любовь к новостям. И умение распространять эти новости с удивительной быстротой. Они катились по городу, точно комья сырого февральского снега, обрастая по дороге совершенно фантастическими подробностями. Люди подхватывали их, удивлялись или пугались, смотря по тому, что это были за новости, дополняли собственными рассуждениями, предположениями, догадками и, подтолкнув традиционной фразой: «Неужели вы еще не знаете — весь город уже говорит об этом!» — пускали новости в дальнейший путь.

Надо сказать, что в основе любой из них всегда лежало действительное событие. Все дело в том, сколько горячих голов успевало поразмыслить над ним, пока весть об этом событии докатывалась до очередного слушателя.

— Слышали новость? Как не слышали? В Дидихеви этой ночью паром сорвался. Сто человек, говорят, на нем было! Понесло по реке к городу, ну — все! — о первый же мост разобьет, никто не спасется. Сто человек, ну!.. Ничего, слава богу, обошлось. Под всеми мостами прошел, пожарная команда веревки ему бросала, поймать хотели, но разве поймаешь? Наша же Итквари, она как сумасшедшая бежит, хуже ешака, которому хвост подпалили… Ничего, за городом на мелкое место попали, остановился паром. Кое-как до берега добрались, рысаки там были, лодкой перевезли… Неужели не слышали? Весь город говорит…

Паром и вправду сорвался в ту ненастную ночь с тросов. Кроме уснувшего паромщика, находились на нем два подвыпивших его дружка да еще ничейный пес с обрывком веревки на шее.

Что же касается пожарной команды, то, прибыв к первому городскому мосту, она зацепила баграми удирающий по реке паром и подтащила его к берегу. Проснувшийся паромщик долго потом ругался с пожарными — он считал, что это из-за них снесло при ударе о бычок моста деревянные перила и будку с кассой.

Так что к каждой новости, даже к той, о которой уже говорил весь город, надо было относиться с известной долей сомнения. Но Ива не знал об этом.

— Ва! — кричал ему в самое ухо Ромка. — Неужели ты не слышал?! Мы же в госпитале работать будем! Всей Юнармии форму дадут! И литерные карточки. Винтовки теперь настоящие будут, не то что наши джабаханы!..

В действительности все было совсем не так. Просто главный врач госпиталя Ордынский попросил Вадима Вадимовича выделить нескольких юнармейцев для дежурства возле телефонов.

— Желательно тех, что живут поблизости, в соседних домах, — сказал Ордынский и добавил: — В старые времена в больших конторах были так называемые телефонные мальчики. Этакая дополнительная двуногая связь. К сожалению, был вынужден испросить разрешение начальника госпиталя на возрождение подобного анахронизма. А что поделаешь — всего восемь телефонов на такую махину. Черт знает что!.. — Он всегда был чем-то недоволен.


…Все ближе подходила к городу война. Объявлен комендантский час, появились ночные пропуска, чаще стали воздушные тревоги. А тут носи учебную винтовку. Видимость одна, бутафория; с ней только маршировать…

И вот наконец-то настоящее дело! Прямо из школы, забросив домой портфели, Ива и Минасик спешили в госпиталь дежурить у телефонов.

— Алло! Госпиталь 14628 слушает. Начальник второго отделения майор Скворцов на операции. Что передать?..

Получалось здорово. Только вот Ромке не нравилось.

— Не, — говорил он. — Это что такое? Столько фамилий запомнить надо! Беги сюда, беги туда; пока бежишь, забудешь, что сказали передать. Испорченный телефон получается. Я лучше в агитбригаду пойду, кавказские песни буду-петь. Юмористические…

Через город шли войска. Чаще ночью, но иногда и днем. Бесконечные колонны пехотинцев в мокрых от пота гимнастерках, в пыльных ботинках, с винтовками, закинутыми за оба плеча. Шли пэтээровцы с длинными, словно водопроводные трубы, ружьями, или минометчики, громыхали по мостовой коваными колесами походные кухни.

Люди выходили из домов, стояли вдоль тротуаров, вглядываясь в идущих мимо красноармейцев, — надеялись увидеть знакомое лицо. Но знакомых, как правило, не оказывалось, видимо, издалека шли части, не местные все ребята.

— Слушай, откуда идете? — спрашивал кто-нибудь, но его тут же одергивали:

— Э! Что, не понимаешь — военная тайна, разве он тебе скажет?..

Как-то однажды Рэма подбежала к идущей колонне, протянула бойцу букетик цветов. Тот взял, улыбнулся ей пересохшими губами, сказал отрывисто:

— Водички бы вынесла. С утра не пили…

Ну, конечно, воды! Такая жара стоит. Подгорная улица пришла в движение. Все бросились за ведрами, кружками, кувшинами. У водопроводной колонки сразу же выстроилась очередь.

С полным ведром, держа на весу большую фаянсовую кружку, Рэма бежала вдоль колонны, надеясь догнать того бойца с ее букетиком.

— Ладно, сестричка! — крикнули ей. — Напои нас, а его другие напоят!

Рэма торопливо черпала кружкой.

— Пейте, мы еще принесем…

Бойцы пили жадно на ходу, расплескивая воду; протягивали котелки:

— Плесни-ка на запас!

— Подтяни-и-сь! — летела над строем команда. — Не отставать!.. Шире шаг!..

Война шла Подгорной улицей. Суровая, запыленная, усталая война с пересохшими от жары губами.

* * *

Все реже и реже стали появляться во дворе с тремя акациями разносчики. Разве что забредет продавец зелени или, стуча копытцами, протрусит по двору ослик с плетеными корзинами на спине. В корзинах яблоки, мацони, кукурузная мука, бургули[11].

Узнав дену, хозяйки охают и хором принимаются ругать разносчика, а тот, размахивая руками, оправдывается:

— Ва! А вы что думали? Сейчас деньги другую цену знают. Война, что, не слышала, да?

Один лишь ослик сохраняет полное спокойствие, стоит, поводит ушами, как будто слушает, и нет ему никакого дела до того, сумеет ли его хозяин убедить разбушевавшихся покупательниц.

Изредка заходил во двор стекольщик.

— С-секла ставлять!..

Но стекла теперь были заклеены широкими бумажными полосками и если и бились, то не до конца, просто ползли по ним трещины в разные стороны, и никто не обращал на это особого внимания.

Покричит стекольщик свое «Секла ставлять!», напьется воды из колонки и пойдет себе дальше.

И лишь женщина в черном платье по-прежнему приходила во двор с сумрачным скрипачом и пела, глядя на верхние этажи дома. Только теперь им не бросали уже завернутую в бумажки мелочь. Кому она нужна — мелочь. Выносили кто горстку фасоли, кто кусок кукурузного хлеба или пару вареных картофелин.

— Хорошая музыка, — слегка пошатываясь, говорил Никагосов. — Кто понимает, все так скажут. Не то что эти две ведьмы на рояле своем: бам-бах-бух! — Он кивал в сторону флигеля. — Э, дорогая! Спасибо, что красиво поешь. Возьми от меня в подарок, как от поэта, с чистым сердцем даю. Да здравствуют артисты!..

— У нее еще довольно сохранившееся, вполне профессиональное контральто, — волновалась бывшая актриса Мак-Валуа. — А она поет на улице зимой, так ведь вконец можно загубить голос!

Женщина в черном платье пела теперь не старые, всеми забытые романсы, а песни о войне.

— В тоске и тревоге, не стой на пороге, я вернусь, когда растает снег…

— Вполне возможно, что у нее сын где-то… как и племянники мои милые… — вздыхала Мак-Валуа.

Мак-Валуа руководила агитбригадой в Ивином юнармейском полку. Репетировала скетчи, учила декламировать стихи и исполнять куплеты.

— Нет, радость моя, нет! Надо держаться раскованнее, легче, — втолковывала она. — Непринужденность и еще раз непринужденность! Но только не развязность. Вот, Рома, ты держишься несколько развязно. Ну что за жесты! Ах, Рома, Рома! Это так несценично! Ни на секунду нельзя забывать — ты на публике. Публика перед тобой. Публика! Посмотри, как делает Рэма…

Рэма делала, конечно, здорово. Во-первых, она не распевала дурацкие песенки, как делал это Ромка, а исполняла настоящие песни из новых боевых киносборников. И аккомпанировала себе на аккордеоне. Аккордеон был небольшой, но замечательный: белые клавиши, все вокруг выложено перламутром, ремень из красной кожи на суконной подкладке и буквы золотом: «Рондо». Это ей тетка подарила.

— Для такого ребенка разве что жалко? — говорила та соседям. — Единственная племянница, сплошной талант в девочке, из нее же народная артистка выйдет, вот увидите…


В одно из дежурств Ива долго не мог разыскать Ордынского, которому дважды звонили из сануправления фронта.

Наконец он нашел его в приемном покое. Ордынский, нетерпеливо похлопывая по ладони свернутой в трубку историей болезни, слушал, что докладывает ему начальник отделения.

— Понимаете, Варлам Александрович, этот артист драпанул с долечки. Доставлен к нам комендатурой. И не желает ни с кем разговаривать, требует только главного врача, безобразие какое-то!

— Фамилия! — резко бросил Ордынский, и только тут Ива увидел стоящего в стороне рослого моряка.

— Старшина второй статьи Иван Каноныкин! Ранение обеих голеней, — он подтянул вверх потрепанные клеши; под ними были гипсовые повязки, потемневшие, в желтых разводах. — Состояние отличное, товарищ военврач второго ранга, зря меня сюда.

— Помолчите! — оборвал его Ордынский. Он поднес к окну черные полупрозрачные рентгеновские снимки, глянул их на свет. — Когда вам их делали?

— Месяца полтора назад, товарищ военврач. Как только в госпиталь попал после медсанбата.

— А когда заделали «окна» в гипсе?

— Как только заросло все. Мясо на моряке быстро нарастает, товарищ военврач. Вот кость — это дело долгое, она…

— Вы замолчите?

— Есть замолчать!

Ордынский все рассматривал снимки. Белые полоски костей, раздробленные осколками, находили одна на другую. Ива никогда не видел рентгеновских снимков. Давно, еще в четвертом классе, его просвечивали. Но там ничего не было видно, он просто стоял в темноте за холодной стеклянной доской и то дышал, то поднимал руки и поворачивался.

— Да, — сказал Ордынский, — все ясно, кроме одного: как вам только, Каноныкин, при таком ранении не оттяпали обе ноги? Повезло вам, повезло.

— Я полагаю, Варлам Александрович, — начал было начальник отделения, — что контрольный снимок дал бы нам возможность посмотреть, как идет срастание, каково состояние костной мозоли…

— Будет вам! — отмахнулся Ордынский. — Если дел мало, сыщу дополнительные. Через месяц снимем гипс и откомандируем этого бегуна в действующую. Все!

— Может, сговоримся на пару недель пораньше, товарищ военврач? Немец вон как прет.

— Помолчите, Каноныкин!

— Есть помолчать!

— Тебе что? — спросил Ордынский, заметив Иву.

— Звонили из сануправления, товарищ военврач второго ранга! Приказано разыскать вас. Номер телефона я записал. — Ива протянул клочок бумаги. — Разрешите идти?

Ордынский не ответил. Взяв бумажку, быстро вышел из палаты. За ним, пожимая плечами и обиженно пыхтя, заспешил начальник отделения…

За считанные дни Каноныкин перезнакомился со всеми в госпитале. И с юнармейцами тоже.

— Слушай, тезка, — сказал он как-то Иве, — а где дружок-то твой? Чернявый такой, с кучеряшками.

— Ромка?

— Точно, Ромка.

— Его из Юнармии отчислили. Временно, пока плохие отметки не исправит.

— А много у него отметок этих плохих?

— Четыре.

— Эх ты! Долго ждать придется. Он мне одно дело провернуть взялся. Глядишь, сделал уже, а хода ему в госпиталь теперь нет, ситуация, елки-палки.

— Какое дело?

— Секрет, тезка. Но тебе скажу. Робу гражданскую раздобыть надо, чтобы в город мотаться. А то вот сидим тут, морпехота, как кочета в пустом курятнике. Скучно, так ведь?

— Наверное, — согласился Ива.

— Но в подштанниках-то на свидание не пойдешь. — В палате рассмеялись. — Срам один получится, тезка, точно?

— Точно.

— Так вот, взялся твой дружок, который с плохими отметками, помочь, и нет его. Наладь связь, за нами не пропадет, морпехота трепаться не любит.

— Хорошо. Я скажу ему сегодня же.

— Только, тезка, без ля-ля, ладно? Ша и точка! Сам понимаешь — дисциплина; прознает начальство, заметет это дело и поставит нас всех на мертвый прикол. И будет еще скучнее, хоть мы люди и веселые…

В тот же вечер Ива нашел Ромку и передал ему все, о чем говорил Каноныкин. Ромка сразу же начал отпираться:

— Ты что говоришь?! Какой моряк?! Что я ему обещал? Отвяжись от меня!

Но Ива не отвязывался, и Ромка вынужден был сознаться:

— Ну обещал. А тебе какое дело?

— Обещал, значит, сделать надо.

— Ты кто такой, что мне приказываешь?

Разговор получился бестолковый. Ромка то отнекивался, то старался переменить тему, то даже пытался убежать. В общем, Ива понял, что Ромка хочет сам выполнить ответственное поручение моряка и обойтись в этом деле без помощников.

— Человек понадеялся на тебя, а ты…

— Что я?! Я все сделал, — Ромка сплюнул, посмотрел на Иву исподлобья. — Ты с Минасиком сто лет делал бы. А я раз-два, и готово. Две тысячи надо.

— Две тысячи?!

— Ва! А ты что думал — два рубля? Пиджак будет, брюки будут коверкотовые, плащ, рубашка с галстуком и даже кепка. Ботинки у него свои есть. Между прочим, очень приличные вещи я достал и по дешевке.

— Где ты их раздобыл?

— Где, где… Твое какое дело?.. У Никагосова. У него там, в подвале, как комиссионный магазин. Раньше только покупал, сейчас только продает. Правда, дорого не просит…

Оставшаяся часть поручения была выполнена за какой-нибудь час. Передавая деньги, Каноныкин сказал Иве:

— Послушай, тезка, сюда барахлишко тащить не надо. Это дело засекут в два счета и сделают конфискацию. В такой робе, — он потряс серый госпитальный халат, — выйти за ворота — раз плюнуть. Только вот где сменку одеть?

Тут Иву осенила гениальная мысль. Старая кухня! Чего же лучше? Там и одежду держать можно, кто туда сунется? Но как Каноныкин по стенке вскарабкается из нижнего двора?

— Чудак! — рассмеялся Каноныкин. — Да я тебе куда хошь залезу. Чтоб моряк да не залез! К сапожкам своим гипсовым я уже попривык. Третий месяц в этой обувке хожу. — Он распахнул халат, поглядел на ноги, постукал ими друг о дружку.

Ива тоже посмотрел на шершавые потемневшие гипсовые повязки. Края их разлохматились, светлыми латками выделялись места бывших «окон». Вокруг них повязки были серовато-коричневыми от йода и запекшейся крови.

— Что, красивые сапожки? — усмехнулся Каноныкин. — Хорошо, что так обошлось, а то перебирал бы сейчас культяхами, а война без меня бы шла… Так ты говоришь, залезть на кухню можно так, что никто и не заметит?

— Да! Нас давно погнали бы, если б увидели, что лазим туда.

— Ну тогда порядочек! Значит, погуляем. А то здесь, тезка, такая скукотища, помрешь от нее, и точка. И на фронт не пускают, хотя дела там тревожные. Прет немец. Невозможно как прет!..

Купленная у Никагосова «сменка» пришлась Каноныкину впору. Он стоял посреди заваленной хламом старой кухни и сетовал на то, что нет зеркала.

— Считай, три года себя в гражданском не видел, — говорил он. — Как на флот пошел, так и не брал пиджака в руки. Ну что, братишки, фартовый видок, а?

Минасик, Ива и Ромка оглядели Каноныкина со всех сторон и заверили, что вид у него вполне фартовый.

— Вы вот что: кают-компанию свою в порядок привели бы, — сказал Каноныкин. — Мебелишку ломаную в угол свалите, мешать не будет, на середину стол вот этот выдвиньте, он пока еще дышит, стулья, которые не на трех ногах. Паутинку обдерите, и будет морской порядочек…

Одежду повесили в старый, полуразвалившийся гардероб, дверцы его связали проволокой. Назад по стенке Каноныкин соскользнул ловчее всех, пожал руки своим новым друзьям и еще раз предупредил их:

— Только ша, корешки, без ля-ля, чтоб не расстраивать лишний раз товарища главврача…

Однажды вечером, когда Ива дежурил у телефона, Ордынский вышел из своего кабинета, прикрыл выкрашенную белой краской стеклянную дверь и, глянув на Иву, спросил:

— Когда ж ты уроки готовишь?

— Сразу после школы, товарищ военврач второго ранга!

— Небось, одни колы таскаешь?

— Никак нет. За неуспеваемость из Юнармии отчисляют.

— Кто отчисляет?

— Комполка Вадимин. Он наш учитель.

— Знаю, знаю такого… Отчисляет, говоришь?

— Так точно!

— А выправка у тебя, однако, молодецкая. Это что ж, комполка так вас вымуштровал?

— У нас дважды в неделю строевая подготовка.

— Хм… Ну заходи ко мне, поговорим, Ива, телефонный мальчик… — И, неожиданно рассмеявшись, спросил: — А почему тебя назвали Иваном? Не знаешь? В чью-то честь, наверное?.. Назвали бы лучше Глебом. Красивое имя, не правда ли?..

Патруль приходит на помощь

Всякий раз, когда мадам Флигель видела свою внучку в обществе Минасика, Ивы и особенно Ромки, она приходила в смятение.

— Не знайся, муленька, с этими хулиганами, с этой аварой[12]! Нам хорошо известно, что это за компания; мы же отвечаем за тебя перед твоей мамочкой, перед папой Гришей.

— Сейчас так опасно! — вторила ей дочь. — В городе сплошные грабежи…

Слухи о грабежах тревожили многих на Подгорной улице. Но больше пугали рассказы о том, что по ночам с немецких самолетов выбрасывают парашютистов, одетых в гражданское платье и владеющих русским языком. От этих диверсантов можно было ожидать бед похуже, чем от грабителей.

— Мне говорили знаюсцие люди, — докладывал соседям Никс, — сто диверсанты пытались отравить истоцники водоснабзения города. Лицно я буду теперь делать химицеский анализ воды.

— Хорошо у меня сын почти кандидат наук, — говорил всем старик Туманов, — он анализы умеет производить. Но как другие будут устраиваться? Вдруг вода уже отравлена, у нас все ведь может быть.

— Я воду не пью, — заверял его Никагосов, — я вино пью. Мне диверсант в бутылку не плюнет, пусть попробует. Вы Никагосова не знаете. Вот умрет Никагосов, тогда поймете, что я был за человек!

— Секспир, — усмехался Никс.

— Ты на себя посмотри лучше! Над тобой весь дом смеется!..

Такие перебранки сразу же обрывались, как только на террасе показывался летчик в своем кресле-коляске. Не то чтобы его боялись, а просто как-то совестно было болтать при таком человеке всякую ерунду.


В тот памятный вечер агитбригада юнармейского полка давала свой первый концерт в морском госпитале.

Мак-Валуа ужасно волновалась, а тут еще Ромка, показав на Каноныкина, взял да и ляпнул ей:

— Он, между прочим, в морской пехоте был в Керчи. Может, даже ваших племянников знает.

Мак-Валуа бросилась к Каноныкину с расспросами, но тот сразу как-то потемнел лицом, сморщился, точно от боли:

— Не могу, мамаша. Извините меня, не могу я вспоминать, бессонница меня потом берет: ребята как живые приходят. Не могу!..

Ива видел, как Каноныкин вышел во двор, посидел на скамейке в госпитальном скверике, потом, бросив под ноги недокуренную папиросу, нырнул в кусты в том самом месте, где в высоком кирпичном заборе была проделана лазейка. Сразу ее ни за что не заметишь, но если вытащить несколько кирпичей, то безо всякого труда можно выбраться в безлюдный переулок, по нему спуститься до нижнего двора, а там уже к старой кухне ход известный — по стволу глицинии.

Иве с Минасиком тоже не удалось побывать на концерте — в этот вечер они заступали патрулями.

— Подменил бы кто нас… — начал было Минасик, но Ива, хотя ему тоже до смерти хотелось остаться, строго отрезал:

— Не положено без уважительной причины!

То, что им обоим давно не терпелось послушать, как Рэма будет петь «на публике», к разряду уважительных причин не относилось.

— Пошли! — сказал Ива.

— Пошли, — вздохнул Минасик.

В отгороженном простыней коридорном тупике Мак-Валуа в последний раз наставляла своих питомцев. Ромка стоял в костюме кинто — в широких шароварах из черного сатина, подпоясанных матерчатым кушаком, — и корчил рожи. Под носом у него были нарисованы лихо закрученные усики.

— Все лицо в помаде-краске, сама как мандарин. — Ромка напевал, прищелкивая пальцами и коверкая слова. — Это сами настоящий парфумерный магазин!.. Как спою — все со смеху помрут, вот увидите.

— Рома! — умоляла его Мак-Валуа. — Ни в коем случае не пережимай! Публика это сразу же заметит…

Ива подошел к Рэме, тронул лежащий на ее коленях аккордеон.

— Ты будешь петь про снег?.. Ну в общем: я вернусь, когда растает снег.

— Обязательно. Это очень хорошая песня.

— Да, хорошая… Ну ладно, нам пора. Пошли, Минасик.

— Идем…

Вечер выдался неуютный. Падал мокрый снег и тут же таял. Ветер дергал на крышах полуоборванные листы жести, громыхал ими. Это был какой-то зловещий театральный гром, от него становилось не по себе.

— Ну и погодка, — ежился Минасик.

— Зато нелетная. — Ива, подняв голову, вгляделся в беспросветную черноту неба. — Воздушной тревоги не будет…

Все вокруг тонуло в темноте. Неясные очертания домов неожиданно обрывались, разрезанные черными ущельями переулков. Изредка проезжала машина с синими щелками фар да торопливо стучали шаги нечастых прохожих. Дважды проехал на мотоцикле комендантский патруль. Увидев юнармейцев с винтовками, сидящий в коляске сержант помахал рукой:

— Эй, старшой! Как соблюдается светомаскировка?

— Порядочек! — Ива постарался это слово произнести солидным баском. И как будто получилось.

Мотоцикл с треском умчался, и улица снова опустела.

— Давайте, ребята, разговаривать, — все предлагал третий юнармеец, из новеньких.

— Ну давай.

— Нам винтовки придется в штаб относить? — тут же спросил он.

— Нет. Разрешено утром сдать.

— Мы по домам по очереди будем расходиться?

— Как это по очереди? — удивился Ива. — Нам на Подгорную, а ты себе пойдешь.

— Комендантский час бы не пропустить.

— Не пропустим, у Минасика часы есть…

Нудный попался новичок. На что уж Минасик терпеливый, но и тот не выдержал:

— Ты чего, боишься, что ли?

— Сам ты боишься! — буркнул новичок, и разговор на этом закончился.

Ветер продолжал бесчинствовать. Он с посвистом врывался в темные провалы подворотен, раскачивал уныло поскрипывающие фонари. Казалось, что фонари жалуются на свою беспросветную судьбу — вот, мол, висим себе без толку, ветру на забаву, не разрешают нам гореть, запрещен теперь яркий, веселый свет.

Серые фасады домов с темными прямоугольниками окон были точно нарисованы, не верилось, что за плотными шторами горят лампы, ходят и разговаривают люди, пьют чай с финиками или без них.

Склонившись к самому столу, пишет новую книгу профессор. Рядом стоят микроскоп и штативы с пробирками, стакан с остывшим кофе. В высокой банке на лесенке из лучинок дремлет древесная лягушка. Она не предсказывает больше дождь, потому что на дворе зима и дождь вперемешку с мокрой снежной крупой будет сыпать ежедневно без всякого предсказания…

— Скорей бы уж по домам, — новичок юнармеец поднял воротник пальто, — все равно никто ничего не нарушает.

И только Ива собрался сказать ему соответствующие слова о бдительности и воинской стойкости, как сквозь шум ветра донесся до них крик:

— Отдай, ну отдай!..

Голос, похоже, Ромкин. Но что ему делать в этот час на улице и почему он кричит таким противным голосом?

— Вперед! — скомандовал Ива, и патруль, придерживая винтовки, побежал по Подгорной.

Шагах в десяти от подъезда их дома маячило несколько фигур. Ива включил фонарик. В его расплывчатом луче мелькнуло перепуганное Ромкино лицо с нарисованными усиками. Он опять захныкал:

— Отдай, Люлик, отдай, ну! Это не мой, клянусь мамой, это ее, я отвечать буду!..

Люлька! Ива повел лучом фонарика. Ну да, он! И все его прихвостни в таких же, как и у их главаря, восьмиклинных кепочках с пуговкой посредине. А рядом, прижавшись спиной к стене дома, стояла Рэма.

— Туши свет! — рявкнул Люлька. — Если жить хочешь! Ну!

В руках у Люльки был аккордеон. Перламутровый, с белыми клавишами, с золотой надписью «Рондо», он выглядел еще красивее в синем луче Ивиного фонарика.

— Туши! И только слово про меня скажете, зарэжем!

Ива сразу же вспомнил Ромкины рассказы о Люликином финском ноже, его размерах и о том, что он всегда у Люлика в галифе на резинке.

Минасик, видимо, тоже вспомнил. Третьему юнармейцу вспоминать было нечего, так как он Ромкиных рассказов не слышал. При слове «зарэжем» он тут же отступил в темноту и беззвучно исчез, словно его здесь никогда и не было.

И тогда Ива, скинув с плеча винтовку, взял ее наперевес.

— Руки вверх! — сказал он сдавленным голосом.

В луче фонарика тускло блеснул стеклянный глаз. Несколько лет назад отец Люльки, шофер горного лесхоза, напившись пьяным, разбил лесовоз, свалившись с кручи. В кабине был Люлька. С тех пор он без одного глаза и очень гордится этим.

— Слушай, пацан, — стеклянный Люлькин глаз зловеще мерцал в луче фонарика, — твоя железка не стреляет, это мы знаем. Потому туши свой фонарь, беги и молчи. Последний раз говорю. Ну! — И он выругался.

Странное дело — Ива видел только стеклянный глаз и прижавшуюся к стене Рэму. И еще кончик штыка своей винтовки. Ничего больше не было: ни хнычущего Ромки, ни Люлькиных дружков.

Стояла у стенки девочка; она побывала там, где идет война, слышала, как рвутся гранаты, как цокают по стенам пули и победно кричат «ура» идущие в атаку моряки-десантники — люди, которые ничего на свете не боятся.

Рэма одна, совсем одна — Ромка не в счет; какой-то одноглазый Люлька отнимает у нее аккордеон, а ему, Иве, предлагает убежать. И помалкивать.

Что, если послушаться и убежать? Как это сделал уже один из патрулей. Юркнуть в подворотню, и все дела…

Черта с два! Подумаешь — финка на резинке!

Ива еще крепче сжал цевье винтовки. Никуда он не побежит.

— Винтовка не стреляет! — громко, на всю Подгорную крикнул Ива. — Да, не стреляет, ну и что? Зато штык у нее настоящий!

Он шагнул вперед. Штык почти уперся в Люлькину грудь.

— Э! Э! — Тот отступил к стене дома, закрылся аккордеоном. — Убери сейчас же, последний раз предупреждаю!

Два его адъютанта стали незаметно подбираться к Иве сбоку.

— Стой! — тоненько выкрикнул Минасик. Он сделал шаг вперед и четко выполнил команду «На руку!».

Следующей командой должна была быть: «Штыком коли!» Очень серьезная команда, когда перед тобой не плетенный из прутьев щит, а Люлькины прихвостни.

— Стой! Заколю! Клянусь мамой, заколю! — Минасик наугад ткнул штыком в темноту.

Адъютанты попятились — уж очень воинственно орудовал своей винтовкой этот толстый пацан, того и гляди пырнет.

— Слушай! — Люлькин голос уже не был глухим, Люлькин голос шелестел и присвистывал, как лезвие финки, которую точат о камень. — Уходите!

— Отдай аккордеон!

— Счас зарэжу!

— Беги! — отчаянно крикнул Ромка. — У него же финка!

Штык уперся в Люлькину грудь чуть повыше аккордеона. Ива вдруг почувствовал, какая это податливая и непрочная преграда — стоит нажать посильней, и Люлька, охнув, сползет вниз по стене, цепляясь руками за ствол винтовки. Впервые за эти минуты Иве стало страшно.

А Люлька тем временем сунул аккордеон одному из своих дружков и, не спуская с Ивы глаз, полез в карман за финкой.

— Счас зарэжу!..

И кто знает, чем бы кончилось все на темной и безлюдной Подгорной улице, если б не вынырнула из темноты чья-то рослая фигура.

— Вай, вай! — крикнул, схватившись за голову, Люлькин дружок, тот, что держал аккордеон.

Он не упал, а как-то осел на тротуар, уронив аккордеон себе под ноги.

— А ну подними, ты, одноглазый!

Ива сразу же узнал Каноныкина. Ну конечно, это он!

— Подыми, говорю! Это видел?

В луче фонарика матово поблескивал короткий пистолетный ствол.

— Пришью как собаку, гад!

Второй Люлькин дружок бросился бежать, а тот, которого Каноныкин сбил с ног, быстро на четвереньках пополз по тротуару и исчез в темноте.

— Подыми!

— Счас, ну! — огрызнулся Люлька и, нагнувшись, поднял аккордеон.

— Пацанов грабишь, шпана? Чего ж ты меня не ограбил, смотри, на мне какой халатик. И тельняшка совсем новая. — Он стукнул Люльку рукояткой пистолета.

— Не надо! — крикнул Рэма, закрывая лицо ладонями.

— Надо, — уже спокойней сказал Каноныкин. — Не бить — стрелять таких шакалов надо без суда. Отдай, говорю, баян, скажи барышне: «Извиняюсь».

Люлька протянул Рэме аккордеон. Его стеклянный глаз не мерцал больше в луче фонарика.

— А где «извиняюсь»?

— Извиняюсь, — пробормотал Люлька.

— Громче!

— Извиняюсь, да!

— И запомни: эти пацаны — мои кореши. Тронешь их — найду и прикончу. Меня дальше фронта все равно не ушлют, сам понимаешь. А тебе червей до времени кормить придется. Уразумел?

— Угу…

— Ну и порядок. — Каноныкин спрятал пистолет в карман халата. — Я с тобой еще побеседую по душам, салага. Рули отсюдова, пока я добрый!

Люлька, отпихнув Ивину винтовку, пошел вниз по Подгорной. Уже издалека, откуда-то от угла Арочной, донеслись приглушенные торопливые фразы:

— Что я мог сделать, Люлик, у него же машинка была… Он как дал мне по башке…

— Я тоже ни при чем, Люлик, пацан тот, толстый, штыком кололся, как психованный…

Видно, провинившиеся адъютанты пытались оправдаться перед своим грозным начальством…

— От лица службы объявляю вам благодарность, — сказал Каноныкин. Это относилось, конечно, только к Иве и к Минасику; Ромка опять был не в счет. — Я все видел, здорово действовали, по-нашему, по-черноморски, до последнего. Но об этом — ша! Лялякать не надо, зачем лишние разговоры, лишняя паника среди мирного населения? Наперед же вечерами ходите скопом и по возможности без ценных предметов. Не всегда я вам вовремя подвернусь, точно?

— Точно!..

— А пистолет можно посмотреть? — спросил Минасик.

Каноныкин усмехнулся, вынул из кармана пистолет, подбросил его на ладони.

— «Вальтер», — сказал он. — Офицерский. Калибр девять миллиметров. Трофейная штучка, на память о жестоком бое.

Все по очереди подержали в руках тяжелый скользкий «вальтер».

— Иф! — Ромка шмыгнул носом. — Был бы у меня такой, я б Люлика заставил стеклянный глаз скушать…

— Ладно, — сказал Каноныкин, пряча пистолет, — валите домой.

Вынырнув из-за угла, мимо прошла странная машина с закрытым кузовом. Ива никогда не видел такую. Синие щелки фар близоруко всматривались в неровности мостовой. Машина шла медленно, словно боялась споткнуться.

— Забавная какая, правда? — сказал Ива.

— Точно, — согласился Каноныкин, провожая машину тревожным взглядом. — Для кого забавная, а для кого вредная. Пеленгатор это, эфир щупает…

Разговоры за партией в шахматы

Изредка, возвращаясь с вечернего обхода, Ордынский кивал Иве:

— Пойдем, телефонный мальчик, поговорим о жизни быстротекущей.

Он никогда не предлагал это ни Минасику, ни другим юнармейцам, только Иве.

— Э! Потому что Ивка подлизываться умеет.

Минасик тут же возражал Ромке:

— Не, он не подлизывается, что ты!

— Ты сам подлизываешься!

— К кому я подлизываюсь?! — вскипал Минасик.

— К папе-маме своему! Хо-хо-хо! К Ивке тоже, и учителям тоже. К Рэме, что, скажешь, не подлизываешься? Когда на нее смотришь, у тебя глаза как у барашка становятся, мэ-э-э! Чихать она на твои глаза хотела.

— Ты!.. Ты!..

— Шарты-барты! Не лопни, пожалуйста, а то мадам Флигель подумает: немцы бомбу бросили. И умрет со страху, а ты отвечать будешь…

Но сколько ни доказывал Ромка, что Ива обыкновенный подлиза, дело, конечно, обстояло иначе. Просто нравился он Ордынскому, и все. А вот почему нравился, об этом никто не знал — главврач не любил объяснять свои поступки.

— Ты умеешь играть в шахматы, Ива — телефонный мальчик?

— Да. Меня папа научил.

— Ясно, ясно… Ну садись, посмотрим, как освоил ты шахматную премудрость. — Ордынский расставил на доске фигуры, потом вынул из шкафа медную мельницу, насыпал в нее горсть кофе.

Играл Ордынский хорошо, и Иве никогда не удавалось выиграть партию. Но это его не огорчало. Что шахматы, дело не в них. Куда интереснее было то, о чем рассказывал этот необычный человек.

Он сидел в кресле, чуть ссутулясь, и, зажав мельницу коленями, медленно вращал прихотливо изогнутую ручку. Кофейные зерна сухо похрустывали.

— Опять вам мат, телефонный мальчик, — Ордынский усмехнулся. — А в шахматах главное знаешь что? Уметь предугадать все возможные ходы противника. Король, его свита и восемь пешек не так уж и много, а поэтому в общем-то несложно — все они на виду, и каждый двигается по строго определенным правилам. А вот в жизни противника не сразу разглядеть удается. Порой вроде разгадал его, а на поверку выходит, что пешку за короля принял. Вот так-то, дорогой мой юнармеец.

Ордынский часто говорил какими-то загадками, словно не для Ивы предназначались эти странные слова. Но все равно слушать было очень интересно.

— Расставляй заново. — Ордынский снял с плитки старинный медный кофейник с такой же ручкой, как и у мельницы, высыпал в него смолотый кофе, достал из шкафа чашки и твердые английские галеты.

— Британские дары. — Он насмешливо поморщился. — Терпеть не могу англичан. По мне, так лучше с ними воевать, чем с немцами.

— Как? Они же наши союзники!

— Я уже тебе говорил, что в жизни все весьма относительно… Знаешь, — он разлил по чашкам кофе, придвинул Иве галеты, — ты чем-то напоминаешь мне профессора из вашего двора, моего давнишнего знакомца. Только твоя наивность простительна, его же — нет, возраст не тот. Воитель с двустволкой.

Над Ордынским все время витала какая-то тайна, Ива чувствовал это. И, как ему казалось, тайна уходила своим началом в годы далекие и удивительные. Трудно, конечно, надеяться, что даже при всем расположении к Иве Ордынский полностью поднимет над ней завесу. Лишь самый уголочек иногда приподнимался, но даже от этого захватывало дух. Как в тот вечер, когда Ордынский спросил вдруг Иву:

— А что изволит поделывать ее высочество княгиня Цицианова? Она ведь в твоем доме живет, не так ли?

— В моем… — растерянно кивнул Ива.

— Ты бывал у нее когда-либо?

— Один раз как-то.

— Видел на стене большой портрет красивого черноглазого юноши?

— Видел. А кто он?

— Это ее сын. По слухам, его расстреляли местные меньшевики. В начале двадцать первого года. Вот так-то, Ива — телефонный мальчик… В двадцать первом году здесь было сделано много всяких глупостей. Нет ничего страшнее в жизни, чем все временное. Временный успех, временная победа, временная власть. Нет ничего глупее калифов на час!..

Странные это были разговоры. Ива многого не понимал в них, но все равно ждал вечерами, а вдруг опять у Ордынского выдастся свободный час и он пойдет к себе в кабинет пить кофе. И бросит на ходу:

— Прошу ко мне, уважаемый телефонный страж…

Ива уходил из госпиталя, полный разноречивых впечатлений. Ему хотелось во всем соглашаться с Ордынским, потому что ему нравился этот непохожий на других человек. Когда-то он был членом таинственных студенческих корпораций, девиз которых «Честь и цель», он дрался с обидчиками на рапирах, бывал в далеких легендарных краях, покупал там в антикварных лавках медные кофейники и заржавленные пиратские тесаки. Он сильный, решительный, он наверняка ничего не боится. И в этом госпитале словно капитан на большом корабле и в случае чего сойдет с него последним, как и положено настоящему капитану.

Иногда Ива представлял себе Ордынского не в морском кителе, а в белом халате, с марлевой повязкой на лице. Идет операция. Лезвие скальпеля вонзается в живое тело, чтобы помочь ему остаться живым. Больно, очень больно! Ива вздрагивал, словно боль входила в него.


Ордынский ходил по кабинету, заложив руки за спину. В хрупких чашечках стыл кофе, на шахматной доске настороженно стояли друг против друга черные и белые фигуры.

— А за что расстреляли ее сына? — шепотом спросил Ива.

Ордынский резко остановился. Повернул к Иве лицо.

— За что? Да ни за что! Расстреляли, как могут немцы расстрелять тебя, если придут в этот город.

— И вас? — так же шепотом сказал Ива.

— Меня?.. — Ордынский задумался, потом, усмехнувшись, потрепал Иву по голове. — Запомни, мальчик, когда мир трещит и разваливается на куски, нельзя близко подходить к дымящимся пропастям. Пропасть — это от слова «пропасть». А вот сын Цициановой подошел. Наивно и восторженно. И пропал ни за что.

— Он был революционером?

— Как тебе сказать?.. Он лишь потянулся за ними, и это стоило ему жизни…

Каким частым в разговорах людей стало слово «смерть»! Война сделала его обыденным, таким же, как слова «хлеб», «земля», «дождь». Ива не мог с этим смириться. Не мог представить убитым Кубика, себя или Ромку. Или Каноныкина, веселого, по-дружески щедрого и простого. Как же это так — не дожить до конца войны? Почему именно он не доживет? Почему?..

Ива знал, с какой опаской глядят живущие в его доме люди на веселого усатого почтальона. До войны он был желанным гостем в любой квартире. Его хлопали по плечу и угощали вином.

— Молодец, Ардальон, ты лучший работник связи во всем нашем городе!..

Почтальон шевелил усами, подносил к губам стакан и при этом обязательно отпускал шуточку, всякий раз новую, и все смеялись и качали головами, удивляясь, как это один человек может придумать столько замечательных шуток.

— Молодец, Ардальон, тебе надо по радио выступать!..

А теперь его и ждали и боялись одновременно, потому что не знали, о чем расскажет принесенное им письмо: о жизни или о смерти. И почтальон, понимая это, не балагурил больше, не выкрикивал на всю улицу веселым голосом: «Вот пришел Ардальон, самый лучший почтальон!» Теперь, протягивая письмо, он говорил непривычно тихим голосом:

— Не бойся, дорогой, конверт не казенный, значит, все в порядке. Э-э!.. Я что, не понимаю, да? У меня два сына там…

«Там» — это фронт. Оттуда приходили санитарные поезда. Днем и ночью.

К железным воротам госпиталя по Подгорной подъезжали машины с красными крестами на кузовах. Все медсестры, санитарки, врачи и те из раненых, что покрепче, выходили их встречать.

Моряки в бинтах и повязках лежали на косилках неподвижно и молча. Потемневшие лица, полуприкрытые глаза, пальцы рук, вцепившиеся в края носилок.

Ива понимал — это боль. Боль, которая рвется наружу, а ее удерживают из последних сил. Но все же удерживают. Наверное, это легче сделать, когда человек молчит.

Ордынский иногда спускался в госпитальный двор, подходил к лежащим на носилках морякам.

— Откуда?.. Какая часть?.. И много вас таких?..

Высокий и худой, в короткой черной шинели, он был похож на сердитую птицу…

Раненых уносили, кого прямо в операционную, кого в приемный покой. А Ива шел домой мимо длинной очереди, стоящей у магазина, где совсем еще недавно продавался горячий поджаренный лаваш, сдобные булки, обсыпанные маком халы — бери сколько нужно, всем хватит!

Он шел вдоль очереди и видел, как люди бережно держат в руках разноцветные хлебные карточки. Это тоже жизнь. И для стоящей у магазинных дверей старухи, и для девочки, прячущейся от ветра за ее спиной. На девочке длинное, не по росту пальто; розовые мочки ушей, видно, совсем недавно проколоты под серьги. Серег еще нет, в дырочки продеты черные нитки, завязанные узелками.

Ива шел мимо молчаливой очереди и думал о вещах, которые никогда раньше не занимали его воображение.

Да, все может статься, потому что война. Вместо самолетов-разведчиков над городом появятся бомберы. И черный дым поднимется над старыми, простоявшими столетия домами. И девочка, так и не успевшая поносить своих сережек, упадет на развороченную бомбами мостовую…

От этих трудных раздумий тягостно становилось на душе. Ива пытался отвлечься от них, вспомнить что-нибудь радостное, например, поход на тритонье озеро, суп, сваренный Ромкой, переливающиеся в темной чаще огни вечернего города.

Никогда раньше Ива не обращал особого внимания на висящие по стенам фотографии. Ну висят и пусть себе висят. Что в них интересного? Чаще всего это портреты. Ивин дедушка, которого он никогда не видел; папин брат дядя Петя, приезжавший несколько раз к ним еще до войны и привозивший Иве невкусные жесткие конфеты.

И вот теперь, после разговора с Ордынским, Ива понял, что есть фотографии, на которые следует обращать внимание. Эти фотографии могут рассказать о многом, надо только поинтересоваться, кто запечатлен на них и когда. Вот, например, юноша с едва заметными усиками, с большими черными глазами?

— Так это же сын Кетеван Николаевны, его звали Гигуша, — сказала Рэма, когда Ива завел с ней разговор о фотографии. — Он, знаешь…

— Знаю. Его, говорят, расстреляли меньшевики перед самым приходом сюда Советской власти.

— Откуда ты взял?

— Мне сказал один человек.

— Неправильно сказал. Его арестовали, и он исчез. Вот уже двадцать лет никто не знает, что с ним случилось.

— Куда же он мог деться? Расстреляли, конечно. Это же были политические авантюристы, меньшевики всякие. Калифы на час.

Рэма посмотрела на него удивленно, но ничего не сказала. Они сидели возле слухового окна старой кухни, смотрели, как в нижнем дворе двое мальчишек украдкой ломают чахлую сирень.

— Зачем им такая сирень, не распустившаяся еще? — Рэма собрала в горсть валявшиеся на полу кусочки отбитой штукатурки, бросила их вниз, прямо на кусты. Зашуршала листва, мальчишки, испугавшись, перемахнули через забор и побежали по улице, прижимая к груди наворованные букеты.

— Тебе глициния нравится? — спросил Ива.

Рэма посмотрела вверх, на лиловые грозди цветов, висящие у самой крыши соседнего дома.

— Нравится. Она красивая и ничейная. Ее не достать на такой высоте, а значит, глициния цветет для всех сразу. — Рэма еще глянула на цветы. — Пахнет, наверное, хорошо.

— Очень, — ответил Ива, хотя не имел ни малейшего понятия о том, как пахнет глициния. Ее и вправду никто ни разу не срывал — кому взбредет в голову карабкаться из-за цветов на этакую верхотуру, еще шею свернешь.

Дорогу на крышу старой кухни Рэме показал Ива. Вопреки уговору никому ни под каким видом не рассказывать об этом убежище. Исключение было сделано только для Каноныкина.

Ива знал — ребята разозлятся на него. Но не из-за того, что на их конспиративную территорию проникла Рэма. Просто им будет досадно, что не они первые догадались привести ее туда.

— Этот Ивка вечно вперед лезет, мэтичар[13] он, вот кто! — скажет Ромка.

Мэтичар не мэтичар, а Рэма сидит рядом с ним у слухового окна, и они говорят с ней о фотографии человека, которого вот уже двадцать лет считают расстрелянным. Все, кроме его матери…


Спустя несколько дней после этого разговора Ива помогал профессору разбирать библиотеку.

— Я хочу кое-что отдать в институт, помогите мне, пожалуйста, если у вас есть время.

— Конечно, есть.

— Вот и отлично!

Ива смотрел на профессора. Тот забрался на стремянку к самым верхним полкам книжного стеллажа. В охотничьей куртке, в черной круглой шапочке и мягких домашних туфлях, он сейчас совсем не был похож на того человека в голубой «динамовской» майке, что азартно прыгал у волейбольной сетки и кричал: «Сэтбол! Мяч на игру!», вызывая этим неудовольствие мадам Флигель.

Профессор неторопливо снимал одну книгу за другой, листал их, вынимал пожелтевшие закладки и передавал Иве.

— Эту книжицу, пожалуйста, в сторонку.

Они разбирали библиотеку до вечера, складывали в стопы тяжелые тома и тоненькие брошюрки. Иные книги были в массивных переплетах с золотым тиснением, другие, напечатанные на плохой серой бумаге, вышли в свет в первые годы Советской власти. На многих из них стояла фамилия профессора.

Это была необычная работа, и она увлекла Иву. Но потом он увидел две фотографии в рамках, стоявшие на большом, заваленном бумагами письменном столе. Одну он узнал сразу — это был сын Цициановой. А вот другая…



Ива не удержался и спросил:

— Кто это?

Профессор поправил очки, взял со стола фотографию.

— Мой сын Дима. Когда ты приехал, он уже был в Москве. Он учится там, вернее, учился в аспирантуре. А потом вместе со всеми ушел в ополчение… Его ранило под Москвой во время нашего зимнего наступления; сейчас он в госпитале… Да-а, ушли в ополчение всей кафедрой во главе с моим старым товарищем, профессором Мстиславским. А я вот здесь, перебираю пыльные книги…

Иве вдруг очень захотелось сказать ему что-то ободряющее, веселое. Мало ли что он здесь! Ну и что же? Он ведь профессор, он учит студентов и пишет книги. А в случае чего, если придется тут, как под Москвой, так он же неплохой альпинист и умеет стрелять. Не из двустволки, конечно, это Ордынский говорит просто для красного словца.

В голове у Ивы все складывалось здорово, но произнести эти слова он все же не решался. К тому же профессор поставил фотографию обратно на стол и, взяв другую, вытер с нее пыль.



— А это сын Кетеван Николаевны. Удивительно чистой души был юноша; я знал его еще совсем мальчиком, гимназистом.

— Вы говорите — «был»?

— Скорее всего да, был. О нем ничего не известно уже много-много лет…

Двадцать лет — это на первый взгляд очень много, целая вечность. И в то же время до чего ж незаметно пролетели эти два десятилетия! Профессор так явственно представил себе прожженную выстрелами тьму февральской ночи, красноармейцев, бегущих по горбатым улицам безмолвного, затаившегося города. Сверху, со стороны Персидской крепости монотонно била пушка, пристреливалась к железнодорожному вокзалу. Из-под его сводов торопливо вытягивались составы, набитые беспорядочно отступающими войсками грузинских меньшевиков. Прикрывавший их отход бронепоезд злобно огрызался, плевал огнем наугад в темноту.

Где-то там, в этой толпе убегающих людей, старый князь Цицианов, член меньшевистского правительства и совета директоров нефтяной компании «Ост-Оль». Он сгинул в ту темную февральскую ночь, пронизанную струями холодного дождя и вспышками винтовочных выстрелов.

«Как быстро пролетели эти два десятилетия, — подумал профессор. И вновь мы перед лицом тяжелейшего исторического испытания. И дети наши бесстрашно идут в огонь, как шагнул в него когда-то Гигуша Цицианов…»

Книги разобраны, часть сложена отдельно, другие вернулись на полки стеллажа. Ива ушел, а профессор долго еще сидел в потертом кожаном кресле, смотрел на фотографию сына. Старался представить себе, как тот лежит сейчас в белой госпитальной палате. Горит над дверью дежурная лампочка, стонут во сне раненые. Им снятся бои, сгоревшие города, убитые товарищи. А может быть, им снится боль, которая не покидает их ни днем, ни ночью. Но днем они держатся, не показывают виду, днем они улыбаются и даже шутят:

— Это надо же — ноги месяц как нет, а пальцы все болят, несознательные какие-то…

Днем проще. А вот ночью боль коварно подкрадывается к спящему солдату, сжимает его сердце колючей лапой, и он стонет и мечется по узкой госпитальной койке и, слыша свой стон, пытается проснуться. Но сон цепок и неотвязен, как боль. Солдат отталкивает его от себя, словно навалившихся врагов; еще одно усилие, и он проснется, нащупает на тумбочке кисет с табаком и зажигалку, облегченно вздохнет:

— Вроде утро скоро…

И долго еще будет в предрассветной мгле то ярко разгораться, то меркнуть круглый огонек самокрутки…

* * *

Четыреста граммов хлеба Ива получал как иждивенец. Рабочие получали восемьсот. У летчика была особая карточка. Она называлась «литерной».

Казалось бы, совсем еще недавно прозвучали суровые слова:

— Работают все радиостанции Советского Союза…

До этих слов хлеб был просто хлебом. Его можно было купить повсюду: в булочной на углу Подгорной улицы и в пекарне, что на Верхнем шоссе, где пекли пухлые ковриги греческого хлеба и тонко раскатанный, похожий на холстину иранский лаваш.

Совсем вроде бы недавно был поход на тритонье озеро, и Ромка беззаботно уплетал горячий шоти с сыром, крошил его в надежде подманить каких-то птиц, летавших над тропой. И никому не приходило в голову испуганно крикнуть ему:

— Что делаешь?! Ведь это же хлеб! Хлеб!

— Ну и что? — ответил бы Ромка. — Подумаешь, хлеб. Не золото ведь…

Ива тоже мог бы ответить что-нибудь в этом роде. И Минасик, и Алик, и даже Рэма. Хлеб был просто хлебом. Можно было купить хоть десяток батонов, хоть сто, хоть тысячу, пожалуйста.

А сейчас его отвешивали с точностью до граммов, резали осторожно острым тонким ножом, чтобы не было крошек. Он был тяжелым, черным, плохо выпеченным, но люди несли его, прижав к груди, и был он им дороже золота.

Разноцветные карточки, расчерченные на квадратики, с числами месяца в каждом. Один цвет — «рабочая» карточка, другой — «детская», третий — «иждивенческая», как у Ивы и Минасика. Для них каждый маленький квадратик — это фунт хлеба, норма одного дня. Хочешь, съешь сразу, хочешь, растяни, дело твое, добавок не полагается.

Конечно, добавки появлялись всякий раз, но это означало, что чья-то дневная норма добровольно уменьшена. Мамина или папина.

«Кончится же когда-нибудь война, — думал Ива. — Не будет больше карточек, покупай себе хлеба сколько хочешь. Можно батоны, можно горячие хрустящие шоти, можно греческий лаваш, пожалуйста, бери. Но никогда не станем мы крошить его и бросать на тропу прямо в пыль. Не сможем, я думаю… А кто-то и раньше не мог…»

— В Керчи мы с мамой просидели в подвале дома трое суток, — рассказывала Рэма, — целых трое суток! И вдруг слышим, стучит кто-то в дверь, барабанит прямо. «Эй! Откройте, если живы, свои это!» Смотрим: краснофлотец в бушлате, в одной руке автомат, а в другой хлеба полбуханки. «Ешьте, граждане, небось совсем тут оголодали!..»

Мы с мамой едим и плачем…

Впервые Рэма рассказала о себе. Хоть немножко, а рассказала. О той жизни, что была там, за линией фронта.

Рэма говорила спокойно, немного грустно, пожалуй. Она перекинула толстую пушистую косу на грудь, расплетала и заплетала кончики вьющихся волос.

Трудно было представить себе, что эта девочка слышала, как рвутся гранаты и цокают пули по каменным стенам домов. И как кричат «ура» штурмующие город моряки-десантники. Кто знает, может, это Каноныкин тогда рванул дверь подвала, протянул ей краюху хлеба. Или один из племянников Мак-Валуа. Кто знает…

— Почему же с тобой не приехала сюда твоя мама? — спросил Ива.

— Мама осталась во фронтовом театре. Она же актриса…


Каноныкина перевели в команду выздоравливающих. Трижды он подавал начальнику госпиталя рапорты с просьбой выписать его и отправить на фронт. Но всякий раз Ордынский, которому передавали эти рапорты, прямо на людях посылал Каноныкина ко всем чертям.

— В гипсовых сапожках отбудете? — насмешливо спрашивал он.

— Так снять это дело давно пора, товарищ военврач!

— Помолчите, Каноныкин! Вы что, медик? Знаете, когда снимают гипсы, когда накладывают? Фронту полукалеки не нужны! Так что заберите свой рапорт и не приставайте больше к начальнику госпиталя со всякой ерундой.

— Швабры тыловые! — жаловался Каноныкин товарищам по палате. — Гад буду, сам сниму эту обувку! — Он с размаху ударял по гипсу донышком пустой кружки и тут же морщился.

— Что, отдает, Ваня?

— Есть еще малость, дергает.

— А ты говоришь — снимать. Врачи, они свое дело туго знают.

— Да иди ты со своими врачами! Сказал, сниму, значит, сниму…

Как и все взрослые, Каноныкин тоже был не до конца понятен Иве. Никак не угадать, что может понравиться ему, а что, напротив, вызвать досаду и раздражение.

Казалось бы, ну что такого в самом обычном вопросе:

— Почему вы ничего не рассказываете нам о том, где воевали? Все рассказывают…

— Болтают, а не рассказывают! — Каноныкин ужасно рассердился. — Баланду травят, а вы и уши развесили! Значит, не висело над ними небо с овчинку, ежели вечера воспоминаний устраивают! Знаю таких; чуть какой корреспондент из газеты прошуршит, они тут же рвут когти к нему фотографироваться да боевые эпизоды фантазировать. Пижоны это, а не моряки! Чего рассказывать-то, когда и так по ночам снится, душу бередит, понимаешь…

Но сердился Каноныкин редко, чаще бывал приветлив и дружески расположен.

— Вчера дядя Коля, — принялся рассказывать Ромка, — приходит к нашему Михелю и говорит: «Подметки на сапоги подбить сколько возьмешь, если товар твой будет?» А Михель отвечает: «Я с рабочий шелофек теньги не хочу, таром сделаю». Ма-ла-дец, правда?

— Он что, немец? — заинтересовался Каноныкин.

— Михель, что ли? Немец, конечно. Старый только.

— Глаз с него не спускайте! — Каноныкин сказал это строго. — Мало ли что старик! Такой запросто и шпиона вражеского укроет, и информацию ему соберет. А вы что думали? Сколько таких случаев уже было.

Когда о Михеле так говорила мадам Флигель, всерьез этого никто не принимал. Но Каноныкин зря ведь не скажет, он-то уж знает, что к чему.

— Раз вы боевые юнармейцы, значит, должны быть начеку. Если у вас под носом, во дворе вашем, вражеского гада накроют — конфуз вам всем великий выйдет. — Каноныкин неожиданно рассмеялся, хлопнул Ромку по плечу. — Как тогда у тебя ночью, помнишь, с аккордеоном-то конфуз получился?

Ромка тоже попробовал рассмеяться, сделать вид, что ему очень весело вспоминать о том, как он канючил, упрашивал Люльку не отнимать аккордеон.

— Сейчас Люлик на улице боится около нас пройти, — давясь от смеха, сообщил Ромка. — Только увидит — второй глаз закрывает.

— Ишь ты! — покачал головой Каноныкин. — Мне он тоже встречался, беседу я с ним проводил. Пацан вроде меня — без отца, без матери рос, потому и сковырнулся. Этот фактор надо учитывать, ребята. Меня вот детдом на ноги поставил, уму-разуму выучил, а потом флот. Ну а Люлька ваш через плохие руки пошел, вот какая история… — Он помолчал.

Прощание с Кубиком

— Полк! Смирно!.. Равнение на середину!

На пыльном, выбитом ногами дворе музыкальной школы широким каре стояли юнармейские роты. У первых взводов винтовки к ноге, все остальные просто так, руки по швам. Барабанщики замерли на правых флангах. Было очень тихо, только ветер шелестел молодыми листьями одинокой корявой акации, стоявшей возле ворот. Из открытых окон школы не доносились рассыпчатые гаммы, не взвизгивали скрипки, не вздыхали баяны.

— Ну что ж, будем прощаться, ребята, — сказал Вадим Вадимыч.

Он стоял посредине каре, совсем непохожий на себя — коротко подстриженный, в военной форме с пехотными петлицами.

Возле Вадима Вадимыча военрук и еще какой-то сутулый молодой человек с мясистым носом, в очках с толстыми стеклами.

— Надеюсь, что вы по-прежнему будете отлично нести юнармейскую службу, — продолжал Вадим Вадимыч. — Ну а меня призывают на другую. — Он улыбнулся. — Направляют на фронтовые курсы младших лейтенантов. По окончании их командиром полка мне, конечно, не быть, а уж взвод, я думаю, доверят.

— Желаем вырасти до командира полка! — громко сказал военрук и поправил пилотку.

— Спасибо, постараюсь. Ну а пока что на первых порах оправдаю данное вами прозвище, — он притронулся пальцами к петлицам, — получу кубик.

В строю хихикнули.

— Была команда «Смирно!» — грозно крикнул военрук. — Что там за шевеление туда-сюда, шушуканье разное?!

— Ладно, вольно! — Кубик махнул рукой. — Вместо меня командиром полка назначен другой член райкома комсомола. Зовут его Яков Михайлович.

Сутулый блеснул очками, неловко поднес ладонь к козырьку кепки.

— Здравствуйте, товарищи юнармейцы!

— Здрась!.. дрась!.. рась!.. — нескладно пронеслось по ротам, и все услышали, как военрук сказал вполголоса новому командиру полка:

— Надо было сперва дать команду «Смирно!».

— Извините, не знал, — ответил ему очкастый.

Ива стоял в первой шеренге, смотрел на Кубика и с грустью думал:

«Вот уезжает, а вместо него останется какой-то четырехглазый, который и команды-то подать толком не может. Какая это будет Юнармия? Конечно, военрук останется, его на фронт не возьмут, он старый. Но военрук — это что, только и умеет затворы винтовочные разбирать-собирать да кричать еще…»

Иве пришла вдруг в голову страшная мысль о том, что Кубика могут убить. Он даже представил себе, как тот бежит впереди своего взвода, высоко подняв над головой наган. Атака, атака! Вздымаются черными папахами разрывы фугасов, клубится под ногами пыль и дым, а голос Кубика покрывает грохот боя:

— Вперед, юнармейцы!

Ива тоже бежит вместе со всеми, прижимая к бедру приклад винтовки. Настоящей, не учебной, лучше самозарядной, с широким лезвием штыка.

Вперед, сквозь раскаленный шквал пулеметных очередей и колючие проволочные спирали. Вперед!

Рядом с Ивой в распахнутом бушлате, в тельняшке, с бескозыркой, надвинутой на брови, бежит матрос. В его руке не наган, как у Кубика, а красивый пистолет с коротким стволом, трофейный «вальтер». Это же Каноныкин, ну конечно, Каноныкин, кто ж еще?

— Полундра, ребятки! — кричит он. — Комвзвода убило!

И тут Ива видит, как падает Кубик. Лицом вперед, раскинув руки, продолжая сжимать горячую рукоятку нагана.

Постой, командир! Не умирай, не надо! Ведь это все только привиделось!..

Ива зажмурил глаза, встряхнул головой. И снова увидел выбитый ногами двор, кудрявый бурьян у кирпичного забора, Ромкиного пса, терпеливо ожидающего возле ворот своего хозяина.

— Надеюсь, ребята, что мы встретимся и я еще расскажу вам о движении небесных тел и вообще обо всем том, что полагается узнать вам из курса астрономии…

Громыхнули барабаны, из окон музыкальной школы высунулись девочки с бантиками и без бантиков. Ромкин пес испуганно отступил за ворота, а полк, разворачиваясь поротно и рубя шаг, в последний раз прошел мимо Кубика. Тот стоял, прижав руку к пилотке, ладный и высокий, с озорной, совсем не учительской улыбкой. А рядом с ним сутулился молодой человек в очках. И тоже держал сложенную лодочкой ладонь у козырька своей клетчатой кепки.

…Вечером Ива с Минасиком отправились на вокзал провожать Вадима Вадимыча. В последний момент к ним присоединился Ромка.

Провожающих было много. Среди них Ива увидел нескольких школьных учителей, седовласого военрука в неизменной своей пилотке с кантами, нового комполка и, что было всего удивительней, Рэму. Она пришла одна, с букетиком цветов. Вообще-то первые цветы уже появились, ими торговали у ворот базара и возле кинотеатров, но в руках Рэмы были явно комнатные цветы. Какие-то необычные, с толстыми бархатистыми лепестками.

«На балконе своем нарвала, — подумал Ива. — Узнает мадам Флигель, эх и шума будет!..»

— Спасибо, что пришли, — сказал Вадим Вадимыч. — О, какой красивый букет! Можно, я его оставлю маме? А то в теплушке такие нежные цветы сразу же зачахнут от махорочного дыма.

— Можно, — ответила Рэма. — Ведь это все равно что вам.

Вадим Вадимыч протянул цветы высокой женщине с гладко зачесанными, черными, как и у него, волосами.

— Вот моя мама.

— Очень приятно, — сказал Ромка и протянул ей руку. — Ромэо.

— А Джульетта у тебя есть? — улыбнулась мать Кубика.

— Конечно, есть! Сестра моя, Джулька. Вот они знают, — он кивнул на Иву и Минасика.

Вдоль воинского состава бегали солдаты с котелками, громко перекликались.

— Старшина Турчененко! К начальнику эшелона!..

— Киракосов! Где Киракосов?..

— Петька-а! Кипятку не забудь!..

И среди всего этого гама, где-то в глубине теплушек тихо пела невидимая гармонь:

В тоске и тревоге

Не стой на пороге…

Ива вслушивался в хорошо знакомые слова и смотрел на Рэму. Ему казалось, что это он, а не Кубик, уезжает сегодня с воинским эшелоном. Уезжает в неизвестность, навстречу боям, опасностям, может, даже смерти. И это ему она принесла цветы, похищенные у мадам Флигель.

Я вернусь, когда растает снег…

Но вот наконец, перекрывая все крики, раздалось напевное:

— По вагон-а-ам!

Вадим Вадимыч рывком прижал к себе мать. Иве показалось, что они стояли так долго, мучительно долго, и Кубик все оглядывался, не трогается ли его эшелон.

— Ты только пиши, Вадик, каждый день пиши, слышишь?

— Конечно, мамочка, обязательно…

— По вагон-а-ам!

— Мне пора, мамочка.

— Нет! Нет!..

Эшелон вздрогнул от ее крика, смущенно зазвякал буферными тарелками. Перезвон прокатился от паровоза и до самого последнего вагона, из открытых дверей которого выглядывал повар в белом колпаке, с поварешкой, висящей на поясе.

«Почему нет оркестра? — думал Ива. — Когда оркестр, тогда ведь легче на сердце. Он гремит, и не слышно, как плачут люди…»

— До свидания, мама!..

«Когда оркестр, то кажется, что все обязательно окончится благополучно, все останутся живы, все встретятся, как в кино. Ах, почему же нет оркестра?!»

— Желаем вырасти до командира полка! — кричал военрук. Он бежал рядом с вагоном, держась за железную скобу. — Очень желаем, пусть так будет!

— Ва-адик!..

Отпустив скобу, военрук долго еще махал пилоткой, ветер трепал его седые и без того взъерошенные волосы.

Теплушки плыли мимо, полные улыбающихся лиц, поднятых рук, коротко остриженных голов.

«Смерть немецким оккупантам! — написано мелом на красной обшивке вагонов. — Наше дело правое, мы победим!»

— До свидания, мама-а!..

Минасик плакал, размазывая кулаком слезы по толстым щекам. Он даже не отворачивался, не прятал лица. Стоял и плакал, как маленький, а Ромка толкал его в бок и говорил:

— Что ты делаешь? Если мужчины начнут плакать, женщины совсем расстроятся. Хватит, стыдно, ну!

Рэма смотрела на них, хмурилась, и пальцы ее быстро сплетали и расплетали кончик пушистой косы…

Письмо из гвардейского полка

Двор с тремя акациями и их ровесник — опоясанный террасами дом и флигель, заставленный цветочными горшками, все казалось неизменным. Все продолжали жить своей привычной жизнью. Так же ссорилась с соседями мадам Флигель, так же играли гаммы голенастые ученицы с черными папками для нот, так же стучал в подвале Михель, прибивая к старым сапогам новые подметки из распоротых автомобильных покрышек. А Никагосов, вычерчивая пальцем в воздухе замысловатые фигуры и слегка покачиваясь, говорил ему:

— Это старье мне раньше отдавали за копейку. Э, возьми, старый вещь, только унеси. Зачем она нам? А теперь мы постираем его, залатаем, и люди говорят: «Продай нам, хорошие деньги тебе дадим».

Михель ничего не мог ответить — он сжимал сухими бледными губами сапожные гвоздики и только согласно кивал коротко остриженной седой головой.

— Что ты киваешь мне? Неправильно живем! — Никагосов вздыхал и сокрушенно разводил руками. — А что мы можем делать, старые люди? Воевать нас не возьмут; даже солдатам бургули[14] варить не примут, скажут: куда ты лезешь, старый вещь, сиди в своем подвале, без тебя немцам намажем красным перцем.

Михель выплевывал в ладонь гвоздики.

— Ты турак, — говорил он сердито. — Ты много пиль вина и потому палтаешь глюпость.

— Э, Михо! Поэт должен пить вино, тогда в его сердце приходит огонь.

— Оконь! На твой оконь я свой кофе не сварю. Хо-хо-хо!

— Эх, Михель! Ты мою душу не понимаешь!

Но Михель снова зажимал в губах острые гвоздики и молча принимался стучать по подметке.

Все вроде бы идет по-прежнему во дворе с тремя старыми акациями. Вроде бы так…

По утрам старик Туманов кричит вслед сыну:

— Никсик, ты не забыл на столе свои чертежи?

— Нет, все цертезы со мной, успокойся.

— А завтрак, завтрак взял?

— Ну а как зе? Сто з я, без завтрака буду, сто ли?

Шурша суконными шлепанцами, Туманов ходит по террасе и доверительно сообщает соседям:

— Никсик как почти кандидат наук разрабатывает оборонную тему особой важности. Нам скоро установят телефон, чтобы можно было звонить прямо в Москву. Вы знаете, ему тоже дали литерные карточки и талоны в закрытую столовую: он очень ценный специалист. Ему бы еще жениться…

И только когда на террасе показывался летчик, Туманов переставал расхваливать Никса и уходил на кухню мыть под краном оставшиеся со вчерашнего дня грязные тарелки.

В комнате летчика пахнет крепким табаком. Летчик теперь больше один — Алик после школы спешит в аэроклуб и домой возвращается поздно вечером, усталый и голодный. Он стаскивает с головы запыленный кожаный шлем, говорит улыбаясь:

— Инструктор обещал к концу месяца разрешить первый прыжок. Высота — тысяча метров. Здорово?

— Здорово, — соглашается летчик. — Кушать хочешь, прыгун?

— Еще как!

— Разогревай. Сегодня у нас обед отменный, с тарелкой срубаешь.

— Сам кухарил?

— Куда мне так. Кетеван Николаевна опять подключилась. Я, говорит, вам сварю такое харчо, какое любил мой сын Гигуша.

— Она старуха ничего. Сколько лет прошло уже, а все вспоминает сына, все говорит о нем.

— Балда ты! — сердится летчик. — Да разве можно забыть сына?

— Но муж-то ее, князь этот самый, удрал же за границу и не вспоминает небось, хоть и отец.

— Для человека, который отрекся от Родины, недолго отречься и от всего остального, без чего не представляют себе жизнь настоящие люди…

Летчик долго набивает табаком папиросные гильзы и курит, курит. Терпкий дым плывет к потолку, облаками стелется по карте с белыми и черными флажками. Все неумолимее их цепочка, все ближе она к темно-коричневой гряде гор, перешагнуть через которую флажкам не суждено. Но об этом еще никому не известно…

Когда летчику становилось совсем уж невмоготу, он открывал ящик письменного стола, доставал деревянную коробочку и, открыв ее, долго смотрел на красное, как кровь, знамя и золотые буквы на нем: «Гвардия».

Этот значок прислали ему однополчане. Вместе с письмом.

«Нашему полку за бои под Москвой присвоено звание гвардейского. На днях вот вручили боевое гвардейское знамя и нагрудные значки. Ты по-прежнему с нами, Паша. По-прежнему поднимаем в небо боевую машину капитана Пинчука. Сейчас доверили это очень хорошему парню, твоему тезке, младшему лейтенанту Павлу Воробьеву, Воробышку, как мы называем его. Задиристый воробышек двух стервятников уже носом в землю ткнул. Вообще в полку все больше молодежь. Из тех, кто летал в финскую, осталось всего трое: ты, Валька Самойлов да я. Остальных нет, Паша. Через тяжеленные бои прошел полк, особенно в зиму сорок первого.

Третью по счету машину называем мы твоим истребителем. Войну она кончит в Берлине, даем тебе в этом крепкое слово. Хочется мне, Паша, чтоб Воробышек долетел бы на ней до победы, очень хочется…

Посылаем тебе торжественно, перед строем, заочно врученный капитану Пинчуку нагрудный значок гвардейца. Носи его с гордостью!..»

Летчик не носил значка. Хранил его в коробочке.

Однажды этот значок увидела Цицианова.

— Поздравляю вас, Павел Александрович. Теперь вы гвардейский офицер. Это такая высокая честь!

— Спасибо, Кетеван Николаевна…

— Мой брат тоже был гвардейским офицером. Поручиком… Он погиб еще в русско-японскую войну под Мукденом. Совсем молодым… Как неумолимо быстро летит время, Павел Александрович! Изменяет все вокруг, делает прекрасным или, напротив, уродливым. Мы не всегда замечаем это, бежим вместе с временем, стараясь не оглядываться…

А вот Иве порой казалось, что жизнь во дворе с тремя акациями течет так же, как и год назад. Волейбола только по воскресеньям нет да ламп вечерами на террасах не зажигают — светомаскировка. И было ему не совсем понятно, когда взрослые говорили:

— Как удивительно изменилось все в нашем доме!..

— Да, да, — вздыхала в ответ бывшая актриса Мак-Валуа. — Все стало другим, неузнаваемым…

Она ходила теперь в пальто, перешитом из шинели, и в сапогах. Сапоги слегка велики ей.

— Я хранила их как память о муже. Теперь вот ношу… Знаете, недавно моряки подарили мне тельняшку. Это было так мило, так волнующе трогательно! Вообще моя работа в агитбригаде, выезды с концертами в воинские части, госпитали, реакция публики, как это все вдохновляет! Я заново переживаю свою молодость…


После отъезда Вадима Вадимыча Ива уже не с такой охотой спешил на утрамбованный двор музыкальной школы. Новый командир полка без конца проводил длиннющие занятия по военной истории, что очень уж напоминало школьные уроки. Вся разница заключалась в том, что сидели юнармейцы не за партами, а прямо на земле, в тени кирпичного забора. Комполка занятия проводил нудно, то и дело заглядывал в какую-то тетрадочку, поднося ее к самым очкам. Дважды он организовывал военные игры. Юнармейцы маршировали под оркестр до самого конца Верхнего шоссе, потом разбивались на две равные группы — на «красных» и «синих». Начиналось нечто вроде «казаков и разбойников» — игры, которой обычно после пятого класса уже никто не увлекается.

Арбитром в этой свалке бывал сам комполка. Он обматывал рукав своего пальто полосатым кашне и бросался в самую гущу сражавшихся.

— Ты убит! — кричал он, хлопая по плечу каждого, кто попадался ему под руку. — Ты тоже убит!.. И ты!.. С поля, в сторонку!

Потные, взъерошенные бойцы отходили в сторону, садились на траву и смотрели, как мечется из стороны в сторону их новый комполка, как размахивает рукой, обвязанной кашне с бахромой.

— Это он привязал к рукаву шарфик, чтоб его самого по башке не стукнули, — заявлял догадливый Ромка. — Тоже еще: убит, убит. Сам ты убит, забурда!..

Вообще-то большинство «убитых» сразу же оживало, стоило им лишь исчезнуть из поля зрения близорукого арбитра. Поэтому результат военных игр, равно как и их путаные правила, мало интересовали юнармейцев.

Во всем полку не было ни одного, кому бы нравились эти суматошные баталии. Кроме Ромки. Тот получал от них двойное удовольствие: во-первых, можно было сколько угодно орать благим матом, а во-вторых, безнаказанно потешаться над командиром полка, которого он сразу и безоговорочно причислил к разряду «учителей-мучителей».

— Аоэ! — надрывался Ромка, распихивая всех и потрясая деревянным автоматом — учебные винтовки брать на военные игры запрещалось. — Давай вперед! Я синий-красный, человек опасный! Фюрер, за мной! Куси их!

— Ты убит, ты уже убит! — пытался унять его комполка.

— Откуда убит? Кто сказал? Видите — бегаю, значит, живой пока. Аоэ!

— Не нарушай порядок! В сторону, с поля!

Но Ромка тут же исчезал, чтобы через секунду появиться в другом месте. Продолжая орать свое «Аоэ!», он носился как угорелый наперегонки с псом, хохотал, свистел, и вся эта кутерьма, крики, собачий лай полностью разрушали ту атмосферу «серьезного мероприятия», которую усиленно старался создать новый комполка.

— В следующий раз, — предупредил он Ромку, — я не допущу тебя до полевых занятий — так он называл свой вариант «казаков и разбойников», — тем более с собакой.

Но в следующий раз на сборный пункт пришло всего человек двадцать, не больше. Военрук насмешливо поглядывал, как смущенный комполка, нервно протирая очки кончиком полосатого кашне, объяснял что-то дирижеру оркестра. Тот нетерпеливо похлопал себя по штанине лакированной палочкой и сказал:

— А нам что играть, что не играть, все одно — деньги вперед уплачены.

Оркестранты взвалили на плечи геликоны, спрятали в футляры кларнеты и валторны. Оркестр удалился молча, без музыки. Впереди шел барабанщик, выпятив барабан, точно огромный живот. Военная игра не состоялась.

— Вы хорошее дело портите, — тихо сказал командиру полка военрук. — Если не умеете, зачем взялись?

— То есть как не умею?! — вспыхнул комполка. — К вашему сведению, я педагог по образованию!

— Э! При чем образование? Они себя солдатами хотят почувствовать, мужчинами, а вы им что? Скачи на палочке с деревянным ружьем и думай, что ты джигит, да? Лучше на трамвайной «колбасе» джигитовать, там интересней получится.

— Но дети…

— Какие дети, дорогой? Четырнадцать лет — разве дети! Сейчас война, все взрослые, вот в чем дело.

— И все равно, — не сдавался очкастый комполка, — игровые элементы необходимы при воспитании мужества, об этом нам говорит опыт таких…

— Слушайте, вы очень много, я вижу, учились, и все на чужом опыте. А я учился мало, зато свой опыт имею — только в этой школе уже десять лет военруком…

Мужество! Они когда в лахти играют и то больше мужества надо, чем для ваших этих, ну… «военных» побегушек. Извините, пожалуйста, не обижайтесь — что думал, то сказал.

— Чем критиковать да поучать, взялись бы сами! — огрызнулся уязвленный комполка. — С вашим многолетним опытом… игры в лахти… — Он иронически усмехнулся.

— При чем лахти?.. Я бы взялся, конечно, да только время мое ушло, старый я уже человек. Затвор разобрать, «раз-два, левой!» — это я могу научить не хуже, чем другой военрук, клянусь детьми… А вот Юнармия, понимаете, комсомольское это дело. Какой с меня теперь комсомолец? — Он снял пилотку, тронул пальцами завитки седых волос. — Комсомол и седина, э! Что вы говорите?.. Я Вадимину помогал, но это совсем другое дело. А как вам помочь, не знаю, ну! Ничего не получается. Потому я про лахти вспомнил, когда вы о мужестве сказали. Так что обижаться не стоит…

Лахти была любимой Ромкиной игрой. Как только подсыхал после зимней слякоти школьный двор, Ромка первый бросал клич:

— Аоэ! Кто лахти хочет, иди, канаться будем! Набираю команду!..

«Канались» по классической системе, утвердившейся в городе, наверное, еще в средние века. Двое, обнявшись, вразвалочку подходили к вожакам будущих команд и вопрошали:

— Кого хочешь: яблоко или грушу?

— Давай грушу! — отвечал Ромка после секундного раздумья, и тот, кто был «грушей», становился у него за спиной.

— Кого хочешь: автомобиль или ешака?

Подобные этому вопросы задавали обычно только оригиналы. Большинство же «каналось» с помощью привычных, незатейливых яблок-груш и других садовых или огородных даров.

Случались и конфликты, если кто-нибудь, тайком подмигивая, пытался раскрыть свой фруктовый псевдоним. Делалось это обычно по предварительному сговору, и чаще других подобные уловки использовал Ромка, старавшийся подобрать себе команду посильнее, без Минасика, например.

Но вот когда после долгих споров, криков и взаимных обвинений в жульничестве команды бывали наконец, скомплектованы, Ромка снимал поясной ремень, зажимал в ладони пряжку и, бросив другой конец пояса Иве, приказывал:

— Аба! Чертим круг!

Ремень натягивался струной. Ива, приседая, бежал по кругу, чиркал по асфальту куском мела.

Игра начиналась. Это была несложная и, видимо, очень древняя игра. Смысл ее заключался в том, что надо умудриться ударами ремня выбить за пределы круга пояса противника. Они лежали кожаными радиусами, похожие на вытянувшихся змей; головы-пряжки прижаты к очерченной мелом окружности. И над каждым из них, замерев в ожидании атаки, стоял бдительный страж.

Защищать ремни разрешалось только ногами. Можно дать подножку зарвавшемуся нападающему и вывести его этим из игры или пленить, силком затащив в круг.

Но нападающие тоже не зевали, лупили ремнями наотмашь, не стесняясь, только успевай подпрыгивай. Не успеешь — попадет по ногам; прыгнешь слишком высоко, и тут же шлепнут по ремню, выбьют его за круг и потом этим же ремнем начнут орудовать против тебя.

В схватках за ремни Ромка бывал неутомим и бесстрашен. В любом случае: защищал ли разложенные по кругу пояса или возглавлял команду атакующих.

Особенно трудно бывало добыть первый пояс, не нарвавшись при этом на подножку и не попав в плен. Ромка то подползал к границе круга по-пластунски, то с диким криком бросался на его защитников, подскакивая, чтоб не подсекли ногу, отбиваясь от хватавших со всех сторон рук. В какой-то момент, изловчившись, он все же утаскивал один из ремней и, размахивая им над головой, словно саблей, устремлялся в новую атаку.

— Аоэ!..

Когда наступал Ромкин черед оборонять круг, то он не менее самоотверженно подставлял под удары свои ноги, заслоняя ими лежащий на земле ремень. И никогда при этом не прикрывался снятым с плеч пальто или пиджаком, хотя по правилам игры в лахти это и не возбранялось.

— Я сколько хочешь могу терпеть! — хвастливо заявлял Ромка. — Подумаешь! Меня отец иногда ремнем не по ногам бьет, и ничего, терплю. Это пускай Минасик закрывается, он у нас очень нежный и болезненный…

Так что, возможно, и прав был военрук, столь непочтительно сравнивший военные игры нового комполка с немудреным лахти.

Как знать, не пришла ли к концу с отъездом Кубика служба в Юнармии? Если не считать, конечно, дежурства у госпитальных телефонов…

Гроздь лиловых цветов

Героем дня был Алик. Он совершил свой первый прыжок, и об этом знали во дворе все.

— Молодец, не ожидал! — сказал ему Никагосов. — Я бы, например, не рискнул, а вдруг парашют порвется?

— Он не может порваться, — вмешался Ива. — Парашюты делаются из специального шелка. И потом стропы…

— Что такое стропы, я не знаю, — упорствовал Никагосов. — Я знаю, что такое рвется. Берешь вещь, как будто совсем новая, хочешь, из шелка, хочешь, из маркизета, какая разница? Немножко потянул — тр-р-р — пошла-поехала, никто ее уже не купит — дахеулиа[15].

Ива хотел было сказать, что парашюты у старьевщиков не покупают, но раздумал, потому что Никагосова все равно не переубедишь, парашютистом он не станет. И вообще было не до споров; важнее узнать у Алика, какой вес может выдержать стропа. Одна или две, связанные вместе.

— А зачем тебе? — спросил Алик.

— Ну так, надо. Если на одной стропе повиснуть, меня она выдержит? Во мне сорок восемь кило, — Ива специально взвешивался в госпитале на белых медицинских весах, стоящих в коридоре.

— Одна, может, и не выдержит, а две так точно.

— Алик, ты можешь достать две парашютные стропы? Не навсегда, на вечер только.

— Да зачем они тебе?

— Ну надо…

— Могу. Но раз не говоришь, зачем, то не достану.

Пришлось рассказывать.

Алик выслушал, недовольно поморщил нос.

— Выдумки все это…

Но потом, оглядев Иву, точно видел его впервые, добавил:

— Ладно, завтра вечером, может быть… Но только со мной вместе.


Лаз на чердак оброс липкими паутинными бородами. Иве казалось, что по крайней мере лет сто никто не забирался в этот кирпичный колодец, по стенке которого тянулась бесконечная ржавая стремянка. Да и кому нужен этот лаз, когда снаружи для пожарных давным-давно пристроили специальную лестницу, а кроме них, никому на чердаке и делать нечего.

Но подниматься по наружной лестнице Иве с Аликом никак нельзя — тут же заметят, поднимут крик, велят спуститься. Потом обязательно примутся расспрашивать: зачем полезли да почему, в общем, все сорвется. Вот и пришлось ползти по затканной пауками стремянке.

Алик с мотком старых парашютных строп лез первым, Ива за ним. В лазе было темно, и дважды уже Ивины пальцы попадали под Аликины подметки. Но Ива терпел — в конце концов ведь не Алику, а ему нужно это путешествие на крышу соседнего дома.

Они выбрались наружу через люк. Глухую стену здания венчал невысокий парапет. Внизу был двор, кроны акаций, черепичная крыша флигеля и чуть поодаль крыша старой кухни. Прямо напротив в сгущающихся сумерках, едва проглядывая сквозь листву, белели террасы дома. Было видно, как Ромкина мать сидит на низенькой скамеечке и ощипывает курицу, а Джулька, примостившись рядом, толчет что-то в ступке.

Блям, блям, блям — звякал медный пестик.

— Сациви[16] небось затеяли, — сказал Алик. — Твоя мама умеет готовить сациви?

— Нет.

— А моя умела. — Он вздохнул. — Очень вкусная штука…

Впервые Алик заговорил с Ивой о своей матери. Ива не понял, почему это вдруг и к тому же здесь, на крыше.

— Она у нас знаешь какая веселая была? И все умела. — Алик распутал стропы, обвязал ими дымоходную трубу, проверил, надежен ли узел. — Если бы не она, не полез бы я с тобой на крышу.

Вот это уж было совершенно непонятным. Ива даже руками развел, до того удивила его Аликина фраза.

А тот, словно и не замечая Ивиного изумления, снова изо всех сил потянул за стропы, повис на них.

— Слона удержит…

— Но почему… — начал было Ива.

— Потому, Ивка, что, когда меня еще на свете не было, отец добыл гроздь глицинии для мамы. Она сказала во дворе ребятам: у кого хватит смелости сорвать цветок? Никс, тот палки принялся швырять, хотел сбить ветку, мадам Флигель окошко расколотил. Тогда отец, связав несколько поясов, спустился с этого вот парапета метра на полтора и сорвал гроздь. А Никс кричал ему снизу: «Сумасеций целовек!»

— Твоя мама жила в этом доме?

— Она родилась здесь.

— И папа тоже?

— Нет. Он родился далеко на Волге. Потом уже приехал сюда. В том доме, где сейчас морской госпиталь, тогда было военное училище. Отец окончил его в двадцать пятом году, весной. А я родился осенью…

«Почему люди не сразу рассказывают о себе все? — думал Ива. — Ведь это так важно, знать побольше друг о друге. И об Аликиной маме тоже…»

Почему люди умирают молодыми?

Почему Никс всегда был таким вот, как и сейчас?

Почему Алик не побоялся рассказать обо всем отцу и тот разрешил ему взять старые парашютные стропы? Вот Ивин папа ни за что не разрешил бы!

Почему один понимает, как важно сорвать гроздь глицинии, а другой нет?..

А полез бы за ней Ивин папа? Конечно! Обязательно, хоть он и не кончал военного училища и ему тоже было бы страшновато, как страшно сейчас Иве.

Когда окончательно стемнело, Алик сказал:

— Я полезу первым. Потом ты.

— Зачем же тебе лезть? — удивился Ива.

— Мне тоже нужна глициния… Отцу подарю. — Он снял ботинки, продел ногу в завязанную петлей стропу и перешагнул через парапет. — Трави помаленьку.

Шершавые стропы врезались в ладони и в плечо. Ива старался удержать их, но это было не так просто. Они тянули его за собой, прижимали к парапету, пытались вырваться из рук.

— Стоп! — донеслось снизу. И через секунду: — Выбирай!

Это было еще труднее. В какой-то момент Ива почувствовал, что все — сейчас пальцы сами разожмутся, и Алик повиснет между небом и землей. Это в том случае, если не развалится труба, за которую привязали стропы; а если развалится, то он вообще полетит вниз.

— Тащи!..

У Ивы от страха пот выступил на лбу, и ладони тоже стали влажными. Он уперся коленками в парапет и из последних сил потянул стропы. Показалась Аликина голова. Еще одно усилие, и тот закинул на парапет ногу.

— Возьми, — сказал он, — чтоб не помялись…

Алик сорвал три грозди. Чуть влажные цветы пахли удивительно нежно; то был необычный, ни с чем не сравнимый запах. А может, Иве только казалось и глицинии пахли просто мокрыми от недавнего дождя листьями?

— Мне две довольно. — Алик положил цветы в кепку. — Одну я для тебя сорвал.

— Нет! — Ива даже отступил на шаг. — Я должен сам, как ты не понимаешь?!

— Ну давай сам. Я так, на всякий случай сорвал.

Алик расправил стропы, обвязал ими Иву, для страховки прихватил на груди еще одним ремнем. Это был широкий ремень из желтой кожи, с медной резной звездой на пряжке. Его, конечно, носил летчик, может быть, даже в те времена, когда был еще курсантом военного училища и спускался по скользкой кирпичной стене, чтобы сорвать лиловую гроздь глицинии для девушки с пепельными косами.

Впрочем, Ива не знал, были ли косы у Аликиной мамы. Вот у Рэмы они есть, это точно, пепельные.

— Снимай ботинки. Ногами будешь упираться в стенку, а руки на стропах, вот таким макаром. — Алик показал, как держаться за стропы. — Понял?

— Да… — Ива перешагнул через парапет, почувствовал сквозь тонкие носки холод стены, ее неровную, разграфленную швами поверхность.

Внизу была темная пропасть. Четыре этажа, с подвалом — это не меньше пятнадцати метров! Предательский холодок пробирался все выше и выше. Особенно холодно было почему-то в животе — так бывает, когда взлетаешь на качелях. Чтобы хоть чем-то заглушить это неприятное чувство, Ива крикнул Алику:

— Трави помаленьку!

— Тише ты там, услышат ведь.

Стропы поползли вниз, вместе с ними скользнул по стене Ива. Нога его уперлась во что-то твердое.

«Ствол глициний, — подумал он, — значит, где-то рядом должны быть цветы…»

Но как выпустить из рук стропу? Ива несколько раз пытался заставить себя разжать пальцы и не мог.

Сверху раздался сердитый Аликин шепот:

— Уснул ты там, что ли?

— Сейчас, сейчас!..

Ива уцепился ногами за узловатый ствол, прижался всем телом к мокрой листве. Тонкие гибкие стебли ползли по стене, укутывали ее густой темно-зеленой шубой. Все было в один цвет, не поймешь, где прячутся лиловые грозди.

«Они же пахнут, — подумал Ива. — Пахнут совсем по-другому, не так, как листья!..»

Он глубоко втянул в себя воздух и почувствовал возле самого лица едва уловимый аромат. Вот же цветы, совсем рядом! Стоит лишь протянуть руку, и сорвешь их. Ива разжал пальцы, отпустил стропу, осторожно переломил хрупкий черенок грозди и зажал его в зубах.

Еще одну, и достаточно. Теперь можно снова ухватить стропу и перестать судорожно цеплять ногами ствол глицинии.

Противный холодок исчез, он уже не пронизывал Ивин живот. Носки были насквозь мокрые, но это не имело никакого значения. Ива уверенно нащупывал пальцами неровности кладки и, перебирая руками стропы, быстро выбирался наверх. Зажатые в зубах грозди глицинии щекотали ему подбородок.

— Долго же ты! — проворчал Алик, помогая Иве перелезть через парапет.

— Темно, не видно, где цветы.

— А руки у тебя зачем?

— Так я руками…

Вниз они спускались снова через лаз — пожарная лестница шла по торцу здания рядом с окнами, большинство из которых было открыто.

— В нашем доме тоже такая же чертовина есть, — сказал Алик, кепкой вытирая с лица налипшую паутину. — Прямо от Никагосова вверх, до крыши. Через вашу квартиру должна проходить.

— Да, в чуланчике есть какая-то дверца, но она закрыта. Я не знал, что это в чердачный лаз.

— Куда же еще?..

Остаток вечера Ива провел во дворе. Он не пошел на дежурство в госпиталь и не сел за уроки. Стараясь не привлекать ничьего внимания, он ждал.

Репетиция агитбригады кончалась обычно в полдесятого. В девять мама позвала его ужинать, но он ответил, что сыт, это была явная неправда.

Если очень долго ждешь, то обязательно проглядишь того, кого ждал. Так и получилось — Ива заметил Рэму, когда она уже поднималась по лестнице флигеля.

— Постой! — крикнул он, подбегая.

Рэма остановилась.

— Вот, — Ива протянул ей глицинию, — это тебе.

— Где ты взял? — Она поднесла цветы к лицу.

Ива молчал.

— Смотри, они и вправду пахнут лучше других цветов… Спасибо! Сегодня все так здорово — письмо пришло от мамы, она в Сталинграде. И вот ничейные цветы.

— Они не ничейные вовсе! Я для тебя их сорвал.

— Сорвал?! Ивка, ты… лазил туда?!

Ива молчал.

Гладкая кирпичная стена уходила в темноту. Флигель привалился к ней боком. Высоко над его крышей прятался в листве витой ствол глицинии; сотни тоненьких гибких стеблей расходились от него во все стороны, цеплялись усиками за кладку, свешивали вниз лиловые грозди ничейных цветов.

— Ивка, да ты просто сумасшедший человек!..

Боевое задание

Каноныкина Ива встречал чаще всего в госпитале. Реже в нижнем дворе, когда тот пробирался на старую кухню после своих вылазок в город.

— Мировое место вы придумали, — хвалил он ребят. — Полная маскировочна, лезешь себе, и ни один глаз тебя не засечет за теми кустами да елками-палками.

«Елками-палками» Каноныкин называл тую. Высокие ее кусты росли густо, зеленая плотная хвоя и вправду хорошо скрывала любого, кто лез по стволу глицинии к слуховому окну бывшей кухни биржевого маклера Сананиди.

В старом, рассохшемся гардеробе Каноныкин оставлял одежду, купленную в свое время Ромкой у Никагосова, переодевался в госпитальный халат, и непосвященным оставалось только теряться в догадках, как это он умудряется разгуливать по городу полуодетым, в тапочках на босу ногу и не привлекать к себе внимания комендатуры.

— Не имей сто рублей, а имей сто друзей, — смеялся Каноныкин.

И Ромка, если оказывался рядом, то не упускал случая дополнить:

— С каждого по десятке — уже тысяча получится.

— Ха-ха-ха, дает пацан!..

Во дворе с тремя акациями Каноныкин никогда не показывался и ни с кем не был знаком. Поэтому Ива очень удивился, когда увидел его вечером входящим в подъезд их дома.

— Здорово, тезка! — обрадовался Каноныкин. — Это хорошо, что ты мне попался. Я ведь тебя как раз-то и хотел отыскать, да только квартиру не знаю, спрашивать бы пришлось. Понимаешь, кореш, дело есть важное, поможешь?

— Еще бы, с удовольствием!

— Дело-то ерундовое, — Каноныкин вынул из кармана сложенный треугольником листок бумаги. — Главврачу вручишь завтра поутру, как только он приедет.

— Хорошо, я подкараулю его. Мне в школу во вторую смену.

— Во-во, подкарауль. Я, понимаешь, в самоволку опять подаюсь, попрощаться с одной там надо. — Каноныкин весело подмигнул Иве. — Прошу вот главврача, пусть в последний разок прикроет меня от начальника команды. Швабра тыловая, чуть что — рапорты строчит, неприятность напоследок может мне выйти.

— А разве сейчас главврача уже нет в госпитале?

— Нету. Я ждал-прождал его. На совещание как уехал после обеда, и с концами. Только, тезка, слышь, задание боевое, не подведи — прямо в семь утра, пока начкоманды меня не хватился, ферштеишь?

— Ферштею, — улыбнулся Ива.

— Тогда порядок! Только не лялякать — ша! — и точка. Военсекрет! — Каноныкин глянул на часы. — Полдесятого уже… Хороши часики? — Он оттянул рукав, циферблат часов светился в темноте. — Трофейные. Буду отбывать на фронт, тебе подарю.

— Мне?! Что вы!

— А чего? На память о дружбе. Может, и не придется нам свидеться больше. Война, она, знаешь, серьезная штука… Ну бывай пока! Смотри, не проспи завтра.

Ива не проспал. Он поставил будильник, но проснулся за пятнадцать минут до звонка. В открытое окно доносился гул голосов. Спросонок Ива ничего не мог понять — кто-то кричал, причитала женщина, свистел милиционер.

— Что там, мама?

Мать не ответила. Она стояла в дверях, держась за косяк, точно видела что-то очень страшное.

Ива вскочил с кровати, бросился к дверям, но мать удержала его:

— Не ходи, не ходи туда, Ивочка!

— Почему?

— Там… Там Никагосова убили.

— Никагосова?! Кто его мог убить?

— Кажется, Михель.

Михель стоял меж двух милиционеров. Один из них держал руку на расстегнутой кобуре нагана, другой кричал на толпившихся вокруг людей:

— Отойдите, да! Что такое, что такое! Мешаете, ну!..

Михель стоял спокойно, в лучах солнца серебрились его коротко остриженные седые волосы.

Пригласили понятых. Никс все время лез вперед, чтоб взяли его. Но молчаливый милицейский капитан козырнул профессору:

— Не посчитайте за труд, случай очень серьезный.

— Я готов, — кивнул профессор.

Пришла машина с решеткой на маленьком, окованном железом окошке. Милиционеры подсадили Михеля.

— Я всегда говорила, что он шпион! — крикнула с балкона мадам Флигель. — К ним в подвал вечно шлялись какие-то типы.

— Вы что-нибудь видели? — тут же повернулся к ней капитан милиции.

— А то я не видела! Я за ними за обоими наблюдала. Здесь нечистое дело, товарищ начальник милиции. Он же немец!

— Старая тура! — бросил ей Михель и отвернулся.

Машина уехала. Капитан и понятые спустились в подвал. Никагосов лежал посреди комнаты на куче тряпья. Все было перевернуто вверх дном, разбросано в беспорядке, сорванный со стены дырявый палас валялся, закрывая лицо убитого.

— Кто сообщил вам о случившемся? — спросил капитана профессор.

— Сам Глобке. Пришел в милицию и доложил: зарезали Никагосова, вот нож. А нож его. Сапожный, острый, как бритва.

— Преступники, видать, искали что-то, — сказал второй понятой — управдом.

— Преступники? — переспросил капитан. — Вряд ли с Глобке был еще кто-то. — Он поднял с пола пустые винные бутылки, осторожно завернул их в старую скатерку. — Прирезать пьяного старика — дело нехитрое. А вот искал что-то, это вы правы. Деньги искал. Глобке сам сообщил: у Никагосова большие деньги спрятаны.

Усатый лейтенант устроился за столом, сдвинул в сторону тарелку с остатками еды, приготовился писать протокол. Понятые сидели у двери, а капитан ходил по полутемной комнате, то и дело перешагивая через Никагосова, и диктовал лейтенанту:

— «28 мая 1942 года в доме № 9 по улице Подгорной…» Написал?

— Сейчас…

— Нельзя ли, — сказал профессор, — положить покойного на тахту.

— Извините, — капитан развел руками. — Никак нельзя, пока не закончим осмотр места происшествия.

— Ну что ж, раз не полагается…

Народу набилось полный двор, люди заглядывали в окна подвала, пытались спуститься вниз, но их не пускал милиционер.

— Куда лезешь, ва! Что за человек — как маленький, честное слово.

— Что случилось? Что случилось? — любопытствовали прохожие.

— Старьевщика сосед зарезал. Немец. Говорят, они шпионы были, деньги поделить не смогли.

— Тц-тц-тц! Если шпионы, милиция здесь что хочет? Какое ее дело шпионов ловить?

— Откуда мы знаем? Не говорят ничего.

— Тц-тц-тц…

Капитан продолжал ходить по комнате и диктовать протокол. Но через убитого больше не перешагивал.

— «На месте происшествия явные следы поспешного поиска, мебель и личные вещи разбросаны, дверь, ведущая…» Стой! — Капитан остановился, поднял руку. — Куда ведет эта маленькая дверь? В чулан?

— Там вроде чулана, — согласился управдом. — Никагосов всякую хара-хуру свою складывал. Но вообще это чердачный лаз когда-то был.

— Лаз? Что ж вы молчали?

— Вы не спрашивали, я не говорил.

— Куда по нему можно подняться? — Капитан вытащил из чулана разворошенные мешки со старьем, посветил фонариком.

Лейтенант бросил протокол, все подошли к дверям лаза.

— Куда подняться? — переспросил управдом. — Далеко не подниметесь, стремянка поломана, но до второго этажа можно. В квартиру Русановых попадете.

— Кто это Русанов?

— Инженер. На заводе работает. Все говорят, что их завод секретный.

— Это к делу не относится. — Капитан передал фонарик усатому лейтенанту и полез по стремянке.

Через полминуты он открыл дощатую дверцу в соседней с Ивиной комнате и громко спросил:

— Здесь есть кто-нибудь?

— Есть! «испуганно отозвалась Ивина мама. — Как вы сюда попали?

Капитан не ответил, осмотрел комнату. Она была совсем маленькой. В ней умещался только письменный стол, диванчик и комод.

— Где ваш муж, гражданка Русанова?

Иве очень не понравилось это «гражданка Русанова». И вообще капитан был какой-то враждебный, нахмуренный, даже «здравствуйте» не сказал.

— Мой муж на работе. Он обычно остается в ночную смену.

— Сегодня ночью никакой шум вас не беспокоил?

— Нет. Мы спали в соседней комнате.

— Что из ценных вещей у вас находится здесь? — Капитан показал на комод.

— Ничего. Там белье.

— В письменном столе?

— Тоже ничего. Бумаги мужа.

— Вы закрываете ящики на ключ?

— Обычно да…

— Почему они тогда открыты?

Капитан быстрым движением стал выдвигать ящики один за другим. Сначала в комоде, потом выдвинул ящики письменного стола. Они оказались пустыми.

— Замки поломаны, — сказал он.

— Вчера они были целы, — Ивина мама растерянно трогала стопки белья. — Я складывала чистые простыни.

— Их сломали сегодня ночью. Какие бумаги могли быть в столе вашего мужа?

— Разные… Я не знаю.

— У вас есть телефон?

— Да, пожалуйста, в соседней комнате.

Капитан набрал номер. Сказал, прикрывая трубку ладонью:

— Докладывает заместитель начальника восемнадцатого отделения милиции Зархия. Соедините меня с полковником Леонидовым.

Он ждал молча, рассматривая носки своих потрепанных сапог. Со двора по-прежнему долетал встревоженный монотонный гул. Выделялся только квакающий голос мадам Флигель:

— Где же, я спрашиваю вас, подевалась бдительность? Сколько раз мы предупреждали всех, так нет! И старьевщик с ним был заодно, это же факт…

Ива невольно вспомнил слова, сказанные как-то Каноныкиным:

«Сам этот Михель ваш, конечно, и не диверсант никакой, а вот в контакт войти может запросто. Укроет врага, информацию ему добудет, связь наладит… В случае чего великий конфуз выйдет, кореши-юнармейцы, — в вашем собственном дворе под вашими глазами и такое «чепе»!..»

Выходит, словно в воду глядел Каноныкин. Ива поежился, представив себе, как кто-то сегодня ночью вскрывал ящики стола в соседней комнате, держа наготове нож: тот самый нож, которым был зарезан Никагосов.

Но Никагосова убил Михель. Выходит, это он пробрался к ним через лаз? Ничего не понятно…

— Алло! — неожиданно сказал капитан. — Товарищ полковник? Здесь происшествие у нас, ограбление с убийством. Но одновременно похищены бумаги у инженера Русанова с завода номер двадцать один. Обнаружен взлом… Ясно! Жду ваших работников. Есть!..

Дальнейшие события разворачивались так стремительно, что Ива, захваченный ими, совсем забыл про боевое задание Каноныкина, про сложенный треугольником листок.

Через час приехал вызванный по телефону Ивин папа. Он зачем-то несколько раз выдвинул и вновь задвинул пустые ящики письменного стола, потом сказал:

— Никаких секретных бумаг и записей, тем более чертежей, дома я, конечно, не держал. Здесь были личные письма, дневник… — Он виновато замолчал. — Понимаю, я не имел права вести дневник. Для опытного разведчика любой полунамек уже ценная информация. Да, да… Ужасно неприятно! Но кто мог предположить, что мной могут столь пристально интересоваться? Ах, как неприятно!..

Прошел еще час, и, к всеобщему удивлению, Михеля привезли обратно. По-прежнему невозмутимо он прошел через двор. Милиционеры не шагали теперь рядом с ним и не держали рук на расстегнутых кобурах. Они шли позади, следом за какими-то военными в гимнастерках с полевыми петлицами.

Все спустились в подвал, вошли в комнату Никагосова, и Михель сказал:

— Если б я убиваль шеловека, чтоб воровать его теньги, я теньги воровал бы. Я снаю, где он тержит их. Сосед товерял мне, потому что я шестный человек и его труг.

— Так где же спрятаны деньги?

— Фот здесь…

Он подошел к стене, с которой был сорван палас. Из-под отбитой местами штукатурки проглядывала кирпичная кладка. Подцепив ногтем один из кирпичей, Михель слегка сдвинул его.

— Финимайте!

Кирпичи вынули. В неглубокой нише стояла высокая жестяная банка из-под монпансье, прикрытая фанерным кружком. В ней, перевязанные шпагатом, лежали пачки ассигнаций…

* * *

Посмотрев на часы, Ива ужаснулся — двенадцатый час. Боевое задание Каноныкина до сих пор не выполнено, и теперь из-за Ивиной забывчивости у человека будут неприятности.

— Ива, в школу опаздываешь, — сказала мама.

До школы ли тут? Надо срочно бежать в госпиталь.

Но, как назло, мама собралась с карточками в магазин, а магазин как раз возле самой школы.

— Ива, я жду тебя, опаздываешь ведь.

— Сейчас, сейчас!..

Записка Каноныкина, спрятанная в карман куртки, просто жгла огнем: «Что же делать?..»

Ива совсем уже отчаялся, но вдруг увидел Минасика. С забинтованным горлом, в пальто, тот стоял посреди двора на самом солнце, мокрый как мышь.

— Прошла ангина? — крикнул ему Ива.

— Почти, — прошипел в ответ Минасик. — Сегодня во двор разрешили выйти.

Перемахнув через перила террасы, Ива подбежал к Минасику, сунул ему в руку сложенный треугольником листок.

— Передай главврачу! Лично! Аллюр три креста!

— Мне бабушка не…

— Это задание, понимаешь? Человека подведем. Каноныкина. Уже, наверное, подвели!

Минасик никак не мог сообразить, почему это он вдруг подвел Каноныкина, которого не видел больше недели. Но таинственность поручения, нахмуренное Ивино лицо и тон, которым было сказано: «Это задание, понимаешь?» — делали невозможными дальнейшие отнекивания и ссылки на бабушкины запреты. Минасик сдался.

— Главврачу? — просипел он.

— Только ему!.. Военсекрет! Каноныкин просил, чтобы утром, а сейчас уже…

— Ива, сколько же тебя ждать? — снова раздался недовольный мамин голос.

Минасик потоптался еще немного во дворе, украдкой расстегнул верхние пуговицы пальто. Потом бочком, чтоб не увидела из окна бабушка, скользнул в подворотню и выбежал на улицу.

Он честно обошел весь госпиталь в надежде столкнуться с Ордынским, но того нигде не было. Дважды Минасику делали замечания:

— Сюда не заходят без халата! Порядок пора знать, а еще юнармеец.

Старшина из команды выздоравливающих, подозрительно оглядев Минасика, спросил:

— Каноныкина небось ищешь? Сачкует ваш Каноныкин со вчерашнего вечера. Эх и дадут же ему фитиля!

— Я не Каноныкина, я главврача ищу.

— Чего здесь главврачу делать? Он в кабинете своем.

Постучаться в кабинет Ордынского Минасик не рискнул. Кто его знает, в каком он настроении? Тем более записку нужно было передать утром, а сейчас уже дело, поди, к часу идет.

У телефона никто не дежурил. Минасик снял пальто, аккуратно сложил его и сел у столика. Если появится главврач, тогда он, конечно, подойдет к нему и отдаст записку. А стучать не будет, стучать боязно.

У Ордынского не было никаких секретарш, под кабинет он выбрал себе комнату на отлете, в тупике. И когда забирался туда, то тревожить его никому не разрешалось.

Минасик знал это правило и все же время от времени, вспомнив сердитое Ивино лицо, вставал со стула, подходил к стеклянной, выкрашенной белым двери. Даже поднимал руку, чтобы постучаться. Но за дверью было так тихо и как-то строго, что рука сама собой опускалась, и Минасик возвращался на свое место к телефону.

Когда часы пробили два с четвертью, в конце коридора показались какие-то люди в военных гимнастерках, поверх которых были наброшены халаты. Четверо подошли к кабинету главврача, тронули дверную ручку, потом постучали. А пятый сразу же направился к Минасику.

— Здравствуй, — сказал он. — Ты кого здесь ждешь?

Из-под воротника белого халата выглядывала одна из петлиц, на ней поблескивали четыре рубиновые шпалы. Минасик вскочил, вытянулся по стойке «смирно» и зашептал:

— Жду главного врача госпиталя, товарищ полковник!

— Чего это ты шепотом?

— Ангина, товарищ полковник!

— И давно ждешь главврача?

— С двенадцати ноль-ноль!

Четверо спутников полковника продолжали настойчиво стучать в дверь кабинета, но при этом стояли сбоку, у косяков, точно хотели испугать Ордынского, когда тот откроет им.

Полковник отвел Минасика в сторону, к окну, поправил ему повязку на горле.

— Что ж тебя, больного и сипатого, заставило так долго ждать главврача?

Минасик не знал, как ему отвечать, военсекрет ведь.

— Ты где живешь-то, молчун?

— На Подгорной, девять, товарищ полковник.

— А-а… Интересно! Так что же ты принес главврачу? И от кого?

— От Ивы.

— От Ивы? — Полковник повернулся к своим спутникам. — Вскрывайте, ребята, он там.

Что случилось в ночь на 28 мая

Когда Джулька прибежала из школы и доложила матери, что Ромки на занятиях не было, та начала сопоставлять факты:

— Вчера вечером он украл курицу вместе с кастрюлькой. Это он украл, я знаю.

— Он, он! — тряхнула кудряшками Джулька. — И орехи толченые с киндзой тоже он спер. Я толкла, толкла их…

— Хватит, ну! Он испугался, что я скажу отцу и отец его как следует побьет. Потому пошел ночевать к тете Вардо. Но почему он в школу не пришел?

— Потому что «шаталист», не знаешь, да?..

Джулька отправилась к тетке Вардо за беглым братцем, но та только руками развела.

— Я два дня уже моего любимца не видела. Что вы с ним там сделали? Зачем опять его обидели? Вай-мэ, вай-мэ!..

Прошел час, и весь двор на Подгорной облетела весть: пропал Ромка.

Снова приехала милиция. В третий раз за этот день. Первый раз утром, потом когда Михель пытался отколотить палкой мадам Флигель за то, что называла его шпионом, и в третий раз сейчас.

— Вы вчера днем его видели? — допытывался у Ромкиной матери капитан Зархия. — Или ближе к вечеру?

— Вай, не знаю! Убили моего мальчика! Горе мне!

Джулька стояла рядом и плакала басом.

Всех очень напугал Ромкин пес. Он приполз в подворотню откуда-то с улицы, голова его была рассечена, сквозь запекшуюся уже кровь проглядывала белая полоска кости.

Капитан Зархия присел на корточки, осторожно раздвинул слипшуюся шерсть, подул на рану. Пес заскулил, лизнул ему руку.

— Ничего, череп целый остался. Может, еще и выживет. — Капитан поднялся. — Дайте собаке воды. Чем быстрее она придет в себя, тем быстрее мы найдем ее хозяина.

Ива убежал с последних уроков. Разве тут до геометрии? Куда-то провалился Минасик с запиской Каноныкина, а теперь эта история с Ромкой и его псом.

— Ты хоть что-нибудь знаешь? — спросил Иву капитан.

— Нет. Ромка вчера говорил, что устроит нам всем сюрприз.

— У вас сегодня весь день сюрпризы! — обозлился капитан. — Что за дом такой, соседей вам не стыдно?

Он хмуро оглядел всех, нетерпеливо подергал старенькую портупею с медной пряжкой.

— Так кто же последним видел парня? — спросил капитан еще раз.

— Вы знаете, я режиссирую юнармейскую агитбригаду, так вот вчера вечером у нас была репетиция, и Рома, как это часто случается с ним…

— Не пришел, — закончила Мак-Валуа.

— Тц… — капитан покачал головой. — Я же спрашиваю: кто видел? А кто не видел, меня не интересует.

— Извините, — Мак-Валуа обиженно поджала губы, — я не поняла вас…

Ива хотел было побежать в госпиталь, но капитан сказал ему строгим голосом:

— Стой здесь! А то тебя еще искать придется. Ты, Ива?

— Да, Ива.

— Тогда стой рядом со мной и никуда не отходи. Госпиталь сам к тебе придет, уже звонили…

Как госпиталь может ходить куда-то? То ли капитан очень устал сегодня от всех этих происшествий, то ли от него попахивает вином. Ива даже втянул носом воздух. Но от капитана пахло кожей, как от всех военных людей, и еще папиросой, которую он не вынимал изо рта, — докурит одну и прикуривает следующую.

«Все это началось вечером, — думал Ива. — Вчера вечером. И с Никагосовым и с Ромкой… Что же произошло вчера вечером? Что?..»


А вечером 28 мая 1942 года произошло следующее. Часов в восемь Ромка положил кастрюлю с вареной курицей в хозяйственную сумку, привязал к ручкам длинную бечевку и спустил с четвертого этажа прямехонько в нижний двор.

— Ты что в окно вылез? — спросила Джулька.

— Воздухом дышу, нельзя, да?

Он разжал пальцы, бечевка скользнула вниз, туда, где в сиреневых зарослях стояла уже кастрюля.

Джулька открыла соседнее окно, высунулась в него, но ничего подозрительного не обнаружила.

— Иф, иф! — Ромка потянул носом. — Как хорошо свежий воздух пахнет! Наверное, опять мамины духи брала?

— Заткнись! — огрызнулась Джулька.

— Ивке хочешь понравиться, да? Шиш тебе! На черта ему твои кучеряшки?

Джулька покраснела.

— Дурак! — сказала она. — Это у тебя кучеряшки, а у меня нормальные волосы. Между прочим, лучше, чем у вашей Рэмы-мэмы.

— Охо-хо-хо! — расхохотался Ромка. — «Лучше»!.. У нее косы. Поняла — ко-сы! А у тебя что? Бэ-э-э, кочори[17], как у барашка.

Такого издевательства Джулька вынести не смогла. Она вскочила с места, бросилась к брату и, ткнув его пальцем в нос, выпалила:

— Ненормальный! Ненормальный! Ненормальный!..

На этом конфликт был исчерпан.

Ромка с независимым видом походил по квартире, так, чтобы все убедились: в руках у него ничего нет.

— Что сегодня на ужин? — спросил он.

— Будет сациви. Но не скоро, когда папочка придет.

— Тогда я пока погуляю.

Ромка надел мичманку, подаренную ему моряками после концерта в госпитале. Она была изрядно потрепана, но зато с настоящим, шитым золотом крабом. Кроме того, Алик вырезал специально для нее вставку из тонкого стального листа, отчего верх фуражки туго натянулся и приобрел форму идеального круга.

— Мама, он чего-то задумал, — сказала проницательная Джулька.

Но Ромка уже спускался по лестнице. Во дворе никого не было, если не считать Ивы.

— Привет! — крикнул ему Ромка и добавил: — Завтра, между прочим, я хороший сюрприз всем сделаю.

Свистнув своему псу, он перелез через кирпичную стенку и спустился в нижний двор. Уже оттуда раздался Ромкин голос:

— Фюрер! Ко мне!

Пес послушно затрусил к подворотне: он отлично знал, где следует искать хозяина.

Ромка перетащил кастрюлю с курицей в старую кухню; дело было наполовину сделано. Оставалось разбавить куриным бульоном толченые с киндзой орехи, добавить соли, перцу, пряностей и залить этим соусом поджаренные куски курицы.

Стряпать Ромка умел и любил. Вся его затея к тому и сводилась: приготовить тайком на старой кухне полную кастрюлю сациви, добыть на базаре вина, зелени, свежего лаваша и пригласить Каноныкина с ребятами.

— Прощальная закуска, — скажет им Ромка. — Прошу дорогих гостей к столу!

Можно расположиться тут же, в нижнем дворе, под сиренью, можно потащить все припасы к Персидской крепости, какая разница. Главное, чтоб была душевная компания и чтоб потом, на фронте, Каноныкин, рассказывая своим друзьям из морской пехоты о здешнем житье-бытье, говорил бы:

— Были у меня кореши, когда я в госпитале валялся. Два парня ничего себе, но один, чернявенький, лучше всех! Шикарные проводы мне устроил. Между прочим, его Ромео звали…

Так, мечтая об успехе, который принесет ему задуманный сюрприз, Ромка колдовал над соусом. В кухне было полутемно, керосиновая коптилка без стекла едва мерцала. Поджарить курицу можно было на полуразрушенной плите, благо труба у нее общая с соседним домом, так что в темноте никто и не углядит тонкую струйку дыма.

Использовав вместо топора кусок валявшейся у плиты автомобильной рессоры, Ромка разломал несколько ящиков и колченогий стул. Он уже собирался разжечь плиту, когда услышал, что по стволу глицинии кто-то взбирается.

«Пропал сюрприз!» — подумал Ромка и, схватив кастрюлю, юркнул с ней в старый гардероб со сломанными дверцами. Потом, спохватившись, высунулся и задул коптилку.

В гардеробе стало темным-темно; в нем пахло пылью, мышами и рассохшимся деревом. Невидимый жучок точил его, уныло поскрипывая:



— Три-трик… три-трик…

На чердаке прошелестели осторожные шаги.

«Ивка чего-то хочет», — решил Ромка и, присев на корточки, устроился поудобнее.

Наверху включили фонарик, белый кружок света скользнул по захламленному полу кухни.

«Нет, это Минасика фонарик. И чего приперся, барашка? У него же ангина…»

— Спускайся вниз, я посвечу.

«Вай, Каноныкин с кем-то пришел! Наверное, опять в город удрать хочет…»

Сквозь щель в гардеробе Ромка увидел высокую худую фигуру в военной гимнастерке, в пилотке, с небольшим чемоданом в руках. Потом появился Каноныкин. Он то включал, то выключал фонарик, словно искал что-то. Подойдя к плите, споткнулся о Ромкины дровишки и тихо выругался.

— Время, — сказал тот, другой. Почему-то женским голосом.

— Сейчас, здесь где-то коптилка…

Каноныкин чиркнул спичкой, длинный язык пламени с черным хвостиком взлетел над фитилем.

— Свет снаружи не заметят?

— Все законопачено.



— Я готова.

«Женщина какая-то. Молодец, Каноныкин, веселый человек!..»

Ромка старался разглядеть женщину, но она сидела к нему спиной, склонившись над раскрытым чемоданчиком. А Каноныкин, тот был виден. Он расположился прямо на полу и маленькой блестящей пилкой распиливал свои гипсовые сапоги. Вот один отлетел в сторону, второй. Каноныкин с наслаждением потер ладонями икры ног. Ромка отлично видел — на них не было никаких следов от ран, никаких шрамов, даже царапин. Ничего не было!

Поднявшись с пола, Каноныкин придвинул поближе коптилку, вынув из планшетки удостоверение личности, принялся заполнять его. Потом достал красноармейскую книжку.

— Кривому подойдет какая-нибудь восточная фамилия, — сказал он. — Например, Алимджанов… Сергей Османович. Неплохо, а?

Женщина не ответила, все возилась со своим чемоданчиком.

— Завтра вы располагаете временем только до полудня. Ни на минуту больше, слышите? Вот адреса. На первом дождетесь старика и сразу же уйдете с ним по второму адресу: — Каноныкин протянул ей бумажку. — Запомните все, Рози, и сожгите здесь же…

Ромка видел, как эта самая Рози одной рукой приложила к уху наушники, а другой принялась выбивать еле слышную стрекочущую дробь.

«Вай, радио передает! — ужаснулся Ромка. — Зачем я сюда залез, дурак, зачем я не захотел дома кушать сациви?!»

— Все? — спросил Каноныкин. — Рацию сюда, за плиту. Заложите сверху кирпичами и заметьте место… Я уйду сегодня же ночью с Кривым. Он знает дороги к перевалам. Болтался когда-то в тех краях со своим отцом, шофером.

«Шофером?! Это они про Люлика! Он же правда кривой!..» Ромка неловко повернулся в своем убежище, скрипнула перекошенная дверца.

— Что там? — резко повернулась женщина.

— Скрипит рассохшееся старье, — успокоил ее Каноныкин. — Здесь никого не бывает, кроме моих друзей-юнармейцев. — Он рассмеялся незнакомым Ромке смехом. — Вам пора.

— Wie spat ist es?[18] — спросила вдруг женщина и приложила к уху часы.

— Es ist dreiviertel elf. Abtreten, Rosi. Aufbald![19]

Эти фразы, сказанные по-немецки, так поразили Ромку, что он едва не вскрикнул. То, что под гипсом у Каноныкина здоровые ноги, то, что в чемодане спрятана рация, а Кривой, оказывается, Люлька — все было не так страшно, как эти отрывистые немецкие слова, значения которых Ромка не знал, и от этого они показались ему еще страшнее.

Заныли коленки, Ромка прислонился плечом к дверце гардероба, и та не просто заскрипела, а заверещала, будто ей отдавили все ее старые трухлявые сучки.

И сразу в дверцу ударил острый и блестящий, как Люлькина финка, луч фонаря. Ромка закрыл лицо согнутым локтем и услышал знакомую каноныкинскую скороговорочку. Со своей Рози он говорил совсем другим голосом. Ромке показалось, что в старой кухне вдруг снова появился тот, настоящий, Каноныкин, и все сейчас станет на свои места, и ничего страшного не случится.

— Здорово, кореш! Ты чего залез в этот гроб со скрипом?

Каноныкин улыбался. Он потушил фонарь, горела одна лишь коптилка.

— Удрал от папаши с мамашей?

— Нет, я хотел сюрприз… — начал было Ромка, но сзади что-то обрушилось на него, коптилка вспыхнула ослепительно ярко, а потом сразу наступили тьма и тишина.

— Надеюсь, он был один? — сказала Рози и отбросила в сторону обломок автомобильной рессоры.

— Сейчас проверим.

Снова вспыхнул фонарь. Луч его медленно поплыл по сваленной в кучу ломаной мебели, ящикам и прочему хламу. На секунду задержался на кастрюле с недоделанными сациви.

— Здесь курица, — удивленно сказала Рози.

— Очень кстати. Я не успел запастись едой…

Луч фонаря заскользил дальше, осветил лежащего на полу Ромку.

* * *

Около часа ночи в нижнем дворе раздался тихий свист. Потом по стволу глицинии скользнула тень и исчезла в слуховом окне старой кухни.

— Почему опоздал?

Люлька вздрогнул от этого короткого и резкого, как удар, вопроса.

— Я?.. Вот, — он протянул сверток. — Я большое дело сделал, хозяин.

— Какое дело?

— В столе у инженера Русанова взял, — Люлька самодовольно ухмыльнулся. — Тихо все, аккуратно. Здесь чертежи, наверное, хозяин. Тебе пригодятся…

— Если б ты не знал дорогу к перевалам, я пристрелил бы тебя сейчас как собаку. — Теперь голос звучал ровно, Каноныкин четко выговаривал каждый слог.

— За что, хозяин?!

— За то, что ты идиот! Когда ты там был?

— Десять минут, как ушел.

— Тебя никто…

— Все тихо, аккуратно! — поспешил перебить его Люлька. — Я ход знал от старьевщика. Чертежи, хозяин! Русанов же на заводе работает. Секретный завод!

— «Чертежи»! — Каноныкин рванул из Люлькиных рук сверток, не разворачивая, сунул его в плиту, чиркнул спичкой. — Идиот! Еще раз сделаешь что-нибудь сам…

— Я понял, хозяин! Я думал, нужно будет.

— Думаю я, Кривой, понял? Только я!

— Конечно, понял, хозяин! Очень извиняюсь.

— Хватит! Переодевайся. — Он бросил на пол узел с одеждой. — В кармане красноармейская книжка. Запомни: ты Алимджанов Сергей Османович, 1923 года рождения, рядовой. Не перепутай — это будет тебе стоить башки.

— А ночной пропуск?

— Все есть. И давай побыстрее!.. Сапоги снимай.

— Зачем?

— Кретин! Где ты видел рядовых в шевровых сапожках, а? И вообще, Кривой, то, что я говорю, я говорю один раз. Ты понял?

— Понял, ну…

Сев на пол, Люлька стащил с себя сапоги, с сожалением посмотрел на них. Потом вынул финку и принялся кромсать голенища. Оторвав подметки, тоже разрезал их на куски.

— Что ты делаешь? — удивленно спросил Каноныкин.

— Не хочу капитану Зархия оставлять. Зачем ему в таких красивых сапогах ходить? Пусть в казенных развалюхах шлепает!

— Кто этот капитан Зархия?

— Один мой хороший дэмакац[20] из райотдела милиции.

— Ладно! Быстрее, Кривой, некогда возиться тут…

Они выбрались в нижний двор. У калитки лежал Ромкин пес. Увидев их, он глухо, с угрозой зарычал.

— Заткнись, Фюрер! — цыкнул на него Люлька. — Куш!

— Прибей этого пса! — зло сказал Каноныкин.

— Чего с собакой связываться? — пробормотал Люлька. — Она не подпускает. Ну ее к черту, укусит еще.

Каноныкин сделал резкое движение, пес рывком метнулся в его сторону, но тут же завизжал и, перевернувшись в воздухе, покатился в кусты.

— Э, молодец, хозяин! — сказал Люлька и услужливо протянул Каноныкину платок. Тот обтер рукоятку пистолета и, спрятав его, кивнул головой:

— Пошли…

Что произошло утром 29 мая

В десять минут восьмого Ордынский вошел в кабинет и запер за собой дверь. Вид у него был усталый. Он поздно лег вчера и никак не мог уснуть. Лезли в голову дурацкие мысли, ерунда всякая, одолевали какие-то тревожные предчувствия. Он всегда считал себя человеком с отлично тренированной нервной системой, и вдруг такое наваждение, с чего бы это?..

Ордынский открыл шкаф, выдвинул из него высокий ящик, снял потайную крышку. Под ней лежал авиационный «Телефункен».

Включив приемник, Ордынский настроился на нужную волну. Шла передача на английском языке.

«49-й горнострелковый корпус под командованием генерала горных войск Конрада сосредоточивается в районах Невинномысска и Черкасска с целью развертывания в ближайшие два месяца наступления через Клухор по Кубанской долине к перевалам Хотю-Тау и Нахар, а по долине реки Теберды — к Клухорскому и Домбай-Ульгенскому перевалам. Одновременно по долинам рек Марух, Большой Зеленчук и Лаба горнострелковые дивизии генерала Конрада выйдут к Марухскому и Наурскому перевалам и на группу перевалов Сансаро и Псеашха. Таким образом, вполне реальной становится возможность в ближайшее время потери русскими всего Закавказья, черноморских портов и Бакинских нефтяных промыслов.

Корпусу особого назначения, находящемуся в настоящее время в резерве группы армии «А», открывается путь для операции на Ближнем Востоке, цель которой — соединение с войсками генерала Роммеля, действующими в Египте…»

Ордынский выключил приемник, задвинул ящик обратно.

Генерал Конрад движется на Кавказ. Когда-то в чине обер-лейтенанта он уже побывал здесь. Все возвращается на круги своя…

«Надо выпить кофе. Что за нелепое у меня состояние! — Он вынул кофейник. — Веду себя как институтка…»

Заварив кофе покрепче, Ордынский расставил на столе шахматы, сделал несколько ходов. Он привык к одиночеству. Собственно говоря, последние двадцать лет он был один. Это не тяготило его, даже вот научился играть сам с собой в шахматы.

Ни друзей, ни привязанностей. Только цель. Вначале она казалась бесконечно далекой, а теперь рукой до нее подать, стоит у самого порога. Здравствуйте, господин обер-лейтенант! То есть, простите, ваше превосходительство, генерал Конрад. Сколько лет, сколько зим, как принято говорить в России. Wie ist Ihr befinden?..[21]

Сегодня ночью Ордынский без конца вспоминал. Какое это ненужное и опасное занятие — думать о первом, что приходит на память, не спросясь причем.

Вспоминал жену, сына. В девятнадцатом при отступлении деникинской армии они остались в промерзшем вагоне посреди степи. Зачем вспоминать об этом? Ведь ничего не изменить, ничего не поправить. Зачем же тогда вспоминать?..

Сыну было четырнадцать. Этот Ива — телефонный мальчик — чем-то неуловимо напоминает его. Манерой задавать бесконечные вопросы?.. Жадно искать в жизни романтичное?.. Возможно…

И все-таки зачем вспоминать мальчика, который пропал без вести так много лет назад? Зачем вспоминать безвозвратно потерянное?

Как это сказал во время их последней встречи князь Цицианов? Ах да…

«Мы никогда не найдем себя в своих сыновьях. Они уходят от нас, чтобы никогда уже не вернуться!.. Сколько разочарований, дорогой Варлам, принес мне мой Гига!..»

«Где он сейчас?» — спросил его Ордынский.

«Ах, не напоминайте мне о нем, не бередите рану!.. В тридцать третьем году он уехал из Германии. Сначала в Стокгольм, оттуда в Париж. Продолжал практиковать как врач, потом занялся журналистикой, связался с левыми изданиями и докатился до сотрудничества с коммунистами!.. Не знаю, как я пережил это, брат мой Варлам, не знаю… Уж лучше б тогда, в двадцать первом году, его действительно расстреляли бы, чем вынести такой позор».

Разочарование… Три четверти жизни состоит из разочарований!

Ордынский сделал несколько ходов, снял с доски ферзя. Еще два хода.

— Вам опять мат, Ива — телефонный мальчик!

А сына вот звали Глебом, Глеб Варламович, да… Зачем об этом вспоминать?

Ушел, чтоб не вернуться…

В тридцать четвертом году Ордынский был судовым врачом на танкере «Советский Аджаристан». После сильного шторма судну пришлось сделать остановку в Гамбурге — что-то случилось с гребным винтом.

Там Ордынский встретил Цицианова. Счастливая случайность? Может быть. Через него удалось повидать кое-кого из старых товарищей по Мюнхену. Они специально приехали для этого в Гамбург. В пиджачках и кепи, хотя без труда угадывалось, что мундиры были сняты ими перед самым отъездом.

— Что я должен делать?! — спросил он их.

— Ждать, — таков был ответ. — И продвигаться по службе. Чем выше, тем лучше.

— Где мне будет приказано это делать?

Они назвали город.

В тридцать шестом он снова встретился с Цициановым. Теперь уже в Триесте. И на сей раз это не было случайностью.

— Вам пора сходить на берег, Варлам, — сказал Цицианов. — Переезжайте в тот город и приложите все усилия, чтобы добиться значительного положения и должного реноме.

Они сидели в маленькой пустой кофейне. Носатый хозяин дремал за стойкой.

— Теперь уже скоро, Варлам. Наши немецкие друзья готовы к самым решительным действиям. — Цицианов сделал паузу, покрутил пальцами пустую кофейную чашечку, усмехнулся. — Кстати, в том самом городе, где вы бросите якорь, живет моя супруга, прелестная княгиня Кетеван. Надеюсь, вы не станете, друг мой, передавать ей от меня поклон…

Тогда Ордынский не до конца поверил Цицианову. Что значит — скоро? Пять, семь, десять лет? Он устал ждать, бездействовать, тайно ненавидеть все, что окружало его.

Но весной сорокового года к нему впервые постучался рослый молодой человек. У него были широкие сильные плечи, короткий тупой нос и прямые белокурые волосы.

— Моя фамилия Каноныкин. Здравствуйте, доктор…

Он работал в одесском порту.

— Как в случае чего вы объясните свой приезд сюда?

— Не беспокойтесь, доктор, у меня путевка. В ваши места принято приезжать на время отпусков. Советским трудящимся, разумеется. А я грузчик.

— Что мне будет предложено делать? — перебил его Ордынский.

— Ждать, — ответил тот. — И ничего пока не предпринимать без нашего ведома…

Их первый разговор длился не более получаса.

Вторично они встретились через год. На этот раз в Одессе.

— Люди, — сказал тогда Каноныкин. — Нужны люди, которые будут преданно служить рейху. Нужна густая, искусно сплетенная сеть. И вы — старый верный друг Германии — один из тех, кому ее плести. Там, у вас в городе, представляющем для нас большой интерес…

Ну что ж… Он плел эту сеть. Терпеливо и старательно. Люди, которых находил Ордынский, становились ее ячейками. Каждая несла свою, независимую от другой службу. И результат этой тайной, неведомой никому службы, собираясь в центре сети, улетал в эфир короткими строчками шифрограмм.

Теперь, когда близилась развязка, такой сетью можно было запутать многое. Она как нежданный десант, появившийся в тылу.

Да, трудная была работа, опасная. Многого она стоит. Слава богу, все подходит к концу. Генерал Конрад стоит у ворот Кавказа. Орудия его танков смотрят в сторону перевалов.

«Как жаль, что мне уже пятьдесят девять…»

Ордынский подошел к окну. Во дворе госпиталя из санитарных машин выгружали раненых. Значит, сегодня весь день не будет покоя. А он полночи промаялся без сна.

«Да, пятьдесят девять, обидно. Жизнь фактически прошла мимо…»

За исключением последних двух лет он только и делал, что ждал. Для человека действия нет более отвратительного занятия.

В январе, сразу после Нового года, появилась радистка.

Первое время прятал радистку и рацию у себя дома, ничего другого не оставалось. Потом, сменив ей документы, пристроил медстатистиком в один из госпиталей; это для него особого труда не составило. Сложнее было добыть надежные документы.

Следом появился Каноныкин, и все пошло как по маслу. До самого последнего времени они действовали весьма успешно. И вот где-то порвалась очень искусно сплетенная цепочка, и теперь контрразведка неумолимо и последовательно движется по ней, перебирая звено за звеном. Значит, срочно придется исчезнуть.

В дверь постучали. Ордынский повернул ключ.

— Войдите.

— Разрешите обратиться, товарищ военврач второго ранга?

— Обращайтесь.

Он терпеть не мог этого настырного лейтенанта — начальника команды выздоравливающих. И внутренне опасался его дотошности.

— Начгоспиталя отсутствует, поэтому докладываю вам, что старшина второй статьи Каноныкин опять находится в самовольной отлучке, в госпитале не ночевал.

— Где он сейчас?

— Неизвестно. На вечерней поверке не был, значит, отсутствует уже… — лейтенант вынул из кармана большие серебряные часы, щелкнул крышкой, — не менее двенадцати часов.

— Безобразие! — Ордынский хлопнул по столу ладонью. — Вы распустили команду, лейтенант!

— Никак нет! Случаи нарушения только с Каноныкиным. Вчера днем, например, не явился для снятия гипса.

— Кто распорядился снимать гипс?

— Военврач Колесников.

— Черт знает что! Немедленно представьте рапорт по форме. Я под трибунал упеку этого Каноныкина!

— Слушаюсь! Разрешите идти?

— Да.

Лейтенант козырнул, повернувшись кругом, щелкнул каблуком.

Ордынский снова закрыл дверь. Что же произошло здесь вчера?.. С самого обеда ему пришлось проторчать на совещании в сануправлении штаба фронта. До позднего вечера. А тут этот самый Колесников затеял снимать гипс. Какое дурацкое совпадение!..

Значит, Вальтер ушел. На сутки раньше обговоренного срока. Но адрес, адрес! Куда идти завтра утром? Где будет ждать Рози?.. Все это должен был решить Каноныкин.

Впервые Ордынского охватило чувство страха. Его не было ни разу, хотя все это время опасность стояла рядом, за спиной.

Почему сунулся Колесников? Случайно ли это? Может, уже знали, что у Вальтера под гипсом? И сейчас за ним тянется хвост, его незаметно ведут, чтобы обнаружить остальных?

И еще: когда уходить, если все сдвинулось на сутки? Сегодня? Но где в таком случае адрес?..

Он шагал по кабинету из угла в угол, пытался подавить в себе растерянность.

«В конце концов, Каноныкин опытный и хладнокровный разведчик, — убеждал себя Ордынский. — Он все предусмотрит, не побежит в панике куда глаза глядят. Еще час-два, и все прояснится. Надо взять себя в руки!..»

Начальник команды принес рапорт.

— Положите на стол. Как только явится Каноныкин, немедленно ко мне его.

— Слушаюсь!

В том, что Вальтер не явится, Ордынский ни минуты не сомневался. Появиться в госпитале для него равносильно провалу. Сейчас главное — выиграть время. До прихода начальника госпиталя можно молчать, но потом придется поставить в известность не только его, но и многих других. В том числе и комендатуру. Начнется розыск…

Оставшись один, Ордынский открыл шкаф, достал приемник, завернул его в газету и спрятал в портфель. Он не признавал полевых сумок, только портфели.

Постепенно возвращалось спокойствие. Звонил телефон — Ордынский давал распоряжения, одних распекал, с другими милостиво шутил. Но где-то в глубине его, неотступная и тревожная, продолжала биться мысль:

«Адрес… Адрес. Когда же адрес и как мне его передадут?..»

Он все время заставлял себя отвлечься. Даже расставил снова на доске шахматы и сделал несколько ходов.

«Жаль, нет Ивы — телефонного мальчика, моего любопытствующего партнера…»

Ордынский представил себе круглое мальчишеское лицо. Каким оно будет, когда станет явным то, что сегодня еще тайна?

«Что же поделаешь — жизнь состоит главным образом из разочарований…»

Неожиданно для себя он заметил, что вновь ходит по кабинету. Быстрыми, нервными шагами, из одного угла в другой.

«Что же это со мной, черт возьми! — Он резко остановился, сжал кисти сложенных за спиной рук. — Неужели страх?.. Какая мерзость! Бесконтрольный страх, классическое начало поражения. Нет уж!..»

Страх можно победить по-разному. Ордынский знал несколько проверенных способов, но лучшим из них он считал ненависть. Устоявшуюся, непримиримую, возведенную в культ. Он умел вызывать ее из глубин своего сознания, зримо восстанавливая первопричины, породившие эту ненависть, представляя себе все в подробностях, этап за этапом, и ни для каких других чувств, кроме ненависти, места в его душе уже не оставалось. Она царила в ней одна.

В тысячу первый раз видел он седую от поземки степь, замерший на путях железнодорожный состав и конников в бурках.

Красные перерезали путь, отбиться не удалось, и горстка оставшихся в живых офицеров идет под конвоем к темнеющей вдали деревушке. И он, Ордынский, среди них…

— А вы молодцом, господин доктор, — сказал ему тогда идущий рядом усатый ротмистр. — Никогда не предполагал, что Гиппократовы жрецы столь великолепно режут из маузера. Вы словно цыплят прихлопнули тех двух, что первыми сунулись к вагону. Браво, доктор!

— У меня в поезде остались больная жена и сын, — Ордынский посмотрел на ротмистра. — Вы понимаете, что их ждет?

— То же, что и нас, доктор. Отнеситесь к этому философски…

— Послушайте, ротмистр, когда мы подойдем к тому вон мостику через овраг, я прыгну под откос влево. Вы прыгайте вправо. А остальные врассыпную. Темнеет, есть шанс уйти по балкам.

Он сказал это по-французски, достаточно громко, чтоб услышали идущие сзади офицеры.

— Браво, доктор! — пробормотал ротмистр. — Попробуем, хотя шанс ничтожно мал…

Ордынскому удалось уйти. Что стало с остальными, он так и не узнал.

Своих он тоже больше никогда не видел.

Сам Ордынский блуждал по бескрайним дорогам гражданской войны, до последнего ее дня. С белоказаками, с антоновцами, с «зелеными», с кем угодно — он был согласен на любых союзников по ненависти…

В конце двадцатого, когда все было кончено, Ордынский пробрался в Закавказье, где еще удерживались грузинские меньшевики, самые бездарные из всех его союзников. Впрочем, он с ними и не вступал в союз, понимая всю его бессмысленность.

— Я не терплю бессмысленных действий! — говорил он князю Цицианову. — Бессмыслица унизительна…

К тому времени Ордынский твердо решил, что останется, не уйдет за рубеж с этой толпой перепуганных до смерти авантюристов.

— Да вас шлепнут в первый же день, дорогой Варлам! — пугал его Цицианов.

— За что же это, позвольте, спросить?

— А за то, за что они шлепают нашего брата, милостивый государь.

— Так то вашего брата, — посмеивался Ордынский. Ему нравилось злить этого осунувшегося, растерявшего былую самоуверенность Цицианова. — Вашего брата эксплуататора. А я всего лишь скромный эскулап и, в их понимании, трудящийся гражданин, который может быть полезен новому российскому обществу.

— Вы ничего не сделаете здесь в одиночку, Варлам! А там, — Цицианов махнул рукой в сторону моря; оно было ненастным, седым от шторма, холодное февральское море, — там нас много, там мы — сила!

— Не верю я больше в вашу силу, князь. Я буду ждать, когда появится другая, реальная. А она появится. Непременно появится!

— Дай-то бог…

Ордынский с молодости был германофилом. И вот они снова здесь.

— Я рад увидеть вас, генерал Конрад!..

«Да, шанс, как бы ни был он ничтожно мал, все равно остается шансом, — Ордынский посмотрел на часы. — Двенадцать пятьдесят две. Что ж, шанс еще есть…»

Раздался телефонный звонок. Ордынский после секундного колебания поднял трубку и сразу узнал голос радистки. Он был непривычно кокетлив, этот хихикающий девичий голосок:

— Что ж вы не пришли, доктор? Я вас так ждала, ждала. Я звоню из автомата, у меня буквально одна минута.

Сначала он не мог понять, в чем дело. В госпиталь звонить ей не разрешалось ни под каким видом. И потом этот дурацкий тон…

Когда он наконец сообразил, что произошло, у него сразу похолодели кончики пальцев.

— Я… Я не знал, где вас найти, милая, э-э… Розочка.

— Как же так, доктор? Сегодня рано утром мой брат передал вам через… кого-то там, не знаю, где искать меня. Если вы, конечно, хотите еще видеть наскучившую вам Розу.

— Никто ничего не передавал мне! — Он почти крикнул это.

— Не может быть, вы шутите, доктор. Вы же у меня такой шутник!

— Где вас искать?

Она не ответила.

— Где вас искать, я спрашиваю!

— Доктор, ну что вы, право, какой! Я никому не даю по телефону своего адреса. И потом, брат велел мне не позже полудня быть дома, а сейчас…

— Ваш брат… — Ордынский скрипнул зубами. — Ждите меня до двух, слышите?

— Но брат…

— Плевал я на вашего братца! До двух. Ясно?

Он бросил трубку. Если телефон уже подключили для прослушивания, то все пропало. Только дураков может обмануть столь примитивная конспирация. Но другого на месте Рози не придумаешь. В такой ситуации являться сюда за ним просто безумие. Каждый в первую очередь опасается за свою собственную шкуру, и Рози не составляет, конечно, исключения.

«Что же случилось с Вальтером? — Он впервые назвал его так — Вальтер. — Неужели его взяли? Нет, не может быть!..»

Ордынский подошел к двери, дважды повернул ключ. Задернул штору на окне. Во дворе все еще стояли санитарные машины.

Он посмотрел на часы. Если через час ему каким-то образом не сообщат, где ждет его Рози, то тогда уж все.

А вдруг Вальтер предал его? В последний момент, не желая рисковать, махнул рукой на его судьбу, укрыл радистку с рацией и ушел за перевал… Ерунда, он этого не сделает! Не посмеет сделать!

— Прекратите, Варлам Александрович, пороть панику! — сказал Ордынский громко и вздрогнул от звука собственного голоса. — Стыдно, милостивый государь!..

Время от времени он подходил к двери. Ему все время казалось, что за нею кто-то стоит.

В маленький, выскобленный в белой краске глазок была видна часть коридора, столик с телефоном и стул. На стуле сидел щекастый юнармеец с забинтованной шеей, держал на коленях сложенное пальто. Вид у юнармейца был тоскливый.

Часы пробили половину второго. Стараясь оттянуть время, он поставил на плитку кофейник. Никогда еще вода не вскипала так быстро.

Снова пробили часы. Тянуть дальше было бессмысленно. А он не терпел бессмысленных поступков.

Обидно не дойти до цели. Особенно когда осталось каких-нибудь два месяца.

Он налил себе кофе и вынул из портфеля синий пузырек с притертой пробкой.

* * *

Когда открыли дверь, Ордынский сидел в кресле, уронив прямые длинные руки. Можно было подумать, что он спит. На рукавах кителя поблескивали широкие золотые шевроны.

Кофейник все еще стоял на плитке, из носика тонкой струйкой выбивался пар. Один из военных взял со стола синий пузырек, протянул его полковнику. На этикетке было всего лишь одно слово: «Морфий».

— А что там за бумаги?

— Рапорт об исчезновении Каноныкина, товарищ полковник.

— Ну что ж, все ясно. Остается выяснить, куда он исчез. — Полковник подошел к столику, на котором лежала шахматная доска, подперев рукой подбородок, задумался. — Для черных партия безнадежна. Еще два хода, и белые делают мат… Интересно, кто играл белыми?..

Чем закончился день 29 мая

Ромкин пес отходил медленно. Время от времени капитан Зархия поил его водой с уксусом. Пес лакал жадно, словно не пил неделю. Остатки воды капитан осторожно выливал ему на голову. Розовые струйки стекали по морде пса, капали на пыльные капитановы сапоги.

Любопытствующие стали помаленьку расходиться. Нельзя же весь день ждать, что будет дальше.

Появился Ромкин отец. Он с опаской поглядывал на капитана. Ему явно не нравилось, что в одном не очень большом дворе собралось сразу так много милиционеров.

— Слушай, — сказал он жене, — если вдруг начнут про курицу спрашивать, скажешь — купила на базаре для больной старушки матери.

— Но бабушка здорова, — встряла Джулька. — На четвертый этаж два ведра воды бегом поднимает.

— Э! Тебя кто спрашивает! Послал бог детей! За что он только на меня такой зуб имеет? — Он стукнул дочь по лбу костяшками пальцев. — Сама воду поноси, пока здесь столько чужих глаз! А ты, мама-джан, будешь больная, я так сказал…

Но капитану было не до курицы и не до здоровья Ромкиной бабки. Он приподнял пса, помог ему удержаться на ногах, пригладил взлохмаченную шерсть.

— Давай, давай, молодец, — приговаривал капитан. — Ну, где твой хозяин? Где Ромка? Ромка где? Ну, джаник, покажи нам где.

Пес тихо скулил и лизал ему руку.

— Глупая дворнязка! — сказал стоявший рядом Никс. — Ну сто она мозет показать?

— Отойдите! — закричал на него капитан. — Не мешайте! Очистите вообще двор! Что может показать? Все может показать! Что вы понимаете — у него сейчас сердце разрывается, он же плачет!

Капитан смотрел на пса. Пес пошел. Ноги его дрожали и подгибались. Он приседал на задние лапы, его заносило в сторону, но он все равно шел, изредка оглядываясь на капитана, точно проверяя, идет ли тот следом.

— Давай, давай, дорогой! Покажи нам, где Рома. Рома, Ромка где?..

Пес поскуливал в ответ и пытался идти быстрее, но ничего не получалось. Когда он останавливался, капитан подносил к самой его морде миску с водой.

— Ничего, отдохни, попей немножко. — Он поворачивался к своим помощникам. — Много крови потерял, потому жажда; язык совсем сухой, нос горячий, плохо.

— Туда ли он идет, товарищ капитан?

— Туда. Конечно, туда…

На то, чтобы добраться до. нижнего двора, псу потребовался целый час. К стене он уже подполз на брюхе и замер, уткнувшись мордой в узловатые корни глицинии.

— Все, — сказал капитан и машинально снял фуражку. Потом, спохватившись, надел ее.

— Собаки, когда конец чуют, всегда уходят подальше, — заметил усатый лейтенант. — Вот и этот тоже…

— Нет, — капитан покачал головой. — Он не просто шел, чтобы уйти.

— Но здесь же стена.

— Да, стена! Думаешь, я стену не вижу? — Капитан достал кожаный портсигар, вынул папиросу, долго раскуривал ее. — Знаешь что, — сказал он лейтенанту, — приведи сюда ребят. Ну, товарищей этого Ромки.

Пришел один Минасик.

— А где твой друг? — спросил его капитан. — Которого Ивой зовут?

— С ним товарищ полковник разговаривает.

— С тобой что, не разговаривает?

— Со мной уже разговаривал. Много… Что это с… с собакой?

Только сейчас Минасик увидел неподвижно лежащего Ромкиного пса.

— Разве не видишь?.. Хорошая была собака, верная. За что ей только имя такое проклятое дали?

У Минасика защекотало в носу и в горле стало давить, как будто снова началась ангина.

— Скажи, мальчик, — капитан присел на корточки, прислонился спиной к стене. — Мог здесь зачем-нибудь оказаться Ромка?

Минасик глотнул твердый комочек, один, другой; в горле полегчало. Он кивнул головой.

— Мог.

— Зачем?

Смолчать про старую кухню — значило бы обмануть милицию. Минасик обманывать не умел вообще, а милиционеров он вдобавок еще и боялся. Причин к тому никаких не было, но он все равно боялся.

— Ты нам скажешь зачем, правда?

— Скажу. Мы лазаем вон туда, — Минасик показал пальцем на слуховое окно кухни, — по стволу глицинии. И никто не видит.

— Хорошая была собака, — сказал капитан. — Такую с оркестром хоронить можно…

* * *

Ромка лежал на широкой тахте, закрыв глаза. «Скорая помощь» только что уехала.

Доктор сказал:

— Не надо его никуда везти. Лишняя тряска ни к чему. Занавесьте окна, создайте полумрак в комнате. И обеспечьте ему полный покой. Будет прекрасно, если мальчик уснет.

— Уснет, да, доктор? — Ромкина мать схватила его за халат. — Совсем уснет, умрет, значит? За что, доктор, его убили?

— Его только пытались убить. Он жив, он поправится, успокойтесь. Первый признак победы организма — спокойный сон.

— Вы говорите, он не умрет, доктор? — в сотый раз спрашивала Ромкина мать. — Мой мальчик не умрет?

— Сто лет будет жить. Вот здесь я выписал бром, а вечером приедут, сделают необходимые вливания. Надо понизить внутричерепное давление.

Ромкин отец стоял рядом и важно кивал головой:

— Да, да, необходимо, а как же!

В соседней комнате тихо сидели капитан и усатый лейтенант. Разговаривать с Ромкой доктор им не разрешил.

— И нельзя и бесполезно, — сказал он. — У него сейчас неизбежный в таких случаях провал в памяти. Забыто все, что было до момента удара. Заставлять его напрягать память — ни в коем случае! Тормоз сам потихоньку отпустит ее…

Вот и сидел капитан, молча крутил в руках Ромкину мичманку. Сквозь рассеченную пополам тулью просвечивала вставка из стальной пластинки, которую вырезал Алик. Она была по-прежнему идеально круглой.

— Как думаешь, чем ударили? — спросил капитан.

— Этим, конечно. — Усатый лейтенант показал на завернутый в газету обломок рессоры.

— Если б не стальной кружок, конец бы пацану. Кто же это его так? И за что?

— Откуда пока узнаешь?..

Ромкин отец поставил на стол бутылку вина, тарелку с сыром и зеленью.

— Тц! Какое плохое время, ничего нет, даже стыдно — угостить гостей нечем.

— Не беспокойтесь, спасибо, — сказал капитан, отодвигая стакан. — Мы не гости, мы милиция.

Ромкин отец покачал головой, вздохнул. А про себя подумал: «Дай бог, чтоб в моем доме милиция только в гостях бывала бы…»

Его размышления прервала Джулька.

— Вай! — запричитала она, вбегая в комнату. — Вай, что он говорит! Наверное, с ума сошел! Мама плачет, бабушка тоже плачет, а доктор сказал: нельзя плакать, ему покой нужен.

— Кто говорит? — вскочил капитан.

— Ромка! Говорит, говорит, как испорченный патефон, одно и то же.

Капитан быстро вошел в комнату, остановился у дверей. Ромка метался по тахте, сбрасывал на пол ковровые подушки.

— Я вспомнил, я все вспомнил! Вспомнил! — повторял он, не открывая глаз. — Я кастрюлю с курицей в шкаф положил и сам туда залез. Это Каноныкин был, его Вальтером зовут. Не Иван он! Он немец! Фашист он, ну!.. Что вы сидите? Там радио! Они его за плитой спрятали, я видел. А женщину Рози зовут… Рози! Рози! Она по-немецки говорила, я не понял что, у меня по-немецки всегда плохие отметки были…

— Вай-мэ! Он совсем с ума сошел! Бедный мой мальчик!

— Тише! — Капитан приложил палец к губам, подошел на цыпочках к тахте. — Не надо кричать, джаник, я и так слышу тебя. Ты все вспомнил, молодец, успокойся теперь и молчи, отдыхай.

Ромка посмотрел на него и сразу стих. Мать вытерла с его лба прозрачные капли пота.

— Радио у них было… А Каноныкин, он Люлика ждал, в горы идти с ним… Люлика знаете? Люлика, у которого один глаз стеклянный, Люлька, ну! Он с финкой всегда… — Ромка замолчал, снова закрыл глаза, сказал уже совсем тихо: — А тот не Каноныкин, он обманул нас, он Вальтер, Вальтер… Спать хочу…

…Все это время Иву не покидало какое-то странное чувство. Больше всего оно походило, пожалуй, на обиду. Ива чувствовал себя жестоко обманутым. Он верил людям, любил их, даже восхищался ими, а в ответ на все это предательство. Да еще какое!

Что-то горячее и тугое поднималось в его груди, подкатывало к горлу. Как тяжело, оказывается, быть обманутым, в лучших чувствах притом. Что же теперь ему делать, за кого же считать себя?

— Видишь ли, Ива, — сказал полковник Леонидов. — Лично я никогда не верил, да и вам, ребятки, не советую верить тем кинофильмам и книжкам, в которых пионеры выслеживают и ловят шпионов, диверсантов и прочих матерых волков. В жизни все далеко не так просто и куда более опасно, чем на экране или на страницах приключенческих повестей. И все же… Давайте-ка оценим ваши действия. Пусть непреднамеренные, так оно и должно быть, но тем не менее очень неприятные для группы, которую условно назовем Вальтер — Ордынский… Первое, — полковник загнул палец, — благодаря Роме обнаружены рация, спутник Вальтера, их примерный маршрут и время ухода из города. Второе, — он загнул еще палец, — установлено, что в городе осталась радистка по имени Рози. Третье и самое главное: вами задержана на несколько часов шифрованная записка. Из-за этого никуда не ушел Ордынский. А раскодировав текст записки, мы ликвидировали конспиративную квартиру его группы. Вот сколько полезных дел вы, оказывается, наворочали.

— Так это же все случайно! — Ива вскочил со стула. — А если бы Ромка не затеял сациви, а если б я вовремя отдал бы Ордынскому записку? — Он даже зажмурился, представив результаты такого варианта.

— Если б вы действовали не случайно, а по разработанному вами заранее плану, то быть бы вам уже генералами. — Полковник рассмеялся, встал. — Ну а меня разжаловали бы в младшие лейтенанты и отдали бы под ваше начало… Что же касается этого самого «если б…» — Полковник помолчал, потом положил Иве на плечо тяжелую руку, потрепал слегка. — Брать в расчет это опасное слово надо. Обязательно надо! Если бы получилось так, как ты сказал, плохо получилось бы. Куда труднее нам пришлось бы, чем сейчас… Хотя и сейчас тоже очень нелегко. И не может быть легко, ребята, — фашисты к перевалам подходят…

* * *

Перед полковником Леонидовым на широком столе лежала карта. Сотни совсем тоненьких линий и линий чуть потолще вились по ней, пересекались, расходились во все стороны. Каждая из них была дорогой, широкой, асфальтированной, с белыми бетонными столбиками на крутых горных поворотах или неприметной, со следами подков, с ветхими мостиками из жердей и земли.

Где-то линии прерывались, и дальше бежал едва заметный волосяной пунктир. Это означало, что дороги больше нет и дальше в горы тянется вьючная тропа.

По каждой из этих дорог и троп могли сейчас идти Вальтер и Люлька. На север, на северо-восток или северо-запад. Куда именно, этого никто не знал. Ясно одно: в ближайшие сутки они постараются проложить «зеленую тропу» — уйти за линию фронта…

«На восемнадцать ноль-ноль двадцать девятого мая были оповещены все контрольно-пропускные пункты первой зоны. Сообщены приметы. Известно также, что красноармейская книжка Карадашева оформлена на человека, имеющего отчество Османович. — Полковник улыбнулся: Ромка запомнил только отчество — Османович. — Что ж, и то неплохо для такого контрразведчика, как этот Ромка… Контрольно-пропускные пункты второй зоны получили оповещение в целом не позднее девятнадцати тридцати. Прямой телефонной связи с ними нет. На место выехали опергруппы…»

Полковник стряхнул с карты пепел, задумался.

«Вторая зона КПП… Радиус порядка ста пятидесяти километров… Если они, предположим, идут с двух ночи двадцать восьмого, то до девятнадцати тридцати полтораста километров в условиях горной местности им не пройти. Максимум — шестьдесят километров. Значит, они не ушли еще даже за радиус первой зоны КПП?.. А можно ли обойти контрольно-пропускные пункты?.. Сделать это, не зная расположения КПП, трудно, очень трудно. Здесь только интуиция».

— Интуиции Вальтеру не занимать, — сердито вслух сказал полковник. — Учтите это, товарищ Леонидов! И спокойнее!.. Даже если они обошли отдельные КПП, то все равно за пределы первой зоны им не успеть выйти!.. Если идти. А если ехать?..

«Если, если… — Полковник красным карандашом очертил на карге длинный овал. — Вчера об этом «если б» меня спрашивал мальчик, Сегодня я спрашиваю об этом же самого себя… Да, если им удастся добыть транспорт, а в принципе Вальтер добыть его может, то мы имеем все шансы упустить их…»

Зазвонил телефон. Полковник снял трубку.

— Леонидов слушает… Докладывайте, товарищ дежурный… Так… Где именно?.. Возраст убитого?.. Лет двадцать? Так, дальше… Понятно… Такая деталь: у убитого красноармейца оба глаза свои? Не сообщили об этом ничего. Так, хорошо. Все у вас?..

Положив трубку, полковник вызвал к себе дежурного.

— Передайте капитану Саркисову — пусть срочно выезжает с группой на шестьдесят восьмой километр шоссе, ведущего к Цивицкаро. Вот сюда, — карандаш полковника скользнул по карте. — Где-то здесь, за старым духаном, в кустарнике, патрулем обнаружен убитый красноармеец Алимджанов Сергей Османович…

* * *

Утро было туманным. Укутанное белыми облаками кизиловое мелколесье казалось непроходимым.

— Ну где мы? Чего молчишь?

— Сейчас туман уйдет, скажу. Я эти места знаю, хозяин, чего боишься?

— Чего боюсь? — Вальтер рассмеялся. — Бояться, Кривой, нужно одного — советской контрразведки. Ты еще можешь и милиции опасаться — Никагосова-то прикончил?

— А что делать? Он проснулся, кричать хотел.

— Шарил у него?.. Чего молчишь? Шарил ведь, терял время.

— У него золота полно! Все говорили: старик золото прячет. Я давно об этом думал.

— И много взял золота? — насмешливо спросил Вальтер.

— Не нашел, ну. Времени не было, я за бумажками поспешил.

— Запомни, Кривой: еще раз устроишь такую самодеятельность, будет плохо. Так где же мы?

— Сейчас на шоссе выйдем…

Скользя по сырому от тумана склону, они спустились к шоссе. Оно шло вдоль неглубокой выемки с обрывистыми бортами. Где-то впереди шумела речка.

— Это Цивицкаро, — сказал Люлька. — Там, у моста, духан был, «Тквени дзма»[22] назывался. Отец всегда останавливался вина выпить, хинкали поесть.

— И сейчас духан?

— Нет. Какой духан? Война началась, его закрыли. Досками двери-окна забили и все.

— А село близко есть?

— Километров пятнадцать отсюда встретится одно, небольшое совсем.

Вальтер вынул из планшетки карту, сориентировался по ней.

— Все правильно пока что…

У мосточка через Цивицкаро стоял, уткнувшись носом в кювет, грузовик с военным номером.

— Доездился! — сказал Люлька. — Аккумулятор снят, задние скаты сняты, сиденье шофер тоже забрал. Даже бензин слил, молодец какой.

Возле заколоченного духана лежала кучка мокрой золы — видно, кто-то, может шофер грузовика, разводил костер, дожидаясь попутной машины.

— Ну что ж, и мы посидим, — сказал Вальтер. — Доставай курицу, пора закусить.

— Слушай, хозяин, какой посидим? Ты знаешь, сколько нам идти еще?

— Конечно, знаю, — спокойно ответил Вальтер. — Потому и говорю: посидим. Доставай курицу! Пешком мы от них не оторвемся, Кривой. Еще часа четыре, и нас начнут нащупывать.

— Они что, уже знают, да?! — испуганно спросил Люлька.

— Будем считать, что знают.

— А откуда поймут, куда мы пошли?

— Будем считать, что догадаются как-нибудь.

— Ва!..

Они сидели возле брошенного грузовика и жевали курицу. Изредка по шоссе проходили машины. Гул мотора был слышен издали, и Люлька кричал Вальтеру:

— Едет кто-то, спрячемся, ну!

— Сиди спокойно! И ешь. Ты ведь раненый боец, зачем суетиться?

Еще на рассвете, до того как выйти на шоссе, Вальтер перебинтовал Люльке лоб индивидуальным пакетом.

— Зачем это?

— Чтоб прикрыть твое хрустальное око. Одноглазых на действительную службу не берут. Ты ведь не Кутузов и не адмирал Нельсон, а всего лишь рядовой Алимджанов. Забыл, что ли?

— А-а…

— Вот что, Кривой, — сказал Вальтер. — После обеда полезно подремать, чтоб жирок завязался.

— Слушай, хозяин!.. — начал было Люлька, но Вальтер остановил его движением руки.

— Слушать будешь ты, ясно? Полчаса сна! Я проснусь сам. Советую тебе тоже закрыть второй свой глаз. И учти: у меня есть третий, который никогда не спит.

Они сошли с дороги, устроились в густой, заросшей барбарисом низинке. Вальтер положил под голову планшетку с картой, расстегнул пояс и блаженно вытянул ноги. Люлька устроился поодаль.

Когда нужно было, Вальтер умел засыпать меньше чем за минуту, лежа ли, сидя, неважно — натренированный организм подчинялся беспрекословно.

Но сейчас он разрешил себе помечтать минуты две, не больше. А заодно и проверить, как будет вести себя этот одноглазый, не попытается ли улизнуть. Впрочем, это ему не удастся сделать и после того, как Вальтер заснет, — достаточно малейшего шороха, и он тут же откроет глаза, и тогда уж Люлька пускай пеняет на себя…

Солнце пробивалось через плотные заросли барбариса, трогало щеки и лоб теплыми пальцами лучей. Совсем как в детстве, на берегу моря. Теплого и ласкового.

Когда в тридцать девятом Вальтер пробрался через освобожденные районы Западной Украины в родные свои места, они показались ему чужими. И даже дом, в котором он родился в семье почтенного коммерсанта Карла Крюгера, имевшего магазины в Одессе и Кишиневе, не вызвал в душе ничего, кроме глухого раздражения. Нельзя войти в этот дом, что скажет его жильцам Иван Каноныкин, какого черта ему нужно в этом старом, прочно построенном особняке?..

Сказать, что родился в нем, что собирал на задворках этого разросшегося, запущенного теперь сада портовую шпану, разрабатывал с ней план похищения ненавистного преподавателя латыни, за что чуть было не вылетел из пятого класса дворянской гимназии.

Папаша Крюгер жестоко выпорол тогда сынка.

— Нам, мерзавец, — приговаривал он, орудуя ремнем, — сделали такую честь — приняли тебя в лучшую городскую гимназию! Из уважения ко мне, Карлу Эриху Крюгеру, известному коммерсанту! А ты тратишь уворованные у отца деньги на заговоры против своих благородных учителей!

Крюгеры уехали из города в двадцатом году, перед самым приходом красных. Таяли в вечерней дымке знакомые очертания причалов. Впереди была неизвестность. Обшарпанный французский пароход мотало на крутой волне, а папаша Крюгер все пересчитывал шеренгу чемоданов и узлов, щупал зашитые в жилет империалы.

Они очень пригодились там, в Германии, куда возвращалась семья немецких колонистов Крюгеров…

«Крюгер и Бок — галантерейные товары. Качество гарантируется». Горничная в крахмальной наколке, серебряный колокольчик, зовущий к завтраку, тихий чинный дом на Гинденбургштрассе, в старом добром Хайлигенбайле… Где сейчас все это, бог мой! И надо же вспомнить о таком в пустынных и мрачных горах…

Скорее всего завтра к вечеру он перейдет линию фронта, если вообще существует эта линия. Завтра вокруг него будет звучать немецкая речь, он сбросит наконец гимнастерку, наденет мундир и хоть на время перестанет чувствовать себя взведенным курком, в любую минуту готовым к выстрелу. Три года, тысячу дней, черт побери, ходил он по самому краю пропасти, то и дело заглядывал в ее холодящую душу глубину! Но, видно, звезда была счастливой, всякий раз отводила неминуемую, казалось бы, беду. И Вальтер верил в свою звезду, только в нее!..

Никому не доверяя, ни на кого до конца не полагаясь, все эти годы он вел со смертью игру, в которой, похоже, сумеет сорвать и последнюю ставку. Вот только бы подвернулся транспорт, лучше всего мотоцикл.

Вальтер едва заметно приоткрыл глаза. Люлька сидел на корточках, строгал финкой сухой прутик.

С кем только не сводит человека судьба! Куда его только не швыряет!..

Когда-то вместе с Вальтером Кенигсбергский институт по изучению России окончили еще одиннадцать человек. Маршрут у всех был один — сюда, в Советский Союз. Где они сейчас и что с ними? Скорее всего потерпели фиаско, потому что Россия оказалась совсем непохожей на ту, к которой их готовили в столице Пруссии.

И все же, несмотря ни на что, он жив, он выполнил труднейшее задание, сохранил ядро группы и теперь возвращается. Все правильно!

Вальтер заснул, и невидимый будильник, спрятанный где-то в его подсознании, принялся аккуратно отсчитывать минуты, отведенные на сон…


Часам к одиннадцати со стороны моста послышался треск мотора.

— Мотоцикл! — Люлька осторожно раздвинул ветки кустов.

— Вот именно, — Вальтер встал, затянул ремень, одернул гимнастерку и вышел к обочине дороги.

Новенький военный «харлей» с коляской вынырнул из-за поворота. Коляска была пуста.

— Эй! — крикнул Вальтер, поднимая руку. — Тормозни!

Круглолицый мотоциклист в черном танковом шлеме послушно съехал на обочину, приглушил мотор.

— Загораете, товарищ старший лейтенант?

— Точно. С вечера засели. Ты куда?

— Да комроты своего в санбат отвозил. Малярия до него прицепилась.

— Парень у меня побился, понимаешь, — Вальтер кивнул на Люльку. Тот стоял рядом с мотоциклом, придерживал ладонью забинтованный лоб. — Ткнулись в кювет, а он головой в стойку. Подкинешь нас до Окросхеви?

— Мне-то вообще в сторону, ну да ладно, раз такое дело — садитесь.

— Давай сзади, Алимджанов.

Люлька кивнул головой, закинул ногу на заднее сиденье и, одновременно выхватив из-за пазухи финский нож, со всего маху ударил мотоциклиста в спину. Тот охнул, согнулся, медленно сполз с седла.

— Что ждешь?! — крикнул Вальтер. — Быстро в кусты его!

Они оттащили мотоциклиста подальше от шоссе.

— Надень его шлем и к мотоциклу! Водить хорошо умеешь?

— Конечно, хозяин!

— Стой! Положи ему свою красноармейскую книжку, а его себе возьми… Фамилия… Горобец Тарас Иванович. Запомни!

— Горобец… Горобец…

— Иди!

Вальтер осмотрел карманы убитого. Нашел пропуск на мотоцикл. Фамилия комроты вписана в него не была, видно, санбат находился недалеко, посчитали необязательным.

«Воистину все в руках бога, — подумал Вальтер, доставая из планшетки авторучку. — Теперь мы сумеем проскочить через все КПП…»

Люлька умащивался в седле, примеряясь к мотоциклу. Спасибо отцу, хоть и был пьяница, а кое-чему успел научить. Еще бы от Вальтера отвязаться, опасный человек этот Вальтер, с ним попадешься — верный расстрел выйдет. Но там, за перевалом, милиции нет, там Вальтер деньги хорошие обещал и веселую жизнь. Пусть деньги дает, а веселую жизнь и без него найти можно, на кой ему этот Вальтер сдался!

Люлька заерзал в седле, вспомнил, как искал вчера ночью деньги в темной комнате старьевщика.

«Должны были быть деньги! Говорили же: полно у него. Время не хватило, как жалко, да! Теперь все милиции достанется, у нее время хватит!..»

Вспомнил и сверток, который так обозлил хозяина. Чего злится? Шипит как змея, фашист проклятый! Удрать бы от него, пока где-то ходит. В горах можно спрятаться, никто не найдет…

В лесу хлопнул пистолетный выстрел. Люлька пригнулся — ему показалось, что это стреляют в него. Хотел уж было крутнуть ручку газа, но показался Вальтер. Он торопливо шел, на ходу застегивая кобуру.

— Зачем стрелял, хозяин?

— Чтоб в личико его не сразу признали. На тебя чтоб стал похожим. И впредь поменьше вопросов, Кривой. Давай отсюда как можно быстрее, понял?..

* * *

Дорога становилась все уже и уже. Отвесные борта ущелья угрожающе нависали над ней, в сырых расселинах клубился туман.

— Чертовы места! — ругался Вальтер. — Ты ничего не перепутал, Кривой, правильно едешь?

— Что ты, хозяин? Сто раз здесь был…

У самого перевала кончился бензин. Столкнув мотоцикл со скалы, они долго шли гуськом, стараясь не потерять друг друга в быстро сгущающихся сумерках. Начал накрапывать дождь, потом пошел сильнее. Стало холодно.

И вдруг неожиданно за крутым поворотом тропы блеснул красный отсвет.

— Что это там, хозяин?! — испуганно спросил Люлька.

— Костер… — ответил Вальтер, останавливаясь. — Возможно, успели предупредить посты… Вполне возможно. Другая тропа есть?

— Тропа одна, и обойти ее нельзя, надо вернуться до развилки.

— Возвращаться? Нет, Кривой, поздно уже возвращаться. — Он вынул пистолет, быстро переложил его куда-то, Люлька не понял куда. — Пошли!

— Ты что, хозяин! Их там много!

— Ну!.. Давай опирайся на меня, волочи ноги, как неживой, ты же ранен, забыл, что ли? Шевелись, Кривой, кому я сказал?..

Они вышли из-за скалы, и Вальтер, к ужасу Люльки, громко крикнул:

— Эй, кто там! Давай сюда по-быстрому!

Подошли трое: старик в бурке, с двустволкой в руках и красноармейцы в коротких пехотных шинелях.

— Кто такие? — строго спросил Вальтер, а про себя подумал: «Слава богу, не пограничники. С этими будет проще!..»

— Передовой пост КПП, сержант Трофимов. Ваши документы.

— Инструкцию получили? — спросил его Вальтер, протягивая удостоверение личности.

— Какую?

— Вы что, на гулянке здесь?! — заорал он. — В ваш район просочился отряд егерей! Час назад они обстреляли нас. Четверо моих ребят остались лежать внизу, у дороги, а вы тут перекур с дремотой устроили, костры, понимаешь, палите. Никакой у вас бдительности, сержант, я вижу!.. Рация имеется?

— А как же, товарищ старший политрук, — Трофимов нехотя вернул Вальтеру документы. В каждом его движении тот ощущал настороженность. — Утром мы получили указание задерживать…

— Знаю об этом указании, не болтайте лишнего! — оборвал он его. — А это кто? — Вальтер кивнул на старика.

— За проводника, из местных жителей.

— Вижу, что не из Парижа. Связь есть?

— Конечно.

— Кто из вас радист?

— Он там, у рации. Прошу вперед, товарищ старший политрук.

— Пошли!.. Горобец, идти можете?

— Могу, почему нет?

— Помогите ему, ребята, сильно контузило парня, едва дотащил его сюда…

Они пошли по тропе. Вальтер вглядывался в высвеченный костром круг, стараясь понять, сколько их еще там. Два, три? Или, может, только радист и все?..

— Почему демаскируетесь? Огонь развели, понимаешь, устроили иллюминацию!

Он тянул время, исподволь разглядывая сложенную из камней пастушью сыроварню, остатки коша; чуть дальше угадывалось устроенное в расщелине скалы пулеметное гнездо.

— Вы радист? — спросил Вальтер стоявшего в дверях сыроварни бойца.

— Я, товарищ старший политрук.

— Выйдите на связь с вашим хозяйством.

— Оружие вы все же сдайте до выяснения, — твердо сказал Трофимов. Он нес карабин убитого мотоциклиста, другой рукой придерживал Люльку. Тот и впрямь едва волочил ноги от страха.

— Оружие?! Где оно у меня? — Вальтер со злостью хлопнул ладонью по пустой кобуре. — Едва душу унесли! Егерей десятка два было, если не больше. Ногу мне, похоже, слегка царапнуло. — Он нагнулся, пощупал голенище сапога, и в этот же момент раздались выстрелы, один за другим четыре выстрела, почти без интервала. Люлька ничего не понял, только увидел, как метнулись огоньки откуда-то снизу — Вальтер стрелял, не разгибаясь, навскидку — все четверо стояли перед ним. И лишь один Трофимов успел, оттолкнув Люльку, вскинуть карабин…

* * *

Над вершинами дальнего хребта показалась бледная, едва очерченная полоска зари. Выбитая в скалах тропа уходила на север, в темноту. Она тянулась серой ниткой, петляя по склонам, сбегала в низины и снова, извиваясь, ползла вверх. Одна из многих сотен троп, затерянных в горах Кавказа…

И снова двор с тремя акациями

Июльское солнце делало свое дело. Давно отцвели лиловые грозди глицинии, и пожухла сирень в нижнем дворе; на акациях созрели кривые, похожие на пиратские ножи стручки. Когда на всех четырех террасах дома не видно взрослых, можно пошвырять в акации палкой, а потом, собрав сбитые стручки, грызть их краюшки, налитые тягучим приторным соком. Вкусно, невкусно, а все же сладко. Не хуже молочного суфле, которое можно купить без карточек, если выстоять часа два в длиннющей очереди.

Кстати, с этим самым молочным суфле было связано очередное Ромкино открытие. Он установил, на каком оборонном предприятии работает Никс Туманов. И, разумеется, тут же сообщил эту новость всему двору.

— Аоэ! — надрывался Ромка. — Никсик-Фиксик-кандидат! Оборонный объект ему поручен, хо-хо-хо! Он суфле делает! В артели пищепрома на Майданском базаре! Рецепты составляет, химик-физик. Немцам это суфле надо с самолета вместо бомбы бросить — покушают и сразу умрут, хо-хо-хо! Оборонно-макаронный суфле!

— Хулиган! — Никс, перевесившись через перила террасы, грозил Ромке кулаком. — Я тебе усы надеру. Мало, видать, тебя по баске стукнули! Есце бы расок да покрепце!

Он замахнулся, чтобы швырнуть в Ромку осколком цветочного горшка, но летчик наехал на него колесами своего кресла. Никс попятился, а тот все теснил и теснил его, перебирая руками туго надутые шины.

— Как ты смеешь говорить это парню! Как у тебя язык повернулся? — Он загнал Никса в угол террасы. — Если я еще раз услышу от тебя что-нибудь подобное, то берегись тогда, Николай!..

И тут все вдруг вспомнили, что Никса-то зовут Николаем. Что он родился и вырос в этом доме, что у него была мать, тихая, добрая женщина, которая улыбалась всем печальной, словно виноватой улыбкой. Это она называла его так: Никсик, когда он был еще совсем маленьким. Теперь вот вырос, облысел, стал «поцти кандидатом наук» и варит молочное суфле в подозрительной артели пищепрома на Майданском базаре…

И все же главной сенсацией дня стали не Ромкины разоблачения, а короткая заметка в газете, всего несколько строчек:

«Курсанты фронтовых курсов младших лейтенантов В. Вадимов и Э. Каладзе в неравной схватке с противником в районе Крестового перевала, умело маневрируя и ведя огонь из ручного пулемета, отбили четыре атаки, нанеся большой урон наступающему подразделению немецких егерей».

Вот и все. Значит, здорово воюет Кубик, хоть он еще не командир полка и даже не младший лейтенант.

— Дай мне эту газету! — попросила Рэма.

— Возьми, пожалуйста.

— Я ее сейчас Валентине Захаровне отвезу, — заторопилась она.

— Какой Валентине Захаровне?

— Матери Вадима Вадимыча, ты разве не помнишь ее? Высокая такая. Она, знаешь, очень, очень хорошая женщина!

И Рэма, схватив газету, побежала вниз по Подгорной к трамвайной остановке, а Ива смотрел ей вслед на толстую косу, на зажатую в руке газету.

Пришел бы сейчас, что ли, во двор седой скрипач, и женщина в темном платье спела б о суровом капитане, полюбившем девушку с глазами дикой серны за то, что у нее были пепельные косы, а в глазах таились нега и обман.

Но давно что-то не видно скрипача. Один стекольщик только и ходит.

— Секла ставлять!..

Никто не зовет его, у всех стекла целые, заклеенные бумажными полосками.

— Пойдем посидим на крыше, — сказал Минасик. Он тихо подошел сзади. Ива даже не услышал когда. — И Ромку позовем, ладно?

— Давай, — сказал Ива.

Они забрались втроем по стволу глицинии, сели у слухового окна.

— У Алика завтра первый полет, — Минасик вздохнул. — Всего на два года старше нас, а уже почти настоящий летчик.

«Завидовать не полагается», — хотел было сказать Ива, но не сказал. Он и сам завидовал Алику.

Ромка смотрел вниз, на холмик под кустом туи.

— В хорошем месте Джульбарса моего похоронили…

И опять Ива ничего не сказал. Что ж, отличное имя — Джульбарс. Так можно назвать только сильную и верную собаку.

— Капитан Зархия щенка обещал дать.

— Охотничьего? — поинтересовался Минасик.

— Не, зачем мне охотничий? — Ромка мотнул головой. — От настоящей овчарки. У его знакомого есть, он говорил.

— Овчарка — это здорово… — Минасик снова вздохнул. Его бабушка панически боялась собак, даже самых маленьких. Поэтому в их семье заводить разговоры о щенках было делом совершенно бесперспективным.

Ромка вынул из кармана горсть слипшихся фиников, положил их на обрывок газеты.

— Кушайте, очень сладкие…

Они лежали на горячей от солнца черепице. Небо было бледно-голубым, почти белым. Одинокое облако заблудилось в нем, замерло на самой середине, словно не знало, куда ему плыть дальше. И плыть ли вообще.

Ива смотрел на облако. Вот оно тронулось с места, медленно поплыло по небу. Все дальше и дальше. Остался позади двор с тремя акациями, залитый солнцем город, серые бастионы Персидской крепости. Облако все быстрее бежало по небу и словно звало за собой смотрящих ему вслед мальчишек…

Загрузка...