ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I ОТСТАВНОЙ ПОЛКОВНИК

Дождливое, мрачное, наводящее хандру сентябрьское утро занялось над столицей.

Заглянув в маленькую квартиру отставного полковника Ивана Алексеевича Гуляева, оно застало старика у письменного стола за обычными занятиями.

В неизменном сером байковом халате, обмызганном и истасканном, в высоких плисовых сапогах и вязаном шерстяном колпаке, старик склонил голову над своим рыжим от времени гроссбухом, куда вносил цифры и буквы, таинственные для других, но для него полные значения и жизни.

Толстое гусиное перо дрожало слегка в старческой руке, когда рядом с громкими фамилиями старинного дворянства, полковник выводил крупные литеры: «Н. Н.» (Не надежен) или «П. В.» (Подать ко взысканию).

Оно задрожало сильней и со скрипом вывело около одной фамилии зловещие буквы «П. Б.» Эти буквы значили: «Подложный бланк».

Полковник отложил перо, достал из папки вексель, поднес его к глазам и, всматриваясь в бланковую надпись, безнадежно вздохнул. Он знал, что тот, чей подложный бланк стоял на векселе, не даст ни гроша за своего племянника.

Вот отчего он так тяжко вздохнул. Сумма была не маленькая: десять тысяч.

Медленно перелистывал полковник страницу за страницей свою «книгу судеб» и, останавливая зоркий взгляд из-под очков на таинственных своих отметках, мрачно покачивал головой.

Название, данное в шутку каким-то веселым кредитором, заключало в себе серьезный, глубокий смысл. Действительно, оригинальная бухгалтерская книга полковника была настоящей книгой судеб дворянства после крестьянской реформы. Под таинственными знаками, проставленными беспристрастной рукой деньголюбца, скрывалась правдивая историческая летопись разорения, обнищания, легкомыслия и мошенничества. Все чаще и чаще в последнее время мелькали на страницах современного Нестора зловещие буквы: «П. Б.», и полковнику труднее и труднее приходилось получать деньги.

Наступили и для него печальные времена. Он начинал терять нюх. Не знал, кому верить, кому нет. Самые надежные, по-видимому, люди оказывались ненадежными. Солидные, почтенные джентльмены прибегали к мошенническим уловкам, чтобы не платить денег…

Полковник усилил осторожность, наводил предварительные справки с большею тщательностью и все-таки при наступлении сроков нередко узнавал, что у кредитора нет никакого имущества; оно заблаговременно переводилось на чужое имя. Он стращал долговым, но угрозы его встречались презрительным взглядом, и однажды даже полковнику намекнули, что надо понимать, кого можно сажать, а кого нельзя…

Потери были чувствительные. Полковник стал реже и реже давать деньги и решил совсем прекратить дела.

С тех пор как у него украли сто тысяч, полковник стал еще более недоверчив. Боязливо встречал он у себя на квартире родных и знакомых, и при наступлении вечера испытывал муки страха… Длинными, нескончаемыми казались ему ночи с прерывистым беспокойным сном и тяжелыми кошмарами. Напрасно шептал он молитвы и припадал к образам… Сердце его тревожно билось, и он осматривал запоры в своей квартире, словно в осажденной неприятелем крепости.

Железное здоровье его было подточено вконец. Покража ста тысяч подействовала на него сильно. Полковник осунулся и постарел. Румянец пропал с его щек, а вместе с тем пропало и хорошее расположение духа, бывавшее у него в прежнее время.

Старик упал духом. Подозревая близких и кровных в намерении его ограбить, мрачный, подозрительный и больной, старик начинал чувствовать, что заниматься делами ему уже нельзя. Силы оставляли его, и он целые дни просиживал дома, сам приготовлял на спирту кушанье и отыскал себе вместо Фомы какую-то старушку, которой прежде помогал. К родным он почти перестал ходить. Ему казалось, что все ждут его смерти, и в самых обычных вопросах о здоровье его подозрительный слух прозревал злорадство…

Одинокий, проводил он целые дни дома, и с каждым днем здоровье его становилось хуже и хуже.

Он боялся смерти, но боялся и докторов. Доктора так дорого берут за визиты, и, наконец, кто их знает… нынче так много ядов…

Но чувство самосохранения сказалось в нем. Он вспомнил, что в числе многочисленных его племянников есть один доктор, недавно кончивший курс, о котором говорили, как об очень талантливом враче с блестящей будущностью. Но молодой человек никогда не бывал у своего дяди и относился к нему при встречах с самой холодной вежливостью. Полковник уважал племянника, втайне сердился на него за невнимание и зорко следил, не сделает ли он какой-нибудь пакости, чтобы иметь право и его записать в счет того разряда подлецов, какими полковник считал всех людей.

Он не раз предлагал молодому врачу денег, но тот отказывался. Он пробовал другие средства, но все оказывались тщетными, и полковник в изумленном раздумье нередко повторял: «Неужели он честный человек?» — и с злобным чувством должен был согласиться, что «кажется, честный».

«От этого он и презирает меня! — думалось старику. — Ростовщиком считает! Так не будет же ему ничего после моей смерти. Пусть остается нищим!»

И полковник вычеркнул племянника-доктора из духовного завещания, о чем и рассказал родным, чтобы те довели до сведения племянника.

Еще более озлобился он, узнав, что доктор принял это известие совсем равнодушно. Озлобился и в то же время при встречах с ним оказывал ему особенное уважение и держал себя с ним совсем не так, как с другими родственниками.

Нравственное превосходство невольно действовало на мрачного старика.

Однажды отправился полковник на Выборгскую сторону к племяннику посоветоваться о здоровье. Лицо молодого врача приняло серьезное выражение. Он как-то строго-официально оказал: «Потрудитесь раздеться!» — и стал тормошить старика с азартом и добросовестностью юного врача. Полковник послушно стал раздеваться. «Совсем, совсем!» — прибавил племянник. Дядя разделся донага и конфузливо смотрел, как племянник отошел шага два назад, приказал вытянуть руки, окинул серьезным взглядом пухлый торс старика, затем приблизился и стал тыкать пальцем в рыхлое тело. Под давлением пальца белые пятна медленно окрашивались розоватым цветом. Несмотря на полноту, тело, очевидно, было больное.

— Теперь мы постучим!

И племянник стал постукивать молоточком, не оставляя ни одного местечка на груди и на спине нетронутым. Наконец молоточек спрятан. Вдавив косматую свою голову в заплывшую жиром грудь полковника, племянник слушал, слушал так долго, что у старика закружилась голова..

— Устали, дядя?

— Устал!

— Сейчас отдохнете, а пока считайте: раз, два, раз, два!

Полковник покорно считал «раз, два, раз, два», а племянник, казалось, хотел съесть глазами дядину грудь. Старик все считал «раз, два, раз, два!», а к сердцу, к самому сердцу подступала назойливая мысль: «Этот подлец — честнейший парень!»

— Довольно? — проговорил он, когда племянник, отирая вспотевший лоб, отвел, наконец, глаза от тела полковника.

— Нет еще. Ложитесь-ка, дядя, на диван… Вот так! — повторял он веселым голосом, помогая полковнику.

Опять самое добросовестное исследование, и когда, казалось, все было осмотрено как следует, племянник разрешил одеваться.

— Однако измучил ты меня, братец!..

В словах полковника звучала ласковая нота. Племянник, некрасивый молодой человек, только усмехнулся в ответ. — А как дела?

— Погодите, дядя… Сперва поговорим…

И племянник стал расспрашивать о том, как живет дядя, что ест, что пьет и тому подобное.

Когда наконец все было расспрошено и племянник задумался, полковник опросил:

— Что ж ты мне пропишешь?..

— Знаете ли, что я вам скажу, дядя?..

— Ну?..

— Бросьте вы все ваши дела и уезжайте куда-нибудь…

— Какая же у меня болезнь?..

— У вас расстройство всего организма. Вам нужен покой, полный покой…

Старик печально свесил голову и проговорил:

— Я давно его ищу и…

— И что же?..

— Не нахожу его! — уныло прошептал старик, взглядывая на молодого племянника каким-то растерянным, виноватым взглядом.

Оба молчали. Обоим было как-то неловко продолжать разговор в этом тоне.

— За границу бы прокатились…

— Разве я так плох?..

— Нет, дядя, вы не плохи, но только, при настоящих условиях вашей жизни, трудно вас лечить…

«Настоящие условия жизни!» — вот оно что! А как их изменить? Куда поедет он, одинокий старик, на чужбину? Кто будет около него?.. Кому может он доверить свои дела, а неконченых дел так много… Сколько денег роздано на руки, и надо эти деньги вернуть!

При мысли о деньгах старик даже оживился.

— Нельзя мне ехать, Володя… Дела…

— По крайней мере оставьте их на время…

Что он говорит?.. Ах, эти доктора, доктора… Они, быть может, знают, как лечить тело, но не понимают человеческого сердца. Оставить на время дела — это значит потерять деньги, а разве он решится сознательно потерять деньги…

— Невозможно… Год, другой… тогда я могу ехать куда тебе угодно.

Племянник только пожал плечами.

— Я вам пропишу лекарство…

— Спасибо, Володя. Только не скрывай ты от меня и скажи: плох я?

— Пока ничего, но только состояние ваше серьезно…

— Поправиться возможно?… Знаешь ли, бессонница меня одолевает…

— Вот принимайте это лекарство! — проговорил врач, подавая рецепт.

— А затем еще одна просьба! — начал полковник. — Будешь ты меня лечить… Ездить ко мне, а?..

— Я, дядя, избегаю практики…

— Прошу тебя…

Он проговорил просьбу умоляющим голосом.

— Извольте, Я буду ездить.

— Спасибо! Ну, теперь позволь, Володя, тебя поблагодарить, как пациент.

Молодой человек вспыхнул, отводя руку полковника, сказал: — Не надо… прошу вас, не надо…

«Глупый парень!» — подумал полковник, пожимая руку племяннику.

— Ну по крайней мере, как ко мне станешь ходить, будешь брать…

— На извозчика, дядя…

Полковник покачал головой и, выходя на улицу, задумчиво прошептал:

— Честный парень… Славный парень… Только долго ли будет таким!

Грустный, вернулся он домой. Положение серьезное, необходим покой…

— Господи, да где же его найти? — не раз вздыхал полковник, просыпаясь по ночам в испуге… Ему все чудилось, что ломятся к нему в дверь. Люди такие подлецы и так ведь зарятся на чужое добро!


Уже несколько раз звонили, а полковник не слыхал, погруженный в мысли, навеянные ему его бухгалтерской книгой. Наконец звонок раздался сильней. Полковник вздрогнул, с трудом поднялся с кресла и поплелся на кухню.

— Степанида! Оглохла! Звонят… Да не забудь, старая… Сперва спроси, кто…

— Не забуду! — прохрипела старуха, торопливо направляясь к дверям.

Она приотворила двери, не снимая толстой железной цепи, и спросила, как доложить.

— Подайте лучше карточку!

Степанида отнесла полковнику карточку.

— Пусти… проси в кабинет! — проговорил полковник в необыкновенном волнении.

В кабинет быстро вошел толстенький, кругленький господин с брюшком и лысой головой. Это был господин Сивков, агент сыскной полиции и поверенный полковника.

— Ну, что?.. Удачно ли съездили, Антон Иванович? — спрашивал полковник, со страхом посматривая в лицо господина Сивкова.

— Никаких следов… Я нигде не мог найти дочери Фомы… Она словно в воду канула… Вчера только вернулся.

Старик мрачно опустил голову.

— Значит, надежды никакой?..

— Подождите еще, Иван Алексеевич, отчаиваться…

— Три месяца, сударь, жду…

— Такие дела, батенька, и дольше заставляют ждать… Посмотрим, что на суде окажется.

— Так неужели вы думаете, что Трамбецкий украл мои деньги?..

— Нимало не думаю… Тут Трамбецкий невинная жертва и больше ничего… Того и гляди умрет в доме предварительного заключения до суда.

— А разве он плох?..

— Очень… Только что сейчас виделся с его адвокатом. Говорит: совсем плох… Только еще свидания с сыном поддерживают беднягу да надежда, что какой-то его приятель откроет это таинственное дело…

— Никольский?..

— А вы как знаете?

— Этот господин был у меня вскоре после покражи… Интересуется очень делом.

— Навряд ли только он успеет. Уж если я ничего не мог узнать, то что может сделать этот господин Никольский…

— Нечего сказать, порядки у нас! У человека среди белого дня крадут сто тысяч — и не могут найти…

— Еще подождите, не печальтесь, Иван Алексеевич.

Сивкову легко было говорить «не печальтесь», а каково было полковнику слушать?

В самом деле, история покражи ста тысяч до сих пор нисколько не выяснилась. Трамбецкий продолжал отрицать свою виновность, и следователь не мог от негр добиться никаких указаний, которые бы пролили свет на это загадочное дело.

Тем не менее Трамбецкого держали под арестом и не соглашались даже выпустить из тюрьмы на поруки.

Улики против Трамбецкого были настолько полновесны, что, несмотря на нравственное убеждение следователя в невинности Трамбецкого, прокурорский надзор предал его суду, и газеты уже известили о дне, назначенном для слушания этого таинственного дела, с различными, более или менее пикантными подробностями.

Полковник обещал господину Сивкову двадцать пять тысяч в случае отыскания денег, и ловкий сыщик употреблял все усилия, чтобы получить обещанный куш, но все его старания до сих пор были бесплодны.

Из найденной в кармане Фомы записки видно было, что у Фомы есть дочь.

Господин Сивков узнал, что действительно у лакея полковника есть незаконная дочь, которую Фома очень любил, но разыскать ее он не мог, как не могла и судебная власть.

Господин Сивков, однако, не терял надежды и утешал полковника, когда раздался резкий звонок, и старуха подала полковнику клочок бумажки, на которой было написано: «Петр Николаевич Никольский просит свидания по делу Трамбецкого».

— Проси! Быть может, Никольский был счастливее! — проговорил полковник.

Толстенький господин только презрительно усмехнулся в ответ на замечание полковника.


Жадным взглядом впился полковник в молодого человека, когда он, после безмолвного рукопожатия, опустился в кресло у письменного стола, напротив полковника. Только напрасно старик надеялся прочесть что-нибудь на утомленном лице Петра Николаевича. Оно было холодно и бесстрастно.

Молодой человек обвел взглядом кабинет и только что заметил притаившуюся в темном углу кабинета толстую маленькую фигуру господина Сивкова. Перед входом молодого человека сыщик пересел подальше от света. Никольский взглянул в угол несколько раз, и чуть заметная судорога скользнула по его лицу.

И господин Сивков, в свою очередь, пристально разглядывал молодого человека из своего убежища. Лицо Никольского напомнило сыщику что-то знакомое и, вглядываясь в профиль молодого человека (Никольский повернул голову), господин Сивков припоминал, когда и при каких обстоятельствах он с ним встречался.

А что встречался — это несомненно. Эти вьющиеся непокорные белокурые волосы и шрам у виска он очень хорошо помнит!..

— Давно изволили вернуться в Петербург? — заговорил наконец полковник, томимый любопытством.

— Сейчас только!

— Откуда?

— Из разных мест!

— Ну, и успешно съездили?

Никольский молчал.

— Вы, господа, незнакомы? — спохватился полковник. — Мой поверенный, господин Сивков! Господин Никольский!

Оба гостя привстали и поклонились, но руки друг другу не подали.

— Мы, кажется, где-то встречались! — проговорил господин Сивков, вставая с места и приближаясь к столу. — Кажется, встречались?

— Я не помню. Впрочем, может быть… В Петербурге так легко встретиться!

— Ваше лицо, господин Никольский, кажется мне знакомым… А впрочем, быть может, меня обманывает сходство с кем-нибудь. Это бывает! — поспешил прибавить господин Сивков, добродушно посматривая на молодого человека.

— Да, бывает! — промолвил равнодушным тоном Никольский.

— Однако хорош я! — спохватился вдруг Сивков. — Засиделся у вас и забыл, что мне к одиннадцати часам надо в одно место. Эге, половина одиннадцатого! — удивился он, взглянув на часы. — До приятного свидания, Иван Алексеевич! Ужо вечерком заверну, а пока не тревожьтесь понапрасну, право не тревожьтесь. Бог даст, вора-то настоящего мы найдем. Он и не ждет, как мы его накроем…

Сивков засмеялся добродушным смехом при этих словах. Он опять пристально взглянул на молодого человека и, опуская глаза под встречным взглядом Никольского, проговорил:

— Позвольте спросить, как здоровье господина Трамбенкого?

— Ничего себе…

— А я так слышал, что плохо… Впрочем, вам лучше знать. Он, кажется, ваш приятель? Мое почтение! — прибавил он, уходя из кабинета.

— Странная встреча! — проговорил Сивков, очутившись на улице. — Лицо это почему-то мне очень памятно, но почему?

Он припоминал, но не мог припомнить и, как мастер своего дола, решил теперь же проследить за молодым человеком.

«Иногда неожиданно нападешь на что-нибудь чрезвычайно любопытное!» — усмехнулся Сивков, останавливаясь на углу Большого проспекта.

Когда за Сивковым затворились двери кабинета, Петр Николаевич начал:

— Поиски мои были неудачны, Иван Алексеевич. Впрочем, нельзя сказать, чтобы совсем неудачны… У меня кое-что есть.

— Что… что такое?..

— Я ничего не отвечу на ваш вопрос. Это кое-что слишком неопределенное… А пока я пришел к вам с просьбой. Не можете ли показать мне книгу ваших заимодавцев?

— Зачем вам? Эту книгу несколько раз уж смотрели. И следователь смотрел, и Сивков смотрел, да только всё без толку.

— Быть может, полковник, я просмотрю с толком…

— Самонадеянны вы, молодой человек!..

— Ведь вам все равно, полковник? Позвольте взглянуть! Кто знает, пожалуй, я буду счастливее следователя и вашего поверенного, господина Сивкова… Он присяжный поверенный?

— Какое! Он просто агент сыскной полиции…

— Вот как!

— Мне рекомендовали его как превосходного сыщика.

— И что же сделал ваш превосходный сыщик? — усмехнулся Петр Николаевич.

— То-то и есть, что ничего. Ездил разыскивать дочь этого мерзавца Фомы и вернулся с пустыми руками. Кажется, пропали мои денежки! Нечего сказать, порядки у нас! Хороши порядки! Хороша сыскная часть! Просто Азия какая-то!

Полковник, раз сев на своего конька, не скоро останавливался. С тех пор, как украли у него сто тысяч, он стал чаще нападать на порядки. Он и прежде не вполне доволен был ими, но теперь негодованию его. не было границ.

— Никто ни за чем не смотрит! Везде продажные люди… Свое добро нельзя вернуть с какого-нибудь мошенника, прикрытого формой…

Не без улыбки слушал Никольский ламентации[34] старика и, когда тот кончил, снова повторил просьбу просмотреть книгу полковника.

— Пожалуй, смотрите! Только едва ли вы что-нибудь найдете в ней, молодой человек… Некоторые господа, записанные в моей книге, пожалуй, не прочь надуть или подложный бланк поставить…

— А украсть? — перебил Никольский. — Как вы об этом думаете?

— Слишком дерзкая кража… Тут смелость нужна…

— А между ними разве смелых нет? Смелые люди везде попадаются, полковник!

Петр Николаевич со вниманием перелистывал гроссбух полковника и особенно тщательно выписывал сроки векселей. Таинственные знаки были ему непонятны.

Злая, ядовитая усмешка искривила губы молодого человека, когда он выслушал характеристики старика.

«Вот их подлинная история. И есть еще болваны, которые на них надеются! Чего можно ждать от этого вырождающегося класса… Чего?»

— Однако, полковник, вы точно Пимен Пушкина… Спокойно зрите на правых и виновных… У вас вот тут, — прибавил он, кивая косматой головой, — настоящая летопись.

— Всего есть, молодой человек. Надеюсь, что вы не употребите во зло моего доверия.

— Еще бы! Я, полковник, шантажом не занимаюсь! — усмехнулся Никольский. — До свидания!

— Ну, дай вам бог успеха. Если вы будете счастливы и разыщете мои деньги, то я готов известную часть…

— Не обещайте никакой части…

— Вы отказываетесь?

— А что?

— Нет, я так… Странно…

— Вы помните, полковник, шекспировские слова: «Есть много, друг Горацио», — и так далее. Я ввязался в это дело больше по глупости! — улыбнулся Никольский.

— Как по глупости?

— Да так, просто по глупости. Жаль человека, хоть и пустого, а все человека. Ведь, пожалуй, его и dahin[35] за то, что сыскная часть-то несовершенна. По ошибке!.. Уж вы на суде-то, полковник, пожалейте беднягу…

— Хороший ли у него адвокат?

— Адвокат хороший, но ведь все в руце божией…

Никольский простился со стариком, а полковник в раздумье проговорил:

— Странный, очень странный этот молодой человек!

II В ТЕАТРЕ

Вечером двадцать первого сентября красивая голубая зала Мариинского театра представляла необычайное зрелище.

Давалась русская пьеса, а между тем блестящее, избранное общество, никогда не показывающееся в русском театре, наполняло нижние ярусы лож и первых рядов кресел.

В партере мелькали звезды, генеральские эполеты, аристократические благоуханные лысины, аксельбанты и фраки. Известные всему Петербургу дельцы, журналисты, адвокаты, чиновники были здесь. Бельэтаж сиял свежестью и роскошью дамских нарядов, блеском брильянтов, сверкающей белизной голых плеч и наведенным на щеках румянцем.

Обычная бенефисная публика русских спектаклей исчезла среди блеска изящных туалетов, расчесанных затылков, вырезных жилетов и сдержанного французского говора.

В бенефис премьера русской сцены шло первое представление трагедии известного писателя, принадлежавшего к аристократическому кругу.

Пьеса возбуждала ожидания. Как говорили тогда, она явилась на сцене благодаря лишь аристократическому имени автора. Он сам ставил пьесу. Обстановку обещали не виданную еще при исполнении русских пьес. Высокопоставленные особы обещали быть в театре.

Ровно в семь часов взвился занавес. Сдержанный шум театральной залы мало-помалу смолкал. Все глаза устремились на сцену.

Незаметно вошла Валентина в крайний бенуар, тихо опустилась у барьера и стала глядеть на сцену. Вслед за ней вошел Савва Лукич и сел сзади. Валентина повернула вполоборота головку, что-то шепнула, улыбаясь обворожительной своей улыбкой, и Савва Лукич покорно пересел вперед. Из третьего ряда кресел Евгений Николаевич навел на Валентину бинокль и быстро опустил его, усмехнувшись довольной улыбкой. При появлении Валентины дамы соседней ложи переглянулись, пожали плечами и вздохнули. Мужчины из ближайших кресел на время отвели глаза от сцены, посматривая на хорошенькую женщину, разорявшую миллионера Савву и щеголявшую нарядами и безумной роскошью.

Из крайней ложи бельэтажа на Валентину направился бинокль. Ее превосходительство, Анна Петровна Кривская, внимательно осматривала Валентинины брильянты и недовольно покачала головой, поворачиваясь к сцене.

Сдержанный шум, точно шум замирающей волны, пронесся по зале, когда после первого акта спустился занавес. В проходе толпилась публика, медленно пробираясь к выходу. На женских лицах появились улыбки. Можно было рассматривать свободно друг друга и не стесняться делать замечания.

Хрисашка, тот самый Хрисашка, который не забыл леонтьевского обеда, сидел в бенуаре, напротив Леонтьева, в обществе нескольких инженеров и весело улыбался. Красное лицо его, еще более раскрасневшееся от духоты и газа, сияло необыкновенным довольством. Он указал инженерам на Валентину и проговорил:

— Околдовала Савву-то дамочка. Совесть потерял человек… Еще вперед лезет!

— Разоряет его, говорят, эта барыня…

— Скоро совсем Савве Лукичу конец! — прохрипел Хрисашка, выходя из ложи.

Партер снова стал наполняться. Впереди у барьера стояла толпа. На Валентину обратили внимание.

— Кто это?

— Разве не знаете?.. Трамбецкая…

— Прелестная женщина…

— Только кусается… Она, говорят, стоит Леонтьеву!

— Мужик не глуп, оказывается!

— Да… Но только разве вы не слыхали, он накануне банкротства?

— Не может быть! Он на днях получает концессию.

— Кажется, Сидоров ее получит…

— Нет!.. Она обещана Леонтьеву.

— Посмотрите, каким Отелло сидит мужик. Он, говорят, бьет прелестную малютку…

— Бьет?.. Что вы! Напротив, говорят, она его к себе не пускает и позволяет любить только платонически…

Валентина смотрела в партер, счастливая, что на нее обращены бинокли из партера и лож. Дамы разглядывают ее и отворачиваются с гримасками. Мужчины, напротив, пожирают изящное маленькое создание. Костюм на ней скромный: она вся в черном, с брильянтами в ушах и брильянтовой диадемой на изящной головке. Закрытое платье придает еще более пикантности ее пышному, гибкому стану, оставляя простор воображению. Она лениво обмахивается веером и жмурит глаза от удовольствия и блеска. Черный цвет удивительно идет к ней, оттеняя матовую белизну и нежность кожи.

Она заметила в партере Евгения Николаевича, навела на него бинокль и едва заметно кивнула.

— Ты кому это? — спрашивает Савва.

Он смотрит на Валентину глазами, налитыми кровью, и в то же время робеет перед этим красивеньким зверьком.

— Знакомому! — смеется Валентина.

Савва только багровеет, молча глотает насмешку и рассеянно смотрит кругом. А вот и Хрисашка здесь. Отчего подлец этот такой веселый?

Он отвел глаза и взглянул наверх. В бельэтаже сидела ее превосходительство Анна Петровна с дочерьми. Савва заметил Кривских и сказал:

— Кривские здесь, Валентина.

— А ваша дочь?

— Кажется, нет, — вздохнул Савва.

Опять смолк говор. Начался второй акт.

Но Савва ничего не видит. Ему не до пьесы. Ревность не дает ему покоя и пожирает его. Он «влопался» в «малютку», она дразнит его и вот уже две недели, как не принимает Савву по вечерам… Примет ли сегодня? А он ли не тешит ее? Он ли не сыплет деньги к ее ногам?

Он отводит глаза от «малютки» и рассеянно глядит в партер.

Но чего Хрисашка радуется?

«Ужо погоди… Еще недельку ждать, всего недельку, — и ты лопнешь с зависти!..»

А вопрос для Саввы был решительный. Он хорошо понимал, что без концессии он погиб. Дела его шли хуже и хуже; к тому же Валентина стоила безумных денег. Но Савва точно опьянел от близости к этой «кроткой малютке», казалось, забыл счет деньгам, не понимал своего положения и не замечал, что над ним собирается гроза. Если бы он обладал более тонким чутьем, то заметил бы, что прихлебатели не так уже гнули спину перед ним и на бирже не так здоровались с ним, как прежде. Едва уловимое злорадство сквозило в отношениях к склонявшейся звезде.

В антракте в ложу к Анне Петровне вошел Никольский.

Анна Петровна была очень авантажна. Подрумяненная, с подведенными бровями, в прелестном наряде, она казалась гораздо моложе своих лет. Кокетливо улыбнулась она, пожимая значительно руку Никольского, и, усаживаясь с ним на маленьком диване аванложи, томно шепнула:

— Наконец-то! я думала, что вы не заглянете к нам. Как вам нравится пиеса?..

— Недурна…

— Да… очень… Сегодня здесь можно быть… Порядочное общество. Послушайте, Никольский, ваш Леонтьев с ума сошел… Ведь это ни на что не похоже — показываться с этою тварью… Когда же, наконец, мы образумим эту женщину! Она разоряет мужика, а он ведь до сих пор отдал Борису только триста тысяч. На днях обещает дать пятьсот тысяч. По-видимому, дела его очень плохи… Правда ли это?

— Говорят.

— Пора кончить, Евгений Николаевич! — шепнула Анна Петровна.

— Скоро все кончится! — значительно проговорил Никольский, давая место какому-то генералу.

Он спустился вниз, встретил Савву, беседующего с Хрисашкой, и прошел к ложе Валентины. Он тихо постучал. Она подошла к дверям.

— Ну, милая женщина, сегодня кончайте с мужиком. Скоро от него останутся одни перышки…

В ответ Валентина кротко улыбнулась, махнув головкой.

— Завтра я буду у вас. Addio[36], прелестная малютка! желаю вам успеха… Впрочем, разве в этом можно сомневаться, глядя на вас?

Не в духе пришел Савва в ложу. Хрисашка что-то чересчур был любезен и лебезил перед Леонтьевым. Он сел угрюмый. Мрачные мысли лезли ему в голову.

— Что с вами? — нежно спросила Валентина.

— Так… голова болит…

— Вы сердитесь?..

Она так взглянула на Савву, что Савва только пробормотал:

— Да разве на тебя можно сердиться? Ты из меня ведь веревки вьешь! Ты на меня только не сердись…

— Я не сержусь и в доказательство… поедем после театра ко мне… Мы будем ужинать вдвоем… хотите? — прибавила она беззвучным шепотом, обжигая мужика страстным взглядом.

Хочет ли он?

Он весь просиял, встряхнул своими кудрями и бросился бы к ногам Валентины тут же в аванложе, если бы она не поспешила сесть на свое место.

Началось третье действие.


Ропот театральной залы мгновенно стих, когда медленно поднялся занавес. Сцена сразу приковала внимание зрителей.

В полутемной горнице, уставленной образами, чуть-чуть склонив задумчиво голову, сидел в кресле с высокой спинкой худой, дряхлый, изможденный грозный царь, слушая монотонное чтение синодика.

Лицемерным смирением и спокойствием дышала мрачная фигура Грозного, и только судорожное движение костлявой руки по ручке кресла обличало внутреннее волнение. При некоторых именах своих жертв старик, вздрагивая, поднимал голову. Из темных впадин сверкал взгляд хищного зверя. Что-то идиотски злобное было в выражении мрачного лица аскета. Затем снова потухал взор, голова склонялась на грудь, и дряхлый, изможденный старик казался погруженным в раздумье.

Артист, игравший Грозного, был великолепен в этой сцене. Характер царя был передан им художественно; видно было, что превосходный актер глубоко вдумался в роль и, если не провел ее всю с артистической художественностью, то в этом виноват был недостаток внешних средств, а не таланта.

В то время, как зрители, притаив дыхание, смотрели на сцену, двери ложи Анны Петровны тихо скрипнули. Вошел его превосходительство Сергей Александрович и тихо опустился на стул сзади жены.

Анна Петровна повернула голову. Хотя лицо его превосходительства, по обыкновению, было серьезно и спокойно, но Анна Петровна заметила, как вздрагивала верхняя губа его превосходительства и судорожно двигались скулы. Анна Петровна, хорошо изучившая характер мужа, тотчас угадала, что Сергей Александрович чем-то расстроен.

— Что так поздно? — прошептала она, тревожно вглядываясь в мужа.

— Раньше не мог.

Анна Петровна хотела было продолжать разговор, но его превосходительство, улыбаясь, показал головой на сцену, и Анна Петровна обратилась к сцене.

«Что могло случиться?» — думала она, рассеянно глядя на сцену, где в эту самую минуту грозный царь только что пригвоздил посохом ногу посланца Курбского и, дрожа от гнева, прочитывал обличительное послание князя.

Что могло так взволновать мужа? Кажется, он в милости и еще три дня тому назад удостоился редкой чести запросто обедать у его светлости.

Сергей Александрович внимательно следил за ходом действия. Грустная улыбка скользила по его лицу. Он видел на сцене, как переменчиво человеческое счастье, и трепетал за свое. Конечно, он много послужил на своем веку, вблизи от его светлости, но власть имеет неотразимую прелесть. Быть сегодня у власти, а завтра остаться в забытом почете, — это было чересчур тяжело для его превосходительства. Он слишком свыкся с властью, слишком избалован милостями его светлости, привык направлять свою ладью с искусством опытного кормчего, — и вдруг…

Это было так неожиданно, так странно, что его превосходительство, глядя на сцену, снова припоминал до малейших подробностей то роковое предостережение, которое сегодня получил от судьбы, никак не ожидая его…

Он хорошо знал, что значило это предостережение. Недаром в течение пятнадцати лет он изучил до мельчайших подробностей характер его светлости, под непосредственным начальством которого он так освоился с прелестью власти.

Он все-таки недоумевал, что значила внезапная немилость. Вчера еще, при докладе, его осчастливили ласковым словом, а сегодня его неожиданно потребовали к его светлости, и только что его превосходительство вошел и взглянул после глубокого поклона на князя, как сразу понял, что в мягком взгляде его светлости уже нет тех согревающих лучей, которые вызывали улыбку счастия на лице его превосходительства.

Обращение было по-прежнему мягкое, ласковое, его превосходительству подали руку, но что-то, едва заметное только для такого опытного человека, как Кривский, легло между его светлостью и его советником. Это «что-то» виднелось в глазах, сказывалось в тоне, звучащем какой-то недовольной ноткой, в нерешительности и какой-то особенной деликатности, с которой его светлость изволил усадить старика в своем кабинете, как бы ободряя и себя и его перед предстоящим объяснением.

Невольно его превосходительство вдруг сделался необыкновенно серьезен. С особенной почтительностью еще раз глубоко склонил голову перед тем, как сесть, и, замирая не столько от страха, сколько от возможности потерять благосклонность своего благодетеля, он только в эту минуту понял, как привлекательна власть, как тяжело было бы лишиться возможности быть близким к его светлости и как может судьба в один миг сделать человека глубоко несчастным.

Еще его светлость не объяснил, зачем пригласил его превосходительство, а Кривский уже увидел, что его пригласили для неприятного объяснения, и когда услыхал мягкий голос, звучащий еще мягче в обширном кабинете, полном мягкой мебели и ковров, и заметил взгляд, обращенный не на него, а на бумаги, то, наклонив почтительно голову, понял, что им серьезно недовольны.

«За что?»

— Я позвал вас, Сергей Александрович, не в урочный час, несколько удивленный, что не от вас, а от другого лица получил весьма неприятное известие о происшествии в нашем ведомстве. Посмотрите! — С этими словами его светлость чуть-чуть отодвинул от себя бумагу.

Его превосходительство прочитал, и смертная бледность покрыла его лицо.

— Вы знали о нем?..

— Знал, ваша светлость…

— И не доложили?

— Я полагал завтра, при докладе…

Ответа нет. Глаза его светлости опущены вниз.

— Происшествие очень важное, и мне бы не мешало знать о нем от вас раньше, чем я узнал от других, чтобы донести его высочеству!

Важное ли происшествие? Едва ли. Но его светлость говорит, что важное, и его превосходительство вдруг чувствует, что он действительно совершил ужасное преступление. Не он ли умел приноравливаться к настроению непосредственного своего начальника?

Действительно, он промахнулся, — промахнулся ужасно. Но неужели за это старика обидят?.. Нет. Тут, разумеется, кроется интрига.

Его светлость, князь Леонид Андреевич Рязанский, поднял на Кривского глаза и тотчас же опустил их, заметив, как взволнован был старик.

Дрожавшим от волнения голосом его превосходительство просил милостиво простить его и не считать его «действительно важную» ошибку за преднамеренное утаивание. Он так обласкан, свыше заслуг, милостями князя, что одна мысль о немилости повергнет его в величайшее горе.

— Я, ваша светлость, уже стар… Здоровье мое расстроено, и если только вашей светлости угодно будет предоставить другому…

Тут голос старика задрожал, и он от волнения не мог продолжать начатой речи.

Князь Леонид Андреевич поднялся с кресла, протянул руку и тихо привлек старика к себе, обнимая его другой рукой. Сам расстроенный при виде расстроенного старика, с влажными глазами, проговорил он взволнованным голосом:

— Я не имел и мысли обидеть вас, дорогой Сергей Александрович. Я слишком доверяю вам, имев случай оценить в вас преданного и опытного чиновника…

Его превосходительство чутко слушал. Еще надежда, казалось, звучала в милостивых словах князя. Вот-вот, сию минуту, князь скажет, что никак не может остаться без его советов.

Его превосходительство пережил мучительные секунды паузы, пока снова не раздался мягкий голос:

— Но если вы в самом деле, дорогой Сергей Александрович, хотите отдохнуть и поправить расстроенное в трудах ваше здоровье, то, как мне ни тяжело, но я готов буду исполнить ваше желание, в надежде, что, укрепив свое здоровье, вы снова дадите мне случай воспользоваться вашей опытностью и советами, оставаясь всегда моим верным, испытанным другом…

При этих словах князь Леонид Андреевич поцеловал его превосходительство. Старик был убит. Безмолвно стоял он, склонив голову. Слезы блестели в его глазах.

Он чувствовал, что все кончено. Власть деликатно вырывают из его рук.

— Вы подумайте, подумайте, Сергей Александрович. Пока все остается по-старому! — проговорил князь, снова обнимая старика.

Старик тихо вышел из кабинета.

Но о чем думать? Намек был слишком ясен. Надо подавать просьбу об увольнении. Надо, надо, надо!

Его превосходительство смотрел на сцену и недоумевал, чья интрига пошатнула его положение. Кто заступит его место? Разве действительно все потеряно?.. Он нарочно приехал в театр, чтобы повидаться с Виктором Павловичем, разузнать в чем дело и чем недовольны им.

Занавес опустился. Раздались громкие, единодушные аплодисменты.

Вызывали автора, вызывали талантливого артиста. Снова заволновался партер, и любопытные взоры обратились к директорской ложе, откуда раскланивался с публикой автор. При появлении автора аплодисменты увеличились. Дамы аплодировали из лож. Прошло пять минут, пока не успокоилась публика.

Толпа партера, перебрасываясь замечаниями о пьесе, хлынула к выходу. В зале было душно и жарко.

— Ты здоров? — спросила встревоженная Анна Петровна.

— Ничего, по обыкновению, а что?

— Так, мне показалось, что ты расстроен. Разве какие-нибудь неприятности?

— Да… нет… Впрочем, неприятности — неизбежные спутники нашего положения… Надоело все это… Пора отдохнуть!

Кривский говорит лениво, каким-то загадочным тоном, и Анна Петровна сообразила, что случилось нечто серьезное. Но что именно? Она сейчас это узнает. В ложу вошел Никольский.

— А| И вы здесь, молодой человек! — проговорил, щуря глаза, Кривский, и лениво протягивая секретарю руку. — Что, Виктор Павлович здесь?

— Здесь! — отвечал Никольский, почтительно пожимая руку его превосходительства.

— Где он сидит?

— В бенуаре под вашей ложей.

— Не заметили нумера?

— Четырнадцатый.

— Спасибо, молодой человек. Понравилась пьеса?.. А вам как? — обратился он к дочерям. — Пьеса очень хорошо написана, очень хорошо… Ну, я пойду к Виктору Павловичу…

И затем его превосходительство, обратившись к Евгению Николаевичу, проговорил:

— Кстати, Евгений Николаевич. Потрудитесь завтра быть у меня к девяти часам и привезите с собой записку, о которой я вчера говорил. Надеюсь, она готова?

— Готова-с.

— То-то! — вдруг почему-то прибавил Кривский сухим, повелительным тоном, как бы чувствуя потребность позволить себе эту роскошь именно теперь, накануне падения.

По коридору ходили группами. Два свитских генерала, остановившись в стороне, оживленно разговаривали. В отрывистых речах слышалось имя Кривского. В фойе и в партере уже передавали известия об отставке его превосходительства. В антракте кто-то сообщил о новости, и новость облетела весь театр с быстротою молнии.

«Отчего?» — «Что за причина?» — «Правда ли?» — «Не может быть!» — «Никто ничего не знал!» — «Пора старику на покой, засиделся!» — «Он мягко стлал, но было жестко спать!» — «Кто на место Кривского?» Назвали несколько фамилий. «Пора подтянуть ведомство?» — «А разве Кривский?» — «Он слишком мягок. Нам надо Бисмарка!» — «Но где его найдешь?» — «Просто, господа, князь недоволен Кривским. Хитрый старик думал, что он несменяем».

Его превосходительство проходил, высоко подняв голову, по коридорам. До него доносились отрывки из разговоров о нем. Он не обращал на них внимания и ласково кланялся в ответ на почтительные поклоны.

При виде его превосходительства, по-прежнему гордого, спокойного, многие не поверили слухам о его падении.

«Не может быть. Он вовсе непохож на опального человека. Скорей он имеет вид человека, получившего повышение!»

— Все вздор!.. — заметил какой-то молодой карьерист, подходя к группе у барьера, — Кривский и не думал выходить в отставку. Кто-то сочинил, и все повторяют.

Но желание узнать правду волновало чиновные кружки, и множество лиц перебывало у Анны Петровны, рассчитывая что-нибудь узнать. Но ловкая женщина с обычной любезностью принимала знакомых, с особенным увлечением расхваливала пьесу и, казалось, была сегодня удивительно весела.

А между тем Никольский уже сообщил ей о слухе, пробежавшем в театре. Волнение Сергея Александровича и слова о том, что пора отдохнуть, как будто подтверждали его. Правда ли? Нельзя ли помочь?

Она после театра поговорит с мужем и завтра поедет хлопотать. Она знает все лазейки и умеет проскользнуть в них, защищая интересы дома. О, она знает, чья это интрига. Это интрига Сергея Петровича Вяткина. Он давно метит на место мужа, и за него хлопочут многие влиятельные люди. Но она знает лучшую тропинку, по которой можно обойти интригу и сохранить за мужем место. Не раз уже ловкая женщина отклоняла удары. Только зачем муж не сказал ей ничего. Кажется, от нее скрывать нечего.

Анна Петровна терзалась нетерпением узнать наконец в чем дело, и оживилась, как обыкновенно оживлялась, как только приходилось ей окунуться в тину интриг и светских сплетен. Она поручила Евгению Николаевичу разузнать, что говорят об отставке мужа в театре и прийти в следующем антракте с отчетом. А то муж опять ничего не скажет, откладывая новость до конца спектакля. Разве уехать раньше? Боже сохрани.

Его превосходительство в это время сидел в ложе у Виктора Павловича. Виктор Павлович Заборовский был старинным его приятелем и занимал одинаковое с ним положение. Он всегда держал его руку, и их называли неразлучными. Кривский жадно слушал приятеля.

Виктор Павлович собирался после театра заехать к Сергею Александровичу и очень рад, что встретил его в спектакле. «Не быть здесь сегодня нельзя!» — прибавил он, как бы в объяснение, что раньше не приехал к Кривскому. Он узнал только час тому назад от графа Короткого, что против Сергея Александровича устроена была интрига. Вели ее старик Вяткин и его компания при помощи Надежды Васильевяы.

— Вчера нарочно пригласили князя Леонида Андреевича на домашний концерт и там убедили его, что будто бы вы, Сергей Александрович, скрываете от него все важные бумаги, получаемые в департаменте… И в доказательство старик Вяткин доложил тут же князю о том пустом происшествии… Вот как все это случилось!

— Но я сегодня был у князя…

— Как он вас принял?

Его превосходительство рассказал.

— Тут дело не в том глупом происшествии, Сергей Александрович, — тут дело поважнее.

— В чем же?

— Хотят посадить на ваше место Стрелкова!.. — проговорил Виктор Павлович, усмехаясь.

— Стрелкова?.. Но ведь это идиот!..

— Тсс… Он родной дядя Надежды Васильевны. C'est tout dire[37].

— Хорош деятель! — презрительно усмехнулся Сергей Александрович. — Хорош Бисмарк, которого ищут. После этого… я завтра же подам в отставку… Знать, что вас сменяют какие-то Стрелковы… выскочки!..

— Не спешите… — поспешно заметил Виктор Павлович. — Время будет, а до тех пор еще мы попытаемся…

И он рассказал свой план. Только надо, чтобы князь никак не подумал, что на него оказывают давление. Его светлость не выносит мысли, что кто-нибудь на него влияет. Необходимо, чтобы мысль о невозможности Стрелкова явилась как бы от него.

— Мы поставим на ноги старуху Наталью Ивановну. Она поедет к княгине… Понимаете?..

Кривский махнул головой.

— А я завтра же мимоходом расскажу князю анекдот о бескорыстии Стрелкова!..

Его превосходительство слушал план молча. Вся эта история ему вдруг показалась донельзя скверной и грязной. По губам его пробегала грустная, брезгливая усмешка. Он встал и, пожимая руку приятеля, проговорил:

— Спасибо, мой дорогой Виктор Павлович, за участие, но знаете ли, что я вам скажу? Оставьте ваш план в стороне.

— Отчего? Неужели вы хотите, чтобы Стрелков сел на ваше место, чтобы такого человека, как вы, заменил… проходимец?..

— Не стоит хлопотать!.. Днем раньше, днем позже… все равно…

— Как все равно!..

— Нынче, милый мой, очередь проходимцев… Они одни умеют попадать в самый тон… А мы… мы все-таки еще несколько люди! — прибавил он как-то грустно. — Нет, в самом деле, прошу вас, оставьте это дело. Я выхожу в отставку… Мне все равно теперь не удержаться… Пройдет время, — и, быть может, его светлость вспомнит обо мне… У меня какая ни на есть, а все-таки система… Меня бранят везде и называют слишком крутым, — увидят, каков будет Стрелков, человек, гордящийся тем, что система его в том и состоит, что у него нет никакой системы. Ну, до свидания, мой друг! — закончил его превосходительство. — Сейчас начинается!

В коридоре его превосходительство встретился с тем самым Стрелковым, которого прочили на его место в департамент. Стрелков, невзрачный на вид толстяк, сконфузился и пробормотал:

— Ваше превосходительство! Вот неожиданная встреча!..

Сергей Александрович чуть-чуть усмехнулся и с изысканной вежливостью, пожимая руку Стрелкову, проговорил:

— И неожиданная и приятная! Как изволите поживать, ваше превосходительство? Не правда ли, превосходная пьеса?

Когда его превосходительство занял место в ложе, Анна Петровна хотела было завести разговор, но его превосходительство строго заметил вполголоса:

— После, после. Еще будет время!

Множество биноклей из партера и лож устремились на него. Но старик, казалось, не замечал общего любопытства. С обычным достоинством и невозмутимостью, спокойно и внимательно смотрел он на сцену, по-видимому совсем поглощенный созерцанием грозного царя.

Кончился последний акт. Пьеса, очевидно, понравилась, но избранная публика сегодняшнего спектакля проявила восторг свой довольно сдержанно. Автора несколько раз вызывали, из артистов удостоился вызовов только артист, исполнявший роль Грозного, но и то далеко не единодушно. Находили, что артист не совладал с ролью. Обращали больше внимания на недостатки внешней передачи и забывали глубоко верную психическую передачу характера.

Сумрачный раздевался в уборной артист. Несколько журналистов вошли к нему поздравить его. Он грустно принимал поздравления.

— Не того им нужно! — проговорил он, мотнув головой по направлению к сцене. — Им нужен саженный рост, приятный голос. Они разве понимают игру нутром? Вот будет играть эту роль Никитин. Тогда посмотрите, как будут принимать. Никитин — это их актер, а я…

В голосе художника звенела злобная нотка.

— А разве он артист? Он не артист, а фигляр, вот кто такой Никитин. Он понимает разве душу? Знает ли он, как играть душой? Загримируется он, выйдет эдаким Людовиком каким-нибудь на сцену, — и публика эта сейчас «браво». Очень уж Людовик хороший, а того и не разберут, что царь Иван Васильевич не Людовик, а русский человек, русский злодей. Вот покажи ты мне душу-то этого русского злодея. Покажи-ка. На-кось!

Артист даже плюнул.

— Полно, полно. Вы играли превосходно.

— Для двадцати, тридцати человек… разве! Эх, господа, напрасно вы утешаете… Не понравился я… Чувствую.

И артист вдруг поднялся с дивана как был, полураздетый, стал в классически театральную позу, приложил одну руку к сердцу и стал декламировать с такой поразительной пародией на своего соперника вместе с такой уничтожающей карикатурностью, что нельзя было удержаться от смеха. Артист представил превосходный образчик русского мужика, импонирующего внешностью, речами нараспев и изысканными манерами французского маркиза.

— Вот им какого Людовика нужно!.. Откажусь я от этой роли.

— Что вы?

— Ей-богу, откажусь… Вижу я — не потрафил… Едем, что ли, ужинать?..

— Едем!..

— Ну, я сейчас готов…

И артист начал торопиться стирать гримировку.

Молча возвращалась семья Кривских из театра. Его превосходительство сидел в карете, закрывши глаза, и во всю дорогу не проронил слова. Поднявшись наверх, он с особенною нежностью поцеловал дочерей и, обращаясь к Анне Петровне, заметил:

— Прошу тебя зайти в кабинет на пару слов.

А Савва, бережно усадив «прелестную малютку» в карету, крикнул таким голосом «пошел», что кучер вздрогнул и погнал лошадей.

Мужик вздрагивал, пожирая глазами Валентину, приютившуюся в углу кареты. Он выставлял свою голову на свежий воздух, и ему все казалось, что карета медленно катится по мостовой.

— Пошел! — повторил он.

— Голубка моя… приехали! — шепнул он дремавшей, усталой Валентине. Он обхватил маленькое создание и вынес ее на своих мощных руках из кареты.

Валентина тихо смеялась, лежа в объятиях обезумевшего мужика, словно ребенок в колыбели.

III УДАР ЗА УДАРОМ

Савва бережно опустил с рук Валентину у дверей ее квартиры в нижнем этаже. Он нанял для «прекрасной малютки» целый этаж, поручив Лизере отделать его с безумной роскошью, не стесняясь расходами. Бронза, картины, фарфор и серебро покупались без торга, — только бы все было лучшее. Савва хотел поразить «пташку» и ничего не жалел на обстановку уютного гнездышка.

Через несколько слабо освещенных комнат они вошли в маленькую игрушку-гостиную. Валентина остановилась и, поворачивая голову, сказала:

— Сию минуту будем ужинать, — я только переоденусь! — и с этими словами скользнула в двери.

Словно зверь в клетке, кружил Савва по маленькой гостиной. У него стучало в виски и пересохло в горле. Ужасно долго тянулась эта минута. Он подходил к дверям будуара, откуда врывалась тонкая струйка душистого аромата, щекотавшего его нервы, и как ужаленный отходил назад. Красивый лакей, осветив комнаты, прибавил света в маленькой гостиной и удалился.

Минуты казались Савве бесконечными.

Но вот и Валентина!

Она явилась в дверях в белом батисте, плотно облегавшем мягкие, изящные формы, с распущенными волосами, прищуривая глаза на свет лампы.

— Пойдем ужинать. Я проголодалась.

Савва обхватил рукой молодую женщину. Она тихо выскользнула и прошла вперед.

Они сели за стол. Савва есть не мог, а только пил, чувствуя жажду. Валентина, напротив, ела с большим аппетитом и, казалось, не замечала жадных взглядов влюбленного мужика. Она подливала ему вина, а он припадал в это время к ее руке.

Савва молчал и все поглядывал, скоро ли Валентина кончит, а у «прелестной малютки», как нарочно, аппетит был превосходный, и Савва поневоле осушал стакан за стаканом.

Но отчего вдруг маленькая женщина стала грустна?.. В глазах у нее было столько тревоги.

— Голубка моя! что с тобой?

Она не отвечала.

— Что с тобой? Ты опять сердишься?

Савва подсел рядом и нежно обнял Валентину. Она теперь не пробовала освободиться из его объятий, и Савва чувствовал, как мурашки пробегали у него по спине.

— Что же с тобой, лапушка моя, сказывай!

Она подняла на него взгляд, полный слез, и заговорила тихим, нежным голосом.

Ей совестно беспокоить его, — он так много для нее сделал, но делать нечего, она должна сказать. У нее долг, который она от него скрывала, — долг, сделанный еще прежде, при муже, и теперь его требуют.

— Много?

— Ах, очень много!.. Сто тысяч!..

— Есть о чем горевать… Утри слезки. Я дам деньги на днях.

— Но нужно завтра, непременно завтра…

Савва поморщился. Завтра? У него приготовлены деньги для Бориса Сергеевича, а больше денег нет.

— Да разве недельку подождать нельзя? Невозможно.

Она просила, но не соглашаются и требуют. Она предлагала переписать вексель. Она даже приготовила его, но ее подписи не верят.

— Ну, так моей поверят…

«Малютка» не понимала и, печальная, смотрела на Савву.

— Очень просто. Я поставлю бланк… У тебя вексель?..

— Да, у меня…

— Ну, и говорить нечего… Вытри же свои светлые глазки, родная моя… Для тебя, сама знаешь, ни в чем нет отказа!..

О, как она благодарна. Она теперь убедилась, что он ее любит.

— Благодарю… благодарю! — шептала она, обдавая его горячим дыханием.

Она повеселела и выпила вина. Савва теперь целовал ее, а она смеялась и подливала вина совсем охмелевшему Леонтьеву и глядела на него так ласково…

На другой день, в двенадцатом часу утра, Евгений Петрович вошел в будуар Валентины.

— Ну, что?..

Вместо ответа она подала ему вексель с бланком Леонтьева.

— Молодец дама! — весело проговорил молодой человек. — Теперь вы можете спокойно расстаться с этим мужиком. Давайте его сюда… Мы завтра же его учтем, а теперь в благодарность за добрый совет я вас обниму…


Через неделю Савва Лукич испытывал большую тревогу. В этот день в совете должен был решаться вопрос о концессии. Он почти не сомневался, что дело останется за ним, — приятель его, Егор Фомич, воротила в департаменте, уверял его в успехе, — а все-таки сомнения терзали Леонтьева. От сегодняшнего дня зависела его участь. Без концессии он погиб. Долги значительно превышали его состояние, и хотя в глазах многих Савва все еще считался миллионером, но сам он очень хорошо знал, что если ликвидировать дела, то у него едва ли останется несколько десятков тысяч. А еще он должен дать на днях Борису Сергеевичу обещанное приданое. Он приготовил было триста тысяч, но надо было заплатить нетерпящий отлагательства долг в сто пятьдесят тысяч, и когда Борис Сергеевич в назначенный срок приехал к Леонтьеву, то Леонтьев извинился и, отдавая сто пятьдесят тысяч, обещал остальные пятьсот тысяч положить на имя дочери в самом скором времени.

Савва Лукич ходил по кабинету, временами заглядывая в двери. Уж был пятый час, и совет, верно, кончен.

Что ж не едет Егор Фомич порадовать его?.. О господи, как тянется время и как замирает сердце.

— Эй, кто там!

Явился слуга.

— Вели запречь Ваську и мигом слетай в департамент!

Лакей ушел.

Прошло четверть часа. Савва Лукич неистово шагал по кабинету. Раздался звонок. Он бросился в прихожую. В прихожей стоял департаментский курьер.

Отчего же он не поздравляет?

Савва Лукич вырвал из рук протянутый конверт, вошел в кабинет и, разорвав конверт, прочитал записку, в которой были написаны следующие строки:

«Наше дело погибло. Хрисашка получил дорогу!»

Леонтьев, казалось, не понимал, что читает. У него помутилось в глазах; голова кружилась. Прошла секунда. Он заметался как бешеный по кабинету.

— Они меня зарезали! — зарычал он как зверь.

Когда лакей заглянул в кабинет, то Савва Лукич сидел на кресле, опустив кудрявую свою голову на грудь. Припадок бешенства прошел; наступила минута тяжкого раздумья. Он нищий, он, Савва Леонтьев, разорен! От этого туза, перед которым все кланялись, остался один прах.

«Нет, этому не бывать!» — вскочил он как ужаленный и вышел на улицу. Рысак дожидался его.

— В департамент!

Там воротилы не было, только что ушел.

— В Офицерскую! Да что есть духу!

Рысак помчался. Савва рассеянно глядел кругом и, казалось, ничего не видал. Мимо промчалась коляска, но он видел, кто в ней, отлично видел Хрисашку, пославшего ему поклон.

— Подлец! — прохрипел Леонтьев.

Он поднялся во второй этаж.

— Дома?

— Дома-с! Пожалуйте.

Егор Фомич встретил Савву Лукича с постной миной.

— Что это значит?

Он ничего не понимает. Еще вчера министр говорил, что концессия будет отдана Леонтьеву, а сегодня совет вдруг решил иначе.

— Но ведь большинство за нас. Зачем же деньги мы побросали?

В ответ Егор Фомич начал длинный рассказ об интриге, которую вел Хрисашка. Он советовал Савве Лукичу съездить завтра к министру.

Савва упал духом. Никто не знал силы удара, полученного так внезапно. «Как это случилось?.. Тут что-нибудь неладно. Уж не продал ли меня этот самый Егор Фомич Хрисашке так же, как прежде продал самого Хрисашку».

— Ты говоришь, к министру? — переспросил Савва.

— Ну да, поезжайте… Еще, быть может…

— Послушай…. Я не пожалею пятисот тысяч, если бы…

— Полноте, Савва Лукич, — успокоивал его Егор Фомич. — Теперь наша песня спета… На днях будет доклад.

— Эх вы, приятели! — прорычал Савва, уходя вон.

Ему было душно на воздухе. Дождь хлестал в лицо, но он этого не замечал.

— Куда прикажете?

Куда ехать? Уж поздно. Огни мелькают на улицах. Куда ехать? На него напала тоска. Ему вдруг захотелось услышать от кого-нибудь слово ласки и участия.

«Разве к Дуне поехать?»

Но мысль о муже, о Борисе Сергеевиче, остановила его. «Он, верно, уже знает. Он, верно, слышал, что я теперь не прежний Савва… И куда это все пошло прахом? Как, когда?» Он теперь не мог сообразить. Миллион был еще несколько времени тому назад, а теперь?.. Линия вышла.

Он вспомнил о Валентине. Голубушка последние дни так была ласкова и внимательна; она говорила о своей любви.

— Пошел к Трамбецкой!

Он все ей расскажет… Он признается ей в своем разорении. Она поймет его.

Рысак остановился у крыльца. Он выскочил из дрожек и вошел в квартиру.

Валентина сидела одна в маленькой гостиной. Савве показалось, что кто-то скользнул в дверь. «Верно, Аннушка!» Он приблизился к Валентине и опустился рядом с «прелестной малюткой».

— Что с вами?.. Вы совсем расстроены!

— Я разорен… Валентина. Подлецы меня разорили… — И он опустил голову.

Валентина молчала. Савва поднял голову и встретил безучастный взгляд «прелестной малютки». Этот взгляд сказал ему все. Леонтьев тихо поднялся и, горько усмехаясь, шепнул:

— Баба, баба! Зачем ты лукавила? Ты деньги мои любила?

Она надула губки. Он расстроен и не знает, что говорит.

— Чай, и обманывала. С другими шаталась?..

— Савва Лукич! Послушайте, это, наконец, чересчур…

— Что ж смолкла? Говори!..

Валентина не отвечала. Савва пожирал глазами маленькое создание и проговорил:

— Я испытать только… Я все наврал. Я богат… Я озолочу тебя… Скажи только, что я люб тебе, что ты не обманывала меня?..

Что такое с этим мужиком? Валентина не знала, как быть? Сегодня он такой странный. Она обдумывала, как бы отделаться от него, а он ждал ответа.

— Я вас никогда не обманывала! — наконец отвечала она, невольно бросая быстрый взгляд на двери будуара.

Мужик поймал этот взгляд, и ревность охватила все его существо. Он вспомнил о мелькнувшей фигуре, быстро отворил двери и остановился. Красивый молодой человек поспешно юркнул из спальни. Савва медленно подошел к Валентине.

— Кто это был? — задыхаясь, спросил он.

— Знакомый…

— Зачем же он убежал?..

— Вольно вам ревновать…

— Послушай, Валентина… Не ври. Это полюбовник был?

— А если бы и так… Какое вам дело… Я, кажется, свободна и прошу вас больше не бывать у меня!

— Ах ты, тварь! — вдруг зарычал Савва.

При виде зверя с налитыми кровью глазами и раздувающимися ноздрями Валентина быстро выбежала из комнаты и стала звать людей.

Словно раненый зверь выбежал он из квартиры, оглашая ее ругательствами.

Он велел кучеру ехать домой. Какая подлая, эта маленькая тварь, и как она хороша!.. Нет денег, — и она сейчас же выгнала. То-то в неделю она сто тысяч выманила… Ах, Савва, Савва, какой ты дурак!

Тяжело было на душе у Саввы; злоба душила его. Неужели счастие так-таки отвернулось от него… «Нет… не дамся я так, еще мы посмотрим…» Но чего смотреть? Сегодня уже все узнали, что он не получил концессии, и завтра все станут требовать уплаты. Приедет Кривский… Что он скажет ему?..

Когда он вошел в комнату матери и рассказал, что он разорен, то старуха тихо перекрестилась и промолвила:

— Моли бога, Савва, что господь послал тебе милость.

— Матушка… да ведь я теперь нищий… Теперь как на меня смотреть-то будут… Как я взгляну вокруг… Какая милость?

— Глупый, глупый Савва! Разве богатство не тлен?.. Ну, что в нем? На что оно тебе? Давало ли оно спокой тебе!.. Ведь ты, Савва, на угольях сидишь. Думаешь, тебя уважали? Твою мошну, глупый, уважали…

Савва слушал, беспомощно склонив голову, и вдруг зарыдал как ребенок. Старуха усмехнулась и молча стала гладить могучую голову сына бледной исхудалой рукой. Эта нежная ласка подействовала лучше слов.

Он вышел от нее с облегченным сердцем, но когда пришел в кабинет, то снова забушевало его сердце. Главное, как теперь Хрисашка-то будет смеяться… И все будут смеяться: «Вот, мол, миллионер! Хорош миллионер!»

— Не хочешь ли чаю? — тихо проговорила жена, входя в кабинет.

Это что значит? Она редко входила к нему, а теперь вот пришла и так ласково смотрит на Савву.

— Спасибо… Выпью…

Савва посмотрел на жену. Она была словно восковая, тихая и худая, кроткая, несчастная!

— Здорова ли ты? — спросил Савва, и голос его звучал ласково.

— Ничего… худое дерево скрипит… — улыбнулась она, — а ты, кажется, расстроен?..

— Дела плохи…

— Только-то?.. Ну, это еще не велико горе. Плохи — поправятся!

Эти простые слова оживляюще подействовали на Савву.

— Вот только Дуня меня смущает! — продолжала Леонтьева.

— А что?

— Счастлива ли она?.. Сегодня без тебя была такая хмурая, нерадостная. Я спрашивала, а она, голубушка, улыбается и говорит, что ничего… Но сердце мое чувствует… Не на Дуне он женился, а на деньгах…

— Полно… полно… Он, кажись, хороший человек…

— Так ли?..

Она вздохнула и тихо поплелась из кабинета.

Рано Савва лег в постель, но долго не мог заснуть. Невеселые мысли лезли ему в голову. Ему не верилось, что он в самом деле нищий. Он забылся в коротком сне и бредил, повторяя имена Хрисашки и Валентины.

Рано проснулся Савва. Он протер глаза, выпил по привычке графин квасу, крякнул и присел на кровати.

Скверно! Голова тяжела от тревожного, прерывистого сна. На душе скребет миллион кошек. Вчерашний удар сегодня кажется еще ужаснее!

Мрачно помахивал Савва косматой головой, словно стараясь отогнать тяжелые думы. Напрасно! Недаром так тяжело дышит могучая, косматая грудь; тревога и скорбь видны на лице мужика.

На мгновение оживляется оно торжествующей улыбкой, радостью зверя, настигшего жертву. Но мгновение прошло, — и снова зверь, припертый охотником, мрачно пощелкивает зубами, злобно сверкая глазами. Какая-нибудь ловкая комбинация, на мгновение оживлявшая Савву надеждой, разлеталась прахом. Нет выхода. Он совсем затравлен. Впереди, — он ясно видел, — близкое и неминуемое падение с грохотом и треском.

Нервная дрожь пробегала по всему его телу, едва вспоминал Савва Хрисашку. А как нарочно, довольная толстая рожа, с мясистым, крупным носом и плотоядными губами стояла перед ним.

«Почем, Савка, платить-то будешь за рубль? — слышится ему подлый Хрисашкин голос. — Смотри, на прожиток себе что-нибудь сокрой. Мы тебя несчастным без последствий объявим, друга милого!»

Все заговорят. Все пальцами будут показывать на Савву, оставшегося в дураках. Вчерашний воротила, миллионщик, предмет почтения и искательств, слова которого подхватывались на бирже, появления которого боялись на торгах… сегодня несчастный сиволапый мужик, ворона в павлиньих перьях!

И началось уже!

Вчера «пташка» выгнала. «Не с твоими, мол, капиталами теперь такую шельму содержать!» А что впереди-то будет? Сколько народа придет смотреть на Савву! Сколько будет смеха, лицемерных сожалений со стороны прихлебателей и всякой сволочи, которую держал при себе Савва, кормил, поил и еще оделял деньгами. Как будут отворачиваться от него те самые «благоприятели», с которыми Савва дела делал, не забывая, конечно, всемогущей «смазки».

Савва, очевидно, знал, что все это будет так. Умный мужик, хорошо понимавший людей, не обманывал себя теперь, во время тяжелого раздумья.

«Подлец народ!» — часто говаривал он, и в то же время добивался чести вести дела с «подлецом народом», водить с ним дружбу и оказывать трогательные знаки внимания.

«Пропадешь без них! По чести разве дела можно делать?» — смеялся Савва, рассказывая иной раз по душе, какие дела удавались ему именно благодаря тому, что этот «народ-подлец и за деньги продаст отца родного».

Савва вскочил с постели. В ушах его стоял громкий хохот. Это потешаются над ним, дураком, у которого по усам текло, а в рот не попало.

«Посмотрите-ка на сиволапого генерала! Мужик пускал пыль в глаза: дом не дом, дача не дача, однех мамзелей сколько переменил, денег какую прорву, дурак, просадил, какие обеды задавал, а теперь?»

«И поделом дураку. Очень уж на свое счастие надеялся, а Хрисашка его и усадил!»

А Хрисашка, — представляется Савве, — тоже вышел в генералы и, скотина, персидскую звезду купил. У Хрисашки не дом, а дворец, хотя бы прынцу жить. Хрисашка, не будь дурак, денег не ахает, а всего одну даму содержит. Постройка Хрисашке очистила миллион чистоганом за всеми издержками. У Хрисашки целая свора прихлебателей, всё Саввины друзья-приятели. Сидит Хрисашка после обеда и во все проклятое свое горло хохочет: «А ведь, господа, по правде-то сказать, Савва большой плут был!» — «Большой мошенник!», — вторят ему, присаживаясь за винт по рублю фишка.

У Хрисашки теперь обеды с генералами. У него все свои люди, а он?..

Он, Савва, осмеянный, оплеванный, опозоренный, нищий… Никто не узнает его… Всякий норовит мимо…

Злобно усмехнулся Савва, подзадоривая себя мрачными картинами: «Неужто так-таки и пропасть?»

«На-кось! — прошептал Савва, задыхаясь от злости. — Еще мы поглядим, как-то ты, Хрисашка, урвешь концессию. Сам пропаду вовсе и тебя утоплю!» — мечтал Савва и в эти минуты торжествовал, злобно сжимая свои могучие кулаки.

Но придется ли глядеть?

Если бы ему дали хоть вздохнуть, он бы поправился, но, главное дело, времени мало. Сроки платежей не за горами. Кредит по банкам рухнет, когда узнают, что Савва прогулял дороженьку. В банках догадывались уж, что Савва трещит, и как все загалдят, что Леонтьев ненадежен, мигом начнет все рушиться. Начнется настоящая травля, и тогда полетят клочья уцелевшего богатства.

«Бедные дети!» — вспомнил вдруг Савва.

Но, быть может, не все потеряно? Он поедет к министру и объяснит все его высокопревосходительству. Человека, мол, понапрасну обидели, обещали дело и не дали. Он, конечно, не за себя хлопочет — он человек маленький! — а горько ему, что казна потеряет, если ему не дадут возможности поправиться, так как в государственном банке заложены в миллион пустопорожние земли, не приносящие пока дохода, но если ему дадут средства, то он соберет необходимый капитал и построит на этих землях заводы, согласно обещанию. Такому тузу, как он, нельзя давать падать. От этого интересы казны пострадают.

Но если министр не обратит внимания на слова Саввы, то он поедет к другим лицам. Наконец он найдет еще тропку, верную тропку…

«Хрисашка уж, верно, проторил!» — шепчет ему внутренний голос, и Савва уныло опускает голову на грудь.

В кабинет вошел сын и приблизился к отцу.

Это был красивый юноша лет шестнадцати, очень схожий с отцом, румяный, с бойкими глазами и вьющимися, как у Саввы, черными как смоль волосами.

Андрюша был любимцем отца. Андрюшу баловали, растили в изобилии и неге. Мальчик не видал ни в чем отказа, был избалован, капризен, знал, что он богат, мечтал о служебной карьере и блестящем обществе. Он скрывал от товарищей, что его отец бывший мужик, и когда Савву произвели в генералы, Андрюша был в восторге. Его воспитывали как барина. Андрюша прекрасно говорил на трех языках, играл недурно на фортепьяно, водил знакомство с подростками блестящих фамилий, кутил по трактирам, знал отлично французские шансонетки и мог составить отличный меню. Он два года, по желанию отца, провел в Англии и теперь готовился поступить в университет.

— Ты что это, папа, не в духе?

Савва поднял голову и любовно взглянул на сына. Такой он стоял перед ним свежий, красивый, изящный. Мужицкий сын заткнул бы за пояс настоящего заправского барина. Савва как-то нежно прижал сына к груди и проговорил:

— Дела, Андрюша, плохи. А ты, шатун, где вчера шатался?

— У графа Жоржа был…

— По ночам поздно шатаешься, Андрюша. Пора за ученье!

— Никольский еще не приехал, папа! Он мне писал, что будет на днях.

— То-то! Смотри, хорошенько приналяг… Сам, брат, понимаешь, что нонче надо, чтобы образованный человек был… Я простой мужик, зато ты у меня будешь по всем статьям… Так ли?

Савва опять обнял сына и долго смотрел ему в лицо.

— Что ж ты не одеваешься, папа?

— А вот сейчас!.. Пошли-ка ко мне Тимофея, родной мой!

«Как же я сына-то оставлю без средств. Ведь он у меня привык, родненький, и есть сладко, и спать мягко!..»

Савва стал одеваться, когда явился слуга и доложил, что какой-то писарь просит позволения видеть Савву Лукича.

— Какой такой писарь?

— Не знаю-с. Говорит: из департамента!

— Ну, зови писарька!

В кабинет вошел низенький, худощавый старый, коротко остриженный писарек, с маленьким сморщенным, чистенько выбритым лицом. Он остановился у порога, бросил быстрый лукавый взгляд бегающих глазок на Савву Лукича и, поклонившись, проговорил тоненькой фистулой с таинственным видом:

— Я к вашему превосходительству с маленьким делом!

— Подойди, подойди, писарек. Какое такое твое дело?.. Я что-то твое лицо запамятовал… В департаменте служишь?

— Точно так-с, но только я в откомандировке при Егоре Фомиче состою…

— Вот как! Садись, писарек… как звать-то тебя?..

— Ипатом Алексеевым…

— Садись-ка, Ипат Алексеич… Гостем будешь…

— Помилуйте… Я и постоять могу…

— Садись… не ломайся, милый человек… В чем дело-то?

Старичок писарь сел и сказал:

— Слышал я, Савва Лукич, что будто Хрисанф Петрович от вас дорогу отбили…

— Ну?..

— И вы, Савва Лукич, будто теперь, невзирая на обещание Егора Фомича, должны остаться без постройки!..

— К чему это ты гнешь, Ипат Алексеич… Вижу по твоей роже, что ты человек умный, а не смекаю, куда ты гнешь…

— А к тому я, Савва Лукич, ваше превосходительство, гну, что не извольте вы об этом деле сокрушаться. Дело это, хотя и как будто кончено, а вы не извольте сокрушаться.

Старый писарь говорил серьезным, таинственным шепотом, значительно взглядывая на Леонтьева. Леонтьев усмехнулся и проговорил:

— Смеешься, что ли, ты, Ипат Алексеевич, а ли с ума спятил?

— Помилуйте, Савва Лукич, посмел ли бы я докучать вам, если бы не в своем уме был! — улыбнулся старый писарь.

— Как же ты говоришь: не беспокойтесь! Дорога-то теперича — тю-тю!

— Я осмелюсь вновь доложить вам, Савва Лукич, что не извольте беспокоиться.

— Вот заладила сорока Якова. Видно, не знаешь, — а еще писарь, — что вчерась совет был и решили отдать дорогу подлецу Хрисашке?

— Очень хорошо, Савва Лукич, я об этом осведомлен. Я и бумагу для господина министра перебелял, доклад с изложением причин, и опять позволю себе доложить вам, что это ничего не значит.

— Как ничего не значит?

— Так-с, Савва Лукич. Дело повернуть можно.

— После решения совета?

— Очень просто.

Старый писарь произнес эти слова таким уверенным тоном, что, глядя на его сморщенное старое, совершенно серьезное лицо, Савва Лукич привстал с места, подсел к писарю рядом и прошептал:

— Ипат Алексеич, как же это повернуть. Сказывай… Сдается мне, что нельзя?

— И не такие дела поворачивали! — произнес писарь, даже несколько обиженный скептицизмом Леонтьева. — Изволили слышать, как год тому назад Петр Петрович Трифонов на десять миллионов заказ получили?

— А как?

— Тоже сомневались. Два года господину Трифонову не давали заказа. Два министра лично обещали Петру Петровичу. Между министерствами по этому случаю переписка поднялась: одно другое спрашивает, какие препятствия к заказу. Несколько раз министр лично приказывал скорей составить контракт, господин Трифонов чуть ли не каждый день приезжали к нам в департамент, а все контракт не был составлен, всё справки собирали да разные сведения, так что, наконец, через два года Петр Петрович плюнули на это дело, и контракт был подписан с другим заводчиком, — оставалось только ему авансом пятьсот тысяч получить. В те поры явился я к господину Трифонову и направил их.

— И что же? — весело перебил Савва.

— Направил куда следует, а на другой же день контракт был подписан с господином Трифоновым.

— А тот-то… с другим?..

— Отменен-с! — с достоинством проговорил Ипат Алексеевич.

Маленький этот человек оказывался очень большим плутом, и дело пахло серьезно. Савва Лукич запер дверь кабинета и сам заговорил, как и собеседник, вполголоса. Теперь уж на губах его не бродила насмешливая улыбка при взгляде на этого тщедушного, маленького старого писарька.

— Ипат Алексеевич! Я… Я, милый человек, денег не пожалею… Чай, слышал про меня, каков я человек?.. Сказывай же, не томи… Во-первых, как это Хрисашка подлец устроил?..

— Они в соглашение с Егором Фомичом вошли.

— Да ведь и я, кажется…

— Егор Фомич польстились, нечего скрывать. Я в уверенности, Савва Лукич, что вы, по благородству, тайну эту изволите скрыть в глубине души?..

— Могила! Одно слово, могила!

— Уж я буду в надежде, Савва Лукич, но только я бы хотел наперед, как следует, чтобы после не было чего-либо сумнительного…

— Спрашивай. Грабь, писарек.

— За предварительное совещание, Савва Лукич, две тысячи, а по окончании дела…

— Двадцати пяти не пожалею.

— Вполне достаточно. Оно и кстати будет! — прибавил словоохотливый старик. — Домик достраиваю, так деньги-то нужны. Может, изволили заметить, на Литейной домик строится?

— Это пятиэтажный, громадина?

— Он самый и есть!.. Так вот, изволите ли видеть, Савва Лукич, Хрисанф Петрович перед вами оказались тароватее, и хотя предварительно Егор Фомич и держали вашу линию, — в этом смысле я два раза доклад перебелял, — но после нашлись кое-какие упущения…

— Скотина! — промолвил Савва.

— Но только теперь можно повернуть опять, так как Егор Фомич, может изволили слышать, имеют очень большую и даже, можно сказать, пагубную приверженность к одной девице, из ревельских немок. Фамилию ее запамятовал, а зовут ее Каролина Карловна. Девица очень норовистая, а Егор Фомич их боятся. Никого Егор Фомич не боятся, а Каролину Карловну боятся, и так боятся, что когда Каролина Карловна их не принимает, то Егор Фомич ходят как бы потерянные и на службе тогда очень взыскательны! И следственно, через Каролину Карловну можно действовать с полным успехом.

— Где она живет? Сколько ей нужно дать?

— Вы не извольте спешить, Савва Лукич, потому сама Каролина Карловна очень глупая дама и, если можно так выразиться, не имеет достаточного образования, чтобы действовать по своему понятию. Но эта самая Каролина Карловна очень влюблена в одного тоже ревельокого немца, господина Готлиба. Человек непутящий и пьяница и бьет Каролину Карловну, а поди ж, Каролина Карловна очень любит господина Готлиба. Правда и то: немец очень красивый, эдакий здоровый, высокий, молодой, а звания простого. Содержал было магазин, а теперь больше по бильярдам. Каролина Карловна содержит его. Так на него можно налечь, а тогда и Каролина Карловна войдет в правильное понятие и, в свою очередь, на Егора Фомича подействует. И сам Егор Фомич к вам приедет. С немцами дело обойдется не дорого. Хрисанф Петрович не знали о Каролине, потому что Егор Фомич в большом секрете ее держат. Главное, от супруги. Супруга очень бы, узнавши это, была недовольна, и, пожалуй Егор Фомичу сделала бы большие неприятности. Егор Фомич вообще к женскому полу боязнь чувствуют.

— Но как же доклад!

— Не беспокойтесь. Недельку я, хоть и маленький человек, берусь задержать, — попрошу помощника столоначальника, да, кстати, господин министр уезжают на две недели для осмотра подведомственных учреждений. Выходит: всех три недели, а этим временем вы, с своей стороны, извольте-ка пригласить к себе камердинера его превосходительства и…

Иван Алексеевич даже фамильярно шепнул на ухо Савве Лукичу, куда надо еще ехать.

Затем он встал и пожелал всяческих успехов его превосходительству, пряча в карман деньги, полученные за «предварительное совещание».

— А насчет господина Готлиба я берусь, Савва Лукич, привести его к вам. Когда прикажете?

— Завтра утром, а то сегодня вечером.

— Уж лучше завтра утром. Сегодня надо еще разыскать его!

Старый писарь ушел, почтительно пожав протянутую Саввой Лукичом руку, и Леонтьев почувствовал, что надежда снова подняла упавший было дух.

Странное дело! Савва Лукич ожил после неожиданного визита писарька. Казалось бы, чему мог научить такого опытного человека писарек, а глядишь — научил.

И Савва Лукич надеялся и верил теперь утешительным словам писарька более, чем кому-либо другому. Скажи ему сию минуту какой-нибудь, ну, хоть директор департамента, что он «повернет дело», Савва не так был бы уверен, что еще не все потеряно, как был уверен теперь.

«О господи, какое это будет счастье! Нет, видно, господь еще не отвратил милосердия своего от раба своего Саввы!» — проговорил Савва, кладя усердные земные поклоны перед образом.

А в городе уж все говорили, что Леонтьев не получил концессии, а получил Хрисанф Петрович Сидоров. В газетах были помещены заметки в этом же смысле, и Валентина, прочитав о Савве, очень была рада, что разделалась с мужиком. Надоел он ей. Только что кончится дело в суде, где она должна быть свидетельницей, Валентина уедет за границу и отдохнет в Париже. Кстати, там она встретится с Шуркой. И вспоминая этого красивого, изящного молодца, Валентина чувствовала, как сильнее билось ее сердце…

Заседание назначено на днях. Ей уже прислана повестка. Она наденет черное платье и явится в суд в сиянии красоты, в скромном виде несчастной жертвы, у которой такой ужасный муж… Она надеялась, что мужа осудят, и тогда она возьмет Колю. Бедный Коля! Если бы не советы Евгения Николаевича Никольского, то она давно бы его взяла. Но он почему-то не советовал. Почему? Он серьезно сердился, когда она об этом спрашивала, и она умолкала, так как побаивалась этого солидного молодого человека.

Когда Анна Петровна прочла в газетах о том, что Леонтьев не получил концессии, она тотчас же написала записку Борису Сергеевичу, в которой советовала «скорее получать с мужика все, что можно, так как он накануне банкротства».

Но записка не застала Бориса. Он уже уехал к тестю, встревоженный, недовольный и злой под маскою невозмутимости…

IV В ЛИТОВСКОМ ЗАМКЕ

Неудовлетворенный, вышел Петр Николаевич Никольский из квартиры отставного полковника.

Сведения, почерпнутые им из оригинальной гроссбух Ивана Алексеевича, не рассеяли мрака, окружавшего таинственное дело похищения.

По обыкновению, раз взявшись за дело, Никольский хотел довести его до конца, возмущенный мерзавцем вором, желавшим погубить невинного человека. Жаль было молодому человеку этого несчастного неудачника, и он, отправляясь на лето в провинцию, обещал Трамбецкому сделать все, что было возможно. К сожалению, поиски были неудачны. Он не разыскал дочери Фомы, бывшего лакея полковника, хотя и напал на ее след, собрав предварительно справки о ней в Петербурге. Более серьезные дела помешали молодому человеку ехать в тот город, где, — сообщили ему, — жила в то время молодая женщина; когда он через несколько дней приехал, ее уже не было; она уехала за день до его приезда, но никто не знал — куда. След был потерян.

Обидно было Петру Николаевичу. Молодая женщина была единственным лицом, которое могло бы пролить свет на таинственное дело и подтвердить подозрения, случайно запавшие в голову Никольскому. Подозрения были, с точки зрения молодого человека, довольно серьезные против одного лица (имени его Никольский никому не сообщал), но, на основании этих подозрений, нельзя было ничего сделать. Надо было ждать случая, чтобы напасть на зверя тогда, когда он не мог бы вывернуться. А зверь был красный, хороший зверь. Если бы он фигурировал на суде, то скандал был бы большой.

Оставалось несколько дней-до суда. Остановить дело было невозможно. Трамбецкий рисковал совершенно невинно попасть в места не столь отдаленные.

Раздумывая таким образом, Никольский вышел из подъезда и повернул к Большому проспекту.

Господин Сивков, поверенный полковника и агент сыскной полиции, признавший в Никольском знакомое лицо и решившийся проследить молодого человека, терпеливо дожидался на углу Большого проспекта. Как только Никольский вышел из подъезда, сыщик быстро спрятался за угол. Но недаром и Никольский был опытный человек. Он не забыл любопытных взглядов господина Сивкова и тотчас же заметил движение сыщика. У молодого человека были зоркие глаза. Он усмехнулся про себя и как ни в чем не бывало порядил извозчика и поехал на Петербургскую сторону, вполне уверенный, что за ним, на благородном расстоянии, следует маленький толстенький и добродушный на вид сыщик, очень хорошо известный своею ловкостью и уменьем.

Никольский еще у полковника вспомнил, когда и при каких обстоятельствах он имел счастие встречаться с этим любопытным господином, но уверен был, что господин Сивков, несмотря на свою ловкость, едва ли припомнит все подробности. Во-первых, это было так давно, во-вторых, и обстоятельства были очень сложны, а в-третьих, Никольский познакомился тогда с Сивковым в сумерках и был представлен ему под другой фамилией.

«Напрасно прокатался!» — подумал молодой человек, останавливая извозчика у скромного деревянного домика, в одном из глухих переулков Петербургской стороны.

Расплатившись с извозчиком, Никольский бросил взгляд на улицу и отлично рассмотрел маленькую, толстенькую фигурку с поднятым воротником, слезающую с извозчика у поворота в переулок.

Молодой человек улыбнулся и поднялся во второй этаж, где жила его тетка, у которой во время своего отсутствия Никольский поместил Колю Трамбецкого. Тетка эта, пожилая, простая, добрая женщина, вдова чиновника, души не чаяла в своем племяннике и готова была сделать для него все, что бы он ни пожелал. Никольский помогал бедной женщине и часто баловал старуху наливкой, до которой она была охотница.

Едва Никольский вошел в прихожую, как навстречу к нему бросился Коля. Он горячо обнял молодого человека и пытливо взглянул на него, ловя на лице Никольского какое-нибудь радостное известие. Во взгляде больших черных глаз ребенка было столько тревоги, что Никольский поспешил успокоить мальчика.

— Ты что так смотришь, Коля? Ты не унывай…

— Ты нашел вора? — перебил мальчик.

— Нет еще, но подожди, найдем…

— А папа?.. — прошептал мальчик, поникая головой. — Что будет с папой?..

— Ничего не будет с папой твоим! — вступилась тетка Никольского. — Ну, чего ты повесил голову, родной мой, а?.. Ну… ну… не плачь же, Колюн мой! — ласково утешала старая женщина, проводя своей рабочей, шершавой рукой по лицу мальчика. — Разве возможно, чтобы невинного человека осудили?.. Глупенький! Скоро папа возьмет тебя, и вы будете вместе жить… Только меня, старуху, не забывай… Я к тебе ведь привыкла, к сиротинке…

Прасковья Ивановна утешала ребенка, а сама беспокойно взглядывала на племянника.

— Давно папу видел, Коля?

Он был с тетей в прошлое воскресенье у папы. Папу перевели в Литовский замок. Папа очень кашляет, у него лихорадка. Он все спрашивал, скоро ли приедет Петр Николаевич. Он очень ждет Петра Николаевича.

— Папа говорил, что ты привезешь ему счастье! Привез ты ему счастье?

— Эка, что спрашиваешь, Коля! — вступилась Прасковья Ивановна. — Да разве мой Петя кому-нибудь может привезти несчастье?.. Сердце-то у него, мальчик, у нашего Пети, золотое…

— Полно, полно, тетя!.. Лучше поесть дайте.

— Глупая!.. И не догадалась. Чай, голоден? Ну пойдемте, милые мои… У меня мигом все будет готово.

За завтраком Прасковья Ивановна то и дело подкладывала своему племяннику на тарелку, а сама ела как-то урывками, носясь из кухни в комнату.

Она, между прочим, шепнула Никольскому, что виделась с адвокатом.

— Что ж говорит он? — тихо спросил Никольский.

Коля перестал есть и жадно слушал.

— Адвокат уверен, что Александра Александровича оправдают! — громко сказала добрая женщина, значительно взглядывая на племянника.

— Еще бы! Смели бы не оправдать папу! — крикнул мальчик, сверкая глазенками.

Грустно усмехнулся Никольский, бросая ласковый, нежный взгляд на нервного, бледного мальчика.

— А если бы, Коля, отца не оправдали? Если бы его, невинного, осудили?

— Этого не может быть.

— Милый мой, на свете все бывает! — угрюмо проговорил молодой человек.

Мальчик побледнел. Глазенки его заблестели, и по всему лицу пробегала нервная дрожь.

— Если на свете так бывает, если бог оставит папу… Нет, Петр Николаевич, разве бог не видит, что папа не виноват? Он видит, все видит, и когда судьи будут судить его, он шепнет всем им на ухо, что папа невинен… Ведь правда, тетя? Он шепнет им?

— Правда… Бог не оставит отца! — проговорила растроганная Прасковья Ивановна.

Никольский молчал и старался не глядеть на бледного мальчика.

Ребенок задумался. В его несоразмерно большой голове копошились какие-то мысли. Через несколько минут он сказал твердым голоском:

— А если бы бог оставил папу и его невинно обвинят, я не оставлю папу. Я поеду с ним и буду молиться за него, а когда вырасту, то отыщу вора и докажу, что папа честный, добрый, славный.

— Голубчик ты мой! — шептала Прасковья Ивановна, вытирая одною рукой набегавшие слезы, а другой подкладывая Коле на тарелку еще кусочек говядины. — Доброе ты дитя мое… Кушай, кушай… Господь не оставит тебя!

После завтрака Петр Николаевич с Колей поехали к Трамбецкому в Литовский замок. Был приемный день.

Они въехали в Тюремный переулок. Из окон тюрьмы сквозь железные почерневшие полосы выглядывали бледные, желтые и зеленые лица.

Коля отвернулся, вздрагивая всем телом.

— Бедные! — прошептал он.

Они подъехали к воротам. Тяжелая железная калитка взвизгнула на своих петлях, и Никольский с ребенком очутились в темном пространстве между наружными и внутренними воротами. В этом темном пространстве стояла толпа городовых, мужиков и баб. То и дело взвизгивали двери, и проходили полицейские с книжками под мышками. Полицейские, стоявшие у ворот, подозрительно оглядывали приходящих.

— Вам куда… на свидание?

— На свидание! — ответил Никольский.

Он только что хотел пройти влево, сквозь серую толпу, теснившуюся у маленькой лесенки в ожидании разрешения, как вдруг крикнули: «Посторонись!» Никольский с мальчиком прислонились к стене и услышали глухой скрип отворявшихся ворот. Темное пространство осветилось вдруг ворвавшимся светом.

Из внутреннего двора с глухим шумом выехала маленькая, низенькая тюремная карета, закрытая со всех сторон. Сзади шли два солдата с ружьями. Из крошечного отверстия, закрытого частой решеткой, выглянуло совсем молодое лицо в серой арестантской шинели и уродливой шапке. Других лиц нельзя было разглядеть в темноте кареты. Казалось, что в этой карете должно быть душно, и тот, кому пришлось сидеть у отверстия, был счастливцем.

Никольский взглянул на мелькнувшее лицо арестанта и нервно сжал руку мальчика.

— Папа? — крикнул мальчик.

— Нет… Нет…

С глухим грохотом проехала маленькая карета небольшое пространство. Снова заскрипели ворота, — и стало темно.

Никольский поднялся по лестнице и вошел в маленькую грязную комнатку, где сидели городовые.

— Вам кого?

— Трамбецкого!

— Из дворянского отделения?

— Из дворянского!

Он сунул двугривенный в руку солдата. Солдат поблагодарил и поспешно вышел, проговорив: «Сейчас!»

Минут через пять вышел полицейский офицер.

— Свидания?

— Свидания!

— С кем?

— С Трамбецким!

— Подождите.

Никольский с Колей присели на лавку. В этой комнате дожидалась публика почище. На свидание пускали партиями человек в десять. В комнате шел ти-тий говор. У ждавших свидания лица были серьезные. У большинства в руках были свертки. Эти свертки тщательно осматривали и уносили в другую комнату.

— А у вас что? — подошел чиновник к Никольскому.

— Чай и сахар.

— Больше ничего?

— Еще булки и кусок говядины.

— Птицы нет?

— Нет…

Городовой взял сверток и понес в контору. Мальчик со страхом прижался к Никольскому.

— О какой птице он спрашивал?

— Птицу нельзя сюда носить…

— Отчего?..

— Чтоб арестант не подавился! — улыбнулся Никольский.

— А…

Хотя Коля не первый раз был здесь, но всякий раз он испуганными глазами смотрел вокруг. Около него сидела молодая баба с грудным ребенком и тихо укачивала малютку. Мальчик видел, как мелькало маленькое красненькое пятно из-за полосатого одеяла… Баба искоса взглянула на Колю и, заметив его любопытный взгляд, сказала:

— Тоже мальчик.

Коля сконфузился.

— А ты к кому пришел?

— К отцу! — чуть слышно прошептал Коля. — Он по ошибке здесь.

— И муж мой тоже безвинно! — вздохнула баба. — Из-за пачпорта!..

Немного подалее сидела молодая, хорошо одетая дама. Она нетерпеливо поглядывала на двери конторы и несколько раз спрашивала городового: «Скоро ли?»

Наконец отворилась дверь из другой комнаты, и из нее вышло несколько человек, имевших свидание. На многих женских лицах еще блестели слезы. Когда они вышли, полицейский чиновник стал выкликать имена арестантов, с которыми разрешено свидание. Выкликнули девять фамилий. Молодая женщина, сидевшая сбоку, привстала. Лицо ее, красивое, симпатичное лицо, все вытянулось, и по нем пробегали судороги.

— К Трамбецкому! — крикнул чиновник.

— А что ж к Никифорову? — спросила дама.

Чиновник взглянул, улыбнулся, кланяясь даме, точно хорошей знакомой, подошел к ней с изысканной вежливостью, ловко звякнул шпорами и произнес:

— Я поставлен в неприятную обязанность сообщить вам, сударыня, что сегодня вам нельзя иметь свидания…

— Это почему?.. Разве…

— Не беспокойтесь… Вашего мужа повезли сегодня к допросу к судебному следователю. Мне, право, очень жаль, что вы напрасно сегодня беспокоились…

— Прошу вас, передайте ему все, что я принесла.

— О, будьте покойны…

Она поднялась, а Коля не спускал глаз с молодой дамы. Она заметила этот взгляд и ласково улыбнулась и потрепала мальчика по щеке. Он почему-то поцеловал ее руку.

— Пожалуйте, господа!

Несколько человек, и о том числе Никольский с Колей, пошли, с чиновником во главе, из комнаты в другую и наконец в третью, побольше, разделенную решеткой пополам. За решеткой было темно. У решетки уже дожидались арестанты. Прибывшие на свидание торопливо бросились к решетке. Городовые стояли около. Раздались сдержанные восклицания и тихий говор. Старались говорить все как можно тише. Около Коли стояла старушка и жадно припала к решетке, целуя какого-то бледнолицего юношу, одетого в обыкновенное платье. Городовой отвернулся при этой сцене.

Трамбецкого еще не было. Коля жадно всматривался в глубь комнаты, откуда выходили арестанты. Вдруг он вздрогнул и дернул Никольского за руку. К решетке поспешно подошел Трамбецкий, улыбаясь на ходу своему мальчику. Он нагнулся, протянул исхудалые руки и прильнул к губам сына.

Грустно взглянул Никольский на старого неудачника, он совсем поседел; лицо было землистое, большие глаза совсем ввалились и лихорадочно блестели из темных ям. Это была тень живого человека, а не человек.

— А я тебе, папа, Петра Николаевича привел!

— Господи! Вас я и не видал! Ну, что? — воскликнул глухим голосом Трамбецкий, крепко пожимая руку молодого человека. — Нашли какие-нибудь следы?

В глазах измученного человека светилась надежда. Но Трамбецкий тотчас же опустил голову, прочитав ответ в глазах Никольского.

— Не падайте духом, Александр Александрович. Я не теряю еще надежды.

— Впрочем, все равно. Через неделю я буду на скамье подсудимых! — проговорил Трамбецкий.

— Тебя оправдают, папа! — крикнул Коля.

— О голубчик мой! Если бы не ты, да разве не все ли мне равно, что со мной будет? Ведь ты, ты один привязываешь меня к жизни.

Он вдруг закашлялся и отвернулся. Из горла хлынула кровь.

— Папа, папочка, что с тобой?

— Ничего, ничего, не пугайся, мой мальчик, пройдет… Вот видишь ли?

Он обернулся и улыбнулся испуганному мальчику.

А в глазах у самого стояли слезы.

— Вас, разумеется, оправдают! — проговорил Никольский.

— Оправдают! А кто вернет мне месяцы тюрьмы? Ах, если бы я знал этого подлеца… Если бы только знал.

Он задыхался, торопясь говорить. При воспоминании об этом подлеце в нем снова вспыхивала энергия.

Занятый своим горем, Трамбецкий и не спрашивал Никольского о подробностях его поездки. Что ему до подробностей? Он видел только, что приятель его ничего не сделал.

Но вдруг он спохватился и сказал:

— Хорош я… Вы ездили, хлопотали, а я и не благодарю вас, но ведь вы знаете, как ценю я ваше расположение… Ведь знаете и без слов, как я вам обязан… Без вас что сталось бы с Колей?..

— Полно, полно… дорогой мой… Скоро все кончится, и мы вас отправим с Колей в деревню… Уж я вам и местечко приискал на юге… Вам хорошо там будет…

Никольский говорил, а сам думал, что дни бедняги сочтены… Едва ли придется ему ехать в деревню. А впрочем…

Трамбецкий оживился.

— Да, папа, мы вместе уедем и уж никогда не расстанемся!

И умирающий верил возможности этого счастья. Ему так хотелось верить. Он стал мечтать вслух, как им будет хорошо вдвоем. Ему так хотелось скорее из Петербурга. Адвокат тоже уверен в его оправдании.

— Скорее бы только настал этот день!

Он ни словом не вспомнил своей жены, и Никольский думал, что он теперь, после всего, ее возненавидел, но молодой человек, как видно, плохо знал человеческое сердце. Когда Коля отвернулся, Трамбецкий тихо шепнул:

— О ней что-нибудь слышали?

— Нет…

— Узнайте, голубчик… Ведь я…

Он не докончил и как-то стыдливо опустил глаза.

— Впрочем… я буду иметь счастие видеть ее в суде!..

Никольский, сколько мог, ободрял беднягу… Наступило время прощания. Отец снова несколько раз крепко поцеловал сына. Оба были расстроены. У отца и сына глаза были полны слез.

— Еще раз спасибо вам, Петр Николаевич. Добрый вы человек!.. — проговорил Трамбецкий дрожащим голосом. — Ну, ну… не сердитесь. Я знаю, вы излияний не любите, ну, да простите старого неудачника… Теперь недолго ждать… Осталось всего шесть дней, а там в деревню…

Он помолчал и прибавил:

— А если бы я нашел мерзавца, который…

— Не сокрушайтесь… он еще найдется…

— Вы кого-нибудь подозреваете?…

Никольский махнул головой.

— Кого же?

— Зачем вам знать… Все равно пока ничего нельзя сделать… И подозрения мои слишком шатки…

— Умоляю вас… скажите… Даю вам слово, что раньше вашего позволения я ни единой душе не скажу.

— Даете?..

— Даю.

Никольский нагнулся и шепнул ему на ухо. Трамбецкий изумился.

— Не может быть! — проговорил он. — Это… это… невозможно!..

— От них все возможно, Трамбецкий, — угрюмо проговорил Никольский. — Если бы вы видели гроссбух Гуляева, то поняли бы, что все возможно…

— Нет… нет… вы ошибаетесь!

— Увидим…

Еще поцелуй сыну, пожатие руки, — и они расстались.

Сумрачный, вышел из ворот тюрьмы Петр Николаевич. Вид Трамбецкого смущал молодого человека.

V ОТСТАВКА ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА

Несмотря на советы жены и друзей переждать и не подавать прошения об отставке, его превосходительство Сергей Александрович твердо решился просить об увольнении вследствие расстроенного здоровья.

— Его светлость изволил сделать меня больным! — пробовал было шутить старик, но шутка выходила какая-то болезненная, грустная шутка.

Его превосходительство решил на другой же день, после деликатного намека, подать прошение, но… не хватало силы… Он медлил, чего-то ждал, на что-то надеялся, вглядываясь во время докладов в лицо его светлости. Старика щадили. Ему не повторили намека, но раз не подали руки, другой не уважили его представления.

После всего этого оставаться долее было невозможно, неприлично… Достоинство гордого старика заставляло немедленно удалиться от дел…

Пятнадцать лет занимал он видный пост, пользуясь (неизменной благосклонностью его светлости, пятнадцать лет неустанно работал он на благо России; сколько перенес он забот, неприятностей, сколько пережил интриг. Довольно! Пора и в самом деле отдохнуть! Вечные тревоги надоели…

«Заменить меня каким-то Стрелковым!» Это слишком тяжело. Конечно, на все воля князя. Его превосходительство слишком обязан его светлости и боготворит его… Он не смеет порицать его выбора, и, наконец, его светлость, вероятно, жертва интриги, но куда же приведут господа Стрелковы судьбу отечества? Вот что обидно, вот что сокрушает старика…

По крайней мере его превосходительство хотел уверить себя в этом, ощущая горькое чувство оскорбленного самолюбия.

Да, пора на покой! Он становится стар. Он начинает терять способность попадать в струю течения. «У нас теперь столько течений! — грустно усмехнулся старик. — Выскочки в наше время en vogue…[38]». Желая угодить, они не останавливаются ни перед чем. Сегодня либералы, завтра неумеренные ретрограды. Убеждений никаких! Порядочный, приличный консерватизм с последовательными реформами теперь не нужен.

— Бедная Россия! — проговорил со вздохом старик, отождествляя судьбу России с собственной своей судьбой.

План, предложенный Виктором Павловичем, подействовать на светлейшего через ее светлость, был несколько раз с брезгливостью отвергнут его превосходительством. Этого еще недоставало! Все равно дело потеряно.

Его превосходительство, зная хорошо свою супругу, строго предупредил Анну Петровну «не пускаться в авантюры». Ее превосходительство, конечно, дала слово, но на другой же день пустилась на разведки и с любовью занялась интригой.

Неутомимая, ловкая, даже нахальная, когда дело касалось интересов дома, она перебывала у всех своих друзей, имела свидание с высоким духовным лицом, везде говорила, что Россия погибнет, если Стрелков сделается влиятельным лицом; одним говорила, что Стрелков неблагонамеренный человек, другим — что Стрелков слишком крут; духовному лицу тонко намекнула, что Стрелков атеист, а при помощи близких к ее светлости лиц довела до сведения, что Стрелков безнравственный человек, и откуда-то откопала самые достоверные известия о числе жертв, погубленных будто бы господином Стрелковым. Не оставлены были без внимания и намеки на корыстолюбие восходящего на административном горизонте светила. Благодаря неутомимой агитаторше была пущена в ход грязная история об источниках состояния Стрелкова; при помощи Евгения Николаевича в одной из газет была напечатана горячая статья о заслугах Сергея Александровича и о том прискорбном впечатлении, которое произвел на «всю Россию» слух, «очевидно, вымышленный», об отставке его превосходительства. В статье перечислялись доблести старика и длинный ряд реформ, проведенных им в департаменте…

Когда за обедом его превосходительство осведомлялся у жены, где это она пропадает по целым дням, то Анна Петровна ссылалась на занятия в благотворительных комитетах. У нее их так много! Нам, порядочным женщинам, надо подавать пример!

Его превосходительство более не спрашивал, а Анна Петровна, поглядывая на старика, задумывала новую комбинацию какой-нибудь новой интриги.

Она хорошо знала его превосходительство, знала его привычку к власти и почету. Она была уверена, что Сергей Александрович притворяется, рассказывая, что он устал и ищет покоя. Сделай его светлость малейший намек, скажи ласковое слово, удержи старика, — и его превосходительство, теперь как будто сгорбившийся и удрученный недугами, снова выпрямится на страх своим недоброжелателям…

Однако несмотря на опытность Анны Петровны в интриге, несмотря на то, что супруга его светлости приняла горячее участие в этом деле и имела разговор с мужем о господине Стрелкове (она осведомилась о близком родстве его с женщиной, которой она не любила), хлопоты не удались, и Анна Петровна из верных источников узнала, что его светлость недавно сказал об ее муже, что «бедный старик, кажется, совсем болен и едва ли может заниматься делами».

Тогда Анна Петровна сообразила, что надо воспользоваться положением обиженного старика и испросить ходатайства его светлости об оставлении содержания и о какой-нибудь существенной награде в благодарность за долговременную службу. Хорошо было бы получить приличный денежный подарок или несколько тысяч десятин земли. Когда кто-то из ее друзей заметил, что «финансы расстроены» и что лучше хлопотать о земле, то Анна Петровна возразила на это, что какая-нибудь сотня тысяч ничего не значит для казны, и, наконец, «они не прочь вместо денег получить землю».

Неутомимая Анна Петровна прямо сказала его превосходительству, что если он уходит со службы, то надо по крайней мере «подумать о детях».

— Теперь тебе легко просить, чтобы князь за тебя похлопотал. Многим дают землю.

Сергей Александрович в ответ только пожал плечами.

— Неловко! — произнес он.

Неловко! Чего смотреть? Нашел время стесняться! Его же обидели, его меняют на Стрелкова, а он говорит о неловкости. У них две дочери. У них Шурка. В новом положении связи порвутся. Непременно надо взять с них, что только можно. Она удивляется, как такой умный человек, как Сергей Александрович, до сих пор не подумал об этом.

Его превосходительство слушал жену и хмурился. Его слух резал этот резкий тон попрошайства. Он не прочь был воспользоваться милостью князя, но нельзя было действовать наглостью… Этого он не мог вынести. Кривскому даже показалось, что жена теперь говорит с ним не так, как говорила вчера, когда еще он был в силе. Что-то вульгарное было в ее тоне, какая-то фамильярность, которой он не допускал.

Он обещал подумать и нагнулся к бумагам, давая этим понять, что разговор кончен. Но Анна Петровна, раздраженная неудачей своих интриг, не обратила внимания на уклончивость старика и заметила:

— Мне кажется, думать долго нечего… Если теперь ты не похлопочешь, то мы останемся нищими…

Его превосходительство медленно поднял глаза на жену и строго заметил:

— Мне кажется, что ты уже слишком неумеренно заботишься… Мне кажется, было бы несравненно лучше предоставить заботы о детях моему усмотрению. Так мне кажется! — подчеркнул его превосходительство последние слова.

Анна Петровна ушла, оскорбленная. Ему кажется! «Старый самолюбивый дурак!» — наградила она старика, возвратившись в свой кабинет, и в тот же день сама принялась хлопотать через супругу его светлости.

Прошение об отставке несколько дней уже лежит в письменном столе его превосходительства. Сегодня старик поедет с докладом — последним докладом — и почтительно вручит прошение вместе с частным письмом к его светлости.

Согнувшись над большим листом почтовой бумаги, старик доканчивал письмо. Он перечитал его, и слезы показались на глазах его превосходительства. В письме он благодарил за милости, которыми пользовался в течение долгих лет, и изъявлял чувства беспредельной преданности. Он надеялся, что течение дел в ведомстве пойдет при новых силах быстрее и сообразнее с видами его светлости, и просил простить старика, если он когда-либо навлек неудовольствие своего благодетеля. Если он и виноват, то виноват без вины.

Сергей Александрович вложил письмо в конверт, достал из письменного стола прошение об отставке, вынул из другого ящика превосходно переписанную записку с четким на ней заголовком: «Мнение о современном положении России в политическом и гражданственном отношении» и бережно уложил все эти бумаги в портфель. Тонкие пальцы его превосходительства слегка дрожали при этом. Он чувствовал волнение; обыкновенно солидные и уверенные движения его были нервны и резки. Он поднялся быстро из-за стола, — как противен ему показался теперь этот стол, за которым он за пятнадцать лет подписал столько бумаг! — и, встретив печальный взгляд дожидавшегося камердинера, Василия Ивановича, приподнял голову и резко сказал:

— Одеваться!..

— Мундир прикажете?

— Да…

Василий Иванович давно приготовил мундир, но спросил, надеясь, не отдумал ли старик подавать в отставку. Старый плут очень близко принимал к сердцу служебное положение его превосходительства, так как с отставкой барина лишался и сам значительных доходов.

«Придется и мне, кажется, выходить в отставку!» — думал Василий Иванович, подавая его превосходительству одеваться.

У камердинера его превосходительства были деньжонки, и порядочные. Василия Ивановича знали все в ведомстве. С ним были предупредительны и дарили его деньгами не только мелкие чиновники, но даже и крупные, не говоря уже о просителях.

Старый плут отлично знал, что положение камердинера выгоднее, пожалуй, чем положение директора департамента, и Василий Иванович в пятнадцать лет прикопил себе целое состояньице.

«Пожалуй, и довольно!» — подумал он, провожая до кареты его превосходительство.


Угрюмый сидел в углу кареты Кривский. По временам нервная дрожь прохватывала его тело. Изредка, среди мрачных мыслей, проскальзывал луч надежды.

Быть может, его светлость удержит его, будет просить? Тогда он, пожалуй, и согласится!

Напрасные мечты. Твоя песенка спета. Остается допеть ее с достоинством, как следует настоящему джентльмену с английскою складкою. Можно распуститься наедине, но там, при других, надо подтянуться и доиграть пьесу с честью. Недаром же его превосходительство был завзятый англоман.

Карета остановилась у подъезда большого, роскошного дома на Сергиевской улице. Как любил старик ездить сюда, и как часто он ездил уверенный, спокойный, горделивый, а теперь…

Почтительно кланяясь, швейцар снял с его превосходительства пальто. Старик оправился перед зеркалом, спустил вьющийся локон на свой лоб и, высоко поднявши голову, спокойно поднялся по широкой светлой лестнице в приемную.

Там было много народа. Дежурный чиновник обходил лиц, дожидавшихся аудиенции его светлости. В огромной зале все говорили тихо, шепотом. Только в стороне, у окна, два молодых генерала, нисколько не стесняясь, весело смеялись, громко рассказывая о вчерашнем спектакле во французском театре.

При входе его превосходительства все обратили на него внимание. Многие почтительно кланялись и подходили засвидетельствовать почтение. Молодые генералы взглянули на Кривского и продолжали разговаривать. Его превосходительство знал этих господ и недавно еще видел, как низко сгибали они спины при встрече с его превосходительством, а теперь…

«Верно, моя отставка решена!» — мелькнуло в голове старика, когда он любезно пожимал знакомым руки, приветливо осведомляясь о здоровье.

Дежурный чиновник тотчас же приблизился к Сергею Александровичу и, почтительно наклоняя голову, доложил, что у его светлости Виктор Павлович, а как только он выйдет, князь примет его превосходительство.

Его превосходительство отошел в сторону и присел на кресло. Он сидел одинокий. Никто к нему не подходил. Приходившие почтительно кланялись и проходили мимо. Несколько дней тому назад около него собралась бы тотчас группа. Все жадно ловили бы его слова, и каждый считал бы для себя большою честью удостоиться пожатия руки его превосходительства.

«Моя отставка решена!» — подумал еще раз старик и еще выше поднял голову.

Два генерала отошли от окна и прошли мимо Кривского. Взгляд Сергея Александровича скользнул мимо. Они повернули назад и, как будто только что заметив его превосходительство, поклонились Кривскому. Кривский едва кивнул головой, но зато как-то особенно любезно пожал руку толстому лысому господину со звездой, которого год тому назад распекал у себя в кабинете.

— А, ваше превосходительство, по какому здесь случаю? — весело спрашивал Кривский.

— Приехал благодарить за награду, ваше превосходительство!

— Поздравляю… Я и не знал… Очень рад. Надолго сюда?

— На неделю.

Отворились двери. Все вздрогнули. Тихий говор моментально смолк. Из дверей вышел озабоченный Виктор Павлович с портфелем в руках. Он быстро прошел до середины приемной и, встретившись с Сергеем Александровичем, едва заметно пожал плечами и как-то печально взглянул на него, пожимая ему руку.

«Моя отставка решена!» — промелькнуло опять в голове старика, когда он вошел в кабинет и пожимал ласково протянутую ему руку его светлости.

Ему указали на кресло, и он тотчас же начал свой доклад. В этот раз доклад Сергея Александровича, как нарочно, длился очень долго. Было много важных вопросов. Его превосходительство сегодня докладывал с особенным мастерством. Он с такою точностью, и притом кратко, резюмировал сложнейшие вопросы, что его светлость, слушая блестящий доклад старика, приятно улыбался. И старик точно расцветал под этой обаятельной улыбкой. На все вопросы он давал обстоятельные ответы с какою-то изящной аффектацией исполнительного и преданного советника. В нем точно проснулся молодой ретивый чиновник. Куда девалось его ленивое, скептическое равнодушие, с каким он, бывало, прежде делал доклады?

Доклад кончен. Обоим вдруг сделалось неловко. Его превосходительство чувствует, что князь чего-то ждет.

Он знает чего. «Моей отставки!»

Его превосходительство подымается с кресла и почтительно просит его светлость, приняв во внимание его расстроенное здоровье, уволить его от должности.

Князь делает удивленные глаза, но в то же время его превосходительство ловит веселое выражение, мелькнувшее по лицу его светлости.

— Так скоро? — говорит князь и в то же время быстро протягивает нежную руку за бумагой.

— Если вашей светлости будет угодно, то я постараюсь, в ожидании преемника…

— Э, нет, дорогой Сергей Александрович, — перебивает князь. — Я не хочу злоупотреблять вашим здоровьем…

Наступает последний акт. Князь благодарит старика за труды и прижимает Сергея Александровича к груди. Кривский растроган, но на этот раз сдерживает волнение. Он только просит милостиво принять письмо и записку, которая пригодится, быть может, его преемнику…

Его опять благодарят. Старик видит, что его светлость доволен и старается позолотить пилюлю.

— Ну, до свидания, Сергей Александрович… Желаю вам скорей поправиться. Надеюсь еще видеть вас у себя.

Князь ласково пожал холодную руку бывшего советника, со слезами на глазах проводил его превосходительство до дверей и еще раз сказал:

— Прощайте, дорогой Сергей Александрович. Помните, что я никогда не забуду вашей службы.

Еще выше поднял голову Кривский, когда вышел из кабинета светлейшего и увидал идущего навстречу своего преемника,

VI ПРИГОВОР ПРИСЯЖНЫХ

Любители, и в особенности любительницы, пикантных процессов и сильных ощущений забрались 5 октября 187* года в окружный суд с раннего утра, вооружившись терпением взамен связей и знакомств в судебном мире.

Бедные мученики и мученицы любопытства! Им приходилось провести несколько убийственных часов ожидания, скучившись в толпу у барьера, отделяющего входы в заветную залу. Толпа между тем росла и росла. Сзади напирали, вызывая ропот счастливцев, бывших впереди. Дамы протискивались вперед, как-то проскальзывая под руками, с легким визгом, улыбаясь направо и налево в ответ на недовольные взгляды. Они не обращали внимания на давку, толчки и ворчанье. Им так хотелось попасть туда, в залу. Впереди предстояло столько наслаждения, что можно рискнуть на испытания.

В толпе говор, пререкания и смех. Каждому хочется удержать с бою приобретенную пядь каменного пола под ногами. Сквозь толпу то и дело проходят счастливцы из судебного мира, и этим временем дамы в толпе пользуются, чтобы пробраться чуть-чуть вперед. Мужчины слегка отталкивают отважных дам. Раздаются женские оклики: «Невежа!» — и тихие, вразумительные мужские голоса: «Сударыня, не толкайтесь!» Говорят, разумеется, о процессе. Рассказывают свои соображения и передают слухи о подсудимом.

О судебном разбирательстве идут толки, точно о новой пьесе в день бенефиса.

«Скоро ли начнется?» — раздается нетерпеливый женский голос в толпе.

Начало ровно в одиннадцать часов. Спектакль обещает быть чертовски интересным. Назначена к представлению драма, с тираном мужем в главной роли. Обставлена пьеса превосходно. Председатель скажет такое резюме, что можно с ума сойти. Обвинять будет восходящее светило прокурорского надзора, совсем молодой человек; он пять лет как кончил курс в школе, но обнаружил замечательный ораторский талант. Он очень хорош! Он так пылко обвиняет и, кажется, иногда в благородном негодовании даже плачет… Защищать будет знаменитый наш Жюль Фавр. Свидетели очень интересны, особенно жена подсудимого. Несчастная женщина! У кого она на содержании теперь? Кажется, Леонтьев оставил ее?.. Ее винить нельзя. Муж у нее не человек, а изверг.

Оказывается, что все более или менее знают этого человека. Все слышали о нем от людей, близко с ним знакомых. Трамбецкий скрытный и дурной человек. На этом особенно настаивают дамы. «Однако куда же девались деньги?» — «Он их припрятал, конечно! — замечает чиновник. — После окажется состояние!»

Одиннадцатый час. Все чаще и чаще приходится толпе расступаться, чтобы пропускать счастливцев, перед которыми открываются дверцы барьера.

— Пропустите, пожалуйста… Господа, прошу вас, не толкайтесь!..

Судебные пристава в ажитации. Толпа растет, а между тем почти уже все места внизу заняты. Остается только верх для мучеников, забравшихся с утра.

Городовые и жандармы сдерживают напор. Пора, однако, впускать. Того и гляди барьер не выдержит. Судебный пристав проходит наверх и дает знак городовому отворить двери. Толпа хлынула наверх. Счастливцы быстро стали занимать места. Мигом все переполнилось, и снова барьер заперт. В толпе, оставшейся за барьером, слышен ропот.

— Господин пристав, ради бога… Я вас прошу! — умоляет миловидная брюнетка, схватывая пристава за руку.

На хорошеньком, раскрасневшемся личике такое страдание, что пристав пожимает плечами.

— Все места заняты.

— Вы только пропустите, я найду…

— Невозможно…

— Послушайте… я имею право… я родственница подсудимого…

Пристав улыбается.

— Я… я сестра его! — говорит дама, кокетливо поглядывая на пристава.

Все смеются. Однако дама тронула сердце пристава (тоже и он человек!) и с счастливой улыбкой проскальзывает за барьер.

— Сестра по Христу! — замечает кто-то.

— Господа, позвольте… Позвольте, господа… Пропустите даму!..

Сопровождаемая членом магистратуры, проходит ее превосходительство Анна Петровна с Евгением Николаевичем Никольским. Судебный пристав отворяет ей двери. Места все заняты, но это ничего не значит. Приносят два кресла и ставят в проходе у самого барьера. Анна Петровна благодарит, усаживается и оглядывает публику.

В темном, низком помещении много дам. Кажется, никого знакомых?

Кто-то ей кланяется. Она взглядывает и приветливо машет головой и пожимает плечами, окидывая глазами, словно бы жалуясь, что нет места.

— Бориса нет?

— Кажется, нет.

— Значит, Евдокия одна…

Никольский оглядывается.

— Кажется, одна.

— Ужасно тесно здесь… Кто этот господин с бородой… Вон там… у стола?

— Вы разве не знаете? Это русский Гамбетта! — с усмешкой проговорил Никольский.

— Интересный господин! А вот этот, курчавый, белокурый?

— Это тоже знаменитость из адвокатов.

Никольский назвал фамилию.

Полутемная зала была набита битком. Трибуны для чинов судебного ведомства и журналистов тоже были полны. Перед трибунами сидели присяжные заседатели. В боковых проходах толпились адвокаты, кандидаты на судебные должности и мелькали пристава. К барьеру, отделяющему места для публики, подходили мужчины и, разговаривая со знакомыми, разглядывали дам. Около ее превосходительства сидело несколько дам, старуха и трое молодых, громко называвших по фамилиям всех светил судебного мира. Они чувствовали себя в суде как дома, сыпали юридическими терминами и восхищались умом отечественных Гамбетт, Жюль Фавров, Беррье и тому подобных. К ним то и дело подходили члены магистратуры и адвокатуры.

— Вы не знаете, кто эти дамы?

— Судебное семейство! — отвечал Никольский. — Вся семья чувствует слабость к юристам.

И он назвал фамилию.

— Обвинят? — спрашивала маленькая, худенькая миловидная женщина у красивого брюнета, подошедшего к барьеру.

Брюнет только пожал плечами.

— Поручин будет стараться!

— О Поручин, Поручин! Если он захочет. Это такой талант, такой талант. Я так люблю слушать Поручина, когда он обвиняет.

— Ну, и наш Жюль Фавр, надеюсь, будет прелестно говорить! — вступилась барышня из судебного семейства. — Он так умеет тронуть.

— Посмотрим, посмотрим! — внушительно заметил брюнет. — Сперва предложили мне это дело, но я отказался, так как у меня процесс гораздо серьезнее на руках. Однако сегодня у нас полно.

Из боковой двери торопливо вышел высокий молодой человек, совсем еще мальчик, красивый блондин, в мундире. Он положил какие-то бумаги на пюпитр и, спустившись вниз, стал разговаривать с каким-то присяжным поверенным, поглядывая на дам и видимо рисуясь. Он говорил громко, смеялся, открывая ряд прелестных зубов, и изгибался, словно выезженный конь на царском смотру.

— Как хорош этот Поручин! — пронеслось между дамами.

— И необыкновенно умен… Ему предстоит блестящая карьера!..

— И образован… На днях он был у нас и объяснял, что такое счастье. Господи! Как это было умно и мило!.. — рассказывала одна из девиц судебного семейства. — И, главное… так ясно и просто. Счастье, говорил он, это гармоническое сочетание желаемого и возможного…

— Нет… и достижимого! — перебивает другая барышня судебного семейства, — и достижимого!..

— Ну, это все равно, но это было так хорошо… Посмотри. Поручин смотрит сюда…

Поручин кланяется и подходит.

— Как вы думаете, Поручин… победа?

— Я не думаю, mesdames, я уверен, что подсудимый украл деньги, но, вы знаете, победа зависит от господ присяжных…

— Но все-таки…

— Разве с нашими присяжными можно на что-нибудь рассчитывать?.. Ведь это идиоты!.. — прошептал он и отошел, напутствуемый пожеланиями.

Несколько старых генералов и высокопоставленных лиц скромно прошли и заняли кресла сзади судейских мест. Его превосходительство, Сергей Александрович, тихо прошел и сел на кресло.

— Посмотрите! — удивилась Анна Петровна, обращаясь к Никольскому. — Старик наш скучает и ищет развлечения…

Шумный говор в зале смолк. Вошел подсудимый, и все глаза устремились на него.

Высокий, долговязый, мертвенно-бледный, с косматыми поседевшими волосами и большой бородой, Трамбецкий не произвел благоприятного впечатления на публику. Он сел и взглянул лихорадочным взглядом на массу голов, повернувшихся к нему, улыбнулся какой-то страдальческой, загадочной улыбкой, точно удивляясь, к чему это столько народа собралось сюда, и медленно опустил глаза, склонив голову.

Вдруг сверху раздался детский звонкий голос:

— Папа!

Судебные пристава внушительно подняли головы. Трамбецкий вздрогнул и бросил наверх взгляд, полный бесконечной любви.

Этот голосок точно ободрил его, и он то и дело посматривал наверх.

— Суд идет!

Разговоры смолкли. Все поднялись.

Торопливо прошли господа судьи и сели.

Публика откашлялась и приготовилась к интересному зрелищу. Дамы не отводили биноклей от глаз.

После обычных формальностей началось чтение обвинительного акта.

Молодой прокурор лениво откинулся назад, а судьи совсем потонули в своих высоких креслах. Председатель делал какие-то заметки и не слушал обвинительного акта. Не слушал его и подсудимый. Он разглядывал умное лицо председателя и находил, что господин председатель держит себя с большим достоинством.

«Ах, как долго он тянет! — казалось ему, когда до ушей его долетали знакомые слова обвинительного акта. — Скорей бы!»

Защитник Трамбецкого, высокий, худой, некрасивый, коротко остриженный господин, с замечательно умным лицом, на котором блуждала саркастическая улыбка, тоже что-то писал на бумаге. Затем он повернулся к подсудимому и о чем-то пошептался с ним. Казалось, он в чем-то убеждал старого неудачника, но в ответ Трамбецкий энергически мотнул головой. Защитник пожал плечами и снова принялся за ремарки.

А Трамбецкий опять был далеко от суда, от этой торжественной обстановки. Он вспоминал свою молодость, вспоминал ряд неудач и — подите ж — вспоминал Валентину. Он увидит ее сегодня. Что-то будет говорить эта женщина сегодня? Временами он кашлял, кашлял глухо, отрывисто и поднимал глаза наверх, не видя, но чувствуя, что мальчик его там и, быть может, один во всей этой массе людей глядит на него с любовью и верою.

А другие?..

«Что мне до других?»

А секретарь продолжал свое утомительное чтение…

Обвинительный акт, — надо отдать честь юному прокурору, — очень ловко сгруппировал все данные, на основании которых похищение Трамбецким денег у отставного полковника являлось как будто правдоподобным. Ревность, неудачная жизнь, любовь к сыну, пистолет, похищение ребенка у матери — все эти обстоятельства были искусно пригнаны на свое место и вместе с подавляющей уликой, — нахождением некоторых из числа похищенных у полковника бумаг в кармане пальто — произвели на большинство присутствующих впечатление далеко не в пользу подсудимого.

Почти у всех сложилось убеждение, что Трамбецкий виноват.

— Его обвинят! — проговорила какая-то дама вполголоса.

— Неужели? — вздохнула Евдокия, все время внимательно слушавшая обвинительный акт.

— Но разве он не украл?

Евдокия сконфузилась и как-то серьезно заметила:

— Мне кажется, этот человек невинен.

Дама пожала плечами.

— Довольно взглянуть на его лицо! — говорила в то же время Анна Петровна. — Не правда ли?

Никольский, к которому она обратилась с вопросом, не отвечал. Он с каким-то любопытством смотрел на Трамбецкого. В первую минуту он обрадовался, что видит его на скамье подсудимых, но прошло несколько времени, и чувство злобной радости мало-помалу пропадало. С удивлением замечал он, что человек, когда-то оскорбивший его, не возбуждал в нем больше злобного чувства.

Евгений Николаевич уверен был, что Трамбецкий невинен, и с любопытством ждал, что станется с этим человеком. Его, вероятно, обвинят.

«Видно, братец ничего не мог сделать!»

При воспоминании о «братце» Евгений Николаевич насупился. Он гнал от себя эти воспоминания, зная, что они приводят его всегда в дурное расположение.

— Глупые, непрактичные люди! — произнес он, как бы отвечая на свои мысли. — Вот хоть бы этот… Трамбецкий… Тоже думал о какой-то правде, а теперь погибает, как ничтожная тварь!

«А братцу?.. Братцу конец известный!» — мелькнуло у него в голове.

Он засмеялся, скверно засмеялся, так что Анна Петровна взглянула на него.

— Что с вами?

— Со мной? Ровно ничего. Я смеюсь, глядя на этого дурака…

— На какого дурака?..

— На подсудимого… Мог быть человеком, а сделался…

— Вы разве его знали?

— Знал. Это, впрочем, было давно…

— Неприятное у него лицо; так и видно, что этот господин готов на всякое преступление.

— Еще бы… Совсем непорядочный человек…

«Не то, что мы с вами!» — мысленно добавил Никольский, с едва заметной насмешкой взглядывая на ее превосходительство.

Обвинительный акт окончился.

— Подсудимый! Не угодно ли будет вам объяснить суду, при каких обстоятельствах к вам попали бумаги, принадлежащие полковнику Гуляеву?

— Я уже несколько раз объяснял следователю.

— Но, быть может, вам будет угодно объяснить это суду. Впрочем, считаю долгом предупредить вас, подсудимый, — от вас вполне зависит отвечать или не отвечать на мой вопрос.

— Отчего же… Я, пожалуй, могу повторить.

И Трамбецкий рассказал известные уже читателю обстоятельства, причем ни единым словом не упомянул о своей несчастной семейной жизни.

— Не можете ли вы объяснить, для какой цели вы приобрели револьвер?

— Я не желаю отвечать на этот вопрос.

Эта манера держать себя еще более усилила дурное впечатление, производимое подсудимым.

— Господин пристав. Пригласите свидетельницу Валентину Трамбецкую.

Склонив хорошенькую головку, словно бы под бременем горя и стыда, медленно приблизилась «добрая малютка» к судьям, подняла на них кроткий страдальческий взор и тотчас в смущении опустила глаза.

Бедняжка! Она казалась совсем беспомощной, подавленной и несчастной — эта маленькая, скромная, изящная женщина с прелестными формами, вся в черном.

Так вот она какая, эта женщина?

В публике заметно было движение. Все с любопытством рассматривали Валентину. Появление ее было для большинства неожиданным и приятным эффектом, значительно возбудившим интерес к судебному представлению. Про Валентину так много говорили, особенно в последнее время. Рассказывали, что она разорила Леонтьева. Зрители ждали, что войдет блестящая, шикарная, развязная барыня, сводящая с ума мужчин, и вдруг вместо того скромное, беспомощное, замечательно хорошенькое божие создание.

Даже старый неудачник — и тот на мгновение, изумился при виде «кроткой малютки», в виде ангела страдания, но это было мгновение. Вслед за ним, он грустно улыбнулся и отвел глаза.

— Бедняжка! — пронеслось между дамами при первом взгляде на Трамбецкую.

— Изящная, прелестная женщина! — передавали шепотом мужчины.

В местах, где сидели почетные посетители, заметно было некоторое оживление. Многие зашевелились на своих местах, засматривая через кресла членов суда на Валентину. Даже его превосходительство, Сергей Александрович Кривский, чуть-чуть вытянул шею, несколько раз взглядывая на хорошенькую свидетельницу, и как-то приосанился.

— Очень… очень пикантная женщина, ваше превосходительство! — шепнул ему на ухо сидевший рядом знакомый военный генерал.

Его превосходительство вдруг сделался серьезен и сквозь зубы процедил: «Не нахожу!» — несколько шокированный фамильярным замечанием военного генерала.

Невольно Валентину сравнивали с мужем. Какой контраст! Угрюмый, мрачный, с лихорадочным взглядом и какой-то загадочной улыбкой, он казался таким злым перед этим симпатичным созданием. Достаточно раз взглянуть на обоих, чтоб искренно пожалеть бедняжку. Общие симпатии были на стороне Валентины.

Ее превосходительство Анна Петровна отвела бинокль и, обратившись к Никольскому, заметила:

— Право, эта Трамбецкая внушает сожаление. Я начинаю даже думать, что муж довел ее до крайности, и она, как женщина, не воспитанная в строгих правилах, бросилась во все тяжкие…

Евгений Николаевич усмехнулся про себя и подумал: «Пока „кроткая малютка“ превосходно ведет роль, как будет дальше?»

Но и дальше Валентина вела роль отлично. На замечание председателя о том, что она может отказаться от свидетельства, Валентина чуть слышно ответила, что она готова исполнить свой долг, надеясь, что ее показания не повредят мужу.

Она рассказала все, что знала по этому делу, вскользь коснулась беспокойного характера мужа и «ужасного недуга», которому он подвержен, и подробно описала сцену, когда муж явился к ней и отнял ребенка. О, это была ужасная сцена! Конечно, она не обвиняет мужа, — он отец; но ведь и она мать.

Во время рассказа Валентина должна была несколько раз останавливаться. Сдержанные рыдания мешали ей говорить, и судебный пристав два раза подавал ей воду. Валентине предложили сесть.

Трамбецкий жадно слушал показание жены и тоскливо взглядывал наверх. К чему она говорит ложь? О господи, неужели она даже и теперь будет продолжать лгать? Ведь там, наверху, сидит Коля…

А мальчик жадно слушал, подперев ручонками свою большую голову, и ненавистью сверкали глаза ребенка.

— Тетя… тетя… ведь это все неправда!.. — говорит он Прасковье Ивановне, сидевшей около него. — Мама обманывала папу!..

— Тише… тише, родной мой! — шептала добрая женщина.

— Так зачем же она лжет?.. Я никогда не пойду к ней… никогда! Я не хочу знать маму… бог с ней…

Валентина между тем кончила. Она как будто и ни единым словом не обвинила мужа, но общее впечатление из ее рассказа выходило такое, как будто Трамбецкий был способен на все…

Начался допрос сторон.

Молодой прокурор очень хорошо понял, что свидетельница возбудила доверие в присяжных и что показания жены будут прекрасным материалом для обвинения мужа.

Он повел допрос с большой ловкостью.

Худощавый, изящный блондин допрашивал Валентину нежным, ласкающим слух баритоном, отчеканивая слова с той аффектацией, которая так идет к молодым прокурорам.

— Свидетельница! Вы, если мне не изменяет память, упомянули в вашем правдивом и беспристрастном рассказе, что ваш супруг страдал каким-то недугом?..

— К сожалению, да! — чуть слышно проронила Валентина.

— Не можете ли вы объяснить, каким именно?

Валентина молчала.

— Быть может, он был подвержен каким-нибудь болезненным припадкам?

— О нет…

— Быть может, он неумеренно употреблял спиртные напитки?

— Это было…

— Он пил запоем?..

— Мне так тяжело отвечать, что я просила бы не спрашивать об этом.

— Свидетельница! В день посещения вашим мужем дачи, не заметили ли вы особенного возбуждения в Трамбецком?

— Он был очень взволнован…

— Грозил он вам пистолетом?

Валентина опять замолчала.

— Вы не желаете, свидетельница, отвечать на этот вопрос?

— Нет…

— Так-с… У него был в руках пистолет, когда он явился к вам на дачу?..

— Был…

— Он махал им или нет?..

— Я не помню.

— Так-с. Так-с. Вы не помните, но вы, однако, видели пистолет в его руках?

— Видела.

— И не помните, махал ли он им?..

— Не помню.

— Хорошо-с. Я не буду больше касаться этого вопроса, понимая, как вам тяжело вспоминать об этом обстоятельстве. Скажите, пожалуйста, ваш муж прежде служил?

— Служил.

— Не знаете ли, сколько мест он переменил в течение того времени, как вы с ним познакомились?

— Не припомню. Я слышала от него, что он много мест переменил.

— Отчего же он переменял места? Не уживался или просто любил менять места?

— Я, право, не знаю.

— Вы не знаете? Очень хорошо-с. Если вы этого не знаете, то не знаете ли вы, имел ли ваш муж какие-нибудь занятия в последнее время?

— Он служил у нотариуса в конторе.

— Большое он получал жалованье?

— Кажется, небольшое…

— А до того времени было у него место?

— Не было.

— Не было, так что супруг ваш жил на ваш счет?

— У нас были общие средства.

— Так-с. Что побудило вас просить отдельный вид на жительство?

— Мы расходились во взглядах…

— Вы и раньше разъезжались с ним?..

— Да…

— И снова согласились сойтись, предполагая, что супруг ваш более не страдает недугом?..

Но так как Валентина опять ни слова не ответила, то молодой человек спросил:

— Бывал ваш муж у полковника Гуляева?..

— Не помню…

— Не помните? хорошо-с… Но он знал, что полковник богат?..

— Вероятно, знал.

— Знал! А знал ли ваш супруг, что вы бывали у своего дяди, полковника?

— Знал. Я не скрывала от мужа, где я бывала.

— Очень хорошо-с. Не помните ли вы, что в последнее время ваш супруг говорил о том, что он желал бы иметь средства?..

— Он это говорил.

— И часто?

— Не помню…

— Не помните… Очень хорошо… Не можете ли вы припомнить, упрашивал ли ваш муж, чтобы вы не оставляли его?

— Он часто об этом говорил…

— Он очень был привязан к вам или нет?

С Валентиной сделалось дурно. Судебный пристав должен был опять подать стакан воды.

«Несчастная женщина!» — пожалели дамы.

Во все время допроса Трамбецкий внимательно слушал показания жены и нередко вздрагивал. Скорбная улыбка бродила на его губах, когда он поднимал голову наверх.

«Бедный мальчик!»

Защитник опять обернулся к Трамбецкому и с жаром стал ему говорить, что надо разоблачить показания жены.

— Не надо! — отвечал неудачник.

— Но ведь тогда ваше дело может быть проиграно.

— Я не желаю выворачивать публично мои отношения к жене.

— Но вы позвольте только коснуться слегка.

— Я вас прошу… Не надо, не надо, — брезгливо замахал головой Трамбецкий.

— Упрямый человек. А ваш сын?

— Сын, что сын?

— Если вы так упорно отказываетесь, то повторяю: присяжные могут быть против вас, и тогда вас могут обвинить.

— За что? Впрочем, пусть. Мне все равно! — угрюмо проговорил Трамбецкий. — Жить недолго. Впрочем, делайте как знаете, но, ради бога, не очень. Ведь и без того пытка. Этот молодой человек, кажется, уже довольно меня пытал. Пощадите хоть вы.

Защитник обрадовался разрешению клиента. «Удивительный человек этот клиент. Дело такое интересное. Предстоит блестящий случай оборвать прокурора и уничтожить впечатление, произведенное показанием свидетельницы, а он просит пощадить. Сейчас я им покажу…»

И защитник, при одной мысли о предстоящем спектакле, почувствовал большое удовольствие. Его подвижное, умное лицо как-то съежилось, один глаз прищурился, и злая, насмешливая улыбка перекосила его губы. Он начинал злиться. Слегка наклонив голову, он попросил суд предложить некоторые вопросы свидетельнице.

— Мне так тяжело! — со вздохом шепчет Валентина.

— Я не буду вас допрашивать так долго, как допрашивал вас господин прокурор. Я позволю себе предложить вам всего два-три вопроса.

Валентина поворачивает головку к защитнику. Защитник выходит из-за скамьи и с изысканною вежливостью начинает свои «два-три вопроса».

— Свидетельница! Вы изволили упомянуть, что вследствие несходства характеров вы не могли ужиться с мужем?

— Да.

— Это несходство обнаружилось вскоре после свадьбы?

— Нет. Мы жили согласно несколько лет.

— Вы не припомните, сколько лет?

— Лет восемь.

— Это значит с тысяча восемьсот шестьдесят пятого по тысяча восемьсот семьдесят третий год?

— Кажется.

— Было у вашего мужа состояние, когда вы вышли замуж?

— Да, небольшое.

— А у вас?

— У меня не было ничего, кроме приданого.

— Ничего, кроме приданого? Вы, кажется, путешествовали с мужем за границей?

— Путешествовала.

— Вы не припомните, сколько вы проживали в год?

— Не припомню.

— Тысяч пятнадцать в год?

— Вроде этого.

— Когда разорился ваш муж?

— Я не помню.

— В тысяча восемьсот семьдесят четвертом году он поступил на службу в В. мировым судьей?

— Да.

— Тогда вы жили скромно?

— Очень.

— Значит, состояния не было?

— Нет.

— Так-с, и, если не ошибаюсь, вы в том же тысяча восемьсот семьдесят четвертом году оставили мужа в первый раз?

— Да.

— Тогда, следовательно, уже обнаружилось несходство характеров?

Валентина ни слова не ответила.

— А когда в последний раз уехали вы от мужа?

— Летом.

— Вы достали отдельный вид на жительство?

— Мне его выхлопотали.

— Вы ни слова не говорили об этом мужу?

— Я не хотела его огорчать.

— Поэтому вы увезли и сына?

— Я — мать!

— Превосходно. Где вы изволили жить летом?

— В Финляндии на даче!

— Не припомните ли, чья была дача?

— Кажется, дача Леонтьева.

— Какого Леонтьева? Не известного ли миллионера Леонтьева?

— Право, не знаю.

— Не знаете? Очень хорошо-с. Скажите, пожалуйста, ваш муж привязан к своему сыну?

— Он — отец.

— А сын любит своего отца?

— Разумеется…

— Когда Трамбецкий приехал за сыном, он неохотно поехал с ним или, напротив, охотно?

— Я была так взволнована, что не помню, что было…

— Скажите, пожалуйста, ребенок теперь при вас?

— Нет… Его отняли у меня…

— Но ведь вы могли бы его взять… Вам известно было, где он находится…

— Да… известно.

— Вы виделись с ним?…

— Нет…

— Долгое время не видались?

— Два месяца…

— Так-с… Я не желаю более предлагать вопросов! — обрезал защитник.

И пора было кончить. Трамбецкий едва выносил эту пытку, а Коля едва сдерживал рыдания. Бедный мальчик так был расстроен, что под конец Прасковья Ивановна его увезла из суда, несмотря на его обещание быть спокойным.

Вслед за Валентиной был допрошен целый ряд свидетелей: полковник, лавочник, Никольский, дворник дома, где жил полковник, еврей, продавший револьвер, помощник пристава, к которому обращался Трамбецкий в день пропажи денег… Из всех этих показаний благоприятное для Трамбецкого показание было только показание Никольского. Он горячо говорил о своем приятеле и, видимо, произвел впечатление на присяжных.

Допрос свидетелей окончился только к четырем часам, и председатель объявил перерыв на полтора часа.

Публика хлынула в коридоры суда. Многие обедали в суде, в ожидании финала этого интересного спекталя — речей прокурора и защитника. После допроса свидетелей дурное впечатление против подсудимого несколько изгладилось, но все-таки ожидали обвинения. В самом деле, каким же образом похищенные бумаги оказались в кармане Трамбецкого?


— Слово за прокурором!

Зала притихла. Взоры публики и присяжных обратились на прокурора. Только Трамбецкий сидел опустив голову.

Изящный молодой человек медленно поднялся с кресла, выпрямился во весь рост, выдержал на несколько секунд паузу, провел рукой по волосам и заговорил.

Между дамами пронесся шепот. Все почти дамы нашли, что господин прокурор очень интересный блондин. Все приготовились слушать с большим вниманием и с тем любопытством, какое возбуждает любимый оперный певец.

Он начал свою речь мягким, тихим, бархатным баритоном. Постепенно его голос становился громче и тверже и под конец дрожал благородным негодованием. Он говорил недурно, с огоньком и выразительной дикцией. Видимо, он увлекался сам.

То тихими, журчащими нотами, то негодующими, как бы из сердца вырывающимися звуками, говорил он в защиту оскорбленного закона и требовал достойного наказания нарушителю его. Начал он речь с бойкого наброска картины современного общества. Красивыми, подчас остроумными штрихами набросал он причины появления на скамье подсудимых в последнее время лиц из образованного класса, пожалел, что идеи законности столь трудно распространяются в наше время, столь чреватое многочисленными реформами, и объяснив, что такое собственность и почему преступление против собственности служит мерилом общественной нравственности, выпил стакан воды, взглянул на лежавшие перед ним на пюпитре листки бумаги и перешел к подсудимому.

Изящный молодой человек набросал характеристику подсудимого, шаг за шагом проследив жизнь Трамбецкого с самых малых лет, причем время от времени ссылался на показания свидетелей. Он сделал блестящий очерк бесхарактерного, беспокойного, ленивого человека, любившего женщину, но не умевшего возбудить взаимности, подозрительного, ревнивого, не останавливающегося в минуты вспышек даже перед угрозами лишить любимую женщину жизни. Все эти данные неминуемо обусловливали падение. В мастерском очерке господина прокурора задатки злой воли подсудимого видны были с молодых лет. Последовательное психологическое развитие этих задатков в порочную волю представлялось совершенно логичным и естественным последствием.

Увлекшись своей характеристикой, изящный молодой человек в конце концов уже громил безнравственного человека, у которого чувственная страсть к женщине преобладала над всеми нравственными качествами, который, потеряв любовь порядочной женщины, думает вернуть не любовь, — такие люди разве могут любить чистою любовью! — а обладание этою женщиной посредством денег. Но честным путем приобрести он не мог, — стоит припомнить только, как часто он терял места, — и вот он решается на. преступление.

— Как хорошо он говорит! — замечают в трибунах.

— Посмотрите, какое возбужденное у него лицо!

Бинокли наводятся на изящного молодого человека.

Он как будто чувствует это и в самом деле начинает думать, что подсудимый — величайший злодей в мире.

Трамбецкий вздрагивал, когда прокурор импровизировал свою блестящую характеристику. Он стыдился поднять глаза. Ему казалось, что все, решительно все, в самом деле считают его великим злодеем. Он как-то ежился в своем углу и то и дело отирал со лба крупные капли пота. Пытка продолжалась слишком долго.

Защитник слушал и злился. Речь его соперника, видимо, произвела впечатление. Он делал ремарки на клочках бумаги и нервно подергивал свою жидкую бородку.

Прокурор между тем перешел к истории самого факта преступления. История была рассказана им так правдоподобно, так ясно вытекала из свидетельских показаний, господин прокурор с такой наглядной убедительностью рассказывал все мельчайшие подробности совершения кражи, что можно было подумать, будто господин прокурор все это видел своими глазами.

Он начал с того самого дня, когда «бедная женщина решилась оставить этого человека». Начертив картину отъезда и того момента, когда подсудимый узнал об отъезде, господин прокурор ясно показал (на основании показания дворника), что уже с этого момента у него зародилась мысль о преступлении. Можно видеть, что подсудимый готов был на все. Он сперва едет, в полицию, потом к свидетелю Никольскому и, несмотря на обещание помощи со стороны свидетеля, едет будто бы за сведениями к полковнику Гуляеву. Дело было подстроено ловко, чтобы скрыть следы преступления. Он спрашивает адрес в мелочной лавке, затем у дворника и поднимается в квартиру. Квартира отперта. Он не слышит в ней человеческого голоса. Вместо того чтобы тотчас же уйти, он входит в нее, запирает изнутри двери и там совершает кражу. Но для того чтобы не пало на него подозрения, он заявляет дворнику об отпертой квартире и едет прямо на дачу и там грозит убить бедную женщину и увозит ребенка, убедившись, что похищенные деньги не вернут ему любви когда-то любящей женщины.

Но на всякого мудреца довольно простоты. Под влиянием волнения и страха он забывает спрятать все деньги, и в кармане у него остается несколько билетов… Он не может объяснить, каким образом они попали к нему. Не святым же духом в пустой квартире положены эти деньги к нему в карман… Преступление было совершено ловко, но все-таки следы его не укрылись от правосудия, и присяжным предстоит решить по совести, может ли избегнуть кары вор столь решительный, смелый, вор, из-за которого лишил себя жизни другой человек, лакей Фома, очевидно подговоренный подсудимым.

Молодой прокурор говорил около двух часов, и когда он кончил, то все взглянули на Трамбецкого.

Этот решительный «вор» по-прежнему не поднимал глаз. «Он виновен!» — подумали все.

— Он невинен! — прошептала Евдокия, почувствовавшая сразу какую-то симпатию к Трамбецкому.

— Слово за защитником!

Защитник Трамбецкого стремительно поднялся с места, и его лицо тотчас же искривилось ядовитой усмешкой, и в умных его глазах заблистал злой огонек.

Он начал с того, что отдал должную дань таланту почтенного представителя обвинения и умению его строить на песке стройное, по-видимому, здание обвинения, но обещал сейчас же показать, что это здание разлетится тотчас же от самого легкого прикосновения. Затем он сказал в крайне деликатной форме, что господин прокурор столь же глубокий психолог (на этом месте господин защитник сделал паузу и иронически прищурился), сколь он, защитник, знаток санскритского языка («А я о нем не имею никакого понятия», — улыбнулся защитник), сказал затем еще несколько приятных слов господину прокурору, стараясь выставить его смешным, был по просьбе ужаленного молодого человека два раза остановлен председателем и уже после всего этого приступил к разрушению здания обвинения.

Казалось, что господин защитник именно был создан для полемической защиты. Он не столько защищал, сколько полемизировал. Он поражал слушателей блеском остроумия, силой сарказма и выставил обвинение в самом смешном виде, нарисовав злую пародию на речь прокурора и объяснив, что если идти по следам психологии господина прокурора, то следовало бы заодно обвинять подсудимого и в покушении на убийство своей жены. Речь защитника была умна, остроумна и подвергала беспощадной критике все положения прокурора. Увлекаясь полемикой, он, казалось, забывал, что ему надо защищать подсудимого, и заботился только о том, как бы доехать господина прокурора. И он доехал его совершенно. Мастерская его речь произвела впечатление. Шаг за шагом и он, в свою очередь, проследил за подсудимым в день покражи и пришел к заключению, что воровство совершено кем-нибудь другим, и подсудимому подложены деньги в карман, но кем — на этот вопрос надо ждать ответа от следственной части.

Защитник не действовал на нервы слушателей ч присяжных. Он не впадал в мелодраму и очень коротко охарактеризовал Трамбецкого как честного и порядочного человека. Зато он не пощадил Валентину.

После речи изящного молодого прокурора речь защитника была очень приятным разнообразием для публики. О Трамбецком все как будто забыли и только вспомнили, когда председатель обратился к нему с вопросом, не желает ли он что-нибудь сказать?

Трамбецкий поднялся и сказал:

— Мне нечего говорить. Защитник все сказал.

— Быть может, вам будет угодно представить какие-нибудь доказательства вашей невиновности?

— Я невинен! Вот все, что я могу сказать, а затем дело присяжных решить по совести.

Когда присяжные удалились для совещания, только и было разговора, что о речах, да о том, обвинят или оправдают. Большинство все-таки полагало, что обвинят. Дамы сравнивали двух судебных светил с Фаустом и Мефистофелем. Прокурор был Фаустом, а защитник — Мефистофелем.

Когда опять Трамбецкий вошел в залу суда, то он совсем упал духом. Ему казалось, что он услышит роковое: «Да, виновен».

Торжественно, один за одним прошли присяжные заседатели из совещательной комнаты, и старшина вручил председателю ответы на вопросы.

В зале воцарилась могильная тишина. Публика, до этого равнодушная к подсудимому, будто прониклась торжественностью минуты. Все точно поняли, что должен переживать в эту минуту подсудимый, и взглядывали на изможденного, исхудалого неудачника, дожидавшегося решения.

Евдокия совсем побледнела и с трепетом ждала чтения. Петр Николаевич Никольский сидел угрюмый, а Прасковья Ивановна утирала слезы, заранее оплакивая бедного человека. Даже Евгений Николаевич насупился и ждал приговора с некоторым нетерпением. Он знал, что Трамбецкий невинен.

Но вот старшина заседателей стал читать первый вопрос… Трамбецкий пристально смотрел ему в лицо. По выражению лица он хотел узнать решение. Секунды казались ему вечностью.

— Нет, невиновен! — послышался отчетливый голос старшины.

Крик радости раздался наверху. Это вскрикнула Прасковья Ивановна. С Евдокией сделался обморок. Один Трамбецкий только не выразил особенной радости. Он крепко пожал руку защитника, но говорить не мог.

Через полчаса Трамбецкий уже был у Никольского и, обнимая Колю, зарыдал. Прасковья Ивановна давно утирала слезы, да и сам Никольский поторопился выйти в другую комнату.

— Теперь, Коля, ничто нас не разлучит…

— Мы уедем отсюда, папа, да?

— Уедем, уедем, родной мой, и как можно скорей. Петр Николаевич — наш друг — обещал мне… Мы будем жить в деревне… Там так хорошо…

Трамбецкий вдруг улыбнулся какой-то скорбной улыбкой и схватился за грудь…

— Папа, папочка… что с тобой?.. папа! — крикнул мальчик.

— Ничего… не бойся… Это пройдет… Мы уедем… там…

Он больше продолжать не мог. Кашель душил бедного человека.

Никольский уложил его на диван; начался пароксизм лихорадки.

— Александр Александрович, что с вами? Вам нехорошо?

— Неужели ж… мне уже пора умирать?.. Теперь, когда впереди жизнь с Колей… Нет… это было бы ужасно!.. — отчаянно проговорил старый неудачник, беспомощно прижимая руки к груди.

Никольский его утешал, а сам, глядя на Трамбецкого, думал, что не жилец он на свете.

К ночи Трамбецкому сделалось хуже. Приехал доктор и так угрюмо покачал головой, что Никольский тихо спросил:

— Разве он так плох?

— Совсем плох… Дни его сочтены! — проговорил доктор.

Коля ничего этого не знал и осторожно заглядывал в комнату, где лежал отец.

— Папа… Тебе лучше?..

— Лучше, лучше, милый мой!.. — шептал отец, и горячие слезы лились из его глаз…

— Ты, Коля, не беспокой папу. Ему заснуть надо! Да и тебе пора спать! — проговорил Никольский.

— Я уйду! — покорно проговорил мальчик, целуя свесившуюся исхудалую руку своего любимого, дорогого отца.

VII МОЛОДЫЕ

Писарек, оказалось, подал Савве Лукичу недурной совет. Прошло две недели со времени их свидания, — и уже Савва Лукич снова поднял голову и злобно радовался, что он утрет нос Хрисашке. Он имел свидание с немцем Готлибом, с Каролиной Карловной, с камердинером его превосходительства, и через две недели состоялось решение о новом рассмотрении вопроса о концессии, ввиду кое-каких дополнительных сведений, собранных по этому делу.

Сам Егор Фомич приехал к Леонтьеву с повинною и объявил ему это приятное известие.

— Я так рад, так рад, что дело это теперь, кажется, будет за вами.

— Спасибо, любезный человек. Будь спокоен, каяться не будешь, только поскорей бы подписали это дело.

Опять повысились фонды Саввы Лукича. Снова в кабинете его появились те самые прихлебатели, которые было оставили Савву Лукича. И он так рад был этому, что не гнал в шею этих людей, хотя и презирал их. Опять кредит Саввы Лукича поднялся, когда узнали, что концессия будет получена им.

Савва Лукич хлопотал с обычной энергией, возвращался домой только к обеду и заставал у себя нескольких человек посетителей. Опять ему глядели в глаза и подхватывали его слова. Опять мужик швырял деньгами.

Борис Сергеевич имел с тестем объяснение. Вскоре после известия о разорении Саввы Лукича Борис Сергеевич приехал к Леонтьеву. Молодой генерал был взволнован, решившись приступить к объяснению насчет приданого.

— Здорово, Борис Сергеевич, как живешь? Как поживает Дуня?..

— Благодарю вас, Савва Лукич…

— Да ты никак, Борис Сергеич, как будто растроен, ась? Али и тебя смутили толки насчет меня?..

— Вы сами поймете, Савва Лукич, очень хорошо, что, собственно говоря, я лично не могу смущаться никакими толками, но что…

— Да ты не виляй, генерал… Брось свою канитель, а говори толком. Приданое, что ли, хочешь получить?

— Вы знаете, что не я хочу получить…

— Разве Дуня тебя послала, что ли?

— Моя жена не посылала. Она слишком молода, чтобы понять всю важность…

— Да прошу тебя, не финти. Пока я буду вам платить проценты на остальной капитал, а ужо, — вот только дай передохнуть, — и капитал отдам. Нешто я Дуню обижу?.. Ты только ее не обидь… Ты не сердись, а я слышал, будто она, сердешная, что-то грустит… Что с ней?..

— Кажется, ничего…

— То-то ничего… Дуня ведь — золотое сердце. Обидеть ее впрямь легко… Она такая тихая да послушливая…

Взбешенный ехал Борис Сергеевич домой. В самом деле, не сделал ли он опрометчивого шага, что женился? Во-первых, обещанного миллиона он не получил, а во-вторых — жена его, несмотря на его старания, осталась по-прежнему той же загадочной, странной, сдержанной натурой. Она положительно смущала его и ставила нередко втупик. Несмотря на его советы, она избегала знакомств, избегала выездов и одевалась слишком скромно. В ней, по мнению Бориса Сергеевича, было что-то для него непонятное. По-видимому, она была привязана к нему, но отчего же она иногда так пытливо на него смотрит, и вдруг щеки ее вспыхивают ярким румянцем?..

Первые месяцы после свадьбы прошли за границей, Евдокии все было ново, и она путешествовала с удовольствием. Между супругами первое время были самые дружеские отношения. Борис Сергеевич относился к ней с оттенком покровительства, считал ее чем-то вроде экзальтированной дурочки, находил, что она чересчур просто одевается и снисходительно замечал ей об этом.

Евдокия слушала, но все-таки вела себя по-прежнему. Скоро Борису Сергеевичу пришлось убедиться, что молодая женщина не только не дурочка, но, напротив, очень неглупая женщина и с характером.

Это открытие даже изумило Бориса Сергеевича. Он воображал, что ему будет легко переделать по-своему эту простую девочку, и вдруг эта простенькая девочка сразу заявила серьезно требования на уважение. Приходилось с нею считаться — ему, Борису, изящному, умному и способному администратору. Через два месяца после свадьбы Евдокия как будто стала грустить, и когда Борис Сергеевич спрашивал, что это значит, она избегала прямого ответа. Борис Сергеевич не настаивал, и между мужем и женой точно пробежала кошка. Борис Сергеевич был ласков, ровен и по временам нежен с женой; Евдокия, напротив была неровна; то ласкова, то вдруг какая-то странная и молчаливая.

Нет, не такая жена нужна была Борису Сергеевичу!

Она присматривалась к мужу и слушала его, но сама не высказывалась, как будто чего-то боялась… Это смущало Бориса Сергеевича, и он чувствовал не то досаду, не то обиду, что на него жена не смотрит с тем благоговейным восторгом, на который он рассчитывал. По крайней мере все женщины так на него смотрели.

И вдруг эта мужичка…

— У нас никого нет?.. — спросил Борис Сергеевич, когда лакей отворил двери.

— У барыни гости.

— Кто такой?

— Господин Никольский.

— Евгений Николаевич?

— Никак нет…

Кривский ничего не сказал и прошел в кабинет.

«Уж не нигилист ли этот у жены в гостях? — подумал Кривский и презрительно перекосил губы. — Надо положительно посоветовать ей не вести таких знакомств». Он вспомнил, что его уже не раз коробило присутствие в доме каких-то странных барынь, знакомых Евдокии, но он ничего не говорил. Теперь вдруг появился какой-то Никольский…

«Надо это прекратить! — решил Кривский, — подобные знакомства просто неприличны».

И без того раздраженный беседой с Леонтьевым, он еще более раздражился, и когда ушел Никольский, Борис Сергеевич вошел в маленький женин кабинет, чтобы серьезно с нею переговорить по этому поводу.


— Я не помешаю твоим занятиям? — проговорил Борис Сергеевич, приостанавливаясь на пороге.

Тон Кривского, всегда мягкий и любезный, сегодня был как-то изысканно вежлив. Едва слышная ироническая нотка звучала в нем.

Евдокия вспыхнула и, отодвигая книгу, сказала:

— Ты смеешься, Борис? Какие у меня занятия?

— Я не смеюсь, мой друг. Ты так была погружена в чтение, что я боялся потревожить тебя.

— Я даже и не читала. Я просто задумалась.

— Можно полюбопытствовать, что это за книга, заставившая тебя так задуматься? — смеясь проговорил Борис Сергеевич, присаживаясь рядом с женой. Евдокия передала книгу.

— Учебник истории! — усмехнулся Борис Сергеевич, передавая обратно книгу. — Кто это тебе посоветовал?.. Впрочем, извини меня за вопрос. Я беру его назад. Ты так любишь читать…

— Разве в этом есть что-нибудь дурное?..

— Боже меня сохрани сказать, что читать дурно!

— Но тебе, как кажется, это не нравится…

— Напрасно, душа моя, ты так думаешь… Отчего мне может не нравиться?..

Борис помолчал и заметил: — Сейчас я у твоего отца был!

— Все здоровы?

— Здоровы. Ты слышала, отец твой накануне банкротства?

— Слышала!

— Ты так спокойно говоришь, как будто тебе все равно?

— Мне жаль отца…

Борис перекосил губы и тихо проговорил:

— Конечно, жаль, но тем не менее…

Евдокия глядела пристально в глаза мужу. Борис остановился.

— Мне кажется, Борис, что наше дело помочь отцу! — прошептала Евдокия.

«Она с ума сошла? — подумал Борис. — Это какая-то блажная женщина».

— Помочь, а самим как?..

Евдокия молчала.

— Ты думаешь, что наше состояние так велико?

Евдокия еще ниже опустила голову.

— Но разве нам надо так много?

— Мой друг, ты, как я посмотрю, совсем не понимаешь жизни… Впрочем, мы оставим этот вопрос. Наши несчастные крохи не спасут отца во всяком случае. Я хотел с тобой поговорить не о том. Скажи, пожалуйста, что это за господин был у тебя?

— Никольский.

— Кто он такой?

— Он дает уроки моему брату…

— Он был у тебя по делу?

— Да.

— Можно узнать, по какому?

— Я обещала ему дать место Трамбецкому в деревне… но, кажется, поздно.

— И ты не сочла нужным посоветоваться со мной?

— Разве тебе не все равно?..

Борис пожал плечами.

— Мне кажется, что я, в качестве мужа, имел бы право интересоваться… Впрочем, опять-таки это твое дело, но вот что мне бы хотелось знать, мой друг, к чему ты принимаешь у себя таких господ, как этот учитель?..

— А что? Разве его нельзя принимать? — проговорила Евдокия, удивленно взглядывая на мужа. — Разве это тебе не нравится?

Она подчеркнула слово «это».

— Да, это мне не нравится!

— Почему?

— Потому… потому… одним словом, нельзя же из твоей гостиной сделать притон… К тебе и без того бог знает кто ходит… Какие-то барыни, курсистки, как вы их там называете… Это, мой друг, совсем неприлично…

Евдокия смотрела во все глаза на мужа, и, по мере того, как он говорил, лицо ее все делалось печальнее.

— Я не понимаю тебя, Борис… Я, наконец, не знаю, что тебе нравится и что не нравится!

Борис готов был рассердиться, но он сдержал себя и только нервно пощипывал бакенбарды.

— Я заговорил об этом потому, что в последнее время ты, Евдокия, как-то странно себя держишь…

— Странно?.. Но ведь ты прежде ничего не говорил… Ты позволил мне быть знакомой, с кем я хочу. Разве мои знакомые тебя стесняют? Они ведь бывают у меня, когда тебя нет!

— Тем хуже!

Евдокия вспыхнула и еще ниже опустила голову.

— Твое положение в обществе обязывает тебя…

Борис остановился, почувствовав, что говорит глупость.

— Ты слишком мало знаешь людей и жизнь, милая моя, — мягко заговорил Кривский, — и потому-то слишком доверчива и знакомишься без строгого разбора, не посоветовавшись со мной, с такими людьми, которых совсем не знаешь… В вашем благотворительном кружке встретишься и сейчас же зовешь к себе… Мне, признаюсь, даже непонятно, что может быть приятного в знакомстве с этими…

Борис опять сделал над собою усилие, чтобы не обронить резкого эпитета.

— Одна твоя приятельница — какая-то учительница, другая — синий чулок с невозможными манерами… Ты, конечно, воображаешь, что они превосходные женщины…

Евдокия тихо заметила:

— Ты разве знаешь, что они нехорошие?

— Я не говорю: нехорошие, я только не понимаю, что может у тебя быть с ними общего?.. Надеюсь, ты не намерена сделаться нигилисткой… Это было бы… по меньшей мере, смешно!

Борис взглянул на жену искоса, дотронулся до ее руки и еще мягче заметил:

— Вообще, Дуня, ты как-то в последнее время не откровенна со мной. Ты странная какая-то. Никуда не хочешь показываться, одеваешься, точно тебе не во что одеться… Со мной избегаешь говорить… Скажи, как другу, который любит тебя, искренно любит…

Борису показалось, что маленькая холодная рука жены вздрогнула при этих словах в его руке.

— Я ведь не имею намерения стеснять тебя, — веди знакомство с кем хочешь! Но я хотел только предупредить тебя… Мало ли что могут говорить!.. Ответь же на мой вопрос: что с тобой? Чем ты недовольна?

Евдокия слушала слова мужа с тяжелым чувством. Что скажет она ему? Разве она прежде, в первые месяцы, не говорила ему свои заветные мечты? Разве она не спрашивала совета и поддержки; но что же сказал он?

Борис Сергеевич подсмеивался с изяществом светского человека над ее мечтами. С снисходительной ласковостью учителя он доказывал ей, что мысли ее смешны и что надо жить, как люди живут, а не носиться с какими-то нелепостями. Он ей обещал устроить занятия, где, по его словам, ее доброе сердце найдет удовлетворение. Он познакомил жену с дамами-благотворительницами. Евдокия сделалась членом комитета, отдалась этому делу со всею горячностью любящего сердца и… скоро поняла, поняла скорее чувством, чем умом, что это не то, не то, чего хотела ее душа, жаждавшая подвига, жертвы…

Она опять обратилась к мужу, но он опять как-то странно отнесся к ней, и Евдокия осталась одна, — одна с сомнениями, волновавшими ее горячую голову. Она начинала чувствовать, что Борис — не тот человек, который был нужен…

— Что ж ты молчишь, мой друг? Скажи же, что с тобой?.. Чем ты недовольна?..

Евдокия подняла свои светлые, полные думы глаза на мужа, взглянула на его чисто выбритое, красивое лицо, на его серые, улыбающиеся глаза, на всю изящную фигуру, и слова ответа замерли на ее устах.

Она поняла, что нечего ему говорить.

«Не тот… не тот!» — грустно отозвалось в ее сердце.

«Однако эта комедия начинает надоедать! — подумал Кривский, напрасно ожидая ответа. — Чего ей, какого ей рожна? — добивался он ответа и никакого ответа не мог отыскать. — Чего она блажит!»

— Послушай, Евдокия, ты серьезно подумай о том, что я тебе говорил… Я не смею насиловать твоих взглядов, но нам надо согласиться жить так, чтобы мы не доставляли друг другу неприятностей… Не правда ли?

— Ты прав!.. — прошептала Евдокия.

— Ты сама согласна… И если ты любишь меня, то избегай знакомства с господами вроде Никольского… Ты не откажешь мне в этом?.. Ведь ты настолько любишь меня?

О господи, какая это пытка! Он еще спрашивает о любви тем самым мягким, ровным голосом, которым только что отказал в помощи отцу. Фальшивой нотой звучали эти мягкие слова, и бедная Евдокия вместо ответа еще ниже склонила свою голову.

— И на это ты не хочешь дать ответа? Ну, как хочешь!.. — тихо проговорил Борис, поднимаясь с кресла.

— Это черт знает что за женщина! — злобно шептал Борис Сергеевич, выходя от жены.

Он озлился, что он, Борис Сергеевич, не мог сладить с этим кротким и на вид беспомощным созданием.

«Не тот, не тот!» — скорбно шептал какой-то назойливый голос в груди молодой женщины.

Ей припомнились слова матери перед свадьбой, и горько, горько задумалась Дуня перед роковым вопросом, поставленным жизнью на первых же шагах ее самостоятельности.

Зачем она вышла замуж? Зачем? Зачем?

Но разве она думала, что он не тот желанный, который поможет ей, бедной, ощупью искавшей дороги, жаждавшей луча света в непроглядной тьме, найти эту дорогу, увидать этот свет?

О глупая, бесталанная, она, напротив, думала, что Борис именно тот самый умный, добрый, великодушный, любящий, который нередко смущал ее девичий сон. Он успокоит тревогу неудовлетворенной души, он разрешит ее сомнения, он поможет ей отыскать правду, которой так жаждало ее любящее сердце…

Но вместо света тот же мрак кругом, та же ложь, и, вдобавок, каким холодом веет от этого ласкового, нежного голоса. Как мало уважения и любви в его снисходительной ровности, сколько оскорбительного в его ласке для такой деликатной натуры!

«Не тот, не тот!»

Точно во сне она была тогда, когда решилась, не спросивши сердца, отдать судьбу свою в руки этого человека. И те дни прошли как сон.

Быть может, и он был тогда не тот или казался не таким! Он так мягко и так нежно говорил ей о будущей их жизни, он с такой внимательностью отнесся тогда к ее мечтам, обещая впереди путь, по которому она пойдет в удовлетворение своим стремлениям, он так ласково шептал ей слова любви, что она, еще колеблющаяся, протянула ему руку без колебания и встала под венец.

Они тотчас же уехали за границу. Это время прошло опять как сон. Два месяца пролетели быстро. Там, в чужих странах, все было ново, все занимало молодую женщину.

Но и тогда уже бывали минуты, когда молодая женщина испуганно, удивленно смотрела на Бориса. В его речах она как будто слышала отзвук отцовских речей. Не та грубая форма, но та же самая грубая сущность.

«Нет, это ей кажется!» — думалось ей тогда, и ей хотелось, чтоб это казалось. Она пробовала сама говорить… Она, сдержанная, целомудренно таившая про себя, однажды заспорила с мужем, высказала, что мучит ее, чего жаждет ее сердце, и… каким холодом повеяло от его снисходительных ответов… какой насмешкой звучали его слова.

Опять то же, что и дома, но там по крайней мере любовь, горячая, беспредельная любовь отца, а тут…

А он, казалось, и не понимал, что делается с Евдокией. Он первое время утешал ее, как, бывало, отец, думая успокоить ее взволнованное сердце небрежной лаской, вниманием, подарком, и не замечал, что день ото дня становился ей снова чужим, гораздо более чужим, чем был до свадьбы.

Неужели он женился не на ней, а на приданом?..

Сперва эта мысль пришла к ней как-то нечаянно, но потом она закрадывалась в ее душу все чаще и чаще, и, наконец, она почти сроднилась с ней.

— Не тот, не тот! — шептала она, с болью вспоминая, что в скором времени она будет матерью… Будущее казалось ей в каком-то ужасном тумане. Так жить, как она живет, неужели возможно? Нет, ни за что!

Но где же найдет она примирение? где тот крест, который она готова нести во имя правды и любви? где, где он?

И опять ниоткуда нет ответа…

VIII У СМЕРТНОГО ОДРА

Ночь.

В небольшой комнате, слабо освещенной ночником, лежит несчастный неудачник на кожаном диване. Он спит, но сон его беспокойный, тревожный сон. Больной то и дело просыпается, и тогда Петр Николаевич подает ему лекарство. Сегодня его очередь сидеть около больного. Они чередуются с теткой. В полумраке комнаты лицо Трамбецкого кажется совсем мертвым. Длинное, осунувшееся, с заостренными чертами, оно носит на себе печать смерти. Доктора объявили, что надежды никакой, разве какое-нибудь чудо. По словам их, волнения доконали беднягу вконец.

Никольский то и дело наклоняется над изголовьем больного и прислушивается к его дыханию. Дыхание неровное и шумное. Какой-то хрип вылетает из груди.

«Бедняга, все еще надеется! Как просил вчера еще скорей ехать в деревню… Видно, человек до последнего момента надеется!» — усмехнулся Никольский, откидываясь в кресло.

Он задумался, припоминая всю жизнь этого неудачника. «Нечего сказать, жизнь! Ни другим, ни себе! Ни личного счастья, ни сознания, что жил не бесследно. Так, сутолока какая-то. Кипятился из-за выеденного яйца, бедняга, и сгорел. А, кажется, много ли человеку и нужно-то было? Очень немного. Он бы помирился с деятельностью мирового судьи, творил бы суд и расправу, да если бы, вдобавок, нежная женская головка склонялась на его плечо, да чтение вдвоем любимых поэтов, бетховенские сонаты, — жить бы ему поживать, добра не наживать, — не из таких этот отживающий рыцарь переходного времени, — в полном блаженстве. А поди ж, и того не дает жизнь мало-мальски порядочному человеку. Гоняла судьба этого неудачника с севера на юг, с юга на север… Все искал он настоящей службы делу, а не лицам!» — печально усмехнулся Никольский, припоминая, как горячился, бывало, Трамбецкий, рассказывая, как и почему оставлял он то одно, то другое место.

— Дьявольские времена! — проговорил громко Никольский.

— Это вы верно говорите… Я сам только что об этом думал! — слабо проговорил больной.

— А вы не спали разве?

— Нет… Так, с закрытыми глазами лежал…

— Вы лучше лекарство примите, чем о временах-то думать… Как себя чувствуете?..

— Гораздо лучше… Дышать легче. Завтра, пожалуй, и встать будет можно, а через неделю уехать…

Трамбецкий принял лекарство и опять заговорил:

— Во время болезни как-то яснее все представляется. Вот и думал я, что времена скверные, а когда вы сказали: «Дьявольские», так я даже обрадовался… Право… Вы тоже об этом думали?

— А вы не очень-то разговаривайте. Доктор-то что говорил?

— Что доктор? Мало ли что говорил доктор?.. Меня один доктор десять лет тому назад к смерти приговорил, а я его надул… Быть может, и теперь их обману…

— И обманывать нечего. Они надеются, что вы поправитесь, а все поменьше говорите…

— Нет, уж вы не мешайте… Очень хочется мне высказать… Как вспомнишь, из-за чего я, собственно говоря, всю жизнь кипятился и почему я вышел такой неудачник, так, знаете ли, Никольский, даже досада берет…

Трамбецкий вдруг закашлялся продолжительным кашлем.

— Видно, надо слушать докторов! — печально проговорил он. — Вы, пожалуй, тоже не понапрасну ли кипятитесь, Никольский?

— Ну, об этом после поговорим…

— Знаете ли, что я вам скажу… — начал было Трамбецкий, но вдруг застонал.

— Что с вами?

— Опять… опять… Нет, видно, докторов теперь не надуть… Дышать трудно…

Он заметался и стал бредить. В бреду он часто призывал Валентину и Колю. Наконец он заснул. Дыхание его сделалось ровнее. Никольский заглянул, и робкая надежда закралась в его сердце, — так спокоен был сон больного.

Наутро Трамбецкий проснулся и совсем себя почувствовал хорошо. Он выпил стакан чаю, приласкал Колю и все собирался ехать скорей в деревню. Когда приехал доктор и Никольский спросил, что значит эта перемена, то доктор только угрюмо покачал головой и сказал, чтобы напрасно не радовались.

И действительно, после полудня Трамбецкому опять сделалось хуже. Он стал говорить о смерти и все просил, чтобы Колю не отдавали жене.

— Будьте покойны! Мы об этом давно порешили.

Трамбецкий протянул руку, и слезы тихо закапали из его глаз.

— Я так только, для успокоения… Я верю вам и, благодаря вам, умру, пожалуй, спокойно…

К вечеру Трамбецкий заснул и, как только проснулся, сказал Никольскому:

— Знаете ли, о чем я вас еще попрошу? Вы и не ждете!

— Ну?

— Исполните мою просьбу… только, пожалуйста, исполните. Ужасно мне хочется видеть мою жену… Я вас прошу, если можно… на пять минут… Быть может, в последний раз…

— Я сейчас поеду… Сию минуту…

— Мне надо ей сказать… Смотрите же, привезите…

Никольский тотчас же поехал к Валентине.


У Валентины были гости: два молодых офицера, камер-юнкер и юный, совсем юный, румяный, круглый, добродушный господин, единственный наследник известного петербургского миллионера. Юноша молча пожирал влюбленными глазами очаровательную хозяйку, вздрагивая и краснея, когда Валентина дарила его ласковым взглядом.

У «прелестной малютки» собралась веселая компания влюбленных молодых поклонников, наперерыв друг перед другом старавшихся заслужить благосклонность хорошенькой женщины. После процесса она получила всеобщую пикантную известность. Сделаться счастливым любовником Валентины казалось особенною честью. Об этом заговорят все, завидуя счастливцу, пленившему сердце маленькой очаровательницы. Из-за такой чести стоило бросить к ее ногам состояние или по крайней мере не жалеть векселей.

Все знали, что Валентина пока свободна, прогнавши к черту Леонтьева. Надо было воспользоваться случаем; такая женщина не может долго оставаться свободной. Уже ходили слухи, что Хрисашка делал ей выгодные предложения…

Камер-юнкер закладывал свои последние земли, — это недаром. Однако Валентина никому не отдавала предпочтения. Никто не мог назвать имени ее любовника. Она принимала к себе всех своих поклонников, поровну между ними делила свое внимание и, казалось, всем подавала очаровательную надежду, позволяя наедине пожимать маленькую ручку или срывать с ее уст холодный, мирный поцелуй. Все находили такой случай, только один круглый, румяный юноша не осмеливался. Он целые дни сидел у «прелестной малютки», молча пожирал ее глазами и робел, вздрагивая всем телом при одном прикосновении к маленькой ручке. Валентина смеялась, заставляла юнца привозить ей конфекты, держала его при себе на посылках, и на его застенчивые признания в горячей любви, шутя, просила подождать ответа.

Только что кончили пить чай. Вся компания шумно и весело встала из-за стола и двинулась в маленькую гостиную.

Валентина, по обыкновению, улеглась на диван и велела юнцу помешать уголья в камине. Она была в капоте, изящная, свежая и веселая. От нее шло какое-то раздражающее благоухание. Распущенные волосы, перехваченные голубой лентой, моложавили это хорошенькое личико. Свернувшись на диване, Валентина казалась совсем наивным, прелестным ребенком, грациозной кошечкой, от которой веет мягкой теплотой. Она весело смеялась, открывая белые зубки, когда молодежь рассказывала смешные вещи, и так резво играла носком крохотной туфельки под самым носом юного наследника, не спускавшего влажных глаз с прозрачного чулка, сквозь который сквозила розовая ножка, — что юноша не выдержал и порывисто пересел на другое место. Все засмеялись.

— Куда же вы? — невинно спросила Валентина. Но юноша молчал.

— Оставьте его, Валентина Николаевна, а то он заплачет! — проговорил кто-то.

И в самом деле, из больших, голубых глаз кругленького, выхоленного юноши готовы были брызгнуть слезы.

Валентина спрятала ножки и подозвала юношу к себе.

— Вы что? — шепнула она на ухо. — Гадкий! Так-то вы любите меня и исполняете свое слово? Ну, садитесь на свое место, но смотрите, сидеть смирно.

Через несколько минут Валентина попросила одного из офицеров спеть. Офицер вышел в соседнюю комнату и запел приятным тенором шансонетку. Звуки песенки оживили всех. Все вышли и стали подтягивать. Один юноша сидел молча на низеньком стуле у ног Валентины, точно наказанный. Опять розовая ножка мелькнула в его глазах.

Он воспользовался мгновением, когда на него не обращали внимания, и припал к ней сочными, свежими губами.

Валентина не мешала юноше и тихонько трепала его за ухо, приподнявшись с дивана. Он стал целовать ее руку и шепнул:

— Я вас так люблю. Когда же ответ?

— На днях. Надейтесь! — шепнула она, отводя руку.

Какое-то блаженство разлилось по добродушному юному лицу влюбленного. Оно сияло восторгом.

— Я душу готов положить за вас! — как-то восторженно произнес он.

— Верю, верю! Пойдемте в залу, а то нас увидят.

Валентина поднялась и хотела было идти, как в комнату вошла Паша и знаком позвала Валентину.

— Ну, ступайте, ступайте. Я сейчас приду.

— Сейчас?

— Сейчас! — расхохоталась малютка в ответ на этот страстный и ревнивый вопрос.

— Что такое случилось, Паша? Евгений Николаевич приехал?

— Брат его!

— Брат? Какой брат? — испуганно спросила Валентина.

— Разве забыли? Петр Николаевич, баринов знакомый, лохматый такой…

Валентина вспомнила и еще более смутилась.

— Что ему нужно? Я с ним незнакома! Зачем его впустили?

— Тимофей отказывал ему, но он просит вас видеть. Говорит, по очень важному делу.

— Какие дела? У меня с ним никаких дел нет! Это, верно, Трамбецкий его подослал? Отказать ему! Пусть Тимофей скажет, что я не желаю его принять!

— Очень просит он, Валентина Николаевна… Вошел такой расстроенный… Одну минуту, говорит…

— Пусть объяснит по крайней мере, что ему нужно.

— Лично, говорит, объясню.

— Я, ей-богу, не знаю, Паша… Этот господин мне так не нравится… Я боюсь принять его.

— Чего вам бояться, Валентина Николаевна? Примите-ка лучше.

— Принять?

— Конечно, примите. Беды никакой не будет, а не хотите, чтоб он гостей видел, я проведу его прямо сюда… Может быть, и в самом деле что-нибудь нужное…

— Ну, хорошо… Приведите его сюда!

Петра Николаевича провели коридором. Никольский слышал веселые голоса, пение, взрывы смеха и еще более пожалел умирающего неудачника. Он вошел к Валентине, поклонился и проговорил:

— Извините, что так поздно. Я приехал к вам с просьбой от умирающего… Вашему мужу жить несколько часов…

Валентина вздрогнула.

— Он просит вас немедленно приехать к нему. Он хочет проститься… Вы ведь не откажете в такой безделице?!.. Нет? Он так надеется…

— Боже мой… Вы так поразили меня… Но к чему ехать?.. И бедному мужу и мне будет тяжело свидание, — проговорила «малютка», отирая навернувшиеся слезы.

— Послушайте, Валентина Николаевна. С вашей стороны будет жестоко отказать умирающему… Прошу вас, поедемте…

Никольский не просил, а умолял. Валентина колебалась.

— Ведь вы поедете?

— Извольте, я приеду.

— Надо сейчас ехать, сию минуту.

— По крайней мере я велю заложить экипаж.

— Нас ждет извозчик. Велите экипажу приехать за вами.

— Вы так просите… — попробовала улыбнуться своей милой улыбкой Валентина, — что я сию минуту к вашим услугам.

Через десять минут Никольский с Валентиной ехали на Петербургскую сторону. Паша объявила гостям, что барыня уехала к умирающему мужу. Все восхищались добротой этого ангела.

— Ну, что? — шепотом спросил Никольский, вводя Валентину в комнаты.

— Плох… Он дожидается вас! — заметила Прасковья Ивановна, обращаясь к Валентине.

«Прелестную» малютку оставили в зале, а Никольский пошел к Трамбецкому.

— Не приехала? — прошептал больной.

— Сейчас… сию минуту она будет у вас…

Счастливая улыбка скользнула по мертвенному лицу.

— Спасибо, голубчик… Она сейчас же согласилась?.. Она… она пожалела меня?..

Он заволновался.

— Успокойтесь, Александр Александрович…

— Нет, скажите правду: она пожалела меня?..

— Пожалела…

— Вы… вы… не обманываете?..

— К чему обманывать?..

— Так я счастлив… я очень счастлив тогда… Я все-таки вижу, что эта женщина хотя жалеет меня… Что же она не идет?.. Скоро ли?..

Никольский ушел, и через минуту Валентина появилась светлым призраком перед одром умирающего неудачника.

При появлении Валентины Трамбецкий слабо вскрикнул, пробовал привстать, но в бессилии опустился на подушки.

Словно ангел смирения и кротости приблизилась «прелестная малютка» к умирающему и протянула руку с кроткой, ласковой улыбкой. Трамбецкий порывисто схватил слабыми, дрожащими пальцами маленькую, розовую, блиставшую кольцами ручку и прильнул к ней засохшими, помертвевшими губами.

Валентина взглянула в лицо умирающего. Чувство страха, жалости и какого-то непобедимого отвращения к разлагающемуся телу охватило ее существо. Ей сделалось жаль мужа, и в то же время ей так хотелось поскорее вон из этой маленькой комнаты, пропитанной запахом лекарств, где смерть явилась перед ней в таком некрасивом, ненарядном виде. Нервы были расстроены. Что-то щекотало в горле… На мгновение мелькнула мысль, что со смертью мужа она совсем свободна, и эгоистическое чувство приятно защекотало нервы, несмотря на слезы, сжимавшие горло… Ей все-таки жаль его. Он все-таки муж! Она в самом деле начинала чувствовать жалость и дала волю нервам…

— Благодарю тебя, что ты приехала!.. — шептал Трамбецкий. — Я думал…

Валентина присела на постель и тихо плакала, Трамбецкий, глядя на эти слезы, умилялся.

— Ты — добрая… Ты пожалела меня… Ты ведь любила меня?..

Нервы Валентины совсем расстроились от этих прерывающихся, нежных слов.

Как всегда бывает с чувствительными людьми, обстановка усилила впечатление чувствительности. Эта сцена представлялась ей какой-то трогательной мелодрамой, в которой она играет главную роль. Умирающий муж и она, несчастная, пожалуй, виновата тут перед лицом смерти. Да, она виновата… Она, быть может, много виновата. Теперь ей даже приятно быть виноватой, но умирающий простит ее…

И Валентина непритворно рыдала.

— Ты что же это?.. Ты, Валентина… О господи, какое счастие… Я вижу, ты добрая…

Валентина вдруг поднесла руку мужа к своим губам, потом опустилась на колени у кровати и шептала в слезах:

— Прости, прости меня…

Его ли просить о прощении! Он давно простил. Он с каким-то восторгом глядел ей в глаза и тихо гладил ее голову…

Прошло несколько секунд, и Валентина почувствовала, что у нее заболели колена. «Если бы был мягкий, пушистый ковер!» — вспомнила она. Но ковра не было, и коленам становилось больней. Она поднялась и снова села на постель.

И Трамбецкий устал от волнения. Он держал в своей руке руку жены и закрыл глаза… Через минуту он задремал… Еще другая, третья минута, — и Валентина почувствовала неловкость и страх. Рука начинала холодеть. Она быстро выдернула свою руку и надела перчатку. Ей так хотелось скорее на воздух, скорее домой. Он простил, — больше нечего делать!

Тихо скрипнула дверь, и вошел Никольский. Он заглянул в лицо больного, бросил быстрый взгляд на Валентину и сказал:

— Ваш муж заснул…

— Ему лучше?

— Кажется! — сказал Никольский, заметив нетерпеливое движение «прелестной малютки».

Она поднялась с дивана.

— Ваш экипаж приехал! — проговорил Никольский, — и если вы устали…

— Но вы обещаете дать мне знать, если будет хуже…

— Непременно…

— Так я поеду… Мне так тяжело! — проговорила она, вытирая опухшие от слез глаза и радуясь в тоже время возможности уехать.

Когда Никольский провожал ее, она покорно спросила о Коле:

— Он здесь?

— Нет, он в деревне! — храбро солгал Никольский, усаживая ее в карету.

Когда он вернулся в комнату больного, там была страшная тишина. Он взглянул на Трамбецкого. Лицо его было спокойно, а глаза безжизненны. Неудачник был мертв. Никольский поцеловал холодный лоб, закрыл глаза, тихо вышел из комнаты и пошел спать.

IX В ОТСТАВКЕ

Хотя его превосходительство Сергей Александрович и бодрился, хотя он и уверял всех, что рад, наконец, отдохнуть, тем не менее отставка сильно подействовала на старика. В два месяца он сильно постарел, осунулся и нередко хандрил в своем кабинете, одинокий и всеми забытый. Нередко вспоминал он, как быстро проходили дни, когда он еще стоял на страже государственных интересов. С утра начиналась деятельность, приемы, доклады, посещения, затем поездки к его светлости, вечером комиссии и советы, а теперь?.. Теперь дни кажутся бесконечными, и старик придумывал как бы наполнить время, и рад был, если кто-нибудь по старой памяти навещал его и бранил его преемника.

Его превосходительство, разумеется, оппонировал, но оппонировал слабо и улыбался, когда ему рассказывали о каком-нибудь промахе или недосмотре нового стража государственных интересов.

— Бедная Россия, — повторял он. — Бедная Россия!

Он любопытно расспрашивал, доволен ли его светлость преемником, и когда до него доходили слухи о недовольстве его светлости, его превосходительство оживал. Старику все казалось, что вот-вот за ним пришлют и призовут его к деятельности.

Но прошло два месяца, наступал третий, за ним не посылали и как будто совсем забыли о старике. И его превосходительство точил недуг честолюбия; он страдал втайне, — страдал с изяществом джентльмена, не показывая вида, что страдает.

И все мрачней казалось ему все окружающее. Печальнее рисовалось его превосходительству будущее, и он писал записки за записками, проект за проектом. Но, к сожалению, на записки его уже не обращали внимания. Однажды он даже услышал, что его светлость, передавая одну из записок его преемнику, изволил заметить:

— Пожалуйста, только не обижайте старика… Рассмотрите и отнеситесь помягче к этим старческим упражнениям…

С тех пор его превосходительство писал для своего удовольствия, затаив про себя глубокую обиду. Он по-прежнему благоговел перед его светлостью и уверял, что его сбивают с толку окружающие. Если бы не это, то его светлость давно бы прогнал этих лукавых слуг.

Печально проходили однообразные дни. Его превосходительство по-прежнему вставал в восемь часов утра, одевался с обычной тщательностью; но новый камердинер не мог ему угодить так, как Василий Иванович. Василий Иванович тоже его оставил, и старик долго не мог привыкнуть к этой потере. Делать было, однако, нечего. По-прежнему его превосходительство в девятом часу оканчивал туалет, выходил в свой кабинет и уныло присаживался к столу. Напрасно иногда казалось ему, что сейчас приотворится дверь, и дежурный чиновник войдет с докладом. Никто не входил… Тихо и пусто было в кабинете, из залы не доносился сдержанный шепот просителей.

К полудню уже не являлся Евгений Николаевич с докладом и черновыми проектами. Евгений Николаевич перешел на службу к новому начальнику, хотя и испросил на это согласие его превосходительства. Старик как-то кисло улыбнулся и посоветовал молодому человеку принять предложение. При этом случае Евгений Николаевич, конечно, выразил, как много он обязан его превосходительству. На глазах солидного молодого человека показались слезы, он, видно, был взволнован, и когда его превосходительство привлек его к себе, то вышла даже чувствительная сцена. Но прошел месяц, прошел другой, — Евгений Николаевич все реже и реже заглядывал в кабинет его превосходительства, и Сергей Александрович узнал, что его секретарь не только ладит с преемником и пользуется его особенным расположением, но уже успел получить повышение и с обычным умением составляет для своего начальника записки совсем не в том духе, в котором составлял для его превосходительства. Хуже того: одна из записок его превосходительства, составленная самим же Евгением Николаевичем (дело шло о реабилитации дворянства), подверглась резкой критике со стороны преемника его превосходительства, и автором ее, как узнал Кривский, был тот же Евгений Николаевич. Старик как-то грустно усмехнулся, узнавши об этом, и когда через несколько дней увидал у жены Евгения Николаевича, то ничего не сказал и, по обыкновению, был любезен с бывшим секретарем. Только вечером он заметил Анне Петровне:

— Что, Никольский у вас в комитете по-прежнему?

— Как же, а что?

— Так… Он стал реже у тебя бывать, верно дел в комитете меньше!

— Да, теперь у него помощник.

Анна Петровна почему-то смутилась при этом разговоре.

Его превосходительство заметил это, но не показал вида и ушел в кабинет.

И ее превосходительство тоже как будто осунулась и постарела за это время.

Кривский стал замечать, что у жены его нередко красные глаза, точно она плакала, чего прежде не бывало. Не веселей было старику и при встречах с Борисом. До него доходили слухи о семейных несогласиях Бориса с женой, и старик с тоской повторял про себя, что он предвидел это. Он жалел невестку и чувствовал к ней слабость. С тех пор как он встретился с ней в первый раз на помолвке сына, она все более и более ему нравилась, и когда она бывала у стариков, его превосходительство всегда после обеда уводил ее в кабинет и играл с ней две партии в шахматы. Об ее отношениях к сыну старик никогда не говорил ни слова, и Дуня сама не начинала.

Однажды утром, когда старик, по обыкновению, сидел за своим столом, отхлебывая чай, подали телеграмму. Его превосходительство прочитал ее и обрадовался. Телеграмма была от Шурки. Он извещал, что совсем поправился и через день выезжает в Петербург. Его превосходительство понес телеграмму к жене, но ее превосходительства не было дома. Горничная доложила, что барыня пошла гулять. Он ничего не сказал, но изумился, что ее превосходительство так рано встает гулять. Этого прежде никогда не бывало.

— Барышни спят еще?

— Почивают.

— Когда проснутся, подайте им эту телеграмму. Александр Сергеевич будет через три дня! — весело сказал старик, передавая телеграмму старой горничной.

X

Анна Петровна приказала разбудить себя в это утро гораздо ранее обыкновенного. Как нарочно, она плохо спала ночь. Тревожно ворочаясь на постели, она несколько раз плакала и только заснула, когда часы пробили четыре удара.

Ровно в семь часов в спальню вошла Параша, пожилая, благообразная, степенная горничная с неглупым лицом и той особенной складкой, которая свидетельствовала, что Параша знает себе цену и пользуется полным доверием барыни. Недаром Параша жила у ее превосходительства пятнадцать лет, знала все тайны Анны Петровны и, отличаясь испытанной скромностью, пользовалась полным ее доверием.

Параша подошла к постели и проговорила:

— Анна Петровна! Пора вставать! Семь часов!

Кривская тотчас же проснулась.

— Семь часов, — переспросила она. — Ах, Параша, я совсем не спала эту ночь!

— Напрасно вы так беспокоитесь, барыня.

— Напрасно?! — горько усмехнулась ее превосходительство. — Ты, Параша, знаешь?.. С его стороны это такая мерзость, такая подлость… Разве можно было ожидать чего-нибудь подобного?

— Не стоит он вашей любви, право не стоит…

Параша благоразумно остановилась, не желая оскорбить барыню.

— Как он всегда уверял, как он был нежен!.. Ты помнишь, когда мы ездили в прошлом году в Крым?..

Параша все помнила, все видела и давно дивилась ослеплению Анны Петровны, которая верила уверениям любовника и на склоне лет вдруг стала дурить.

— Ты помнишь? — повторила Анна Петровна.

— Как не помнить!..

— И все это был обман!.. Какая подлость!..

Она злобно усмехнулась и прибавила:

— Давай-ка одеваться… Пора. Ванну приготовила?

— Все готово!

Поспешно поднялась Анна Петровна с постели и отправилась тотчас же, по обыкновению, брать холодную ванну. Через четверть часа она торопливо прошла в маленькую, изящно отделанную уборную, рядом с спальней.

Вздрагивая под мягким, пушистым пеньюаром, Анна Петровна поворачивалась перед ярким огнем пылающего камина, а Параша в то же время растирала ловкими руками иззябшее рыхлое, жирное тело когда-то стройной, блестящей красавицы.

— Какое платье оденете?

— Черное с кружевами. Хорошо будет?

— Оно к вам идет!

— Так приготовь его, Параша!

Параша помогла барыне одеться, накинула капот и удалилась.

Ее превосходительство заперла уборную на ключ и присела к туалету, собираясь приступить к обычному утреннему таинству гримировки. В это время никто никогда не смел войти в уборную. Даже Параша не допускалась.

Сегодня надо было заняться своим лицом с особенной тщательностью.

Анна Петровна пристально разглядывала себя в зеркало, и грустная усмешка скользнула тенью по ее лицу. Где когда-то яркая, блестящая красота? Где правильные изящные черты? Где блеск черных глаз и нежная свежесть кожи? Вместо того зеркало отразило рыхлое лицо с желтоватым отливом кожи, дрожащий, мягкий подбородок, расплывшиеся черты, темные круги под глазами с лучистыми морщинками у углов и заметные борозды, проведенные жизнью. Кривская, правда, еще сохранилась, в глазах еще зажигался огонек поздней страсти, стан ее еще намекал на изящество форм, в чертах сквозил намек на бывшую красоту, но только намек, отдаленный намек…

Она отвела глаза от зеркала. Она не любила своего лица по утрам, тщательно скрывая от других отцвет своей красоты. Невольно горький вздох вырвался из груди отставной красавицы. Теперь, когда было уже поздно, она пожалела минувшую пору красоты и молодости и в первый раз со злобой вспомнила, что прежде она так свято исполняла свой долг. О, как бы хотелось ей вернуть прошлое, чтобы пожить снова полной жизнью. А разве она жила? Разве этот ровный, вежливый, но чересчур скромный в ласках супруг дал ей когда-нибудь мгновение настоящего счастья? Он исполнял долг мужа, а она — жены, — вот и все. Теперь она думала, что этого было мало.

Никогда и никого, до последнего времени, она не любила. Никогда не давала она воли бушевавшему чувству. Она давила в себе желания во имя долга, щеголяя добродетелью, боясь светской молвы, и гордилась неприступностью и верностью мужу, истратившему в молодости свои силы и отдавшему ей, молодой красавице, одни жалкие их остатки.

«Как все это было глупо!»

Когда, наконец, поздняя любовь охватила все ее существо огнем пожирающей страсти, она спешила вознаградить себя с силой последней вспышки и ненасытностью долго не удовлетворенного чувства. Последние пять лет она испытала счастие любовницы и вдруг теперь увидела себя покинутой. Это было так неожиданно. Умная, ловкая и практичная женщина была застигнута врасплох и не могла примириться с мыслью, что песенка ее спета, что страсть ее делается смешной и развратной…

Но зачем так безжалостно, так грубо оскорбили ее чувство?

Она, гордая женщина, супруга сановника, репутация которой стояла вне подозрений, она, устоявшая в дни молодости от искушений, отдала весь запас накопившейся страсти человеку, который был ничтожеством; она, пожалевшая скромное, робкое чувство молодого человека, не смевшего и подумать о взаимности, — она отдалась ему вся и полюбила его. Чего только она ни делала ради сохранения этой любви? Она была другом, сообщником, матерью и любовницей. Она, изящная, горделивая, неприступная, старалась перещеголять кокоток, оставаясь наедине с своим возлюбленным. Она прибегала ко всем ухищрениям развратившегося воображения, стремясь вознаградить любовника за недостаток молодости избытком поздней страсти. Она выдумывала, как подогреть любовь и вызвать желания. Не было предела разврату, пред которым бы остановилась Анна Петровна, эта добродетельная мать, верная жена и образцовая хозяйка в глазах света. Одна Параша знала настоящую цену этих добродетелей.

И за все, за все это она же оскорблена!..

Невольно мелькнули пред ней недавние счастливые дни. Давно ли еще он уверял в своей любви. Она ли не верила — ей так хотелось верить! — и вдруг он же, ничтожество, поднятое на ноги благодаря ей, бросает ее, как старый, изношенный башмак, бросает грубо, с цинизмом зазнавшегося выскочки и неблагодарностью бессердечной натуры. Он даже не постарался деликатно расстаться с женщиной, слово которой два месяца тому назад было у него законом. Он даже не хотел прикрыть своей подлой натуры, и когда муж потерял влияние, когда оставаться любовником не было расчета, он сперва перестал бывать, потом оскорблял невниманием и, наконец, написал письмо, над которым вчера ее превосходительство пролила столько слез поруганного чувства и оскорбленного самолюбия.

Этого она не ожидала.

Ее превосходительство старалась отогнать прочь печальные мысли, и в сердце ее нет-нет да и закрадывались проблески надежды, что еще, может быть, не все потеряно.

Пора было, однако, приступать к таинству.

Анна Петровна отперла один из ящиков туалета. В этом ящике хранилась лаборатория, при помощи которой ее превосходительство возвращала своему лицу молодость, свежесть кожи, блеск глаз, нежный румянец, алый цвет губ и даже издали некоторую пикантность.

В ящике было множество разнообразной формы и величины флаконов, бутылочек, банок, коробок, кистей, кисточек, мазков, губок, тряпочек и лайковых, пропитанных каким-то составом, подушечек. Как опытный мастер, приступила она к делу. Ей так хотелось сегодня казаться молодой и красивой.

Сперва она вытерла лицо какой-то пахучей густой жидкостью, покрывшей кожу точно лаком; пока жидкость обсыхала, ее превосходительство сделала несколько штрихов острой кисточкой в ресницах, потом подчернила брови и смазала каким-то составом под глазами. Затем несколько ударов мягкого пуха с пудрой, отдых на несколько минут, после чего ее превосходительство принялась за румяна.

Вся эта процедура длилась по крайней мере с час, и когда ее превосходительство, окончив гримировку, взглянула в зеркало, то зеркало показало ей такое свежее и красивое лицо, что ее превосходительство даже улыбнулась, открыв ряд белых, ровных зубов, частью вставных, частью настоящих. Недаром гордилась Анна Петровна своими изящными руками. Она и им посвятила добрую четверть часа, действуя очень быстро разными пилочками, особенными ножницами и тоненькой роговой лопаточкой с острием на конце. Приведя в порядок руки, она навела каким-то составом розовый блеск на миндалевидных ногтях, надела кольца и, задвинув ящик с косметическим арсеналом, отперла дверь уборной и придавила пуговку электрического звонка.

Параша сейчас же явилась и особенно тщательно причесала и одела барыню.

К девяти часам Анна Петровна была готова, и Параша, оглядывая ее с ног до головы, нашла, что ее превосходительство сегодня очень авантажна и хороша.

Ее превосходительство наскоро выпила чашку кофе, надела шляпку и, сопровождаемая Парашей, вышла из спальни.

— Если Сергей Александрович спросит, скажи, что я пошла гулять.

— В Летний сад? — подсказала Параша.

— В Летний сад! Сергей Александрович встал?

— Встали.

— Занимается?

— Пишут у себя в кабинете.

— Через два часа я буду дома.

— Счастливого успеха, милая барыня! — тихо промолвила Параша, кланяясь барыне.

Швейцар, еще неодетый и несколько изумленный ранним выходом генеральши, бросился отпирать двери подъезда и, пропуская вперед Анну Петровну, пожелал ей доброго утра.

Выйдя из подъезда, Анна Петровна пошла по Сергиевской улице тихой, спокойной походкой, словно она совершала обычную прогулку. Но когда Кривская завернула за угол на Литейную, она быстро опустила на лицо густой вуаль, под которым невозможно было ее узнать, торопливо дошла до первого извозчика и, не торгуясь, наняла его в Галерную улицу.

— Только, пожалуйста, поезжай скорей. Я тороплюсь! — прибавила она, усаживаясь с брезгливым чувством на извозчичьи дрожки.

В щегольском утреннем костюме от Брюно, свежий, румяный, выхоленный, причесанный волосок к волоску, Евгений Николаевич поджидал бывшую свою любовницу, несколько озабоченный предстоявшим объяснением.

Вчера поздно вечером Параша передала ему настоятельную просьбу барыни принять ее. Она будет между девятью и десятью часами и надеется, что в это время у Евгения Николаевича не будет ни души. «Он примет?» — «Разумеется. Он будет ждать».

Отклонить посещение было невозможно. Он, к сожалению, слишком хорошо знал Анну Петровну.

Удивительно навязчивы эти влюбленные старухи! С чего она лезет еще с объяснением? Разве ей мало было намеков, недосказанных слов, невнимания к ее просьбам о свиданиях? Наконец, он написал деликатное письмо, в котором, кажется, он объяснил все… Чего же еще она требует?

Смешные эти женщины! Когда даже умная баба под старость влюбляется, то она решительно дуреет. Неужто она в самом деле воображает, будто можно без конца слушать ее сентиментальные нежности и упиваться ее подозрительными прелестями?

И без того он очень долго был чересчур счастливым любовником, целых пять лет. Пять лет лицемерия, пять лет обязательной службы в качестве любовника пылкой женщины за сорок лет — это даже слишком и для такого решительного человека как Евгений Николаевич.

Это, конечно, не совсем хорошо, но у него по крайней мере есть оправдание, у него была цель. Ему нужно было пробивать дорогу в жизни, устроить карьеру, добиться независимого положения. Он приехал в Петербург, случайно обратив на себя внимание его превосходительства, Сергея Александровича, мелким, ничтожным чиновником без связей, без знакомств, слишком хорошо знавший людей. У него не было ничего, кроме ума, труда и терпения, но с одним этим багажом, — он испытал на себе, — далеко не уедешь.

Он слишком рано выучился презирать тех самых людей, которым завидовал и перед которыми пресмыкался, в то же время презирая их. Он слишком упорно шел к цели, хотел быть человеком, жить, как другие живут, чтобы не быть слишком разборчивым в средствах. На пути попалась женщина, — нечего было разбирать слишком внимательно, сколько ей лет. Довольно и того, что она, не раз с снисходительным величием поучавшая его добродетели, помогла ему скоро стать на ноги и сделалась его любовницей. Это льстило его самолюбию, пожалуй, но пора было покончить…

С торжествующей скверной улыбкой, скользившей по тонким губам, вспомнил Евгений Николаевич, как обращались с ним сперва у Кривских. Едва скрываемое презрение под покровом холодной вежливости. На него все смотрели первое время как на несчастного проходимца, которому странно было подать руку. Анна Петровна едва кивала головой на его поклоны при встречах с ним, робко проходившим с бумагами в кабинет его превосходительства. Борис Сергеевич так презрительно щурил глаза, проходя мимо, что Никольский, бывало, вздрагивал…

Но молодой человек решил, что все будет иначе, и скоро сумел поставить себя в доме Кривских на другую ногу. Он сделался необходимым для его превосходительства, разгадав старика и его idée fixe[39] о реабилитации дворянства. Он писал ему проекты и сочинял статьи. Он, этот молодой человек, подавал ему счастливые мысли, которые его превосходительству казались собственными мыслями. Под конец старик даже привязался к способному молодому человеку, украсившему благородную голову потомка старинного рода Кривских самыми настоящими рогами. Украшение пришло не сразу. Солидный молодой человек действовал слишком осторожно с неприступной супругой его превосходительства. Он сперва ездил по ее поручениям, потом сопутствовал при поездках в деревню и вел игру с расчетом опытного негодяя, робко взглядывая на перезрелую красавицу и представляясь втайне влюбленным. Ответом было сперва снисходительно-презрительное внимание, потом ласковость, а дальше он и для Анны Петровны стал незаменимым человеком; еще шаг, — и эта самая женщина стала его любовницею, а Евгений Николаевич все более и более расправлял свои крылья…

Теперь они окрепли. Теперь он и без Кривских пойдет вперед, теперь и он может говорить о нравственности, долге и честности с таким же апломбом, как говорят они.

Так чего же хочет, наконец, от него эта старая баба? Разве она первая и последняя в таком положении?

Мало, что ли, этих развращенных перезрелых баб, обманывающих мужей, меняющих любовников, устроивающих parties carées[40], завидующих кокоткам, в том самом дамском обществе, которое лицемерно опускает глаза при чуть-чуть скабрезной сцене и мечет громы и молнии против безнравственности и испорченности женщин не их общества и посещает модные церкви для свидания с любовниками.

Они считают себя вправе делать всякую мерзость, если только мерзость эта скрыта под изящной формой, — так чем же он-то хуже этого лицемерного, развратного общества? Напротив, он лучше. Он делает гадости сознательно, во имя положения. Он проходимец, без этого всю жизнь остался бы проходимцем, а они, — они, обеспеченные, чиновные, богатые люди, они, столпы и матроны отечества, — они просто развращены до мозга костей. Так ему ли еще считать себя виноватым в том, что он хотел пользоваться жизнью, что, встретив на дороге сорокалетнюю добродетель, он понял, что эта женщина добродетельна только из страха потерять репутацию, из боязни молвы, а что, в сущности, она не прочь втайне пошалить, как и другие…

Она еще смеет упрекать его?..

Такие мысли бродили в голове Никольского, когда он, в ожидании свидания, шагал по своему кабинету, припоминая последнюю сцену с Анной Петровной. Он терпеть не мог сцен, а между тем она считала себя оскорбленной голубкой, а он являлся змием искусителем.

Положительно влюбленные старые бабы дуреют!

Мягкое звяканье звонка прервало течение мыслей Евгения Николаевича.

— Она! — проговорил Никольский и пошел сам отворять двери.

XI СВИДАНИЕ

Кривская вошла в прихожую.

Евгений Николаевич низко поклонился. Ее превосходительство еле кивнула головой, однако руки не подала.

Она приподняла вуаль и спросила:

— Надеюсь, мы здесь одни?

— Совершенно одни. Я приказал никого не принимать.

Кривская молча прошла в кабинет, сбросила на руки Евгения Николаевича тальму и опустилась на диван.

Наступила минута тяжелого молчания.

Никольский исподлобья взглянул на бывшую свою любовницу. Она сидела, опустив голову, и, казалось, была подавлена.

«Фокусы!» — подумал Евгений Николаевич, опуская глаза.

И Кривская, в свою очередь, бросила быстрый взгляд на своего любовника. Первый момент встречи не обещал ничего утешительного.

«Однако ж отчего она не начинает?»

Только что мелькнула эта мысль, как Анна Петровна подняла голову и тихим голосом проговорила:

— Во-первых, я должна поблагодарить вас, Евгений Николаевич, за то, что удостоили принять меня…

— Помилуйте, Анна Петровна… Разве я…

Кривская нетерпеливо перебила его:

— Когда я несколько раз просила вас приехать, вы не приезжали. Вероятно, занятия мешали вам исполнить мою просьбу. Не правда ли?

В голосе Кривской звучала ирония.

— Я очень был занят. Право, очень был занят!..

— А прежде, несмотря на занятия, одно мое слово, — и вы… Оставим, впрочем, ваши занятия в стороне… Вы, кажется, не догадываетесь, почему я приехала?

— Я очень рад… — начал было Никольский.

Анна Петровна тихо усмехнулась.

— Это и видно! Я приехала спросить, что значит письмо, которое я имела честь получить от вас вчера? Что оно значит?..

Никольский хотел было отвечать, но Анна Петровна серьезно заметила:

— Я прошу вас ответить на мой вопрос, как… как честный человек…

— Анна Петровна! — тихо и ласково промолвил Евгений Николаевич, — вы, кажется, сердитесь?

— Я… на вас?

Она как-то презрительно прищурила глаза, взглядывая на молодого человека.

— Вы ошибаетесь. Я не сержусь.

— Мне кажется, вы придали не то значение моему письму…

— Какое же прикажете придать ему значение?.. Говорите, не стесняйтесь. Я все выслушаю. Если я могла прочесть, то отчего ж мне не выслушать! — усмехнулась она. — Говорите!

Что ей сказать? Кажется, в письме было ясно сказано, что между ними все кончено. Какого еще рожна надо этой бабе?

Она снова взглянула на Никольского.

Евгений Николаевич сидел против нее в кресле и казался смущенным. Опять надежда мелькнула светлым облачком. Она чего-то ждала…

Незаметно сдернула ояа с руки перчатку и потравила сбившиеся волосы.

Никольский медлил ответом, и ей почему-то казалось, что он, быть может, сознает свою вину, бросятся к ее ногам, умоляя о прощении… Она простит. Ей так хочется простить его. Она не станет требовать от него многого, не будет стеснять своей любовью, но пусть только он вернется к ней, пусть только изредка позволит навещать его…

Умная женщина, она все еще не видела, что между ней и Никольским все кончено. Влюбленная перезрелая красавица не могла помять, что ей можно только покупать любовь, а не внушать ее.

Она вздрогнула, когда Никольский стал говорить. Вздрогнула и вся как-то вытянулась.

— Ваш вопрос ставит меня в затруднение. Что я могу оказать вам?

— Вы не находите, что сказать?.. В… вы? — прошептала Кривская. — значит, вы признаете себя виноватым?

— Не совсем так. Мне не хотелось только входить в щекотливые объяснения, и вот почему я счел лучшим написать вам письмо, в котором старался разъяснить наши отношения… И без того о них говорят…

— И вы из-за сохранения моей репутации решились оскорбить порядочную женщину? О, как это похвально!

— Клянусь богом, я и не думал оскорбить вас. Я очень помню наши отношения, я слишком уважаю вас и ценю ваше внимание, но согласитесь, Анна Петровна, — вы слишком умны, чтобы не понять этого, — есть, наконец, положения, которые делаются невозможными. Наша связь могла бы компрометировать и вас и меня!

Солидный молодой человек говорил тихо, спокойно, основательно. Он теперь в таком положении, что ему надо дорожить общественным мнением. Наконец не век же ему быть холостым.

Анна Петровна слушала и не верила своим ушам.

Тот ли этот самый скромный, смиренный секретарь его превосходительства, который, бывало, считал за счастье, когда Анна Петровна бросит ему ласковое слово, и вдруг теперь он говорит с ней таким тоном… Он еще учит ее. Он осмеливается так холодно, так основательно излагать, что он боится общественного мнения. Он? Проходимец? Выскочка? Сын какого-то деревенского священника?

Ее превосходительство была возбуждена до глубины сердца. Оскорбленная женщина потеряла хладнокровие и светскую выдержку.

— И вы, — проговорила она — вы, господин Никольский, осмеливаетесь так говорить?! Это… это чересчур храбро со стороны человека, для которого порядочная женщина столько сделала, для которого пожертвовала честью и долгом. Ведь из одного только чувства благодарности, — если в вас не осталось другого чувства, — вы должны были бы разорвать наши отношения порядочно, прилично, не оскорбляя меня… А вы меня же обвиняете в вашем письме… Меня, которая, к стыду своему, вас так любила… И теперь вы же говорите о репутации… Послушайте… Это слишком прозрачно…

— Упреки? — процедил Евгений Николаевич. — К чему упрекать друг друга, Анна Петровна? Не лучше ли нам остаться друзьями, сохраняя взаимное уважение?

Он хотел взять руку Кривской, но она брезгливо отдернула ее.

Его слова, произнесенные тем же холодным, спокойным тоном, были последней каплей.

— Да разве я не имею права упрекать вас? — злобно воскликнула Кривская. — Разве не имею права?..

Она остановилась, ожидая ответа.

Никольский молчал, покорно приготовившись к длинному монологу.

«Только бы без истерики!» — пронеслось в его голове.

— Как посмотрю, вы все забыли, господин Никольский, — и я вам напомню. Не вы ли явились к нам скромным молодым человеком, робким, несчастным, без положения, без средств? Не вы ли с упорством, делающим вам честь, вздыхали, когда я, пожалевши вас, пустила вас в свою гостиную… Не вы ли тогда так нежно молили о привязанности, не вы ли говорили страстные монологи любви мне, старухе, как вы назвали меня в вашем письме?.. И когда я прогнала вас… вы помните? вы написали мне отчаянное письмо…

Она перевела дух и продолжала:

— Я пожалела вас и… и пригрела змею на сердце. Я считала вас в самом деле несчастным молодым человеком, но, боже мой! могла ли я думать, что этот молодой человек, поднятый из пыли и облагодетельствованный нами, играет фальшивую игру! Послушайте. Ведь надо быть большим негодяем, чтобы пять лет играть комедию и кончить как раз в то время, когда муж вышел в отставку… Я отдаю вам честь, вы играли вашу роль отлично, вы обманули и мужа и меня; так разве после этого я не имею хотя права сказать вам, кто вы такой?

Евгений Николаевич начинал злиться. Тонкие губы его перекосились совсем, а верхняя губа нервно вздрагивала. Он молча, пощипывая бакенбарды, выслушал обвинение Кривской и, когда она кончила, поднял на нее глаза и, усмехнувшись, тихо опросил:

— Это была сцена из мелодрамы? Вы в роли благодетельной феи, я в роли злодея? Я этого не ожидал от вас, Анна Петровна. Для такой умной женщины, как вы, это слишком банально…

Он смеет так говорить?!

Этот презрительный тон в устах человека, который еще вчера пресмыкался. Нет, это слишком!..

Кривская задыхалась от злости и оскорбленного чувства.

— Послушайте! Я всегда знала, что выскочки, как и лакеи, отличаются наглостью, но, признаюсь, такая подлость возмутительна даже и в поповском сыне!.. — проговорила Кривская глухим голосом, поднимаясь с дивана.

«Так вот она как. Вот каким языком заговорила эта изящная женщина. Она осмеливается бросать мне в глаза обвинение в подлости. Я, сын попа, не могу не быть подлецом, а они, все дети родовитых потомков, честные люди?

И она невинный агнец?»

Никольский в эту минуту припомнил все оскорбления, которые ему пришлось вынести в своей жизни. Он никогда не забывал их, но никогда не говорил о них, а теперь… теперь он не может оставить без ответа жестоких слов оскорбленной женщины. Он сам был слишком взволнован, чтоб отвечать презрительным молчанием на брошенный вызов… Она этого хочет, так пусть же выслушает!..

Евгений Николаевич был совсем бледен, когда начал тихим, совсем тихим голосом:

— Если позволите, в свою очередь и я скажу несколько слов. Вы слишком много говорили, — выслушайте же и вы меня.

Кривская села.

— Я должен признаться вам откровенно, — уж если дело пошло на откровенность, — улыбнулся Никольский, — что вы во многом правы, обвиняя меня. Да, не смотрите так изумленно, вы правы. Я пять лет играл комедию… Вы были нужны мне, как средство.

— Господи… И он так об этом говорит!

— Ведь в обществе, где вы и вам подобные играют первенствующую роль, разве без подлости, без мерзостей можно чего-нибудь добиться человеку, не имеющему таких связей, как вы, — человеку, умеющему называть веши по имени и обладающему чуть-чуть независимым характером? Вы, вы все не допустите такого человека, хотя бы он был семи пядей во лбу. Вы его затрете, а не то, не то поступите еще хуже. Ваше общество сильно пока. Оно, когда нужно, сумеет во имя личных интересов погубить не только человека, но и погубить самое дело. Вы ведь знаете, о чем я говорю? Ваш сын, например, разве он когда-нибудь работал, а вы ему, разумеется, устроите карьеру, как устроили счастливую женитьбу. Это, по-вашему, называется, конечно, уменьем жить, не правда ли? Женить человека на миллионе приданого, разбить жизнь девушки — это не подлость: как можно употреблять такие выражения, они режут ухо. Пользоваться всеми средствами, чтобы дать место родным и близким, хотя бы они были идиотами, — это опять-таки не мерзость, а… а доброе дело? Говорить о чести, говорить о бескорыстии, и в то же время… но продолжать ли? Мы с вами знаем, с кем делятся все эти Саввы, все эти Хрисанфы Ивановичи! Мы с вами хорошо знаем, что ваше общество, в котором и я теперь нахожусь, не остановится ни перед чем, если можно прилично украсть без надежды попасть на скамью подсудимых. Оно, ваше общество, развращено до мозга костей и в то же время лицемерно говорит о долге и нравственности. Так что же вы-то корите меня в подлости? Ну, да, я был вашим любовником, признавался вам в любви, никогда не пылая к вам страстью, а вы на склоне лет поверили и… и разыгрывали сперва идиллию в пастушеском роде, а потом…

Кривская слушала с изумлением это циничное признание и при последних словах закрыла лицо руками, желая скрыть слезы.

А он продолжал:

— Положим, я поступил подло, я спорить против этого не буду, но вы-то? К чему вы рискнули своей добродетелью? Не потому ли, что знали, что наша связь будет втайне? И вы забыли, как посмотрю, что я был не только вашим любовником, но и хорошим помощником в делах? Вы ведь поправляли состояние, скрываясь за спиной его превосходительства. Так чем же вы, — вы, цвет общества, — чем же вы лучше нас, выскочек? И если мы являемся в вашу среду, то ваши дети подымаются на наших же спинах. Мы хоть умеем подличать и работать, и если подличаем, то потому, что иных средств нет. Вы понимаете, что нет. Выбор один: или пропадай, или смело пускайся в волны житейского моря, и если ты не глуп, то успех обеспечен. Ваша среда слишком развращена, слишком бесцветна, чтобы смелому человеку не добиться себе положения при вашей же помощи. Так что же вы возмущаетесь? К чему вы еще говорите о нравственности? Лучше оставить ее в покое и наслаждаться жизнью, какова она есть, Такова мораль этой филиппики!

Никольский умолк.

Ее превосходительство порывисто поднялась с дивана. Никольский хотел было подать ей тальму, но она с презрением смерила его с ног до головы и сказала:

— Не надо!

Евгений Николаевич усмехнулся, отошел в сторону и подумал: «Удивительно они любят сценические представления, и на это у них большая сноровка».

Анна Петровна накинула тальму и гордой поступью, подняв голову, пошла к дверям.

Но вдруг она остановилась и, не оборачивая головы, проговорила:

— Прошу возвратить мои письма!

Никольский пожал плечами.

— Извините, они пока мне нужны!

— Это еще что такое?

— Это, Анна Петровна, единственная моя гарантия.

— Против кого?

— Против вас. Я по крайней мере буду уверен, что вы не станете вредить мне. А вы навредить можете!

— Есть ли слова для этого поступка? — прошептала Кривская.

— Как же! Слово это: уменье жить!

— Подлец! — едва слышно проговорила Анна Петровна, с достоинством выходя за двери. — И я ему верила!

Она была совсем расстроена, когда вернулась домой. Параша встретила барыню и тотчас увидала, что барыня получила отставку.

— Вас Сергей Александрович спрашивал. Получена телеграмма от Александра Сергеевича! Они будут через три дня!

Это известие несколько обрадовало Анну Петровну. Слава богу, Шурка приедет! Она так любила Шурку! Что может быть выше чувства матери?

— Как съездили, барыня? — спрашивала Параша, когда Анна Петровна прошла в спальню. — Он, верно, просил прощения?

— Не произноси больше его имени никогда. Слышишь! — строго заметила Анна Петровна.

«Верно, он напел!» — пронеслось в голове Параши, и она тихо вышла вон.

Ее превосходительство прошла к дочерям, поцеловала их и сошла вниз в кабинет мужа.

Она тихо отворила двери и не нашла Сергея Александровича на обычном месте за письменным столом. Она оглядела кабинет и увидала Сергея Александровича сидящим в кресле в дальнем углу. Анна Петровна подошла к нему и была поражена переменой в его лице. Оно совсем осунулось, постарело и имело страдальческий вид. Кривский сидел с закрытыми глазами, но, казалось, не спал, по крайней мере веки ело вздрагивали.

— Здравствуй, мой друг. Ты нездоров? — проговорила Кривская, подходя к мужу.

— А, это ты! — открыл глаза Кривский и снова закрыл их.

— Не послать ли за доктором?

— Не надо, я здоров. Ты знаешь, Шурка на днях приедет. Слышала? А ты гуляла?

— Да, в Летнем саду!

— Хорошо прогулялась?

Чуткое ухо Анны Петровны услышало едва заметную дрожь в голосе его превосходительства.

— Да, а что?

— Ничего. Так спросил.

— Послушай, мой друг, ты в самом деле, кажется, болен? У тебя такое скверное лицо сегодня.

Анна Петровна хотела было дотронуться до головы мужа, но он брезгливо отстранился.

— Пожалуйста, не беспокойся. У меня голова не болит. Мне ничего не надо.

Он поднялся с кресла, бросил взгляд на жену, подошел к столу, открыл ящик и, вынимая оттуда какое-то письмо, тихо проговорил, подавая его жене:

— Кстати, возьми это. Я нашел случайно у тебя в кабинете.

Он не смотрел на жену и, казалось, с трудом произносил слова. Анна Петровна развернула письмо и замерла.

— Ты очень неосторожно оставляешь письма. Я нашел его на полу и спрятал. Дети могли его прочитать. Надо быть аккуратней.

Он говорил тихим голосом, но голос старика заметно дрожал. Его превосходительство держался за кресло, чтобы не упасть.

— А теперь оставьте меня, прошу вас! — прошептал он.

Шатаясь, вышла Анна Петровна из кабинета, сжимая в руках письмо, написанное ею несколько дней тому назад к Никольскому, но неотправленное и забытое на столе.

Едва заперлись двери, как старик упал в кресло и закрыл лицо руками. Удар был для него чересчур сильный.

XII ОХОТА ЗА ЗВЕРЕМ

Немало хлопот, тревог и волнений выпало на долю Саввы Лукича за последнее время.

В погоне за красным зверем рыскал он из одного места в другое, ни на минуту не упуская следа, удвоивая энергию, когда, казалось, терял его.

Не меньше досталось волнений и Хрисашке.

Словно пес, из-под носа у которого неожиданно вырвали добычу, которую он уж готов был растерзать, оскалив зубы, с налитыми кровью глазами, потрясая головой и злобно ворча, ринулся снова и он.

Это была интересная травля двух матерых, жадных и опытных псов, и оба отдались ей со страстью и жадностью.

Савва все это время находился в каком-то угаре. Нервы его были напряжены, сердце билось тревожней, жилось полнее.

Надо было держать ухо востро. Чуть дашь маху, — и облюбованный зверь того и гляди будет растерзан Хрисашкой.

Это была любопытная охота.

И Савва и Хрисашка пустили в ход уменье, алчность и энергию. И у того и у другого были шансы. И у того и у другого было по несколько влиятельных лиц и влиятельных дам и дамочек, которые держали сторону каждого из охотников, как держат пари за двух рысистых, кровных скакунов.

Кто добежит первый и получит приз в виде концессии на дорогу в пятьсот слишком верст?

По целым дням пропадал Савва из дому, не зная где доведется обедать, где провести вечер, где застигнет ночь.

С раннего утра он выезжал из дому, доставал под громадные проценты деньги, чтобы сеять, ввиду обильной жатвы. Деньги шли точно сквозь сито, но Савва не жалел денег и швырял ими направо и налево с небрежностью азартного игрока и тонким расчетом опытного дельца.

Он ставил все на карту. Или полное разорение, или Савва — миллионер.

Ежедневно замыленный рысак останавливался у подъезда департамента. Савва поднимался наверх к Егору Фомичу, и между ними начиналось шептанье:

— Как дела?

— Дела отличные. Не беспокойтесь, Савва Лукич!

— Как не беспокоиться, милый человек. Сказывал мне сейчас один человек, что за подлеца Хрисашку хлопочет его светлость.

— Так-то так, но только…

— Денег, что ли, надо?.. так ты, любезный человек, скажи. Берите деньги, но только смотри, братец…

И Савва снова незаметно передавал пакеты.

— Не беспокойтесь, говорю вам, Савва Лукич, — скромно обыкновенно говорил Егор Фомич, — ваше дело верное. Мы третий раз Хрисашку путаем. Три запроса было из министерства, и три раза мы пускали загвоздки… Будьте спокойны.

— Ох вы, ребятехи… Смотри, не продайте вы Савву!

Егор Фомич обыкновенно хмурился.

— Ну, ну… Фомич!.. Ведь я шучу!.. Нешто с тобой и пошутить нельзя?.. Ты мне друг… верный друг, и котда мы дело кончим… Помни слово: Савва слово держит.

Пошептавшись с Егором Фомичом, Савва не забывал и прочую мелюзгу; он начинал шептаться с столоначальниками, помощниками и писарькамщ всем перепадало. Все весело встречали и провожали Савву. Между Саввой и департаментским людом установились какие-то особенные дружески-фамильярные отношения. Каждый, казалось, принимал к сердцу дело Леонтьева, радовался приятным известиям и печалился о дурных. Савва приходил в департамент точно к себе домой. Для него бросались другие дела, точно все состояли на службе у Саввы. Для департаментских страдальцев наступил какой-то непрерывный праздник. Только ленивый не протягивал руку. Всякий находил случай чем-нибудь да помочь: один передавал ранее бумагу из одного стола в стол соседа, другой приносил справку, третий снимал план, четвертый просто брал потому, что странно было не взять с человека, который получает концессию, — словам, все считали своей обязанностью при встрече с Саввой намекнуть о своем горячем участии.

— Жрите! — весело говорил на это Савва и щедрою рукой раздавал милости.

Но эти подачки были каплей в море сравнительно с настоящими расходами, и Савва только крякал, занимая, где можно, под громадные проценты деньги, для того чтоб смазка была настоящая.

Потолкавшись в коридорах, повидавшись с начальством, показавшись на глаза его превосходительству, с камердинером которого Савва давно свел дружбу, Савва весело уходил из департамента, успокоенный, что подлецу Хрисашке запушена такая загвоздка, которая станет сопернику поперек горла, и, случалось, сталкивался лицом к лицу в том же департаменте с ненавистным Хрисашкой, который тоже о чем-то дружелюбно шептался с департаментскими чиновниками.

При таких случаях оба они вздрагивали, оба глядели друг на друга с скрытым подозрением. Каждый готов был перервать друг другу горло.

Но это не мешало, конечно, двум врагам подавать друг другу свои широкие лапы и обмениваться приветствиями.

— Савва Лукич! Давненько не видались. И вы сюда захаживаете?

— Как бог носит вас, Хрисанф Петрович? Слава тебе господи! Тоже в департаменте путаешься, ась?

— Я, Савва Лукич, насчет дельца…

— Безданно чтобы, беспошлинно, Хрисанф Петрович?

— Обещают, а вы, Савва Лукич?

— У меня плевое дело, Хрисанф Петрович! Путаюсь здесь за деньгами…

Они снова пожимали широкие лапы и расходились, словно два ученых зверя, понимающих, что нельзя вцепиться друг другу в горло при публике.

Каждый про себя говорил:

— Скотина, врет-то как!

С подозрением в сердце расходились они, стараясь угадать, чьи шансы стоят в данную минуту лучше.

Савва спускался с лестницы, обескураженный этой встречей.

— Злодеи! — говорил он, вспоминая чиновников. — Чай, и Хрисашку грабят!

Из департамента снова рысак носил Савву по городу. Надо, было ехать то к влиятельному сановнику, то к влиятельной даме, завернуть к «Каролине», — так прозвал Савва любовницу Егора Фомича, — чтобы чухонка зудила старого греховодника, побывать у дамочки его превосходительства; явиться к старой хамже, председательнице благотворительного общества, пожертвовать пять тысчонок и запустить словечко; мигнуть камердинеру; поговорить с директором канцелярии, заехать к князю Z, побеседовать с ним о покупке его имения. Князь Z человек очень нужный, но ни паев, ни промесс не берет, ни боже мой, а имение у него купить — это другое дело.

Хорошо Савва знал людей и недаром же утверждал, что редкого человека, по нынешним временам, нельзя купить со всей его амуницией.

— Всем деньги нужны, — весело смеялся он и везде хлопотал, со всеми говорил, как с кем требовалось.

У влиятельного господина Савва оставил только памятную записочку, красиво перебеленную и составленную благоприятелем. В записочке, очень краткой записочке, перечислялись выгоды дороги и выгоды предложенной цены.

Беседы долгой тут Савва не вел. Он только почтительнейше просил его высокопревосходительство обратить милостивое внимание на патриотическую дорогу и заявил, что высокий патриотизм его высокопревосходительства позволяет ему, недостойному мужику, надеяться, что дорога не попадет в жидовские руки.

— Разве жидовские? Я слышал, Сидоров конкурент ваш.

Савва как-то конфузливо опускает глаза и так деликатно молчит, что его высокопревосходительство вынужден спросить:

— Разве Сидоров подставное лицо?

— Как будто, ваше высокопревосходительство, такое дело. Фирма-то русская, а дело жидовское…

— А…

Савве довольно этого «а!», произнесенного ветхим высокопревосходителыным сановником, не любящим евреев, тем более Савве довольно, что Савва и к неподкупному ненавистнику евреев нашел лазейку, хотя и нашел не без труда.

Долго не знал он, как подойти к его высокопревосходительству. Собирал справки насчет добродетели его высокопревосходительства, но оказалось, что, вследствие глубокой старости, добродетель его неприступна, ни к какой даме его высокопревосходительство не питает особенной склонности, а сам отличается редкою честностью.

— Нет ли, по крайности, у него жены или детей? — допрашивал Савва знающих людей.

— Ни жены, ни детей, старик холостой.

— Быть может, сродственники?

— И сродственников нет…

Задумался Савва. Старик был очень нужен ловкому мужику, а никак нельзя к нему подойти. Вдобавок слышал Савва, что. старик очень упрямый и блюдет государственную экономию.

— Не может быть, чтобы у старика так-таки никого и не было… Верно, кто-нибудь да есть! — решил Савва и вытребовал другого языка.

Оказалось, что Саввины предположения оправдались. У старика был незаконный сын.

— Каков таков сын?

— Кутящий!

— Старик любит сынка-то?

— Очень даже любит!

Савва просветлел, познакомился с сыном, и дело сладилось. Вот почему Савва, как только его высокопревосходительство произнес «а!», поспешил откланяться, удостоившись на прощание получить два тонкие, худые и сморщенные пальца неподкупного старика.

Для визита к влиятельной даме Савва выискивал какой-нибудь предлог и выбирал время, когда дама бывала одна. С одной легче беседовать по душе, и Савва беседовал, зная хорошо, что влиятельная дама — дама, очень любящая деньги.

Оттуда ехал он к Каролине и с молодой, приглуповатой чухонкой обращался уже без всякой церемонии, поручив писарьку обрабатывать Готлиба.

Одним словом, Савве приходилось добираться до зверя сквозь тесный ряд самых разнообразных личностей, прямо или косвенно имеющих влияние.

Все, самые интимные, отношения всех пятнадцати членов совета, которые должны были через неделю решать участь Саввы, были превосходно известны Леонтьеву, и он эксплуатировал их с опытностью хорошего сердцеведа.

А деньги таяли, точно снег… Уже несколько сот тысяч прошло между рук, не считая промессов…

Приходилось еще торговать имение у одного неподкупного человека, князя Z.

Савва пронюхал, что князю Z очень нужны деньги, и он ищет случая продать имение. Савва переговорил с главноуправляющим об имении и попросил личного свидания с князем.

В роскошный барский дом известного петербургского аристократа, князя Z, поднимался теперь Савва, после того как уже успел загонять лошадь.

О посещении Саввы князь был предупрежден, и Савву приняли.

— Пожалуйте в кабинет! — сказал ему камердинер, провожая до дверей.

В кабинете за письменным столом сидел красивый плотный брюнет лет сорока или за сорок, с умным, выразительным лицом, не обличавшим, однако, характера.

При входе Саввы князь привстал из-за стола и, протягивая руку, проговорил:

— Очень рад познакомиться. Прошу садиться.

Савва быстрым взглядом оглядел князя и заметил, что князь был взволнован, хотя и старался скрыть это под маской холодной вежливости.

Он знал, что у князя разыгрывалась семейная драма.

В городе говорили, что князь был очень несчастлив в семейной жизни и собирался расходиться с молодой женой, состояние которой он растратил.

«Видно, имение-то до зарезу нужно продать. Как раз в центру попал!» — додумал Савва.

Савва низко поклонился.

— Простите, ваше сиятельство, что осмелился лично беспокоить вас… Очень хотелось переговорить насчет имения…

— Я слышал от управляющего. Хотите купить?..

— Мне очень было бы к руке, ваше сиятельство. В Курской губернии землица хорошая…

— Да, имение недурное, но подите — не покупают! — улыбнулся князь.

— Нынче, ваше сиятельство, как-то земли неохотно покупают и, по моему мнению, глупо делают…

— Глупо?.. Хозяйничать трудно…

— Это как кому…

— Разумеется…

— Имение мне очень нравится… Я эти места знаю… Какая будет ему цена?

— Разве вам управляющий не говорил?

— Признаться, я не спрашивал. Думал с вами об этом переговорить…

Савва как-то пристально взглянул на князя, и князь вдруг почему-то покраснел…

— Видите ли, Савва Лукич, я дешево это имение не продам, а вы, быть может…

— Помилуйте, ваше сиятельство, — перебил Савва Лукич — да ведь я не ребенок, слава богу, понимаю толк в имениях. У меня два имения есть и, ничего себе, кормят! — улыбнулся Савва. — Дорого я не дам, а сотню тысяч за ваше имение, смекаю я, обиды не будет ни вашему сиятельству, ни мне… Как вы изволите думать?..

Когда Савва самым добродушным тоном выговорил цифру, то на лице князя пробежала довольная улыбка, но вслед за тем князь снова покраснел и, не глядя на Савву, проговорил:

— Как видно, вы очень хотите купить это имение?

— Давно, ваше сиятельство, я зарился на него. Ведь оно золотое дно!..

— Но, надо правду сказать, оно запущено…

— И это знаю… Не угодно ли вашему сиятельству взглянуть, уж у меня и плант построек новых готов… Приказал набросать, как только прослышал, что вы продаете…

И Савва достал план и положил его перед князем.

— Вот как… Уж вы и план?..

— Как же-с… Давненько я до этого угодья добираюсь… Сыну припасаю.

А все-таки князь был несколько сконфужен. Он рад был бы продать имение за пятьдесят тысяч, и никто не давал ему этих денег, а тут вдруг является покупатель, предлагающий двойную цену. Князь несколько секунд помолчал.

— Вы, кажется, ваше сиятельство, находите цену малою, но больше оно не стоит… Извольте-ка рассчитать…

И Савва с жаром начал вычислять доходы, — оказалось, по его расчетам, пятнадцать тысяч чистого дохода, — и убедительно доказывать, что имение больше ста тысяч не стоит, и князь дороже не продаст.

Князь с удовольствием слушал Савву. Искренний тон Леонтьева, казалось, произвел на него приятное впечатление, и смущение его мало-помалу проходило.

«В самом деле, быть может, имение стоит этих денег. Мы не умеем хозяйничать, а эти люди — другое дело!»

— Так как же, ваше сиятельство? Воля ваша, а больше дать никак невозможно! — с горячностью проговорил мужик. — Хоть и хочется мне его, а, видно, придется отказаться…

— Нет, зачем же… Цена подходящая… Я не прочь, но только должен предупредить вас, что мне бы хотелось продать на наличные…

— А то как же, ваше сиятельство? — весело заговорил Савва. — Я и сам не люблю оттяжек… Если даете слово, то можно в неделю и кончить… Отдадите за сто тысяч?

— Отдаю…

— Так уж как позволите насчет формальностей. Если угодно будет завтра получить задаток… Сколько прикажете? Двадцать пять тысяч довольно?…

— Совершенно…

— А через неделю остальные деньги. Тем временем и купчую кончим. Запрещений на имении нет?..

— Никаких…

— Уж вы извините, ваше сиятельство, что я неделю-то оттягиваю… Я бы и раньше хотел, да деньгами пока не свободен… Имущества много, а денег нет… Вот рассчитываю, что на днях кончится, наконец, вопрос о дороге…

Князь опять как-то смутился.

— Кажется, в субботу комитет? — тихо проговорил он.

— Точно так, ваше сиятельство!..

И вслед за тем прибавил:

— А уж я вашему сиятельству по совести теперь скажу, благо слово изволили дать: с имением-то вы изволили маленько продешевить… Я бы, если бы вы поприжали меня, и сто двадцать пять тысяч дал! — весело и добродушно говорил Савва, поднимаясь с кресла… — Прикажете вам привезти деньги или управляющему?

— Управляющему!..

— Имею честь кланяться, ваше сиятельство… Очень вам благодарен… Сыну теперь есть черноземная землица… Что там ни говори, ваше сиятельство, а землица — святое дело!..

Савва низко поклонился и ушел, а князь все еще не мог оправиться от некоторого смущения.

«Видно, еще не в привычку имения продавать. Голосок-то подашь за меня, ваше сиятельство!» — ухмыльнулся Савва и приказал кучеру ехать домой. — «Будет на сегодня-то маяться!»

На Невском Савва встретил Валентину и с сердцем плюнул.

— Шельма! — проговорил он. — И смотрит-то как, бесстыжая!.. Оплела тебя, дурака, и поделом, а все ж… задорная бабенка… Ловкач!..

XIII ТОРЖЕСТВО САВВЫ

Чем ближе подходило время, когда должна была решиться участь Саввы, тем возбужденнее и тревожнее становился Леонтьев.

Очень уж были натянуты струны. Савва отлично понимал, что сорвись дело, Савва рухнет и, пожалуй, ему не подняться никогда. Разорение стояло у него за спиной в то самое время, когда миллионы были так близки.

В какую сторону повернет счастие: к нему или к Хрисашке?

Казалось бы, должно повернуть в его сторону. Девять членов совета на его стороне, по-видимому министр очень благосклонно относится к Савве, тем не менее Савва слишком хорошо знал, как делаются дела, что бы на этом успокоиться.

Кто знает, куда вдруг повернет счастие в последний момент. Мало ли что может случиться?

Беспокоен и прерывист был его сон по ночам. Он не находил сна и думал, думал, не нужно ли еще что-нибудь сделать, не пропустил ли он кого-нибудь…

Нередко он вскакивал с постели и босиком в одной рубахе кружил по комнате, точно зверь в клетке. У него пересыхало в горле, и напрасно он выпивал несколько графинов кваса. Он присаживался к столу и брался за счеты. Тогда среди тишины ночи слышался только сухой стук костяшек.

Савва прикидывал счет предварительных расходов, крякал, почесывал свою косматую голову и шептал: «Грабители!»

Охота за красным зверем стоила баснословных сумм. Чтобы добраться до него, надо было не жалеть денег, и он не жалел.

А много ли у него останется, если он схватит, наконец, зверя за горло?

Снова защелкали костяшки, и на возбужденном лице мужика мелькала улыбка.

Еще останется, есть из-за чего хлопотать. Если утвердят цену, то несколько миллионов у Саввы в кармане.

Снова ложился Савва в постель и засыпал под утро беспокойным сном. Хрисашка, злодей Хрисашка, снился ему во сне в образе волка, мчавшегося ему наперерез…

— Ату, ату его! — вскрикивал Савва и просыпался с налитыми кровью глазами и свинцовой головой..

Пора вставать и снова рыскать…

И Савва вставал, заходил к старухе матери, выслушивал ее старческие предостережения, нежно ласкаясь к матери. Потом навещал больную жену — она уже несколько недель не вставала с постели — бросал ей несколько слов утешения, обнимал сына и приказывал закладывать лошадь.

С Борисом он давно говорил, что надо уломать старика. Старик Кривский тоже будет в совете, и Савва до сих пор не знает, подаст ли его превосходительство голос за него, или за Хрисашку.

— Следовало бы твоему родителю, Борис Сергеевич, по-родственному не обидеть человека… Ты переговори-кось с батюшкой. Сам видишь, что иначе дела совсем в расстройку пойдут.

Борис сам хорошо понимал в чем дело и обещал переговорить с отцом. Надо же было получить от Саввы приданое.

Борис поехал к отцу и был изумлен при виде старика. Так он изменился. По обыкновению, он сидел за письменным столом и что-то писал. «Неизлечимая страсть к проектам!» — подумал Борис, подходя к отцу.

— А, Борис, здравствуй!.. — проговорил старик, слабо улыбаясь и протягивая сыну руку. — Жена здорова?

— Здорова… Вы-то, кажется, прихварываете?

— Я?.. Нет, я ничего… Лета берут свое, Борис! — улыбнулся старик. — Что у вас новенького?

С тех пор как его превосходительство был в отставке, он стал говорить: «У вас». Он уже не считал себя в числе администраторов.

— Ничего особенного… Говорят, Донского сменяют…

— За что?

Борис пожал плечами и усмехнулся.

— Этот вопрос все задают, и никто не может дать ответа…

— Бедная, бедная Россия! — прошептал свою обычную фразу его превосходительство.

Борис скрыл улыбку.

— Скажи мне, пожалуйста, Борис, куда мы, наконец, идем?.. Кого назначают на место Донского?

Борис назвал фамилию. Старик только сморщился.

— А ты скоро губернаторствовать?

— Вероятно, к новому году…

— Куда?

— На юг!

— Жену, конечно, оставишь здесь?

— Разумеется. Она приедет ко мне после ролов. А я к вам с просьбой…

— Ко мне? — усмехнулся старик. — Ты ведь знаешь, что я теперь никаких просьб исполнять не могу. Если хочешь, чтобы ее не исполнили, заставь меня просить кого-нибудь.

— Это дело зависит лично от вас…

Борис обстоятельно и подробно стал объяснять отцу в чем дело и в чем его превосходительство может быть полезен.

Сергей Александрович слушал сына, потупив глаза и тихо постукивая по столу длинными, тонкими пальцами.

Если бы Борис обратил в эту минуту внимание на старика, то увидал бы, какое страдальческое выражение явилось на лице, как судорожно двигались его пальцы и как его седая красивая голова склонялась все ниже и ниже…

Смертельная тоска охватила душу Сергея Александровича. Этого еще недоставало. Два дня тому назад он был потрясен жестоким неожиданным ударом, узнавши о поведении жены, и вот теперь опять новый удар, правда не столь жестокий, но все-таки удар.

Его первенец, когда-то надежда отца, осмеливается просить старика сделать подлость. Он очень хорошо знает Савву, читал его записку и находил, что отдавать дорогу, на предложенных им условиях, Савве нельзя без явного вреда государству. Он решил подать в совете голос против и давно говорил об этом Борису.

А он все-таки просит и просит таким тоном, будто говорит о самом обыкновенном деле, будто государственные интересы ничего не значат…

И кто же так говорит? Его сын, заметный административный деятель и, быть может, будущий страж государственных интересов… «Куда мы идем… Куда мы идем?» — проносились печальные мысли в голове его превосходительства. Он начал с того, что женился на деньгах, и кончает тем, что просит отца сделать подлость…

Но всего ужаснее то, что Борис как будто даже и не понимал значения своей просьбы…

Совсем нахмурился старик, и прошла уж целая минута, как Борис, кончил, а его превосходительство не поднимал головы и не проронил слова.

Борис насмешливо посматривал на отца.

«Опять, верно, старик начнет по этому поводу о реабилитации дворянства. Совсем фатер выживает из ума!»

Когда Кривский поднял голову и взглянул пристальным, строгим взглядом на сына, то лицо старика было сурово. Борис понял, что старик недоволен.

— Ты, Борис, читал записку твоего тестя? — ядовито подчеркнул Сергей Александрович на словах: «Твоего тестя».

— Читал.

— И находишь, что можно подать голос за его предложение?

— Отчего ж?.. По-моему, предложение Леонтьева не лучше и не хуже тысячи подобных же предложений, которые, как вам известно, проходили…

— Или ты, Борис, не читал записки внимательно, или ты… ты недостаточно ее понял!.. — с дрожью в голосе проговорил старик. — Подать голос за Леонтьева — это значит продать Россию, а я… я, сын мой, пока в этом неповинен и на старости лет продать бедную Россию не намерен… Его условия — дневной грабеж!..

— Сидорова условия не лучше…

— Знаю, что не лучше… И я буду настаивать, чтобы оба предложения были отвергнуты.

— Тогда никогда не найдут строителя!.. — улыбнулся Борис. — Все предложат подобные же условия, так как вы очень хорошо знаете, что значит у нас хлопотать о деле… К сожалению, люди не бессребреники и требовать каких-то идеальных условий — значит никогда не иметь дорог…

Борис умолк, Кривский медленно покачал головой.

— Я вижу, Борис, и, признаюсь, с сожалением, что мы совсем расходимся во взглядах… Я, конечно, отсталый человек… Я, — усмехнулся его превосходительство, — исключительно смотрю на вещи и, как ты изволишь выражаться, не понимаю духа времени… Но оставь, прошу тебя, умереть мне с моими отсталыми взглядами… Каковы бы они ни были, но я останусь при них… Вы как-то слишком уж, любезный друг, быстро шагаете… за вами нам не угоняться…

Он помолчал и продолжал:

— И мы в свое время вступали в компромиссы — не спорю, но, во всяком случае, не делали того, на что нынче смотрят так легко… Я подам голос против! — резко добавил старик.

Борис кусал от злости губы.

— Простите, что я обратился с просьбой… Я думал…

— Бог тебя простит! — как-то уныло проговорил старик…

Борис вышел из кабинета раздраженный, недовольный.

«Он совсем свихнулся по бедной России!» — едко усмехнулся он, входя к матери.

И Анна Петровна удивила Бориса. Она лежала расстроенная, с красными от слез глазами, на кушетке.

— Да что такое у вас делается в доме? Отец какой-то сердитый, а вы совсем расстроены. Что такое случилось? — спрашивал Борис, целуя у матери руку. — Уже не порадовал ли Шурка новым списком долгов?

— Нет… Так, нездоровится… Нервы…

— И у отца, кажется, нервы… Старик совсем опустился… Вообразите, я просил его сделать мне маленькую услугу, — и он наотрез отказал… что, как хотите, со стороны родителя не особенно нежно.

Он рассказал матери о своей беседе с отцом.

— Леонтьев рассчитывает получить дело?

— Хлопочет. Кажется, все шансы на его стороне, но все-таки со стороны отца отказать сыну в такой безделице… Точно, в самом деле, не все равно, кому дадут дорогу. А старик только и говорит: «Бедная Россия, бедная Россия!» — и вздыхает. Это, наконец, делается смешным. Хотя бы вы повлияли на него. Нам нужно одно: чтобы он молчал. Не уговорите ли вы старика?

— Я? Нет, Борис, я не могу.

— Отчего?

— Совершенно бесполезно.

— И, полноте, ведь вы умеете влиять на старика.

Анна Петровна вздохнула.

— Умела! — шепнула она.

— И теперь. Или между вами пробежала кошка?

— Не спрашивай, Борис, к сожалению, я помочь не могу.

«Что бы это значило? Что такое случилось?»

Но мать, видимо, не хотела продолжать разговора, и Борис уехал ни с чем.

В тот же вечер Евдокия была у Кривских. Муж знал, что старик почему-то чувствует слабость к его жене, и посоветовал ей навестить старика.

Его превосходительство очень обрадовался, когда в кабинет, откуда он не выходил три дня, объясняя свое затворничество нездоровьем, тихо вошла Евдокия и ласково опросила о его здоровье.

Старик не знал куда усадить невестку и так нежно на нее взглядывал, что Дуня была тронута.

«За что только старик меня любит?»

А старик давно разгадал честную, прямую натуру невестки и догадывался, что она несчастлива с сыном. Теперь их как будто еще более сблизило обоюдное несчастие.

— Здорова ли? — нежно спрашивал старик.

В последнее время он стал говорить невестке «ты».

— Я здорова, Сергей Александрович, слава богу, а с вами что? Муж говорил, что вы совеем нездоровы.

— Да, расклеиваюсь, моя милая. Расклеиваюсь… Пора и на покой… Шестой десяток на исходе.

Дуня взглядывала на старика и своей чуткой душой поняла, что старика точит не болезнь, а какое-нибудь горе. Она, конечно, не смела расспрашивать, но почувствовала искреннее участие к старику, и это участие невольно сказалось в ней. Она не умела скрывать движений своей души.

Старик был растроган.

После всех испытаний последнего времени он встретил сочувствие, и в ком же? В маленькой, скромной посторонней женщине, дочери того самого Саввы, которого его превосходительство так презирал.

Дома он был совсем одинок. Шурка еще не приехал, а дочери как-то дичились отца по старой привычке редко бывать с ним вдвоем.

— В шахматы сыграем сегодня?

— С большим удовольствием.

— Да, может, тебе не хочется? Так только хочешь занять старика?

— Я люблю играть в шахматы! — вспыхнула Евдокия.

— Ишь ты, какая горячая! — усмехнулся ласково его превосходительство.

Они стали играть, но обоим было не до игры, и оба делали большие ошибки.

Старик пристально взглянул на Евдокию и тихо заметил:

— Да ты сегодня совсем плохо играешь. Ты сама расстроена. Что с тобою, скажи мне… Не ладишь с Борисом?

Евдокия молчала. Старик прочел ответ в ее молчании.

— Бедная! — совсем тихо проговорил Кривский и поднес ее бледную руку к своим губам.

Евдокия поцеловала, в свою очередь, руку старика.

Никто из них не проронил больше ни слова, но какая-то связь окрепла между ними, и они продолжали играть партию, стараясь не выдавать друг другу своего волнения.


— А не хочет, так наплевать! — резко промолвил Савва, когда получил записку от Бориса, что отец не только отказался подать голос за Савву, но даже и обещал говорить против. — Думает, в самом деле, без наго не обойдемся. Шалишь, ваше превосходительство! Нынче-то ты из птиц разжалован. Тебя и слушать-то не будут!

Савва был в этот день в хорошем расположении духа. Он только что вернулся от влиятельного лица, и его превосходительство изволил выразить уверенность, что дорога будет за Саввой, причем надеялся, что Савва оправдает доверие.

Но когда, наконец, наступил давно ожидаемый день заседания совета, Савва все-таки испытывал необычайное волнение.

Он не знал, что делать. Ехать было некуда. Он то и дело посматривал на часы и чувствовал, как бьется его сердце и жилы наливаются на широкой шее.

Ему становилось душно в комнате. Хотелось на воздух, на свежий, морозный воздух.

Надо было как-нибудь убить время до вечера. Время сегодня, казалось, тянулось необыкновенно медленно.

Савва подошел к окну. Белым, мягким снегом были покрыты улицы. Утро было солнечное, блестящее, морозное.

— Эй! — гаркнул Савва. — Запречь Молодчика, да поскорее!

«Молодчик» был кровный, гоночный рысак, на котором Савва почти никогда не ездил.

Через четверть часа Савва вышел на подъезд в черном тысячном медведе и большой боярской шапке. Просто любо было смотреть на этого чернобрового красавца.

А другой красавец нетерпеливо бил копытами и встряхивал красивой, породистой головой. Это был превосходный караковый жеребец, особенно любимый Леонтьевым. Толстый молодец-кучер держал коня на тугих вожжах.

— Застоялся, видно, Молодчик? — промолвил Савва и с любовью потрепал красиво изогнутую шею благородного животного.

Конь фыркал, обдавая Савву теплым дыханием.

— Застоялся, Савва Лукич! Промять его не мешает!

— Промнем коня!.. — отвечал Савва, отходя от коня.

Он сел в маленькие санки, и конь рванул.

— Куда прикажете?

— На острова пошел! да промни, промни, Степан, коня-то! — крикнул Савва.

Первопуток был отличный. В городе кучер не давал ходу Молодчику, но когда выехали на острова, то рысак понесся вихрем. Савва откинул шубу и не чувствовал холода. Чем-то давно прошедшим пахнуло на него, когда он быстро мчался по гладкому снегу. Прежний ямщик проснулся в нем, и он как-то залихватски крикнул, выгнувшись из саней:

— Нажигай… нажигай, Степан!

Конь был весь в мыле, когда после двухчасовой езды он остановился у загородного ресторана. Конь тяжело дышал и вздрагивал.

— Промяли, Степан?

— Промяли, Савва Лукич!..

— Эко славный конь-то какой!

Савва пошел в комнаты и велел подать себе завтракать.

Он выпил целый графин водки, съел две селедки, но до блюда не дотронулся… Есть ему не хотелось…

Савва взглянул на часы… «Эко как тянется время. Еще всего четвертый час!»

В соседней комнате раздался веселый смех вошедшей компании. Савва увидал в окно пустую тройку. Из-за тонкой стены слышны были мужские и женские голоса.

Кто-то заглянул к нему в комнату и извинился, Савва узнал знакомого офицера.

— Милый человек! — окликнул он. — Али приятеля не признал?

Офицер весело приветствовал Савву.

— С кем вы здесь путаетесь, а?

— С веселыми барыньками…

— Пустишь в вашу компанию, что ли?

— С большим удовольствием, Савва Лукич…

Савву представили дамам. Мужчины почти все знали Леонтьева, и Савва тотчас же приказал нести дюжину шампанского и пил за троих.

Был шестой час, когда Савва возвращался в город, оставив компанию за пиром…

Хмель быстро выскочил у него из головы, когда, остановившись против дома, где заседал совет, он увидал ярко освещенные окна. У подъезда стояли кареты и сани.

«Верно, не решили еще!» — вздрогнул Савва и стал креститься, обратившись к Петропавловской крепости…

В окнах мелькнули тени… Скоро из подъезда стали выходить члены, и швейцар выкрикивал кучеров.

Савва бросился к подъезду и, шатаясь от волнения, подошел к одному знакомому господину.

— И вы здесь?.. Ну, поздравляю, дорога за вами!

Тяжело вздохнул Савва и не оказал ни слова. Счастие подействовало на него очень сильно. Когда он садился в сани, приказывая кучеру ехать домой, мимо него шмыгнула толстая фигура Хрисашки. При свете фонаря Савва увидал злую рожу соперника и отвернулся.

— Ну, матушка, бог не оставил раба своего, — прошептал Савва, припадая к руке старухи.

Старуха глядела на сына и недоумевала:

— Я снова человек, маменька!

Через две недели Савва с подписанным уставом ехал за границу, в сопровождении целой свиты инженеров и мелких дельцов.

XIV ЕВДОКИЯ

На руках у Никольского остался маленький Коля.

Петр Николаевич дал себе слово свято выполнить обещание, данное покойному неудачнику. Он позаботится об участи мальчика и ни за что не отдаст его Валентине.

«Быть может, и человека вырастим!» — говорил про себя Никольский, с любовью поглядывая на приемыша.

Какое-то особенно нежное, теплое чувство сказалось в отношениях молодого человека к сироте. Он, бывало подсмеивавшийся над чересчур сильной любовью к детям, сам сделался нежным, заботливым отцом. Он старался всячески развлекать горевавшего ребенка, не отходил от него ни на шаг, сажал к себе на колени и рассказывал сказки, а по ночам на цыпочках входил в комнату, где спал Коля, и заглядывал в его лицо, прислушиваясь к дыханию ребенка.

Добрая Прасковья Ивановна ревновала даже Колю к своему племяннику и ссорилась с Петром Николаевичем, находя, что все эти заботы — дело не мужское, а бабье. Она сама отдавала все время своему Колюнчику и не знала, чем бы потешить сиротинку. Одним словом, и тетка и племянник, наперерыв друг перед другом, спешили приласкать и приголубить Колю и хотя сколько-нибудь утешить ребенка в его тяжелой потере.

— Ты хочешь всегда с нами жить, Коля? — спрашивал Петр Николаевич, покачивая в своих объятиях мальчика.

— Еще бы. Разумеется, хочу! — ласково шептал ребенок, прижимаясь крепче к груди Никольского. — После папы я тебя да тетю больше всех на свете люблю…

Никольский крепче сжимал мальчика в своих руках, и детский ласковый лепет каким-то теплом охватывал его сердце.

— Тетя наша, брат, славная тетя… Такой другой и не сыскать…

— Ну уж и не сыскать! — подскакивала откуда-то Прасковья Ивановна, ревниво поглядывая на племянника. — Что ты все на руках да на руках ребенка-то носишь… Дай-ка мне…

— Она в обиду тебя не даст! — продолжал Никольский, — ты с тетей в деревню поедешь… Хочешь ехать в деревню?

— Хочу.

— А через месяц и я к вам приеду… Вместе отлично заживем.

— Ты приедешь?

— Еще бы. Не бойся, мальчик, не обману — приеду!

Через неделю после похорон Трамбецкого Петр Николаевич отправил тетку с Колей из Петербурга в одну из южных губерний, в имение Евдокии, и только тогда известил Валентину о смерти и похоронах мужа, причем написал «доброй малютке», что если она желает его видеть, то он к ее услугам.

Валентина, однако, не высказала этого желания.

Посоветовавшись, по обыкновению, с Евгением Николаевичем, она отказалась от мысли требовать сына к себе, да и, по правде говоря, не особенно на этом настаивала, когда Евгений Николаевич почему-то горячо отсоветовал ей поднимать дело. По-видимому, он знал, где находится ребенок, и утешал мать тем, что сын ее в хороших руках.

При той жизни, которую вела Валентина, мальчик мог только стеснить «прелестную малютку», да и, наконец, долгая разлука с ним значительно ослабила ее материнские чувства. Она почти никогда не бывала дома, а если и бывала, то окруженная веселым обществом мужчин. Где тут думать о ребенке… Без него как-то свободней и веселей, ничто не могло стеснять ее в наслаждении жизнью.

И Валентина наслаждалась со страстью и легкомыслием тщеславной женщины. Она жила с безумной роскошью, сорила деньгами, ощипывая в последнее время перья у юного наследника петербургского миллионера. Этот юнец был влюблен по уши в очаровательную женщину и подписывал векселя на огромные суммы, доставая деньги под баснословные проценты. Валентина подзадоривала молодого наследника, кокетничала с ним, и когда, наконец, отдалась ему, то упитанный телец уже подписывал вторую сотню тысяч векселей.

Странные отношения существовали между Никольским и Валентиной. Он был ее ментором и любовником, но любовником нисколько не ревнивым.

Он позволял «кроткой малютке» увлечения и требовал только два дня в неделю для себя. Он тщательно скрывал от всех свое знакомство с Валентиной, никогда не показывался у нее при гостях и давал дружеские советы обворожительной женщине, кому из поклонников отдать предпочтение.

Валентина чувствовала к Никольскому какой-то страх. Она его боялась и уважала. Он всегда давал ей хорошие советы. В свою очередь, он третировал Валентину и держал ее в полном повиновении. Он ей доставал деньги, когда у нее их не было, и он же учитывал векселя юного наследника через одного еврея, достававшего деньги. Об этом, конечно, никто не знал, и Никольский, при помощи Валентины, исполнял вторую часть своей житейской программы — составить себе состояние. Никто и не подозревал в молодом чиновнике, пробивающем себе карьеру, ростовщика. Один только Петр Николаевич знал тайны своего когда-то нежно любимого брата.

Евдокия приняла искреннее и горячее участие в судьбе Коли. Благодаря молодой женщине Никольский мог так скоро отправить своего приемыша в деревню.

Однажды, вскоре после похорон, Никольский, только что окончив урок с сыном Леонтьева, вышел из подъезда и тихо побрел по улице, раздумывая, куда бы отправить своего питомца, как его окликнул тихий голос:

— Петр Николаевич!

Никольский обернулся и увидал Евдокию, торопливо догонявшую его. Он только что виделся с ней и несколько изумился, когда молодая женщина сказала:

— Извините, Петр Николаевич, что задержу вас на минутку… Вы не торопитесь?

— Нет. А вы куда?

— Я домой…

— Так, если угодно, пройдемте вместе.

— С удовольствием… Видите ли, Петр Николаевич, давеча я не успела спросить вас о сыне Трамбецкого… Он не выходит у меня из головы.

Евдокия остановилась и прибавила:

— Вы извините меня, что я спрашиваю об этом. Вы были так добры, что обратились тогда ко мне насчет покойного, и я так была рада…

Никольский вспомнил, с какою готовностью несколько времени тому назад Евдокия предложила, по его рекомендации, Трамбецкому место управляющего в ее имении, и поспешил ответить:

— В самом деле, мальчуган-то хороший, Евдокия Саввишна… Он остается у меня!

— У вас? А мать?

— Я не отдам его матери! — решительно сказал Никольский. — Покойный просил не отдавать, и я постараюсь исполнить его просьбу.

Евдокия взглянула на Никольского. Ей очень понравился его решительный и энергичный тон.

— Разве это можно?

— Можно! — усмехнулся Никольский. — Вы, верно, слышали, какова матушка?

— Но она все-таки может требовать сына?

— Ну, мы с нею сговоримся. Она, кажется, не особенно горюет о сыне, а, впрочем, бог ее знает, что она думает делать… Я только что размышлял, куда бы спровадить подальше на первое время моего приемыша…

— Если будет удобно, то… вы знаете, Петр Николаевич, я с удовольствием готова предложить поселиться в моем имении.

— В самом деле? можно? — весело переспросил Никольский. — Мальчик с моей теткой поедет. Это не стеснит вас?

— Что вы? Стеснит? Разве это… это может стеснить? Я так рада, когда могу чем-нибудь быть полезной… Только это так редко случается! — с грустью прибавила она, краснея.

— Крепкое спасибо вам, Евдокия Саввишна, за мальчика… Только вот в чем дело, я и забыл об одном обстоятельстве. Вы-то согласны, а ваш муж?

Евдокия вспыхнула.

— Конечно, и он будет согласен! — проговорила она.

— Ну, и слава богу… Значит, можно с богом в дорогу!

— Конечно…

— Так еще раз позвольте поблагодарить вас! — промолвил Никольский, протягивая руку.

— Вы благодарите, точно и в самом деле я что-нибудь особенное сделала…

— Эх, Евдокия Саввишна, по нынешним временам… — Он не окончил фразы и стал раскланиваться.

— Так что, но нынешним временам? — остановила его Евдокии.

— Вообще… Ну, да это вас, кажется, не касается!.. — ответил Никольский, еще раз крепко пожимая руку молодой женщине.


Хотя Никольский уже года два, как знал Евдокию, встречаясь с ней в доме ее отца, но редко говорил с молодой девушкой и вообще не обращал на нее особенного внимания. И Евдокия, в свою очередь, не заговаривала с ним, смущенная после одной попытки, кончившейся очень неудачно: так однажды сухо и лаконично ответил молодой человек на какой-то вопрос, предложенный молодой девушкой. Никольский, видевший Евдокию мельком, совсем не знавший ее, считал дочь Леонтьева за обыкновенную приглуповатую купеческую дочку, которая выйдет замуж, станет рожать детей и заботиться о том, чтобы все шло в дом и ничего из дому, и только в последнее время обратил на нее внимание и стал замечать, что Евдокия далеко не та приглуповатая барышня, какой он себе ее вообразил. Из разговоров с сыном Леонтьева он узнал кое-что, заставившее его попристальней всматриваться в эту загадочную натуру, и был поражен, когда узнал, что Евдокия выходит замуж за Бориса Сергеевича Кривского.

«Верно, очаровал своим изяществом!» — подумал он и вскоре уехал из Петербурга.

Евдокия из разговоров с братом тоже заинтересовалась Никольским, но все-таки как-то не решалась заговорить с ним. Так они и не встречались до той поры, когда Евдокия вышла замуж и вернулась осенью в Петербург.

Когда, по возвращении в Петербург, Никольский опять встретился с Евдокией, то был поражен ее задумчивым и грустным видом. Он рассчитывал встретить довольную, веселую, счастливую молодую генеральшу, а вместо этого встретил слабенькое, застенчивое создание, с печатью горя и какой-то внутренней работы на миловидном личике. В больших восторженных глазах он теперь прочитал гораздо яснее, чем читал прежде. Эти глаза говорили ему, что напрасно он так поспешно судил прежде об этом странном создании, совсем не похожем, как оказывалось, на тех дочерей миллионеров, каких ему не раз приходилось встречать у Леонтьева.

Евдокия как будто смутилась при встрече с Никольским.

Он поздравил ее с замужеством, и она смутилась еще более. Никольский хотел было поправиться, и сам сконфузился при виде этого смущенного и страдальческого выражения.

Так они не сказали ни слова в тот раз, и, когда Евдокия вышла из комнаты, Петр Николаевич задумчиво посмотрел ей вслед и пожалел ее.

«Верно, благовоспитанный супруг не дал ей счастия!» — подумал Никольский и скоро узнал, что Борис Сергеевич женился на приданом. Ему об этом намекнула вскоре сама Леонтьева, любившая почему-то Петра Николаевича и приглашавшая его нередко после урока выпить с ней чашку чаю.

— Так чего же вы отдавали дочь замуж-то?

— Мы, Петр Николаевич, не неволили. Сама хотела.

— Сама?

— Сама, сама, голубушка… Она ведь у нас, — вы-то и не знаете ее, — какая-то как будто порченая! — рассказывала больная женщина, довольная, что может перед кем-нибудь излить свое горе…

— Как порченая?

— А так, бог уж ее знает… Очень уж близко к сердцу все принимает Дуня моя родная… Так и закипятится вся… С малолетства такая росла. И чем старше, тем загадчивей становилась голубушка… Бывало, и к отцу пристает, зачем он делами все занимается. Дела, видите ли, глупенькой не нравятся. Правды какой-то она все искала… Люди, говорит, не так должны жить…

— Правды? — с любопытством спрашивал Никольский.

— Да! Подите ж! — усмехнулась сквозь слезы мать. — Правды! а какой такой правды? и сама не могла объяснить. Так, мечтания какие-то лезли в голову… Отец, глядя на нее, жалел дочь и сокрушался… Думал, выйдет замуж и пройдут ее мечтания, да только какое? Не на радость-то она замуж вышла…

— Она по любви вышла за Кривского?

— То-то не любила, кажется, а тоже свободы какой-то искала. «Я, говорит, замужем начну по-своему жить, только бы муж добрый я честный человек был, не мешал бы мне». А она его считала очень хорошим человеком, ну и с весом… По ее мыслям выходило так, будто они вдвоем-то с мужем и бог весть чего не наделают, а вышло совсем не то… Уж я говорила ей, что не на ней он-то женится, а на приданом, так она, что бы вы думали? — вскипела вся и говорит: «Разве, говорит, люди все, маменька, негодяи и подлецы?» Что с ней было делать, а вот теперь и мается… Любви нет, ладу нет.

Дивился Петр Николаевич, слушая жалобы матери, и сам не замечал, с каким любопытством и злобой слушал рассказы о молодой женщине.

Встречаясь с Евдокией, он как-то особенно почтительно стал ей кланяться. Евдокия нередко заходила к матери именно в то время, когда Никольский после урока шел наверх пить чай.

Но более дружеское сближение их началось с того дня, когда судили Трамбецкого.

Во время перерыва заседания Евдокия подошла к Никольскому. Она была, видимо, возбуждена.

— Как вы хорошо говорили… Я с самого начала думала, что Трамбецкий не виноват, а как выслушала вас, то вполне убедилась, что он прав… Ведь его оправдают?

— Ему уж все равно. Вы разве не видите, что перед вами живой мертвец. Это бедный неудачник… вся жизнь его была рядом неудач.

И Никольский рассказал в коротких словах о Трамбецком.

Евдокия слушала с напряженным вниманием и, когда Никольский кончил, конфузясь, сказала:

— Послушайте, Петр Николаевич, не могу ли я что-нибудь сделать для Трамбецкого?..

Она ждала нетерпеливо ответа и когда Петр Николаевич оказал, что может, то радость засветилась в ее кротких глазах. Тут же было решено, что Трамбецкий поедет в имение Евдокии управляющим.

— Благодарю вас, Петр Николаевич!.. — вся краснея от внутреннего волнения, проговорила молодая женщина. — Вам я обязана, что хоть одному больному человеку могу дать пристанище. Если бы вы знали, как хотелось бы мне быть полезной… Но только я не знаю, как приносить пользу… что делать… Научите хоть вы меня…

Никольский с особенной любовью взглянул на это кроткое создание и, ласково улыбаясь, проговорил:

— Сердце само вас научит.

— Что сердце?.. Мало ли что хочет сердце, но с одним сердцем ничего не сделаешь…

На этом и оборвался разговор, но с этих пор между молодыми людьми мало-помалу началось сближение. Никольский встречался с Евдокией у Леонтьева, и когда Евдокия не бывала день-другой, ему как будто чего-то недоставало. Он с изумлением стал замечать, что эта молодая женщина начинает его интересовать гораздо более, чем простая знакомая. Сперва он уверял себя, что видится с ней просто ради изучения этой оригинальной натуры, и если не встречал Евдокию у Леонтьевых, то шел вечером к одной общей их знакомой и просиживал целый вечер с Кривской. И она радовалась, когда он приходил, весело встречала его, рассказывала ему свои заветные мечты и просила его советов и помощи.

О чем только они не говорили! Они обо всем говорили, исключая любви. Этот вопрос они оба как-то осторожно обходили постоянно. Никольский даже посмеивался над любовью, если заходил об этом разговор. По его мнению, любовь была излишней роскошью для таких людей, как он. Петр Николаевич как будто нарочно высказывал иногда перед Евдокией оригинальную теорию любви, причем предъявлял такие требования к женщине, которую бы он мог полюбить, что Евдокия, слушая его, была вполне уверена, что Никольский, кроме участия, не чувствует к ней ничего, а Никольский, в свою очередь, был уверен, что молодая женщина так ласкова с ним только потому, что доброе ее сердце ищет исхода из той тьмы, которая ее окружала.

«Я для нее просто новая книга, которую она жадно читает!» — размышлял нередко Никольский, провожая Евдокию домой от Леонтьевых или от кого-нибудь из их общих знакомых.

И они чаще и чаще виделись друг с другом, обманывая себя самым добросовестным образом и не замечая, как дружба начинала сменяться любовью… Начинавшееся чувство оказывалось в мелочах: в заботливости, с которой Никольский взглядывал в лицо Евдокии и опрашивал о ее здоровье, в предупредительности, с которой он советовал ей беречь себя, когда она распахивалась на улице, в напускном равнодушии, с каким он говорил ей при встречах о нечаянности этих частых встреч, словно бы боясь, чтобы она не подумала, что он ищет этих встреч…

И она верила, верила этим словам и чаще, и чаще сравнивала Никольского с мужем и… и с каждым днем сильнее чувствовала, что с ним она не может жить… Ей хотелось примирения с возмущенной совестью, а разве его превосходительство, Борис Сергеевич, мог примирить ее?.. Ей хотелось подвига, креста, а разве он возложит на нее тот крест, который ей хотелось?!

Вот человек, который поможет ей! — думала она не раз о Никольском и гнала прочь невольно закрадывавшееся в сердце искушение.

Никольский тоже испытывал борьбу и после долгих размышлений решил бросить эти «глупости» и ехать в деревню.

И без того застрял он здесь на целый месяц. Довольно!

XV РЕШЕНИЕ

Через несколько дней Никольский объявил Леонтьеву, что должен прекратить занятия с его сыном.

Известие это неприятно поразило Савву Лукича, Он питал доверие к Никольскому и — что было удивительно! — этот прошедший огонь и воду делец уважал молодого человека и относился к нему с каким-то особенным почтением.

— А за сына не беспокойтесь, Савва Лукич, — прибавил Петр Николаевич. — Вместо себя я порекомендую вам отличного учителя.

— Как не беспокоиться, Петр Николаевич? — воскликнул Савва. — Вам хорошо говорить, а беспокойство все-таки останется…

— Да вам не все ли равно? — спросил Никольский, несколько удивленный словами Леонтьева.

— Эх, любезный человек, мы хоша и сиволапые, а понять человека наскрозь можем. Глаз-то у меня зорок на человека. Я башковатость-то вашу да усердность довольно хорошо вижу. Слава богу, несколько годов знакомы. Только с вами и стал сынишка как следовает заниматься учением. Огорошили вы меня, Петр Николаевич, право, огорошили!

Леонтьев пристально взглянул на Никольского и, несколько конфузясь, проговорил:

— Или, может, вы, Петр Николаевич, чем-нибудь не уважены? Не потрафили на вас? Так вы, родной, только заикнитесь. По нашему, по-мужичьему, оно, пожалуй, и невдомек, а вы не жалейте казны нашей. На учение я завсегда с удовольствием, потому учение, по нонешним временам, первое дело…; Требовайте, Петр Николаевич! — прибавил Савва, поднимая глаза на Никольского. — Мы вину загладим.

— Не в том речь! — улыбнулся Никольский. — Причина тут другая — уезжать мне надо.

— Опять в отлет? Давно ли отлетывали? Место, что ли, вышло?

— Нет.

— По делам, значит?

— По делам!

— Так, так! — подсказал Леонтьев. — Выходит, такие дела, что и отложить нельзя?

— Нельзя, Савва Лукич.

Савва замолчал и в раздумье посматривал на Петра Николаевича. Потом, словно бы отвечая на мысли, занимавшие его, он произнес, покачивая голевой:

— Погляжу я на вас, Петр Николаевич, и будто все не могу вас в толк взять… вот тебе бог свят, не могу!

— Будто уж и трудно? — засмеялся Никольский..

— Не обессудишь за речь мою, Петр Николаевич? — продолжал Савва.

— Не стесняйтесь, Савва Лукич. Рассказывайте, чего это вы в толк не можете взять?

— Людей, братец ты мой, на своем веку я встречал довольно. По делам, промежду всякого калибера трешься, а только нонече завелся какой-то калибер, что и невдомек. Чудной вы народ!

Никольский посматривал с любопытством на «сиволапого генерала», и образ Евдокии пронесся перед ним. В самом деле, как это под боком у Саввы могла развиться такая противоположная натура, как Евдокия? Этот хищник, настоящий хищник, как следует быть хищнику, умный, энергичный, бесстрашный пройдоха, а дочь, наоборот, пострадать хочет… Каким образом могла явиться такая разница? Сынок тоже скорее в отца, только пожиже и умом и натурой, а дочь-то как сохранилась среди этой обстановки?

А Савва между тем продолжал:

— Люди вы хорошие, люди вы мозговатые, а катаетесь вы ровно перекати-поле, без устали… Глядючи на вас, смекаешь, словно вы бродяги какие-то по божьему свету… Право, бродяги. Другие при занятиях, при должности, как следует по благородному званию, а вы точно бездомники какие-то! Поглядишь на вас: ни одежи, ни виду настоящего, ни сытости, а ведь захоти только?.. Да, например, будем так говорить, Петр Николаевич… Я вам какое хочешь место у себя бы предоставил! У меня теперь местов этих много открывается… Народу как саранчи налетит, а по совести сказать, народ все какой-то неверный — вор-народ к нам льнет, так и норовит смошенничать… А верных-то быдто мало… Ну, согласись вы, Петр Николаевич, при моем деле, да я сейчас же вам пять ли, десять ли тысяч отвалил бы жалованья, потому нам верного-то человека выгоднее держать, чем неверного… Пошел бы?

— Нет, Савва Лукич, не пошел бы.

— Я так и знал… Потому и говорю, что оно мне невдомек!.. Чудеса нонче какие-то на свете пошли… Мы, мужики, в генералы лезем, а генеральские сынки вдруг в мужики полезли…

— Как так? — опять засмеялся Никольский.

— Да так… У меня вот на чугунке случай был. Ехал я с экстренным поездом, — ну, как водится, при компании… Инженеров этих и всякого народа вокруг. Ну Савве-то Лукичу все кланяются… деньгам почет отдают… Только на станции, гуляючи, смотрю на паровозе машинист стоит, молодой такой парень, только вид у него совсем как будто особенный, хоть и рожа его вся грязная и руки грязные. Поглядел на него, и он на меня так поглядывает смело и зубы белые ровно волчонок скалит. Отошел я и спрашиваю своих-то: «Откуда машинист?» Так как бы вы думали: генеральский сын оказался, в ниверситете обучался, сродственники богатые, а он в машинистах ездит. Согрешил сперва: подумал, не проворовался ли парень, нарочно справлялся. Говорят: парень примерный и башковатый и по своему делу усердный… Диковина! А то еще у нас же на чугунке дорожным мастером полковницкий сын был… Да мало ли этого калиберу нонче развелось… Люди ищут, как бы им лучше, а вы словно норовите, как бы вам похуже, чтобы и недоесть, и недопить, и недоспать… Это вот мне и невдомек, Петр Николаевич… Какого калибера вы будете люди и что у вас на разуме?..

Но так как Петр Николаевич не показывал намерения подавать реплики, то Савва продолжал:

— И ведь гоняют же вашего брата, ровно зайцев, а вы все свое… Али крест на себя такой приняли?.. Чудно, как погляжу!.. В департаменте есть воротила, про Егор Фомича, может, слышал? У него мошна-то тугая, а сын, единственный сын, где-то мотается. Отец и то и другое, а сын рожу воротит…

Савва задумался.

— Вот тоже и дочь у меня, Дуня, ровно бы блажная какая-то. Душа кроткая, а что-то в ней неладное. Чем бы ей, кажется, не жизнь, а поди ж? И как иной раз подумаешь об ней, так сердце за нее и заноет. Что за причина, Петр Николаевич, по вашему разуму? Пошто она блажит?

Никольский взглянул на красивого энергичного мужика с косматой головой.

Эту голову, очевидно, посещали мысли, с которыми она не могла оправиться. Раздумье виднелось в морщинах, прорезывающих высокий большой лоб Леонтьева, в сжатых крупных губах, в мягком взгляде, полном любви, когда Савва говорил о дочери… Он дотронулся широкой рукой до руки Никольского и как-то печально проговорил:

— Вас, Петр Николаевич, Дуня уважает. Я с ней говорил, так она, голубушка, только жалостно как-то глядит, а ответа не подает, — отцу поперечить не хочет, — а вы, верно, смекаете, что у нее на разуме?.. Ведь долго ли бедненькой до греха, коли она — генеральша-то моя — тоже по вашему калиберу пойдет. А нюх-то мой сказывает, что у нее что-то засело в голове.

Никогда Савва не говорил с Никольским так задушевно, как сегодня. Никогда Никольский не видел в этом мужике такого нежного проявлении чувства к дочери и страха за ее будущность.

Но что мог отвечать он?

Ясно, что Савва не понимал, да и не мог понять того сложного процесса, который происходил в его дочери. То, что пугало отца, к тому стремилась дочь. Ничто не в состоянии было наполнить пропасти, разделявшей эти две натуры. В дочери как будто олицетворился протест против всей жизни отца, и обоим им совершенно естественно приходилось жалеть друг друга из противоположных побуждений.

— Что ж, Петр Николаевич. Видно, и вы не можете успокоить родительское сердце. Кровь-то родная!

— Человек на человека не походит, Савва Лукич. Что по вашему счастие, то, быть может, Евдокии Саввишне горе. Пусть себе живет, как ей совесть велит! Авось будет счастлива. Такие натуры согнуть нельзя… Их сломать можно, а согнуть никогда…

— Правда, правда ваша. Дуню не согнешь…. Авось бог над ней смилуется… Пойдут дети, и господь пошлет мир ее сердцу! — попробовал успокоить себя Савва.

«Напрасно утешает себя!» — подумал Петр Николаевич и стал прощаться с Саввой.

Леонтьев, по обычаю, три раза поцеловался с Никольским и, крепко пожимая руку, проговорил:

— Ну, дай вам бог хорошего, Петр Николаевич… Бег доведет вернуться, коли не побрезгуете нами, милости просим! Всегда я, любезный человек, с моим полным удовольствием… А умаетесь бродяжничать-то, — улыбнулся Савва, — только словечко черканите. Для вас всегда место будет.

— Спасибо вам, Савва Лукич! — проговорил Никольский.

— Чудной народ, чудной! — несколько раз повторил Савва, когда Никольский ушел. — Только без пути они маются, сердечные… Без плутовства нельзя прожить на свете! Ни в жисть.


Евдокия сидела за книгой, когда вошел Петр Николаевич, и вспыхнула, увидав Никольского, Он присел на кресло и заговорил;

— А я пришел проститься с вами, Евдокия Саввишна.

— Как проститься? Вы разве уезжаете? — проговорила она испуганно.

— Уезжаю к своим.

— Так скоро? — проронила молодая женщина.

— И то зажился здесь.

— А скоро вернетесь?

— Не знаю, скоро ли… Надо думать, нескоро… Здесь-то нечего делать.

Разговор как-то не клеился. Евдокия сидела молча, опустив голову. Никольский чувствовал себя неловко. Обоим хотелось так много оказать друг другу, и между тем ничего не говорилось.

Так прошло несколько минут. Наконец Никольский поднялся с места.

— Уж вы уходите… совсем уходите? — прошептала Евдокия. — А я хотела у вас обо многом спросить… Обо многом.

— Спрашивайте.

— Да вы торопитесь. Лучше я вам напишу… Впрочем, подождите… Вы знаете, что на днях я буду богачка… Отец отдает мне огромное состояние. Вы помните, что мы с вами говорили об этом?

— Как же, помню.

— Я этими деньгами не воспользуюсь… ни одной копейкой не воспользуюсь! — прибавила Евдокия. — Но только мне бы хотелось знать ваше мнение, как употребить их… Мне бы хотелось, чтобы они были употреблены как можно лучше.

— Вы твердо на это решились? Проверили себя?

— И вы еще спрашиваете, Петр Николаевич? — с укором заметила Евдокия.

— Добрая вы душа, Евдокия Саввишна! — как-то ласково проговорил Никольский. — И большой вы подвиг делаете, сами того не сознавая, в этом-то и есть величие подвига… Отказаться от состояния, об этом легко говорить, но сделать это…

— Какой тут подвиг? — улыбнулась Евдокия. — Вы уж и о подвиге, а помните, что вы же сами говорили?

— Каюсь, вы поймали меня… Знаете, ли… ну… ну… не буду, вижу, вам это не нравится… О вашем решении надо подумать, да хорошо подумать. Я подумаю и напишу вам свое мнение, а также укажу, с кем здесь посоветоваться, как оформить дело. Отдавать тоже надо умеючи…

— То-то и я думаю… Так вы будете писать мне?..

— С удовольствием…

— Когда я кончу с этим делом, тогда и о своей судьбе подумаю…

Никольский почему-то вдруг стал серьезен.

— Так жить, как они живут, я не буду, я не могу! — тихо проговорила она, как-то восторженно глядя куда-то вдаль. — Я прежде думала, что можно иначе, но вижу, что ошибалась… Отдаваться вполовину я не умею…

Она говорила, и голос ее дрожал какой-то восторженной нотой.

— Разве это жизнь? О господи, если б вы знали, как тяжело бывает чувствовать себя виноватой…

Она помолчала и прибавила, натягивая на свой пополневший стан большой платок:

— Вот только поправлюсь и тогда в деревню. Не нравится мне здесь жить… А там я надеюсь на вас, Петр Николаевич… Вы поможете мне найти дорогу… Ведь поможете?

Никольский нахмурился.

— Сердце само подскажет вам, Евдокия Саввишна, что делать. Дороги бывают разные и указывать их к чему же?.. Жизнь сама укажет, а советовать я не стану…

— Отчего не станете?

— Оттого, во-первых, что это будет насилием. Вы еще молоды и под влиянием возбуждения можете сделать шаг, за который потом раскаетесь… А быть может, я сам ошибаюсь?.. быть может, дорога, которая мне кажется легкой, покажется вам трудной; потом вы, разочарованная, неудовлетворенная, горько упрекнете и себя и того, кто вам дал совет… Или, наоборот, я укажу вам тропинку, которая покажется вам слишком узкою! Нет! я ничего вам не буду советовать, Евдокия Саввишна… Я видел много горьких примеров. Я видел много загубленных жизней… Смолоду душа отзывчива, она рвется на первое горячее слово, а потом… одна горечь, озлобление и какая-то пустота… Ни тут, ни там нет зацепки… А тащить ярмо поневоле, нести, так сказать, обряд службы, не участвуя всем сердцем, а, напротив, питая к ней недоверие… избави бог от этого… Ничего не предпринимайте слишком поспешно… Обдумайте прежде… Рвать со всем прошлым, со связями, с знакомством, привычками легко в молодые годы, а после что? А раз корабли сожжены… поздно их вновь строить!

Евдокия слушала Никольского с каким-то восторженным вниманием. Он говорил горячо, искренно, подкупающе…

— А во-вторых, почему? — тихо спросила Евдокия, когда Никольский замолчал.

— А во-вторых? — переспросил Никольский и сконфузился. — Во-вторых, — как-то резко проговорил он, вставая с кресла, — советы мои могут быть пристрастны…

— Как пристрастны?..

— Очень просто… Во мне могут говорить эгоистические побуждения… Люди не ангелы, Евдокия Саввишна! — обрезал он и так крепко пожал руку молодой женщине, что она чуть было не вскрикнула от боли.

— Ну-с, прощайте, Евдокия Саввишна… Желаю вам всего хорошего и, главное, душевного мира… Ваша натура вас вывезет — это верно…

— Прощайте, Петр Николаевич… За все благодарю вас.

— Не за что… Я для вас был только товарищем, в котором вы нашли отклик, вот и все…

— Ах нет… больше! — прошептала она, вся краснея.

Но Никольский, по счастию, не слышал этих слов. Он поспешно вышел из комнаты, спустился с лестницы и даже не заметил презрительного взгляда, которым смерил его Борис Сергеевич, встретившийся с молодым человеком в нескольких шагах от подъезда.

В тот же вечер Никольский отправился в деревню.

Прошло два месяца со времени отъезда Никольского. Борис Сергеевич очень был рад, что «этот господин», как обыкновенно он называл Никольского, перестал посещать его жену, и в сердце его нет-нет да и закрадывалась надежда, что жена его со временем избавится от своих диких выходок и каких-то дурацких мечтаний, о которых Борис Сергеевич не мог говорить иначе, как с презрительной насмешкой. Он возлагал надежды на рождение ребенка и особенно ухаживал последнее время за женой, прося ее беречь свое здоровье, в заботах о сохранении состояния, положенного в банк на имя Евдокии.

Тем не менее отношения их с каждым днем становились суше и натянутей. Они виделись друг с другом только за обедом и за завтраком. Разговоры как-то не клеились. Борис Сергеевич был любезен и изысканно вежлив, Евдокия была спокойна и ровна; но, глядя на них, видно было, что между ними не было никакого связывающего чувства. Случайность как-то свела их под одну кровлю, и каждый из них таил про себя вражду друг против друга.

О, как сердился Борис Сергеевич, оставаясь наедине, при воспоминании об этой маленькой тщедушной «дочери мужика», которая выказала с первых же шагов самостоятельность, для него неожиданную. Не он ли думал, что так легко будет подчинить эту «придурковатую» женщину своему влиянию и распоряжаться ее деньгами, как он захочет. Не он ли рассчитывал быть в ее глазах божком, перед которым она могла бы только благоговеть и слушать каждое его слово с почтением. И вместо всего этого она заявляет какие-то требования? Она холодно выслушивает, когда он удостоивает ее рассуждениями, когда поучает ее, высказывая перед ней свои трезвые взгляды, полные приличия, солидности и здравого смысла. Прежде она горячо спорила и он всегда разбивал ее в спорах, а теперь она даже и не спорит, а выслушивает за обедом его обточенные тирады с покорным видом деликатной собеседницы. Самолюбие его было оскорблено. Надежды разрушены. Мрачные предчувствия лезли в голову. Миллион, за которым, казалось, стоило только протянуть руку, вовсе не был так близок, напротив, он как будто все более и более отдалялся от него…

Когда Савва положил в банк семьсот тысяч и привез Евдокии билет на ее имя, Евдокия даже и не сказала ни слова мужу и он узнал об этом от своего тестя…

Борис Сергеевич, однако, сам заговорил о деньгах с женой. Однажды, войдя к ней в кабинет, он завел о чем-то речь и, между прочим, как будто нечаянно заметил:

— Кстати, мой друг, я пришел тебе предложить очень выгодное помещение денег… На днях продается огромное имение в Тамбовской губернии… Не хочешь ли купить?.. Покупка была бы очень выгодная…

— Нет… Я не рассчитываю покупать имения…

— Что ж ты думаешь делать?.. Неужели держать в банке на трех процентах, когда деньги могут давать верных шесть и даже более?..

— Пока я думаю держать их в банке!

Он ни слова более не сказал и ушел к себе, изумленный ее решительным тоном. Очевидно, она не допустит никакого вмешательства в это дело…

К чему же он женился?

Он ее не любил… Как женщина, она не удовлетворяла Бориса Сергеевича. В ней не было ничего пикантного, ничего кокетливого, ничего соблазняющего. Так, простенькое, смазливое, пожалуй, личико, стройная, но худенькая фигурка и ничего в ней бьющего в нос. Держать она себя не умеет, и Борис не раз краснел за нее пред порядочными людьми, приезжавшими к ним с визитами.

В других отношениях она казалась ему смешной, экзальтированной, странной…

Но он бы все простил, если бы она была покорной его рабой и отдала в распоряжение его деньги… Он бы поставил дом на широкую ногу, он бы сумел извлечь из этих денег большие доходы, а теперь он не смеет даже и говорить с ней о деньгах. Это черт знает что такое!

Такой благовоспитанный, деликатный джентльмен, как Борис Сергеевич, конечно, скрывал свое полное презрение к жене под маской приличия и любезности, но Евдокия очень хорошо понимала, как смотрит на нее муж и почему он на ней женился… Разрыв между этими людьми существовал уже со второго месяца после свадьбы, и дальнейшая участь этого брака являлась вопросом времени — не более. Евдокия все ж таки считала Кривского настолько порядочным человеком, что он не станет пользоваться правами мужа в случае, если она заявит желание разъехаться. Давно уже между ними не существовало никаких близких отношений. Это сделалось как-то незаметно, само собой, и Борис Сергеевич с деликатною покорностью нес бремя неудовлетворенного супруга, имея на стороне любовницу.

Но нарушения супружеских обязанностей со стороны жены Борис Сергеевич, разумеется, не потерпел бы. Он нередко вздрагивал и бледнел при мысли, что жена его превосходительства, Бориса Сергеевича Кривского, может сделаться любовницею какого-нибудь проходимца вроде Никольского.

А между тем ничего мудреного в этом не было… Его жена, несмотря на его предостережения, посещает черт знает какое общество. Мало ли с кем там она может встретиться?.. Мало ли теперь разных негодяев, которые, под видом блага человечества, захотят воспользоваться состоянием жены и увлекут эту блаженную женщину до забвения ею долга?

На его обязанности сберечь ее состояние для будущего ребенка, наконец сберечь свою репутацию. Он не захочет быть посмешищем людей. Он, будущий столп государства, не потерпит, чтобы жена его сбежала с каким-нибудь нигилистом, как описывают в романах…

Он тогда решится на все… Шутить с собой он не позволит!..

Так нередко размышлял Борис Сергеевич и следил пристально за женой. Казалось, что никаких серьезных опасений не было, и ему напрасно лезли в голову разные страхи. В последнее время Евдокия почти не выходила из дому; только гуляла по утрам, а остальное время просиживала одна.

И Борис Сергеевич заметил, что Евдокия как будто даже стала веселей и оживленней последнее время, после отъезда Никольского. Это утешало Кривского, и снова надежды на подчинение жены мелькали светлыми полосами в его сердце… Разве он бессилен против этой женщины?..

А Евдокия действительно в это время жила как-то полней и веселей. Она вела деятельную переписку с Никольским, и оба писали друг другу длинные письма. Как и прежде в разговорах, так и теперь в письмах не было ни слова о любви, хотя чувство и сквозило между строчками. В этих письмах они передавали друг другу свои впечатления и мысли. Евдокия рассказывала о своих планах, Никольский указывал ей предположения об употреблении ее состояния, хотя в каждом письме советовал ей хорошо взвесить все обстоятельства.

Кривский и не догадывался об этой переписке.

Но однажды он вошел в ее кабинет и заметил, с какою радостью Евдокия читает какое-то письмо. Ему даже показалось, что при входе его Евдокия сконфузилась. Он не спросил жену и ушел, не сказав о письме ни слова, но подозрение закралось в его голову, и он решил, что узнает, от кого жена получила письмо.

Мысль о Никольском кольнула его в самое сердце. На следующий день, когда жена, по обыкновению, ушла гулять, Борис Сергеевич зашел к ней в кабинет и стал шарить в ее столе… Он увидел большую связку писем, развернул и стал читать…

Невыразимая злоба искривила его черты, когда он прочитывал эти письма… Почтовые листки дрожали в его руках.

XVI ПРИЯТНЫЕ НОВОСТИ

Борис Сергеевич не верил своим глазам, пожирая, одно за другим, письма Никольского.

Ах, если бы перед Кривским была любовная переписка!

Как ни обидно, но Борису Сергеевичу несравненно легче было бы узнать о любви жены к проходимцу, даже о неверности ее, чем то, что узнал он в этих проклятых письмах.

К сожалению, в них не было ни клятв, ни уверений, ни намеков о разбитой жизни, но было гораздо худшее.

В них были подробные и обстоятельные ответы на вопросы Евдокии об употреблении ее состояния. В этих письмах делались расчеты, указывались пути, как оформить дело и тому подобное.

«Вот как, вот оно что!» — злобно шептал Борис Сергеевич, укладывая письма обратно.

Лицо его было искажено злобой, когда он вернулся в кабинет. В бешенстве заходил он по комнате.

«Проходимец открывает пути ко спасению! — шептали его тонкие побелевшие губы. — Отдать все меньшей братии… О подлец!»

Борис Сергеевич ядовито усмехнулся, и с уст его срывались отрывистые фразы:

«Благородный подвиг… По всем правилам этих скотов! Возвратить неправедно нажитое… Мерзавец! Целое подробное исчисление наделов, которые можно выкупить!.. Негодяй! У него за душой ничего, так ему легко расписывать пути ко спасению!.. Проходимец!»

Кривский просто задыхался от бешенства.

Надо остановить дуру. Она не понимает, что делает. Это все влияние, этого негодяя, место которого не среди людей, а где-нибудь… Это все гнусные бредни. Борис Сергеевич не допустит. Он не позволит ограбить себя, будущего своего ребенка.

— Это, наконец, грабеж, насилие, преступление! — воскликнул он.

В глазах Бориса Сергеевича Никольский мгновенно вырос в гнусного, вредного злодея. Что делает он там в деревне у его жены?.. Вообще, это подозрительная личность… Он, может быть, под видом спасения, хочет обокрасть жену… Обязанность порядочного человека преследовать таких негодяев!

Солидный, хладнокровный и обыкновенно рассудительный, Борис Сергеевич совсем потерял самообладание. Он увлекался все более и более при воспоминании о семистах тысячах, ускользающих из-под носа. В эти минуты он самым искренним образом считал Никольского врагом общественного спокойствия, злодеем и негодяем, осмелившимся подавать советы жене, мошенником, запускающим руку в чужой карман, в карман Бориса Сергеевича.

О, как пожалел Кривский, что он не может немедленно же расправиться с этим «мерзавцем», как он того заслуживает! Он сделал бы это без всякой жалости. Он сгноил бы его в каком-нибудь тюремном замке… Какая наглость!!..

А жена, эта блаженная дура? Эта идиотка, ищущая спасения!..

Он не позволит ей спастись таким образом. Она — его жена. Он скажет отцу… Он примет меры. Дело идет об интересах семьи. Наконец, жена еще ребенок… Мало ли каких глупостей она может наделать под влиянием какого-нибудь проходимца-апостола?.. Дурак Леонтьев дал ей в руки деньги! Но закон должен прийти на помощь, тем более она теперь беременна, а во время беременности, — вспомнил Борис Сергеевич, — женщины подвержены умопомешательству.

Кривский стал разработывать эту идею, но скоро оставил ее… Идея была неподходящей…

Как же спасти состояние?

Когда Борис Сергеевич несколько успокоился, он с грустью сознался, что бессилен помешать Евдокии, не делая большого скандала. Состояние принадлежит ей. Она вольна распоряжаться. Ничего противозаконного нет в намерениях ее употребить деньги, как она хочет.

На кой же черт он женился? Что он от этого выиграл?

Под боком эта ненавистная дура, испортившая всю его жизнь, и нет исхода!..

Единственный исход — смерть жены.

Мысль эта явилась внезапно и понравилась Борису Сергеевичу до того, что он размечтался на эту тему. Он пробовал гнать эти мечты (все же неловко желать смерти человека!), но невольно снова возвращался к ним. Это был бы такой превосходный исход… Для такой натуры, как Евдокия, жизнь, пожалуй, будет и в тягость. Борис Сергеевич даже философски пожалел Евдокию. Она такая слабая, болезненная… Она не может быть счастлива. А между тем смерть ее развязала бы ему руки…

После родов часто умирают. Особенно после первых родов… «Первые роды трудны!» — дразнил Бориса Сергеевича какой-то голос.

Вошедший лакей прервал сладкие мечты Бориса Сергеевича.

— Господин Сивков просит позволения вас видеть! — проговорил лакей, подавая визитную карточку.

Кривский взглянул на карточку, пожал в недоумении плечами и сказал:

— Я не знаю Сивкова. Что ему надо? Проситель?

— Нет-с, по виду не проситель. Говорит, нужно видеть по делу.

— Ну, зови его…

Через минуту маленькая толстая фигурка, чистенько одетая во все черное, переступила порог кабинета.

— Сивков, поверенный отставного полковника Гуляева, — отрекомендовался сыщик, низко кланяясь.

Борис Сергеевич небрежно кивнул головой и сделал несколько шагов навстречу.

— Извините, что осмелился беспокоить вас! — продолжал господин Сивков. — У меня есть к вам маленькое дельце!

Борис Сергеевич брезгливо оглядел с ног до головы толстую фигурку господина Сивкова и сделал движение изумления, услыхав, что этот господин, выражающийся таким вульгарным тоном, может иметь к нему дело.

— У вас? — иронически переспросил Кривский.

— Точно так-с! — едва улыбнулся Сивков. — У меня. Оно, впрочем, касается не столько вас…

— Вы, верно, один из кредиторов брата? — перебил Борис Сергеевич. — В таком случае совершенно напрасно изволили пожаловать ко мне. Я не плачу его долгов.

— Прошу уделить мне десять минут, Борис Сергеевич; дело гораздо серьезнее, чем вы изволите предполагать! — проговорил господин Сивков серьезным и настойчивым тоном.

Кривский молча указал на кресло около стола и, опускаясь сам, сухо заметил:

— Я слушаю.

Господин Сивков откашлялся и начал:

— Вероятно, вы изволили слышать о пропаже, в июне месяце сего года, из квартиры отставного полковника Гуляева ста тысяч?

— Разве это воровство или, как вы говорите, пропажа относится к вашему делу?

— Немножко-с! — отвечал, опуская глаза, господин Сивков. — Если вы изволили слышать об этом деле, то, вероятно, припомните, что к делу был привлечен статский советник Трамбецкий, ныне умерший. Суд его оправдал, так как никаких веских улик не было, хотя в карманах пальто покойного Трамбецкого и было найдено несколько билетов, из числа принадлежащих господину Гуляеву. Таким образом, хотя дело и рассматривалось на суде, но настоящий виновник этого… этой пропажи, — поправился Сивков, — открыт не был… Для меня по крайней мере не было сомнения, что покойный Трамбецкий просто попался, что называется, как кур во щи… Тем не менее полковнику, как потерпевшему, как вы можете себе представить, было крайне неприятно, что настоящий виновник не найден и, таким образом, деньги безвозвратно потеряны.

— Я бы покорнейше просил вас, милостивый государь, поскорей к делу. Я не могу понять, к чему вы трудитесь рассказывать мне подробности покражи у вашего полковника!

— Полковник поручил это дело мне, — продолжал господин Сивков, как будто не замечая перерыва Бориса Сергеевича. — Действительно, дело было крайне интересное и донельзя таинственное, заставлявшее предполагать необыкновенного… участника.

Господин Сивков на этом месте остановился и, доставая из кармана носовой платок, мельком взглянул на Бориса Сергеевича. Кривский, видимо, начинал интересоваться.

— После долгих и упорных поисков, как, вероятно, вам небезызвестно, никаких следов найдено полицией не было. Но мне, после многих трудов и больших затрат, — я предпринимал по этому случаю два путешествия в провинцию! — мне, наконец, удалось напасть на следы и уяснить это таинственное дело…

— И что ж далее? — машинально произнес Кривский.

— И я счел долгом своим предварительно обратиться к вам, Борис Сергеевич!..

— Но я-то тут при чем? — воскликнул Кривский, чувствуя, как тревожно бьется его сердце.

— Вы ни при чем, но братец ваш, Александр Сергеевич! — произнес чуть слышно сыщик, не глядя на Кривского.

Слова эти, произнесенные таинственным шепотом, заставили Бориса Сергеевича вздрогнуть. Он проговорил с какою-то вдруг охватившею его серьезностью:

— Брат? Какое отношение может иметь мой брат к этому… этому делу?

Он уж избегал употреблять слово «воровство».

— Тут какая-нибудь ошибка, милостивый государь… Брат мой не может иметь отношения к пропаже ста тысяч, и я удивляюсь, как вы позволили себе, милостивый государь, обращаться ко мне с вашими соображениями! — воскликнул Кривский, словно бы желая ободрить себя звуками собственного голоса.

— К сожалению, ошибки нет. Разве позволил бы я себе, Борис Сергеевич, обращаться к вам, не имея осязательных доказательств? Я хоть и учился юридическим наукам больше на практике, а все-таки кое-чему научился… Но только осмелюсь заметить — напрасно изволите беспокоиться, Борис Сергеевич. Дело это поправимое. Можно его отлично уладить. Именно с тою целью я и счел долгом сперва обратиться к вам, чтобы не беспокоить напрасно его высокопревосходительство, Сергея Александровича… Я очень хорошо понимаю: родительские чувства, преклонный их возраст… А ведь, с другой стороны, быть может, одна шалость. Мало ли чего не бывает в молодости, каких увлечений… Может быть, дамочка или спешный карточный должок.

— Но где ж доказательства? говорите ясней, господин Сивков!

— Улики есть, и весьма веские улики, что в этом деле принимал участие Александр Сергеевич…

— То есть он… совершил? — произнес, глядя в сторону, Борис Сергеевич.

— Они-с… Они-с задумали и совершили эту… эту, можно сказать, шалость. Письмо ихнее есть у нас в руках, писанное к Фоме, бывшему камердинеру полковника… Оно хотя и не подписано, но сходство очень большое с почерком Александра Сергеевича… Кроме того, еще платок вашего братца, забытый ими в трактире, где они имели накануне того дня свидание с Фомой… Платок этот оказался у дочери этого самого лакея, как известно, кончившего жизнь самоубийством… Наконец есть еще…

— Довольно… Чего же вы хотите?

— Я преподал, по моему мнению, благоразумный совет моему доверителю не начинать дела, а покончить его миролюбиво, возвратив все компрометирующие документики в полную вашу собственность. Поэтому-то я и обратился к вам, как к старшему братцу и человеку состоятельному… Нам нет никакой нужды губить молодого человека, стоящего на такой прекрасной дороге, и потому, если бы полковник получил обратно пропавшую у него сумму, а равно и возмещение всех расходов, то дело это завтра могло бы окончиться, тем более что мы и просим немного: всего полтораста тысяч…

— Полтораста тысяч! — воскликнул Борис Сергеевич.

— Включая, разумеется, в эту сумму и деньги, принадлежавшие полковнику, то есть пропавшие сто тысяч… Согласитесь, что это не дорого?

Борис Сергеевич после некоторого размышления проговорил:

— К сожалению, я не располагаю такими средствами, чтобы заплатить полтораста тысяч!

«Пусть отец платит за своего любимца!» — решил Борис Сергеевич. А он не может отдать последних своих крох, оставшихся у него от приданого, полученного на руки. С чем он тогда сам останется?

— Очень жаль! — проговорил Сивков. — Следовательно, надо обратиться к его высокопревосходительству?..

— Мне кажется, это самый верный путь.

— Быть может, не угодно ли вам будет самим приготовить вашего батюшку к этому, для него неприятному известию?

— Все равно… удар будет тяжел… Обратитесь лучше сами… Я надеюсь, что вы постараетесь смягчить его… Нет сомнения, что это прискорбное дело уладится.

Сивков встал с места, поклонился и направился к дверям.

— Но если у вашего батюшки не найдется свободной суммы в настоящее время? — проговорил он, останавливаясь у дверей. — Позволите снова обратиться к вам или разрешите действовать на законном основании? Мы медлить не можем.

— У меня нет денег! — проговорил с усилием Борис.

Сивков еще раз поклонился и вышел.

Долго еще просидел Борис Сергеевич, раздумывая, какой негодяй Шурка, решившийся на такое нечестное дело. Кто мог бы ожидать этого от Шурки?.. Впрочем, к сожалению, у Шурки никогда не было никаких принципов, но все-таки подобная подлость… Надо посоветовать отцу отправить его в Ташкент… Подобный брат бесчестит фамилию.

По зрелом размышлении Борис Сергеевич вполне одобрил свое поведение. Отдавать последнее свое состояние за негодяя брата, конечно, глупо, тем более что отец может достать требуемые деньги и спасет честь своего любимца, а вместе с тем и честь имени Кривских! Конечно, он заплатил бы за брата, если бы состояние жены было в его распоряжении, но разве он распоряжается в этом доме?..

Кривский вышел из кабинета мрачный и недовольный. Скоро лакей доложил, что подано кушать.

— Барыне докладывали? — спросил Борис Сергеевич, входя в столовую.

— Их нет дома.

— И не возвращалась?

— Нет, возвратились, но уехали и приказали сказать, что не будут кушать дома.

«Хороша семейная жизнь!» — подумал Борис Сергеевич, садясь за стол.

Он в самом деле чувствовал себя обиженным и даже несчастным.


Совершенно случайно Евдокия слышала почти весь разговор, происходивший между мужем и Сивковым.

Вернувшись домой с прогулки, она собиралась пройти в кабинет сказать мужу, что сегодня не будет обедать дома, а поедет обедать к отцу, но, подойдя к дверям, неплотно затворенным, она поражена была долетевшим до нее именем Трамбецкого.

Евдокия хотела было отойти, но восклицание мужа о брате приковало ее к дверям.

— Подлец! — вырвалось у нее, когда она отошла от дверей, после того как услышала об отказе мужа заплатить деньги. Муж сделался ей отвратителен. Такого бессердечия она не ожидала.

Евдокия тотчас же решила заплатить эти деньги. Ей было жаль старика Кривского. Надо устроить, чтобы старик ничего не узнал.

— Это известие убьет его! — проговорила она.

Она прошла к себе в кабинет и написала записку, в которой просила господина Сивкова не ехать к Кривскому, а переговорить с нею. Она заплатит деньги.

Набросав торопливо несколько строк, она вернулась в залу, чтобы передать ее Сивкову, как только он выйдет из кабинета, но Сивкова уже не было. Он ушел.

Евдокия была встревожена. Что делать? Вероятно, этот господин поехал к старику? Она немедленно же собралась к Кривским, надеясь предупредить Сивкова, если он поехал туда… Она торопила извозчика, но, как нарочно, извозчик ехал тихо.

— Есть кто-нибудь у Сергея Александровича? — быстро спросила Евдокия, входя в швейцарскую.

— Только что один господин прошел к его высокопревосходительству.

— Кто такой?.. Вы не знаете?

— Господин Сивков!

— Опоздала! — тихо промолвила Евдокия печально и поднялась по лестнице.

Навстречу спускался, позвякивая саблей, Шурка, красивый, блестящий и сияющий. От него веяло свежестью и тонким ароматом духов.

Евдокия готова была убежать при виде того самого Шурки, о котором только что слышала.

«Не может же быть, чтобы после того… и такой веселый… довольный?» — подумала она.

Она даже усомнилась, и радость за старика мелькнула в ее сердце.

А Шурка, как ни в чем не бывало, приветствовал ее, ловко кланяясь и целуя ее руку.

Евдокия вся вспыхнула и поспешила отдернуть руку.

— Что с вами, Евдокия Саввишна? Вы сегодня какая-то странная…

Он взглянул на нее светлым, чуть-чуть наглым взглядом.

Евдокия посмотрела на эти выпуклые, безвыразительные глаза и вдруг поняла, что это могло случиться…

— Нет… ничего… Ничего!.. — проронила она совсем тихо и бросилась почти бегом по лестнице.

После она вспомнила, что будто и Шурка сконфузился.

Евдокия подошла в волнении к кабинету, но войти не решилась.

«Бедный, бедный старик!» — вздохнула она и прошла наверх к барышням, попросив камердинера Сергея Александровича тотчас же дать знать ей, когда Сергей Александрович останется один.

— Что с вами?.. На вас лица нет!.. Что случилось? — допрашивали молодую женщину наверху.

Она объяснила свое волнение болезнью и, слушая болтовню двух сестер, тревожно думала о том, что происходит в настоящую минуту в кабинете.

— А Анна Петровна дома? — спросила машинально Евдокия.

— Maman нет дома… Она уехала с визитами…

— А что же вы?..

— Скучно… мы вечером сегодня в театре. Шурка взял ложу во французский театр… Он привезет Денисова.

При имени Шурки Евдокия опять вспыхнула, и перед ней почему-то пронеслось воспоминание из детства, как в кабаке поймали мужика-вора и били его, а он покорно как-то взглядывал…

Невольно Евдокия сравнила…

«Что-то там внизу со стариком?..» — опять подумала Евдокия.

А там происходила следующая сцена.

XVII ТЯЖКИЙ УДАР

Его превосходительство только что закончил одну главу своего обширного административного исследования, когда в кабинет осторожно вошел камердинер и доложил о Сивкове.

С тех пор как Сергей Александрович находился в отставке, он бывал очень доволен, когда к нему, по старой памяти, являлись бывшие его подчиненные или какие-нибудь просители, давая, таким образом, старику возможность разыграть по всем правилам сцену приема.

Услыхав от камердинера, что «коллежский асессор, Сивков, просит позволения видеть его превосходительство», Сергей Александрович приказал «просить господина Сивкова» и по старой привычке придвинул к себе бумаги, взял в руки длинный карандаш, как-то приосанился и опустил глаза.

Когда отворились двери кабинета и на пороге появился Сивков, отвешивая почтительные поклоны, его превосходительство медленно поднял глаза, оглядел, прищуриваясь, посетителя и сделал кислую гримасу, заметив, что господин Сивков не во фраке и не в белом галстухе, а в сюртуке.

«Что этому господину нужно?» — подумал его превосходительство, затрудняясь сразу определить профессию явившегося субъекта.

А субъект этот почувствовал большое смущение при виде строгого, величественного старика, удостоившего его едва заметным наклонением головы. И этот старик и вся обстановка роскошного большого кабинета до того смутили господина Сивкова, что он не трогался от дверей, пока, наконец, его превосходительство не удостоил сделать обычного жеста, каким, бывало, подзывал маленьких чиновников, и не ободрил подобием улыбки сконфузившегося посетителя.

— Чем могу служить вам, милостивый государь? — произнес его превосходительство холодно-вежливым тоном, останавливая взглядом господина Сивкова в почтительном расстоянии от стола.

Сергей Александрович решил, что перед ним какой-нибудь проситель.

— Я осмелился утрудить милостивое внимание вашего превосходительства по частному делу… По весьма конфиденциальному делу! — в смущении пролепетал Сивков.

Сергей Александрович удивленно приподнял брови.

— По конфиденциальному? Где вы изволите служить? — спросил он.

— Я служил, ваше превосходительство, при сыскном отделении петербургской полиции, а в настоящее время нахожусь в отставке и занимаюсь ходатайством по делам.

Кривский еще более изумился после этой рекомендации и снова оглядел маленькую толстую фигурку, почтительно склонившуюся перед его превосходительством.

— В чем же ваше конфиденциальное дело, господин Сивков? — как-то брезгливо заметил Кривский.

Но господин Сивков еще более смутился или притворился смущенным и, казалось, не решался приступить к объяснению.

— Я готов выслушать вас, господин Сивков!

— Прошу великодушно простить меня, ваше превосходительство, что осмелился явиться… Но в качестве поверенного, действуя по уполномочию отставного полковника, Ивана Алексеевича Гуляева, я не мог отказаться…

При имени отставного полковника его превосходительство нахмурился.

«Верно, опять Шурка наделал долгов!» — подумал он и проговорил:

— В чем же дело? Потрудитесь объяснить. Если не ошибаюсь, вам поручено обратиться ко мне по поводу какого-либо долгового обязательства. Велика ли сумма?

— Нет-с, ваше превосходительство… К сожалению, я вынужден довести до вашего сведения более щекотливое обстоятельство, касающееся Александра Сергеевича…

Старик вопросительно взглянул на Сивкова. Тот молчал и переминался с ноги на ногу. Сергей Александрович начинал беспокоиться.

— Так говорите же! — резко крикнул Кривский.

— Вы позволите все говорить? — прошептал Сивков.

— Если пришли, так говорите! — упавшим голосом заметил старик и опустил глаза, приготовившись слушать.

С осторожными оговорками ненадлежащими смягчениями начал рассказывать Сивков обстоятельства, сопровождавшие пропажу денег у его доверителя.

Несколько недоумевая, по какому поводу рассказываются эти подробности, Кривский слушал внимательно, не прерывая Сивкова ни единым словом.

Только когда Сивков останавливался, старик, не поднимая глаз, произносил резким, повелительным тоном:

— Дальше!

И Сивков рассказывал дальше.

По-видимому, старик хладнокровно относился к рассказу. Ничто не показывало его внутреннего волнения. Он по-прежнему сидел, наклонив голову, неподвижный, строгий, храня молчание…

Но чем дальше выяснялось дело, — хотя Сивков и старался, по возможности, смягчить рассказ, — тем бледнее и мертвеннее делалось лицо Кривского. Губы его нервно вздрагивали. Он чувствовал, как струя холода пробегала по его спине. Ужас и страх охватили старика. Он должен был употребить чрезвычайное усилие воли, чтобы не упасть на спинку кресла.

Ему казалось, что он слушал какую-то невероятную сказку.

Но когда Сивков, обманутый наружным спокойствием его превосходительства, позволил себе прямо обвинять сына, старик точно ужаленный поднялся с кресла и произнес глухим голосом:

— Ты лжешь, мерзавец!.. Признайся!.. ведь ты лжешь?

— Ваше превосходительство! — униженно лепетал Сивков. — Разве я осмелился бы…

— Доказательства!

Действовавший по уполномочию тотчас же вынул из бумажника маленький почтовый листок бумаги и осторожно положил его на стол.

Кривский нервно протянул руку, взглянул на строки, написанные карандашом, и опустился в кресло, подавив в себе крик скорби и отчаяния.

Почерк был очень хорошо знаком отцу.

Еще ниже склонилась седая голова старика. Но Сергей Александрович тотчас же ее поднял и снова слушал, что говорил Сивков.

А тот, рассыпаясь в извинениях, между прочим, рассказывал:

— Я, ваше превосходительство, единственно, чтобы не поднимать дела, осмелился явиться… Я только что от Бориса Сергеевича, считая долгом предварительно побывать у них с предложением покончить келейно дело и возвратить документы, но Борис Сергеевич изволили объяснить, что они не располагают средствами, и направили меня к вашему превосходительству!

Еще новый удар, но что значил он теперь перед только что нанесенным жестоким ударом?

Его превосходительство как будто даже и не обратил никакого внимания на слова Сивкова и машинально спросил:

— Он направил ко мне?

— Точно так-с!

Старик как-то съежился, словно озяб. Наконец он спросил:

— Сколько хотите вы получить за ваши… ваши документы?

— Включая пропавшую сумму, сто пятьдесят тысяч, ваше превосходительство!

— Сейчас у меня нет этих денег, но завтра к вечеру они будут. Завтра приходите и приносите всё… Чтобы никакого следа… Понимаете?

— Ни одна душа… ваше превосходительство!..

— Иначе вы, господин Сивков, будете со мною считаться. То же передайте и господину Гуляеву, чтобы не болтал. Я сумею наказать вас так, как вы и не думаете… Слышите? — грозно прибавил старик.

Сивков совсем перетрусил перед этой угрозой его превосходительства.

— Эту записку, — продолжал Кривский, указывая головой на листок, лежавший на столе, — прошу оставить у меня. Не бойтесь! — брезгливо прибавил Кривский, заметив испуг на лице Сивкова. — Записка будет до вечера цела…

Сивков почтительно раскланялся, обещав быть завтра ровно в восемь часов, согласно воле его превосходительства.

Бывший сыщик весело улыбался, выйдя на улицу. Он не сомневался, что его превосходительство исполнит свое обещание, и поторопился к отставному полковнику сообщить о счастливом окончании дела и порадовать его хорошим гешефтом. Полковник из этой суммы должен был получить половину, а остальная половина шла Сивкову.

Когда двери кабинета затворились, Кривский в бессилии откинулся на спинку, закрыл глаза. Вся фигура старика в эту минуту дышала глубоким беспомощным страданием. В кресле, казалось, лежал мертвец.

Он открыл глаза и медленно прошептал:

— Кривский, сын мой — вор! Господи! за что ты наказываешь?

Случайно взгляд его остановился на портрете Шурки. Презрение и жалость мелькнули в потухшем взоре его превосходительства.

— Подлец! — медленно проговорил он, отвернулся и не выдержал — заплакал.

Невыносимым бременем показалась ему жизнь. К чему жить? Чего еще ждать?

— Позор, позор! — беззвучно шептали старческие губы, в то время как сердце старика замирало в тоске и отчаянии.

Он просидел так несколько минут.

Однако приходилось все-таки спасти хоть честь имени от позора суда… Надо достать деньги. Старик решил все продать, что у него оставалось, а пока достать денег. Но где достать?

В это время кто-то тихо постучался в дверь, и нежный голос Евдокии проговорил:

— Позволите войти?

— Войдите!

Евдокия робко вошла в кабинет.

Смущенная, подошла она к Сергею Александровичу и молча, с особенною ласковою нежностью, поцеловала его руку.

Кривский взглянул в ее глаза и почувствовал, что она все знает.

Краска жгучего стыда покрыла щеки самолюбивого старика. Ему, родовитому потомку, сделалось стыдно перед этой скромной мужицкой дочерью, точно он чувствовал, что позор сына падал и на него.

Отрывисто и сухо спросил он, отворачиваясь:

— Здорова?

— Здорова! — тихо проговорила Евдокия, в свою очередь избегая глядеть на Сергея Александровича.

— Спасибо, что навестила… Присядь…

— Я на минуту. Я ведь к вам по делу! — улыбнулась она и снова сконфузилась.

Старик поднял глаза. Растерянный вид невестки изумил Кривского.

— Я по поручению от Бориса Сергеевича, — продолжала Евдокия, — он просил передать вам конверт! — торопливо окончила она.

С этими словами Евдокия положила на стол конверт и стала было прощаться, но Кривский удержал ее.

— Подожди…

Сергей Александрович разорвал конверт. Там лежал чек на полтораста тысяч.

Благодарный, умиленный взгляд старика с любовью и тоской остановился на молодой женщине. Он прижал ее руку к своим губам и тихо проговорил:

— Зачем ты говоришь неправду? Это прислал не Борис, а даешь ты! Я все знаю. Спасибо! Ах, если бы у меня были дети, похожие на тебя, — проговорил старик, с трудом выговаривая слова.

Евдокия стала прощаться.

Старик пожал ей руку и снова сказал:

— Благодарю, милая… Ты мне сделала большую услугу… Ты…

— Полноте, полноте, что вы…

— Я возвращу тебе эти деньги…

— Не беспокойтесь!.. — проговорила Евдокия и поспешила уйти.

Опять Евдокия, дочь мужика, к которой с таким презрением относился прежде его превосходительство, первая пришла на помощь к старику. Сын, родной сын, выказал себя таким бессердечным, а она?

И какая нежная деликатность у этой мужицкой дочери?

Неужели ж, в самом деле, наши дети… вырождаются?.. Неужели от них уже нечего ждать?!

Такие мысли бродили в голове старика, когда он на время отвлекался от гнетущей мысли. Целый день просидел он один и ночь провел тревожно.

На следующий день, когда камердинер подавал старику одеваться, он изумлен был видом его превосходительства. Кривский совсем казался дряхлым стариком.

Сергей Александрович, с обычной тщательностью, занялся своим туалетом. Когда, через полчаса, он вышел из уборной, внося за собой душистую струйку в кабинет, то был по-прежнему изящен в своем длинном рединготе и по-прежнему походил на безукоризненного джентльмена. Но только он значительно осунулся. Землистое лицо его было сурово, даже мрачно. В потухшем взоре уже не было прежнего блеска. Видно было, что старик окончательно подкошен, хотя он, видимо, старался подтянуться.

Он присел к столу, взял было газеты, но тотчас же оставил их и отрывисто проговорил камердинеру:

— Попроси ко мне Александра Сергеевича.

Через четверть часа в кабинет вошел Шурка и словно внес с собою в мрачную комнату свет и радость. Так он был свеж, весел, беззаботен и красив. Легкой, с перевальцем, походкой подошел он к отцу и хотел было, по обыкновению, поцеловать его руку, но Кривский брезгливо отдернул ее и проговорил:

— Не надо!

Шурка отступил назад.

Старик поднял на сына глаза и взглянул на него пристальным, пронизывающим взглядом.

Шурка мгновенно прочел в этом взгляде свой приговор. Он опустил глаза и вдруг почувствовал, как дрожь пробежала по всему телу.

Прошла секунда молчания.

Старик все еще надеялся, что это неправда, что это ошибка, но при взгляде на сына всякая надежда пропала.

«Он вор!» — решил старик.

— Запри все двери! — отрывисто проговорил Кривский.

Шурка послушно исполнил приказание.

— На ключ! — прибавил старик.

Когда Шурка, смущенный, вернулся, старик медленно достал из стола записку, положил ее на край стола и, указывая на нее длинным пальцем, проговорил тихо:

— Это твоя записка?

— Моя! — еле слышно ответил Шурка и вдруг, всхлипывая, бросился в ноги, стараясь рукой обхватить колени отца.

Кривский брезгливо отдернул ногу и с презрением сказал:

— Встань… Не унижайся…

Шурка поднялся.

— Я удивляюсь, что ты еще жив! — чуть слышно проговорил старик, — но еще не поздно… Еще ты можешь смыть позор… Мертвые срама не имут… Не правда ли?

В последней фразе звучала любовь. При этих словах Шурка затрепетал, как пойманный щенок.

— Не можешь?.. Ты вор и, кроме того, трус?..

— Простите… простите!.. — лепетал Шурка. В глазах его стоял тупой страх животного.

— И это Кривский?.. Это слуга государства?.. О господи!

Сергей Александрович поник головой и, наконец, сказал:

— Я спасу честь имени… тебя судить не будут, но чтобы я тебя не видел больше никогда… Слышишь?..

— Я уеду…

— Приготовь список долгов и отдай матери. Я заплачу все, ты будешь получать содержание от нее. Но чтобы мы больше не встречались. Иди!

«Неужели так и отпустить? Отпустить совсем? А может быть, он не так виноват», — шептало сердце.

— Постой, еще одно слово: зачем ты сделал это?

— Я проиграл на честное слово.

— И ради того ты решился украсть. Из-за тебя чуть не обвинили невинного, из-за тебя зарезался человек. И совесть не мучила тебя?

— Я не мог не заплатить. Я дал честное слово! — как-то тупо повторял Шурка.

«Господи! Да понимает ли он, что говорит!» — пронеслось в голове у отца, и он пристально посмотрел, на сына.

Кажется, в первый раз он обратил внимание на эти глаза. В самом деле, выпуклые, наглые, они поражали своим тупым взглядом. В них не было никакого блеска мысли. От, эти глаза, были какие-то бессмысленные, животные.

Старик с каким-то страхом отвернулся.

— Иди! — глухо повторил он.

Через неделю Шурка был переведен в Ташкент, а через две недели его превосходительство уехал за границу на неопределенное время, по случаю расстроенного здоровья. Его провожали: Евдокия и две дочери. Больше никого не было. Старик просил жену и Бориса не беспокоиться.

XVIII РАЗРЫВ

После того как Борис Сергеевич узнал о переписке, а Евдокия услыхала разговор мужа с Сивковым, отношения между мужем и женой сделались еще холоднее и натянутее.

Борис ненавидел жену. Евдокия презирала мужа.

Они почти не встречались, а встречаясь за обедом, избегали разговоров. Впрочем, Борис Сергеевич умел скрывать ненависть под маской изящной, холодной вежливости.

Хорошо обсудив положение, он решил выжидать и не говорить ни с женой, ни с Леонтьевым о той новости, которая так поразила его. Он тщательно следил за перепиской, аккуратно прочитывая письма Никольского.

«Пускай, до чего-нибудь допишется!» — думал он, злобно посмеиваясь.

Тем временем он поручил собрать справки о молодом человеке и написал своему приятелю, губернатору той губернии, где жил молодой человек, письмо, в котором просил по-приятельски обратить внимание на этого господина.

Принимая подобные меры, Борис Сергеевич рассчитывал, что они, быть может, скорей спасут состояние, чем объяснение с женой. Удалив Никольского, он образумит жену. Сама она не могла бы выдумать, по его мнению, такой… такой «подлости»!

Леонтьев очень хорошо видел, что между супругами происходит что-то неладное. Он скорбел за свою Дуню, часто навещал ее и пробовал было начинать об этом разговор, но Евдокия как-то избегала разговоров. Но в последнее время Савва все чаще и чаще посещал Евдокию и как-то особенно нежно обращался к ней. Сердце отца чувствовало, что любимица его очень несчастлива.

Приближалось время родов. Евдокия не выходила из дому, и Савва каждый день заезжал к дочери.

Однажды он застал Евдокию в слезах. По обыкновению, она сидела одна у себя в комнате.

— Что с тобой, Дуня… Что с тобой, родная? — испуганно проговорил Савва, прижимая свою любимицу к груди. — Ты никогда не скажешь… Все молчишь, точно сиротка безответная… Скажи?..

— Нет… ничего, папенька!..

— Как ничего?.. Всегда-то ты одна-одинешенька… Мужа, видно, дома нет?..

— Кажется…

— Дуня… Дунюшка… Прости меня… Ведь это я во всем виноват!.. Я тебе советовал…

— Я сама виновата.

— Смекал, лучше будет…

— Я сама думала…

— Не любит он тебя?..

— И я его не люблю, папенька… Я совсем его не люблю… Он женился не на мне, а на ваших деньгах…

Савва с тоской глядел на Евдокию.

— Кто его знал? Если бы знать…

— Да разве я виню вас, папенька! — как-то задумчиво проговорила Евдокия. — Тут никто не виноват, кроме меня… Слишком уже я мечтала тогда…

— Вот, даст бог, благополучно внука или внучку родишь, тогда…

— Что тогда?

— Тогда, может, дело обладится…

Евдокия отрицательно покачала головой.

— Что ж делать-то ты будешь?

— Я с ним не буду жить…

— К нам жить пойдешь?… Я всей душой, Дунюшка… Уж как за ребеночком ходить буду!.. — радостно воскликнул Савва.

— Нет, папенька, я и к вам не пойду… — грустно улыбаясь, проговорила Евдокия.

— Не пойдешь? Куда ж пойдешь?

— Я сама по себе жить буду, папенька.

Савва замолчал и приуныл. Наконец он проговорил:

— Как же одной-то тебе… А если ребенка муж не отдаст?

— Вот это-то и печалит меня…

— Ты, однако, не горюй, Дуня, — проговорил Савва. — Если он не станет отдавать, скажи мне… Я куплю у него ребенка… Он до денег падок… Продаст!

Евдокия печально усмехнулась, обнимая отца, А Савва с какою-то недоумевающей грустью смотрел на свою дочь, не понимая, отчего ей хочется жить «самой по себе»!..

И вспомнил он, какая всегда странная была эта Дуня, какая она с молодых лет была богомольщица и вырастала совсем непохожая на своего брата.

«Вся в бабушку! — подумал Савва. — Спастись хочет!» И стало ему удивительно жаль Дуню…

На то ли рассчитывал он?

А Евдокия, глядя на отца с теми же самыми чувствами, с какими отец глядел на нее, тоже раздумывала об отце и не могла понять, к чему это он так дорожит богатством и живет такою жизнью.

Они любили друг друга и не понимали один другого.

«Чудная!» — повторил про себя Савва.

«Бедный!» — пожалела про себя Евдокия.

— Послушайте, папенька, — наконец заговорила Евдокия, — я вас буду очень просить…

— О чем, Дуня?

— Если я умру… то деньги, которые вы мне дали, я от вашего имени отдам на доброе дело…

И Евдокия рассказала отцу о своем плане.

— Вы не рассердитесь за это… Ведь нет?..

Савва заметил, как загорался взгляд Евдокии, когда она говорила о своем плане.

— Зачем говорить, Дуня, о смерти. Что ты? Не говори о смерти… Рано еще…

— На всякий случай… я только хотела бы знать: вы не рассердитесь, что я ваши деньги употреблю так, как сказала вам…

— Ах ты, милое мое дитятко! — вдруг произнес Савва под влиянием сильного чувства. — Как же мне сердиться?.. Деньги твои, делай с ними, что хочешь… Ты и тут обо мне вспомнила… От моего имени… — повторял Савва. — Разве я не вижу, что ты бессребреница. Разве я не смекаю, что ты за кроткая душа… Все-то ты раздашь другим, а сама…

— И сама тогда буду счастлива! — восторженно досказала Евдокия. — Так вы не рассердитесь?.. Я уж и завещание такое сделала, — краснея прибавила Евдокия.

— Муж знает?

— Нет.

— Имел он с тобой разговор о деньгах?

— Еще бы. Прежде он только о них и говорил. Предлагал поместить их лучше. Имение купить советовал.

— А ты?

— Я отказывала.

— То-то он и не любит тебя… Он добирался до денег… Ах, Дуня, какой нынче народ! — проговорил Савва.

Евдокия взглянула на отца.

«А сам отец?» — мелькнуло в ее голове.

Леонтьев уехал от Евдокии расстроенный. Когда на другой день он приехал к ней и встретился с Борисом Сергеевичем, то имел с ним объяснение.

Он пояснил Кривскому, что жена постоянно одна, Борис выслушал внимательно и сказал:

— Жена вам жаловалась?

— Нет… разве она станет жаловаться?.. Я так, сам от себя…

— Так вы напрасно, Савва Лукич, готовы обвинять меня… Ваша дочь давно тяготится моим обществом! — усмехнулся Кривский. — Она давно сторонится от меня и… ищет советов не там, где бы следовало…

— Что это значит?.. Объяснитесь… Я не понимаю…

— Для нее советы господина Никольского несравненно вернее советов мужа. Она с ним ведет переписку… У них даже намерение есть, очень благородное… раздать состояние мужикам… Ваша дочь не говорила вам об этом?.. Не посвятила вас в свои тайны?..

Кривский ясно намекал, что жена его любит Никольского, но что он, Борис Сергеевич, как порядочный человек, не хочет поднимать скандала, пока дело в одной переписке, о которой он случайно узнал.

— Но если, Савва Лукич, ваша дочь не образумится, то я, конечно, не имея права требовать любви, во всяком случае, могу требовать уважения и не позволю позорить свое имя…

Савва слушал и недоумевал.

— Я попрошу вас, — продолжал Кривский, — не говорить пока ничего вашей дочери… Теперь она в таком состоянии, что этот разговор может ее расстроить, но после я бы вас очень просил серьезно поговорить с ней. Я молчал, но вы начали, и я продолжал только.

— Позорить твое имя, сказал ты? — усмехнулся Савва, и в его глазах блеснул огонек. — Дуня ничьего имени опозорить не может… Ты брал ее, видел какую брал… А что она тебе не отдает денег…

Борис побледнел:

— О деньгах я не говорю… Мне нет дела до денег вашей дочери.

— Эх, Борис Сергеевич, напрасно ты с нами родниться захотел… с мужиками… право, напрасно… По вашему калиберу, вам не надо было брать мужички… А ведь и у мужички душа-то божеская… губить-то ее не след… Ведь жизнь-то Дунина видна… А если переписка, ты говоришь, так ты бы с женой поговорил. Она тебе бы объяснила… Я знаю Петра Николаевича. Он человек честный.

— Очень даже!

— А Дуню напрасно ты хаешь. Она обманно ничего не сделает. У этой мужички душа открытая. Умный ты человек, Борис Сергеевич, а человека кроткого, видно, узнать не мог…

Савва пошел к дочери и завел с ней разговор о Никольском.

Евдокия вспыхнула и проговорила:

— Отчего вы о нем заговорили?

— Так, вспомнил…

— Нет, не так, папенька… Верно, муж говорил. Он давно мне о Никольском говорит… Советовал не принимать его…

— Он, Дуня, жаловался насчет писем…

— Значит, Борис Сергеевич и письма чужие читает?.. Что ж, и это не удивительно… Вот эти письма… Читайте, если хотите!

Евдокия достала письма и подала их отцу.

— Что ты, что ты?.. Чего мне читать-то… Разве я не верю тебе…

Савва так и не взял писем и только заметил:

— А ты бы их запирала, глупенькая!..

— И то… надо было запирать! — грустно проронила она.


Через несколько дней в квартире Бориса Сергеевича собрались лучшие доктора. Положение Евдокии внушало серьезное опасение. Больная второй день страдала в страшных мучениях, и решено было прибегнуть к серьезной операции. Грустный сидел Савва в кабинете Евдокии, рядом с ее спальной. Оттуда раздавались отчаянные стоны, и тогда Савва вскакивал, подбегал к дверям, снова отбегал и шептал слова молитвы. Мысль о потере Дуни наполняла сердце отца отчаянием и скорбью. «О господи, не попусти этого!» — шептали его губы, и он дал обет, в случае ее выздоровления, построить церковь в родном своем городе. Доктора только что прошли в спальню после совещания, бывшего в кабинете у Бориса Сергеевича…

— Она… будет жива? — спросил Савва, подбегая к доктору, который был сзади.

Доктор пожал плечами и проговорил;

— Мы сделаем все, что возможно…

Савва в отчаянии бросился на диван.

В спальне суетилась Анна Петровна Кривская и выбегала оттуда в кабинет к сыну. Борис в волнении ходил по кабинету.

— Ну что? — спрашивал он, останавливая взгляд на матери.

— Сейчас будет операция… Ты не волнуйся, Борис.

— Я не волнуюсь… Очень она опасна?

— Доктора не говорят… Кажется…

«Оставила ли она завещание?» — мелькнула мысль у Бориса.

О том же подумала и мать и спросила сына:

— Ты, конечно, знаешь, бедная Евдокия распорядилась на случай…

— Ничего я не знаю! — с раздражением ответил Борис. — Нашли время спрашивать!

Ее превосходительство снова хотела пройти в спальню, но ее туда не пустили.

Кроме докторов и акушерки, при Евдокии была старуха бабушка, мать Саввы. Она второй день не отходила от внучки и ласково улыбалась своей любимице, когда та поднимала на нее свой страдальческий взор… Она тихо шептала молитвы и как-то сурово глядела на докторов.

Доктора о чем-то шептались и, наконец, приступили к делу. Больную хлороформировали, и через две минуты в спальне воцарилась мертвая тишина.

У Саввы замерло сердце…

Вдруг раздался мучительный крик. Он подскочил к дверям и снова отскочил, не решаясь войти.

Через несколько минут вышли доктора.

Савва не решался спросить.

— Ваша дочь спасена! — проговорил один из врачей, — но зато внук ваш погиб… Бог даст, будет другой! — прибавил в утешение доктор.

Савва задрожал от радости.

Когда доктора вошли в кабинет и сообщили радостное известие Борису, то Борис пробовал было обрадоваться, но вместо радостной улыбки — улыбка вышла какая-то кислая…

Евдокия медленно поправлялась, и старуха бабушка, по ее просьбе, поселилась на это время у нее. Отец каждый день навещал дочь. Борис Сергеевич совсем не показывался у жены.

Когда молодая женщина совсем поправилась, ей подали письмо. Письмо было от Прасковьи Ивановны и получено было недели две тому назад. В этом письме Прасковья Ивановна сообщала, что совершенно неожиданно Петр Николаевич должен был уехать и что она с Колей в скором времени поедет к нему. От имени Петра Николаевича она сообщила Евдокии самые лучшие пожелания.

Через несколько дней Евдокия написала письмо мужу, уехавшему в провинцию на новое свое место, в котором сообщала ему о своем намерении оставить его навсегда. Борис Сергеевич отвечал письменно, что он желал бы формального развода. Когда Савва Лукич узнал об этом, то сказал дочери, чтобы она не беспокоилась — он устроит это дело.

Через месяц Евдокия уезжала из Петербурга в деревню, покончивши давно задуманное дело.

Савва было отговаривал ее, умолял поселиться у них, но она не соглашалась на просьбы отца и матери. Одна бабушка-старуха не отговаривала внучку и, узнавши, что она отдала все свое состояние, как-то особенно нежно целовала Евдокию, прощаясь с ней, и все повторяла, что внучка сделала угодное богу.

А Савва, обнимая свою любимицу, говорил сквозь слезы:

— По крайней мере отца не забудь…

— Господи! Да разве я вас не люблю?.. Разве вы не видите, как мне тяжело расставаться, но я должна идти своей дорогой… Что будет то будет! — как-то восторженно проговорила она.

Печальны были проводы Евдокии. Особенно горевала больная мать и, прижимая к себе Евдокию, все повторяла, что не увидит больше своей Дуни…

Дуня и сама не могла удержаться от слез и обещала скоро навестить своих.

Разнородные чувства волновали молодую женщину, когда, наконец, поезд увозил ее из Петербурга.

XIX ЭПИЛОГ

Прошел год.

Прелестное весеннее утро занялось над роскошным уголком южной Швейцарии, живописно ютившимся у лазурных вод Лемана, под защитой нависших над ним островерхих пушистых альпийских отрогов.

Среди торжественной тишины и безмолвия распускавшегося утра, в одном из балконов отеля тихо скрипнули двери, и на балкон вышел в сером полухалате его превосходительство, Сергей Александрович Кривский.

Полной грудью вдыхал высокий старик чудный горный воздух, полный острой свежести и аромата, невольно любуясь с высоты балкона открывшейся перед ним картиной, ласкающей взор.

Длинными переливами всех цветов радуги сверкали перед ним горы. Под лучами подымавшегося солнца ослепительным блеском сияли белоснежные макушки высоких альпийских «зубов», и между ними Dent de Midi[41] сиял как-то особенно торжественно и ярко, прикрытый наполовину медленно ползущим вверх бело-молочным облаком. Внизу, на склоне, лепился Монтре, а далее, еще ниже, среди яркой молодой листвы высоких тополей, акаций, платанов и лавров, прорезываемой темной зеленью кипарисов, по голубому фону озера тянулась белая лента домов, гостиниц, пансионов и вилл, заканчиваясь темным пятном мрачного Шильона, купавшегося в воде. Гладь озера казалась сверху восхитительной голубой дымкой, нежно лизавшей высокие отвесные подножия гор противуположного берега, который в прозрачной атмосфере казался совсем близким…

Было как-то торжественно тихо и безмолвно.

Его превосходительство задумчиво любовался утром и долго не мог оторваться. Со всех сторон открывались новые виды, и глаз невольно приковывался к мягким сочетаниям всевозможных цветов, являвшихся под золотистыми лучами ослепительного солнца, сверкающего на высоком лазурном небосклоне.

Старик наконец ушел с балкона и, по обыкновению, присел к столу оканчивать новую меморию[42], которую его превосходительство писал для спасения России.

На чужбине, вдали от родины, его превосходительству еще яснее представилось, что Россия идет к неминуемой гибели, и он все еще про себя таил надежду получить от его светлости короткую телеграмму: «Приезжайте немедленно!» Время было горячее. Подымался призрак Восточной войны… Нужны опытные, дальновидные люди, способные подать совет, а он, он, как Прометей, прикован к Альпам, всеми забытый, переживавший тяжелое личное горе, угрюмый, желчный, с замиранием сердца читавший новые назначения, появлявшиеся в «Journal de S.-Petersbourg».

Здесь, под чудным небом, старик еще более почувствовал свое сиротство. Он сердился и скорбел, что его не призывают. Один намек, и он снова готов служить отечеству. Но намеков не было, и старик, несмотря на то, что к запискам его относились с невниманием, все-таки несколько недель тому назад послал в Петербург длинную записку для представления его сиятельству. Записку эту он писал при письме к своему приятелю, князю Z, в котором просил князя разузнать, «как дует в Петербурге ветер». В этом письме его превосходительство, между прочим, писал, что «время, которое мы переживаем, чревато последствиями и государственным людям надо быть настороже, дабы не быть поставлену в крайность. Нужно действовать очень осторожно и, во всяком случае, не распускать вожжи под влиянием патриотического одушевления, так как, в противном случае, обстоятельства могут привести к последствиям, весьма для близоруких людей неожиданным».

Под влиянием событий перед сербско-турецкой войной старик думал, что Россия пойдет по пути слишком быстрых перемен, и счел долгом предупредить, объясняя не без дальновидности, что «освобождение народов весьма обоюдоострая затея, требующая искусных кормчих для урегулирования возбужденных надежд».

Князь Z успокоивал старика и писал, чтобы его превосходительство не предавался опасениям. Хотя «освобождение» и решено, но оно вовсе не будет иметь тех влияющих последствий, на которые указывает его превосходительство. Все останется по-старому. Что же касается до записки, то она, при посредстве «известной особы», была передана его светлости, но, к сожалению, еще не прочитана. Впрочем, его светлость изволил вспомнить о Сергее Александровиче и в самых милостивых выражениях справлялся несколько раз о его здоровье…

Горькая усмешка пробежала по его лицу, когда он прочитывал ответ.

«Бедная Россия!» — опять вздохнул он и в тот же день после обеда, в обществе таких же двух отставных стариков, как и он, прусского графа фон Вельца и английского лорда Брута, его превосходительство особенно горячо беседовал по вопросам внутренней политики.

Названные лица: прямой как палка, высокий неуклюжий граф Вельц, бывший министр, вздрагивавший при имени Бисмарка, и добродушный краснощекий старик лорд, недовольный Биконсфильдом, составляли единственное общество, в котором часа два в день его превосходительство коротал свое время. Ни с кем больше он не знакомился, а русский язык какого-нибудь соотечественника заставлял его пугливо сторониться.

Целый год уже прожил старик в одиночестве, изредка получая письма от дочерей. Ни с женой, ни с Борисом он не переписывался и, узнав о разводе его, порадовался за Евдокию. О Шурке старался не думать и гнал от себя мысли о нем, невольно закрадывавшиеся в голову.

Последние события наложили на его превосходительство свою печать. Он одряхлел, совсем поседел и почти никогда не улыбался. Всегда безукоризненно одетый, с спустившимся на лоб локоном, несколько надменный и брезгливый, его превосходительство входил за общий стол и садился между графом и лордом, обменивался с ними отрывистыми фразами за обедом о погоде, и только после обеда, когда три старика могли оставаться одни, они иногда вступали в разговор, причем прусский граф говорил о погибели Пруссии, лорд о мерзостях Биконсфильда, а его превосходительство с сожалением говорил, что в России нет опытных и дальновидных администраторов.

У всех у троих была сильно увеличена печень и, усевшись в отдалении от всех, они нередко изливали друг перед другом жалобы за чашкою кофе на террасе…

Затем раскланивались, и каждый из них шел в одиночку на прогулку в горы, продолжая скорбеть о своем отечестве.

На другой день повторялось то же самое.

А дни, как нарочно, тянулись долго в однообразии прогулок, завтраков, обедов и критики внутренней и внешней политики.

Его превосходительство, хоть и убивал остающееся время сочинением записок и чтением газет, но все-таки тосковал…

В крайнем случае, он не отказался бы от дипломатической должности, размышлял не раз старик.

Но с севера никаких утешительных вестей не приходило.

Напротив, газеты приносили всё неприятные известия. Его заместитель, «выскочка» и «проходимец», как называл Сергей Александрович господина Стрелкова, отличался и преуспевал, обнаруживая самую недюжинную энергию в порученном ему управлении. Его приказы по департаменту были категоричны и коротки. Реформы, предпринятые им, тотчас же по вступлении в должность после Кривского, имели целью, как объясняли пояснительные циркуляры, «поднять дух учреждения». Замечательные слова, сказанные им при ревизии чиновникам, возбуждали восторг. Он сказал коротко, но ясно: «Господа, помните, что я не обладаю слабыми нервами, а потому советую быть на высоте положения. Теперь время, когда истинные слуги отечества должны быть с железными нервами. Так знайте, что у меня железные нервы!»

Эти «железные нервы», напомнив почему-то Бисмарка, произвели сильное впечатление, как писали его превосходительству, и репутация Стрелкова сильно поднялась после этой речи. Про него говорили, как про человека делового и энергичного…

Кривский только морщился, прочитывая эти известия, и повторял:

— Бедная Россия!


После завтрака его превосходительство, по обыкновению, обменялся с графом и лордом мнениями по поводу превосходной погоды и пошел гулять… Вернувшись с прогулки — он нарочно тянул ее как можно долее, — он нашел у себя на столе газеты и тотчас же стал пробегать правительственные известия.

«Вот как! — ядовито усмехнулся он. — И этот господин назначен администрировать!»

При воспоминании об этом «господине» (старик прочел о назначении Евгения Николаевича Никольского) облако тяжелого воспоминания легло на лицо Кривского. Заглохнувшая было обида острой болью кольнула его в сердце… Из груди его вырвался вздох при мысли о жене…

Он стал читать далее. Сегодня, как нарочно, газеты напоминали ему людей, которых бы он хотел забыть. Стрелков получил новую почетную награду, его личный враг, князь Вяткин, старик, по мнению Сергея Александровича, годный только для пугания детей, призван к делам.

«Что они делают! Что они делают!»

Но вот Сергей Александрович переворачивает страницу и читает реляцию о каком-то деле на далекой окраине. Ему попадается на глаза имя Кривского, и в глазах старика мелькает удовольствие. Он читает о личной храбрости сына, о том, как храбро Шурка врезался в скопище и способствовал окончательному поражению. Шурка являлся героем дня. Блестящие награды вознаградили подвиг.

Старик как-то весь размяк и еще раз стал читать длинную реляцию.

— Молодец, молодец! — повторил он и когда кончил, то вытер невольно навернувшиеся слезы.


Наступил август месяц. Прелестный уголок оживился. Множество больных и здоровых стекалось к этим благодатным местам. На улицах замелькали новые лица. Нередко раздавалась русская речь.

Однажды его превосходительство, свершая послеобеденную прогулку, далеко забрел в горы и, спустившись к Шильону, тихо шел по дороге к Монтре. Навстречу ему тихо подвигались два всадника.

Взрывы веселого хохота и обрывки русских фраз заставили Кривского поднять голову.

Его поразил этот смех. Что-то знакомое, близкое послышалось в звуках громкого голоса.

Он пристально взглянул на всадников, прищуриваясь под светом заходящего солнца, опять взглянул, и вдруг сердце его забилось сильней, ноги задрожали.

В блестящем, румяном, смеющемся молодом человеке он узнал Шуру, а в амазонке, ехавшей рядом, «прелестную малютку», Валентину.

Они ехали шагом, тихо подвигаясь навстречу, красивые, веселые и сияющие.

Старик остановился, отвернувшись к озеру.

Всадники проезжали мимо.

— Ну, Шурка, довольно говорить глупости! — громко смеясь, проговорила Валентина. — Догоняй!

Всадники поскакали.

Старик взглянул им вслед и, ниже опустив голову, тихо побрел по дороге.

— Что за прелестная парочка! — воскликнул по-русски один из двоих господ, обгонявших старика.

— Вы разве не знаете их? — смеясь ответил другой.

— Кто такие?

— Русские: Шурка Кривский и известная кокотка Трамбецкая.

— Кривский, недавно отличившийся?

— Да. Известный Шурка Кривский. Тот самый, который, как говорят, украл деньги у Гуляева. Помните дело Трамбецкого?

— Не может быть!

— Говорят. Разумеется, дело замяли благодаря отцу, и Шурка уехал внезапно в Ташкент. Недавно опять вернулся героем и сделался артюром у Трамбецкой. Она влюбилась в него как кошка, бросила своего старика и с Шуркой уехала за границу. Я их встретил месяц тому назад в Париже. Они вели безумную жизнь…

— Хорош гусь. А где отец?

— Где-то злобствует за границей.

Старик пошел еще тише. С трудом поднялся он в гостиницу и в тот же вечер приказал себе подать счет.

Рано утром на другой день он уехал из Монтре в Северную Швейцарию и поселился в одном из малопосещаемых туристами местечек.

Зимой он переехал в Палермо и там, одинокий, угрюмый и недовольный, все еще имел надежду, что его призовут спасать Россию, но его не призывали, так как и без его превосходительства было кому спасать отечество.


Зимние томительные сумерки спустились над маленьким захолустным городком пустынного дальнего Севера…

В это время старая наша знакомая Прасковья Ивановна торопливо шла по безлюдной улице с почты, неся в руках пачку газет. Она дошла до края города, где приютился маленький домик, отворила двери и весело крикнула:

— Газеты принесла!

Из соседней комнаты выскочили Никольский и Коля. Они помогли старушке раздеться, и через несколько минут вся компания сидела за столом.

Петр Николаевич читал вслух. Прасковья Ивановна и Коля внимательно слушали. Но вдруг Никольский остановился. Прасковья Ивановна взглянула на племянника. Лицо его начинало подергиваться мелкими судорогами, углы рта опустились книзу, брови приподнялись, и страдание исказило его черты…

— Петя… Что такое… Что с тобой?.. — испуганно произнесла она.

Но он не отвечал и молча кивнул на газету.

Прасковья Ивановна взяла номер и медленно прочитала следующее известие:

«В Н… госпитале скончалась от госпитального тифа сестра милосердия Евдокия Саввишна Леонтьева. Это была одна из тех самоотверженных женщин, которых нельзя вспомнить без благоговения».

Прасковья Ивановна не могла окончить. Слезы душили ее.

— Бедняжка… Она таки сдержала свое слово!.. — проговорила старушка.

Никольский вышел из дому и долго бродил по улицам… Поздно вернулся он, присел к столу и стал перечитывать письма покойной…

— Зачем я отсоветывал ей ехать сюда… Зачем? — повторял он в каком-то безумном отчаянии. — А она так хотела!.. Зачем я скрывал от нее свою горячую любовь?.. К чему?.. — шептал он, ломая руки.

Никольский опустил голову и тихо заплакал, покрывая поцелуями письма женщины, так рано погибшей..


Когда весть о смерти Евдокии дошла до Саввы, то горю его не было границ. Он тотчас же поехал в Сербию и перевез прах своей любимицы в Россию… Долго еще не мог забыть он своей Дуни, и в память ее выстроил церковь в том городе, где родилась Евдокия. На украшение церкви он потратил сумасшедшие деньги. Он не жалел их, тем более что в виду у него было новое предприятие, при помощи которого он собирался, по его выражению, «огреть казну».

Старуха бабушка, известившись о смерти внучки, сказала Савве своим пророческим голосом:

— Это она за твои грехи крест приняла, голубушка! Теперь есть у тебя, недостойного, предстательница перед господом… Опомнись же, Савва… Подумай о боге! Брось все дела, перестань людей грабить! — сурово предостерегала старушка.

В первые минуты отчаяния и горя Савва обещал было матери «бросить все».

Но разве деятельная его натура могла успокоиться?

Савва снова работал над какой-нибудь новой, особенно остроумной комбинацией, снова беседовал по душе с Егором Фомичом, с писарьками и с генералами, снова выискивал разных «дамочек» или утирал нос Хрисашке, вырывая у него из-под носа новый кус с алчностью ненасытного волка, пользуясь общим почетом и уважением.

Загрузка...