Как рассказать о том, что прошло время, что жизнь топтала меня на протяжении десяти лет? Не представляю, о чем говорить, с чего начать. Привыкший навешивать ярлыки на других, я физически не способен собрать в кучку собственные мысли и чувства. Очевидно одно: я здорово изменился. Меня стало трудно узнать, и не исключено, что именно к этому я и стремился в долгие месяцы своей глухой тоски. Больше всего мне хотелось, чтобы знакомые перестали смотреть на меня с брезгливым состраданием. Я превратился в парию: негодяй и злодей, я сполна заслужил свое изгнание в подземелье мира. Я остро страдал еще и от несправедливости, от диспропорции причин и следствий. Некоторые совершают преступления против человечества и спокойненько живут себе поживают в пампасах. Но я-то, я? Мне, всегда считавшему себя человеком глубоко порядочным и обремененным моралью, постоянно стремившемуся поступать по совести, выпало на долю такое, что другим и не снилось. Самое ужасное, что я причинил боль женщине, которую любил, такую непереносимую боль, что при мысли о ее муке моя собственная рана саднила еще больше. Скажу сразу: за эти десять лет я ни разу не слышал об Алисе. Звонить ей я не смел, раздавленный своим позором. Так, в молчании, и пролетели эти годы. В самом начале я еще колебался, хотя понимал, что нет на свете таких слов, которые способны исправить то, что я натворил. Никакое сочетание литер не могло отменить крах любви. В таком душевном состоянии я пребывал в первые дни, и, наверное, с них и следует начать повесть об этих десяти годах. Начать с начала. Рассказать о десяти годах, которые привели к тому, что сейчас я сижу там, где сижу, в просторном кабинете, и пытаюсь осмыслить свою жизнь. Прямо передо мной стоит телефонный аппарат. Я еще не знаю, что через несколько секунд он зазвонит. Не знаю, что услышу голос Алисы. Ровно через десять секунд она вновь возникнет из десятилетнего небытия.
Под палящим солнцем я вернулся на площадь перед мэрией. Понятия не имею зачем. Можно подумать, меня вело тщеславное желание усугубить кошмар еще большим кошмаром. Все на меня глазели, но никто не издал ни звука. Никогда мне не забыть этих взглядов, этой охватившей всех жуткой неловкости. Не думаю, чтобы существовали слова или жесты, способные меня приободрить. Не знаю, сколько я там простоял, но через некоторое время убрался прочь. Такси довезло меня до ближайшего вокзала, и я сел в первый же отходящий поезд. Надеясь, что он увезет меня куда-нибудь далеко.
Сидевший рядом со мной мужчина обратился ко мне:
— Вы едете на свадьбу?
Его лицо покрывала трехдневная щетина. Впрочем, не уверен, возможно, он не брился уже целую неделю. Он носил маленькие круглые очочки. Я хотел ему ответить, но не смог.
— Я почему спросил… Вы в таком костюме, как будто едете на свадьбу… Кстати, обратите внимание, сам я хоть и не в черном, но еду на похороны.
— …
— Отца хоронить. Три дня назад умер. Я, конечно, точно не знаю, но почему-то уверен, что он бы не одобрил, если бы я приехал в черном. Мы с ним в последнее время редко виделись. Если честно, мы с ним вообще мало виделись. Так-то вот. Он почти не сидел на месте. Когда мне сообщили, что он умер, я первым делом подумал: ну вот, теперь хоть перестанет носиться как угорелый. Хоронить будем в Крозоне. Это на краю Финистера. На побережье, как он и хотел… Поближе к морю. Но, может, я вам надоедаю?
— Нет… Просто я…
— Вам не хочется разговаривать, понимаю. Жизнь паршиво устроена, что ж тут поделаешь? В кои-то веки мне захотелось поговорить, а попался тот, кто говорить не желает. А с вами, я так чувствую, все наоборот. Вы обычно не прочь поболтать, вот только сегодня вам как раз говорить и не хочется.
— Это правда. Соболезную вам… Из-за отца…
— Спасибо. Но знаете, что меня больше всего угнетает? Что на похоронах никого не будет. Я у него один, и даже позвать некого. Странно, но именно это меня и огорчает. Очень огорчает. Не то, что он умер, а то, что на похоронах никого не будет. Представляете? Ужас, верно?
— Да уж. Не знаю даже, что вам сказать.
— Можно мне задать вам один вопрос?
— Задавайте.
— Куда вы едете? Потому что если… Если вы завтра будете не слишком далеко, может, вы согласились бы… Хотя это дико звучит…
— Я с удовольствием приеду, — брякнул я без лишних раздумий. Лицо этого человека показалось мне трогательным, а перспектива заняться хоть чем-то воодушевляла. Когда падаешь в бездонную яму, посещение похорон вполне способно послужить спасательным кругом. Он явно обрадовался и даже пришел в волнение. Может быть, мы подружимся? В царстве горя обстановка благоприятствует установлению прочных связей.
— В самом деле? Не знаю даже, как вас благодарить. Отец будет страшно рад!
— ?..
— Э-э… Ну, я уверен, что это доставило бы ему огромное удовольствие.
Попутчик продолжал рассказывать про своего отца. Минутами мне даже удавалось расслышать, о чем он говорит. Я имею в виду, что, изредка выныривая из своего дурмана, отдельные его фразы я воспринимал не просто как шумовой фон. Но тут до меня вдруг дошел смысл происходящего, и у меня перехватило дыхание. Я получил приглашение на похороны в день своей свадьбы. Что могла означать подобная символика? Что я собираюсь хоронить самого себя? По ощущениям, процесс самораспада вступил во мне в активную фазу. Руки и ноги стали как резиновые — поднеси кто-нибудь ко мне сейчас горящую спичку, я, наверное, не почувствовал бы ожога. Тело свело мощной судорогой, потом заложило уши. Я смотрел, как шевелятся губы попутчика, излагающего в меру своих познаний биографию отца, эти круглые губы, которые снова и снова обращались ко мне, я смотрел на них, но видел Алису, одну Алису, даже в лице этого чужого мужчины я видел Алису, Алису в трехдневной щетине, и думал, что всего три дня назад мы были так счастливы, мы двигались в будущее, а теперь будущее умерло, потому что в настоящем мы совершили самоубийство. Мужчина говорил, а у меня по щекам текли слезы.
— О, знаете, все-таки он не слишком мучился…
— …
Тут до меня дошло, что он решил, будто я плачу из-за его отца, и я засмеялся. Бедняга, он наверное ничего уже не понимал. А что тут было понимать? Что вся наша жизнь — анекдот? Я включился в разговор и опять вслушался в его речь. Пару раз в ней мелькнуло слово «галстук», пробудив во мне живейший интерес.
— Простите, вы, кажется, что-то говорили про галстуки?
— Да, я как раз говорил про галстуки. Мой отец продавал галстуки.
— Он продавал галстуки?
— Да. Он был разъездным торговцем. Мотался по городам с чемоданами галстуков.
— Он правда продавал галстуки?
Он уставился на меня, впервые усомнившись в моей способности поддерживать адекватную беседу. Конечно, откуда ему было знать, что для меня торговля галстуками — не просто одна из профессий. Что в мечтах я видел себя торговцем галстуками. Что это ремесло казалось мне противоядием от «Ларусса». Теперь я жадно внимал ему, впитывая каждую подробность из жизни человека, посвятившего себя торговле галстуками.
— Вообще-то меня зовут Бернар, — сказал он.
— А меня Фриц.
Он воздержался от комментариев и не стал спрашивать, не немец ли я. Поладить с ним, предположил я, будет просто, несмотря на его словоохотливость. И я решил, что поеду с ним. Так я очутился в Финистере. На краю земли. Туда тебе и дорога, подумал я.
Бернар пошел в морг. Я ждал его внизу. Когда он спустился, его было не узнать. Я хотел сказать ему что-нибудь, но сам себя остановил — что тут скажешь. На такси мы добрались до дома, где жил его отец. Это был маленький незаметный домик. Скромный, чтобы не сказать робкий. Мы открыли ставни, но в доме стало ненамного светлее. Внутри царила идеальная чистота. Как будто хозяин интуитивно знал, что скоро умрет, и постарался навести порядок. Например, перемыл всю посуду. Я представил себе, как он споласкивает тарелки, понимая, что делает это в последний раз. Ну не странно ли? Зачем мыть тарелки, если вот-вот умрешь? Может, это и есть верх деликатности — перед смертью прибрать за собой?
Мы сели за стол, покрытый клеенкой — старенькой клеенкой, по поверхности которой прежде с равными интервалами дефилировали целые поколения хлебных крошек, а теперь на ней стояли два стакана, совершавшие регулярные рейсы между страной полноты и страной пустоты (кочевые стаканы). Смеркалось, и я пил плохонькое красное вино вместо положенного мне в тот день шампанского. Через некоторое время я, как человек ответственный, поднялся и взял телефон. На него пришла куча сообщений. Все интересовались, куда я подевался. Я и сам толком не понимал, где нахожусь, но это не имело никакого значения — все хотели знать, как я себя чувствую. Тогда я отправил несколько лаконичных успокоительных эсэмэсок; в подобных случаях достаточно оповестить людей, что ты не покончил с собой, чтобы не волновались зря. Я действительно не покончил с собой — я сидел и напивался в обществе нового друга, отец которого умер где-то в Бретани. В каком-то смысле это тоже напоминало самоубийство. Меня одолевали странные чувства, совсем не обязательно вызванные алкоголем. Честно говоря, я не ощущал себя таким уж несчастным. Просто в какой-то момент мне показалось, что сейчас, вдали от всех, я впервые в жизни оторвался от привычной среды. Я утратил всякую связь с тем, что составляло мое существование, словно повис между небом и землей, и от этого испытал облегчение. В эсэмэсках я написал, что у меня все хорошо, что я уехал и прошу некоторое время меня не разыскивать.
Прочитав что-то в моем лице, Бернар спросил:
— Тебе что, надо уезжать?
— Нет, — ответил я, — мне надо остаться.
Он засмеялся. Мне было приятно, что я сумел его развеселить. Ничего не выпытывая, он понял, что я тоже, как и он, пережил какое-то несчастье. Как знать, может быть, вместе нам удастся найти брешь, сквозь которую к нам проникнет улыбка, а главное — забвение?
В тот вечер я с удовольствием слушал его. Он торговал бритвами. Я ахнул. Но он не видел в этом ничего особенного. Он вообще никогда не обращал внимания на символы. Его отец продавал галстуки, а он брил шеи. Продавал лезвия для той же части тела, которую обслуживал его отец. Будь у него сын, подумал я, ему бы надо заняться торговлей веревками. Их семейный бизнес крутился вокруг шеи. И с каждым поколением кольцо сжималось. Угроза шее росла. Я уже прилично набрался, когда поделился с ним этой теорией. По-моему, он меня не понял. Тем более что у него имелась собственная:
— Для моего отца галстук был лучшим средством, чтобы не слететь с катушек. Повязать на шею галстук все равно что поставить корабль на якорь.
Я задумался над этим образом. Может, именно это подспудно привлекало меня в галстуках? Повязка, рубцующая раны, нанесенные детством без руля и ветрил.
Затем Бернар показал мне отцовскую коллекцию галстуков. Открывая очередной чемодан, он горестно вздыхал: «Жалко, как много осталось непроданных». Воображение нарисовало мне образ умирающего старца, который и в агонии думает об одном: «Ну что за хрень! Помирать на куче нереализованного товара!» Мы с искренней печалью перебрали все галстуки. Галстуки-сироты. Бернар рассказал, с какой любовью относился к ним отец:
— Понимаешь, для него это была не просто работа. Он прямо-таки помешался на галстуках. Думал как галстук, жил как галстук, наверное, и умер как галстук…
— И был по-своему прав. Галстук, знаешь ли, это… затягивает, — ответил я.
И мы оба расхохотались. Давненько не случалось мне так надраться, как в тот вечер. Тело, еще находившееся под действием анестезии, утратило способность реагировать позывом к рвоте или печеночной коликой (горе повышает сопротивляемость).
Проснулись мы довольно рано. Похороны должны были состояться ближе к полудню. Стояла хорошая погода; светило яркое, уверенное в себе и в своей власти над тучами солнце. Почти час мы потратили на выбор галстуков. Не знаю почему, но мне захотелось надеть желтый. Бернар последовал моему примеру. Видок у нас, подозреваю, был еще тот: опухшие с похмелья рожи, и оба — в желтых галстуках. То ли мне послышалось, то ли один из могильщиков сказал другому: «Поляки, что ль?» Впрочем, не уверен. Я вообще не уверен, что все это имело место в действительности. Я плавал в каком-то тумане, двигался в замедленном темпе, словно перемещался по Луне (во всяком случае, мне казалось, что именно так перемещаются по Луне). Церемония надолго не затянулась. Бернар произнес краткую речь, в которой мое ухо уловило мелькнувшее несколько раз слово «галстук». Мы немного постояли над могилой в скорбной почтительности.
Ролан Дютиль (1942–2007). Родился в разгар Второй мировой войны. Отец неизвестен (вероятно, немец). После смерти матери младенцем помещен в сиротский приют. О его жизни сохранилось мало сведений, в частности тот факт, что он сам очень рано стал отцом. После того как его бросила жена, поместил ребенка в интернат. Всю свою жизнь он колесил по Франции, продавая галстуки. Больше о нем сказать почти нечего. Почувствовав себя плохо, вернулся домой, в Крозон, где и скончался, предварительно перемыв всю посуду. Его сын надеется, что ангелы любят носить галстуки.
С тех пор как накануне я прыгнул в поезд, я еще не думал, чем стану заниматься. Участие в похоронах чужого человека позволило мне продержаться какое-то время, но теперь передо мной вдруг разверзлась зияющая пустота. О том, чтобы вернуться в Париж, тем более в издательство «Ларусс», не могло быть и речи. Я не желал встреч со свидетелями своего краха. Жизнь виделась мне самой неопределенной вещью на свете — я не знал, куда поставить ногу, чтобы сделать первый шаг. На кладбище меня со всех сторон окружали неподвижно лежащие тела и застывшие в вечности судьбы. Пожалуй, для поисков смысла жизни это было не идеальное место.
Бернар крепко обнял меня. Я не очень-то любил подобные проявления мужской солидарности, но его порыв тронул меня до глубины души, заставив еще раз осознать, что мы с ним встретились в особую минуту, отмеченную одним и тем же ритмом отчаяния. После похорон он сообщил, что должен срочно возвращаться в Париж. Работодатель отпустил его всего на двое суток. Сорок восемь часов, отведенных на кончину отца, — на мой взгляд, маловато. И тогда я предложил:
— Хочешь, я здесь останусь? Попробую продать все эти галстуки, которые он сам не успел…
— Да ты что? Правда?
— Правда.
Бернар так и не понял моих мотивов. Мне кажется, он думал, что я хочу оказать ему услугу. Откуда ему знать, что торговля галстуками, возможно, была для меня спасением от смерти.
Переночевав, я решил позвонить директору и уладить необходимые формальности. Он старательно скрывал изумление, но это у него плохо получалось:
— Так, значит, вы увольняетесь, потому что… э-э… намерены торговать… э-э… галстуками?
— Совершенно верно.
Он помолчал, а потом сказал:
— Послушайте, Фриц. Мне известно, что вы пережили тяжелую личную драму. И я хочу, чтобы вы знали: мы все вас поддерживаем. Я готов предоставить вам любой отпуск, но предпочел бы, чтобы вы не увольнялись. Мы оставляем за вами право вернуться, когда вам будет угодно.
— …
— Вы меня слышите, Фриц? Для вас здесь всегда найдется место.
Если не считать пары оброненных в поездке слезинок, я еще толком не оплакивал свое бедственное положение. Но этот телефонный звонок меня подкосил. Из моих глаз хлынул слезный поток, не иссякавший два дня. Я плакал, потому что в голосе моего шефа звучала искренняя доброта. Потому что он сказал: «Фриц, для вас здесь всегда найдется место». Как бы это выразиться? До меня дошло, что я никого не убил, что меня простили и даже готовы разделить со мной мою боль. Впоследствии у меня еще будет повод убедиться: меня всё еще любили.
Также мне предстояло узнать, что у Селины Деламар все сложится совсем иначе. Истинной виновницей происшедшего коллеги сочли именно ее, со злорадством разрушившую счастье симпатичной молодой пары. Вскоре ее положение в издательстве сделалось невыносимым. Когда она подала заявление об уходе, никто ее не отговаривал; мало того, некоторые сотрудники, наотрез отказавшись иметь с ней дело, прямо подталкивали ее к этому шагу. Так она исчезла с горизонта. Больше о ней никто ничего не слышал. Кроме меня, но это произошло уже гораздо позже и при самых удивительных обстоятельствах.
Я выпил вишневого ликера. Рановато, конечно, но мне было необходимо прийти в себя. Рассортировав галстуки, я уложил их в багажник древней машины Ролана. Старушка доживала последние дни, и меня даже посетило предчувствие, что в день, когда будет продан последний галстук, она окончательно откажется трогаться с места (интуиция меня не обманула). Отправляться в путь в свадебном костюме я не мог, поэтому переоделся в то, что нашлось в стенном шкафу. Как ни удивительно, у нас с Роланом оказался один размер. Разумеется, наши вкусовые предпочтения совпадали не во всем: по-моему, за последние три десятка лет он ни разу не освежил гардероб. Я примерил коричневый вельветовый пиджак с кожаными заплатами на локтях. Наверное, в этом и заключается секрет исключительной носкости одежды: следует ставить защиту на трущиеся части. К пиджаку я подобрал не слишком выбивающиеся из общего стиля брюки. И почувствовал себя новым Роланом Дютилем.
Всю дорогу я думал о нем, о том, как он обрадовался бы, если бы узнал, что его галстуки не постигнет судьба брошенных детей. Итак, я пустился на поиск шей по незнакомой мне Бретани. Хуже того, я не владел профессиональным жаргоном и понимал, что придется импровизировать. Зато у меня имелся крупный козырь — я знал много сложных слов, а это необходимо, если хочешь что-нибудь кому-нибудь продать. Потенциального клиента надо ошарашить знаниями, выходящими за пределы его компетенции. Я мысленно упражнялся в искусстве продажи, еще не подозревая, что оно не стоит и выеденного яйца. Все, что требовалось для успешной торговли в здешних условиях, это здоровая печень и умение с улыбкой глотать бесчисленные рюмки сливовой водки, которые вам подносят.
Да, я действительно вцепился в эти галстуки как ненормальный, но разве у меня была альтернатива? Каждый вечер, пересчитывая их и раскладывая по кучкам, я видел, что их количество уменьшается. Случалось, я вступал с ними в беседу, хотя точно знаю, что не спятил. Иногда прохожие на улице шушукались за моей спиной, наверняка сплетничали, зато во многих домах меня угощали аперитивом. Постепенно я превращался в деталь пейзажа, пусть и не лишенную странностей. Но, строго говоря, человек, зарабатывающий себе на хлеб в поте лица, никогда не вызывает настоящей подозрительности. Вскоре все привыкли к тому, что я в любую погоду объезжаю на машине каждую улочку и каждый проселок в поисках свободной шеи.
Трудно сказать, как долго все это продолжалось. Знаю лишь, что однажды я остался с одним-единственным галстуком. Последним. Я испытал одновременно и большое облегчение, и ужасное беспокойство. Я положил его перед собой, и мы вместе позавтракали. Этот клочок ткани знаменовал конец целой эпохи — эпохи восстановления. Это был черный галстук в белый горошек. До сих пор никто не захотел его купить, и мне было за него почти обидно. Я мог бы оставить его себе, но это было бы нехорошо: я не имел права ломать его судьбу, а его судьба заключалась в том, чтобы быть проданным. Следовало тщательно продумать маршрут своей последней поездки. На ум пришел один дом, он давно привлекал мое внимание, но я все никак не решался туда заехать. Почему? Трудно сказать. Это было нечто вроде старинного поместья, и у меня при виде его всегда возникало чувство, что там, как бы лучше выразиться, что-то происходит. Что именно, я понятия не имел, но точно помню, что, глядя на него, думал: не стоит докучать его обитателям.
Но нынче все изменилось. Последний галстук заслуживал особого обращения. Этот дом казался идеальным вариантом. С чемоданом в руках я вошел в ворота. Финальная сцена спектакля, мое прощальное турне. Я шел медленно, ощущая мифологический смысл момента, пока не добрался до двери и не постучал. Я слышал, что в доме кто-то есть, хотя находившийся там человек почти не производил шума. Но мои уши, с недавних пор привыкшие к тишине, обрели небывалую прежде остроту слуха. Да, в доме кто-то был, и я постучал еще раз, уже более настойчиво. Мне открыла женщина. Лет двадцати, со стянутыми — на мой взгляд, слишком туго стянутыми — волосами. Она посмотрела на меня своими огромными глазами и, поскольку я временно утратил дар речи, спросила:
— Что вам угодно?
— Я… Мне… У меня тут галстуки.
— Галстуки?
— Да… Я продаю галстуки… Может быть, здесь есть мужчина, которому… Или, может, в подарок? Галстук — это прекрасный подарок. Мужчины очень любят, когда им дарят галстуки. Например, мой дядя. Я знаю, что он обожает получать в подарок галстуки…
— Ну хорошо, входите, — пригласила она, обрывая мою беспомощную тираду о дяде.
Главное — войти. Стоит тебе войти, считай, самое трудное позади. Чуть позже я узнал, что девушку зовут Ирис. Уже больше десяти дней она ни с кем не виделась. Жалкий лепет мужчины, явившегося продать ей галстук, внес в ее жизнь свежую струю гротеска.
Перед гротеском всегда следует распахивать двери в свою жизнь.
Я открыл чемодан, и глазам Ирис предстал сиротливо лежащий на дне галстук. Она подняла взгляд на меня и громко рассмеялась. Нелепость ситуации дошла и до меня. Я тоже рассмеялся, и этим дружным смехом меня словно швырнуло в воспоминания о хохочущем кружке гостей. Я чуть не заплакал, но сдержался, изо всех сил цепляясь губами за смех.
— У вас что, всего один галстук?
— Да. Понимаю, это немного странно, но он у меня последний. Я закрываюсь.
— Если я его у вас куплю, вы свернете дело?
— Именно так.
— Из-за меня вы станете безработным?
— Ну, в каком-то смысле да.
— Вы же знаете, что я его куплю. Я не могу поступить иначе. Торговец с единственным галстуком! Разве я в состоянии пройти мимо такого!
— Вы уже знаете, кому его подарите?
— Конечно. Себе. Я обожаю носить галстуки. Это сближает меня с Дайан Китон.
— Дайан Китон? Ах да! «Энни Холл»!
— Вы смотрели «Энни Холл»?
— Можно быть продавцом галстуков в Бретани и знать фильм «Энни Холл».
Она предложила мне кофе. Я согласился — времени у меня теперь был вагон и маленькая тележка. Мне предстояло чем-то наполнить целую жизнь. Ирис объяснила, что пишет роман, а в этот дом ее пустили, чтобы спокойно поработать. Она сочиняла уже второй роман. Надо же, а я про нее даже не слышал. О себе я сообщил, что работаю в издательстве «Ларусс», но сейчас нахожусь в бессрочном отпуске. Она подхватила мои последние слова, и в ее устах они прозвучали как шаманское заклинание:
— Вы работаете в издательстве «Ларусс», находитесь в бессрочном отпуске и… продаете галстуки. Вернее сказать, продаете галстук… в Бретани… А, поняла! Вас прислал Жан-Марк? Ну конечно! А то я уже испугалась! Он решил проверить, как я тут тружусь! Вот потеха!
— А кто это — Жан-Марк?
— Единственный на свете человек, которому взбредет в голову проделать нечто подобное! Ну, можете доложить ему, что я уже прилично продвинулась!
Бывают ситуации, когда человека невозможно сбить с мысли. То, чем я занимался и что собой представлял, не имело никакой связи с реальностью. Чтобы вернуться в рациональный мир, мне требовался посредник, и Жан-Марк сослужил мне эту службу. Да, сознался я, меня в самом деле направили к ней эмиссаром от издательства. Она сообщила, что уже видит, чем кончится ее история. Я поинтересовался, о чем будет роман, и тут она сказала: «Об одной паре, которая без конца расстается».
Я быстро допил кофе. Она повязала на шею галстук. Я не мог сказать, нравится мне эта женщина или нет, но впервые за много недель меня хотя бы отпустило ощущение, что все мои органы находятся под анестезией. Вид этой женщины открывал возможность будущей жизни. Мне не хотелось чересчур ей надоедать. Еще я подумал, что, может быть, вместе с ней в мою жизнь вернутся слова. Я пожелал ей успеха с романом, она пожелала мне успеха во всем. Никто не знал, чем могут обернуться ее и мои успехи. Я вернулся в дом Ролана. Пора было принимать решение.
Это удалось мне не сразу. Я сообщил Бернару, что продал все галстуки до единого. Он сказал, что я могу жить в доме его отца сколько захочу. Но что мне было здесь делать без галстуков? Бретань казалась мне обреченной быть царством галстуков. В то же время я боялся возвращаться в Париж. Ясное дело, особого выбора у меня не было, я знал, что все равно туда поеду. Но как я поеду? В Париже меня поджидало мое прошлое — самое пугающее из всех вариантов будущего.
Вышло так, что долго раздумывать мне не пришлось. Перед домом остановилась машина. Очень странного вида машина, может быть, самая безобразная из всех машин в истории автомобилестроения. Я смотрел на нее из кухонного окна и думал, кем надо быть, чтобы водить такое, — уж точно, не человеком. Мои размышления прервало появление выбравшегося из кабины водителя — им оказался Поль. Он приехал не один, а с Виржини. Они оба заколотили в дверь. Я притаился, ошарашенный внезапностью вторжения. Потом пошел и открыл им. Поль тут же бросился меня обнимать (не помню, упоминал я про то, что он жутко сентиментален, или нет) и даже проронил пару слезинок, к которым я добавил и свои: слезы — штука заразительная.
— Как же я рад тебя видеть! Как рад!
— И я тоже, — подхватила Виржини. — Мы уже неделю тут катаемся, всех расспрашиваем.
— Ты почему на звонки не отвечал? — негодовал Поль, не сразу осознав, что этот вопрос полностью утратил смысл.
Так получилось, вот и все. Теперь мы снова встретились, и надо было просто этому радоваться. Наверно, в глубине души я мечтал о том, что это случится, что за мной приедет друг и скажет, что нужно делать, и будет мне вместо отца. Я никогда не забуду, что сделал для меня Поль.
Время было обеденное, и они хотели есть. Я решил что-то такое состряпать из имевшихся под рукой запасов. У меня завалялось немного лососины, и я уже собрался приготовить ее под лимонным соусом, как вдруг в последний момент вспомнил:
— Тьфу! Ну я и дурачина! Вы же не едите лососину!
Поль поднял на меня удивленный взгляд:
— Ты что, поверил в эту историю?
— То есть?
— В историю про повальное отравление в гостях… когда все попадали в обморок… из-за лососины…
Разумеется, я в нее поверил. Как же не верить друзьям? Чему тогда вообще верить? У меня и тени сомнения не промелькнуло. Во всяком случае, тогда. Хотя, если поразмыслить…
— Мы познакомились через интернет, — сказала Виржини. — Но нам хотелось чего-то более оригинального.
Тут уж я не выдержал и расхохотался. Вот, значит, как. Каждый приукрашивает свою историю, превращает ее в миф. А что же с моим мифом? За что мне теперь ухватиться? Я видел себя героем, и с чем остался? Может, мне тоже пора навыдумывать ярких подробностей своей биографии, пустить людям пыль в глаза? А что — какая-никакая, а защита. От грубого абсурда жизни, покатившейся по кривой дорожке. Почему бы мне и в самом деле не воздвигнуть вокруг себя баррикаду из иллюзий и не обернуться героем из детских фантазий? Будь у меня хоть малейший шанс заново слепить свое прошлое, с какой стороны я бы за это взялся? Конечно, с мифотворческой.
Я перекрыл воду и газ, запер ставни. Все это я проделал легко и просто, почти равнодушно. Завершился определенный период моей жизни. Я сел в невообразимую машину. И в обществе счастливой пары вернулся в Париж.
О том, что происходило после дня свадьбы (почти свадьбы), я ничего не знал. Только то, что Алиса куда-то уехала, — кстати, не исключено, что в Бретань. Часто, часами напролет колеся по дорогам, я думал, что мы с ней могли бы случайно встретиться. Я надеялся на эту встречу как на свое спасение. Но мы не встретились. Алиса вернулась к тому статусу, в котором пребывала до нашего знакомства, — стала одной из трех миллиардов женщин.
Решением практических вопросов — сдачей нашей квартиры, транспортировкой мебели — занимались родители. Мои наняли грузовик и перевезли все мои вещи к себе, сложив их в моей бывшей детской (у каждого свои символы). Я наотрез отказался от одежды, которую носил, когда жил с Алисой. И вообще всячески избегал любой мелочи, способной напомнить мне о пережитой драме. Например, разлюбил книги, составлявшие нашу общую библиотеку. Самой большой проблемой оставалось внешнее географическое пространство. О том, чтобы ступить на одну из улиц, по которым мы ходили с Алисой, не могло быть и речи. Я попытался припомнить каждую нашу прогулку, каждое свидание и сделал соответствующие пометки на крупномасштабной карте. Таким образом, мой личный город скукожился, в нем появились многочисленные запретные зоны — нечто вроде Берлина, разделенного после его оккупации союзниками. В моем Париже тоже была проведена демаркация границ, а в роли захватчика выступало прошлое.
На некоторое время я поселился у Поля и Виржини.[21] Спал я на диване в гостиной, не так уж далеко от их спальни, и порой до меня доносились вздохи, свидетельствовавшие о полной сексуальной гармонии. Друзья относились ко мне превосходно, но я понимал, что подобное положение вещей не может длиться вечно. Ни одна пара не в состоянии долго давать приют тому, кто из нормального человека превратился в какой-то депрессивный рахат-лукум. Должен отметить, однако, что они ни капли на меня не давили и даже старались меня развлекать, каждый вечер приглашая в театр или в кино.
— В Синематеке идет «Небо над Берлином»! — с преувеличенным энтузиазмом сообщал Поль, довольно топорно пережимая.
— ?!
— Слушай, ну нельзя же так! Что я такого сказал-то?
— ?!!
— Ну хорошо, хорошо. Никто никуда не идет. Виржини, ты успела зайти в магазин?
— Я купила кролика. Фриц, ты любишь кролика?
— ?!!
Бывали вечера, когда я испытывал одно-единственное желание — скорей завалиться спать. Но, поскольку моя спальня располагалась в гостиной, я все же не мог требовать, чтобы они сидели в своей с восьми часов. Пора было браться за дело, двигаться вперед, двигаться любой ценой, сквозь холод и мрак. Довольно строить из себя беспомощного инвалида. Да, галстуки сослужили мне службу, помогли продержаться первое время, но должна же существовать какая-то жизнь и после галстуков.
Двумя днями раньше Поль признался, что звонил моему шефу, и тот подтвердил, что для меня все еще держат место. Более того, он настаивал, чтобы я как можно быстрее приехал к нему для беседы, но Поль ответил — и правильно сделал, — что я сам свяжусь с ним, когда буду в силах. Я подозревал, что сил позвонить в издательство у меня не будет никогда, зато, позвони я, это наверняка придало бы мне сил. Звучит концептуально, не спорю, но в моем тогдашнем состоянии способность к анализу была обратно пропорциональна способности к ничегонеделанью. Я разлагался перед телевизором, совершенно замороченный телемагазином и беспрерывными передачами информационных каналов. Порой в моем затуманенном мозгу одно сливалось с другим, и я всерьез прикидывал, не заказать ли в Багдаде покушение на себя.
Наступал вечер, и я включал «Вопросы для чемпиона». Победителям викторины вручали словарь «Ларусс». Вид любимого предмета волновал меня и заставлял обливаться холодным потом. После одной из таких передач я решился и позвонил шефу. Он так обрадовался моему звонку, что я даже удивился. В конце концов, я был всего лишь рядовым сотрудником. Но он с самого начала проявлял ко мне какую-то особую доброжелательность. Впоследствии я узнал, что несколькими годами раньше у него самого была связь с Селиной. Соответственно, выпавшие на мою долю испытания были ему знакомы не понаслышке. Отсюда и его благосклонное ко мне отношение. Кстати, когда на следующий день после моего звонка мы встретились, он первым делом сообщил мне:
— Прежде всего, хочу поставить вас в известность, что мадам Деламар у нас больше не работает.
— Очень хорошо. Спасибо, что сказали, — смущенно ответил я.
Мы разговаривали целый час, обсудили массу вопросов. Это была очень теплая, по-настоящему человечная беседа. Он старался всячески облегчить мне жизнь и подчеркивал, что готов пойти навстречу моим пожеланиям. Я согласился приступить к работе, но только на условиях домашнего режима. Пока что я не чувствовал в себе сил вернуться на место преступления. Мое предложение привело его в восторг, и он назначил меня старшим внешним корректором «Ларусса». Прощаясь на пороге кафе, мы пожали друг другу руки. Впервые за долгое время у меня появилось ощущение, что жизнь возвращается в нормальную колею.
В тот же вечер я поделился новостью с Полем и Виржини. Мне понадобилось всего несколько дней, чтобы подыскать себе небольшую квартирку по соседству с ними. Я не знал, как их благодарить, — они действительно оказались превосходными друзьями. Я искренне восхищался этой парой — их прямотой, их единодушием, их уважением друг к другу. От них прямо-таки веяло глубочайшей гармонией. Должен добавить кое-что еще: мне кажется, возиться со мной доставляло им искреннее удовольствие. Странная мысль, понимаю, но я и правда так думал. Они явно испытали облегчение, когда я от них убрался, но за этим угадывалось и нечто похожее на сожаление. Как будто я был их сыном, который, повзрослев, покидает родительский кров. Слово «сын» тут очень даже кстати, потому что в тот самый вечер, когда я от них переехал, они решили завести ребенка.
Я с головой окунулся в работу. С утра до ночи сидел у себя в квартирке за письменным столом, со всех сторон обложившись книгами. Иногда по вечерам я писал при свечах, пребывая вне времени, погружаясь в мир, населенный тенями, и порой обещая себе дождаться лучших дней. Я согласился встретиться с парой-тройкой приятелей, в основном старых, и убедился, что способен поддерживать беседу более или менее адекватно и даже задавать вопросы. Единственным табу оставалась Алиса: я и сам не желал о ней говорить и другим не разрешал. Но не потому, что надеялся молчанием исцелить рану, а потому, что понимал — разговоры о ней ничего не изменят.
В «Ларуссе» нарадоваться не могли на мои добросовестность и трудолюбие. Меня хвалили и буквально засыпали работой. Если выдавалась свободная минутка, я составлял краткие биографические справки. Не одна судьба с моей помощью обернулась несколькими строчками посмертной славы. Мне это доставляло огромное удовольствие, только не спрашивайте почему — я сам не знаю. Может, от сознания того, что свою жизнь я прошляпил и лично мне в словаре не светит ни запятой. Зато я как бы по доверенности проживал жизни других людей, исключительно яркие и оригинальные. Я путешествовал между чужими судьбами, странами, испытаниями и известностью.
Последующие месяцы пролетели довольно быстро. Виржини стала мамой, и я страшно гордился, что меня пригласили стать крестным отцом. У меня появилась общественная нагрузка, а вместе с ней и стимул к продвижению по социальной лестнице. Если я изредка и выбирался из дому, то в основном в магазин за очередным подарком Гаспару. Новая роль наделила меня чудовищным чувством ответственности; когда они только известили меня о своем решении, я испытал сильнейшее волнение — значит, кто-то еще может мне доверять. Через несколько месяцев родители малыша объяснили мне, что не нужно покупать такое количество подарков. Наверное, мое внимание казалось им немного назойливым, и тогда я чуть сбавил обороты. Но больше всего Поль и Виржини хотели, чтобы я «кого-нибудь» нашел. Под «кем-нибудь» подразумевалась, конечно, женщина.
С Виржини работала одна девушка, которая, по ее мнению, вполне могла мне понравиться. Она задумала пригласить ее на ужин, заодно собрав еще нескольких друзей, чтобы знакомство не выглядело совсем уж откровенным сводничеством.
— Да откуда ты знаешь, что она мне понравится? — приставал я к ней.
— Чувствую, вот и все. Я же знаю твои вкусы.
— Да что ты говоришь?
— То, что ты слышишь. Она очень добрая и милая.
— А волосы?
— Не волнуйся. Волосы у нее гладкие и прямые.
— А… А она…
— Да. Она говорит по-немецки.
Поль и Виржини насмехались над моими требованиями, даже самыми обоснованными. Я согласился участвовать в этом мероприятии, но исключительно чтобы доставить им удовольствие и продемонстрировать добрую волю, потому что совершенно не верил в свою способность завести роман. В тот год на меня несколько раз накатывал сексуальный голод, и тогда я посещал проституток. Но даже секс был для меня страной, из которой я бежал. Горе словно вытравило из меня мужское начало. Я понемногу возвращался в мир людей, но мужчиной еще не стал. Мысль о том, какую боль я причинил Алисе, блокировала мои влечения и воздвигала между мной и другими женщинами непреодолимую стену. При этом я понимал, что состояние это временное, и чувствовал, как во мне понемногу просыпаются желания. И, когда заговорили об этой самой Соне, которая «могла бы мне понравиться», я сказал себе: почему бы и нет? Действительно, она меня не разочаровала. В ней оказалось много милых мне черт.
Поль прямо-таки ел меня глазами. И я заверял его, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Я смотрел на Соню. Она напоминала произведение современного искусства — нечто столь прекрасное в самой своей идее, что уже не может оказывать никакого эмоционального воздействия. Мне нравилась ее элегантность, нравилось, как она делала вид, что не в курсе приключившейся со мной истории. Мы с ней сидели рядом, и мои друзья в разговоре без конца сворачивали на меня, чтобы я мог с блеском себя проявить. Иногда их маневры напоминали бред сумасшедшего. Соня упомянула фильм Орсона Уэллса, и Поль с жаром, какого я раньше за ним не замечал, тут же подхватил:
— С ума сойти! Орсон Уэллс был женат на Рите Хейворт, а она была рыжая. У нее даже прозвище было — Рыжая. А Фриц работает в «Ларуссе»! А слово «Ларусс» означает «рыжая»! Ну не фантастика?
Вот на таком уровне они и выступали. Грубая работа, что и говорить. Местами до того грубая, что нам с Соней делалось неловко. Но, как ни странно, это и придало вечеринке своеобразное очарование. Во всяком случае, обоюдное смущение нас как-то объединило. Мы беспрестанно обменивались улыбками, и я вдруг поверил, что все еще возможно.
Ушли мы вместе. Наши хозяева внутренне ликовали, довольные, что так удачно провернули дельце. Хороший получился вечер. Он как будто обещал что-то новое. Я не особенно ломал себе голову. Проводил Соню до дома, и мы остановились у подъезда. Типичная для первого свидания ситуация. Мы понравились друг другу, в этом не было никаких сомнений. А что дальше? Подняться к ней? Выпить еще бутылку вина? Меня раздирали противоречивые мысли, и я понимал, что сам не способен сделать выбор. Неопределенность меня бесила, но я совсем забыл, как действует механизм первой встречи, как будто внутри у меня что-то заржавело. Мы простояли довольно долго, и в конце концов я уже не мог к ней не подняться, не рискуя выглядеть последним дураком. Нерешительность с какого-то момента становится синонимом согласия. Так мы оказались у нее в гостиной, где слушали музыку, кажется Шуберта — или это были «Битлз»? Века у меня в ушах наслоились друг на друга. Мы прилично выпили, и, по-моему, она не без удовольствия вырвалась из оков своей привычной робости. Все было очень просто. Мы поцеловались, даже не узнав, сколько каждому из нас лет.
Осложнения начались наутро. Не знаю почему, но я испытал ужасный дискомфорт оттого, что находился рядом с такой чудесной и почти незнакомой женщиной. Определить причину своего смятения я не мог, но с первыми проблесками зари четко осознал, что все это — не для меня. Надо было притворяться, а я не мог, потому что мое сердце все еще сохло под проливным дождем. Я ушел, даже не оставив записки. Полагаю, пробудившись, Соня поняла, что больше мы не увидимся. Я не поленился потом адресовать ей пространное письмо, что было явно неуместно: в конце концов, ничего такого не случилось, два взрослых человека провели вместе ночь, только и всего; мы ведь не давали друг другу никаких обещаний, но почему-то мне обязательно надо было объяснить ей, что со мной происходит. Я не пожалел слов, хотя довольно было бы одного короткого предложения: не могу.
Два дня спустя она прислала мне очень изящный ответ. Несколько красиво составленных фраз, смесь разочарования и надежды на то, что я изменю свое решение, и все это — самым дружеским тоном. У меня гора с плеч свалилась. Но навалилась снова, когда мне позвонил Поль, узнавший, что я сбежал.
— Мы просто в ярости! — негодовал он. — Соня — замечательная девушка!
— Знаю. Именно поэтому у меня ничего с ней не получится.
— И что ты собираешься дальше делать? Перебраться на необитаемый остров? Твое право! Только учти, мы с Виржини — тебе не компания!
— Но послушай…
— Никаких «послушай»! Если ты не желаешь жить, то мы с тобой прощаемся! Все!
Я в себя не мог прийти от его неожиданной резкости. Раньше он никогда не повышал на меня голос. Наверное, хотел, чтобы меня хорошенько шарахнуло. И ему это удалось. Может, не сегодня и не завтра, но я не сомневался, что рано или поздно его слова возымеют на меня действие.
Бесславное завершение истории с Соней привело меня к убеждению, что я снова смогу разделить жизнь с женщиной (у каждого свои парадоксы). Из этой неудачи родилось стремление к чему-то позитивному. Успеху нередко предшествует провал; мало того, именно благодаря этому провалу в дальнейшем и добиваешься успеха. Таким образом, ночь с Соней дала толчок всему последующему развитию моих отношений с женщинами.
Мне понадобилось время, чтобы это понять. В следующий раз, когда я с кем-нибудь познакомлюсь, я буду готов. И все начнется сначала. Кем будет эта женщина? Как я найду ее среди трех миллиардов? Где она, та, что обладает столь любимым мною полурусским-полушвейцарским выражением глаз? Ясное дело, сидя взаперти, я ее точно не встречу. Разве что обратить внимание на соседку? Но, судя по тому, сколько у нее кошек, вряд ли она интересуется мужчинами. Так что же делать? Дать объявление? Повторить опыт Поля и Виржини? Но сколько неудач придется пережить, пока не случится чудо? Я не испытывал ни малейшего желания часами сидеть с незнакомой женщиной в кафе, рассказывая о себе, объясняя, чего я хочу, и приходя в восторг, едва на горизонте замаячит хоть какая-то точка соприкосновения. В эти дни я часто вспоминал о Соне и мечтал снова с ней увидеться. Но было слишком поздно. У нее уже кто-то появился. Другой мужчина, живший под солнцем моего отказа. Обязанный своим счастьем моей неспособности к счастью. Я размышлял над любовными историями, поражаясь тому, как порой из-за какой-нибудь дурацкой мелочи целые десятилетия жизни идут наперекосяк. Где-то я вычитал фразу: «Есть замечательные люди, которых мы встречаем в неподходящий момент, и есть люди, замечательные потому, что мы их встретили в подходящий момент». У меня все не шел из головы этот самый подходящий момент, так что под конец, как мне кажется, я уже вплотную приблизился к подходящему моменту самого подходящего момента. Но главное, во мне снова проснулось желание. Я проводил время, сидя под зонтиками кафе и наблюдая за женщинами. Вон та, например, или вот эта — какая изящная походка, прямо-таки рапсодия коленок, только вот беда: она ведет на поводке собаку, а мне что-то не очень нравятся женщины, которые держат собак. Но я не терял надежды — где-то вдали мне уже слышался перестук тонких каблуков новой незнакомки. Я любил эти минуты, посвященные сотворению мечты, кропотливому изучению частиц женского космоса, каждая из которых представлялась мне обещанием новых возможностей.
Аби Варбург (1866–1923), искусствовед, специалист по истории итальянского Возрождения и змеиному ритуалу индейцев хопи. Отличался большими странностями (утверждают, что разговаривал с бабочками). Помимо прочего, прославился как великий библиотекарь. Страстно увлекался собиранием книг и предложил несколько теорий их расстановки на полках, в том числе теорию «добрососедства». Согласно последней, книга, которую ищешь, далеко не всегда та, которую хочешь прочитать.
Примерно в это время произошли события, изменившие мою жизнь. Все началось с банального дня рождения. А именно дня рождения моего крестника в конце недели, и я воспользовался этим предлогом, чтобы позвонить Полю.
— Хотя бы ради Гаспара пустишь меня в дом? — спросил я.
— Конечно. Приходи в субботу.
— Мне тебя не хватало, — неожиданно признался я.
— Мне тебя тоже не хватало. Но я надеюсь, ты подумал над тем, что я тебе сказал.
— Да, подумал. Я очень много над этим думал.
— Только думал?
— Да, но теперь я думаю переходить к действиям.
Мои слова рассмешили Поля, и от его смеха у меня сразу потеплело на душе. Конечно, он был прав, что взял меня в оборот, просто я не мог двигаться вперед слишком быстро. Перспектива увидеться с ними в субботу подняла мне настроение. Соответственно, совершенно особое значение приобрел выбор подарка.
Я отправился в поход по игрушечным магазинам. Все рассмотрел и даже попробовал собрать парочку конструкторов под внимательными взорами продавщиц, принимавших меня за большого ребенка. Покупательницы, в основном, полагаю, мамаши, тоже поглядывали на меня, и я понял, что отдел игрушек — идеальное место, чтобы заводить знакомства. Разговоры здесь завязывались сами собой: а вашему сколько, а что он умеет, ах, вам эта игра тоже не понравилась, о, знаете, с пазлами — как с одеждой, надо брать на вырост, и так далее и тому подобное. Я провел в этом параллельном пространстве восхитительный день и в конечном итоге обрел свое счастье. Оно явилось мне в виде обыкновенного плюшевого мишки. Я изучил бесчисленное множество развивающих игр и супернавороченных машинок, но ничто так не тронуло мое сердце, как этот маленький красный мишка. Я решил, что это будет очень личный подарок, и, как знать, может быть, в душе Гаспара мой образ навсегда останется связанным с плюшевым медвежонком.
Оплатив покупку, я попросил упаковать ее в подарочную бумагу, и мне кивнули на девушку, которая этим занималась. Я медленно двинулся к ней с мишкой в руках. Меня удивила широкая улыбка, с какой она меня встретила (если только она улыбалась не мишке). Я протянул ей игрушку и произнес фразу, которая подразумевалась сама собой:
— Упакуйте, пожалуйста, в подарочную бумагу.
— Конечно, давайте.
Девушка взяла лист бумаги, и я обратил внимание на ее руки. У нее были невероятно красивые пальцы. Мне тут же захотелось к ним прикоснуться. Это было скорее смутное желание, хотя понравилась она мне вполне конкретно. Она работала проворно, но очень изящно, и волнение во мне росло. Подарочный пакет был уже почти готов. Мне надо было срочно что-то сказать, отпустить какую-нибудь запоминающуюся реплику, требующую ответа, причем развернутого, а не просто «да» или «нет».
— Это для моего крестника, — пролепетал я. — У него в субботу день рождения.
— В субботу? — удивилась она. — Надо же, у меня тоже.
Фантастика. Вот и повод продолжить беседу — лучше не придумаешь. Тем более что, говоря: «У меня тоже», она подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза.
— Действительно, какое совпадение… У вас в субботу день рождения?
— Да, в субботу.
— В эту субботу? — на всякий случай переспросил я.
— В эту. Если точнее, то в половине четвертого.
— В субботу, в половине четвертого. Очень хорошо…
Я поблагодарил ее невнятным бормотанием и ушел. По-моему, от нее не укрылось мое смятение. Кроме того, мне показалось, что неловкость, с какой я себя вел, не оставила ее равнодушной. Как бы то ни было, теперь я знал, что мне делать. Вернуться сюда в субботу в половине четвертого и поздравить ее с днем рождения. Теперь следовало — любопытная образовывалась цепочка — найти подарок для девушки из отдела упаковки подарков.
Я не собирался покупать ничего грандиозного, чтобы ее не пугать. Книга — вот идеальный вариант. Простой и спокойный подарок. Подарок, настраивающий на доверительные отношения, достаточно личный, но без назойливости. Я зашел в книжный и принялся рассеянно оглядывать полки. Тут это и случилось. Фотография. Я буквально ткнулся в нее носом. Лицо женщины, явно виденное мною раньше. Почти сразу я вспомнил. Девушка с последним галстуком. Она напечатала свой второй роман в издательстве «Сток», а они, как это у них принято, поместили ее фотографию на манжете. Я долго стоял и просто смотрел на книжку, не в состоянии пошевелиться. Теперь я знал, как ее зовут: Ирис Мерис. Похоже на псевдоним. Я несколько раз повторил про себя это имя. Роман назывался «Наши расставания». Точно, она ведь мне говорила, что описывает историю пары, которая без конца расходится. Я взял книгу, еще не догадываясь, что в следующую секунду она выскользнет у меня из рук. Потому что на первой странице я прочту посвящение:
Человеку, продававшему один-единственный галстук
Я остолбенел. Купил книгу и пошел домой, читать. Я читал ее в гостиной, в спальне, в туалете; сидя, стоя, лежа. Я прочел ее залпом, но не смог бы сказать, понравилось мне или нет. Возможно, мой интерес подогревало возбуждение чисто эгоцентрического толка. Вы по-разному будете читать просто книгу и книгу, посвященную вам. Вольно или невольно, но я искал в повествовании какие-то знаки, шифры, намеки, но обнаружил лишь, что это довольно грустная история. Грустная и банальная. Впрочем, нет, я не совсем прав. Концовка оказалась совершенно неожиданной. Закрыв книгу, я написал автору письмо на адрес издательства.
Дальнейшее произошло очень быстро. Получив мое письмо, Ирис тут же мне позвонила, и мы договорились встретиться. Номер телефона я сообщил в письме, чтобы подчеркнуть, что мне не терпится ее увидеть. С того дня, когда мне попалась на глаза ее фотография, я успел переосмыслить нашу первую встречу, освободив свое впечатление от искажающего фильтра наслоившихся на нее тогдашних событий. В моем понимании эта женщина была связана с чем-то большим, нежели она сама, с чем-то, имевшим непосредственное отношение к последним секундам моего выздоровления. Если меня спасли галстуки, то она была медсестрой, вышедшей со мной попрощаться на пороге больницы, где я так долго провалялся.
Мы назначили свидание в кафе неподалеку от Дома радио, куда ее пригласили для записи передачи. Я пришел с большим запасом — не хотелось опаздывать ни на миг. И очень удивился, обнаружив, что она уже на месте. Меня поразила ее болезненная бледность. Странно было видеть это внезапное вторжение белизны. Уж не означало ли оно, что в мою жизнь снова входит белый цвет? Еще одна деталь взбудоражила меня — она была в галстуке. Меня охватило глубокое волнение. Я шагнул к ней, сознавая, что это большой шаг на пути к моему возвращению в мир людей.
Ирис действительно плохо себя чувствовала. У нее болел зуб, да так сильно, что она почти не могла говорить. Ей даже пришлось отменить запись на радио. Но на свидание она все-таки пришла, из чего я сделал вывод, что мною она дорожит больше, чем толпой радиослушателей. Раз уж она была не в состоянии произнести ни слова, я предложил для простоты общаться при помощи записок. Прежде всего, мы припомнили нашу первую встречу. Я подтвердил, что никакой издатель меня к ней не посылал и что я в самом деле сотрудник «Ларусса», торговавший в Бретани галстуками. Она призналась, что мое вторжение придало ей сил довести до конца работу над рукописью, словно я был музой и мое поэтическое явление открыло перед ней новые перспективы будущего романа. «Если жизнь закручена похлеще романа, во что превращается роман?» — излишне драматично, на мой взгляд, спросила она. Тем не менее мой приход, как я с удивлением узнал, заставил ее существенно изменить первоначальный замысел книги. Действительно, перечитав ее еще раз, я не без странного удовлетворения отметил, что вторая часть написана в гораздо более раскованной манере. Взять, например, сцену, где герои устраивают скандал на похоронах.
Добрых два часа мы писали друг другу записочки. С тех пор прошли годы, но еще и сегодня мы не можем без трепета перечитывать эти иероглифы нашей любви. Ибо нам предстояло влюбиться друг в друга. Однако в тот момент перед нами была более срочная задача — зуб у нее разболелся не на шутку. Я предложил немедленно отправиться к ближайшему дантисту. Ей эта идея пришлась не совсем по вкусу — все-таки первое свидание. Я же, напротив, считал, что более романтичное первое свидание и выдумать нельзя. Пока мы ожидали приема, я развлекал ее всякими историями. Наконец нас вызвали. Я не отходил от нее, держал за руку и старался подбодрить. У нее оказалось острый пульпит. И тут случилась поразительная вещь. Бросив сверху вниз взгляд на ее зубы, я обнаружил щербинку на третьем левом клыке. Такую же, как у меня и у Алисы. Неужели моя теория насчет зубного родства справедлива? Ирис вкололи обезболивающее. Я смотрел на нее с растущим волнением. Покинув кабинет, мы расстались, и то, что мы чувствовали в этот миг, парило где-то очень высоко над обыкновенной нежностью.
Через два дня я позвонил ей — узнать, как дела. Ей стало намного лучше. После обмена первыми короткими репликами между нами повисло бесконечное молчание. Многие, вспоминая свое первое свидание, говорят о том, как им было страшно. Но, если первое свидание прошло на ура, идти на второе еще страшнее. Мы боимся, что новая встреча принесет разочарование. Наконец я набрался храбрости:
— Мне бы очень хотелось с вами увидеться. В общем, как бы это сказать… Завтра я иду к окулисту… Может быть, вы составите мне компанию?
Так начался наш роман. Все наши встречи проходили в медицинских или административных учреждениях. Мне надо было переоформить водительские права — она пошла со мной. Мы вместе обивали пороги, выколачивая для нее грант на написание нового романа, вместе — дважды! — сменили оператора мобильной связи, и так далее и тому подобное. Несколько недель мы жили в волшебном мире справок и формуляров.
— Как там у тебя с Ирис? — беспокоился Поль. — Движется?
— Движется. Надеюсь, самое позднее послезавтра получим дубликат ее свидетельства о рождении.
Не знаю, сумею ли объяснить, почему порой визит в префектуру несет больше очарования, чем поездка в Венецию. Наши отношения с самого начала складывались совершенно невероятным образом, как ни у кого и никогда. А для меня пережить с женщиной нечто уникальное было единственным способом исцелиться от Алисы. Разумеется, это не могло продолжаться вечно, и настал день, когда при всем старании мы уже не могли придумать, куда бы еще сходить и какую бумажку получить. Пришлось делать то, что делают все остальные, — целоваться на парковой скамейке и смотреть в кино плохие фильмы. Но лично я первые мгновения нормальной любви воспринимал как чистое безумие.
Что меня удивило — по-настоящему удивило, — так это как бурно у нас все началось. Возможно, благодаря этой первой реакции дальнейшее уже не вызывало такого изумления. Все выглядело так, словно своим бешеным стартом, когда размываются контуры пространства, мы выплатили судьбе некий аванс. Свое первое лето мы провели в Бретани, в том самом доме, где нас свел последний галстук. Счастье затопило нас от пальцев ног до макушки. Ирис виделась мне мыльным пузырем, который я выдул из собственной боли, и этот пузырь все рос и рос, приобретая невероятные размеры, а я наблюдал, как он поднимается в небо, и нисколько не боялся, что он лопнет. Мы подолгу работали. Ирис трудилась над новым романом. Я с почти религиозным трепетом следил за многочасовым творческим процессом, подчиняясь требованию соблюдать абсолютную тишину. Никогда раньше мне и в голову не могло прийти, что я буду делить кров с писательницей, и порой я поглядывал на нее как на любопытный экземпляр неизвестного мне вида. Писатель, в моем разумении, представлял собой нечто вроде удалившегося от мира затворника, раздираемого самыми противоречивыми побуждениями. Ирис, например, рвалась домой, стоило нам выйти на прогулку, и наоборот, тащила меня гулять, если мы сидели дома. Она была типичный циклотимик, и я, в свою очередь, то обожал, то ненавидел это ее свойство. Можно сказать, что по отношению к ее циклотимии я тоже вел себя как натуральный циклотимик.
Но не только она нуждалась в тишине. Я тоже иногда тянул на себя одеяло умственной сосредоточенности. Конечно, я немного утрирую, выставляя в карикатурном виде легкий комплекс неполноценности, свойственный порой тем, кто выбрал себе в спутники жизни писателя. Как будто писатель, сидя в хрустальной башне, снисходительно взирает со своей верхотуры на копошащихся внизу неписателей. Разумеется, это было очень смутное и ни на чем не основанное чувство. Напротив, Ирис горячо интересовалась моей работой — и биографическими справками, которые я составлял для «Ларусса», и черновиками жизнеописания Шопенгауэра. Кстати, я время от времени задавался вопросом, почему, купаясь в счастье, я уделяю столько внимания человеку, писавшему в основном об очень мрачных вещах. Наверное, чтобы понять это, нужно и в самом деле познать счастье.
По возвращении в Париж у нас состоялся долгий разговор, из которого я приведу здесь всего две фразы. Ирис жаловалась, что роман у нее никак не идет (аналогичные сетования я буду слышать от нее постоянно). Каждое утро она просыпалась с убеждением, что никогда не доведет дело до конца. Просто ей нужно было, чтобы кто-нибудь ее подбадривал, что я и делал с большим или меньшим успехом. Беда в том, что она меня не слушала. Я уже и раньше замечал этот феномен: перед чистой страницей она глохла на оба уха. В общем, вот что мы друг другу сказали:
— Фриц, мне не пишется. Ничего не могу родить.
— Ну, тогда давай родим ребенка.
Глупо, конечно, получилось — какая-то несерьезная игра слов. Но стоило произнести это вслух, как перед нами со всей очевидностью предстала простая истина: мы оба хотим ребенка. Вот из этого творческого кризиса спустя год и появился на свет Роман. Да, у нас родился мальчик, и мы назвали его Романом. «В честь Романа Полански?» — часто будут спрашивать нас. «Нет, в честь романа», — откровенно признаемся мы.
Быть отцом мне понравилось. Впервые в жизни я на самом деле почувствовал, что значит иметь корни — те самые корни, по которым всегда тосковал. Я чисто физически ощущал, как затягивается рана на теле моего бытия. Но еще более поразительной оказалась реакция моих родителей. Они прямо спятили от счастья. Как будто, скупо отмеряя любовь сыну, нарочно копили ее про запас, чтобы потом вывалить всю сразу на внука. Никогда прежде мы так тесно не общались. У меня даже закралось подозрение, что они нацелились отпихнуть меня в сторонку, узурпировать мою роль. Было от чего растеряться. Поначалу я не очень понимал, то ли мне радоваться захватчикам, то ли не обращать на них внимания, хотя зрелище всей этой любви, которой я сам начисто был лишен в детстве, давалось мне нелегко. На самом деле, думаю, их просто настигла старость с присущим ей альтруизмом. Они понимали, что скоро умрут, — конечно, никто не знал, когда именно, и наверняка не так уж скоро, — но главное, что я угадывал в их отношении к внуку, — это сознание приближающейся смерти. Впрочем, я не стал особенно заморачиваться на их счет, вместо этого установив для них жесткие рамки. Я не слушал их советов (да, они еще смели давать мне советы), и мать даже не обижалась. Она ясно понимала, что ступает на зыбкую почву и один неверный шаг приведет к тому, что я засыплю ее упреками, которые до сих пор держал при себе. В принципе, я человек бесконфликтный, так что в этом им повезло. Склоняясь над кроваткой моего сына, мать ахала: «Какой хорошенький! А отрыжечка точь-в-точь как у тебя, Фриц!» Значит, она все-таки помнила меня в детстве.
Благодаря свободному графику работы мы с Ирис могли посвящать нашему сыну довольно много времени. Говоря откровенно, наш союз держался исключительно на Романе. Он был наша семья. Детей часто называют плодами любви, забывая, что плоды обычно подают на десерт, после которого есть уже никому не хочется. Наши отношения понемногу разладились. Нет, обошлось без истерик. Процесс протекал спокойно и почти безболезненно, напоминая длительный курс лечения с применением местной анестезии. Глядя со стороны — поскольку сегодня я смотрю на все это со стороны, — я понимаю, насколько глупо было сваливать ответственность за то, что наш брак рассыпался, на ребенка. Вспоминая себя тогдашнего, свои ожидания и надежды, я прихожу к очевидному выводу, что виновницей нашей агонии была Ирис. Я-то всей душой хотел сохранить брак. «Ты хочешь дружную семью» — вот что я беспрестанно твердил себе в ту пору.
Мне было плохо. Я успел прикипеть к тому, что от меня ускользало, утекало сквозь пальцы, несмотря на все мои самые нежные поцелуи и неутомимые попытки понять причину. В любви всегда есть что-то от детства, от нашего детства. И моя сердечная механика работала иногда до обидного просто, банальный невроз просвечивал со всех сторон. С этой точки зрения, я был выгодным устройством, чтобы сэкономить на сеансах психоанализа. Я всей душой стремился к тому, чего прежде был лишен. Но с Ирис это представлялось проблематичным. Ну да, она была рядом, улыбалась, ела, спала, слушала меня и Романа, но не вся целиком. Некая часть ее была не с нами, постоянно пребывая в высших сферах того независимого мира, что связан с творчеством. Временами она прямо-таки изводила нас приступами дурного настроения, и тогда я ненавидел ее за то, что она все портит. Меня все чаще посещала мысль, что писательство — это своего рода отмазка, чтобы на законных основаниях доводить окружающих до белого каления. Я уважал ее желания, но постепенно начал от нее отдаляться, все больше и больше, так что сегодня я смотрю на Ирис с ностальгической нежностью и печалью по несбывшемуся. В последнее время она словно вернулась ко мне, повторяя: «Ты так нужен мне, Фриц! Мне так нужна твоя надежность!» Но я смотрел на нее как на чужую, да она уже и стала мне чужой; я даже тело ее успел забыть. Оно превратилось в нечто зыбкое, в воспоминание, в полустершуюся фотографию. Тем первым летом в Бретани Ирис шептала мне: «Давай трахаться, еще и еще, как будто нас не существует». Я не очень понимал, что она имеет в виду, но, видимо, все делал правильно, потому что она стонала от удовольствия. Не существовать — это у меня здорово получалось. Иногда, в пылу объятий, мне случалось выдохнуть ее имя, но она тут же меня обрывала:
— Никогда не произноси мое имя, когда мы обнимаемся!
— Так кто же вы, мадемуазель? — отвечал я, потому что в ту пору нашей любви у меня еще сохранялось чувство юмора.
Я не собирался отступать без борьбы. Нет уж, просто так я не сдамся. Больше всего на свете я боялся все потерять. И предпринимал все новые и новые попытки вдохнуть жизнь в пораженный гангреной организм нашего брака. Приправлял макароны паприкой, каждый день покупал розы, преувеличенно громко смеялся — одним словом, вкладывал в дело всю душу. Нужно очень много любви, чтобы уверенно носить костюм современного супергероя — того, кто спасает замирания сердца от пошлости будней. Но что такое будни, как не машина по уничтожению минут? Почему мои шутки перестали смешить Ирис? Почему она все чаще смотрела на меня с пренебрежением, как на мелкого служащего «Ларусса»? Почему, недовольная своей якобы загубленной жизнью, пыталась сделать из меня козла отпущения? Так много «почему», хотя ответ очевиден. Мы не подходили друг другу. Дома у нас у каждого было по комнате, и я теперь целыми днями жил затворником у себя в кабинете. Здесь-то меня и настигло прошлое.
Телефон все звонит и звонит, и вот наконец я снимаю трубку. И слышу голос Алисы. Признаюсь честно, я почти не удивился. Просто всегда знал: мы еще не все сказали друг другу. Я в какой-то прострации слушал звук ее голоса, не в силах выдавить из себя ни слова, пока она не переспросила: «Это ты, Фриц? Это ты?» — «Да, это я», — ответил я. Это был наш первый разговор за десять лет.
Это были она и я.
— Мне нужно с тобой увидеться, — сказала она.
— У тебя все хорошо? Голос какой-то грустный.
— Нет, не все хорошо. Все совсем не хорошо. И я хочу тебя видеть. Только тебя.
— Конечно, Алиса. В любую минуту. Когда ты хочешь?
— Сейчас. Если ты можешь, я хочу встретиться с тобой прямо сейчас.
Я подумал о слове «сейчас».
Только сейчас я понял, что оно означает.