И я повел пленного в полк.
На всякий случай я взял с собой шесть обойм для карабина и прихватил подсумок с гранатами.
Мы вышли на шоссе ниже разбитой будки путевого поста, миновали догорающие танки и направились к Эльхотову.
Немец невысок; он в зеленых брюках спортивного покроя и в несокрушимых ботинках с медными скобками по краям подошвы, Вместо обмоток — короткие матерчатые гетры на двух пуговках. Широкие плечи обтянуты жиденьким, хлопчатобумажным, травянистого цвета френчиком с большим количеством алюминиевых пуговок.
Да, небогато одевает Гитлер своих солдат. Из всего обмундирования только одни ботинки рассчитаны на то, чтобы протопать по нашим дорогам несколько тысяч километров, А остальное — так себе. Эрзац…
Он идет по дороге впереди меня, и я все время боюсь, что он неожиданно повернется и выхватит из моих рук карабин. Поэтому я взвел затвор и стараюсь держаться в четырех-пяти шагах позади. Но немец шагает спокойно, заложив руки за спину, как ему было приказано.
До станицы от наших позиций километра полтора, По правой стороне дороги лежат заброшенные кукурузные поля. Часть кукурузы убрана, остались лишь пожелтевшие будылья с метелками наверху, а часть еще стоит с налившимися, отошедшими от стеблей початками, туго завернутыми в белые кожистые листья.
Горная, чудесная осень. Желтое сияние легким ореолом окружает каждый предмет, Голубоватые туманы встают вдали. Небо густо синеет над головой… Такая тишина… Не верится, что час назад здесь грохотал бой… А может быть, это был сон и я только сейчас проснулся… И не было никаких танков, никаких разрывов, никакого боя?.. Может быть, я это выдумал?.. Но взгляд наталкивается на широкую спину пленного — и ощущение нереальности сразу же пропадает.
Война… И я веду пленного в штаб полка. Я веду человека, который пришел на мою землю с оружием в руках, пришел, чтобы отнять эту чудесную осень, эти горы, эти поля и голубизну неба…
Он уже чувствует себя более уверенно, чем там, на линии обороны, Выпрямился, откинул волосы со лба и поглядывает по сторонам.
Может быть, он удивляется, сравнивает тесные поля своей родины с нашими дымно-маревыми просторами. Может быть, он еще надеется на какой-нибудь счастливый случай, который поможет ему выцарапаться из положения, в которое он попал, А может быть, он давно отвык чему-либо удивляться и ни на что уже не надеется.
Когда он поворачивает голову, я вижу небритое лицо с толстыми, обветренными губами и каменными надбровными дугами. Туповатое, равнодушное лицо. Руки у него тяжелые, с короткими массивными пальцами и грязными обломанными ногтями. Такие руки могут принадлежать землекопу или слесарю. Или крестьянину.
Нет, не похож этот немец на настоящего арийца, какими их расписывал Геббельс. Я представлял себе немцев совершенно другими, В моем представлении они почему-то были белокурые или рыжеволосые, обязательно высокого роста, с голубыми глазами и тонкими легкоатлетическими фигурами.
Скоро я перестал думать о пленном, потому что почувствовал страшный голод. Странно, мы пообедали перед самым боем, а есть хотелось так, будто я ничего не брал в рот со вчерашнего дня.
Я вспомнил ржаные сухари, которые иногда давали нам вместо хлеба. Они сушились из ломтей, отрезанных во всю буханку. Головокружительный запах шел от них. Обычно выдавали два больших сухаря на обед и по одному на завтрак и ужин. Сухарь можно было размочить в котелке, добавить в кисловатую ржаную кашу соли и есть ложкой. Некоторые так и делали. Но лучше всего было оставить такой сухарь про запас и отламывать от него по кусочку. Тогда казалось, что еды хватит надолго…
Потом я вспомнил о письме, которое начал писать матери несколько дней назад, да так и не успел закончить. Не успел не потому, что не было времени, а просто не о чем было писать. «Здравствуй, мама…» — начинал я и задумывался надолго.
Другие ребята писали помногу, обстоятельно. Я знал, что их письма наполовину состоят из вопросов. Им было о чем спрашивать. А я не умел длинно, Я медленно царапал карандашом: «У меня, мама, пока все в порядке…» — и на этом мысли кончались. Как я завидовал тем, которые писали одно письмо целый вечер!
Пленный резко остановился.
Я чуть не наскочил на него и, отпрыгнув в сторону, судорожно вздернул карабин.
— Стой! Хальт! Руки!
Немец, не обращая внимания на мой крик, спокойно нагнулся над чем-то в траве шоссейной обочины, выпрямился и показал мне стебелек, на котором висели две крупные темно-красные ягоды.
— Фрюхт, — сказал он. — Заубер.
— Стрелять буду! — заорал я как можно громче, чтобы заглушить неожиданный испуг.
— Йа, йа, — примирительно сказал немец, забросил ягоды в рот и, заложив руки за спину, снова зашагал по дороге.
А я долго не мог унять дрожь в руках. Странный какой-то фашист… Ненормальный…
Интересно, что это за ягоды, и как только он углядел их в траве?
…На географии это было. Сергей Иванович принес в класс глобус. Поставил на стол, раскрутил. Мы смотрели на мелькающие материки и океаны и гадали: к чему это? Когда глобус остановился, он сказал; «На Земле живет два с половиной миллиарда людей. Как вы думаете, много это или мало? Представьте, что все население земного шара собрали в одно место. Каждому человеку дали по одному квадратному метру. Какую, по-вашему, территорию займет человечество на глобусе?»
«Всю Европу, наверное», — сказал кто-то.
Сергей Иванович улыбнулся и вынул из кармана бумажный квадратик размером меньше самой маленькой почтовой марки.
«Два с половиной миллиарда квадратных метров — это квадрат со стороной в пятьдесят километров, — сказал он. — Вот этот квадрат в масштабе глобуса», — и он приложил белый клочок к тому месту Европы, где находился Париж.
Класс загудел.
Так мизерна была белая точка, что она покрыла только столицу Франции…
Сергей Иванович был большим мастером на такие сравнения.
Вечером, дома, я перелистал все три учебника «Новой истории», В них было шестьсот семьдесят страниц. Тысяча лет жизни человечества укладывалась в эти страницы. На войны приходилось восемьсот.
Как давно это было! Год… нет, уже больше года назад, А письмо матери я закончу сегодня. Может быть, оно каким-нибудь образом дойдет до дому. Напишу о том, как странно идти вот так по пустынному шоссе — впереди пленный, а сзади я с карабином, вокруг поля, трава, небо и отдаленный гул перекатывающейся по горизонту орудийной пальбы. Странно, что никак не могу привыкнуть к мысли, что я на фронте и уже участвовал в первом бою. Странно, что могу распоряжаться чужой жизнью…
Когда раньше, в тылу, я слышал слово «фронт», у меня екало сердце. Мне казалось, что на фронте сплошной огонь, непрерывные бои и каждую минуту гибнут люди. А на самом деле все намного проще, и, честное слово, я даже не заметил, как стал солдатом.
…Хатки Эльхотова поднялись впереди неожиданно, словно из-под земли, На краю станицы, возле водоразборной колонки, солдаты в пропотевших пилотках заливали воду в радиаторы грузовиков. За плетнями трещали мотоциклы, В осыпающихся садах стояли бронетранспортеры и пушки. Проехала полевая кухня. Из ее трубы шел дым, кашевар, стоя на подножке, на ходу помешивал в котле черпаком. Все двигалось, спешило, к чему-то готовилось.
У контрольно-пропускного пункта нас остановили. Младший лейтенант, вероятно караульный начальник, и молоденький солдат с винтовкой в руках с любопытством оглядели меня и пленного с головы до ног. Наверное, они тоже впервые в жизни сталкивались с вражеским солдатом вот так — лицом к лицу.
— Откуда?
— С переднего края, — ответил я.
Меня почему-то обозлил вопрос солдата. Откуда я еще мог вести пленного, как не с передовой?
— Говорят, немцы провели разведку боем? — полюбопытствовал солдат.
— Было, — ответил я, едва сдерживаясь, чтобы не послать солдата куда подальше. «Говорят!», «Разведка боем!» Побывал бы ты сам в этой разведке…
— Жарко было? — спросил лейтенант.
— Два раза атаковали, Где у вас штаб?
— Прямо по улице, потом налево, В школе.
Солдат отодвинулся, пропуская нас.
— Комм! — приказал я немцу.
Наконец мы добрались до кирпичного здания школы. Все окна были распахнуты на улицу. Из одного доносился быстрый треск пишущей машинки, у другого стоял пожилой майор и, прихлебывая из алюминиевой кружки, читал какую-то бумагу.
— Кому сдать пленного? — спросил я часового у входа.
— Ты где его подхватил? — удивленно спросил часовой, уставившись на немца.
— На передовой.
— Вот черт! — восхищенно сказал часовой. — Ты из какой части?
— Из взвода сержанта Цыбенко. Пехотный резерв.
— Товарищ майор, «языка» привели с переднего, — доложил часовой в окно.
Майор поставил кружку на подоконник.
— Давайте сюда.
Я ввел немца в просторную комнату, в которой раньше был класс. На стене еще сохранилась черная доска, и даже на лоточке для мела лежала ссохшаяся белая тряпка. Учительский стол был завален какими-то папками и бумагами.
— Где сопроводительная? — отрывисто и не глядя на меня спросил майор.
— А… никакой сопроводительной мне не дали, товарищ майор. Просто приказали вести.
— Черт знает что! — сказал майор. — Арефьев! — крикнул он в окно. — Переводчика сюда. Живо!
Он сел за стол и стал разглядывать пленного. Немец стоял у доски, опустив руки по швам, и, отвернув лицо от майора, уставился на какую-то точку в стене. Казалось, ничто его уже не интересует; ни человек, который находился перед ним, ни дальнейшая судьба, ни сама жизнь. Он как бы весь ушел сам в себя, даже в глазах не осталось намека на движение мысли, Они застыли, не мигая, как две стекляшки. От этого оставалось какое-то тягостное впечатление.
— Товарищ майор, разрешите идти? — попросил я.
Майор ничего не ответил, даже как будто не услышал вопроса. Пришел переводчик с двумя сержантскими треугольничками в петличках, придвинул еще один стул к столу, сел. Потом в класс вошли какие-то офицеры в рыжих, выгоревших гимнастерках. Майор развернул на столе топографическую карту и сказал переводчику:
— Начнем.
Переводчик вынул из планшета лист бумаги и карандаш и сказал пленному:
— Неер коммен.
Немец подошел к столу.
— Ирэ фамилиен, наме? — спросил переводчик.
Пленный молчал.
— Загэн из ди нумер ирэ абтайлюнг?
— Цвайундфюнфцихь рэгиментс инфантери. Зюдгруппэ.
Я отошел к двери.
— Слышь, ты откуда родом? — тронул меня за локоть часовой, заглядывавший в комнату.
— Я? Из Нальчика. А что?
— Да так… — сказал часовой. — Я вот из Крымской. По второму году служу, а земляков не встречал ни разу. Сам фрица поймал?
— Нет. Наш взводный его прихватил где-то. Во время боя.
— Отвоевался фашист, — сказал часовой.
…Офицеры у стола разбирают какие-то документы, отобранные у пленного, Майор передает переводчику небольшой листок плотной бумаги и водонепроницаемый конверт из тонкой парусины.
— Что это такое?
Переводчик вглядывается в текст, напечатанный на листке, и вдруг встает.
— Это стоит послушать всем, товарищи. Мне лично подобная штука попадает в руки второй раз. Так называемый «Ериннерхайт фюр дойчен зольдатен». Знаменательный документик. — Он начинает громко читать:
ПОМНИ И ВЫПОЛНЯЙ.
У тебя нет сердца и нервов, на войне они не нужны. Уничтожь в себе жалость и сострадание, убивай всякого русского. Не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик. Убивай! Этим самым ты спасешь себя от гибели, обеспечишь будущее своей семьи и прославишь себя навеки. Помни это каждый час, каждую минуту, каждую секунду. Убивай!
Кончив чтение, переводчик несколько мгновений в упор смотрит на пленного, будто хочет увидеть на его лице раскаяние или страх. Пленный вздергивает голову. Глаза его оживают, По губам скользит что-то вроде улыбки.
— Дас ист дер кампф умс дазайн! — говорит он, словно бросая вызов майору, переводчику и офицерам. — Хайль Гитлер!
Несколько секунд все молчат.
— Вот так, товарищи, — говорит переводчик, бросая на стол памятку. — «Дер кампф умс дазайн». Борьба за существование, Выходит, мы мешаем им жить. Поэтому — никакой жалости. Ни сердца, ни нервов. Только убивай!
— Гнида! — говорит часовой. — Я бы его сейчас самого на мушку…
По улице грохочет бронетранспортер. Вздрагивает пол. Тонко звякают стекла в окне.
— Отвоевался… — повторяет часовой. — А ты чего карабин-то на боевом взводе носишь?
Переводчик открывает парусиновый конверт, вынимает из него какие-то фотографии.
— Его семья. Жена, сын, дочь…
— …За весь год ни одного земляка, — тоскует часовой. — Из Славянской были ребята, из Темрюка, из Абинской… Даже из Гайдука двух встретил. А вот из Крымской… будто на смех… — Он протягивает мне кожаный кисет с черным витым шнурком. — Закури, браток. Отличный самосад. За душу хватает.
Я скручиваю цигарку.
От самосада в желудке все сжимается. Хочется пить. Несколько раз затянувшись, я выбрасываю окурок за дверь.
По улице пробегают солдаты в полной походной выкладке. Любопытно, куда это они? Что происходит в станице? Почему такое напряжение?
Майор нетерпеливо смотрит в окно. Пленного теперь допрашивает высокий лейтенант с усиками. Но на каждый вопрос переводчика эсэсовец только пожимает плечами и молчит или бросает короткое: «Никс вайс».
Мимо школы проносится сразу три бронетранспортера. Улица заволакивается синим чадом.
Входит солдат с петличками службы связи и передает майору какой-то листок, Майор пробегает его глазами.
— Заканчивайте, — говорит он офицерам и переводчику. — Приказ по дивизии. Сейчас передислоцируемся на Дарг-Кох. Противник прорвал нашу оборону в районе Чиколы и развивает наступление на Шакаево и Ардон.
Он сворачивает карту и поднимается из-за стола.
— Товарищ майор, разрешите идти, — говорю я. — Мне в часть пора.
Начштаба смотрит на меня, вспоминая.
— А, конвоир! — говорит он. — Отправляйтесь. Отправляйтесь немедленно!
Он пишет расписку на пленного, потом сразу же забывает обо мне.
— Арефьев! — кричит он. — Сейчас подойдет машина, поможете грузиться. И пристройте где-нибудь в кузове «языка». Будете сопровождать его в штаб дивизии.
— Слушаюсь! — отвечает часовой.
…И опять я шагаю по дороге, только теперь в обратную сторону, Для немца война кончилась. А я только сегодня все начинаю. Я всего только день на переднем крае, и за этот день произошло столько событий…
Вечер. Солнце сидит на самой кромке Сунженского хребта. Через несколько минут оно свалится за горы, и наступят синие прохладные сумерки. Сумерки первых суток моей войны.
Кажется, все в штабе отнеслись ко мне, как к новичку, еще не нюхавшему настоящего боя. Неужели так заметно, что я недавно на фронте? Ведь гимнастерка у меня выгорела еще на ученьях в гарнизоне и успела прорваться в нескольких местах. Сапоги порыжели и заскорузли от пыли. Ремень потерся. Покрылось царапинами и светлыми проплешинами ложе карабина. Вот только на лице, наверное, нет того выражения спокойной суровости, какое я замечал у старых фронтовиков. Несолидное у меня лицо. Мальчишеское…
У водоразборной колонки пусто — ни грузовиков, ни солдат. Кажется, вся станица вымерла.
День ушел наконец, оставив после себя на краю неба узкую красноватую полоску зари. Пространство вокруг стало тесным. Приблизился горизонт. Там, за синей его чертой, рокочут моторы и тяжело вздыхает земля. Я прислушиваюсь. Неужели фашисты опять атакуют?
Нет, это где-то слева, за горами. Наверное, там, где Чикола…
…Используя свое количественное превосходство, противник 25 сентября передовыми батальонами 13-й танковой дивизии завязал бои за Эльхотово. Вражеские танки двигались двумя группами по 5–6 машин, за ними наступала пехота. Наши войска огнем противотанковой артиллерии и меткими залпами «катюш» отбили в этот день все атаки противника, сохранив за собой первоначальный рубеж…