I
28-го марта следующего года в выездной сессии N-ского окружного суда разбиралось дело об Иване Кирильеве. В каждый из предыдущих пяти дней решалось по полудюжине и более уголовных дел; на 28-е марта назначено было только два. Сделано было так потому, что защищать убийц Ивана приехал из Москвы молодой, но уже вошедший в славу адвокат, и председательствующий суда знал, что, когда выступает эта знаменитость, дело затягивается чуть не на целый день.
Суд заседал в помещении уездного съезда, в третьем этаже кирпичного дома, в длинном, просторном зале, выходящем семью окнами на обширную соборную площадь с каменными рядами лавок и магазинов.
Стороны и свидетели по обоим назначенным к разбору делам собрались, согласно повесткам, к 9-ти часам утра, но дело об Иване Кирильеве, шедшее последним, началось слушанием только около 4-х часов дня.
К этому времени из боковых дверей в зал бойкими шагами вошел в мундире, при шпаге, с белой цепью на шее, судебный пристав – маленький, кругленький, совершенно лысый господин с близорукими, выпуклыми глазами, придавашими его вообще добродушному лицу с торчащими в стороны русыми усами выражение рассерженного кота.
– Суд идет. Прошу встать! – громко провозгласил он.
Все встали. Зал был битком набит публикой. На задних скамьях разместились мужики и бабы – все родные, знакомые, сваты и односельцы Ивана и его убийц. Тут был и Степан с Палагеей, с двумя старшими дочерьми, из которых Анютку недавно насильно выдали замуж, и другие родственники, все родные Горшкова и Лобова, Акулина с детьми, зятем и дядьями покойного Ивана. Серый люд толпился и в передней, и на лестнице, и даже на подъезде. Двое дюжих городовых, стоявших у вторых дверей зала, едва сдерживали напор толпы. Передние скамьи были заняты чистой публикой, пришедшей послушать речь московской судебной знаменитости, и приставу, чтобы разместить всех, пришлось распорядиться поставить целых два ряда стульев в проходе между передней скамьей и резной невысокой коричневой решеткой, перегораживавшей зал на две половины. Как раз около нее столпились все присяжные заседатели, человек около тридцати.
Вслед за приставом в зал вошли судьи в мундирах с толстыми золочеными цепями на шее у каждого.
Председательствующий – внушительного вида сухощавый господин неопределенных лет, с серой растительностью на сером лице и стриженой бобриком голове, с тяжелым взглядом усталых глаз занял кресло за серединой длинного стола, покрытого красным сукном, отороченным золотой бахромой, со спускавшимися почти до пола кистями по углам. Остальные два члена сели по обеим сторонам председательствующего.
С одного края стола поместился тщательно причесанный, с завитыми тонкими усами и шелковистой бородкой на тонком, красивом, малоподвижном, почти безжизненном лице молодой товарищ прокурора, с другого, лицом к нему и в профиль к судьям, – секретарь с грубым, прыщеватым лицом и толстыми черными усами.
На стене за спиной судей висели большие портреты Государей; в святом углу под иконой, на тумбочке, стояло открытое зерцало.
В зале находился и адвокат в черном фраке, в туго накрахмаленной белой сорочке. Он поместился за особым столиком, впереди скамьи подсудимых.
При первом взгляде со стороны казалось, что эти люди в мундирах и золоченых цепях, отделенные от других массивной решеткой, так торжественно восседающие на возвышении, на виду у всех за красным столом, совершенно особые высшие существа, призванные решать судьбу других простых людей, составляют одну дружную семью.
На самом деле это было далеко не так.
Председательствующий и молодой товарищ прокурора хотя и жили в одном губернском городе и чуть ли не каждый день виделись в суде, но ничего общего вне службы между собой не имели, даже не бывали друг у друга и в душе недолюбливали один другого.
Правого члена уездного суда, много лет уже без повышения занимавшего свою должность в городке, председательствующий уважал, как знающего опытного юриста, но презирал, как консерватора, и относился к нему свысока за то, что тот оказался «затертым» по службе.
Левый член, почетный мировой судья и земский деятель, был совсем не юрист и в составе суда являлся случайным гастролером.
По распоряжению председательствующего два конвойных солдата с шашками наголо ввели подсудимых в зал.
Все они были щегольски одеты, в своих новых пиджаках и хороших сапогах. Никакого смущения или стыда незаметно было на их лицах. Сашка, как всегда, глядел угрюмо, по-волчьи, исподлобья; Лобов своими блестящими озорными глазами спокойно осматривал зал; спокоен был и Горшков. Серых зрителей приводили в завистливое удивление их белые сытые лица и толстые шеи, особенно у Сашки Степанова.
– Ишь какие загривки себе наели на казенных хлебах... – перешептывались на задних скамьях.
– А што ж им?! Никакой тебе работы, никакой заботы; как не наесть?! Всякой так-то наел бы...
Председательствующий спросил у каждого из подсудимых имя, отчество, фамилию, вероисповедание, не был ли раньше под судом и вручен ли обвинительный акт? Получив на все это ответы, председательствующий осведомился у пристава, все ли свидетели прибыли? Оказались все налицо. После этого он положил в стоявшую перед ним на столе урну ярлычки с написанными на них именами и фамилиями присяжных, смешал их и, вынимая по одному, громко вызывал тех, чьи ярлычки попадались.
Вызванные двенадцать человек и двое запасных, со степенным достоинством проходили за решетку и усаживались лицом к подсудимым, на стульях, поставленных в два ряда вдоль наружной стены. Присяжные были большею частью мужики, один содержатель парикмахерской, один приказчик-домовладелец, один купец и толстый плешивый, бритый, с седыми усами немец – директор одного большого завода, лет 30 назад приехавший в Россию в качестве помощника мастера, без гроша в кармане, теперь же имевший крупное состояние, женившийся на русской дворянке и считавший себя барином.
Председательствующий предложил присяжным выбрать из своей среды старшину. Рядом с немцем сидевшие мужики приподнялись и, обращаясь к нему, в один голос заговорили: «просим, просим».
Немец, напряженно ожидавший своего выбора, с зардевшейся от удовольствия лысиной, неуклюжим поклоном поблагодарил за оказанную честь и с своего места пересел на самый крайний стул, ближе к судейскому столу.
Правый член прочел обвинительный акт. Парни обвинялись в том, что 25-го августа 190... года они нанесли Ивану Кирильеву тяжкие, подвергавшие жизнь опасности, побои с переломом черепных костей, от которых пострадавший и умер.
Так как акт составлялся прокурором на основании только тех данных, какие доставил ему следователь, то и вышло, что главные и опасные для убийц свидетели: Акулина, Барбос и молотобоец были совершенно устранены и повесток для явки в суд не получили.
На вопрос председательствующего: признают ли подсудимые себя виновными, они ответили, что не признают.
Появление адвоката не прошло незамеченным среди публики задних скамей и даже возбудило толки.
– Гляди, верно из жидов, как жук черный... – сказал один мужик своему соседу, мотнув бородой на адвоката.
– Должно, из их... пятьсот слупил...
– Пятьсот? – недоверчиво переспросил первый. – Ой-ой-ой, такие деньги! Да за что? Пятьсот! шутка сказать. Да за што? – Он удивленно качал головой.
– А за оправдание. Даром, што ли, будут оправдывать?! Ну, себе сотню возьмет, другую сунет следователю, а остатки судьи поделят... Даром, што ли? Им это лафа...
– Ловкачи эти жиды! ой, ловкачи! Ишь какую механику подвел... Пятьсот! – все удивлялся, крутя головой, первый мужик. – К им, брат, деньги-то липнут. К православным не так... нет... Где уж православному до жида?!
– Не-е, ён не из жидов, – вмешался сидевший рядом Пармён – дядя Сашки, уже порядочно нагрузившийся с утра. – Ён – православный, с Москвы. Пятьсот, как одну копеечку, без того и не ехал... положи, говорит, да и только. Положили, тогда поехал, слова не сказал, поехал... а прозвище-то евоное Моргунов, али Моргачев... Пал Николаич... ловкач, чище жида! Пять, говорит, сот на стол, без того не поеду... ну, ему пятьсот положили, ён и поехал, слова не сказал, поехал... без фальши... поехал...
Председательствующий распорядился ввести свидетелей в зал. Высокий, худой, бледный с строгими иконописными чертами лица священник в лиловой полинялой рясе, с серебряным крестом на груди, надел эпитрахиль, выпростал из-под нее свои длинные, прямые русые волосы и подойдя к стоявшему у судейского стола аналою, на котором лежали крест и евангелие, резким, отрывистым голосом сказал столпившимся около него свидетелям коротенькое предупреждение о важности предстоящей присяги и о том грехе, который возьмет на свою душу всякий, кто нарушит ее. Потом он приказал поднять руки с пальцами, сложенными для крестного знамения. Судьи и все находившиеся в зале встали.
Отрывисто и резко звучал голос священника, произносившего слова присяги; вразбивку, нестройно и глухо повторяли их свидетели.
После присяги все свидетели, кроме одной Катерины, были удалены приставом из зала.
Пристав взял Катерину за локоть, провел ее несколько шагов от решетки и, остановив перед судейским столом, сам вернулся к своему месту у двери.
II
ще тогда, когда Катерину только что ввели вместе с другими свидетелями, она была поражена блеском и великолепием зала и боязливо недоумевала, зачем она сюда попала. Только когда священник приводил ее с другими к присяге, она стала догадываться, что тут затевается свадьба, но, как ни смотрела, не видела жениха и невесты, когда же удалили всех остальных свидетелей и пристав, назвав ее по имени, повел к красному столу с сидевшими за ним важными господами, на которых как жар горели золотые цепи, Катерина застыдилась. Она поняла, что ее будут венчать. «А как же Ваня-то?» – мелькнуло в ее голове. Но она тотчас же решила и этот вопрос. «Этот барин, – подумала она о приставе, – и есть Ваня, и нас будут венчать».
Ни пристав, ни судьи не знали, что имеют дело с помешанной. Зато появление перед судьями сумасшедшей бабы привело публику задних скамей в самое веселое настроение. Тотчас же поднялись шушуканье, шутки, смех. Конечно, шутила, злорадствовала и смеялась только сторона родственная и сочувствующая подсудимым.
Председательствующий, взглянув на публику, недовольно наморщился, но еще раньше его пристав поднялся на носки и строгими глазами оглядывал задние скамьи.
– Шш... шш... – пронеслось в зале.
Но это не подействовало.
– Господа, прошу прекратить шум, иначе вынужден буду очистить зал! – покрывая все голоса, крикнул пристав.
Все мгновенно смолкло.
– Свидетельница, расскажите, что вы знаете по этому делу? – обратился к Катерине председательствующий.
Сумасшедшая заинтересованным взглядом рассматривала судей и священника, со сложенными под мышки руками присевшего на широком подоконнике у аналоя, и не слышала вопроса. Председательствующий повторил свой вопрос более мягким тоном.
Теперь Катерина взглянула на него, и ей понравился ласковый, важный барин, но сейчас же застыдилась, поняв, зачем он здесь, и отворотила в сторону свое худое, землистого цвета лицо с синевой под глазами. «Ишь в посаженые отцы набивается».
– Что же вы молчите? – добивался председательствующий. – Ведь вы вдова потерпевшего Ивана Кирильева? Да?
Катерина стыдливо усмехнулась, склонив голову, чуть слышно ответила: «да» и украдкой, искоса взглянула на священника. «И попа уж привели, – мелькнуло в ее голове, – а народу-то што глазеет!» Но вдруг настроение ее изменилось. Ей стало весело от того, что набралось столько народа глядеть на ее венчание. «Пущай!...» – подумала она.
На задних скамьях опять послышался смех и перешептывание. Опять пристав поднялся на носки и, грозно взглянув, снова крикнул:
– Прошу не шуметь.
Катерина оглянулась на пристава: «Какой сердитый! – подумала она, – а еще жених, под руку вел. Не пойду за его. Ён не Ва нюшка, а еще прикидывается! Ва нюшка добрый был, никогда не кричал».
Зато ей понравился мундир пристава, его шпага и белая цепь на шее. Она загляделась на него, но новые лица отвлекли ее внимание. Недалеко от пристава у стены сидели убийцы мужа. Она нахмурилась. «Ишь пришли. Чего им тут надоть? Еще убьют кого. Такие драксуны».
В зале наступила недолгая тишина.
– Ну, так вот, – продолжал между тем председательствующий. – Вы – вдова потерпевшего Ивана Кирильева, что же вы можете сообщить нам по делу о нанесении ему тяжких побоев? Рассказывайте, не стесняйтесь.
– Его убили... – вымолвила Катерина, опустила глаза и пригорюнилась.
– Да мы знаем, что его убили, – с усмешкой нетерпения сказал председательствующий. – Вот и расскажите нам, что знаете об его убийстве...
Теперь Катерина уже забыла о предстоящей свадьбе и женихе и исподлобья, не без страха, взглядывала на убийц, обменявшихся между собой усмешками.
«Ишь убили, да еще смеются», – подумала Катерина.
– Ну, расскажите же, что знаете по этому делу. Или вы ничего не знаете? Тогда так и скажите! – уже с раздражением приставал председательствующий.
– Да они вот тут сидят, – необычной скороговоркой заявила Катерина, указывая пальцем на подсудимых, и чем дальше она говорила, тем слова ее становились неприязненнее и возбужденнее. – Сашка-то заводило всего...
– Какой Сашка? выражайтесь точнее, свидетельница...
– А ён, Сашка Степанов, – продолжая указывать пальцем на скамью подсудимых, говорила сумасшедшая повышенным голосом. – Ён и был заводило, бессовестный! Ваня-то ему спину промывал да перевязывал... как его исполосовал кнутом хрёсный...
– Это к делу не относится, – резко оборвал председательствующий.
Но Катерина не слушала.
– Такие они все драксуны и пьяницы. Никому от их проходу нетути. Моего-то подпоивши и убили...
Тут зал притих. Странность и решительность показаний произвели на всех сильное впечатление; все поверили в правдивость показаний Катерины, но и все почуяли, что перед судом стоит человек не вполне нормальный. Адвокат, кисло и загадочно усмехаясь, теребил свою густую, круглую бородку и, скривив рот, почесывал заросшие щеки. Между тем допрос продолжался.
– Свидетельница, вы сами видели, как били вашего мужа?
– Нет, – с выражением грусти ответила Катерина. – Мы с мамынькой ждали его... как ён ушодчи в город...
– Вы сами не видали. Значит, вам кто-нибудь рассказал об этом происшествии. Кто же?
– А Ваня...
– Какой Ваня? Назовите его фамилию, прозвище?
– А мой Ваня... Иван Тимофеев... хозяин-то мой...
На лице председательствующего выразилось недоумение. Правый член суда с широкой приплюснутой плешивой головой, с обрюзглым умным лицом старого китайского бонзы, с начала процесса давившийся от зевоты, тут продрал свои узкие, темные, с навернувшимися слезами глазки и, положив руки с локтями на стол, неподвижно уставился на Катерину.
– Наплела лаптей... Эх!.. – ясно в тишине пронесся с задних скамей негромкий мужицкий голос и осекся.
– Тебе чего? чего? – значительно тише, но угрожающе забормотал тот же голос.
Рядом сдержанно засмеялись. Пристав бросился туда. Это говорил опьяневший в духоте Пармён, но испугавшаяся жена закрыла ему рот ладонью. Пристав не дознался, кому принадлежали сказанные слова, но погрозился при новом шуме очистить зал.
– Прекрасно. Вам рассказал ваш хозяин, то есть муж, – добивался председательствующий. – Когда же он вам успел рассказать?
– А ён ко мне приходит... – опуская глаза, унылым тоном ответила Катерина, но тотчас же, под влиянием приятных воспоминаний, весело добавила: – ён обо мне зоблется, Ванюшка-то, не забывает... пряников приносил...
– Ишь, пряников захотела. Губа не дурррра... Ты чего? чего лезешь? – послышался с задних скамей прежний, только более громкий мужицкий голос, потом ожесточенный шепот, видимо, женский, уговаривавший мужика. Сидевшие на задних скамьях сторонники убийц захихикали.
Пристав в два прыжка был уже на месте беспорядка.
– Вон отсюда! – шипел он на Пармёна.
– Да мы што... мы промеж себя, а мы ничего...
– Вон, в кабак забрался, неуч?!
– За што же нас...
Пристав дал знак стоявшему у дверей городовому. Тот подбежал и крепко схватил не желавшего встать Пармёна за плечо. Мужик понял, что с ним не шутят, и шагнул к дверям, что-то ворча, подталкиваемый сзади городовым.
– Не разговаривать! В арестный дом запрячу, каналью... – шипел шедший сзади пристав. – Вышвырни его вон, мерзавца!
Дюжий городовой открыл половинку двери и так ткнул Пармена в шею, что тот сразу потерялся в тесной кучке столпившихся мужиков и баб.
– Выгоню всех вон, если еще кто посмеет пикнуть! Неучи! – энергично шипел пристав, со сжатыми кулаками и грозящими глазами, боком проходя у задних скамей.
В зале опять воцарилась тишина. Для судей уже стало ясно, что Катерина ненормальна. Секунду спустя пристав усаживал ее на свидетельскую скамью.
Товарищ прокурора, ввиду того, что свидетельница, по его словам, забыла об обстоятельствах преступления, просил огласить ее показания, данные на предварительном следствии. Защитник запротестовал. Однако суд постановил уважить ходатайство обвинителя. Показания были прочтены. В них Катерина, между прочим, заявила, что отец подсудимого Степанова восемь лет подряд держал в аренде землю ее мужа, но в начале прошлого года землю эту покойный Иван передал другому арендатору. Вся семья Степановых открыто бранила за это Ивана, а Сашка грозился отомстить.
III
торым свидетелем перед судейским столом предстал Леонтий.
Еще задолго до суда он говорил своим знакомым: «Вот выведу им на суд сшалелую сестрицу да суну ей по робенку на кажную руку, да и скажу: «Вот, господа судьи, што хотите, то с ими, сиротами, и делайте, а мне кормить-поить, одевать-обувать их не на што, капиталу такого не имеем, никто такого капиталу нам не предоставивши» . Што, не скажу, думаете? Побоюсь? Кого мне бояться? За мной никаких худых делов нетути. Скажу: Кормильца-поильца убили, а мне всех на руки и прикинули. «Пой, мол, корми, Левон Петров». Рази это порядок?
Но случилось совсем не так, как рисовал себе Леонтий. Одна из двойняшек, именно племянница, всю свою короткую жизнь прокричала от болей в животике, причиненных жовками и прокислыми сосками, которыми ее постоянно пичкали. Леонтий, без памяти полюбивший хилого ребенка, по целым ночам бился с ним, не спуская его с рук. Девочка покрылась струпьями и на четвертом месяце умерла на руках дяди. Мужик горько ее оплакал, без душевной боли до сего времени не мог вспоминать о ней и все твердил, что выведет перед судом сумасшедшую сестру и с одним ребенком. Но сегодня утром, собираясь в город, он раздумал брать с собою малютку-племянника из боязни простудить его или измаять голодом и оставил дома на попечении сестры Елены.
На господ же вообще и на суд в частности Леонтий не переставал сердиться.
Суд начался не сразу. Кроме того, Леонтию разъяснили, что ему не позволят вывести сестру перед судьями, и хотя он среди дня подбодрял себя выпивкой, однако обличительно–боевое настроение его неизменно падало и к вечеру, когда хмель испарился, стало совсем вялым, сонливым. Под конец он только и думал: «Хошь бы поскорее... отзвонил, да и с колокольни долой. Правды все равно нигде не сыщешь».
На вопрос председательствующего, он сперва с запинками, потом, быстро овладев своим волнением, очень складно и толково рассказал о встрече с Деминым накануне дня Рождества Богородицы и все, что от этой встречи произошло.
Председательствующий, выслушав показания Леонтия, обратился к товарищу прокурора с вопросом: не имеет ли он что спросить свидетеля?
– Не знаете ли, свидетель, не было ли каких-нибудь споров из-за земли между покойным Кирильевым и семьей подсудимого Степанова? – спросил обвинитель.
Леонтий рассказал историю об отобранной земле и подтвердил, что Кирильев был убит из мести за эту землю.
– Не имеете ли вы что? – обратился председательствующий к адвокату.
– Имею, – ответил тот вставая.
– Скажите, свидетель Галкин, вы сами лично слышали, как подсудимый Александр Степанов грозил Кирильеву?
– Я сам не слыхал, потому никаких делов с им не имею, а так в народе говорят...
– Так в народе говорят, – многозначительно протянул адвокат. – Гм... а скажите, свидетель, вы хорошо знаете Ивана Демина?
– Ивана Демина?
– Ну да, Ивана Демина.
– Нет, я его мало знаю, потому как ён из другой деревни и у нас никакого касательства дружка к дружке не было...
– Ну все-таки, вероятно, настолько знакомы, что знаете его семейное и хозяйственное положение?
– Какое же его хозяйственное положение?! Ни кола, ни двора, ни семейства, ни хозяйства, как есть бобыль. Одна слепая мать...
Адвокат остался доволен ответом, но сохранял непроницаемый вид.
– Так. Ну, а чем он занимается?
Леонтий понял по едва слышному движению на скамьях и по выжидающему чересчур сдержанному выражению лица адвоката, что в чем-то промахнулся и, смутно угадывая какой-то подвох, тотчас же внутренно съежился, замкнулся.
– Ничего этого нам неизвестно, потому как живем мы далеко дружка от дружки, – сказал он.
– Ну, а может, слышали, – добивался адвокат, – что Демин не совсем того... не все у него дома?
И адвокат, дружески подмигнув, жестом показал себе на лоб.
Леонтий нахмурился. Он уже ясно понял, в какую ловушку заманивает его адвокат.
– Иван Демин – не дурак, при всех своех, – сурово буркнул он. – А как живет? Што ж? Про его никто худого не скажет. Ён – не вор, не убивец, как другие-прочие.
Адвокат, пробормотав в сторону председательствующего: «Больше ничего не имею”, – сел на свое место.
Леонтий остался доволен собой от сознания, что отбил опасный наскок со стороны хитрого адвоката.
IV
есто Леонтия занял Рыжов. На его красивом, цыгановатом лице с черными бачками от висков до половины щек, с черными усами и бритым, синеватым подбородком, выражалась полная растерянность, а вороватые живые глаза беспокойно бегали по сторонам. Со времени убийства Ивана Рыжов чувствовал себя не совсем спокойно, потому что боялся мести со стороны выданных товарищей и их друзей и еще больше страшился суда.
Опытные люди среди рабочих того завода, на котором он постоянно работал, уверяли его, что он ловко выскочил сухим из воды, мастерски потопив других, и восхищались его смекалкой. Рыжов никому не верил. День и ночь его преследовала боязливая мысль, что как-нибудь на суде выплывет наружу его виновность, и ему придется разделить участь убийц.
На суде вначале он окончательно потерялся. Его рассказ о происшествии получился совершенно бессвязный. Он путался, сбивался, противоречил самому себе, бродил ощупью вокруг да около, постоянно при этом наводимый председательствующим на нить повествования. Кое-как Рыжов рассказал, как компания парней пила водку в городе у казенки, как поехали в Шептилово и опять пили по дороге; про кузницу и времяпровождение в ней он совсем умолчал.
Тут свидетель солгал, заявив, что Иван Кирильев остался в предместье у казенки и потом будто бы догнал парней уже на Хлябинской горе; солгал он это для того, чтобы не противоречить своему первому показанию, данному у следователя вместе с подсудимыми. Дальше он рассказал, как ехал с Ларионовым на задней телеге, а трое подсудимых на передней. Кирильев догнал их на Хлябинской горе и, пройдя мимо них, направился к передней телеге. Там между ним и ехавшими парнями произошла ссора, и они его убили. Как, чем и за что его убили, ни председательствующий, ни товарищ прокурора так и не добились от Рыжова.
– Скажите, свидетель, – спросил товарищ прокурора, – не грозились ли подсудимые во время выпивки избить Кирильева?
– Нет, ничего этого не слыхал, – солгал Рыжов.
– Может быть, они бранились с Кирильевым?
– Нет, не бранились...
– А не упрекал ли подсудимый Степанов Кирильева за отобранную землю?
– Нет.
– Ну, а Кирильев не ругал ли кого-нибудь из подсудимых?
Рыжов переступил с ноги на ногу и угнул голову.
– Всего было... потому как все выпивши были... – нерешительно проронил он.
– То есть что? – быстро спросил обвинитель. – Значит, Кирильев их ругал, а они что же? молчали?
– И они его... ругали...
– И подносили к лицу кулаки?
– Да, подносили...
– Кто же именно подносил? Или все?
– Да все... – сознался Рыжов, но тотчас же спохватился. – Они ему подносили, а ён им... не разберешь... Все выпивши...
– А как они ругались?
Рыжов молчал.
– Скверно ругались? Нельзя повторить? Ну, скажите примерно.
– Не помню.
– Но ругались?
– Ругались... а ничего такого...
– А про отобранную землю не вспоминали? – опять быстро переспросил обвинитель.
– Всего было...
– Значит, вспоминали. Что же именно?
– Не помню.
– Так-таки ни слова не помните?
– Ни к чему мне – забыл...
– А все-таки Степанов упрекал Кирильева за отобранную землю?
– Да... было немного...
– И грозил отомстить?
– Нет, не грозил.
Товарищ прокурора сел.
– Скажите, пожалуйста, свидетель, когда подсудимые, по вашим показаниям, убивали Кирильева, вы в это время где находились? – спросил адвокат.
– Я... я ехал сзади в телеге... с Ларионовым.
– И далеко сзади?
– Да далеко... но не очинно штобы...
– Ну как не очинно, шагов 10, 20, 50 или более?
– Да шагов... пятьдесят...
– Темно было?
– Темно, но не очинно... все было видно...
– Значит, на ваших глазах убивали вашего приятеля? Так ведь?
– Да, так... – переступив с ноги на ногу, нерешительно подтвердил Рыжов.
– И что же вы делали, когда его убивали?
– Да што ж я?.. я ничего... я сказал, што так, братцы, нельзя...
– Отчего же вы не помогли Кирильеву отбиться?
– Забоялся... и меня прикончили бы...
– Скажите, свидетель, вам лет под тридцать? Еще нет 30? – оглядывая Рыжова с головы до ног, спросил адвокат.
– Да, около того.
– Вы, кажется, работаете на заводе?
– Да, на заводе... в Товариществе...
– Что ж вы там делаете?
– А гнилу подаю наверх, в мастерскую.
– На тачках возите?
– Да, на тачках, – поспешно ответил Рыжов, видимо, обрадованный, что допрос перешел на неопасную и более знакомую тему.
– И тяжелые тачки?
– Да, ничего себе... очинно даже тяжелые.
– Ну, как примерно? – с улыбкой, совсем по–дружески спросил адвокат.
– Да всяко бывает... Иной раз как навалят пудов пятнадцать, так и повезешь, не откажешься. Так наломаешься за день, што к вечеру рук не повернуть, болят. – При этом Рыжов схватился даже за плечевые мускулы.
– А силён был Кирильев? – вдруг круто перевернул допрос адвокат.
Рыжов даже головой замотал.
– Да в округе-то супротив его никто бы не устоял. Ежели так на совесть да тверезый, так ён и пятерых одной рукой размахал бы...
– Размахал бы?! Значит, очень силен, сильнее, например, вас или Александра Степанова?
– Ку-уды? Много сильнее. Што мы? Мы перед им ровно дети малые.
И Рыжов, забыв прежнюю осторожность, хотел было распространиться о том, что Ивана даже пьяного ни за что не одолеть бы парням, если бы его сразу не оглушили камнем по затылку.
– Адвокат угадал мысль Рыжова и, не дав ему и рта раскрыть, быстро и неожиданно свернул в сторону.
– Вы были на войне в Манчжурии?
– Был. В 1-м саперном батальоне служил, – охотно ответил Рыжов.
– И там таким же храбрецом себя вели, как во время убийства Кирильева?
Рыжов сконфуженно ухмыльнулся и растопырил руки. Наступило молчание. Добродушно улыбался адвокат, сдержанно, весело смеялась публика и присяжные, и даже на лицах судей мелькнули усмешки. Адвокат заинтересовывал, располагал к себе весь зал.
– Скажите, дорога, на которой избили Кирильева, шоссейная?
– Нет, не саша, а значит, как Товариществу неспособно было весною али по осени, когда грязь, гнилу на завод возить, так они, значит, за свой счет проложивши...
– Значит, каменная?
– Каменная, каменная.
– Хорошо. Еще один вопрос, свидетель. После того, как произошла драка, вы оставили Кирильева одного лежать на дороге, а сами поехали домой. Так ведь?
– Да, домой поехали...
– Вы были пьяны?
– Да... выпивши малость... – замялся Рыжов.
– А может, и очень выпивши?
– Да... не очень, штобы так...
– В Хлябине вы останавливались?
– Да, были остановивши... – не сразу испуганно проговорил Рыжов, уже догадываясь, к чему ведет адвокат.
– Что вы там делали?
Рыжов замялся, даже вспотел и не поднимал глаз.
– Не припомните?
Прождав несколько долгих секунд и не получив ответа, адвокат начал говорить медленно, раздельно и тихо, но так, что слышно было во всех углах зала, и таким тоном, каким учителя подсказывают растерявшимся ученикам плохо выученный ими урок.
– Конечно, прошло уже более полугода, и такие пустяки вы могли забыть, – добродушно-насмешливо говорил он. – Так и быть, я вам помогу. Не припомните ли, не просили ли вы там у одной хозяйки чайную чашку?
– Просил... – не сразу, упавшим голосом ответил весь пунцовый Рыжов, переступая с ноги на ногу и опуская руки.
Адвокат прищурил глаза и уставился ими на Рыжова, как кот, готовый к прыжку.
– Просили? и вы ее получили или не получили, чашку-то?
– Получили...
– Для чего она вам понадобилась? – вдруг открывая смеющиеся глаза и взглянув прямо в сконфуженное лицо свидетеля, спросил адвокат.
Рыжов молчал, глуповато, растерянно улыбаясь, и опять пошевелил растопыренными пальцами опущенных рук.
– Видимо, мне опять придется вам помочь, – и адвокат вздохнул. – Вы пили из этой чашки водку?
Рыжов опять переступил с ноги на ногу и, не поднимая головы, чуть слышно ответил:
– Пили.
Зал огласился дружным, веселым смехом. Адвокат прошел к своему месту и сел.
– Скажите, свидетель Рыжов, – спросил товарищ прокурора, – в Хлябине в тот вечер вы один пили водку из чайной чашки или и другие пили с вами вместе?
– Все пили...
– Кто же именно?
– Да вот Александра Степанов, Алексей Лобов, Горшков Степан...
– Когда подсудимые избивали Кирильева, то куда он упал: на самую дорогу или сбоку дороги, на землю? Не помните?
– Нет, он свалился далеко от дороги, прямо на землю... под гору...
– Скажите, свидетель, вы хорошо знали потерпевшего Кирильева?
– А как же?! Хорошо... выросли вместе.
– Какого поведения он был?
– Ничего... Хорошего... Ничего худого про его сказать нельзя.
– Хорошо жил с женой?
– Лучше и не надо... так жил.
– Кто у него в семье был хозяин?
– Да ён сам и был хозяин. Мать-то евоная ни до чего не касалась. Как помёр Тимофей, отец-то... Иван-то Тимофеев парнем остался и полных осьмнадцати годов не было, а стал на хозяйство, хорошо вел.
– Хорошо?
– Чего же лучше?! Хрестьянство не бросал, завсегда своего хлеба на цельный год хватало и в дорогу ездил с мура вой и с мелочью. У его время даром не пропадало... завсегда деньжонки водились... добычливый был.
– Семья у него большая?
– Да сколько? Мать, да сестру Дуньку выдал замуж, да одна сестра махонькая осталась, да два брата, да вот жона осталась с робенком... другой-то помёр... уж без его родивши...
Вызванный после Рыжова Ларионов не дал решительно никаких показаний. Он держал себя так же, как и у следователя, притворился совсем глухим, вид имел глуповатый и на все предлагаемые ему вопросы или отмалчивался, делая вид, что не расслышал, или заявлял, что в вечер убийства Кирильева был так пьян, что спал в телеге всю дорогу и ничего не видел и не слышал.
V
оследним из свидетелей обвинения предстал перед судом Иван Демин. Склонив голову к плечу, он в сопровождении пристава шагал по залу уверенно и смело на своих коротких, уродливых ногах и остановился перед судейским столом с улыбающимся лицом. Весьма возможно, что улыбка, никогда не сходившая с его лица, обусловливалась особенным строением его рта: верхняя губа у него была коротка и никогда не закрывала длинных, кривых передних зубов. Ни тени смущения перед судьями он не чувствовал. Появление перед судом такой независимой и смешной фигуры вызвало в зале оживление.
– Что вы знаете, свидетель, по этому делу? – спросил председательствующий.
Демин слегка откашлялся и начал своим приятным высоким тенором:
– Вот когда дело это вышло, я проходил по дороге...
– Какое дело? – переспросил председательствующий.
– А убийство Ивана Тимофеева.
– Так. Вы откуда же и куда шли? – рассматривая прищуренными глазами свои ногти, спросил он.
– А из города домой.
– Так, продолжайте...
Демин толково и последовательно, шаг за шагом рассказал о своей встрече с убийцами на Хлябинской горе, об их погоне за ним и угрозах, об его клятвах, на которые его вынудили под страхом смерти.
Весь зал – и судьи, и присяжные, и публика, притихнув, с большим интересом и доверием слушали этого свидетеля.
Адвокат краснел и хмурился, вертя карандаш в руке.
Демин, рассказав до того места, когда его поймали на горе парни и схватили за шиворот, запнулся.
– Кто же это были? – спросил председательствующий.
– А Александра Степанов и Алексей Лобов... обступили меня с обеих сторон и говорят: «Заклянись сычас, што не видал нашу работу?
– А вы, что же, испугались?
– А рази нет?!
– Они вам грозили чем-нибудь?
– Да как же? схватили меня за глотку... у Сашки-то у Александра Степанова топор в руках, а у Алексея Лобова камень и говорят: «Тут твоя и смерть пришла, заклянись...» Я снял шапку, стал божиться, што ничего не видал, ничего не знаю, а они все свое... «Не верим. Ешь землю!» – До трех разов землю в рот клал, на голову себе сыпал... и заклинался. Тогда поверили.
– Ну, дальше что было?
– Потом они уехали, а я остался.
– Зачем же вы остались?
– А для чего ж мне с ими?..
– Других вы никого не видали? Ларионова, Горшкова?
– Других никого не видал, – солгал Демин, потому что Рыжов и Ларионов угощали его водкой и просили не выдавать их.
– Хорошо. Вот подсудимые уехали, а вы один остались. Они вам сказали, кого убили?
– Нету, не сказали.
– А как же вы узнали?
– Как они, значит, уехадши, я сычас же побежал в гору к забитому.
– Ну?
– Думаю, не собака ведь и, может, знакомый кто. Подошел к ему; ён лежит, харпи-ит и лицо все черное. Я зажег «серинку» и тут только признал, што Иван Тимофеев... ну, я спужался, прямо себя не помнивши, спужался, сычас побежал на деревню и рассказал вон евоной жене да матери.
– Подсудимые Лобов и Степанов, не желаете ли дать объяснения по поводу показаний свидетеля Демина? Гнались вы за ним или нет?
Сашка и Лобов встали, за ними нерешительно поднялся и Горшков, но тотчас же опять сел.
Парни недоуменно переглянулись.
– Мы не гнались... – ответили они. – Мы его и не видали...
– Не видали! – с негодованием подхватил Демин и глаза его блеснули. – А сколько этой самой земли я съел и на голову посыпал! не видали...кабы не заставляли... сам бы ел, што ли?
И Демин непроизвольным движением схватился за голову и водил рукой по волосам.
В зале смеялись.
– Да помолчите! – добродушно-ворчливо прикрикнул председательствующий на Демина, подавляя усмешку.
Лобов что-то пробормотал в ответ Демину, но председательствующий, вообще обращавшийся с подсудимыми так же любовно-бережно, как иной собиратель-маньяк обращается с драгоценной хрупкой посудой, тотчас же с заметной поспешностью пригласил его сесть на место.
Сделал это он так поспешно, потому что боялся, как бы подсудимый по своей неопытности каким-нибудь неосторожным словом не напортил себе и товарищам в глазах присяжных.
Допрашивать свидетеля было предоставлено товарищу прокурора.
– Не слышали ли вы о ссоре из-за земли между потерпевшим Кирильевым и подсудимым Александром Степановым?
– Слыхать слыхал. Это кого ни спроси, всяк подтвердит, что Сашка за то и убил Ивана Тимофеева.
– Вы это сами лично от Степанова слышали, что он грозился отомстить Кирильеву за землю?
– Нет, сам от его не слыхал.
Адвокат взвесил, что этот невзрачный на вид свидетель напортил подсудимым в глазах присяжных и судей больше, чем все остальные вместе. Предвидя это, он еще раньше, допрашивая Леонтия, хотел выставить Демина дурачком, но Леонтий скоро спохватился, и подвох адвоката сорвался. Теперь адвокат видел, что Демина нарядить в дурацкий колпак ни в коем случае не удастся, но с обычной своей самоуверенностью решил ослабить впечатление от его показаний.
Когда председательствующий жестом предложил адвокату заняться допросом, тот встал и даже продвинулся из-за своего столика поближе к Демину.
– Скажите, свидетель, когда на вас, по вашим словам – набежали Степанов и Лобов, один с топором, другой с камнем, схватили за горло и грозились убить, темно было? – спросил он.
– Темно.
– Очень?
– Да так, што хошь глаза коли.
– А кажется, у вас один глаз уколот. Какой? правый или левый? – с добродушной усмешкой спросил адвокат, шагнув еще ближе к Демину и с той же усмешкой заглядывая ему в глаза.
Демин покраснел, смешался и инстинктивно схватился рукой за попорченный правый глаз.
– Маленько есть... попорчен, – сознался он.
– И давно попорчен?
– Давно уж... еще с измальства.
Кто-то со скамей присяжных шопотом протянул: «А ловко!». Что-то как будто непристойное для суда, что-то шутовское почуялось в выходке адвоката, зато эта выходка снова связала надорванную было показаниями Демина нить симпатии между присяжными и защитником.
Демин показался всем смешным и жалким.
– Ну вот, а вы утверждаете, – после небольшой паузы, с серьезным видом заметил адвокат, – что хорошо рассмотрели Степанова и Лобова.
Выходка адвоката задела Демина за живое.
«Што ён сам деле надсмехается? отвернуть, аль не отвернуть?» – с опаской промелькнуло в его голове. Не успев еще решить, он уже ответил:
– Зато у меня один глаз видит так, как дай Бог каждому двумя раскосыми!
Удар был неожидан и так меток, что нельзя было не понять, на кого он был направлен.
Адвокат был заметно раскос. Зал заколыхался от сдержанного смеха. Демин в первый момент немного вструхнул, но, заметив всеобщее одобрение, сам усмехнулся.
Восстановленная было нить между присяжными и бойким адвокатом опять порвалась. Демин точно ножом ее обрезал. Чашка весов теперь склонилась не в сторону самоуверенного блестящего адвоката, и он был смешон не меньше, чем минутой раньше свидетель-урод.
Адвокат покраснел, поспешно направился к своему месту и, пробормотав в сторону председательствующего, что «больше ничего не имеет», опустился на свой стул и стал поспешно делать заметки.
В зале было душно и смрадно. Лампы по стенам, с шарообразными, наполовину матовыми колпаками, чуть не гасли; свечи на столе теплились маленькими красными язычками, и лица судей казались окутанными туманом. Все устали. Председательствующий объявил перерыв. Зал был очищен от публики и служители в форменных кафтанах открыли все двери и форточки.
Чистая публика толпилась в двух передних комнатах; мужики – на лестнице, на подъезде и на площади. Тут Демин был триумфатором дня.
– Ванька-то, как подуса на крючок, подсек абваката. Так хвостом и завертел, не пондравилось... – слышалось в серой толпе.
– Молодец Ванька, а то ён, братцы мои, никому слова не дает сказать, так и наскакивает, так и наскакивает...
– Вот и наскочил.
– Чего искал, то и получил.
– Гром-то не из тучи...
Подсудимые во время перерыва несколько раз под конвоем выходили на лестницу. Знакомые мужики сторонились их, но сердобольные бабы с сочувствием относились к «несчастненьким».
– Небось, тяжко вам в остроге так-то сидеть? – допрашивали они их на ходу.
– Чего тяжко? – развязно отвечали убийцы. – Каку жисть себе нажили, сиди да песни пой!
VI
осле перерыва перед судьями и присяжными один за другим прошли пять свидетелей защиты.
Все это были безусые парни – односельцы Лобова и Горшкова. Суть их показаний сводилась к тому, что где-то когда-то они гуляли и встретили Федора Рыжова, разговорились с ним об убийстве Ивана Кирильева, и он будто бы выразился так: «Жалко Степку Горшкова, совсем занапрасно пропадает парень. Ён в этом деле совсем невиновен!
Всем бросилось в глаза, что свидетели, как по заранее заученному, показывали одно и то же, в одинаковых выражениях и даже с похожими неискренними интонациями. Всем ясно стало, что это были лжесвидетели.
Действительно, отец Горшкова поставил парням четвертуху водки и обещал угостить их после суда, если они «оправят» ему сына.
Адвокат, приехавший из Москвы сегодня утром, в первый раз увидел этих свидетелей только перед судейским столом и теперь кусал от досады губы. Он понимал, что они своим топорным лжесвидетельством ухудшали шансы защиты. Товарищ прокурора положительно не давал им передышки и ловко поставленными вопросами на каждом шагу сбивал их с толку, наконец он потребовал очной ставки их с Рыжовым.
Рыжов, теперь значительно успокоенный в том, что скамья подсудимых его миновала, на этот раз говорил увереннее и смелее, и его показания внушали больше доверия. Он решительно утверждал, что за эти полгода с этими свидетелями нигде не встречался и потому приписываемых ему слов говорить не мог. Мало этого, из всех этих парней он немного знал в лицо только двух, остальные ему неизвестны. Товарищ прокурора стал поодиночке спрашивать свидетелей, в какое время и в каком месте они встретили Рыжова. Парни спутали и время, и место. В конце концов один наиболее простоватый смешал Рыжова с Ларионовым и, не замечая своей ошибки, утверждал, что встретили они на гулянье Ларионова, и он-то и говорил им о Горшкове.
Товарищ прокурора так насел на него, так закрутил и завертел вопросами, что тот наконец совсем остановился, как останавливается ошалевшая от кнута и дерганья лошадь.
В зале появился следователь, пришедший послушать прения сторон. В передних рядах недовольно пожимали плечами, и многие дамы огорчились тем, что их любимец-адвокат так опростоволосился с этими неудачными свидетелями.
У самой стены неподалеку от следователя сидел владелец имения Брыкалова – высокий, худой отставной полковник и внимательно вслушивался в каждое слово. Он хорошо знал убитого и убийц и всю историю этого преступления. Во время хода судебного процесса полковник часто недовольно хмыкал, тер переносицу и непроизвольно вздергивал всем корпусом и плечами, что у него всегда было признаком сильнейшего волнения.
Всем ходом дела он был недоволен, но старого, честного служаку всего более поразило то, что пятеро деревенских парней лжесвидетельствуют под присягой и совершают это без всякого смущения, когда же их ловят и уличают во лжи, они и в ус себе не дуют.
Полковник, запылавший негодованием, наклонился к следователю.
– Ведь это ж черт знает что такое! Явные лжесвидетели! Неужели за это суд не притянет?
– Что ж вы поделаете? Как докажете? – зашептал в ответ следователь.
– Что ж тут доказывать?! Тут всякому ясно, что они заведомо лгут...
– Что они лгут – несомненно с нашей обывательской точки зрения, а переведите на юридическую, что получится? Где доказательства их предварительного сговора? Где свидетели?
Полковник вздернулся всем корпусом и безнадежно махнул рукой.
– Черт знает что... И глазами бы не глядел...
Очередь допрашивать свидетелей защиты перешла к адвокату.
Еще заранее адвокат предупредил Горшкова-отца, чтобы он подговорил свидетелей очернить покойного Ивана перед судом и присяжными.
– Это будьте спокойны... – ответил Горшков-отец. – Парень был такой... ничего хорошего про его сказать нельзя... Вон в третьем годе по лету напился пьян и разодрался со спасскими парнями... Ему голову-то еще тогда проломивши... сколько недель провалялся в городе, в больнице... покедова вылечился... Может, от того и помёр теперича, што еще тогда ему голову проломивши...
– Вот это нам на руку, – сказал адвокат. – Подтвердит ли кто-нибудь этот факт из наших свидетелей?
– Это насчет чего?
– Да о драке со спасскими парнями?
– Как не подтвердить?! Всякий подтвердит... Это кажному извесно... У нас по нашей стороне все дружка про дружку знают.
– А вы для верности все-таки напомните об этом нашим свидетелям. Я на суде спрошу.
– Это будьте спокойны.
– Скажите, свидетель, – обратился теперь адвокат к одному из свидетелей защиты, – вы хорошо знали потерпевшего Кирильева?
– А как же... знал... хорошо...
– Что он был за человек? Смирный или драчун? Может быть, любил выпить?
– Всяко бывало. Ежели поднесут, так мимо рота не пронесет.
– Значит, выпивал?
– Да, пил...
– И дрался?
– А как же... сила у его была...
– А не знаете ли вы эту историю? Говорят, за несколько месяцев до смерти у него было столкновение со спасскими парнями и ему в драке проломили палками череп и он лежал в городской больнице. Было это или нет?
– Ежели бы не было, так не провалялся бы в больнице, почитай, цельный месяц... вся голова была разбита.
– Не можете ли объяснить, свидетель, кто начал драку: спасские парни или Кирильев? – спросил товарищ прокурора.
– Ничего этого нам неизвесно. Кабы ён не впутавши, ничего ему и не было бы. Задаром будут бить, што ли?
– А когда это было? За год до его смерти или раньше?
– В третьем годе по лету, на второго Спаса. У их тогда праздник...
– Так. Значит, больше, чем за год до смерти Кирильева. Вы говорите, это было в праздник, на второго Спаса. Значит, парни гуляли, были пьяны и у них произошла свалка?
– Да... гуляли... свалки не было... а значит, парни промеж себя рылись палками...
– Значит, дрались палками?
– Да... дрались.
Было уже около девяти часов. Публика измаялась в духоте, смраде и ожидании, и каждый друг друга спрашивал: «Не знаете ли, когда начнется речь адвоката?» Никто, конечно, ничего не знал; многие накинулись на следователя с одним и тем же вопросом. Тот успокоил, что сейчас должен дать свои заключения последний свидетель – эксперт, потом объявят перерыв, после же перерыва начнутся прения сторон, причем речь прокурора будет коротенькая, а адвокат дал председательствующему слово говорить никак не более часа с четвертью. Все были разочарованы этим сообщением, но все решились ждать. Не уходить же перед самым интересным актом, ради которого высидели 5 часов.
Вскоре на свидетельском месте в качестве эксперта появился старший врач больницы. По его собственному признанию – это была его первая судебная экспертиза. Суть его заключений сводилась к тому, что, согласно акту вскрытия, у покойного Кирильева обнаружены: рассеченная нижняя губа, вышибленные зубы, несколько резаных ран на шее и, помимо многих ушибов на теле, которые врач относил к разряду легких, семь ран на голове, причиненных ударами тупым и колющим или режущим орудием. Смерть, по его показаниям, последовала от раздробления в пяти местах костей черепа, сопровождавшегося кровоизлиянием в черепную полость и воспалением мягкой мозговой оболочки.
Председательствующий показал Вознесенскому вещественные доказательства преступления: два тяжеловесных камня. Один был овальной формы булыжник фунтов семи весом, другой побольше, продолговатый, с тремя заметными выступами на одном ребре. Третий камень где-то затерялся.
Врач, с минуту внимательно рассматривавший камни, заявил, что те трещины со звездообразными надколами на черепной кости, которые были найдены на голове Кирильева и внесены в акт медицинского вскрытия, могли быть нанесены именно такой формы камнями, и при этом показал судьям приложенные к акту рисунки трещин.
Товарищ прокурора отказался спрашивать эксперта, находя, что побои были настолько очевидно тяжки, что незачем это лишний раз подчеркивать и тем затягивать процесс, с другой стороны – он хотел узнать, куда будет гнуть противник.
По приглашению председательствующего к судейскому столу подошло несколько присяжных и адвокат. Он, рассматривая вещественные доказательства, обратился к Вознесенскому с вопросом:
– Будьте любезны, г.эксперт, скажите мне: те поранения, которые найдены на голове потерпевшего Кирильева, по вашему заключению, были нанесены вот этими демонстрируемыми камнями или могли быть причинены и другим каким орудием?
Врач был человек добросовестный, прекрасно знавший медицину и анатомию, но, как и все почти простые российские граждане, понятия не имел о законах, а потому так же, как и все не юристы, полагал, что убийство есть убийство, вопиющее преступное деяние, за которое по закону полагается тяжкая кара. Желая быть осторожным в своих выводах, врач ответил:
– Я полагаю, судя по форме трещин, что причинены они были этими или подобными камнями, вообще тупым орудием.
Адвокат взял в руки камень с тремя выступами на одном ребре и, вертя его в руках, спросил:
– А как вы полагаете, одним ударом камня вот такой формы можно причинить больше одной трещины?
Врач решительно недоумевал, для чего понадобилось адвокату предложить ему такой бесполезный, по его мнению, вопрос, но прежде чем ответить, он несколько подумал.
– Да, вообще говоря, допускаю, что одним ударом камня такой формы можно причинить на черепе и больше одной трещины.
– Можно? – не без удовольствия переспросил адвокат. – Значит, переходя к данному случаю, вы допускаете, что одним ударом можно причинить и две и три трещины?
– Нет, не думаю, чтобы больше двух...
Тут только у врача мелькнула мысль, что своими заключениями он, пожалуй, сыграет в руку «мерзавцев», как внутренно называл он убийц, но адвокат торопил его вопросами, и ему не было времени додумать свою мысль до конца.
– Но почему же? Как видите, у камня имеется три выступа. При ударе по черепу в местах приложения трех точек и должны получиться три трещины...
– Потому это невозможно, что голова человека имеет сферическую форму поверхности... и объем ее не велик. Такой длинный камень при ударе им в голову не может сразу приложиться в трех точках, а следовательно, и не может причинить три трещины разом. Кроме того, и самое расположение трещин по взаимному их положению указывает, что нельзя было одним ударом одного и того же камня нанести три трещины, потому что трещины расположены так: две на затылочной части, одна на виске выше правого уха, две на темени...
Говоря это, врач на своей голове пальцем показывал места расположения трещин.
VII
– Скажите, г.эксперт, – перебил адвокат, – у алкоголиков вообще, ну, попросту, у пьяниц внутренние органы, конечно, находятся в болезненном состоянии и не так выносливы, как у людей свежих, непьющих?
– Вообще говоря, неумеренное потребление алкоголя действует разрушительно на весь организм... особенно на некоторые внутренние органы...
– Покойный Кирильев пил водку... кажется, в неумеренном количестве. Не могло ли повлиять на роковой исход именно то обстоятельство, что организм его уже был расшатан пьянством и что он в момент повреждения головы находился в состоянии опьянения?
– Я лечил Кирильева, и умер он от воспаления мягкой мозговой оболочки, причиненного побоями. При вскрытии его трупа я не присутствовал, но если бы внутренние его органы были повреждены от действия ли алкоголя или от какой–другой причины или замечался бы процесс перерождения хотя бы, скажем, почек, то в акте это обстоятельство обязательно было бы оговорено, но там никаких оговорок нет.
Хотя адвокату до некоторой степени и удалось использовать юридическую неопытность врача, но далеко не в той мере, как ему хотелось, и он раздражался. Его коньком в подобного рода процессах было сбить с толку эксперта, доказать перед судом и присяжными его невежество и незнание своего дела – прием, часто удававшийся ему в захолустных городках над опустившимися, не следящими за ходом науки врачами. Имея именно это в виду, он и принялся сейчас за Вознесенского.
Развалившись на своем стуле в самой непринужденной позе, с одной ногой наложенной на другую, с высоко задранной головой, адвокат, прищурив глаза, пренебрежительно, испытующим тоном спросил врача:
– Скажите, г.эксперт, вы какими руководствами пользовались в своих заключениях?
– То есть какие же вам руководства? – в замешательстве начал врач, оскорбленный наглым тоном адвоката. – Я состою старшим врачом здешней земской больницы, по специальности я – хирург, за мной пятнадцать лет практики и мне чуть не каждый день приходится делать операции – некоторые бывают довольно сложные...
– Для меня ваш личный опыт – не авторитет, – резко и грубо оборвал его адвокат, повернувшись на стуле так, что положение его корпуса пришлось боком к стоявшему врачу. Сидя в новом положении, адвокат продолжал еще в более пренебрежительном тоне бросать отрывистые фразы:
– Вы укажите мне судебно-медицинские руководства... Вы их мне подайте... Я об этом вас прошу... А что мне ваш личный опыт?! – И он с раздражением бросил на столик переплетенный том свода законов, который перед этим вертел в руках.
В голове врача, человека уже не первой молодости, мелькнула обидная мысль: «Что он, мальчишка, кажется, вздумал меня экзаменовать? Или я подсудимый, что со мною так обращаются?» И с этого момента врач, человек деликатный и мягкий, только и думал о том, чтобы поскорее избавиться от оскорбительной пытки адвоката.
И всем в зале показалось, что внушительный председательствующий стушевался, что руководительство судом присвоил себе защитник. Многие в душе возмущались его поведением и удивлялись, почему председательствующий не укажет зарвавшемуся адвокату его место.
Но тот молчал, сидя в своем высоком кресле с видом человека, довольного ходом процесса.
Не сделал он замечания адвокату потому, что сам держался самых широких взглядов на права защиты и потому, что побаивался дерзкого адвоката, который сделанное ему замечание наверное опротестует и потребует занести в протокол свой протест.
– Так будьте любезны, – уже злорадно и капризно настаивал адвокат, – укажите же мне судебно-медицинские источники, которыми вы руководствовались при вашей экспертизе? Если же вы их не знаете, тогда так и скажите. Будем знать, по крайней мере...
– Хорошо, я могу вам назвать... Пирогова... – с запинкой ответил врач.
Лицо адвоката покоробило судорогой.
– Пирогов, конечно, имя, – снисходительно согласился защитник, – но он уже устарел. Потрудитесь подать мне новейшие признанные руководства, а что мне Пирогов!
– В таком случае я укажу вам Гофмана... это более новое руководство...
Адвокат был неприятно удивлен.
– Да... – кисло протянул он. – Ну, а еще?
– Энгмерта... если хотите...
– Да, вот это так. Этого достаточно, – с сожалением, что сорвался подвох, процедил сквозь зубы адвокат. – Итак, мы пришли к соглашению, что от одного удара камнем такой формы, как вот тот камень, может быть причинено несколько трещин. Так ведь? – допытывался адвокат.
– Да, но не больше двух... – сказал врач, уже опомнившийся и догадавшийся, что в целях адвоката установить возможно меньшее количество нанесенных Кирильеву ударов.
– Ведь вы только что говорили...
Врач нетерпеливо пожал плечами.
– Я настаиваю, что не больше двух.
Адвокат угадал нежелательный ответ врача и прежде, чем Вознесенский докончил свою фразу, он чуть-чуть приподнялся с своего места.
–Я больше ничего не имею... – сказал он в сторону председательствующего своим густым грудным баритоном и нарочно так громко, что заглушил жидкий, слабый голос врача.
– Позволите?.. – с изысканным жестом светского человека, немного наклоняясь корпусом вперед, обратился к председательствующему товарищ прокурора, приподнимаясь со своего места.
Тот разрешил продолжать допрос.
Теперь было уже около 10 часов, а судебное следствие еще не закончилось, и председательствующему было неприятно, что товарищ прокурора вздумал еще отнимать время.
Обвинитель понимал это.
– Виноват, одну минуту, г. эксперт. Вы утверждали, как мне показалось, что одним ударом камня можно причинить не больше двух трещин. Так ведь? Я не ошибся?
Одну секунду врачу хотелось признаться, что он сбит с толка адвокатом, что он только принципиально допускает возможность причинения больше одной трещины одним ударом, в данном же случае решать это он не берется, но не хватило мужества исправить свою оплошность.
– Да, я допускаю, что одним ударом можно причинить и больше одной трещины...
– Но в нашем случае не больше двух?
– Да, никак не больше.
– Всех трещин на голове оказалось пять, а ран семь?
– Совершенно верно.
– Кроме того поранения острым орудием были и на шее?
– Были... три раны...
– Следовательно, всего десять ран, не считая мелких ушибов, повреждения зубов, лица и рассечения нижней губы?
– Да, совершенно верно.
Товарищ прокурора с легким поклоном опустился на свое место.
Председательствующий предложил присяжным допросить эксперта. Они отказались.
– Не желаете ли чем-нибудь дополнить судебное следствие? – спросил он стороны.
Защитник просил огласить, сколько времени подсудимые находились под стражей.
Председательствующий объявил, что около семи месяцев.
Этим закончилось судебное следствие.
Судьи сняли с себя цепи и, положив их на стол каждый против своего места, вышли из зала.
Вслед за ними повалила и публика.
VIII
родолжение заседания началось речью товарища прокурора.
– Господа присяжные заседатели, – так начал он, – в предложенном вам на рассмотрение деле подсудимые Лобов, Горшков и Степанов обвиняются не в убийстве Ивана Кирильева, хотя дело и кончилось смертью для пострадавшего, а только в нанесении тяжких, подвергавших жизнь опасности, побоев.
Обыкновенно в нашей губернии дела подобного рода в подавляющем большинстве случаев имеют однородный характер, совершаются в однородной обстановке и в определенные даже сроки.
Вам, господа, особенно присяжным из крестьян, лучше, чем кому-либо, известно, что обычно драки и убийства совершаются по время деревенских праздников, когда чуть не в каждую избу деревни, справляющей свой праздник, понаедут из других деревень родственники и приятели. Сперва все идет чинно и степенно, пока не перепьются. Тогда картина меняется. Начинаются придирки друг к другу, попреки, брань, ссоры и, наконец, дело доходит до драк. В результате таких потасовок часто оказываются искалеченные, а иногда и убитые. Вот это тип обыкновенных здешних убийств, и суд такие убийства относит к преступлениям, совершенным в опьянении, в запальчивости и раздражении, без заранее обдуманного намерения, и такие преступления нашими законами караются легче, чем преступления другого типа, когда обнаруживается наличность злого умысла.
Но в этом деле существенные признаки таких обычных праздничных убийств отсутствуют и, наоборот, имеются в наличности такие новые признаки, какие в обычных пьяных побоищах не замечаются. Постараемся разобраться в этом.
Избит был Кирильев не в праздничной пирушке, а в будни, в рабочий день. Это первое. Второе: эти лица привели себя в состояние опьянения с заведомой целью придать себе храбрости для задуманного дела. Третье: подсудимые в момент совершения преступления не находились в том состоянии полного опьянения, когда люди уже не отдают себе отчета в своих действиях. В-четвертых, – и это самое главное, – в этот день во время попойки все трое подсудимых неоднократно придирались к Кирильеву, подносили ему к лицу кулаки и грозились расправиться с ним.
Несомненно, что тут уже со стороны подсудимых был в наличности умысел учинить над Кирильевым кровавую расправу, и эту расправу они учинили над ним на большой дороге, в виду усадьбы Хлябино.
Защита на судебном следствии делала попытки доказать, что Кирильев умер не от побоев, причиненных камнями, а от других причин. Эти попытки так и остались попытками, не более. Г. эксперт здесь перед вами совершенно определенно засвидетельствовал, что у Кирильева, вопреки предположениям защиты, никаких поражений и перерождений внутренних органов от действия алкоголя не оказалось, умер Кирильев от воспаления мягкой мозговой оболочки, причиненного пятью трещинами на черепе. По определению нашего законодательства, побои, которые подвергают жизнь потерпевшего опасности, признаются тяжкими. Раз Кирильев умер от побоев, то не подлежит никакому сомнению, что их надо отнести к разряду тяжких.
Из-за чего же у этих лиц возникла злоба к Кирильеву, стоившая ему жизни? Этот вопрос с достаточной ясностью освещен судебным следствием. Дело началось с того, что приблизительно за полгода до своей смерти Кирильев отобрал у отца одного из подсудимых, именно Степанова, свою землю, которую тот держал в аренде. За это вся семья Степановых открыто бранила покойного Кирильева, а подсудимый Александр Степанов неоднократно грозился Кирильеву отомстить. Конечно, это только начало злобы, предлог к злобе, основной же мотив ее лежит гораздо глубже. Он лежит в разнице семейной и хозяйственной обстановки, в разнице нравственных качеств между потерпевшим Кирильевым и тремя подсудимыми. Разберемся, кто такой был Кирильев сам по себе.
Кирильев, несмотря на свой молодой возраст (он умер 26 лет), уже восемь лет был самостоятельным хозяином, человеком, который трудами рук своих кормил и поднимал на ноги целую семью, состоявшую из матери, двух младших братьев и двух сестер. От отца, умершего рано, ему осталось хозяйство, и вот 18-летний парень, приняв хозяйство и взвалив на свои плечи обузу, состоявшую из пяти человек кроме его самого, нисколько не потерялся. Он и вел хозяйство отца, и продолжал его торговлю. Ни его хозяйство, ни торговля не падали от того, что перешли в руки молодого человека, и Кирильев, по выражению одного из свидетелей, был человек даже с деньжонками. Приблизительно за полгода до смерти он женился, прекрасно жил с женой, характера был миролюбивого и не пьяница. Вот образ потерпевшего.
Наоборот, все подсудимые – юноши, еще не достигшие гражданского совершеннолетия, все зависимые от своих родителей, т.е. не хозяева, но уже юноши, зараженные распространенным российским пороком, именно наклонностью к разгулу, к выпивке.
Какое отношение, какие чувства должны были питать эти юноши к своему знакомому, к Ивану Кирильеву? Они – во всем зависимы от старших, не имеющие права распоряжения имуществом, потому что имущество не принадлежит им, а Кирильев, почти сверстник их, сам старшой, сам хозяин, значит, сам распоряжается и своим имуществом, и своими деньгами. Они – еще несовершеннолетние, но уже гуляки, он – человек женатый, скромный, работящий. Понятно, отношение таких господ должно быть завистливым, ревнивым. Он был для них, как бельмо на глазу, живым укором.
Господа, может быть, у вас возникнет такого рода сомнение: зависть завистью, но до преступления еще далеко. У подсудимого Степанова было еще основание мстить Кирильеву, потому что Кирильев отобрал у его отца свою землю, но как же из-за мелкой зависти могли так возненавидеть Кирильева Лобов и Горшков, что решились на смертельные побои?.. Господа, и особенно вы, присяжные заседатели из крестьян, вам хорошо известно, что такое современная деревенская молодежь, а раз вы ее знаете, а вы не можете ее не знать, потому что она ваша, кость от костей ваших и плоть от плоти вашей, то и ответ вам готов. Скажите вы, пожилые люди, похожа ли теперешняя молодежь на вас, дети ваши такие ли, какими были вы 20-30 лет назад? Нет, они не таковы теперь. В ваше время была крепка вера в Бога, крепка семья, незыблем родительский авторитет, тогда боялись и почитали властей. То ли теперь? К сожалению, совсем не то. Мальчишки поднимают руку на собственных отцов. Наша уголовная хроника изобилует примерами кровавых расправ сыновей с родными отцами. Теперешние деревенские юноши и подростки не посещают церквей, родительского авторитета не признают, прежний страх перед властями пропал. Деревня одичала и озверела, и всего больше одичала и озверела молодежь. Особенно в последние два года после смуты, когда хулиганские разбойничьи нравы стали считаться в среде молодежи каким-то молодечеством, достойным подражания.
Как теперешняя молодежь проводит время? Где прежние веселые игры, забавы, хороводы? Нет их. Все это исчезло из обихода деревни вместе с добрыми нравами. Молодежь походя сквернословит, пьянствует, развратничает, дерется, горлопанит неприличные частушки. Тут нет мирного, здорового веселья, тут одно сплошное дикое озорство. Вот из такой-то нездоровой среды вышли подсудимые.
Александр Степанов решил отомстить Кирильеву за отобранную землю. Лобов и Горшков – приятели Степанова, друзья его. Степанов угостил их водкой. Кирильев всегда неприятен им, как человек другого пошиба, а тут Степанов за бутылкой водки стал просить посчитаться с недругом. Что стоит таким господам оказать услугу другу, когда он уже угостил и в будущем не раз угостит их водкой?
Ведь кровь человеческая, жизнь человеческая при нынешних нравах так подешевела, что расценивается ниже стоимости бутылки водки. Вот вам, господа, вся несложная подкладка настоящего преступления, несложная, но заставляющая серьезно над нею задуматься.
Перейдем к фактической стороне преступления; исследуем, как оно произошло. В день убийства перед вечером в городе у кабака собралось шестеро парней: трое подсудимых, два свидетеля и Кирильев. Тут они вместе пили, и во время попойки подсудимые стали придираться к Кирильеву и укорять его за отобранную им у подсудимого Степанова землю, грозились рассчитаться с ним и подносили ему к лицу кулаки. Потом трое подсудимых и два свидетеля сели на телеги и поехали домой, а Кирильев остался. Несомненно остался он потому, что хотел избежать обещанной расправы со стороны подсудимых. Но вот, когда подсудимые и свидетели проехали уже полторы версты от города, на дороге их догоняет пеший Кирильев. Несомненно также, что Кирильев не догнал бы конных подсудимых, если б у них не было заранее обдуманного намерения учинить над ним жестокое насилие. Очевидно, что они нарочно останавливались по дороге и поджидали его.
Лишь только Кирильев поравнялся с передней телегой, на которой ехали подсудимые, как те напали на него и стали бить камнями и топором. Кирильев упал. Подсудимые продолжали наносить ему удары и наносили до тех пор, пока он не лишился сознания; тогда только, оставив его окровавленного среди поля, они уехали домой, но проехав какие-нибудь полверсты, в селе Хлябине они останавливались для того, чтобы пить водку.
Теперь, господа, два слова о пяти свидетелях защиты, прошедших перед вами, чтобы потом больше и не вспоминать о них.
Очевидная цель их показаний сводилась к тому, чтобы оправдать одного из подсудимых, Горшкова. Вы видели этих свидетелей, господа, слышали их показания и, я надеюсь, по достоинству оценили их, поэтому я и не буду высказывать свое мнение о достоверности их свидетельства. Оно и без того ясно.
IX
оварищ прокурора на секунду передохнул и, взглянув в свои записи, быстрее и увлеченнее продолжал свою речь. Привитая воспитанием деревянная неподвижность его мало-помалу уступила место живым движениям и жестам. Щеки его согрелись легким румянцем, бледно-серые глаза потемнели и заискрились. По мнению дам – в эти минуты он, стройный, худощавый и воодушевленный, был положительно хорош собой.
– Господа присяжные заседатели, наша родина залита кровью, и заливают ее не неприятельские армии. Слава Богу, мы ни с каким иностранным государством не воюем, и никакие иноземные воины не вторглись в пределы нашего отечества. Вот уже не первый год как кровь проливается у нас братскими руками.
Сперва свирепствовала революция с ее бунтами, убийствами и другими мерзостями… и в наследие оставила нам распущенные дикие нравы и какую-то эпидемию убийств. Точно все помешались и принялись истреблять друг друга. В крестьянской среде, особенно между молодежью, убийства стали обычным явлением. Среди них это даже не считается преступлением, а перешло в обычное времяпровождение.
В ссорах по ничтожнейшим поводам, чаще всего в нетрезвом виде, за малейшую обиду, а иногда и без всякой обиды, человек своему ближнему, брату, свату, отцу, приятелю отвечает ударами топора, камня, палки. Заметьте, что теперь в драках уже не довольствуются, как прежде, кулаками, а пускают в ход непременно такие орудия, которыми или убивают насмерть или оставляют калекой на всю жизнь. Это уже зверство, это уже жестокость, которой и подходящего имени не подыщешь. И из года в год убийства эти не уменьшаются, а все возрастают в количестве. Господа, это похуже войны. На войне люди гибнут во имя интересов родины. Такая смерть героическая, смерть почетная. Там жизнь, как искупительная жертва, приносится на алтарь отечества во имя долга и любви к родине и такая смерть имеет свой высокооблагораживающий смысл. Какой же смысл вот в этой внутренней братоубийственной войне? Тут каждый человек – враг другому человеку, человеку своего племени, своей веры. Тут уж поднимается брат на брата, сын на отца, отец на сына. Такой внутренней войне, войне бессмысленной и позорной, порождаемой полным падением, полной распущенностью нравов, не предвидится конца, если само общество не положит ей предела, и такая война ведет к одичанию, к анархии, то есть к полному распадению государства, когда уже не будет существовать ни властей, ни суда, а следовательно, и порядка, потому что некому будет охранять и поддерживать порядок. Тогда восторжествуют лихие люди, потерявшие стыд и совесть. Тогда всякий из них будет волен убивать, грабить, бесчестить другого, и взыскивать с него за это уже будет некому. Так вот, чтобы не допустить общество до такого самоистребления, государство в лице своих властей, войска и суда борется с преступными людьми. Вы, господа совестные судьи, есть могучее орудие борьбы с преступностью, вы призваны сюда решать судьбу подсудимых, вам вверена законом колоссальная власть «вязать и разрешать».
Кого вы осудите, тот понесет должную кару, кого оправдаете, тот невинен. Но огромные права налагают огромные нравственные обязанности перед пославшим вас обществом и государством. В наше страшное время, когда преступность не есть уже исключение из правила, а стала как бы общим правилом, когда преступления, особенно убийства, приняли эпидемический характер, вот как холера или чума, присяжным заседателям надо особенно осмотрительно и вдумчиво принимать те или другие судебные решения. Великий законодатель сказал: «Правда и милость да царствуют в судах». Милость – великое слово и знаменует собою высокое, великодушное деяние, но надо милость проявлять там, где ее не сочли бы за слабость, за потачку злым деяниям. По нынешним временам милость приходится оказывать не тем лицам, которые сидят на скамье подсудимых, а всему обществу, государству, той совокупности честных трудящихся миллионов людей, которые страдают от преступности и разнузданности порочных членов этого общества. Они, эти честные труженики, ожидают от вас ограждения своего спокойствия и безопасности, и вам, господа, больше, чем кому-либо другому, надлежит помнить мудрое народное изречение: «Одного злодея оправдать – семерых новых сделать». Действительно, оправдание одного убийцы дает надежду десяткам и сотням других кандидатов на убийц, что и им так же легко и просто сойдет с рук преступление, как сошло оправданным вами; наоборот, суровое, но справедливое осуждение одного преступника устрашает десятки и сотни других и удерживает от преступлений. Прежде чем решиться на убийство, каждому из таких кандидатов придет в голову беспокойная мысль: «А что как меня закатают так же, как таких-то и таких-то?» Ведь если законные кары не устрашали бы людей и не удерживали бы от преступлений, то зачем тогда, господа, и суд, зачем такая трата денег на огромный штат чиновников юстиции, зачем мы собираемся, зачем вызываем свидетелей, экспертов, подсудимых, потерпевших, зачем говорим речи за и против обвинения, выясняем малейшие подробности преступного деяния? Короче говоря, если держаться такой точки зрения, что суд не устрашает людей и не удерживает их от преступлений, то тогда зачем он? Тогда он не только бесполезное, но прямо вредное учреждение, потому что поглощает массу народных средств, не принося никакой пользы.
Тогда что же остается? Остается только упразднить этот суд, а каждому преступнику говорить: «Убил, мол, ограбил, обесчестил, сжег, – Бог с тобой, иди с миром, кайся, пусть совесть терзает и укоряет тебя». Ну, а если у человека и совести-то нет? А в наше время таких, не имеющих и признака совести, бесконечное количество. Он и рад, что ему дали свободу, он наделает десятки и сотни преступлений. Ведь люди различны. Сам Господь Бог не поровнял людей. Одного наделил высоким ростом, другого малым, одному дал прямой нос, другому горбатый, третьему совсем курносый и так дальше до бесконечности. Еще более различия между людьми по умственному и нравственному складу. Бывают убийцы по несчастию, невольные убийцы. И для иного такого убийцы одно сознание, что он пролил кровь другого человека, что причинил ему смерть, уже само по себе наказание, уже несчастие на всю остальную жизнь, потому что чуткая совесть его не даст ему покоя. Он, что называется, нигде не находит себе места, и никакие судебные кары не сравнятся с теми муками, какие такой человек испытывает, а для других, у кого совесть молчит или ее вовсе нет, каких бы преступлений они ни наделали, им все как с гуся вода. Они чувствуют себя так же превосходно после совершения убийства, как и до совершения его, а может быть, еще и лучше, веселее. Возьмем хотя бы сидящих перед вами подсудимых. Смертельно избив камнями приятеля, изрубив его топором, бросив его в поле захлебываться в собственной крови, эти господа пять-десять минут спустя преспокойно пьют в Хлябине водку.
Что же таким людям укоры совести? Где она у них, эта совесть? Да я уверен, что у них этой совести-то нет, иначе она не допустила бы их в такие минуты предаваться бражничеству. Несомненно, что людям подобного нравственного склада за всякое совершенное ими преступление необходимы кары погрубее, повещественнее укоров совести, иначе они не поймут, что убивать людей не дозволено.
Но я отвлекся и возвращаюсь снова к недосказанной мною мысли.
Если до конца придерживаться такого взгляда «непротивления злу» и этот взгляд осуществить на деле, в жизни, то, значит, добрых, трудолюбивых, хозяйственных людей, т.е. тех, которые создали государство и на своих плечах несут его через все препятствия и беды, отдать на произвол зверских инстинктов ленивых, пьяных, одичавших, преступных людей.
Что же тогда получится? Это нетрудно предугадать. На смену организованного в могучее государство общества явится анархия со всеми ее несправедливостями и ужасами. Охотники пожить чужим трудом, лентяи и преступники уничтожат трудящихся мирных людей, завладеют их имуществом, но, несомненно, оно не пойдет им впрок. Трудиться они не в состоянии – не такова их организация, промотают, пропьют все, что добыли грабежом и насилием, и в конце концов истребят друг друга. Вот единственный возможный конечный результат гуманного принципа «непротивления злу».
Так вот, господа, совестные судьи, проявите вашу милость и к государству, которое послало вас сюда, и к преступникам. Своим справедливым постановлением внедрите в отуманенные головы этих юношей, сидящих на скамье подсудимых, что кровь человеческая, жизнь человеческая даже и в наши скверные времена всеобщего помутнения все-таки не дешевле воды и водки; не делайте их вашим снисхождением способными пойти по той страшной дороге, на которую они так рано вступили. Вы своим справедливым, нелицеприятным приговором убережете их души от новых грехов, а пославшему вас обществу принесете двойную пользу. Первая, что избавите его от вредных членов, вторая, что суровым приговором над этими подсудимыми устрашите других неуравновешенных, склонных к преступлению натур и тем сохраните для государства много полезных жизней. Во имя этих общественных и государственных интересов я возлагаю на вас, господа, надежду, что вы вынесете обвинительный приговор.
X
оварищ прокурора с легким поклоном опустился на свое место. Он был доволен своей речью и особенно той несвойственной ему горячностью, которую проявил в ней, но тотчас же испугался мысли: не позволил ли он себе какого-нибудь жеста, какого-нибудь движения, неприличного для человека его круга, человека distingu?
Припомнив все, молодой юрист успокоился.
«Ну, теперь Бушуев накидает мне «галок» в своем резюме», – подумал он о председательствующем и тут же одновременно вспомнил и причину своего неизменно приподнятого радостного настроения. Причина эта – состоявшийся на днях давно жданный перевод на службу в Петербург, о котором третьего дня его уведомил отец-сенатор.
Речь товарища прокурора произвела сильное впечатление на слушателей.
Некоторые из публики передних рядов почти огорчились, что молодой юрист так кратко и точно доказал, что парни виновны и что опровергнуть его доводы невозможно. Но так думали только неопытные простаки. Люди опытные, наоборот, потирали руки, предвкушая удовольствие от того, как адвокат будет в пух и прах разносить доводы обвинителя.
Присяжным тоже понравилась эта речь. Никто из них уже не сомневался более, что перед ними сидят заведомые убийцы, которым никак нельзя дать ни малейшего снисхождения. Слушали почти все со вниманием, хотя и не все одинаково. Старшина-немец со своим налитым лицом и красной лысиной на круглой голове, сразу уходившей в плечи, так и замер в наклоненной позе, не шевелясь и не сводя выпученных глаз с оратора за все время; седенький старичок – приказчик, опершись подбородком на руку и наклонив одно ухо, тоже сидел неподвижно и смирно, как бы пригорюнившись, и слушал речь с кротким благоговением, как благочестивые простолюдины слушают чтение божественного писания; остальные, сложив руки на коленях, часто и осторожно отдувались, видимо от напряжения, с каким они слушали непривычные для их уха слова, но слушали внимательно, без сонливости, что заметно было по их оживленным глазам на волосатых лицах, и только один из присяжных все время клевал носом, и когда просыпался, каждый раз испуганно оглядывался на судей и, желая замаскировать непреоборимую дремоту, осторожно откашливался.
Адвокат встал из-за столика и энергично шагнул к присяжным.
Теперь его невысокая фигура вся была налицо от макушки, поросшей крепкими, черными, коротко остриженными волосами, до широких, слегка задранных кверху носков его больших ладьеобразных лоснящихся штиблет на чрезвычайно толстых подошвах. Казалось, изо всех пор его сытой, самоуверенной фигуры веяло несокрушимым благополучием и самодовольством. Об этом свидетельствовали румянец его полных щек, необыкновенно дружная, густая растительность на лице и голове, уверенная округлость как жестов, так и членов его фигуры, уже обложившейся слоем подкожного жирка. Чувствовалось, что минет годок-другой благополучного жития, и молодой адвокат отяжелеет и обрюзгнет. О том же благополучии и самоуверенности свидетельствовали и дорогого сукна новый черный фрак адвоката, его жилетка с вырезом, доходящим почти до основания брюк, его белая, твердая, как панцирь, манишка, наконец широкие брюки, сложившиеся резкими складками на подъемах ног.
И в покрое платья и в манере носить его сразу бросались в глаза все признаки своеобразного московского франтовства, франтовства человека хотя и молодого, но солидного, уже познавшего себе цену.
Адвокат с жестом престидижитатора, готовящегося мудреным фокусом удивить публику, начал свою речь, и его грудной мужественный баритон с бархатными жирными нотками сразу разбудил притихнувший зал.
Повеяло каким-то особым могучим, самоуверенным духом. Казалось, этот голос говорил слушателям: «Вы вот уверены, что подсудимые виновны, а я докажу вам, что они невиновны, и вы мне непременно поверите».
После первых же слов оратор овладел вниманием всего зала. Даже лица судей оживились. Правый член, давившийся зевотой и время от времени так крепко сжимавший свои пухлые руки, что на их тыловых частях появлялись белесоватые пятна, теперь внимательно следил за всеми движениями адвоката. Левый член, за все время процесса принимавший живописные позы в своем кресле и подолгу засматривавшийся на предмет своих любовных вожделений – молодую девушку, сидевшую в переднем ряду публики, теперь своими круглыми глазами навыкате уставился на адвоката.
Председательствующий, не пропустивший ни одного слова товарища прокурора и записавший все «галки», которые намерен был «накидать» ему в своем резюме, с большим удовольствием и интересом следил за развитием защитительной речи.
Речь защитника, чрезвычайно ясная и раздельная, так же, как его костюм, наружность и манеры, изобличала в нем чистокровного москвича. Он скорее пел, чем говорил, заметно акал и налегал на звук «ш» в некоторых словах, где пишется «ч».
– Господа присяжные заседатели, – так начал он, – перед вами на скамье подсудимых три крестьянских парня. Их обвиняют в тяжком преступлении – в лишении жизни человека, человека им близкого, их товарища и друга, с которым за какой-нибудь час до преступления они мирно пировали.
Конечно, они совершили тяжкое преступление, они виновны и за свою вину несомненно должны понести наказание, и я – защитник их, не отрицаю их вины и не прошу оправдания, я прошу только одного: прежде, чем вынести им ваш нелицеприятный приговор, разберемтесь и взвесим с возможной точностью, не упуская ни единой мелочи, при каких обстоятельствах произошло это возмутительное преступление – лишение человека жизни.
Но, господа, прежде чем приступить к разбору обстоятельств этого тяжкого дела, я позволю себе сделать маленькое отступление. Оно необходимо, и вы сами поймете, почему оно необходимо. Надо вам сказать, что по духу своему наш закон карает не за самый факт преступного деяния, а за злую волю, проявленную в этом деянии. На этом-то основании за одинаковые по результатам преступления налагаются судом совершенно различные по своей строгости кары. На первый взгляд это кажется каким-то противоречием, каким-то несовершенством закона. Ничуть не бывало. Это и есть его высшее совершенство. Позволю себе пояснить примером.
У вас в квартире случился пожар. Чтобы спастись, вы бросаетесь к выходу, но вся лестница в дыму и огне. Не помня себя, вы кидаетесь к окну, высаживаете раму и прыгаете вниз. На свое и ваше несчастие по тротуару как раз в это время проходил ребенок. Впопыхах вы не заметили его, всей тяжестью вашего тела обрушились на этого ребенка и задавили его насмерть. Как-никак, вы лишили человека жизни, следовательно, вы совершили преступление. Но скажите, Бога ради, какой суд вменит вам в вину ваше невольное преступление? Да никакой суд не вменит. Много-много, если вас присудят к церковному покаянию.
Теперь возьмем другой пример. Допустим, вы жестоко поссорились с соседом, допустим даже, что он – дурной человек и обидел вас без причины. Вы настолько возненавидели его, что решились отомстить ему во что бы то ни стало. Случай вам помог. Идете как-то вечером по дороге, а ваш недруг свалился пьяный в канаву и храпит себе. Место безлюдное. Бес толкает в бок, нашептывает преступные мысли: «Случай, мол, редкостный, упустишь, так жалеть будешь, прихлопни и... концы в воду». Вы соблазнились, схватили камень и убили своего соседа. Злая воля ваша взяла верх над совестью, и вы совершили преступление. Суд не даст вам ни малейшего снисхождения и присудит к наивысшей мере наказания. А ведь результат-то как в первом, так и во втором случае одинаковый – лишение жизни человека! Но почему же такая разница? Да только потому, что в первом случае в вашем преступлении злая воля не участвовала, и вас всякий пожалеет, как несчастного человека, ставшего невольным убийцей невинного ребенка, во втором случае вами исключительно руководила злая воля. Она поработила вас, она была вашим хозяином. И всякий отвернется от вас, как от человека, руки которого запятнаны кровью ближнего.
Возвратимся теперь к самому факту избиения Кирильева.
В этом зале выяснилось, что за несколько часов до совершения преступления трое подсудимых, два свидетеля и пострадавший Кирильев – все вместе мирно пили водку у кабака. Случилось это в субботу под вечер, т.е. в такую пору, когда православные христиане собираются в храмы славить Бога, а в это время деревенская молодежь славила у кабака черта. (На скамьях присяжных и в публике послышался сдержанный смех). Не смейтесь, господа, – серьезным тоном продолжал адвокат, – в свое время объясню, почему именно я так выразился. Парни пили водку и выпили ее немало. Это обстоятельство, господа присяжные заседатели, особенно прошу запомнить. Как во всякой пьяной мужицкой компании, сперва шли задушевные разговоры, потом мало-помалу перешли на припоминание друг другу обид, дальше перебранка, тыканье к носу кулаков и т.п. Одним словом, все шло по ряду, честь честью, как в этих случаях полагается. Но как бы то ни было, у кабака все обошлось благополучно. Пятеро более благоразумных поехали домой, а шестой – самый жадный до вина остался у кабака один. Он еще не выпил свою порцию; ему еще рано было расстаться с бутылкой. Но вот, когда парни удалились уже версты на полторы от города, на дороге их догоняет этот шестой – Кирильев.
Тут, господа, мы подошли к темному месту. Данные судебного следствия не разъясняют нам самой обстановки и обстоятельств преступления. Единственный очевидец – свидетель Рыжов дал нам крайне сбивчивые показания. Неизвестно, что недавние друзья, а теперь враги говорили друг другу, из-за чего произошла ссора, кто первый ее начал, кто первый нанес удар. Другой свидетель Ларионов, по его показаниям, в это время спал сном праведного, ничего не видел и не слышал и, конечно, ничего не мог нам сообщить.
XI
двокат выпил из стакана глоток воды и продолжал:
– А все-таки нам, во что бы то ни стало, надо выяснить, как, при какой обстановке, при каких обстоятельствах, по каким мотивам произошло это преступление? Раз нет прямых доказательств, ясно говорящих, что случай этот относится к тому или другому разряду преступных деяний, приходится рисовать картину по разрозненным штрихам.
И тут нам поможет разобраться единственно только критическая оценка следственного материала.
Обвинитель отрицательно отнесся к показаниям пяти свидетелей защиты. Пусть так. Не противоречу, – не противоречу потому, что я не претендую на редкий дар чтения в чужих сердцах, каким иногда Господь Бог наделяет избранных людей, потому оставляю свидетелей защиты в стороне, как будто их и не бывало в этом зале, и, как частный человек, охотно допускаю, что все свидетели обвинения – одна ходячая добродетель на двух ногах. Но, господа, как защитник подсудимых я, по долгу совести и присяги, обязан показания свидетелей подвергнуть всесторонней критической оценке.
Не думайте, господа присяжные заседатели, что я свидетелей противной стороны, свидетелей обвинения, подозреваю в преднамеренной лжи или неискренности. Оборони Бог. Но я думаю, что совершенно один Бог и только Он один не может ошибаться, люди же самые искренние, самые правдивые – только потому, что они – люди, значит, существа несовершенные, – могут невольно впадать в ошибки, могут невольно грешить перед истиной.
Свидетель Рыжов дал самые ценные показания. С него и начнем. Собственно, только на его показаниях и зиждется обвинение. Он один очевидец дела. Он рассказал нам, как все парни мирно пьянствовали у кабака, как перебранивались, как показывали друг другу кулаки, как пятеро поехали, а один остался, как потом этот оставшийся догнал их у Хлябиной горы и тут произошла свалка. Но из-за чего, кто начал свалку, Рыжов нам не объяснил. Правда, он говорил, что подсудимые ссорились с Кирильевым, ругали его, но он же и добавляет, что и Кирильев не оставался в долгу: они его бранили, и он не молчал; они подносили ему к носу кулаки, и он отвечал им такими же выразительными жестами. Отсюда совершенно не видно, что подсудимыми было задумано избиение из мести. Я спрошу вас, господа присяжные заседатели, с чего начинаются обыкновенные мужицкие драки, сплошь и рядом кончающиеся смертельным исходом? Ведь не так же, что увидели два мужика друг друга сошлись, вежливо раскланялись, еще вежливее пожали друг другу руки, потом наговорили друг другу утонченнейших любезностей, а затем, не поплевав даже в кулаки, хлоп-хлоп-хлоп друг в друга и в ус и рыло. Нет. Ведь каждый мужицкой пьяной драке всегда неизбежно предшествует длинная прелюдия из угроз, брани, взаимных попреков и подзадоривания, а самое рукоприкладство уже начинается позднее, когда поразгорячили друг друга, обругали на чем свет стоит, и когда уже брань и укоры не удовлетворяют расходившегося сердца, тогда только и рукам воля. То же самое было и здесь. Но проследим дальнейшее поведение свидетеля Рыжова. Когда убивали Кирильева, он и пальцем не пошевелил в его защиту. Ведь, господа, когда на наших глазах дерутся чужие люди, мы можем пройти мимо и не вмешаться, побоимся, что, пожалуй, самим влетит ни за что, ни про что; но когда убивают человека, да еще односельца и приятеля, тут и картина, и настроение меняются. Перед страшным призраком смерти, грозящей человеку близкому, наше личное чувство самосохранения отходит на задний план, стушевывается. Тут уж забываешь о себе и принимаешь все меры, чтобы убийство не совершилось.
Но, оказывается, свидетель Рыжов скроен на особый лад, чем все мы, грешные. По крайней мере, он сам так рекомендует себя. Он, этот молодой силач, таскающий пятнадцатипудовые тяжести, у которого еще мускулы болят от работы, значит, развиваются и крепнут, струсил настолько, что в защиту убиваемого товарища, что называется, – не пикнул. Неужели такие неодолимые витязи эти подростки (поглядите на них!), что двое сильных мужчин не могли от них отбиться?! Сам покойный Кирильев, по отзыву того же Рыжова, богатырь был! Да если бы на его сторону стал Рыжов, что было бы? Несомненно, что мы не сидели бы в этом зале, не разбирали бы этого кровавого дела, просто потому, что оно не совершилось бы. Передрались бы, наставили друг другу синяков и фонарей – и делу конец.
Но самая драма закончилась. Поверженный Кирильев остался на дороге, остальные, как ни в чем не бывало, продолжали путь. Этого мало! В селе Хлябине, всего в пяти каких-нибудь минутах езды от места побоища, парни останавливаются, и только что потрясенный, струсивший почти до потери сознания свидетель Рыжов соскакивает с телеги, самолично выпрашивает у одной хозяйки чайную чашечку и пьет из нее вместе с другими водку.
Изволите ли видеть, из горлышка-то тянуть показалось недостаточно комфортабельно! Это после такого-то кровавого зрелища, после такого-то потрясения, после того, как насмерть избитый приятель оставлен на проезжей дороге захлебываться в собственной крови! Воля ваша, тут что-то то, да не совсем то.
Но об этом речь впереди.
Не так вел себя свидетель Демин. Этот обиженный Богом человек оказался совсем евангельским милосердным самарянином и куда храбрее манчжурского героя Рыжова. (В зале раздался сдержанный смех.) Он, которому только что угрожали смертью, как только преступники тронулись в путь, не пустился бежать без оглядки от страшного места, не стал также и бражничать с преступниками. Уж чего-чего, а водки-то они для него не пожалели бы. «Пей, мол, Иван Демин, только молчи, не выдавай!» Ведь как там ни рассуждайте, преступники были у него в руках. Нет, вместо приятного препровождения времени или вместо того, чтобы бежать без оглядки от проклятого места, Демин в темноте пошел отыскивать потерпевшего, отыскал его, чиркнул спичку, подробно рассмотрел избитого, пока не узнал и не убедился, что избитый не кто иной, как его односелец Иван Кирильев. И даже после этого Демин не бросил несчастного без помощи, а побежал на деревню, взбудоражил всю семью Кирильева, привел к избитому его жену и мать и провозился с ним вплоть до того времени, пока не сдал его в городскую больницу, т.е. сделал все, что было в его силах.
Теперь два слова о свидетеле Ларионове. Ну, зачем он попал в свидетели? Оказывается, пьянствовал он вместе со всей честной компанией, пил тоже, вероятно, наравне со всеми, потому что в мужицких пирушках соучастники не допустят, чтобы кто-нибудь один хлестал больше, а другим осталось бы меньше этого сладкого пойла – водки. А между тем Ларионов был настолько пьян, что проспал всю дорогу и не видел и не слышал, как рядом с ним убивали его приятеля. Какое же заключение можно вывести из его показаний? Да только одно, господа: Ларионов нам служит показателем, насколько хороша была вся честная компания. Если Ларионов упился, что называется, до положения риз, то и остальные его собутыльники не далеко от него ушли, и если не спали, то были в том состоянии невменяемости, когда уже сами не понимали, что творили.
Обвинитель особенно останавливался на показаниях почти всех свидетелей обвинения, утверждавших, что поводом к убийству Кирильева послужило то обстоятельство, что он отобрал у отца подсудимого Степанова свою землю, что-то около десятины.
Случай отобрания земли действительно имел место. Я даже допускаю, что случай этот мог возбудить неудовольствие на Кирильева среди членов семьи Степанова, но, во-первых, земля была отобрана по крайней мере за полгода или даже за год до преступления и не в характере русского человека таить так долго на душе злобу. Во-вторых, обе семьи: Кирильевых и Степановых находились в самых тесных дружеских отношениях вплоть до рокового дня 25 августа. В-третьих, земля была отобрана у отца Степанова, а не у самого подсудимого Степанова. Отец еще мог питать неудовольствие на Кирильева, а сыну-то что? Одно из преимуществ молодости это – скоро забывать обиды и огорчения, а тут и обиды-то никакой не было. Была деловая сделка и по желанию одной стороны нарушена. Мало этого, нарушена она была с ведома и согласия Степанова-отца. Следовательно, может ли вообще тут быть речь о мести? В-четвертых, и это самое главное, прошедшие перед вами свидетели хотя и утверждали, что будто бы Степанов неоднократно грозил отомстить Кирильеву за отобранную землю, но на мои вопросы ни один из них не показал, что он, свидетель, сам лично, своими собственными ушами слышал от Степанова угрозы Кирильеву. Наоборот, все отвечали, что «так, мол, говорят в народе, что Степанов грозился». В этом пункте, господа, придется несколько подробнее разобраться, потому что этот пункт обвинения довольно серьезен.
Если бы свидетели на очной ставке с подсудимым сказали в этом зале: «Ты там-то тогда-то говорил нам, что убьешь Кирильева за отобранную у отца землю» или что-нибудь в этом роде, – это было бы веское свидетельское показание. На таком показании можно бы обосновать обвинение в убийстве из мести. Но, как вам известно, таких показаний нам не дали, все ссылались на то, что «так говорят, мол, в народе».
Я вам объясню, в чем тут секрет. Не приходило ли вам, господа присяжные заседатели, в голову такого рода соображение: Степанов и Кирильев с раннего детства были закадычными друзьями и крестными братьями, потому что Степанов-отец был крестным отцом покойного Кирильева, и, понятно, об этом обстоятельстве односельцы отлично знали. Вдруг всех как громом поражает весть, что Кирильев убит Александром Степановым с товарищами. Несомненно, весть эта всех в деревне взволновала, удивила, несомненно, первый вопрос, возникший в голове каждого: за что? Пошли толки, пересуды, кто-нибудь, как догадку, швырнул в пространство крылатое слово, что убит, мол, Кирильев Степановым за отобранную землю. И пошло словечко в оборот. И чем больше этот вопрос обсуждали, тем накоплялось больше и больше подробностей, вот как нитки наматываются на клубок. Дальше стали уже говорить, что Степанов давно грозился убить Кирильева, еще тогда, когда Кирильев только что отобрал землю. И пошла писать губерния.
Вот вам и готова легенда об убийстве Кирильева Степановым из мести. Как видите, легенда эта сложилась уже задним числом, уже тогда, когда преступление совершилось. Следовательно, для обоснования обвинения она совсем не годится. Хорошо. У Александра Степанова была, по людской молве, хоть тень основания мстить Кирильеву. За что же Лобов и Горшков мстили ему? Ведь у них никаких счетов с покойным Кирильевым не было. Предполагать вместе с представителем государственного обвинения, что юноши с головами на плечах ради дружбы к Степанову и за угощение бутылкой-другой водки согласились на такое тяжкое преступление, как лишение жизни человека, невозможно, потому что если уж они совсем какие-то кровожадные чудовища, которым убить человека все равно, что для другого раздавить муху, то о своей-то шкуре они все-таки подумали бы. Хорошо, если дело канет в воду, ну а если, как вот теперь, откроется, что тогда? Ведь суд за это по головке не погладит.
XII
– Итак, господа, об умышленном нанесении побоев не может быть и речи.
Но, господа, от этого не легче. Преступление совершено; одна семья осиротела, самым ужасным образом отняли у нее ее поильца и кормильца; государство лишилось одной производительной молодой силы. Нельзя же, чтобы виновники не понесли наказания. Так. Но к какому же разряду преступлений отнести данное деяние, раз отвергнуто преступление из мести? Да, господа, вся обстановка дела показывает, что преступление это совершено в драке, в состоянии опьянения, в запальчивости и раздражении, без всякого, конечно, намерения причинить смерть потерпевшему. Хотя обвинитель держится противоположной точки зрения и находит, что убийства в драке, в опьянении совершаются только по праздникам, я с ним совершенно не согласен. Разве наша сорокаградусная очищенная казенная водочка только по праздникам туманит и опьяняет российские головы? Я до сего времени думал и продолжаю думать, что водка и в праздники и в будни одинаково опьяняет. Тут весь вопрос только в количестве влитого в себя зелья. Обстоятельства же данного дела таковы, что парни пили водку и пили много, пили и у кабака, и по дороге, и потому все были пьяны, потом поперессорились и, наконец, передрались. Из-за чего? Да кто же это знает? Кто разберет? Ну-ка, попробуйте точно ответить, из-за чего дерутся перепившиеся мужики? Вы, быть может, полагаете, что сами подсудимые знают, почему они совершили такое тяжкое преступление? Нет, господа, смею вас уверить, и они не больше нашего знают. Тут просто, как сплошь и рядом случается у мужиков, сперва сошлись, потом напились, потом поспорили, «поспоривши – повздорили, повздоривши – подралися» и в результате труп.
Теперь два слова о характере побоев. Из подробных показаний эксперта выяснилось, что одним ударом камня вот такой формы, что лежит перед вами на столе, можно причинить две и даже более трещин на черепе…
Сидевший в переднем ряду Вознесенский вздернул плечами.
– Я именно утверждал, что больше двух нельзя… Вот нахал! на передержки пускается, – сделав большие глаза, возбужденно шепнул он сидевшему рядом с ним следователю.
Тот, внимательно следивший за речью адвоката, не расслышал шепота соседа и в знак согласия со слабой усмешкой наклонил голову.
– Кроме того, – между тем продолжал адвокат, – я не могу обойти молчанием одно немаловажное обстоятельство, имевшее место незадолго до события 25 августа, а именно: потерпевший Кирильев, обладавший, по всем признакам, нравом задорным и драчливым, в пьяном виде участвовал в одной деревенской свалке, где ему палками и камнями проломили голову. И тогда, заметьте, господа, повреждения черепа оказались настолько значительными, что Кирильеву несколько недель пришлось пролежать в больнице. Значит, новые ушибы пришлись на не вполне зажившие старые ушибы и потому-то имели такое огромное разрушительное значение. Но это еще не все. Не надо забывать, что потерпевший вообще не вел воздержный образ жизни, часто и много пил, а, как разъяснил нам господин эксперт, внутренние органы алкоголиков, т.е. пьяниц, всегда находятся в болезненном состоянии, и, конечно, такое состояние не могло остаться без влияния на смертельный исход поранений. Не забудьте, господа, что Кирильев после драки прожил целую неделю. Из всего этого сам собою напрашивается вопрос: что, если бы череп Кирильева не был уже раньше проломлен и если бы организм его не был расшатан и подорван неумеренным пьянством, ведь, пожалуй, и не случилось бы такого несчастного исхода этой безобразной драки?
При решении этого дела надо принять в соображение и то обстоятельство, что драка произошла на большой дороге, выложенной крупным булыжником. Эти камни, что лежат на столе вещественных доказательств, несомненно выворочены оттуда, с полотна дороги. Сбитый с ног Кирильев ударился головой об каменный настил, долго бился в конвульсиях, и очевидно, что таким способом причинил себе новые поранения головы.
В заключение еще одно маленькое соображение, господа. Камни эти выворочены из полотна дороги. Это обстоятельство опять-таки говорит в пользу того положения, что драка для подсудимых явилась неожиданной, и они защищались тем оружием, какое первое попалось под руку. Значит, они заранее не подготовлялись к ней. Против этого можно возразить: зачем же было драться такими большими камнями? Но, господа, не забывайте, что Кирильев был богатырь по физической силе, а по характеру – буйный, пьяный драчун. Скажите, пожалуйста, если бы на кого-либо из нас напал такой здоровенный, пьяный, исступленный детина с явной угрозой избить? Полагаю, что каждый из нас, из чувства самосохранения, станет обороняться от такого господина всем, что подвернется под руку, и раздумывать не станет, да и некогда: совершит он при этом убийство или не совершит? То самое случилось и с подсудимыми.
Может быть, с легкой руки обвинителя, вы будете думать, господа, какие закоренелые, нераскаянные злодеи сидят перед вами на скамье подсудимых, если вспомните, что пять минут спустя после совершения кровавого деяния эти юноши вместе с двумя свидетелями продолжали бражничать на улице села Хлябина? Какие надо иметь нервы? Какую черствость сердца? Нет, господа, эти юноши – не звери, не кровожадные чудовища, по молодости своей, им еще некогда было стать закоренелыми злодеями, никто из них раньше ни за какие преступления под судом и следствием не состоял. Они такие же деревенские юноши, как и другие, ничуть не лучше и не хуже своих сверстников, они только несчастнее других, потому что на совести их тяготеет страшный грех. Молодая жизнь их отравлена, испорчена сознанием того, что они пролили христианскую кровь и лишили человека жизни. Тогда чем же объяснить такой цинизм их, что, когда на руках у них еще дымилась кровь убитого ими брата, они чувствовали себя настолько прекрасно, что преспокойно пили водку?
Объяснение очень простое, господа. Им и в голову не приходило, что они преступники, что они совершили убийство. Кирильев напал; они дали ему «сдачи»; он упал на дороге; они и поехали дальше, довольные тем, что одолели драчуна и силача. «Отлежится, мол, не впервой ему». И потому что были убеждены, что ничего уголовного не совершили, были спокойны и при первой же остановке продолжали упражняться в том, в чем упражнялись весь этот день, т.е. пьянствовали. Потому-то и манчжурский герой Рыжов так комфортабельно угощался водкой из чайной чашки, что сердце его было совершенно спокойно за участь Кирильева, хотя он и старался тут уверить нас, что до смерти испугался. Никто из них не рассчитывал, что такая обычная в нравах современной деревенской молодежи потасовка будет иметь такой печальный исход.
Вот теперь, господа, мы и подошли к вопросу: кто же истинный виновник той страшной кровавой драмы, что стоила жизни одному из ее участников? Ведь, несомненно, из моей речи вы убедились, что не эти простые парни – главные виновники. Они не больше и не меньше, как только слепое, послушное орудие посторонней злой воли, той злой воли, что буйно и свободно гуляет по всем городам и весям нашей бедной родины, что разрушает все, к чему ни прикоснется. От этой страшной злой воли гибнут здоровье, счастье, достаток и жизнь миллионов людей. Вы, конечно, понимаете, господа, о чем я говорю. Эта злая воля, эта проклятая причина, губящая все и вся у нас на Руси, есть вино.
XIII
двокат залпом выпил стакан воды, обтер платком вспотевшее лицо, положил его в задний карман фрака и, шагнув ближе к присяжным, продолжал свою речь еще более могучим голосом. Видимо, им овладело воодушевление.
– И ни одному народу в целом Божьем мире вино не причиняет столько зол, сколько народу русскому, потому что ни один народ не падок так до вина, как мы. Это наш национальный порок, наше национальное бедствие. У нас пьют везде, пьют все, пьют наверху, упиваются внизу, пьют от богатства, пьют от бедности, пьют с радости, пьют с горя, пьют на свадьбах, упиваются и на похоронах. И если наверху люди пьют прилично, то чем ниже мы будем спускаться по общественной лестнице, тем приличие все больше и больше уступает место бесшабашности, разнузданности, а уж в самом низу – в мужицкой или рабочей среде пьют безобразно, отвратительно, до полной потери образа и подобия человеческого.
Я просил вас, господа, особенно запомнить, что 25 августа, в субботу вечером, когда православные христиане собирались в храмы славить Бога, деревенская молодежь у казенного кабака славила черта, до потери сознания упиваясь выдумкой его. (В зале опять послышался смех). Не смейтесь, господа, водка есть выдумка черта. По этому поводу напомню вам рассказ великого писателя земли Русской Толстого. Рассказ этот носит название «Первый винокур». Содержание его таково: «Пахал бедный мужик в поле, а краюшка лежала у него под кафтаном у куста. Чертенок подсмотрел, утащил краюшку, а сам спрятался за куст и стал подслушивать, как мужик будет ругаться да его, черта, вспоминать. Проголодался мужик, отпряг лошадь, пустил ее пастись, а сам поднял кафтан, глядь, краюшки-то и нет. Потряс-потряс кафтаном мужик, огляделся кругом, нет краюшки да и только. Потужил мужик, попил из колодца воды, отдохнул немного и опять пошел пахать на голодное брюхо, а про краюшку только и всего, что подумал: «Пускай тот, кто ее взял, ест на здоровье! значит, ему нужнее». Смутился чертенок и побежал к набольшему черту рассказать о своей неудаче. Раскричался, натопал на чертенка набольший черт и прогнал его с глаз долой. «Иди, – говорит, – служить к мужику на три года и беспременно склони его к греху». А не то пригрозил в святой воде выкупать.
Обернулся чертенок добрым человеком и нанялся к мужику в работники. И пошла с той поры у нашего мужика удача.
В первый год приказал мужик посеять хлеб на горах, а работник посеял в низине. Выпало засушливое лето. У соседей хлеб погорел, а у нашего мужика хлеб обломный уродился. На другой год приказывает мужик посеять в низине, а работник сеет на горах. Лето выпало мочливое; у всех хлеб сгнил на корню, а у нашего мужика амбар ломится от хлеба. На третий год мужик уже и не знал, куда девать зерно. Тогда чертенок-то научил мужика затереть хлеб и вино курить. И накурил мужик целую бочку вина. Попробовал, понравилось. Стал он сам пить и других потчевать.
Смотался чертенок к набольшему черту и самого его привел к мужику. А у того уже сидят гости – все свои деревенские богатеи.
Выпили мужики по первому стаканчику; глаза у всех замаслились, и начали они дружка дружке приятные слова говорить, хвалить дружка дружку, льстить друг перед другом, а как выпили по второму стаканчику, речь-то сразу переменилась: стали перекоряться, ругаться, дальше – больше, дошло дело и до драки. В кровь исколупали один другому носы, пощипали волосы и бороды. Вздумал было хозяин разнимать гостей, так куда! И ему досталось на орехи. (В зале раздался сдержанный, одобрительный хохот.) Выпили мужики по третьему стаканчику и стали уже говорить «кто в лес, кто по дрова», кричат, перебивают друг друга, а как пошли расходиться по домам, так и попадали кто где. Хозяин вышел проводить гостей, повалился носом в грязь, барахтается, хрюкает, как свинья.
Подивился на это набольший черт, и шибко ему это понравилось, расхвалил он чертенка и повысил его в чинах. «Теперь, – говорит, – нам можно спокойно спать. Теперь люди будут наши».
И крепко призадумался набольший черт да и говорит дошлому чертенку: «А я, говорит, понимаю, что ты сделал». – «А что?» – спрашивает чертенок. «Ты, – говорит, – в это пойло подмешал лисьей, волчьей и свиной крови, потому что, как только выпили они по первому стаканчику, так и залисили дружка перед дружкой; как выпили по второму, так и ну рычать и драться, как бешеные волки, а как пропустили по третьему, так и полегли все в лужи и хрюкают, как боровья». «Нет, – ответил чертенок, – никакой такой крови я не подмешивал, а лисья, волчья и свиная кровь всегда текла в жилах людей, да только люди не давали ей хода, а вином я разбудил ее».
Так вот, господа, откуда пошло это зелье, вот кто изобрел этот яд, ежедневно и ежечасно отравляющий миллионы русских людей.
Теперь уже черти сами не производят вина, а этим делом занимается наше министерство финансов и занимается настолько успешно, что одной сплошной волной «монополька» шириною от Ледовитого океана до южнорусских морей захлестнула и топит и топит святую Русь. И катится она, эта пьяная волна, неустанно, беспрерывно по равнинам, по горам и лесам на десятки тысяч верст, начиная от Балтийского моря вплоть до Великого океана. Теперь православные люди, с горем ли, с радостью ли, не в церковь идут, а в кабак, идут все: и старые, и молодые, и подростки, и дети, идут мужики, наведываются и бабы...
Мы – народ ужасающе бедный, почти нищий; у нас бо льшая часть детей остается за дверями школы, потому что нам не на что построить школы, нечем платить жалованья учителям, зато кабаки явные и тайные на всех улицах, на всех переулках градов и весей святой Руси. Приходи, крещеный люд, пей, сколько влезет, только плати свои трудовые денежки. И крещеный люд прет в кабаки, спускает последние гроши, отравляется чертовым зельем, а потом, пропив ум, озорничает, буйствует, теряет состояние, здоровье и часто доходит до скамьи подсудимых, а затем – тюрьма, каторга. И подлежащие власти не только не препятствуют развивающемуся с каждым днем ужасающему бедствию, а наоборот, всячески способствуют развитию его. Они делают то самое, что делал бы человек, который вместо того, чтобы заливать начавшийся пожар, сует головни под крыши других строений. Да власти и не могут вести иную линию, не могут, потому что вот уже второй десяток лет, как наше министерство финансов стало монопольным поставщиком вина, оптом и в розницу и, как всякий торгаш, кровно заинтересовано в ходком сбыте своего проклятого товара.
И в результате что же? А вот нечто похожее на грустную сказку. Была на земле святая Русь с своим твердым, но кротким обликом. Все терпеливо и мужественно перенесла она в свою долгую многострадальную жизнь: и опустошительные нашествия иноплеменных врагов, и неистовства грозного царя, и ужасы временщиков, и крепостное рабство, и не пошатнулась, не разбилась она, не исказился от того святой, кроткий лик ее, не ожесточилось сердце, не помутился ум. Из зависти дьявол опоил великий народ своим зельем и желанного достиг. Потемнело, искривилось кроткое лицо народа пьяной судорогой; озлобилось сердце; пропит ум, и на наших глазах святая Русь стала пьяной Русью, опустилась, развратилась и руками молодого деревенского поколения, вместо производительной работы, занялась самоистреблением. Если до сих пор Россия еще не спилась вся поголовно, то идет к этому быстрыми, широкими шагами.
И от этого ужасающего пьянства во всей нашей злополучной жизни нестроения всякого рода, разорение, застой. Мы во всем отстали и с каждым днем все более и более отстаем от других трезвых народов. Те богатеют, мы беднеем; те крепнут, мы слабеем; те просвещаются, мы дичаем, и, как заморенные, хилые клячи, заплетающимися ногами едва-едва тащимся в хвосте наших трезвых соседей. Спим и пьем, пьем и спим и в довершение буйствуем и озорничаем. По этому поводу мне вспомнились слова другого нашего великого писателя Тургенева:
«Все спят! Спит тот, кто бьет, и тот, кого колотят!
Один царев кабак – тот не смыкает глаз:
И, штоф очищенной всей пятерней сжимая,
Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ,
Спит непробудным сном отчизна Русь святая!»
Стихи продекламированы были адвокатом с таким большим подъемом и выражением, как по плечу только хорошему актеру. Его певучий, необычайно густой баритон наполнял собою душный зал и чаровал всех находившихся в нем. И сам адвокат, в такт декламации, чуть заметно раскачиваясь корпусом, с наклоненной слегка головой исподлобья магнетизировал присяжных своими горевшими воодушевлением глазами.
XIV
– Теперь в последний раз возвратимся к нашему делу. Я совершенно согласен с представителем государственного обвинения в том, что в наше время жизнь человеческая потеряла свою прежнюю высокую ценность, что люди, опьяненные вином, за одно обидное слово, а иногда и просто «за здорово живешь» лишают друг друга жизни, что теперешняя деревенская молодежь – плоть от плоти вашей, кость от костей ваших, не похожа на вас, отцов, и что подавляющий процент преступников всякого рода дает зеленая деревенская молодежь, по возрасту еще не достигшая гражданского совершеннолетия. Чем объяснить подобное печальное явление? Я спрашиваю вас, господа присяжные из крестьян. Позвольте, господа, быть откровенным, извиняюсь заранее, если буду несколько резок, даже груб, и не посетуйте, если преподнесу вам несколько горьких истин. Скажите, Бога ради, разве вы или ваши друзья, знакомые, родственники, соседи воспитывали своих детей в страхе Божием, в послушании воле родительской? Разве вы научили их с уважением относиться к чужой собственности, к личности ближнего? Наоборот, не напивались ли вы пьяными, да не раз, а множество раз, одним словом, когда вам вздумается, в присутствии собственных детей, разве вы не обругивали самыми площадными словами, а подчас не таскали за косы ваших жен, а их матерей? Разве самое возмутительное сквернословие ежечасно, ежеминутно не оглашает ваших изб, ваших полей, дорог? Разве вы взыскивали с них за то, что они, будучи детьми, опустошают чужие сады и огороды? Учат детей собственным добрым примером. А где же они, эти добрые примеры? Нет, господа, вы ничему хорошему не учили их, а добрых примеров от вас они не видали, и росли ваши дети на полной своей волюшке, как былинки в поле. И не удивляйтесь, что из них выходят такие милые фрукты, которыми заполняются скамьи подсудимых и тюрьмы. Не удивляйтесь, потому что вы им ничего не дали, ничему хорошему их не научили, а раз вы ничего не дали, так что же вы с них будете взыскивать и требовать?
Сидящие перед вами подсудимые и ожидающие вашего нелицеприятного приговора, как я уже говорил вам, ничуть не хуже и не лучше всякой иной современной деревенской молодежи. Разница та, что они несчастнее своих сверстников, потому что их совесть отягчена страшным грехом, грехом убийства человека, убийства хотя и невольного. Беспощадно карать их за совершенное злое деяние – то же самое, что сечь воду за то, что она, прорвав худую плотину, снесла прочь мельницу. Не вода виновата, она – слепая стихия, а виноват хозяин, что недоглядел и заблаговременно не построил такую крепкую плотину, которая могла бы выдержать напор разбушевавшейся стихии.
Ведь не злая, сознательная воля привела этих деревенских юношей на скамью подсудимых, а та лисья, волчья и свиная кровь, которая течет в жилах каждого человека и которая была разбужена в парнях выдумкой черта – вином. А задерживающей плотины в виде доброго примера, в виде нравственных внушений в родительском доме не только не было, а было, наоборот, толкание, почти поощрение к пьяной, преступной жизни. И толкали на это, толкали, конечно, бессознательно вы – отцы, вы – старшее поколение. Так вот, господа, не карать надо преступников, а пожалеть. Кару они уже несут и будут нести до могилы в терзаниях собственной совести. Если же вы вынесете подсудимым беспощадный приговор, исходя из соображения, что, строго покарав этих, устрашите других, то вы, те самые, которые не строили крепкой плотины, будучи обязанными строить ее, своими руками высечете прорвавшую ее воду. А ведь тут дело идет не о воде, а о судьбе трех молодых жизней. И от одного обвинительного приговора зло не уменьшится. Не тем оружием надо бороться со злом и искоренять его. Надо оздоровить жизнь. Надо направить все силы, все разумение, все средства к тому, чтобы облагообразить, очеловечить эту жизнь в самом быту, в самой первой, но и в самой важной ячейке – в семье. А для этого в первую голову – водка без пощады за борт. Без этого начала ничто не поможет, об это страшное препятствие – водку – разобьются все самые благородные, самые гениальные начинания, и мы – русские на веки веков останемся пьяным, преступным народом, позором человечества, доколе не истощится терпение творца и Он не сметет нас с лица земли, как ненужный, гнилой, зловонный хлам, только оскверняющий своим недостойным существованием прекрасную планету, или отдаст нас в рабство другому, более трезвому, более достойному, более культурному народу. Второе столь же важное условие для оздоровления темной крестьянской жизни – это побольше света, побольше знаний. Главный виновник всего нашего уродства, всего нашего нестроения – отживший правительственный строй держал народ в темноте, душил в человеке всякую самостоятельную мысль, всякое стремление к знанию и просвещению. Теперь, слава Богу, правительственные препоны ослабели, наш обновленный строй открывает народу широкую дорогу к знанию и свету. Но что же мы видим? Да то, что и должно быть. Накопившаяся слепая стихийная сила, не приложенная к полезному, разумному делу, как только ослабел гнет, сорвала крышку и пошла крушить без разбора вся и все и, конечно, больше всего самое себя. И долго еще нам придется плутать по темным, грязным задворкам, заниматься пьянством, бесчинством, самоистреблением прежде, чем выйти на широкий, прямой путь знаний, света, производительного труда, потому что за время беспросветного правительственного гнета мы разучились работать, распьянствовались, разленились и вконец испортили свой прекрасный, незлобливый народный характер. А раз преступления всякого рода в нашей сумбурной, пьяной жизни стали общим явлением, потому что вызываются причинами общественного уклада, то, по моему мнению, – и грех становится общим, а следовательно, со стороны суда было бы несправедливо налагать суровые кары на отдельные единицы, вот как в данном деле на трех этих подсудимых.
Этим я и заканчиваю свою речь, господа, в надежде на ваш милостивый, а потому и справедливый приговор.
Речь адвоката произвела огромное впечатление на публику.
Председательствующий наклонил голову в сторону товарища прокурора, будучи вполне уверенным, что тот не станет затягивать и без того затянувшийся далеко за полночь процесс, но он ошибся.
Молодой юрист решил совсем не считаться с его желанием.
XV
– Я задержу вас недолго, гг. присяжные заседатели, не больше пяти минут, – сказал товарищ прокурора, поднявшись с своего места. – Защитник, не отрицая убийства Кирильева подсудимыми, всячески старался доказать, что нанесено было потерпевшему не больше двух ударов камнями. Пусть так, пусть двумя только ударами раздроблен череп в пяти местах, хотя «свежо предание, да верится с трудом», но защитник уверяет, что у подсудимых не было намерения убить Кирильева. Зачем мы будем спорить с защитником? Я приглашаю вас, господа, только взглянуть хорошенько на эти камни. Ведь любым из них быка можно положить на месте, а не только человека. Кроме того, г. защитник, вероятно, забыл, что, по показанию эксперта, у потерпевшего Кирильева было всех семь ран на голове с пятью трещинами на черепе, три рубленых или колотых раны на шее, рассечена губа, выбиты зубы, не считая других мелких ссадин на теле. Откуда же все эти раны появились, господа? Неужели только от двух ударов камня?!
Правда, защитник стремился доказать здесь, что Кирильев сам причинил себе раны тем, что когда был сшиблен подсудимыми с ног, то будто бы упал головою на дорогу и будто бы долго колотился в конвульсиях об каменный настил. Нечто подобное могло бы случиться, если бы Кирильев действительно упал головой на каменную дорогу, но г. защитник, видимо, упустил из вида свидетельство очевидца Рыжова, который на мой вопрос, не обинуясь, ответил, что сбитый с ног потерпевший Кирильев свалился под гору на мягкую землю и его, уже лежачего, подсудимые продолжали бить. Следовательно, размозжить себе череп в пяти местах об камни дороги потерпевший не мог. Нет, господа, тут, несомненно, имели место жестокие побои. Чем же нанесены колотые или рубленые раны? На столе среди вещественных доказательств нет ни колющего, ни рубящего орудия, да для нас это и не важно. Из показаний свидетеля Демина мы знаем, что подсудимый Степанов каких-нибудь пять минут спустя по совершении насилия над потерпевшим угрожал ему, свидетелю, топором. Очевидно, что этим самым топором и были нанесены те рубленые раны, которые потом оказались на теле Кирильева. А когда человека били десятифунтовыми камнями, рубили топором, то едва ли подсудимые не сознавали: останется жив Кирильев или нет? Ясно, что они знали, что делали, ясно, что они хотели лишить его жизни. Вот почему я и настаиваю на обвинительном приговоре.
Вслед за товарищем прокурора снова поднялся защитник.
– Представитель государственного обвинения, – спокойно и уверенно возразил адвокат, – строит свои заключения на шатких основаниях. Припомните, господа, что ответил свидетель Демин, когда я задал ему вопрос: «Темно ли было, когда к вам подбежали подсудимые Степанов и Лобов?» «Темно, хоть глаза коли», – ответил он без малейшей запинки. Для всякого, говорящего на русском языке, понятно, что означает такое точное определение. Оно означает, что было так темно, так черно, что рассмотреть что-либо было немыслимо. Тогда я опять спросил свидетеля: «А у вас, кажется, один глаз подколот?» Он ответил: «Да, один попорчен». Я спросил неспроста, я знал, что Демин в камере судебного следователя показывал, что Степанов угрожал ему топором. Теперь спрошу я вас, господа: в черную осеннюю ночь, когда так темно, что хоть глаза коли, когда и без того один глаз слепой, когда два парня берут за горло и угрожают смертью, возможно ли рассмотреть, кто и чем из нападающих вооружен? Да при таких обстоятельствах человеку хотя бы не из трусливого десятка небо с овчинку покажется, а вместо палки пригрезится пулемет. У подсудимых топора не было, наличность его не подтвердили свидетели Рыжов и Ларионов. О рубленых ранах на голове и шее потерпевшего я не упомянул в своей речи, во-первых, потому, что они экспертизой признаны для жизни не опасными, во-вторых, потому, что они к настоящему делу не имеют решительно никакого отношения. Где неопровержимые доказательства того, что нанес их кто-либо из подсудимых и чем они нанесены? Факт нанесения их подсудимыми судебным следствием не установлен, на основании же одних предположений построить обвинение нельзя. Почему не могло случиться, принимая во внимание теперешние жестокие нравы, что кто-нибудь другой добивал Кирильева топором? Ведь лежал он на большой дороге. Может быть, его нашли какие-нибудь прохожие, вздумали ограбить. Он мог очнуться и оказать сопротивление. Это предположение тем более правдоподобно, что раздеть донага спящего на дороге пьяного, т.е. попросту ограбить его, снять сапоги, пиджак, шапку, вытащить деньги в ваших краях почти не считается недозволенным. Делают это, так сказать, походя. Так и с Кирильевым. Его добили и забрали у него деньги. Прошу принять во внимание и то, что преступление было совершено около восьми часов вечера и только перед полуночью родные подобрали и отвезли Кирильева в больницу. Значит, целых четыре часа он в беспомощном состоянии пролежал один на большой дороге, по которой совершается почти беспрерывное движение. Мы не знаем, что за эти четыре часа с ним было. Утверждение г. товарища прокурора, что рубленые раны, найденные на теле Кирильева, нанесены топором подсудимым Степановым, не больше, как догадка. Но суд-то обязан руководствоваться только фактами, незыблемо установленными на судебном следствии, а не догадками и предположениями. Догадки и предположения есть область фантазии, а фантазия и на луну заводит. Подайте нам факты! Где они? Имеется среди вещественных доказательств топор? Нет его. Видел кто-нибудь из свидетелей, как Степанов рубил Кирильева топором? Нет, никто не видел. Значит, такой факт в нашем деле как бы не имел места, не существовал и принимать его в расчет при определении приговора было бы отступлением от незыблемо установленных судебных традиций. В наших законах есть прямое указание, что все неясные, возбуждающие сомнения сведения и факты судом толкуются в пользу подсудимых, и не подлежит сомнению, господа присяжные заседатели, что вы-то, как совестные судьи, не поступите наперекор закону и совести, потому что вы есть суд, т.е. хранилище правды и беспристрастия.
Адвокат сел на свое место.
Председательствующий заявил, что прения сторон закончены.
– Подсудимые, за вами последнее слово.
Те медленно поднялись со скамьи, в недоумении переглядываясь друг с другом, а потом все уставились на адвоката.
– Хотите что-нибудь сказать суду? – переспросил председательствующий громко и нетерпеливо.
Адвокат делал подсудимым какие-то знаки.
– Мы не хотели убивать… – протянул Лобов. – Ён, значит, подошел и ударил меня по голове… Я ему отвернул кулаком… два раза… Ён тут сваливши под гору… а потом добивал Александра Степанов… – говорил он, помогая своим объяснениям руками.
– А вы?
– Я не бил… – скромно заявил Горшков.
– А вы что скажете?
– Ничего, – буркнул Сашка, глядя вниз и в сторону. – Я не виновен…
– Садитесь.
Председательствующий, взяв со стола бумагу, повысив голос, заявил:
– Объявляю прения сторон прекращенными. Суд ставит на разрешение присяжных заседателей следующие три вопроса:
«1) Виновен ли подсудимый А.О.Лобов, 19 лет, в том, что 25 августа 190* г. в пределах Шиботовской волости, на дороге близ усадьбы Хлябино, ударами камня и другого какого-либо орудия нанес крестьянину Ивану Кирильеву тяжкие, подвергавшие жизнь опасности побои, причинив ему при этом несколько ран на лице, шее и голове, трещины и раздробление костей черепа, сопровождавшиеся кровоизлиянием в черепную полость и воспалением мягкой мозговой оболочки, вследствие чего потерпевший и умер?
2) Виновен ли подсудимый С.И. Горшков, 18 лет, в преступлении, описанном в первом вопросе?
3) Виновен ли А. Степанов, 20 лет, в преступлении, описанном в первом вопросе?»
XVI
есмотря на то, что в зале пахло овчиной, кожей, дегтем и дышать было трудно, никто из присутствующих этого не замечал. Все были разгорячены речами обвинителя и защитника, у всех в голове сверлил один захватывающий вопрос: кто выйдет победителем в этой борьбе? На чью сторону склонятся присяжные: на сторону ли обвинителя, завоевавшего себе сегодня несколько сторонников, или на сторону блестящего защитника? О том, что виновны подсудимые или невиновны, мало кто думал.
Председательствующий опытным глазом заметил, что нравственная атмосфера в зале сильно повышена, присяжные взволнованы и растеряны.
После довольно продолжительной паузы, во время которой на задних скамьях усиленно сморкались и откашливались, председательствующий, державшийся в продолжение всего процесса прямо, тут откинулся всем корпусом на спинку кресла и принял самую спокойную, непринужденную позу, точно сидел за столом среди своих домашних, даже руки сложил на груди.
Все это сделал он нарочно, чтобы охладить расходившиеся страсти.
– Вот, господа присяжные заседатели, – медленно, обыкновенным разговорным тоном, не повышая и не понижая голоса, начал председательствующий, – перед вами дали свои показания подсудимые, свидетели, эксперт, говорили за и против подсудимых обвинитель и защитник… Насколько в пределах человеческих сил и средств, дело это осветилось перед вами со всех сторон. Обвинитель настаивал, что подсудимые нанесли потерпевшему тяжкие побои из чувства ревности к благосостоянию и добронравию Кирильева и что для этого они намеренно привели себя в состояние опьянения… что будто бы у них, у трезвых, не хватало храбрости совершить насилие над потерпевшим и для этого они нарочно напились. Далее обвинитель настаивает, что найденные на теле пострадавшего Кирильева раны, нанесенные тупым и режущим или колющим оружием, по числу их надо признать тяжкими побоями… Надо знать вам, господа, что у нас побоями признается, когда потерпевшему нанесено больше двух ударов, а тяжкими побоями называется, когда потерпевший человек, что называется, измолочен весь, обращен в кашу, когда поломаны кости, когда тело все окровавлено и искромсано. Это признается тяжкими побоями, подвергающими жизнь опасности. В подтверждение своих обвинений г. товарищ прокурора ссылается на свидетельские показания, из которых явствует, что один из подсудимых, именно Степанов, грозился отомстить Кирильеву за отобранную у его отца землю, и месть эту при помощи двоих своих товарищей привел в исполнение вечером 25 августа на дороге вблизи усадьбы Хлябино. Защитник, наоборот, настаивает на том, что потерпевшему нанесены побои в простой драке, что ни Степанов, ни его товарищи никакой злобы не питали к Кирильеву, никакого предварительного уговора у подсудимых не было, а просто молодые, опьяненные вином парни разодрались между собой, и одна сторона одолела другую. Мало этого, защитник отрицает даже тяжкие побои. Он говорит, что нанесено было подсудимыми только два удара тупым орудием, а кто нанес колотые и резаные раны, найденные на теле потерпевшего, судебным следствием не установлено. Если признать точку зрения обвинителя, т.е. что нанесены были с заранее обдуманным намерением тяжкие побои, то подсудимых ждет тяжкая кара; если же стать на сторону защиты, то кара гораздо легче. Конечно, господа, обе стороны – и обвинитель и защитник, как люди, принявшие присягу, высказали перед вами свои искренние взгляды, свои искренние убеждения, которые у каждой стороны сложились из всестороннего изучения этого дела. Но не надо забывать, господа, что обе стороны – стороны заинтересованные. Интересы одной стороны как раз противоположны интересам другой. Обвинитель защищает интересы государственные против преступных посягательств отдельных членов государства. Защитник, наоборот, защищает отдельных лиц против государственного обвинения. Но, как я уже сказал, обе стороны – взаимно противоположно заинтересованные, и их положение является положением сторон борющихся. А где борьба, там страсть, горячность, азарт, следовательно, нет необходимого беспристрастия. По мысли законодателя, из словесного столкновения этих двух заинтересованных сторон и должна в возможной полноте выясниться истина данного дела перед судом. Ну, вот теперь прения окончились, а с ними прошла горячность и страсть. Мы с вами, господа, стороны не заинтересованные. Мы – судьи. Наша задача – спокойно, без торопливости, приняв, конечно, во внимание добытые данные судебного следствия, освещенные и растолкованные заинтересованными сторонами, прийти к определенному заключению в данном деле.
Вы же сами по себе, без меня и без других судей, должны решить по совести: виновны ли в предъявленном им обвинении подсудимые или невиновны, и если виновны, то в какой мере, т.е. заслуживают снисхождения или не заслуживают его?
Что же такое есть суд, господа, т.е. вот эта совокупность нас троих, коронных судей, и вас, двенадцати судей совести? Суд, господа, не есть школа. Он не призван исправлять нравы. Он не есть возмездие, не есть месть, не есть устрашение для других. Кто так толкует назначение суда, тот не прав. Ваши приговоры, господа присяжные заседатели, не имеют своей задачей предупреждение и пресечение преступлений. Для этой цели имеется полиция и другие власти. Суд есть суд, не больше и не меньше. Он рассматривает известные дела, определяет меру наказаний за известные преступные деяния или оправдывает подсудимых, и ему решительно нет никакого дела, как то или другое его решение отразится на населении. Забота об этом в круг обязанностей суда не входит. Суду важно только одно: чтобы в каждом деле добраться до возможной правды и чтобы приговор был постановлен по совести, т.е. строго согласуясь с добытой на суде правдой.
«Ну, полетели камешки в мой огород!» – думал между тем товарищ прокурора, с невозмутимо-внимательным видом следя за резюме председательствующего. Но это нисколько не сердило его и не волновало. И он опять вспомнил про радостное письмо, про Петербург, и ему стало весело, ясно, счастливо.
– Обвинитель, – продолжал в том же тоне спокойной, даже вялой беседы председательствующий, – в своем возражении коснулся рубленых ран потерпевшего Кирильева. Он предполагает, что раны эти нанесены подсудимыми топором во время свалки. Основывает он свое заключение на том, что пять минут спустя после совершения преступления подсудимый Степанов грозил топором свидетелю Демину. Обвинитель и полагает, что этим самым топором и были нанесены пострадавшему рубленые раны. Защитник, в свою очередь, приводит опровержения такого предположения. Он говорит, что очевидец преступления Рыжов не видел, чтобы кто-нибудь из подсудимых пускал в ход топор во время свалки, и вообще о том, был ли топор у подсудимых или нет, он не говорил. Кроме того, свидетель Демин хотя и показывал, что Степанов грозил ему топором, но сам сознается, что было темно, хоть глаз коли, да еще на один глаз он крив. Рассмотреть что-либо при таких обстоятельствах, в каких очутился свидетель Демин, трудно. Да даже если, как установлено на суде, Степанов грозил Демину топором, то это еще не доказывает, что этим топором он рубил пострадавшего Кирильева. Вот доводы защиты. Кроме того, – подчеркнул председательствующий, – защитник напомнил о том, что суд руко-водствуется только строго обоснованными данными, выяснившимися на судебном следствии, как-то: наличными вещественными доказательствами, свидетельскими показаниями, разъяснениями экспертов и т.п., всякий же сомнительный, т.е. недостаточно выясненный экспертизой и свидетельскими показаниями факт толкуется в пользу подсудимых, т.е. в смысле смягчения их участи. Это, господа, совершенно верное замечание и пренебрегать им при постановлении вашего приговора не следует. Если у вас закрадется сомнение относительно какого-нибудь обстоятельства или факта, то, конечно, лучше толковать его в пользу подсудимых. И такое толкование не противоречит духу наших законов, наоборот, будет совершенно согласно с их духом, потому что в основу нашего законодательства поставлен глубоко человечный принцип: «лучше десятерых виновных оправдать, чем обвинить одного невинного».
Тут председательствующий долго, скучно и пространно разъяснял, что, может быть, подсудимые и рубили Кирильева топором, а может быть, и не рубили, а кто-нибудь другие, неизвестные. Во всяком случае этот пункт обвинения сомнительный и т.п.
Председательствующий несколько секунд промолчал, собираясь с мыслями.
– Теперь вот о мести. Товарищ прокурора настаивает, что побои были нанесены Кирильеву за то, что он когда-то отобрал у отца подсудимого Степанова свою землю. Степанов решил отомстить за такой поступок, что и совершил, подговорив и угостив водкой двух своих товарищей. Здесь на суде свидетели подтвердили, что действительно шел по округе какой-то темный слух, что Степанов грозил Кирильеву отомстить, но, как заметил в своем возражении защитник, никто из свидетелей не подтвердил тут на суде, что вот он, свидетель, лично от Степанова слышал угрозы по адресу Кирильева или что вот Степанов подговаривал своих двух товарищей избить Кирильева. Все свидетели говорили, что слышали от кого-то другого, но не от самого Степанова, что он грозился убить Кирильева. Такие показания, показания, так сказать, не из первых рук, не вполне достоверны, недостаточны для бесспорного обоснования обвинения в мести. Ведь, переводя на житейский язык, это не более как слух, как предположение, наконец просто, как сплетня, которая, по меткому определению защиты, могла возникнуть и после совершения преступного деяния, т.е. задним числом, может, тогда, когда Кирильев уже умер и был погребен.
Но вы, господа, как судьи совести, в своих решениях ничем, кроме совести, не связаны, и этот темный вопрос должны разрешить, руководствуясь только велениями одной вашей совести, но опять-таки считаю долгом вам напомнить, что всякий недостаточно разъясненный факт или обстоятельство, возбуждающее сомнение, принято толковать в пользу подсудимых, помня мудрый, высоко гуманный завет великого законодателя, что суд должен быть не только скорый и правый, но и милостивый».
Председательствующий еще долго говорил в том же духе, иногда повторяя и растолковывая одну и ту же мысль по несколько раз. Он внимательно следил за тем, достаточно ли хорошо понимают присяжные его толкования, и за тем, насколько улеглось их волнение, вызванное горячей схваткой сторон.
Ему не хотелось отпустить их совещаться прежде, чем они не проникнутся тем взглядом на дело, какой он хотел внушить им. Он же очень заметно склонялся в сторону защиты и подсудимых, стараясь исподволь затушевать действие свидетельских показаний и речи обвинителя. Делал он так потому, что хотел добиться от присяжных если не оправдательного приговора, то хотя бы снисхождения. Хотел же он облегчения участи подсудимых не потому, что верил в их невиновность, – наоборот, он вполне был убежден, что за свои деяния, если судить их по всей строгости законов, они достойны каторги, а потому, что сам он принадлежал к старой школе либеральных юристов, непременный лозунг которых – гуманность, гуманность во что бы то ни стало ко всем подсудимым и особенно к подсудимым из народа.
На мужика старый юрист смотрел, как на ребенка, наделенного от природы всевозможными совершенствами, но изуродованного нашим правительственным строем, систематически угнетавшим и сознательно державшим его в бесправии, в грязи, невежестве и нищете. Поэтому, по его мнению – этот наделенный совершенствами мужик обыкновенно сам не сознает, что делает, и когда совершает преступление, то подавляющая часть вины его падает, конечно, на ту всесильную, злую причину, то есть на правительство, которое сделало его таким дурным. Из этих посылок в голове юриста сам собою сложился логический вывод, что виновен в известном преступлении не мужик, преступление совершивший, а правительство, следовательно, мужика надо не карать, а жалеть и миловать.
Только раз взгляд Бушуева на мужика был ненадолго поколеблен. В начале этой зимы по окончании сессии в соседнем уездном городке он ехал на станцию железной дороги. Дело было под вечер. На дороге в лесу его встретила орущая песни ватага пьяных мужиков, возвращавшихся на нескольких подводах с праздника из какой-то деревни. Завидя барина, мужики принялись озлобленно обругивать его.
Бушуев был опешен и возмущен, хотел остановиться и разъяснить озорникам, с кем они имеют дело и какие последствия их могут ожидать за их озорство, но ямщик ударил по лошадям, и те поскакали во всю прыть. «Тут уж уходить надоть, вашескородие, а не разговаривать, не то убьют…» – разъяснил свой поступок возница.
Мужики погнались. Многоэтажная брань, угрозы догнать и убить некоторое время доносились до слуха насмерть перепугавшегося Бушуева. Но как ни плохи были большие костистые почтовые клячи, уносившие старого чиновника, все-таки мелкорослым заморенным мужицким одрам догнать их было не под силу, хотя хозяева и не жалели для них кнутов и палок.
Мужики скоро отстали.
Перепуганный и возмущенный до глубины души приехал Бушуев на станцию и все время, пока дожидался поезда, в неописуемом волнении метался по маленькому станционному залу, жестикулируя и восклицая:
– А, каково? Да как они смели, мерзавцы? Да за что? Обругивать самыми площадными словами и грозить убить! Меня? старшего члена суда? статского советника? Этого дела так оставить нельзя… Не-ет.
Он хотел было поднять на ноги полицию, но товарищ прокурора и другой член суда уговорили оставить это дело, потому что нет вероятия разыскать и уличить виновных.
До этого приключения во всех тех делах, где полиция привлекала мужиков за несоблюдение ее распоряжений или за насилия, учиненные ими над агентами ее при исполнении служебных обязанностей, Бушуев всегда горячо держал сторону мужиков, доказывая своим коллегам, что действия полиции почти всегда незакономерны, что агенты ее грубы, невежественны, взяточники и всегда склонны к превышению власти.
После же этого случая он некоторое время был беспощаден к подсудимым из мужиков, но когда впечатление от погони изгладилось, Бушуев рассудил, что недостойно интеллигентного человека менять свои взгляды из-за одного частного случая, и опять пошло все по-старому, опять Бушуев стал прежним снисходительным к меньшей братии судьей.
Сейчас он хотя и находил, что адвокат – нахал и в своих допросах свидетелей, экспертов и особенно в защитительных речах, как шулер в нечистой игре, прибегает к передергиванию фактов, к несправедливому очернению противной стороны и т.п., он такие приемы не только оправдывал, но считал их совершенно уместными и не роняющими достоинства суда. Он был убежден, что для высокого принципа защиты обездоленных и несчастных, а к таковым от относил почти всех попавших под суд, все средства дозволены. Кроме того, он находил в себе более общего с адвокатом, чем с товарищем прокурора, и потому более сочувствовал его роли на суде. Общее заключалось в том, что они оба – люди либеральных профессий, оба из разночинцев, пробивающих в жизни дорогу своим лбом, наконец, что они оба – питомцы университета.
Наоборот, товарища прокурора он не выносил за то, что тот аристократ по рождению, что тот выдержан, корректен и спокоен, что тот правовед и в свои тридцать лет получает такой же оклад жалованья, как и он, пятидесятилетний человек, протянувший долгую и тяжелую служебную лямку, и что этот мальчишка-черносотенец, благодаря своим родственным связям, наверное, скоро обгонит его по службе.
Председательствующий еще долго разъяснял присяжным, в каких случаях на каждый из поставленных им трех вопросов могут они по своему усмотрению ответить: или «да, виновен», или «да виновен, но не подвергал жизнь опасности», или «нет, невиновен».
Присяжные дошли до изнеможения и многие из них, как ни крепились, засыпали.
Наконец, председательствующий кончил свои разъяснения и передал поспешившему подойти к судейскому столу старшине опросный лист.
Немец с неуклюжим поклоном и с красным, напряженным лицом, пыхтя, точно он всходил на крутую гору, мимо судейского стола направился к комнате, находившейся за спиной судей. Встрепенувшиеся присяжные гуськом, осторожно топая и шмыгая сапогами, последовали за своим старшиной.
Подкатившийся на своих проворных ногах пристав открыл настежь обе половинки белой двери и, пропустив в комнату всех присяжных, быстро захлопнул их и со звоном защелкнул на ключ.
Судьи, оставив на столе цепи, встали со своих мест.
Председательствующий, правый член и товарищ прокурора прошли по коридору в судейскую комнату, а левый член остановился в канцелярии, где теперь толпилась чистая публика и где находилась та молодая девушка, в которую он был влюблен.
Утомленная публика теперь, при приближении решительной минуты, снова заволновалась; в ее среде интерес к делу так возрос, как не возрастал ни разу с самого начала процесса.
XVII
числе присяжных в эту сессию находился некто Ватажный. Сын кулака-мироеда одной деревни с Горшковым и Лобовым, он еще при жизни отца приписался в купцы и переехал на жительство в городок. В число двенадцати присяжных, которым выпал жребий судить убийц Ивана, он не попал, но все время, пока шел процесс, просидел в зале суда в переднем ряду.
Этот Ватажный с малых лет состоял в тесной дружбе с отцом Горшкова – дельным мужиком, давно уже служившим подручным мастера на одном из гончарных заводов. Горшков-отец просил друга «похлопотать» за сына. Ватажный обещал и за время сессии осторожно подготовлял товарищей-присяжных к делу об убийстве Ивана, располагая их в пользу подсудимых. Некоторых из них – мужиков из дальних деревень, не знавших ни покойного Ивана, ни его убийц, он водил к себе домой обедать и угощал водкой.
Исподволь Ивана он охарактеризовал, как пьяницу-буяна, пользовавшегося своей богатырской силой для того, чтобы калечить парней, и все дело представил так, что Кирильев, напившись пьяным, сам полез драться, а те, защищаясь, шибко его избили, причем прозрачно намекал, что били его два подсудимых и два свидетеля, а Степка Горшков, которого он знает «с измалетства», попал под суд по глупости своей, а в драке никакого участия не принимал.
Как только за присяжными захлоннулась дверь, старшина с листом в руке, не без важности выступая брюхом вперед, подошел к стоявшему на середине столу и сел в голове его.
– Прошу садитс, господа... пожальста... не стесняйс... пожальста... – жестом приглашал он и, не отрывая глаз от опросного листа, отыскал рукой висевшее на черном шнурке pince-nez с толстым золотым ободком и, надев его на переносицу, все продолжал смотреть на бумагу. Заседатели, шмыгая стульями, стуча сапогами и громко сморкаясь, разместились вокруг стола, кто стоя, кто сидя.
– Ну, как же мы будем судийт, господа? – спросил старшина, складывая pince-nez, и, высоко подняв голову, осматривал присяжных.
Наступило недолгое молчание.
– Да вот от тебя ждем слова... Ты – старшина, тебе первому и говорить, – предложил Никита-мясник, мужик с добрыми, ленивыми глазами.
– Правильно, – заговорили присяжные из мужиков. – Пущай старшина первый и скажет. Голова-то у его не так забита, как у нас...
Парикмахер, глядя через очки с брезгливым выражением в лице, молчал, молчали и остальные горожане и два мужика, задобренные Ватажным.
– Тут по совести, господа, надо, – оживился немец.
– А как же?! Нешто ж не по совести?! На то и присягу принимали... как же можно не по совести?! – говорили мужики.
– Вот и я говору... Все это, как его... от глюпостей ихнего происходило... Ну, знаете, выпили немножко винца этого, как это бывайт... Один сказал неприятно слово, а другой ему отвечал... ну, молодая кровь разгорячилась... а тот, как его... Кирильин... прилепил муха кому-нибудь, ну и пошла и пошла и давай это... бумс-бумс друг другу... – При этом немец показал руками, как парни делали бумс-бумс. – Вот и драка с обоих сторона... как это называй... да... обоюдны драка...
Высказав это, немец остался чрезвычайно доволен собою за то, что нашел два таких определенных русских слова, как обоюдная драка.
– Ну да, – повторил он, – обоюдны драка... и никто не виновнай...
До последней фразы заседатели из мужиков напряженно и серьезно слушали неуклюжую речь старшины, но тут страсти вдруг разгорелись.
Мужик с ломаным носом, в короткой, чистой ватной пальтушке, опоясанный стареньким пояском, в длинных сапогах, сердито задергал желтой редкой растительностью на подбородке.
– Невиновны, невиновны! значится, оправдай их! Тебе хорошо так говорить, барин, почти враждебно засипел он, и оловянные глаза его загорелись злобой. – Вы нашей жисти не знаете, барин... До ваших хором она не доходит... Пожили бы в деревне, как мы, так знали бы... А нам житья нетути от парней, так особачивши... да! Свои дети, вон чуть малость от земли поднявши, до батькиной бороды добираются... На бо льшину его ставь, а не то голову проломит... Да!
Мужик горячился и размахивал руками.
– Прежде хошь страх на их был, – секли, а теперича, как розги уничтожили, никакого страху не осталось. Зачнут озоровать, скажешь слово, так они тебе десять... да еще угрожать зачнут: «Молчи, пока цел», да так облают, таких слов наговорят, што и сказать паскудно. То был ты человек человеком, а то што свинья из помойки, так тебя облают. Ну и отстанешь.
Мужики, видимо, рады были случаю, что представилась возможность поговорить о своих обидах.
– Нонче они вон што говорят, – вставил Никита-мясник: – «Што ты нам сделаешь? Пороть не смеют; не те времена. Теперь слобода. Што хочу, то делаю. Никому не подначальный, сам себе начальство!»Только нам и осталось защиты, што суд, да и суда-то не дюже боятся, потому суды-то нонче легкие пошли.
– Легкой суд! это што?! Легкой, легкой... прямо никуды... – заговорили мужики.
– Тта-акие сстра-асти ппо-она-аделали, чче-ело-века нна смерть зза-ашибли дда и оппра-авдай их?! дда оппра-авдай?... – весь напружинясь и покраснев, подхватил Михайла Баринов – арендатор имения Хлябино, единственный из всех заседателей во всех подробностях знавший историю убийства Ивана.
– Оправдать никак невозможно, – перебил Никита. – Только и страху на их, озорников, осталось, што суд. Я вот сам папоротьский, всего шесть верст от города. Так у нас, барин, по деревне вечером без опаски пройтить нельзя. Никогда прежде не слыхавши и не видавши ничего такого. А когда свой праздник, так у нас на деревне сущий ад. Есть какие непьющие, так уж как тараканы по щелям, по своим избам сидим да норовим сесть-то подальше от окна, а то и дома-то стягом по голове достанут. И дома-то ноня нет пристанища. А по улице и не ходи. Того и гляди, либо тебя стягом по голове, а не то нож в бок, так ни за што, ни про што. И все парни. Мы вот мясным делом займаемся и хошь бросай. Поедешь на добычу по усадьбам, значит, и сохрани Бог, ежели чуть не потрафивши засветло домой. Што страху-то наберешься... А ежели деревня какая по дороге, объезжай, потому как по торговой части завсегда при себе денжонки... ограбят и самого убьют.
К столу придвинулся высокий, красивый, с бурой бородой мужик в черном новом пиджаке – плотник Степан Васильев из Черноземи, тот, что во время праздника Рождества Богородицы усмирял пьяных односельцев.
Он еще издали, угнув голову, крепко прижмуривал свои длинные глаза, морщил крупный прямой нос и, силясь заговорить, тсыкал языком и губами.
– Тс...тс... ккакая жжисть! ккакая жжисть! – Он опять угнул голову и прижмурил глаза. – Ввон у нас об ммасляной двое одного ппарня убили и тс... тс... хошь бы што им – на сслободе ггуляют и ллягаются, бболя прежнего ллягаются и... и не подходи никто... – тс. – тс… ннамедни еще одного ппарня чуть что нне уккокошили... Ммужики ззаступивши, так отстали... ссамых ддобрых ппарней бьют... и тс... тс... ттеперя хходят по деревне с гармоней, ппохваляются: «ничего ннам не будет... нничего...» Ааспиды, совсе-ем ааспиды!
Михайла Баринов, поощренный тем, что у него среди присяжных оказались единомышленники, начал подробно рассказывать историю убийства Ивана, но так как он страшно волновался и спешил, то речь его оказалась так невнятна, что никто ничего не понял, хотя все старались внимательно слушать. Михайла на половине рассказа замолчал.
– Нельзя озорникам давать потачки, – заговорил еще один присяжный из пожилых, богатых мужиков, с большим, совершенно каменным лицом, точно серым мохом поросшим волосами, сидевший рядом с старшиной, положив толстые руки на стол и сгорбив и без того сутулую, широкую спину. – Ежели теперича не поучить их, хуже наделают и для других худой пример... и другие зачнут такие глупости.
– Да только дай потачки... беды... только того и ждут, – подтвердил крупный, крепкий старик, зорко и умно глядевший из-под нависших рыжих бровей своими живыми, глубоко сидящими глазами. – Наша деревня на большой дороге, мы сами из Потерпельцев. Тысячи возов зимой-то мимо окон пройдет, кои с гнилой, кои с посудой... Драки, ругань... и не слыхал бы... ухи вянут... сколько народу забивают до смерти... А уж куражутся-то, куражутся, беды... Прежде, бывало, кто выпьет, так уж норовит так пройтить, штобы его и не видали, а теперича «выпьет на грош, а веревок на рупь надыть», штобы связать, значит. Никакого стыда не осталось. А все отчего? Убьет человека, а его на два месяца в каталажку засудят. Отъестся, отоспится там, выйдет оттудова, и уж тогда с им никакого сладу. А все отчего? От слабости...
– Все от слабости, – подтвердил мужик с каменным лицом и своим неторопливым голосом продолжал развивать свои воззрения: – Я так сужу, по нонешнему народу одно: ты, скажем, пьяный убил человека, лишил его жисти, тогда кровь за кровь – иди на виселицу. Пьян-то ты пьян, а об угол голову себе не расшиб, а расшиб другому, ну, и отвечай... Вот, скажем, это дело. Трое убили одного. Ну, поставили на том месте, где убили рядом шесть столбов с тремя перекладинами и на кажную перекладину и вздернуть по одному... пущай поболтаются.
– Верно, верно, – заговорили в один голос другие мужики. – О -о, што бы было?! Тогда всей «забастовке» конец. Смирненькие ходили бы! Куда бы и храбрость девалась. Своя-то жисть кажному дорога. Да тогда прямо рай! Што и говорить... Лягаются, покедова страху над собою не видят, а как страх – конец.
– Тогда конец. Тишь и гладь будет...
Сразу создалась атмосфера не в пользу подсудимых.
Молчавшие до сего времени горожане тут выступили на сцену.
XVIII
– Надо по-божьему, господа присяжные заседатели, – заговорил первым старичок-приказчик, болезненный, седенький, плешивый, слушавший речи на суде, как слушают чтение священного писания. – Парней поучить следует, а то шибче забалуются, а губить не надо, внушительно и убежденно сказал он, поправляя худой, с выступавшими старческими жилами рукой очки с накрученной суровой ниткой на стальном ободке. – Все равно убитого не воскресишь, а ихнюю жисть загубишь. В писании сказано: «блажен иже и скоты милует», а тут шутка ли? Об трех человеках суд идет, судьба ихняя решается. Народ молодой. Сколько у их в головах разумения-то? Отколь им было его набраться? Не их жалеть надо, господа присяжные заседатели, а молодость ихнюю, глупость ихнюю. Господь наш Иисус Христос не таких грешников прощал и по благости своей и нам заповедал прощать врагов своих…
Старик говорил слабым голосом, нараспев, с понижениями и повышениями, как причитальница.
– Признают они писание, как же? – опять засипел мужик с ломаным носом. – Нонче их выпусти, а завтра они еще почище делов наделают. Заместо одного двух убьют. Знаем мы таких...
– Только выпусти... наделают, убьют... Рази они с понятием? Што им? – заговорили опять мужики.
Но старика поддержал старшина, хотя и проживший бо льшую часть жизни в России и народивший детей, и обогатившийся в ней, но относившийся к русским с пренебрежительным равнодушием, считая единственной Богом избранной страной свою родину – Германию, единственным совершенным народом – немцев.
На сторону старичка-приказчика и старшины стали владелец парикмахерской, державший себя среди мужиков грансеньором, вытянув под столом ноги в светлых брюках и до сего времени молчаливо взиравший на всех через pince-nez со стальным блестящим ободком и еще один тоже молчаливый бакалейный торговец с нестарым, без растительности, красным лицом, с глазами, отливавшими красноватым блеском.
Мнения резко разделились.
Городские обыватели, как люди, пользующиеся в житейской обстановке большей безопасностью, знающие хулиганствующую молодежь только понаслышке и не имеющие понятия о степени озверения ее, стояли за снисхождение вплоть до полного оправдания.
Наоборот, мужики, на своей шкуре и шкуре своих ближних испытавшие и постоянно испытывающие результаты озверения и распущенности своей молодежи, на суд смотрели, как на единственную защиту своего спокойствия, своих постоянно попираемых прав, наконец, как на единственное средство обуздания и устрашения озорников и потому стояли за полное обвинение без всякого снисхождения.
– Не поучить тоже нельзя, зазнаются, – примирительно пел старичок-приказчик, – а пожалеть, господа присяжные заседатели, тоже надобно по молодости лет ихних, по глупому разуму ихнему. Тоже ведь и сами помирать будем. Никто не вечен. И водка тут всему причина. До чего водка не доводит? А кто в ней не грешен? Ежели теперь засудить послабже, может, выправятся робята и к уму придут, а ежели в каторгу, тогда прощай, прожженные выйдут... пропадут совсем, всему научатся...
– И я тоже говорю... – обрадовался старшина. – Вот и напишем... как эта тут у них... и, отыскав рукой шнурок, он вновь надел на глаза стеклышки и стал читать по бумажке.
– Вот ми тут и напишем... как этта... где она? черт ее... ага! «Да виновнай, но жисть опасности не подвергал». Драка с обой сторона. Он их... как это... дирал, фу, бил, ну да, бил, они ему отвечал. Не была у них этого смисла...
– Умысла? Как же не было... – отрицательно покачал головой мужик с каменным лицом. – Ежели бы без умысла, не рубили бы по голове да по шее топором да не глушили каменьями... Прокурор правильно сказал, што и быка таким камнем убить можно, а не то што человека...
– Ишь ты, махонькие, несмышленые, не знали, што убьют. Не знали? Кто им поверит? И дите малое нонче не проведешь... – горячились мужики.
Тут два мужика, задобренные Ватажным, не смевшие до сего времени высказаться, решились вмешаться.
– Надоть по-божью... што ж тут... – нерешительно и лениво протянул Матвей из деревни Задорья, весь процесс продремавший на скамье присяжных. Он обводил присутствующих своими карими, с хитрецой, глазками, на широком одутловатом лице, густо обросшем черными всклокоченными волосами, и ожидал, чтобы его мнение поддержал другой мужик, Спиридонов, тоже задобренный Ватажным.
– По-божью, по-божью! – снова запротестовал мужик с ломаным носом. – А они по божью делали, как глушили каменьями да топорами? Почему мы должны с ими поступать по божью, а они не обязаны поступать по божью?!… Што собаки бешеные…
Матвей осклабился, лениво пошевелился на стуле всем своим медвежьим туловищем и, запустив заскорузлую руку в курчавую голову, продолжал тем же ленивым тоном, причмокивая выпяченными влажными губами:
– Што ж, парни его били, и ён в долгу не оставался... и ён их до болятку доставал… кабы ён сам их не трогал… а то сам затеял…
– Да, да, Бог их разберет… Там всего было, – подтвердил старичок-приказчик. – Драка была обоюдная.
Матвей взглядом уставился в лицо Григория Спиридонова. Тот – холодный методичный пьяница, впрочем, никогда не напивавшийся до такого состояния, чтобы валяться на земле, медленно повернул свое лицо с выцветшими глазами и неимоверно длинными ушами к старшине и вымолвил медленно и тягуче:
– Надо бы дать нисхождение. Задаром бы не убили… чем-нибудь и ён им насолил. Вишь какой ён драксун… и со спасскими парнями дрался… Еще тогда ему голову проломивши. Может, ежели бы голова у его была цела, так и не помёр бы…
Но тут опять выступил на сцену Михайла Баринов и рассказал, что покойный Кирильев никакого участия в драке спасских парней не принимал, а случайно проходил по улице, когда парни «рылись» палками и ему угодили в голову. После этого Кирильев только один раз сходил в больницу на перевязку и ни одного дня не лежал.
– Бог знает, Бог знает! – пел старичок-приказчик. – Отсидели семь месяцев в остроге, и ежели дать снисхождение, еще приговорят годика на три, а то и поболе, тогда и придут к уму, выправятся, а так загубить молодых людей недолго…
– Вот и я говору… – повторял старшина. – Зачем погубить? А три годика отсидят и хорошо… будут знайт. Ви как думайте? – спросил он парикмахера, как человека самого интеллигентного из всех и лично ему известного, потому что иногда приглашал его к себе на дом стричь.
– Да на три года хорошо… – нерешительно ответил парикмахер, перекладывая одну ногу на другую.
– Хорошо, ежели определят им три года отсидки-то… а как помене? – заметил старик из Потерпелиц. – Может, на год и того мене.
За это уцепились и другие мужики, стоявшие за обвинение, но горожане утверждали, что суд не может присудить на меньший срок, потому что преступление очень тяжкое.
Мужики не верили и доказывали, что такие парни, как подсудимые, никогда не исправятся, а жалеть их нечего, потому что они – не домохозяева, не отцы семейств, после которых разорились бы хозяйства или семьи пошли бы по миру.
– Худая трава из поля вон, – приговаривали мужики.
Поднялся спор. Присяжные горячились, кричали, не слушали и перебивали друг друга.
Обсуждение затянулось.
XIX
ежду тем в канцелярии, где толпилась разбившаяся на группы чистая публика, шли толки о речах обвинителя и защитника и гадания о том, на чем решат присные: дадут снисхождение или обвинят? О полном оправдании никто и не думал, потому что даже защитник не решался настаивать на нем. Кто-то, опытный в судейских делах, пустил слух, что раз заседатели так долго совещаются, значит, вынесут обвинительный приговор. Слух этот передавался из уст в уста.
– Ах, как он хорошо говорил! Неужели вы их не оправдаете, Валерьян Семеныч? Я бы оправдала.
Так говорила левому члену суда та девушка, к которой земец, всегда в кого-нибудь влюбленный, теперь пылал страстью.
Уже месяц, как она была невестой человека, которого, по ее признанию, она любила, но вместе с тем ей приятно щекотало нервы и льстило то, что немолодой семейный земец ухаживал за ней. Говоря с ним, она грациозно изворачивалась своей худой, тонкой фигуркой, прижмуривала кошачьи глазки и как-то особенно кокетливо шевелила розовыми губками на хорошеньком личике.
– Оправдание зависит не от нас, а от присяжных, – ответил левый член.
Человек средних лет, он с своими розовыми щеками и густыми вьющимися волосами казался гораздо моложе, особенно издали. Но вытянутый овал его лица, большие навыкате глаза, курчавая, тщательно расчесанная и спущенная на лоб прядь волос – все это вместе давало ему удивительное сходство с мордой овна – одного из знаков зодиака, как его изображают в астрономических атласах и календарях.
– Я бы непременно оправдала, – твердила барышня. – Ах, как он говорил, как говорил! Все бы отдать да мало…
Она нарочно преувеличенно восхищалась речью адвоката, чтобы подразнить земца, но тот не понял ее намерения.
– Да… речь была выдающаяся, – протянул он.
– Извините, пожалуйста, – вмешался подошедший к ним отставной полковник. – Я вот хотел у вас спросить, Валерьян Семеныч, кого сегодня судили?
И полковник, передернув плечами, встал, широко расставил ноги, сложив перед собой опущенные руки, в которых держал фуражку, с вопросительным видом глядя через очки на земца.
– Да вот этих… Степанова и других…
Полковник потер переносицу и хмыкнул.
– Нет, извините. По-моему, судили не этих мерзавцев, извините, Антонина Сергеевна, за выражение, – обратился он в сторону девушки, – а судили покойного Ивана Кирильева… перемывали его мертвые косточки. До всего добрались: и до его нравственности, и до того, как он жил с женой, и драчуном, и алкоголиком его сделали… А тех-то негодяев, которые его убили, которые с ума свели его жену, осиротили целую семью, разорили хозяйство, и не тронули… Они – подсудимые, видите ли, и потому священны… заслужили привилегированное положение. А убитого допускается шельмовать сколько угодно. Какой это суд? Разве это суд правый?
Полковник горячился и размахивал фуражкой.
Земец с недоумением глядел на старика. Ему казалось святотатством осуждать такое священное, либеральное учреждение, как суд. Он хотел возражать, но полковник был возмущен и взволнован и не давал своему слушателю и рта раскрыть.
– Ведь можно замазать глаза присяжным и вам, судьям, как проделывал этот брандахлыст-адвокат, извините за выражение, потому что и присяжные, и вы, судьи, бродите в потемках. А как мне-то слушать краснобайство этого подкупного московского соловья, когда я все это дело и всех этих людей знаю, как свои пять пальцев.
И для большей наглядности полковник с ожесточением растопырил у себя перед глазами пальцы своей правой руки.
– Да ведь Шепталово-то по соседству с вами… – догадался земец.
– Как же, всего в версте от моей усадьбы… Соседушки милые, черт бы их побрал. Вся деревня – воры, лентяи, пьяницы, озорники. Единственная порядочная семья – семья Кирильевых. Теперь Ивана убили, его двоюродный брат – сын Егора – от страха сбежал из деревни на другой день после убийства Ивана, потому что эти каторжники пригрозили и его убить. Теперь, если этих оправдают или дадут им снисхождение, – конец, перебьют по одному всю семью, а уж что у меня в усадьбе будет, один Бог ведает. От воровства, потрав, поджогов беги хоть на край света. Ведь надо же знать, к чему ведут эти снисходительные и оправдательные приговоры…
– Нет, на оправдание надежды мало, а снисхождение могут дать…
– Ну, и что ж тогда? На много их присудят?
Земец затруднялся ответом, потому что сам не знал законов.
– Да видите ли, все подсудимые несовершеннолетние. Мера наказаний для них пониженная… но, вероятно, присудят года на три тюрьмы.
– Как на три года?! – вскрикнул полковник. – Да это насмешка над правосудием! Вам, как судье, который призван решать судьбу этих преступников, – серьезно продолжал он, понизив голос, с видом человека, неожиданно напавшего на счастливую мысль, – надо знать правду. И вот в том порукою честь моя и моя седая голова, что убили Кирильева из мести за то, что по мужицкой мерке он – богач, а они – голь перекатная, что он – трезвый, работящий парень, а они – пропойцы, и за то, что Кирильева все любили, кого ни спросите, а от этих арестантов все сторонились даже в деревне-то. Для того, чтобы убить, они сперва подпоили его – с трезвым они с ним не справились бы. Они у него украли деньги и пропили их. Это для вашего сведения, Валерьян Семеныч. Да за такое преступление пожизненной каторги мало.
– Какой вы жестокий, Василий Петрович, вот не знала… – вставила девушка, чтобы напомнить о себе и прекратить наскучивший ей разговор.
– Вот что, Антонина Сергеевна, проживите столько, сколько мы с вашим папой прожили, тогда узнаете, жестокие ли мои взгляды…
– Конечно, жестокие, безжалостные. Можно ли желать зла людям? Ну, тот уж убит, того все равно не воскресишь. Зачем же этим-то портить жизнь?!
– Они сами себе ее испортили, а если их оставить безнаказанными, то они уж не одного, а нескольких убьют.
– Да ведь они все-таки люди…
– Ходят на двух ногах и лопочут языком, впрочем… больше скверные слова, но они не люди, а скоты, звери. Верите ли, – продолжал полковник, обращаясь опять к земцу, – если бы дети не противились, продал бы имение и уехал бы из пределов любезного отечества, так эти «хрещеные» мне в горле настряли. Травят поля, тащут все, ломают, портят, грубят и управы на них никакой, сказать ничего нельзя, до того обнаглели. Где уж тут вести порядочное хозяйство, если права ваши на вашу собственность, на ваш труд не гарантированы?
И полковник с горечью махнул фуражкой.
– Да, – протянул земец, – народ озлобился и распустился. Держали под гнетом, об образовании его не заботились, а потом сразу дали свободу. Если б он не был так темен, конечно, он благоразумнее воспользовался бы свободой…
– Да, уж какая там свобода? Буйство, своеволие. Ну, хорошо, сделали одну ошибку, допустили, что народ одичал, так не надо делать другой, еще горшей. Надо обуздать расходившегося зверя.
– Как же вы обуздаете? Ведь не возвращаться же опять к розгам…
– Как будто помимо розог нет других средств! Или если уж власти решили отделаться от нас, землевладельцев, так чем отдавать нас на медленное съедение мужичью, лучше уж сразу передушили бы и делу конец, а то тянут душу… Ведь это измывательство. Ну что, Николай Николаич, каков нынче состав присяжных? Как думаете, обвинят? – неожиданно обратился он к проходившему с женой податному инспектору, мужчине высокому, дородному, с длинными русыми усами.
– Да, по-моему, неважный… – ответил тот, приостановившись.
– Почему? Сер очень?
– Это бы ничего. Серяки в такого рода делах чудесно разбираются, но они поддаются внушению интеллигентов. А там старшина-то Мюллер – приятель Бушуева по карточному делу и, должно быть, от него заразился гуманностью, всегда стоит за оправдание…
– У моего мужа гуманность не в авантаже, – заметила жена инспектора. – Ему уж очень хочется, чтобы этих засудили в каторгу…
– Вот и Василий Петрович такой же… А я прошу Валерьяна Семеныча оправдать, – отозвалась барышня, повертываясь на каблучке и подарив своего обожателя обещающим лукавым взглядом.
К этой группе подошли отец и мать Антонины Сергеевны.
Из комнаты присяжных послышался звонок.
Публика поспешно повалила в зал.
«И дурак этот Маев, – с досадой думал о земце полковник, проталкиваясь в зал. – Говорить ему – на ветер слова терять, больше ничего. Никакого толку не выйдет».
Вошли судьи и заняли свои места.
Пристав щелкнул замком и распахнул обе половинки двери.
Присяжные, выйдя из комнаты в зал, как и прежде, гуськом во главе со старшиной, приблизились к судейскому столу.
У всех заняло дух; каждый старался хоть секундой раньше предугадать решение, но секунды отчеканивались медленно.
Старшина передал председательствующему опросный лист.
Тот с бесстрастным видом посмотрел на него, неторопливо подписал на нем, еще неторопливее пристукнул свою подпись несколько раз пресс-папье, поочередно передал для подписи другим членам и потом возвратил его старшине.
Все столпились в кучку, тишина была мертвая.
Немец на своем ломаном русском языке долго читал опросный лист. Нетерпение публики возрастало. На каждый из трех поставленных судом вопросов присяжными был дан один ответ: «Да, виновен, но не подвергал жизнь опасности».
Впечатление от постановления присяжных было громадно, но никто еще в точности ничего не понимал.
Лицо адвоката сияло и по нем подсудимые и их родственники догадывались, что процесс выигран.
Председательствующий вполголоса обратился с каким-то вопросом по делу к товарищу прокурора и тот, обескураженный постановлением присяжных, скрывая свои чувства под личиной спокойствия, вполголоса же называл статьи закона, которые, по его мнению, желательно было бы применить к подсудимым при определении меры наказаний.
Председательствующий выслушивал его с снисходительно-внушительным видом и, торжествуя над ним в душе, кивал наклоненной головой.
Тот час же от обвинителя он обратился с вопросом к подсудимым.
– Подсудимые, про сите о снисхождении? – торопливо спросил он, взяв опросный лист в руки и устало приподнимаясь с своего места. За ним приподнялись судьи и товарищ прокурора.
Подсудимые, не понимая, что от них хотят, но чувствуя уже по какому-то радостному движению в зале и особенно по лицу адвоката и судей, что фортуна повернулась лицом в их сторону, молчали, вопросительно глядя на защитника.
– Просuте,просuте! – энергично и радостно, со смеющимся лицом зашептал адвокат, подскочив к ним.
Упоенный успехом, в эти моменты он любил своих подзащитных. И его радость передалась Горшкову и Лобову. С недоумевающими, полусмеющимися лицами они взглядывали то на адвоката, то на судей.
Председательствующий, спешивший поскорее закончить утомивший всех процесс, быстро обошел стол и приблизился к подсудимым почти вплотную.
– Про сите о снисхождении, что ли? Ну? – внушительно-ласково спросил он.
– Да просuте же! – еще энергичнее шепнул адвокат, толкнув в бок Горшкова.
– Просим, просим, – улыбаясь и кланяясь, в один голос сказали Горшков и Лобов; буркнул что-то и Сашка, неуклюже наклонившись головой и корпусом и сверкнув исподлобья повеселевшими глазами.
Судьи удалились в свою комнату для постановления приговора.
Опять был дан перерыв, но почти никто не уходил из зала. Все ожидали приговора, с усиленным любопытством разглядывая подсудимых, к которым вдруг у всех проявился особенный интерес.
XX
удьи очень спешили, и лишь только они остались одни в своей комнате с плотно прикрытой дверью, правый член, подходя к столу, заявил:
– Я стою за высшую меру наказаний, вы мое мнение знаете, Николай Афанасьевич.
«Знаю тебя, – подумал Бушуев. – По-твоему, все мужики – быдло, которых за малейшую провинность надо драть розгами».
Он с усталой улыбкой опустился за тот же стол, заваленный сложенными грудкой затасканными и запачканными чернилами и карандашами томами законов в потрепанных переплетах.
– Знаю, знаю, – ответил Бушуев правому члену, с неопределенной усмешкой.
Тот, развернув газету, продолжал высказывать свое мнение.
– Присяжные дали им снисхождение, и я нахожу, что и этого за глаза довольно. А это дело, по моему мнению, вопиющее. Тут была наличность умысла, только предварительное следствие ниже критики.
Высказавшись и заранее зная, что Бушуев повернет земца в какую захочет сторону, он уткнулся в газету.
Еще идя сюда из зала суда, Бушуев подумал, с какой стороны лучше подойти к Маеву, чтобы тот присоединился к его мнению.
Земец для суда был человек случайный и новый. Так как он был почетный мировой судья, то его позвали сегодня в суд заменить собою заболевшего члена Вержбановского.
Бушуев раза два встречался с ним в одном знакомом доме и теперь припомнил рассказ о том, как в «дни свободы» Маев – сам землевладелец и заводчик, выступал на митингах и горячо ратовал за принудительное отчуждение частновладельческих земель в пользу крестьян, а фабрик и заводов в пользу рабочих.
Из этого он заключил, что земец – прогрессист и столковаться с ним нетрудно.
– Страсть у этого Моргунова затягивать процесс, – сказал Бушуев, обращаясь исключительно к Маеву. – Сегодня он еще был милостив, мало гонял эксперта. А речь блестящая! Как вы находите, Валерьян Семеныч?
– Да. Талантливый человек.
– И в сущности почти не прибегал к натяжкам. Положения товарища прокурора разбил окончательно, камня на камне не оставил. Ведь, в самом деле, нельзя на таких шатких основаниях обосновывать обвинение в умышленном нанесении смертельных побоев. Вы как думаете?
– Да…
– Я бы полагал, – с живостью продолжал Бушуев, берясь за перо и пододвигая к себе печатный бланк приговора, – дать подсудимым снисхождение и с нашей стороны. Ведь юноши, водка, темнота, дикость. Ну, что с них взять?
Правый член вздохнул и бросил газету на стол.
– Я стою за высшую меру наказаний, – опять заявил он. – Присяжные уже дали им снисхождение, кроме того, ввиду их несовершеннолетия, мера наказаний понижается на одну степень. Зачем же еще мы будем давать? Это было бы поблажкой.
– Если уж присяжные – люди их среды – нашли возможным дать подсудимым снисхождение, почему же мы должны быть жесточе мужиков? Вы согласны, Валерьян Семеныч?
– Совершенно согласен…
– В таком случае, вы, Василий Владимирович, оказываетесь в меньшинстве. Снисхождение дано.
Правый член, страдавший нервным тиком, только фыркнул и вздернулся плечами, как бы говоря: «Я это знал. Только кончайте скорее».
Маев, помня предупреждение полковника, хотел было рассказать об них и разъяснить Бушуву, что он только вообще с ним согласен, а об этом деле намерен поговорить особо, но Бушуев так решительно и быстро стал заполнять пробелы на бланке своим некрасивым, разгонистым почерком, что Маев перебивать его не решился.
Ему вспомнились хорошенькие глазки и губки Антонины Сергеевны, так по-детски мило и наивно просившей оправдать подсудимых, что он совсем успокоился.
Бушуев рылся в книгах законов, подыскивая и внося в приговор соответствующие делу статьи и пункты. Василий Владимирович с угрюмым видом шелестел просматриваемой газетой. Маеву оставалось только молчать.
Четверть часа спустя судьи вошли в зал и заняли свои места за столом.
– Встать! – крикнул пристав.
Но предупреждение было совершенно ненужное, потому что никто и не думал садиться, а все, столпившись у решетки, поднявшись на носки и заглядывая через головы и плечи друг друга, при напряженном молчании, приготовились слушать.
Председательствующий прочел:
«190* года марта 28-го дня, по указу Его Императорского Величества, N-ский окружной суд по уголовному отделению в судебном заседании в г.N с участием присяжных заседателей слушал дело о кр-нах А.Ф.Лобове, С.И.Горшкове и А.Степанове, обвиняемых по 1489 и 2 ч. 1490 ст. ул. о нак.
Решением присяжных заседателей подсудимые А.Ф.Лобов, С.И.Горшков и А.Степанов признаны виновными в том, что 25 августа 190* года в пределах Шиботовской волости на дороге близ ус. Хлябино ударами камня и другого какого-либо орудия нанесли кр. Ивану Кирильеву тяжкие побои, вследствие чего потерпевший и умер.
На основании вышеизложенного и 3п. 771 ст. у.у.с. Окружной суд определяет: А.Ф.Лобова, 19 лет, С.И.Горшкова, 18 лет, и А.Степанова, 20 лет, заключить в тюрьму каждого на 6 месяцев и сверх сего предать их церковному покаянию по распоряжению духовного начальства. Судебные издержки возложить на всех подсудимых поровну и с круговой друг за друга ответственностью, а при общей их несостоятельности издержки эти принять на счет казны. Вещественные доказательства, два камня, уничтожить».
– Приговор в окончательной форме будет объявлен 29 марта сего года в 5 час. дня в зале суда! – добавил председательствующий, быстро собирая со стола бумаги.
Осужденные тотчас же были отпущены на свободу до того времени, когда приговор войдет в законную силу.
Мягкость приговора ошеломила решительно всех. Присяжные заседатели – одни сконфуженно в недоумении переглядывались друг с другом, другие ругались; недоумевали родные потерпевшего, от радости боялись верить своим ушам и родные осужденных.
Отставной полковник с секунду стоял с разинутым ртом.
– Что он прочел, шесть месяцев?… – спросил он податного инспектора.
– Да… шесть месяцев тюрьмы… – ответил тот, осклабляясь и пожимая плечами.
– И прекрасно. За что же больше?! – заметила жена инспектора.
Полковник громко плюнул, на ходу наскоро пожал руку своему собеседнику и, расталкивая вдруг загалдевшую толпу, ни на кого не глядя, вышел из зала.
Адвокат с сияющим видом говорил осужденным:
– Ну, господа, благодарите Бога да судей, а то испробовали бы каторги.
– Благодарим вас, Пал Николаевич, очинно даже благодарны… даже вот как… по гроб будем за вас Бога молить… кабы не вы, совсем пропадать, – говорили, кланяясь, не менее адвоката сияющие Горшков и Лобов.
Поднял повеселевшее лицо и Сашка и тоже кланялся и бормотал какую-то благодарность. Только этого признания и благодарности и добивался адвокат. Он не сомневался, что успех был достигнут всецело благодаря его красноречию.
То-то благодарны, – в тоне шутливого упрека говорил адвокат. – Водку-то и разгульную жизнь надо побоку. В первый раз счастливо отделались, а уж если во второй попадетесь, выкрутиться будет потруднее. Тогда, пожалуй, и Павел Николаевич не поможет…
– Нет, уж какое теперича вино али какая глупость?! сколько страсти натерпелись. Теперича и казенку-то за версту обходить будем... – говорили парни.
– Ну, то-то, и обходите – лучше будет.
Усмехался счастливый адвокат, усмехались счастливые парни. На радостях обе стороны говорили друг другу приятное, кто как умел. Ни адвокат не верил в исправление и отречение парней от разгульной жизни, ни парни не верили в серьезность увещаний их защитника.
К осужденным быстро подошел председательствующий и с покровительственно-серьезным видом сказал несколько слов, напоминая оценить то, что присяжные и суд снизошли к их юности и опьянению, и увещевал исправиться.
Старый юрист, всю жизнь наблюдавший народ с высоты судейского кресла, имел простодушие верить, что его увещательные слова не есть глас вопиющего в пустыне.
Зал суда чрезвычайно быстро опустел.
По лестнице, громко разговаривая, толкая и опережая друг друга, сбегали мужики, бабы, дамы, господа.
Отставной полковник, подергиваясь плечами и хмыкая, возбужденным едким тоном говорил Маеву, когда они спускались по лестнице.
– Хм… хм… Ну что ж, при таких порядках нам только остается ждать, когда тут, в суде, будут выдавать преступникам премии за душегубство. К тому идем!
– Отчего? Шесть месяцев… хорошо… – смущенно оправдывался земец.
– По-вашему – хорошо, а по-моему – курам на смех. Я же докладывал вам, какая подкладка этого возмутительного преступления…
– Да, но никак нельзя было увеличить наказание… присяжные дали снисхождение…
– Я не знаю, – громко, желчно говорил полковник, потирая переносицу и беспрерывно дергаясь плечами, – мозги, что ли, кверху тормашками поставлены у наших законодателей, министров и еще кто там? Сенаторов, что ли? Скажите, Бога ради, почему мы, простые смертные, и даже хорошие хозяйственные мужики понимаем, что законы должны ограждать мирных граждан, а они не понимают такой простой вещи. Где они живут? На небе, что ли? Не понимают, что этих зверей, рвань эту проклятую только и можно усмирять казнями, каторгой, пытками… А у нас выходит, что закон и суды всячески ограждают и защищают мерзавцев, разбойников, проходимцев, чернь эту проклятую, от которой ведь житья никому не стало. Кричат о преуспеянии России. Батюшка, да где же думать о преуспеянии, если ни ваша собственность, ни ваша безопасность не ограждены?
– Да, скверные времена…
– Ну, высшие власти, допустим, теоретики, живут в небе, действительной жизни не знают, но вот судьи-то, судьи… Ведь не с неба же они к нам валятся… ведь они из нашей среды, знакомы с жизнью…
– Да ведь судьи тоже связаны известными законоположениями…
– Неужели прокурор не опротестует приговора?
Впереди спускавшийся по лестнице Бушуев багровел от злобы. Его возмущало, как смел этот старый «дармоед», как он называл всех военных, так неуважительно отзываться о суде.
– Не дело публики вмешиваться в решения суда! – полуобернувшись в сторону полковника, высокомерно отчеканил он.
«Дармоед», искалеченный за честь и достоинство России в бою под Шахэ, потерявший под Ляояном 22-летнего сына-офицера, на секунду опешил от неожиданности, но, узнав председательствующего, в свою очередь тоже вскипел.
– Милостивый государь, – ответил он с дрожью в голосе. – Я не имею чести быть с вами знакомым и… разговариваю не с вами… а потому ваше вмешательство да еще в такой форме считаю более, чем неуместным…
Бушуев поднял воротник шубы и, сделав вид, что не слышит, вышел на улицу.
XXI
уд окончился около двух часов ночи.
Раньше всех выбежали из помещения суда отпущенные на свободу осужденные. На подъезде в толпе Сашка столкнулся с Деминым. Лицо его перекосилось от злобы. Он показал Демину кулак, скрипнул зубами и шепнул: «Ну, Ванька, помни. Теперь твой черед».
На улице парни принялись на ходу прыгать и хохотать от радости.
– Это што?! Это ничего, робя, – говорил Сашка. – Когда-то еще посадят, а летом на работу отпустят… так што выходит все равно што и не сидели. Чего?
Они почти бегом направились к мосту по дороге домой.
– Теперича за Федьку да за Ваньку Демина надо приняться, – со злобным возбуждением говорил Лобов. – Ежели б не они попутали, мы бы совсем чисты вышли…
– Погоди, дай сперва Ванькино дело с шеи стрясти, будет и с ими разделка… – тихо сказал Сашка, угрожающе потряхивая головой. – Даром не пройдет, не-е… не такие мы робята…
– Теперича мы не такие дураки, чисто сделаем, небось не попадемся.
– Да, это што?!
И, взглянув друг на друга, парни опять расхохотались.
– Вот Серега – товарищ, по-товарищиски поступил и обижаться нельзя…
– На Серегу зачем обижаться? – ответил Сашка. – Пойдем, робя, по утриу в город вино пить. Во как напьюсь! Надоть отпраздновать. Чего?
– Пойдем, – ответил Лобов.
Горшков молчал. Его мнения парни никогда и не спрашивали, уверенные, что Степка будет делать то, что они ему скажут.
Отсидка в тюрьме, скамья подсудимых, угрозы отца отступиться от него, если он не покончит дружбы с Сашкой и Лобовым, слезы и упреки матери – все это заставляло Горшкова задумываться и в душе не всегда соглашаться с желаниями своих буйных товарищей, но противиться им он не смел.
Леонтий с Катериной и дядя Егор побоялись ночью пускаться в дорогу и остались ночевать у одного знакомого мужика, служившего на заводе.
Советовали они и Акулине остаться, говоря, что теперь осужденные и их родственники на радостях могут и ей причинить какое худо, но та только махнула рукой.
– Горше того, што сделали, уж не сделают, – ответила она и в сопровождении трусившего Афоньки ушла домой.
С начала и до конца Акулина прослушала процесс. Сюда она пришла искать справедливости, но весь процесс ей показался сплошным издевательством над памятью ее дорогого покойника, и каждое несправедливое, дурное слово о нем с невыносимой болью отдавалось в ее изболевшемся сердце. По природе незлобивая, она и не жаждала мести, но хотела справедливости, хотела всенародного оглашения злого деяния убийц, чтобы им было стыдно перед людьми. И этого-то она не только не нашла на суде, а нашла совсем другое, поразившее и оскорбившее ее: это то, что судьи были безучастны к делу, а председательствующий явно тянул руку злодеев.
Единственный человек, возбудивший в ее сердце благодарность, был молодой товарищ прокурора. Но кто показался ей еще горшим врагом, чем убийцы, это адвокат. Про него она думала: «Правду, верно, говорят, что абвакат – наемная душа, а нанялся, что продался…
Выходя из суда, Акулина чувствовала себя пристыженной, оплеванной, а противная сторона оправленной, торжествующей.
Для нее, как и для каждого из мужиков, ясно было, что присуждение убийц к шестимесячному тюремному заключению не есть наказание, а беспечальный отдых на казенном содержании.
И Акулина убедилась, что кровь ее сына была продана за 500 рублей, которые отцы убийц заплатили адвокату, а тот, удержав свою долю, разделил остальное между судьями. Иначе она не могла объяснить себе такого благожелательства суда к убийцам.
Мужики и бабы кучками, с разговорами возвращались по дороге из суда домой. С вечера был легкий морозец, но к ночи немного отпустило. Половинчатая луна высоко над головой плыла по темному небу, иногда застилаемая обрывками черных туч. Только что освободившаяся от зимнего покрова земля еще не успела принарядиться по-весеннему и казалась голой, черной и плоской; блестели только под лучами луны подмерзшие лужи да кое-где в низинах и по бокам оврагов белесоватыми пятнами, наподобие скомканных холстов, виднелся последний снег. В безмолвии ночи журчали невидимые ручьи и пахло размякшей землей.
Уже пройдя Хлябино, Акулина с Афонькой догнали многочисленную группу мужиков и баб, громко и весело разговаривавших.
– Мама, я боюсь, – сказал Афонька.
– Чего? – спросила Акулина, подняв голову и очнувшись от дум.
– Да ведь там все Степановы да озимовские идут…
– Ну и Господь с ими, сынушка. Они самы по себе, а мы самы по себе. Што они нам сделают?!
Сказано это было таким спокойным тоном, что и Афонька перестал бояться. Скоро они поравнялись с передней группой.
Позади и немного в стороне от других с понуренной головой, шагая через лужицы и похрустывая ломающимся под ногами тонким ледком, шел Степан. Он сам еще не знал, радоваться ли ему такому счастливому для его сына исходу судебного процесса или печалиться?
Вначале, когда у него уже не осталось сомнений в виновности Сашки, Степан ходил сам не свой и на все приставания Палагеи о хлопотах перед властями за сына он всегда отвечал одно: «Такую беду наделал да еще хлопотать за его! Меня не спросился, когда убивал, теперь пущай как знает. Я ему не помощник». И чтобы избежать брани и попреков от неугомонной жены и дочерей, он брал шапку и уходил из дома. Сына он ни разу не навестил в тюрьме. Но перед самым судом Палагея слезами и упреками добилась, что муж, скрепя сердце, пошел с ней просить Демина, чтобы тот на суде отказался от своих первоначальных показаний, за что обещал угостить его водкой и отдавал ему пару новых сапог. Демин обругал их обоих и выгнал из избы.
Теперь особенно заботил Степана долг, в который он влез ради Сашки.
Адвокат за защиту взял только 300 рублей, под клятвой обязав мужиков говорить всем, что они заплатили 500. Обязал он их лгать для того, чтобы набить себе цену.
Из всей заплаченной суммы половину внес Горшков-отец, а другую половину – полтораста рублей за поручительством того же Горшкова дал взаймы Ватажный Степану и матери Лобова с тем условием, чтобы к Покрову дню и капитальная сумма и 50 рублей процентов были ему внесены.
На долю Степана приходилось долгу сто рублей, и он теперь думал, откуда ему добыть такую махину денег?
Пармен первый заметил Акулину и обернул к ней свое пьяное, довольное лицо.
– Вот как у нас, Трофимовна, – не сразу сказал он, – пословица недаром говорится: «С сильным не борись, с богатым не судись». Вот и с нами не судись. Мы своих в обиду не дадим, не-е… Нас много, родни-то, человек сорок наберется, по монете сложимся и то сорок монетов… Кого хошь выкупим. С нами не тягайся, не-е…
Акулина промолчала, но Афонька не утерпел.
– Коли вас много да коли вы богаты, так всех и убивать надоть, дядя Пармен? – спросил он.
– А что ж? – ответил дурковатый Пармён. – Ежели кто нам не потрафил, так што ж? Потому наша сила…
Щеголиха-Анютка в новой, крытой плисом, шубке и в хорошем шерстяном платке шла рядом с мужем – рябым парнем, смирным и добрым. Его она ненавидела и открыто говорила сестре и подружкам, что лишь бы выпустили Лешку из тюрьмы, а то недолго своему «корявому» и горсточку мышьяку в чай подсыпать.
Она жадно вслушивалась в разговор между Пармёном и Афонькой.
– Што, выкусили?! Не по-вашему вышло. Наша высока! – с азартом выкрикнула она. – Похвалялись наших-то угнать, ан вышло не по-вашему. Хошь бы людей постыдились, не довольно страму, так еще вывели своего полудурка, кобылью морду, распотешили добрых людей, нечего сказать…
Акулина, подавленная и апатичная, чуть встрепенулась. Она догадалась, на кого намекала Анютка.
– Кого это ты так обзываешь, Анюточка? – как всегда сдержанно и ласково спросила Акулина.
– А Катьку твою. Кого же больше?! удивить хотели народ чесной. Вывели кобылью морду, помычала-помычала, как корова, ее и спровадили… Еще пальцем показывала на наших робят, поскуда!
В толпе родственников послышался одобрительный смех.
– Анюточка, ты еще молода, – сквозь слезы обиды и бессилия отвечала Акулина, – ты только вышла замуж и дай Бог, штобы ты своему мужу была такой женой, как моя Ка тюшка была своему мужу, и штобы твоя свекровушка так жалела тебя, как я жалею мою Ка тюшку…
– Штобы я с твоего полудурка Катьки пример брала? да она мне в подметки не годится! – крикнула Анютка.
Сдержанность Акулины лопнула.
– Не вам издеваться над нашим горем, бессовестные вы, нехрещеные… Ваш Сашка сына убил, невестка с горя умом тронулась и вы же… вы же издевки зачинаете…
– Да может, его и следовало убить, – вмешалась Палагея. – Почем ты знаешь, што твой Ванька наделал и за што наши робяты его убили?
– Ого-го, важно… вот так наши бабы… Спуску небось никому не дадут, не-е… с ими не вяжись… зубастые… – говорил Пармен, одобрительно ухмыляясь и покачивая головой.
Акулина от изумления вытаращила глаза.
– Да што бы ён ни наделал, рази можно человека убивать?! Хрещеные вы? Есть у вас хрест на шее? мой сын был не вор, не пьяница, не потаскун, не озорник, никого пальцем не тронул. Про моего сына никто худа не скажет…
– А наши робяты – озорники, потаскуны? Заслужил. Вот твоего губошлепа и укокошили… – При этом Палагея выругалась крепко, по-мужицки. – Всех вас перебить надоть, всех!… и перебьют, дождетесь, перебьют!…
Обе ее дочери в один голос выкрикивали угрозы, не уступая матери в выборе самых грубых, площадных ругательств.
Обиды превзошли всякую меру, и Акулина забыла осторожность.
– Э, сука зяблая, красноглазая ты зайчиха, ругаешься хуже солдата… хуже всякого арестанца, и дочек так же повела. Я с тобой, с такой страмницей, и слов терять не хочу… – ответила она и шибче пошла вперед.
Палагея с дочерьми кинулась бить Акулину.
Та взвизгнула от испуга и, схватившись за Афоньку, бросилась назад.
Анютку успел поймать за руку муж и оттянул в сторону.
– Што ты, сшалела? – говорил парень, которому задор и грубость молодой жены крайне не нравились.
Но та рвалась и кричала.
– Пусти, пусти, постылый! пусти, корявый! всю морду раздеру… Я ей, подлюке… Я ей, поскуде…
Парень крепко схватил ее поперек. Анютка плевала ему в лицо.
Палагея и Аришка, несмотря на противодействие Афоньки, сбили с ног Акулину, сорвали с нее платок и вцепились в косы…
– Ладно… вот так наши… ловко работают… – говорил Пармен.
Очнувшийся от своих невеселых дум Степан увидел уже сбитую с ног Акулину, которую трепали жена и дочь, а растерявшийся Афонька бегал вокруг и плакал.
Степан в два прыжка очутился на месте драки и молча, изо всей силы ударил Аришку кулаком по голове. Та с криком покатилась по дороге. Потом схватив жену за косы, оттащил от кричавшей Акулины и, бросив на землю, исступленно рыча, стал топтать ее своими сапогами…
Пармён, его жена, брат Родион и старик Николай Ларионов едва общими усилиями освободили из рук Степана Палагею.
Обыкновенно податливый, позволявший своим семейным верховодить над собою, в редкие минуты гнева Степан был беспощаден и страшен.
– О-о-о… змеиная порода навязалась на мою душу грешную… – осевшим, глухим, выходившим откуда-то изнутри голосом выговаривал он сквозь стиснутые зубы, силясь вырваться из рук уговаривавших и крепко державших его мужиков и баб. – Сына душегубцем сделала, дочери, што арестанцы… Подлюка! проклятая! Штоб тебе треснуть на клочки…
Ревела и грозилась мужу Палагея, плакала и вытирала кровь с разбитого носа Аришка. Акулина, сидя на земле, обмирала и тонким голосом причитывала не столько от боли, сколько от обиды.
Освободившись от мужиков и баб, пришедший в себя Степан подошел к Акулине.
– Кумушка, пойдем, – сказал он, тяжело дыша. – Никто не тронет, не то убью, кишки вымотаю…
Стеня и охая, Акулина поднялась с земли и пошла вперед с Афонькой и Степаном.
XXII
еонтий с Катериной вернулся домой только на другой день перед вечером. По дороге он набрался много страха, потому что в ту ночь у кладбища, верстах в трех от Черноземи, оказался зарезанным один черноземский мужик. Его труп нашли на дороге прикрученным веревкой к собственной телеге. На теле оказалось около тридцати ран, горло было перепилено до позвонков. Тут же валялась принадлежавшая убитому окровавленная пила. Зато исчезли его сапоги и два мешка муки.
Это происшествие потому особенно испугало и потрясло Леонтия, что этого мужика он видел вечером в суде вместе с одним 20-летним парнем. Мужик был сильно пьян, а парень навеселе. Вместе они и уехали.
Леонтий сегодня встретил этого парня около Хлябина, конвоируемого двумя конными стражниками.
– Вот, Левонтий Петров, за чужой грех страдаю. Гонят, што арестанца какого! – крикнул парень злобно-возбужденным голосом.
Много месяцев спустя открылось, что действительно этот парень зарезал своего односельца за два мешка муки и пару сапог.
На Поповке, всего в полутора верстах от Черноземи, в эту же ночь перебили целую семью из пяти душ. Убили 80-летнюю просвирню, ее дочь – вдовую попадью и внучку – жену дьякона с двумя маленькими детьми. Дьяконица приезжала навестить мать и бабушку, и в ее руках кое-кто из мужиков видел сторублевку. Из-за нее-то и погибла целая семья.
– Житья совсем не стало, – говорили друг другу перепуганные мужики. – Бьют кого ни попало и махоньких робяток не жалеют. Со страху-то одного жисти ряшишься…
И мужики в один голос повторяли, что власти распустили злодеев, а на суд просто махали рукой, как на учреждение, плодящее преступников.
Поздно ночью очнулась на своей постели Прасковья и долго оглядывалась вокруг, что-то все припоминая. С того самого дня, как Катерина сошла с ума, старуха пролежала без памяти, в жару и бреду. Никто не знал, чем она была больна. Под конец волосы у нее выпали, лицо, руки и ноги опухли. Леонтий несколько раз мазал ее лампадным маслом. Теперь опухоль опала, и кожа лупилась.
Первое, что увидела Прасковья, это была печь, приходившаяся как раз против ее кровати; на печи стояла зажженная лампа.
Леонтий, босой, всклокоченный и заспанный, ходил по избе с ребенком на руках, надрывавшимся от крика.
– Ну, спи, мать чесная, спи, мой махонький, чего злишься? Ишь горячая печенка. Рожок тебе? На, рожок…
И он, взяв рожок со стола, сунул его соском в рот ребенку. Тот чмокнул губами раз, другой, но вдруг выпустил сосок и, весь перегибаясь, запрокинув назад голову, взбрыкивая ножками и растопыренными ручонками, раскрыл рот, сморщил личико и вновь закатился.
– Молочка-то нетути, ишь што. Махонький, а понимает. Сычас тебе коровушку подоим. Ишь где у нас коровушка-то, на столе стоит…
И Леонтий, держа племянника на руках, стал вливать из бутылки молоко в рожок, но ребенок не унимался, толкал его руки, и молоко проливалось на стол.
Леонтий обругался и, налив таки молока, сунул опять сосок в рот ребенку. Тот затих было, часто и сладко зачмокал, но скоро опять выбросил сосок, опять стал сучить ножками и кричать, но не с прежним надрывом.
– Ну, што ж тебе? Титьку захотел? – уговаривал Леонтий. мотая головой и бородой: – Да у меня нетути, совсем нетути, дурачок. Вот подожди до утрия. Придет тетка и титьку принесет. А у меня нетути. Ау, ау…
И Леонтий стал осторожно раскачивать ребенка. Тот притих, закрыл глазки и, посапывая носом, причмокивая, посасывал из рожка.
Но это продолжалось недолго. Видимо, ребенок, весь пухленький, бескровный, с болезненно-белой, прозрачной кожей, страдал катаром желудка. Опять он стал корчиться, закатываться и изгибаться всем своим маленьким тельцем.
– Вот… руки отмотал с тобой, – с досадой сказал Леонтий. – Так-то, думаешь, и век буду на руках качать? А кто за меня дело будет делать, а? Ты об этом не думаешь?! Ну-ка, разжани еще раз рот-то, так и тресну…
Прасковья давно уже с удивлением смотрела на Леонтия и ребенка.
– Левушка, – наконец слабым голосом позвала она, – это кого ты нянчишь?
– Ну што, очухалась, старуха? – спросил, наклоняясь к матери, Леонтий. – Думал, што и тебя заодно уж придется на погост свезти…
– Левушка, говори крепче. Не слышу, штой-то…
– Эва, оглохла, што-ль? – закричал Леонтий.
Старуха закивала головой.
– Все ухи заложило, Левушка, и в голове шумит.
– Чей робенок-то, спрашиваешь? – продолжал кричать Леонтий. – А погляди, не узнала? Твой внучок такой-то вырос, с доброго поросенка будет.
– Катюшкин сыночек?
– Да, Иванушка, Иван Иванович.
– А дедко-то где? – спросила Прасковья, не видя мужа на его обычном месте – на печке. – В Рудневе ночует што ли?
– Эва, – протянул Леонтий, и на глазах его блеснули слезы. – Да ты не помнишь рази? Дедко-то давно помёр, и сорочины уже прошли, скоро полгода будет. Я уж со счета сбился, сколько время ты провалялась. Никак двадцать три недели.
– О-ой, – протянула старуха, с недоверием покачивая головой.
В первую минуту ей показалось странным, что умер муж, с которым она прожила более полувека.
– Царство небесное, вечный покой! – прошептала она, взглянув в святой угол и перекрестившись.
– Ну, слава Богу, хошь один-то развязал тебе руки, Левушка. – Но тут же Прасковья всплакнула.
– И Анюточка померла, – сообщил Леонтий. – И этого не помнишь?
– Какая Анюточка? Не помню, Лева.
– А из двойняшек-то, внучка-то твоя. Этот-то остался, а та померла. А кака была хорошенька девочка…
Суровое, заспанное лицо мужика засветилось нежностью и печалью.
– Ах, кака была девочка, мама! И пожила-то всего-навсего три месяца с одним денечком, на крик кричала, и так-то полюбилась мне… Ночей с ей не спал, на руках качал, и как возьму, бывало, так утихнет, признавала меня. Другие кто и не бери лучше, кричит. А уж глазки-то у ей были, мама, – продолжал мужик, шлепая босыми ногами по грязному, холодному полу, – што твои васильки полевые. Думал – выхожу, нет, померла… Раз под самое сердце подрезала. Кака была девочка! Ваньку вот жалею, да все не так, не доходит до сердца. А Анюточка раз под самое сердце подрезала…
– А Катя-то што, Левушка?
– А што ж твоя Катя?! Как была, так дура дурой и осталась. Вона дрыхнет и горюшка мало. Робенка сама не берет, рази сунешь в руки, ну нянчит, да боязно и давать, как бы не стравила, говорит: «щенок от сучки Миколая Пана». Грех один.
– И так ты, Лева, один и маешься с им?
– А как же?! Ведь не котенок, за дверь не выкинешь. Плачет, душу надрывает, и посердишься, и поругаешься, а часом и поплачешь над им, и вот так и пробьешься до утрия…
– Ты бы Егорушку взбудил.
– Егорушку? Жалко, мама. Тоже и за Егорушкой десять делов. За день так намается малый, што как довалится до лавки, спит, как убитый.
– Бессменный ты мой часовой, – со слезами жалости сказала старуха, – што у кого ни случись, а беспременно упадет на Левушкину голову.
– Вчерась в суде были, мама. Убивцев Ивана Тимофеева судили…
– Ну?
– На полгода отсидки присудили. Все судьи закуплены. Ватажный дал 500 рублев в долг Степану-то с Иваном Горшковым. Они все деньги и ввалили адвакату. За такие-то деньги кажного оправдают…
– Господь с ими. Ивана-то Тимофеича не вернуть нам сердечного… все равно.
– А Сашка-то, убивец, утрось встрел нас с сватом Егором в городе на мосту и пригрозил свата Егора убить. Пьяный Сашка-то. И городовой тут стоял, слыхал, как грозился. Да мы не связывались. Бог с им. Коли суд с ими не справится, так што мы?!
Леонтий помолчал, ходя с заснувшим ребенком из угла в угол.
– Хочу, мама, Егорку женить. Мочи нашей нету, в отделку замаялись. Вот только ждал, когда ты бряшить зачнешь, а то посоветоваться не с кем. Да беда, года не выходят. Хочу владыке прошение подавать.
– А невеста есть?
– Да велел ему присматривать.
– Подумать надоть, Левушка.
– Дело такое, што надоть думать. Ну, спи, чушка, – говорил он заворошившемуся ребенку, укладывая его в зыбку. – Все ноги заморозил с им.
– А как же Аленушка?
– Га, Аленушку твою рукой не достать, покормить ребенка не докличешься. Теперича нужда прошла, и брат Левон нехорош стал. Фома-то пить бросил, присягу принял и ничего держится, намедни с дороги 40 целковых привез и все Алене с рук на руки передал. Ног под собой не слышит Алена-то, загордилась, беда… Ладят на новые земли переселяться… Только собьются с деньжонками, сычас уедут.
Леонтий, уложив племянника, сам взлез на печку, покряхтел, накрылся полушубком, погасил лампочку и тотчас же захрапел.
Во всем доме не спала только Прасковья.
Тяжкие думы, как обложная беспросветная туча, налегли на ее сердце.
Она пожалела, что не умерла во время своей болезни, но теперь жалела не себя, а семью и особенно Леонтия.
Как всегда во всех трудных случаях жизни, и на этот раз Прасковья с горячею верой в милосердие Господа стала молиться.
Сердце ее согрелось; непроницаемую тучу горя как будто прорезал золотой луч надежды.
Старуха почувствовала знакомый ей подъем духа; откуда-то нахлынули дальние воспоминания; перед мысленным взором поплыли образы и мысли, сами собой слагавшиеся в размеренные слова и просившиеся с языка долой.
Прасковья откашлялась и слабым, мелодичным голосом начала причитывать:
«В одно времечко лежу в сарае я; носит ластушка своим детушкам кушать; рты-то у них все большие, желтые, раскрытые. Потом это долго я не случалась там. Детки выперелись, окрылились и разлетелись в разны стороны. Ложусь я на сарае в воскресный дом и слышу, как поет эта ластушка, со слезами горькими скликает своих детушек. И говорю я ей: «Ты, касатая ты ластушка, не собрать тебе милых детушек, ты поила и кормила их, ты и думала, что будут век увиваться они вкруг тебя. Ты ошиблась, моя ластушка, разлетелись твои детушки по разным сторонушкам. Ты послухай, касатая ластушка, што скажу я, сиротинушка: также я горька сиротушка, я взрастила милых детушек, я носила их по чистым полям, по тяжелым по работушкам, я хранила моих детушек я от ветров я от буйных, от дождей-то я от частыих одевала, укрывала их. Ведь я думала-надеялась, как подыму я милых детушек, мне настанет переменушка. Как возмужали мои детушки, как собрались с умом с разумом, пососкопились с могучой силой, разошлися и разъехались по чужим-дальним сторонушкам. Они кинули меня и бросили на одно во чада милого, на одно во на горького сиротушку. У меня-то, у старо й, могуча сила убавилась, то не стало хода скорого во моих-то быстрых ноженьках, а не стало-то спорынечки во моих-то во белых руках, што не стало прежней крепости во моих-то могучuх плечах, што не стало свету белого во ясных очах.
Пристегла меня старость глубокая, и худо стало мое здоровьице. И теперь прошу я, сиротинушка, свою скорую смерёдушку. Верно, заблудилась она, голубушка, во темных лесах, позапала снежком белым в оврагах глыбокиих. Верно, ждать мне, сиротинушке, весны красные, как пойдут-то дожди частые, как омоют снежки белые, как пригреет красно солнышко, как обсохнет трава шелковая. Она выйдет, она выпутается из лесов она из темныих, из травушек шелковыих, из оврагов из глыбокиих. Она выйдет на широку путь-дороженьку, подойдет к нам под окошечко, постучится и позовет меня. Я раскрою ей настежь воротушки, поклонюся ей до мать-сырой земли, поцелую ейну рученьку и скажу так, моей смерёдушке: «Гостья жданная, жаланная, прошу пожаловать. Мне наскучило тут, наприскучило. Износилось мое тело белое, уходились резвы ноженьки, умахались сильны рученьки и пропало все мое здоровьице. Ты возьми скорей отсюда мою душеньку, отнеси к родимой матушке да к моим умёршим детушкам…»