Если вы встретите члена привилегированного клуба «Двенадцать верных рыболовов», приехавшего в отель «Верной» на ежегодный клубный обед, то, когда он снимет пальто, вы обратите внимание, что на нем зеленый, а не черный фрак. Если (при условии, что у вас хватит дерзости обратиться к такому возвышенному существу) вы спросите его, к чему такая причуда, он, скорее всего, ответит, что не хочет быть принятым за официанта. Вы отойдете, подавленный этим откровением, но оставите за собой неразгаданную тайну и историю, достойную того, чтобы ее рассказать.
Если же — продолжая линию неправдоподобных предположений — вы встретитесь с кротким, усердным маленьким священником по имени Браун и спросите его, что он считает величайшей удачей в своей жизни, он может ответить, что самый удачный случай выпал в отеле «Верной», где ему удалось предотвратить преступление и, возможно, спасти человеческую душу, просто прислушавшись к шагам в коридоре. Наверное, он гордится своей невероятной и замечательной догадкой и не преминет упомянуть о ней. Но поскольку крайне маловероятно, что вы достигнете такого высокого положения в обществе, чтобы найти клуб «Двенадцать верных рыболовов», или падете так низко, что окажетесь в обществе бродяг и уголовников, где сможете встретить отца Брауна, боюсь, вы никогда не услышите эту историю, если только я сам не расскажу ее вам.
Отель «Верной», где проходили ежегодные обеды «Двенадцати верных рыболовов», был учреждением, какие существуют только в олигархическом обществе, помешанном на изысканных манерах. Он представлял собой диковинный продукт под названием «эксклюзивное коммерческое мероприятие», который приносил доход, не привлекая посетителей, а фактически отпугивая их. В самой сердцевине плутократии торгаши умудрились стать еще более придирчивыми, чем их клиенты. Они специально чинили препоны, чтобы богатые и пресыщенные люди могли пускать в ход деньги и связи для преодоления этих препятствий. Если бы в Лондоне существовал модный отель, куда был бы закрыт доступ для людей ростом ниже шести футов, высшее общество покорно устраивало бы вечеринки для великанов, чтобы попасть туда. Если бы существовал дорогой ресторан, который по прихоти его владельца открывался бы только во вторник вечером, то по вечерам во вторник там было бы не протолкнуться. Отель «Верной» как бы случайно стоял на углу площади в фешенебельном квартале Белгравия. Он был небольшим и очень неудобным, но даже неудобства считались надежной стеной, ограждающей привилегированное сословие. В частности, одно неудобство имело особенно важное значение: в отеле могли одновременно обедать только двадцать четыре человека. Единственный большой обеденный стол стоял под открытым небом на веранде, смотревшей на один из красивейших садов Лондона. Таким образом, даже этими двадцатью четырьмя местами за столом можно было пользоваться только в теплую погоду, но это затруднение лишь делало удовольствие более желанным. Владельцем отеля был еврей по фамилии Левер, который заработал около миллиона фунтов на крайне сложной процедуре доступа в свои владения. Разумеется, он сочетал эти ограничения с самой тщательной заботой о роскоши и изысканности для немногих избранных. Кухня и вина здесь были не хуже, чем в любом из лучших ресторанов Европы, а поведение прислуги точно отражало строгие нормы, укорененные в сознании высшего света. Хозяин знал всех официантов как свои пять пальцев; по слухам, их было лишь пятнадцать человек. Гораздо проще было получить место в парламенте, чем стать официантом в этом отеле. Каждого из них натаскивали на исполнение своих обязанностей в полном молчании и с безупречной точностью, как камердинера в доме настоящего английского джентльмена. В самом деле, на каждого обедающего обычно приходился по меньшей мере один официант.
Члены клуба «Двенадцать верных рыболовов» могли устраивать ежегодный обед только в таком месте, обеспечивающем роскошное уединение. Их чрезвычайно расстроила бы даже мысль о том, что здесь могут обедать члены какого-то другого клуба. По случаю обеда у них было принято выставлять напоказ свои сокровища, как если бы они находились в частном доме, — особенно знаменитый набор вилок и ножей для рыбы, представлявший собой клубную реликвию. Серебряные столовые приборы были искусно выполнены в форме рыбок, и рукоять каждого из них украшала крупная жемчужина. Они всегда выкладывались перед рыбной переменой блюд, которая неизменно была самой торжественной в ходе великолепной трапезы. Клуб имел множество собственных ритуалов и церемоний, но не имел какой-либо цели и истории; именно это делало его столь аристократичным. Не нужно было занимать видное положение в обществе, чтобы стать одним из «двенадцати рыболовов». Если вы не принадлежали к определенному кругу, то никогда не слыхали о них. Клуб существовал в течение двенадцати лет. Его президентом был мистер Одли, а вице-президентом — герцог Честерский.
Если мне до некоторой степени удалось передать атмосферу этого поразительного отеля, у читателей может возникнуть естественный вопрос: откуда мне удалось что-то узнать о нем и каким образом столь обычный человек, как мой друг, отец Браун, оказался в этой золотой клетке? Мой ответ будет очень простым и даже банальным. В мире есть один старинный бунтарь и демагог, который врывается даже в самые рафинированные салоны с ужасной вестью о том, что все люди братья. Везде, где этот уравнитель проносится на своем бледном коне, дело отца Брауна — следовать за ним. В тот день одного из официантов, итальянца по происхождению, вдруг разбил паралич, и хозяин отеля разрешил послать за ближайшим католическим священником, хотя и слегка удивился такому суеверию. Содержание беседы отца Брауна со слугой нас не касается по той простой причине, что священник не стал разглашать его. Но, очевидно, оно было связано с составлением письма или заявления, призванного загладить причиненное зло или сделать важное признание. С кроткой настойчивостью, которую он выказал бы и в Букингемском дворце, отец Браун попросил выделить ему отдельную комнату и письменные принадлежности. Мистер Левер разрывался пополам. Он был незлобивым человеком, но по доброте душевной стремился избегать всяческих сцен и затруднений. В то же время присутствие необычного незнакомца в его отеле этим вечером было подобно грязному пятнышку на белоснежной скатерти. В отеле «Верной» не было прихожей или приемной; здесь нельзя было увидеть людей, ждущих в холле, или случайных клиентов. Пятнадцать официантов ожидали прибытия двенадцати гостей. Найти нового гостя в тот вечер было бы так же поразительно, как обнаружить нового родного брата за семейным завтраком или чаепитием. Более того, внешность священника была невзрачной, а одежда забрызгана грязью; даже если бы его увидели издалека, это грозило скандалом. В конце концов мистер Левер нашел решение, позволявшее скрыть позор, если не устранить его целиком. Когда вы входите в отель «Верной» (вам никогда не удастся это сделать), то проходите по короткому коридору, украшенному выцветшими, но ценными картинами, и оказываетесь в главном вестибюле, откуда несколько коридоров ведут в гостиные с правой стороны, а еще один коридор уходит налево, в сторону кухни и служебных помещений. Слева же можно видеть угол стеклянного помещения, примыкающего к вестибюлю, своеобразного дома внутри дома; вероятно, когда-то здесь находился старый бар гостиницы.
Теперь в этой стеклянной будке сидит представитель владельца (никто здесь не появляется лично, если это в его силах), а за ней, по пути к служебным помещениям, находится гардеробная для гостей, последняя граница джентльменских владений. Но между будкой и гардеробной есть небольшая отдельная комната, которой хозяин иногда пользуется для важных и деликатных дел — например, дает герцогу взаймы тысячу фунтов или же отказывается ссудить ему шесть пенсов. То обстоятельство, что мистер Левер разрешил на полчаса осквернить это священное место присутствием обычного священника, марающего бумагу, свидетельствует о его безграничной терпимости и великодушии. Вполне вероятно, что история, которую записывал отец Браун, была гораздо лучше моей, но о ней никто никогда не узнает. Могу лишь сказать, что она была почти такой же длинной и что последние два-три абзаца были наименее увлекательными.
Когда священник приблизился к концу своего повествования, он немного расслабился и позволил своим мыслям свободно блуждать, а его острые физические чувства пробудились от спячки. Близилось время обеда; в его маленькой комнате не было освещения, и подступающий сумрак, вероятно, обострил слух. Когда отец Браун составлял последнюю и наименее важную часть документа, он обратил внимание, что пишет под звук ритмичного шума снаружи, как человек иногда думает под стук колес, когда едет в поезде. Он сразу же понял, что это было — всего лишь звук шагов, когда кто-то проходил мимо двери, вполне обычная вещь в гостинице. Тем не менее он уперся взглядом в потемневший потолок и прислушался к звуку. Спустя несколько секунд он встал и прислушался еще более внимательно, слегка склонив голову набок. Потом он снова сел и обхватил голову руками; на этот раз он не только слушал, но и думал.
В любой отдельный момент шаги снаружи показались бы самыми обыкновенными, но, взятые в целом, они производили очень странное впечатление. В доме почти всегда стояла тишина, так как немногочисленные посетители сразу же расходились по своим апартаментам, а хорошо вышколенные слуги оставались почти невидимыми, пока в них не было надобности. Трудно было представить место, менее располагающее к необычным событиям. Но шаги производили настолько странное впечатление, что их нельзя было назвать обычными или необычными. Отец Браун выстукивал их ритм пальцем на краешке стола, словно человек, пытающийся заучить мелодию на пианино.
Сначала послышался быстрый перестук мелких шагов, как будто человек легкой комплекции приближался к финишу соревнований по спортивной ходьбе. В какой-то момент шаги смолкли и сменились медленной, размашистой походкой, где один шаг по времени соответствовал едва ли не четырем предыдущим. Когда последние отголоски этих шагов затихли вдали, снова послышался топот легких торопливых ног, вскоре сменившийся тяжелым, размеренным шагом. Это определенно был один и тот же человек, поскольку его туфли характерно поскрипывали при ходьбе.
Ум отца Брауна был устроен так, что он не мог не задавать вопросов, но от размышлений над этой вроде бы тривиальной загадкой у него голова пошла кругом. Он видел, как люди разбегаются перед прыжком. Он видел, как разбегаются перед скольжением по льду. Но с какой стати человек должен разбегаться для того, чтобы перейти на шаг? Или, наоборот, зачем ему переходить на бег со степенной походки? Ни одно другое описание не подходило для трюка, который выделывали невидимые шаги. Человек либо шел очень быстро до половины коридора, чтобы перейти на медленный шаг на другой половине, либо шел очень медленно с одного конца и почти срывался на бег на другом конце. Ни то ни другое не имело особого смысла. В голове отца Брауна становилось все темнее, как и в комнате, где он находился.
Но когда он овладел собой, сгустившаяся тьма сделала его мысли более яркими. Перед его мысленным взором пируэты фантастических ног, шагавших по коридору, стали приобретать неестественное или символическое положение. Может быть, это языческий священный танец? Или совершенно новый вид научного эксперимента? Отец Браун пытался глубже проникнуть в значение странных шагов. Возьмем, к примеру, медленную походку: это определенно не шаги хозяина отеля. Люди его типа либо куда-то торопятся, либо сидят спокойно. Это не мог быть слуга или курьер, ждущий распоряжений. Те богачи, что победнее, иногда ходят вразвалку, когда немного пьяны, но, как правило, особенно в такой роскошной обстановке, они стоят или сидят в сдержанных позах. Нет, этот тяжелый, но пружинистый шаг, отдававший беззаботностью, не особенно шумный, но и не беспокоившийся из-за того, сколько шума он производит, мог принадлежать только одному животному на земле — джентльмену из Западной Европы, которому, вероятно, никогда не приходилось зарабатывать себе на жизнь.
Когда отец Браун окончательно пришел к этому выводу, неизвестный ускорил шаг и прошмыгнул мимо двери с быстротой юркнувшей крысы. Священник отметил, что хотя шаги ускорились, они стали почти бесшумными, словно человек бежал на цыпочках. Но такое поведение у него ассоциировалось не с конспирацией, а с чем-то другим, чего он никак не мог припомнить. Его раздражали смутные обрывки воспоминаний, которые лишь заставляют ощущать свое бессилие. Он, безусловно, уже где-то слышал эту странную быструю походку. Внезапно он вскочил, осененный новой мыслью, и подошел к двери. Его комната не имела прямого выхода в коридор, но с одной стороны вела в стеклянную будку, а с другой примыкала к гардеробной. Он попробовал первую дверь, но она оказалась запертой. Тогда он посмотрел в окно — квадратный проем, заполненный багровыми облаками в сиянии зловещего заката, и на мгновение почуял зло, как собака чует крысу.
Рациональная часть его разума (неважно, более мудрая или нет) снова взяла верх. Отец Браун вспомнил, как хозяин сказал ему, что запрет дверь, а потом придет и выпустит его. Он попытался придумать двадцать разных причин, объясняющих диковинные шаги снаружи, и напомнил себе, что дневного света уже едва хватает для того, чтобы завершить собственную работу. Он перенес бумагу к окну, чтобы не упустить последние отблески вечернего света, и решительно погрузился в почти законченные записи. Он писал около двадцати минут, все ниже склоняясь над бумагой в сгущающихся сумерках, а потом внезапно выпрямился. Странные шаги зазвучали снова.
На этот раз они приобрели еще одну необычную особенность. Раньше неизвестный ходил — легко и с поразительной быстротой, но все же ходил. Теперь он перешел на бег. Быстрые мягкие шаги приближались по коридору, словно скачки пантеры, преследующей добычу. Чувствовалось, что бежит сильный, подвижный человек, испытывающий сдержанное возбуждение. Но когда шелестящий вихрь поравнялся со стеклянной будкой, он внезапно сменился медленными, размеренными шагами.
Отец Браун отбросил свои бумаги и, зная о том, что дверь в стеклянную контору заперта, сразу же направился в гардеробную на другой стороне. Гардеробщик временно отсутствовал — наверное, потому, что все гости обедали и его должность была обычной синекурой. Пробравшись через серый лес пальто, священник обнаружил, что полутемное помещение отделено от ярко освещенного коридора откидной стойкой с распахивающейся дверцей, похожей на те, через которые мы обычно подаем зонтики и получаем жетоны. Над полукруглой аркой перед этим проходом горел свет, частично падавший на отца Брауна, который казался темным силуэтом на фоне тускнеющего заката в окне за его спиной. Но человек, стоявший в коридоре перед гардеробной, был освещен так же ярко, как на театральных подмостках.
Это был элегантный мужчина в простом фраке, высокий, но как будто занимавший совсем мало места; казалось, он мог проскользнуть как тень там, где многие люди меньшего роста были бы заметнее его. Его лицо, залитое светом, было смуглым и оживленным — лицо иностранца. Он держался свободно и уверенно; критик мог бы лишь заметить, что мешковатый черный фрак не вязался с его фигурой и манерами и странно топорщился в некоторых местах. Когда он увидел темный силуэт Брауна на фоне заката, то достал клочок бумаги с написанным номером и с дружелюбной снисходительностью обратился к священнику:
— Пожалуйста, подайте мое пальто и шляпу; мне нужно срочно уйти.
Отец Браун молча принял бумажку и послушно направился за пальто: это была не первая лакейская работа в его жизни. Он принес пальто и положил на стойку. Между тем странный джентльмен пошарил в жилетном кармане и со смехом произнес:
— У меня нет мелкого серебра, можете взять это.
Он бросил на стойку монету в полсоверена и подхватил свое пальто.
Отец Браун оставался неподвижным в полутьме, но в это мгновение он потерял голову. Впрочем, его голова становилась особенно ценной, когда он терял ее. В такие моменты он мог умножить два на два и получить четыре миллиона. Католическая церковь, обрученная со здравым смыслом, часто не одобряла этого, да и он сам не всегда относился к этому одобрительно. Но благодаря подлинному вдохновению в критическую минуту тот, кто терял голову, чудесным образом сохранял ее.
— Думаю, сэр, в ваших карманах найдется серебро, — вежливо сказал он.
Высокий джентльмен уставился на него.
— Черт побери! — воскликнул он. — Я дал вам золото, чего же вы жалуетесь?
— Потому что серебро иногда бывает дороже золота, — кротко ответил священник. — Во всяком случае, в большом количестве.
Незнакомец с любопытством взглянул на него. С еще большим интересом он осмотрел коридор, ведущий к парадному входу. Потом он снова взглянул на Брауна и на этот раз внимательно осмотрел окно за его головой, где догорали последние отблески заката. Казалось, он принял какое-то решение. Он положил руку на стойку и легко, как акробат, перепрыгнул на другую сторону. Нагнувшись к священнику с высоты своего роста, он огромной рукой ухватил его за воротник.
— Стойте спокойно, — отрывистым шепотом приказал он. — Я не хочу угрожать вам, но…
— Зато я буду угрожать вам, — произнес отец Браун, и его голос прозвучал как барабанная дробь. — Я буду грозить вам червем неумирающим и пламенем неугасимым.
— Вы довольно странный гардеробщик, — пробормотал незнакомец.
— Я священник, месье Фламбо, — сказал Браун. — И я готов выслушать вашу исповедь.
Его собеседник несколько мгновений хватал ртом воздух, а затем попятился и опустился на стул.
Первые две перемены блюд на обеде «Двенадцати верных рыболовов» прошли вполне успешно. У меня нет экземпляра меню, но если бы и был, я все равно не смог бы ничего рассказать. Меню было написано на диковинном жаргоне французских поваров, непонятном даже для французов. В клубе существовала традиция, в соответствии с которой закуски были разнообразными и безумно многочисленными. К ним относились серьезно, так как, по общему мнению, они были бесполезным излишеством, как и весь обед, да и сам клуб. Согласно другой традиции, суп был легким и непритязательным — нечто вроде строгого бдения перед предстоящим рыбным пиршеством. За столом велась непринужденная беседа, из тех, что тайно вершат судьбы Британской империи, и все же едва понятная для простого англичанина, даже если бы ему удалось подслушать ее. Членов правительства называли просто по имени с оттенком усталой благосклонности. Радикального министра финансов, которого вся партия консерваторов дружно проклинала за вымогательство, хвалили за его слабые вирши или за посадку в седле на охоте. Лидера консерваторов, которого все либералы вроде бы считали тираном, здесь живо обсуждали и даже хвалили как либерала. Так или иначе, в политиках казалось значительным все, что угодно, кроме их политики.
Председатель, мистер Одли, был любезным пожилым человеком, носившим воротничок эпохи Гладстона; он служил олицетворением этого призрачного и вместе с тем неизменного общества. Он никогда ничего не делал — ни хорошего, ни плохого. Он не был расточителен и даже особенно богат. Он просто находился в центре событий. Ни одна партия не могла игнорировать его, и если бы он пожелал стать членом правительства, то, несомненно, попал бы туда. Вице-президент, граф Честерский, был молодым и многообещающим политиком. Помимо этого, он представлял собой приятного юношу с тщательно уложенными светлыми волосами и веснушчатым лицом, обладавшего посредственным интеллектом и огромными поместьями. Его появления в обществе всегда были удачными и следовали довольно простому принципу. Когда он придумывал шутку, ее называли блестящей. Когда он не мог придумать шутку, то говорил, что сейчас не время для банальностей, и его называли талантливым. В частной жизни или в клубе среди людей своего круга он был просто откровенным и глуповатым, как школьник. Мистер Одли, никогда не занимавшийся политикой, относился к ней несколько более серьезно. Иногда он даже озадачивал собравшихся загадочными фразами, намекавшими на некое различие между либералами и консерваторами. Сам он был консерватором, даже наедине с собой. С ухоженной гривой седых волос над воротничком он напоминал старомодного государственного деятеля и, если смотреть со спины, был в точности похож на такого человека, какой нужен Британской империи. Спереди он был похож на тихого сибарита, пожилого холостяка с квартирой в Олбани, кем, в сущности, и являлся.
Как уже упоминалось, за столом на террасе имелось двадцать четыре места, а в клубе насчитывалось лишь двенадцать членов. Поэтому они могли расположиться самым роскошным образом с внутренней стороны стола, где перед ними открывался беспрепятственный вид на вечерний сад, все еще сиявший яркими красками, хотя день заканчивался довольно мрачно для этого времени года. Председатель восседал в центре ряда, а вице-президент занял место на дальнем правом краю. Когда двенадцать гостей подходили к своим местам, все пятнадцать официантов по неписаному обычаю выстраивались вдоль стены, как войска на параде перед королем, а толстый хозяин кланялся членам клуба с умильным удивлением, как будто никогда не слышал о них раньше. Но еще до первого звяканья ножа или вилки вся эта армия слуг исчезала, и лишь двое или трое оставались собирать или переставлять тарелки, безмолвными тенями скользя вокруг стола. Разумеется, мистер Левер исчезал задолго до этого в судорогах вежливых расшаркиваний. Было бы преувеличением и даже неуважением предположить, что он мог появиться снова. Но когда вносили самое главное блюдо, торжественное рыбное блюдо, то — как бы это сказать? — возле стола возникала живая тень, некая проекция его личности, намекавшая, что он где-то рядом. Это священное блюдо (естественно, с точки зрения заурядного наблюдателя) представляло собой чудовищный пудинг, размерами и формой напоминавший свадебный торт, в котором неведомое количество всевозможных рыб окончательно потеряло форму, данную Богом. «Двенадцать верных рыболовов» вооружались своими прославленными рыбными приборами и подходили к делу с такой серьезностью, как будто каждый дюйм пудинга стоил не меньше, чем серебряная вилка, с которой он отправлялся в рот. Насколько мне известно, так оно и было. Это блюдо поглощали в благоговейной и напряженной тишине, и лишь после того, как тарелка молодого герцога почти опустела, он сделал ритуальное замечание:
— Такое умеют готовить только здесь.
— Только здесь, — глубоким басом подтвердил мистер Одли, повернувшись к нему и покивав седовласой головой. — Только здесь и нигде больше. Мне говорили, что в кафе «Англэ»…
Тут он был прерван и даже на мгновение взволнован исчезновением своей тарелки, убранной официантом, но восстановил плавное течение своих мыслей.
— Мне говорили, что то же самое умеют готовить в кафе «Англэ». Ничего подобного, сэр, — сказал он, безжалостно покачав головой, словно судья, обрекающий преступника на виселицу. — Ничего подобного.
— Незаслуженная похвала, — произнес некий полковник Паунд, который, судя по его виду, заговорил впервые за последние несколько месяцев.
— Ну не знаю, — оптимистично возразил граф Честерский. — Кое-что там готовят очень неплохо. Например, вы не найдете…
В комнату быстро вошел официант и внезапно застыл на месте. Остановка была такой же бесшумной, как и его шаги, но любезные и рассеянные джентльмены, сидевшие за столом, настолько привыкли к безупречной отлаженности невидимых механизмов, окружавших и поддерживавших их существование, что неожиданное поведение слуги было неслыханным потрясением для них. Их чувства можно сравнить с нашими при виде бунта неодушевленных вещей — например, если бы стул вдруг убежал от нас.
За несколько секунд, пока официант стоял неподвижно, на лице каждого из сидевших проявилось странное выражение неловкости, типичное для нашего времени. Оно возникает при попытке сочетания идей современного гуманизма с ужасной бездной, разделяющей бедных и богатых. Подлинный исторический аристократ стал бы швыряться в официанта всем, что подвернется под руку, начиная с пустых бутылок и, вероятно, заканчивая деньгами. Подлинный аристократ снизошел бы до просторечия и спросил бы его, какого дьявола он тут делает. Но современные плутократы не выносят бедняков рядом с собой, и неважно, рабов или друзей. Странное происшествие со слугой для них было досадной помехой. Они не хотели прибегать к жестокости, но их пугала необходимость проявить милосердие. Они просто хотели, чтобы это поскорее закончилось. Так и случилось. Простояв несколько секунд, как истукан, официант повернулся и со всех ног выбежал из комнаты.
Вскоре он снова появился на веранде, вернее в дверях, на этот раз в обществе другого официанта, с которым он перешептывался и жестикулировал с южной напористостью. Потом первый официант исчез, оставив второго, и вернулся с третьим. Когда к этому импровизированному совету присоединился четвертый официант, мистер Одли счел необходимым нарушить молчание в интересах хорошего тона. Он громко кашлянул вместо того, чтобы воспользоваться президентским молоточком, и произнес:
— Молодой Мучер великолепно поработал в Бирме. Право, ни один другой народ на свете не смог бы…
Пятый официант устремился к нему, как стрела, и прошептал ему на ухо:
— Нижайше просим прощения. Очень важное дело! Не соизволите ли переговорить с хозяином?
Председатель растерянно обернулся и как в тумане увидел мистера Левера, торопливо ковылявшего к ним. Походка хозяина почти не изменилась, чего нельзя было сказать о его лице. Обычно оно имело приятный бронзовый оттенок, но теперь стало болезненно-желтым.
— Прошу прощения, мистер Одли, — пробормотал он с астматической одышкой. — У меня недоброе предчувствие. Ваши рыбные тарелки, их уносили вместе с ножами и вилками?
— Полагаю, да, — ответил председатель, придав своему голосу некоторую теплоту.
— Вы видели его? — взволнованно пропыхтел владелец отеля. — Видели официанта, который унес их? Вы смогли бы узнать его?
— Узнать официанта? — раздраженно переспросил мистер Одли. — Разумеется, нет!
Мистер Левер в отчаянии развел руками.
— Я его не посылал, — сказал он. — Не знаю, когда и почему он пришел. Я послал своего слугу убрать тарелки, но их уже не было на столе.
Мистер Одли был настолько ошеломлен, что утратил сходство с человеком, который нужен Британской империи. Никто из собравшихся не мог вымолвить ни слова, кроме деревянного полковника Паунда, который вдруг воспрянул к жизни, как гальванизированный труп. Он жестко поднялся со своего места, вставил в глаз монокль и заговорил сиплым приглушенным голосом, словно отвык от устной речи.
— Вы хотите сказать, что кто-то украл наши серебряные рыбные приборы? — спросил он.
Хозяин еще более безнадежно развел руками, а в следующее мгновение все, кто сидел за столом, уже были на ногах.
— Все ваши официанты находятся здесь? — требовательно спросил полковник.
— Да, все здесь, я сам видел! — воскликнул молодой герцог, чье ребяческое лицо высунулось на передний план. — Я всегда пересчитываю их, когда вхожу; они так забавно выстраиваются у стены.
— Но нельзя же точно запомнить… — с тяжелым сомнением начал мистер Одли.
— Говорю вам, я точно запомнил, — возбужденно перебил герцог. — Здесь никогда не было больше пятнадцати слуг, и сегодня их было пятнадцать — клянусь, не больше и не меньше.
Хозяин повернулся к нему, вздрогнув всем телом, словно его вот-вот мог разбить паралич.
— Вы… вы говорите… — пролепетал он. — Вы говорите, что видели пятнадцать официантов?
— Как обычно, — подтвердил герцог. — А в чем дело?
— Ничего особенного, — произнес Левер, в речи которого прорезался заметный акцент. — Но этого не могло быть. Один из них умер и лежит наверху.
Наступило потрясенное молчание. Возможно, упоминание о смерти прозвучало так вовремя, что каждый из этих праздных людей на мгновение всмотрелся в свою душу и обнаружил на ее месте высохшую горошину. Один из них — кажется, герцог — даже осведомился с идиотской благожелательностью:
— Мы можем чем-то помочь?
— У него уже побывал священник, — отозвался еврей, видимо тронутый этим предложением.
Затем, словно по мановению судьбы, они осознали свое положение. Им пришлось пережить несколько неприятных секунд, когда показалось, будто пятнадцатый официант был призраком мертвеца, лежавшего наверху. Трудно было отделаться от гнетущего чувства, потому что призраки для них были такой же досадной помехой, как нищие. Но воспоминание о серебре разбило оковы сверхъестественного и вызвало самую резкую реакцию. Полковник отшвырнул свой стул и зашагал к двери.
— Друзья, если здесь было пятнадцать слуг, то пятнадцатый субъект — вор, — сказал он. — Нужно немедленно закрыть парадный и черный ход, изолировать остальные комнаты. Тогда мы поговорим. Двадцать четыре жемчужины стоят того, чтобы вернуть их.
Сначала мистер Одли как будто сомневался, прилично ли джентльмену действовать в такой спешке, но, посмотрев на герцога, который с юношеской энергией устремился вниз по лестнице, он более степенно двинулся следом.
В это время на веранду выбежал шестой официант и объявил, что он обнаружил на буфете груду рыбных тарелок без каких-либо признаков серебра.
Толпа слуг и посетителей, беспорядочно вывалившаяся в коридор, разделилась на две группы. Большинство членов клуба последовали за хозяином в вестибюль, где устроили штаб-квартиру поисков. Полковник Паунд с председателем и вице-президентом двинулись по коридору, ведущему в служебные помещения, который был наиболее вероятным маршрутом бегства. При этом они миновали тускло освещенный альков гардеробной, где увидели низенького человека в черном, предположительно слугу, который держался в тени.
— Эй, вы там! — позвал герцог. — Здесь кто-нибудь проходил?
Низенький человек не стал прямо отвечать на вопрос.
— Возможно, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены.
Они остановились, удивленно переглядываясь, а человек бесшумно удалился в глубину гардеробной и вскоре вернулся с охапкой блестящего серебра, которое он разложил на стойке, словно продавец скобяных изделий. Серебряные предметы оказались дюжиной вилок и ножей причудливой формы.
— Вы… вы… — начал полковник, наконец выведенный из равновесия. Он всмотрелся в полутемную комнату и обратил внимание на два обстоятельства. Во-первых, маленький человек в черном носил одеяние священника, а во-вторых, окно за его спиной было разбито, словно кто-то с разбега выскочил наружу.
— Слишком ценные вещи для гардеробной, не так ли? — с дружелюбной сдержанностью поинтересовался священник.
— Вы… вы украли их? — запинаясь, спросил мистер Одли, с изумлением смотревший на него.
— Даже если так, по крайней мере теперь я возвращаю их, — любезным тоном отозвался священник.
— Но вы не делали этого, — произнес полковник Паунд, все еще глядевший на разбитое окно.
— По правде говоря, нет, — с некоторым юмором ответил священник и спокойно опустился на табурет.
— Однако вы знаете, кто это сделал, — сказал полковник.
— Я не знаю его имени, — невозмутимо отозвался священник, — но мне кое-что известно о его борцовских качествах и духовных затруднениях. Физическую оценку я получил, когда он попытался задушить меня, а духовную — когда он покаялся в своих грехах.
— Как же, покаялся! — со сдавленным смехом воскликнул молодой герцог Честерский.
Отец Браун встал и заложил руки за спину.
— Странно, не правда ли, что вор и бродяга должен каяться, в то время как многие богатые и сильные мира сего закоснели в грехе и не приносят плода для Бога и человека? — спросил он. — Но здесь, прошу прощения, вы немного вторгаетесь на мою территорию. Если вы сомневаетесь в практической пользе раскаяния, вот ваши ножи и вилки. Вы — «двенадцать верных рыболовов», и вот весь ваш серебряный улов. Но Он сделал меня ловцом человеков.
— Вы поймали вора? — нахмурившись, спросил полковник.
Отец Браун в упор посмотрел на его недовольное лицо.
— Да, — ответил он. — Я поймал его невидимым крючком на невидимую леску, достаточно длинную, чтобы он мог скитаться по всему свету и все же вернуться, когда я потяну его.
Наступило долгое молчание. Остальные разошлись, торопясь показать возвращенное серебро своим товарищам или посоветоваться с хозяином о достойном выходе из этой необычной ситуации. Но суровый полковник остался сидеть боком на стойке, болтая длинными худыми ногами и покусывая кончики темных усов. Наконец он тихо обратился к священнику.
— Вор был умным малым, но, похоже, я знаю человека поумнее его, — сказал он.
— Он умен, — сказал отец Браун. — Но я не вполне понимаю, кого еще вы имеете в виду.
— Вас, — со сдержанным смешком отозвался полковник. — Не беспокойтесь, я не хочу, чтобы этого удальца посадили за решетку. Но я отдал бы много серебряных вилок за то, чтобы разобраться, как вы встряли в это дело и как вам удалось вытрясти серебро из воровского мешка. Сдается мне, вы самый осведомленный человек в нашей нынешней компании.
Видимо, отцу Брауну пришлась по душе угрюмая откровенность военного.
— Ну что же, — с улыбкой сказал он. — Разумеется, я ничего не могу поведать вам о личности этого человека или о его жизни, но не вижу никаких причин умалчивать о других фактах, которые я выяснил сам.
Он с неожиданной легкостью перемахнул через стойку и уселся рядом с полковником Паундом, болтая короткими ногами, словно мальчишка на заборе. Его рассказ был непринужденным, словно он беседовал со старым другом у камина перед Рождеством.
— Видите ли, полковник, меня заперли в небольшой комнате, где я должен был кое-что написать, — начал он. — Внезапно я услышал, как пара чьих-то ног в коридоре отплясывает странный танец, зловещий, как пляска смерти. Сначала это были мелкие, легкие шажки, словно кто-то решил на спор пройтись на цыпочках. Потом послышались спокойные, размеренные шаги — поступь крупного мужчины, прогуливающегося с сигарой. Но клянусь, шаги принадлежали одному человеку и звучали поочередно: сначала легкие, потом размеренные, потом снова легкие. Сначала я праздно размышлял, кому могло понадобиться играть две роли одновременно, а потом меня задело за живое. Одну походку я знал: она была очень похожа на вашу, полковник. Это поступь ухоженного джентльмена, который чего-то ждет и прогуливается просто для бодрости, а не от беспокойства. Вторая походка тоже показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, где ее слышал. Какого дикого зверя я встречал в своих странствиях, который вот так странно крался на цыпочках? Потом где-то раздался стук тарелок, и ответ явился мне, как откровение святому Петру. Это была походка официанта, когда туловище слегка наклонено вперед, глаза смотрят в пол, ноги ступают неслышно, а фалды фрака и салфетки развеваются на ходу. Тогда я немного поразмыслил, и мне показалось, что я вижу суть преступления так же ясно, как если бы сам собирался совершить его.
Полковник Паунд внимательно смотрел на священника, но кроткие серые глаза отца Брауна уставились в потолок с выражением почти бездумной печали.
— Преступление сродни любому другому произведению искусства, — медленно произнес он. — Не удивляйтесь. Преступления — не единственные произведения искусства, которые выходят из мастерской дьявола. Но каждое произведение, боговдохновенное или дьявольское, имеет одно неотъемлемое свойство. Я имею в виду, что его суть проста, хотя манера исполнения может быть сколь угодно сложной. Скажем, в «Гамлете» гротескные фигуры могильщиков, цветы безумной девушки, фантастический наряд Озрика, смертельная бледность призрака и ухмылка черепа — лишь элементы спутанного венка вокруг одинокой трагической фигуры человека в черном. Вот и здесь тоже, — с улыбкой добавил он и медленно слез на пол. — Здесь тоже незамысловатая трагедия человека в черном. Да, — продолжал он, заметив удивленный взгляд полковника, — эта история тоже вращается вокруг черных одежд. В ней, как и в «Гамлете», есть барочные излишества — вы сами, с вашего позволения. Есть мертвый слуга, который появился там, где его не могло быть. Есть невидимая рука, очистившая ваш стол от серебра и растворившаяся в воздухе. Но каждое хитроумное преступление, в конце концов, основано на одном простом факте, который сам по себе не имеет отношения к мистике. Мистификация заключается в его маскировке, в умении отвести от него ход ваших мыслей. Это тонкое и (если бы все прошло по плану) чрезвычайно выгодное дело было основано на том простом факте, что вечерний костюм джентльмена не отличается от парадного наряда официанта. Все остальное было актерской работой и, надо признать, очень искусной работой.
— И все же я не вполне понимаю вас, — сказал полковник, который тоже слез со стойки и теперь хмуро разглядывал свои туфли.
— Полковник, — сказал отец Браун, — уверяю вас, что дерзкий архангел, который украл ваши вилки, двадцать раз прошел взад-вперед по ярко освещенному коридору на виду у всех. Он не прятался по темным углам, где на него могло бы пасть подозрение. Он постоянно был в движении, и куда бы он ни направлялся, всегда казалось, что он имеет полное право там находиться. Не спрашивайте меня, как он выглядел: сегодня вечером вы сами видели его шесть или семь раз. Вы вместе с другими важными гостями ждали в приемной в конце коридора, возле самой веранды. Каждый раз, когда он проходил мимо вас, джентльмены, он двигался легкой поступью официанта, с опущенной головой и развевающейся салфеткой, переброшенной через руку. Он выскакивал на террасу, поправлял скатерть и пулей мчался обратно к конторе и служебным комнатам. Но едва он попадал в поле зрения клерка и других слуг, как становился другим человеком буквально с головы до пят, в каждом инстинктивном жесте. Он прохаживался среди слуг с той рассеянной небрежностью, которую они привыкли видеть в своих хозяевах. Для них не было новостью, когда какой-нибудь щеголь во время клубного обеда расхаживал по всему дому, словно диковинный зверь в зоопарке. Ничто так не отличает сильных мира сего, как привычка бродить там, где они пожелают. Когда прогулка наскучивала ему, он разворачивался и неспешно шел обратно, но в тени за аркой снова преображался, словно по мановению волшебной палочки, и спешил к «двенадцати рыболовам» как исполнительный слуга. К чему джентльменам обращать внимание на какого-то официанта? С какой стати официанты могут в чем-то заподозрить прогуливающегося джентльмена из высшего общества? Один или два раза ему удалось провернуть самый ловкий трюк. В комнатах хозяина он беззаботно попросил сифон содовой воды, сказав, что ему хочется пить. Он великодушно согласился сам отнести сифон и сделал это — быстро и ловко прошел среди вас в облике лакея, явно выполняющего поручение. Разумеется, так не могло продолжаться до бесконечности, но ему нужно было лишь дождаться конца рыбной перемены блюд.
Тяжелее всего ему пришлось, когда официанты выстроились в ряд, но и тогда он умудрился прислониться к стене за углом с таким видом, что официанты приняли его за джентльмена, а джентльмены — за официанта. Остальное прошло как по маслу. Если официант заставал его вдали от стола, то видел расслабленного аристократа. Ему нужно было лишь подгадать время за две минуты до конца рыбной перемены. Прежде чем официант явился за тарелками, он превратился в расторопного слугу и сам унес посуду. Он поставил тарелки на буфет, рассовал серебро по карманам, отчего они оттопырились, и побежал как заяц (я это слышал), пока не приблизился к гардеробной. Там он снова преобразился в аристократа, которого внезапно вызвали по важному делу. Ему оставалось лишь отдать номерок гардеробщику и выйти наружу с таким же достоинством, как он пришел. Но дело в том, что гардеробщиком оказался я.
— Что вы с ним сделали? — с необычной горячностью воскликнул полковник. — Что он вам рассказал?
— Прошу прощения, — невозмутимо произнес священник. — На этом моя история заканчивается.
— Зато самая интересная история начинается, — пробормотал полковник. — Кажется, я понял его профессиональную уловку, но что-то не могу разобраться в ваших методах.
— Мне пора идти, — сказал отец Браун.
Они прошли вместе по коридору до передней, где увидели свежее веснушчатое лицо герцога Честерского, с оживленным видом направлявшегося к ним.
— Пойдемте, Паунд! — немного запыхавшись, воскликнул он. — Я повсюду вас ищу. Обед продолжается с новым размахом, и старина Одли собирается произнести речь в честь спасенных вилок. Знаете, мы хотим учредить новую церемонию, чтобы увековечить этот случай. У вас есть какие-нибудь предложения?
— Что ж, — произнес полковник, с сардоническим одобрением поглядывавший на него. — Я предлагаю отныне носить зеленые фраки вместо черных. Кто знает, какие еще недоразумения могут произойти, если джентльмен оказывается так похож на официанта?
— Ерунда! — с жаром возразил юноша. — Джентльмен никогда не бывает похож на официанта.
— А официант, полагаю, не бывает похож на джентльмена, — с угрюмым смешком поддакнул полковник. — Преподобный сэр, должно быть, ваш друг очень умен, если смог изобразить джентльмена.
Отец Браун застегнул свое невзрачное пальто до шеи, потому что вечер выдался ненастный, и снял свой невзрачный зонтик со стойки.
— Да, — сказал он, — должно быть, очень трудно изображать джентльмена, но, знаете ли, мне иногда кажется, что почти так же трудно быть официантом.
Попрощавшись, он распахнул тяжелые двери дворца удовольствий. Золотые врата захлопнулись за ним, и он бодро зашагал по темным сырым улицам в поисках дешевого омнибуса.
Когда Фламбо брал отпуск в своей конторе в Вестминстере, он проводил этот месяц на парусной шлюпке, такой маленькой, что чаще всего ею пользовались как весельной лодкой. К тому же он предпочитал отдыхать в графствах восточной Англии, где среди крошечных речек шлюпка казалась волшебным корабликом, скользившим по суше через луга и поля. В суденышке могли с удобством расположиться два человека; оставалось место лишь для самых необходимых вещей, и Фламбо брал то, что считал необходимым по своему разумению. Обычно это сводилось к четырем вещам: консервам из лосося, если захочется есть, заряженным револьверам, если захочется пострелять, бутылке бренди на случай обморока и священнику на случай скоропостижной кончины. С этим легким багажом он неторопливо плыл по узким речкам, собираясь со временем достигнуть Норфолкских озер, а пока что наслаждаясь видами лугов, склонившихся над рекой садовых деревьев и отраженных в воде поселков и особняков, останавливаясь порыбачить в тихих заводях и в некотором смысле прижимаясь к берегу.
Как истинный философ, Фламбо проводил свой отдых бесцельно, но, как у всякого истинного философа, у него имелось свое оправдание. Он держал в уме некое намерение, к которому относился достаточно серьезно, чтобы успех стал венцом отпуска, но и достаточно легко, чтобы не расстраиваться в случае неудачи. Много лет назад, когда он был некоронованным королем воров и самой знаменитой персоной в Париже, ему часто доводилось получать сбивчивые послания одобрительного, обвинительного и даже любовного свойства. Одно из них запечатлелось в его памяти — обычная визитная карточка в конверте с английским штемпелем. На обратной стороне карточки было написано зелеными чернилами по-французски: «Если вы когда-нибудь отойдете от дел и станете респектабельным человеком, навестите меня. Мне хотелось бы познакомиться с вами, так как я встречался со всеми другими великими людьми своего времени. Ваша проделка, когда вы заставили одного сыщика арестовать другого, была одной из самых блестящих сцен во французской истории». На лицевой стороне карточки стояла официальная надпись: «Князь Сарадин, Рид-Хаус, Рид-Айленд, Норфолк»[35].
Тогда Фламбо не уделил внимания этому приглашению, но удостоверился, что князь был блестящей и популярной фигурой в светских кругах южной Италии. Говорили, что в юности он совратил замужнюю женщину из знатной семьи и бежал вместе с нею — довольно обычная эскапада для людей его положения, но памятная своим трагическим продолжением: предполагаемым самоубийством оскорбленного супруга, который якобы бросился в пропасть на Сицилии. Потом князь некоторое время жил в Вене, но последние годы провел в неустанных странствиях. Когда Фламбо, подобно самому князю, удалился с бурной европейской сцены и стал жить в Англии, его посетила мысль о неожиданном визите к знатному изгнаннику, поселившемуся среди Норфолкских озер. Он не имел представления, сможет ли найти нынешнее обиталище князя, достаточно скромное и неприметное. Но случилось так, что он нашел это место гораздо раньше, чем ожидал.
Однажды вечером путешественники причалили к берегу, поросшему высокой травой и короткими деревьями с подрезанными кронами. После целого дня работы на веслах сон рано одолел их, зато оба проснулись еще до рассвета. Большая лимонная луна только заходила в зарослях высокой травы у них над головами, а небо было глубокого бирюзового оттенка — еще ночное, но яркое. Обоим сразу же вспомнилось детство, волшебная и удивительная пора, когда заросли трав смыкаются над нами, словно лесная чаща. На фоне огромной заходящей луны маргаритки и одуванчики казались сказочными цветами, напоминающими узоры на обоях в детской комнате. Лежа в шлюпке под высоким берегом, они в радостном изумлении разглядывали цветы, травы и корни кустарников.
— Клянусь Юпитером! — произнес Фламбо. — Похоже на заколдованное царство!
Отец Браун резко выпрямился и перекрестился. Его движение было таким стремительным, что Фламбо посмотрел на него с легким удивлением и спросил, в чем дело.
— Авторы средневековых баллад знали о колдовстве гораздо больше, чем вы, — ответил священник. — В зачарованной стране происходят не только приятные вещи.
— Вздор! — фыркнул Фламбо. — Под такой невинной луной могут случаться только приятные неожиданности. Я предлагаю сразу же плыть дальше, а там посмотрим, что будет. Мы можем умереть и сгнить в могиле, прежде чем снова увидим такую луну и в таком месте.
— Ладно, — сказал отец Браун. — Я и не говорил, что плохо входить в заколдованное царство. Я только говорил, что это всегда бывает опасно.
Они медленно плыли по светлеющей реке; глубокая синева небосвода и тусклое золото луны постепенно выцветали, пока наконец не растаяли в громадном бесцветном космосе, предшествующем буйству рассвета. Когда первые проблески алого, серого и золотого пересекли горизонт от края до края, их вдруг поглотила темная масса какого-то городка или деревни, возникшая впереди на берегу. В утреннем полусвете уже можно было разглядеть нависающие над водой деревенские крыши и мостики. Казалось, что дома с длинными и низкими крышами сошлись к реке на водопой, словно стадо больших серых и бурых коров. Между тем рассвет продолжал разгораться и перешел в обычное утро, прежде чем они увидели хотя бы одно живое существо на пристанях и мостах этого тихого городка. Наконец они увидели добродушного и зажиточного на вид мужчину в штанах и рубашке, с лицом таким же круглым, как недавно зашедшая луна, и кустиками рыжих бакенбард вокруг его нижнего полукружия; прислонившись к столбу, он смотрел на плавное течение реки. Поддавшись безотчетному порыву, Фламбо поднялся во весь рост в качающейся шлюпке и зычным голосом спросил у незнакомца, не знает ли он, где находится Рид-Айленд или Рид-Хаус. Тот лишь улыбнулся и молча указал вверх по реке, за следующую излучину. Фламбо поплыл туда без дальнейших расспросов.
Шлюпка обогнула несколько травянистых выступов и заплутала среди почти неподвижных и заросших камышом отрезков реки, но, прежде чем поиски успели наскучить, они миновали особенно резкий поворот и оказались в тихой заводи или озере, вид которого инстинктивно заставил их остановиться. В центре этой водной глади, со всех сторон окаймленной камышом, находился низменный и длинный островок, на котором стоял низкий и длинный дом наподобие бунгало, построенный из бамбука или какого-то прочного тропического тростника. Вертикальные бамбуковые стебли в плетении стен были бледно-желтыми, диагональные стебли крыши выглядели темно-желтыми или коричневыми; только это и нарушало монотонное однообразие дома. Утренний ветерок шелестел в камышах вокруг острова и пел в ребристых выпуклостях странного дома, словно играя на огромной свирели.
— Бог ты мой! — воскликнул Фламбо. — Наконец-то приехали! Вот он, настоящий Рид-Айленд, а вот и Рид-Хаус, если такой вообще есть на свете. Похоже, тот толстяк с бакенбардами был доброй феей!
— Возможно, — спокойно заметил отец Браун, — но если и был, то злой феей.
Он не успел договорить, как нетерпеливый Фламбо уже причалил к берегу среди шуршащих камышей, и вскоре они ступили на загадочный остров возле старого и безмолвного дома.
Как выяснилось, дом стоял задней стеной к реке и к единственному причалу; главный вход находился с другой стороны и смотрел в сад, имевший продолговатую форму. Друзья приблизились к нему по узкой тропе, огибавшей дом под низким карнизом крыши. Через три разных окна в трех стенах дома они могли видеть одну и ту же длинную, хорошо освещенную комнату, обшитую панелями из светлого дерева, с множеством зеркал и как будто подготовленную для элегантного завтрака. По обе стороны от парадной двери стояли две бирюзовые цветочные вазы. Им открыл дворецкий мрачного вида — высокий, сухопарый, седой и апатичный, — пробормотавший, что князь Сарадин нынче в отъезде, но его ждут с часу на час и дом готов к приему хозяина и его гостей. При виде карточки с надписью зелеными чернилами пергаментное лицо унылого слуги на миг оживилось, и он с неловкой учтивостью предложил им остаться.
— Его сиятельство может прибыть в любую минуту, — сказал он. — Ему будет неприятно узнать, что он разминулся с господами, которых пригласил к себе. Мы всегда держим наготове холодный завтрак для него и его гостей; не сомневаюсь, что он пожелал бы, чтобы вы откушали у нас.
Движимый любопытством, Фламбо с благодарностью принял предложение и последовал за стариком, который церемонно препроводил его в большую комнату со светлыми панелями на стенах. В ней не было ничего особо примечательного, если не считать необычного чередования длинных узких окон с длинными узкими зеркалами, что придавало ей удивительно светлый и воздушный вид. Она навевала впечатление о завтраке под открытым небом. По углам висели неброские портреты: большая выцветшая фотография юноши в военном мундире и пастельный эскиз, на котором красной охрой были изображены два длинноволосых мальчика. Когда Фламбо осведомился, не князь ли этот бравый молодой солдат, то получил отрицательный ответ. Это младший брат князя, капитан Стефан Сарадин, пояснил дворецкий. Тут он внезапно посуровел и как будто утратил всякое желание продолжать разговор.
После завтрака, завершившегося превосходным кофе с ликером, гости познакомились с садом, библиотекой и домоправительницей — красивой темноволосой женщиной, не лишенной своеобразного величия и похожей на Мадонну из подземного царства. Судя по всему, она и дворецкий были единственными, кто остался от прежней домашней челяди князя, а всех остальных слуг набрали из Норфолка под ее надзором. Ее представили как миссис Энтони, но она говорила с легким итальянским акцентом, и Фламбо не сомневался, что эта фамилия представляла собой местный вариант латинского произношения. В облике дворецкого, мистера Поля, тоже присутствовало нечто чужеземное, но он безукоризненно владел английским, как и многие отлично вышколенные слуги космополитических знатных семейств.
Несмотря на красоту и живописное уединение, в доме витала какая-то странная светлая печаль. Часы здесь тянулись медленно, словно дни. Длинные комнаты с многочисленными окнами были залиты светом, но он казался мертвенным. И за всеми посторонними звуками — голосами, звоном бокалов или легкими шагами слуг — слышался несмолкаемый и навевающий грусть шум реки.
— Мы повернули не туда и попали в недоброе место, — сказал отец Браун, глядя из окна на серовато-зеленые заросли осоки и серебристое зеркало воды. — Ну что же, иногда хороший человек в недобром месте может совершить хорошее.
Хотя отец Браун часто бывал молчалив, он обладал удивительным даром сопереживания, и за эти несколько бесконечных часов он неосознанно проник в тайны Рид-Хауса гораздо глубже, чем его друг-профессионал. Он умел дружелюбно молчать, чем невольно привлекал желающих посплетничать, и почти без единого слова со своей стороны узнавал от своих новых знакомых все, что они вообще были готовы рассказать. Впрочем, дворецкий от природы был необщительным человеком. В нем чувствовалась угрюмая и почти собачья преданность хозяину, с которым, по его словам, очень дурно обошлись. Главным обидчиком, судя по всему, был брат его сиятельства; при одном звуке его имени старик презрительно морщил свой крючковатый нос, а его худое лицо, казалось, вытягивалось еще больше. Капитан Стефан, очевидно, был бездельником, вытянувшим из своего великодушного брата сотни и тысячи фунтов, заставившим его отказаться от светского блеска и вести тихую жизнь в уединении. Больше дворецкий ничего не сказал, а если и хотел сказать, его останавливала истовая преданность хозяину.
Итальянка-домоправительница оказалась немного более общительной, и у Брауна сложилось впечатление, что она меньше довольна своим положением. О хозяине она говорила с легкой язвительностью, но и не без определенного благоговения. Фламбо и его друг стояли в зеркальной комнате, разглядывая эскизный рисунок с двумя мальчиками, когда домоправительница быстро вошла внутрь, словно торопясь по домашнему делу. Помещение, сверкающее стеклянными поверхностями, имело особое свойство: каждый входящий сюда отражался в четырех или пяти зеркалах одновременно, и отец Браун, даже не повернув головы, умолк на середине своего критического замечания. Однако Фламбо, наклонившийся к картине, громко произнес:
— Полагаю, это братья Сарадин. У обоих вполне невинный вид. Трудно сказать, где хороший брат, а где плохой.
Осознав, что находится в присутствии дамы, он перевел разговор на банальный обмен любезностями и вскоре вышел в сад. Но отец Браун продолжал внимательно разглядывать эскиз, между тем как миссис Энтони внимательно разглядывала отца Брауна. В ее больших карих глазах застыло трагическое выражение, а на оливковом лице отражалось недоверчивое любопытство, словно у человека, который интересуется новым знакомым, но сомневается в искренности его намерений. То ли облачение и вероисповедание маленького священника пробудили в ней воспоминания об исповеди, то ли ей показалось, будто он знает больше, чем на самом деле, но она обратилась к нему приглушенным голосом, словно к товарищу по заговору:
— В одном ваш друг прав: он говорит, что трудно отличить плохого брата от хорошего. О, как трудно сделать правильный выбор!
— Я вас не понимаю, — сказал отец Браун и отодвинулся от нее. Она подступила на шаг ближе, нахмурив брови и угрожающе наклонив голову, словно бык, опустивший рога.
— Хорошего просто нет, — прошипела она. — Капитан поступил достаточно дурно, когда брал все эти деньги, но вряд ли князь поступил лучше, когда давал их. Не у одного капитана есть кое-что против него.
Отвернутое в сторону лицо священника на мгновение озарилось, и его губы беззвучно произнесли слово «шантаж». В то же мгновение женщина резко оглянулась, побледнела и едва не упала. Дверь неслышно распахнулась, и в проеме, словно призрак, возник дворецкий. Из-за зеркальных отражений казалось, будто пятеро дворецких вошли из пяти дверей.
— Его сиятельство только что прибыл, — произнес он.
За первым окном, словно на ярко освещенной сцене, промелькнула фигура мужчины. Секунду спустя он прошел мимо второго окна, и в многочисленных зеркалах отразился один и тот же орлиный профиль и стройная осанка. Князь держался прямо и бодро, но его волосы блестели сединой, а лицо имело оттенок пожелтевшей от времени слоновой кости. У него был короткий римский нос с горбинкой, который обычно сочетается с высокими скулами и длинным подбородком, но эти черты были отчасти скрыты усами и эспаньолкой. Гораздо более темный, чем у бороды, цвет усов создавал несколько театральное впечатление, лишь усиливавшееся из-за белого цилиндра, орхидеи в петлице, желтого жилета и пары желтых перчаток в руке, которыми он размахивал на ходу. Когда князь подошел к парадному входу, Поль чинно распахнул дверь, и все услышали жизнерадостный голос новоприбывшего: «Ну вот я и вернулся!» Дворецкий поклонился и что-то неразборчиво ответил; какое-то время их беседа оставалась неслышной. Потом Поль сказал «всегда к вашим услугам», и Сарадин вошел в комнату, весело помахивая желтыми перчатками. Перед ними снова предстало призрачное зрелище: пять князей вступили в гостиную через пять дверей.
Князь положил на стол белый цилиндр и желтые перчатки и сердечно протянул руку своему гостю.
— Рад видеть вас у себя, мистер Фламбо, — сказал он. — Мне хорошо известна ваша репутация, если такое замечание не покоробит вас.
— Нисколько, — со смехом ответил Фламбо. — Я не отличаюсь большой чувствительностью, и лишь очень немногие репутации приобретаются незапятнанной добродетельностью.
Князь бросил на Фламбо пронзительный взгляд. Убедившись, что в его ответе нет личного намека, он тоже рассмеялся и предложил всем сесть, включая и самого себя.
— Довольно приятный уголок, — рассеянно произнес он. — Увы, тут почти нечем заняться, но рыбалка очень хороша.
Священника, который смотрел на князя с младенческой серьезностью, не покидало смутное чувство, не поддававшееся определению. Он смотрел на седые, тщательно завитые волосы, желтовато-белое лицо и стройную, даже фатоватую фигуру. Все это не было неестественным, но казалось немного нарочитым, словно у актера в ярком свете рампы. Безымянное беспокойство таилось глубже, в самих чертах его лица. Брауна мучило ощущение, что он уже где-то видел этого человека раньше. Князь был похож на старого знакомого, облачившегося в маскарадный костюм. Потом священник вспомнил про зеркала и решил списать свое предчувствие на психологический эффект умножения человеческих масок.
Князь Сарадин с большой ловкостью и тактом распределял внимание между своими гостями. Когда он узнал, что Фламбо находится в отпуске и любит порыбачить, то лично проводил его к лучшему месту для рыбалки, а через двадцать минут вернулся на собственном челноке, чтобы присоединиться к отцу Брауну в библиотеке и завязать вежливую беседу о более философских, чем спортивных, пристрастиях священника. Казалось, он одинаково хорошо разбирался и в рыбалке, и в книгах, хотя и не в самых поучительных; он говорил на пяти или шести языках, хотя в основном на жаргонных диалектах. Ему, несомненно, доводилось жить в разных городах и общаться с разношерстной публикой, потому что в самых увлекательных его историях шла речь об игорных притонах и курильнях опиума, австралийских беглых каторжниках и итальянских разбойниках. Отец Браун знал, что некогда знаменитый князь Сарадин провел последние годы в почти постоянных странствиях, но не догадывался, что эти странствия заводили его в такие сомнительные места и были так насыщены событиями.
Несмотря на достоинство человека из высшего общества, князь Сарадин обнаруживал признаки беспокойства и даже суетливости, не ускользнувшие от чуткого взора священника. Его лицо было благообразным, но во взгляде поблескивало нечто необузданное; он делал мелкие нервные жесты, как человек, пристрастившийся к спиртному или наркотикам. По собственному признанию, он не прилагал рук к управлению своим домашним хозяйством. Это бремя возлагалось на двух пожилых слуг, особенно дворецкого, который явно был опорой дома. Действительно, мистер Поль был не столько дворецким, сколько мажордомом или даже камергером. Он ел отдельно от других, но почти с такой же помпезностью, как его хозяин, остальные слуги трепетали перед ним, и он чинно, но с большим достоинством советовался с князем, словно был его поверенным, а не слугой. Смуглая домоправительница казалась тенью в сравнении с ним. Теперь она держалась незаметно, во всем слушалась дворецкого, и Браун больше не слышал ее напряженного шепота, ранее намекнувшего ему на то, что младший брат шантажировал старшего. Он не знал, правдива ли история об отсутствующем капитане, но в поведении Сарадина присутствовала некая скрытность и ненадежность, отчего услышанное не казалось вовсе невероятным.
Когда они вернулись в длинную комнату с окнами и зеркалами, желтый вечерний свет уже озарял прибрежные ивы, и далекое уханье выпи напоминало о барабанах маленького лесного народца. Необычное ощущение присутствия в печальной и злой зачарованной стране снова окутало священника темным облаком.
— Поскорее бы Фламбо вернулся, — пробормотал он.
— Вы верите в судьбу? — внезапно спросил неугомонный князь Сарадин.
— Нет, — ответил его гость. — Я верю в Судный день.
Князь отвернулся от окна и как-то странно посмотрел на священника; его лицо находилось в тени на фоне заката.
— Что вы имеете в виду? — спросил он.
— Сейчас мы находимся по эту сторону занавеса, — ответил отец Браун. — Все, что здесь происходит, как будто не имеет никакого смысла, но оно имеет смысл где-то еще. Там настоящего преступника ждет возмездие, а здесь же оно часто обрушивается на невиновного человека.
Князь издал необъяснимый звук, похожий на птичий клекот; его глаза на затененном лице хищно светились. Внезапно в голове священника, словно бесшумный взрыв, вспыхнула новая догадка. Возможно, сочетание резкости и внешнего блеска в манерах Сарадина имеет другое объяснение? Был ли князь… находится ли он в здравом уме? Сейчас он несколько раз повторил фразу «на невиновного человека… на невиновного человека», что выглядело более чем странно в светской беседе.
Тут отец Браун с опозданием заметил кое-что еще. В зеркале напротив он увидел, как дверь тихо распахнулась и на пороге предстал мистер Поль, на мертвенном лице которого застыло бесстрастное выражение.
— Я подумал, что будет лучше сразу же сообщить вам, — произнес он все тем же чопорно-уважительным тоном старого семейного адвоката. — К причалу подошла лодка с шестью гребцами, и на корме сидит джентльмен.
— Лодка! — повторил князь. — Джентльмен?
Он поднялся на ноги. Наступившую тишину нарушали лишь редкие птичьи крики в камышах, но прежде, чем кто-либо успел заговорить, за тремя освещенными окнами промелькнула новая фигура и новый профиль, подобно тому как это недавно сделал сам князь. Но, не считая орлиных черт лица, в их внешности было мало общего. Вместо нового белого цилиндра Сарадина незнакомец носил черную шляпу устаревшего или заграничного фасона. Его юное и очень суровое лицо с гладко выбритыми щеками и немного синеватым решительным подбородком отдаленно напоминало молодого Наполеона. Этому способствовала консервативность его внешнего облика, как будто он не давал себе труда задуматься об отступлении от моды своих предков. На нем был потертый синий фрак, красный жилет, похожий на военный, и белые панталоны из грубой ткани, распространенные в начале Викторианской эпохи, но странно неуместные в наши дни. На фоне этой старинной одежды его смуглое лицо казалось невероятно молодым и чрезвычайно серьезным.
— Черт побери! — воскликнул князь Сарадин. Он надел свой белый цилиндр, направился к парадной двери и распахнул ее в сад, освещенный лучами заходящего солнца. Тем временем новоприбывший и его спутники собрались на лужайке, словно маленькая опереточная армия. Шестеро гребцов вытянули лодку далеко на берег и выстроились вокруг, с почти угрожающим видом держа поднятые весла, словно копья. Все они были загорелыми, а некоторые носили серьги в ушах. Один из них, с черным футляром необычной формы в руках, встал рядом со смуглым юношей в красном жилете.
— Вас зовут Сарадин? — осведомился юноша.
Сарадин небрежно кивнул.
Глубокие карие глаза молодого человека, похожие на песьи, разительно отличались от бегающих и блестящих глаз князя. Отца Брауна снова охватило болезненное ощущение, что он где-то видел копию этого лица, и он снова вспомнил об отражениях в зеркальной комнате и своих мыслях о случайном совпадении.
— Будь проклят этот хрустальный дворец! — пробормотал он. — Все в нем повторяется слишком часто, словно во сне!
— Если вы князь Сарадин, могу сообщить вам, что мое имя Антонелли, — сказал молодой человек.
— Антонелли, — скучным голосом повторил князь. — Это имя мне чем-то знакомо.
— Позвольте представиться, — сказал молодой итальянец.
Левой рукой он учтиво снял свою старомодную шляпу, а правой так сильно ударил Сарадина по лицу, что белый цилиндр покатился по ступеням, а одна из синих ваз закачалась на подставке.
Кем бы он ни был, князь явно не был трусом: он вцепился в горло противнику и едва не повалил его спиной на траву. Но юноша высвободился из его хватки с удивительно неуместным выражением сдержанной вежливости на лице.
— Все нормально, — сказал он, тяжело дыша и сбивчиво выговаривая английские слова. — Я нанес оскорбление. Я дам вам удовлетворение. Марко, открой футляр!
Стоявший поблизости человек с серьгой в ухе открыл большой черный футляр и достал оттуда две длинные итальянские рапиры с превосходными стальными гардами и клинками, которые он вонзил в землю. Незнакомец со смуглым мстительным лицом, стоявший напротив двери, две рапиры, напоминавшие два кладбищенских креста, и ряд гребцов на заднем плане — все это создавало впечатление какого-то варварского судилища. Но вторжение было таким стремительным, что вокруг ничего не изменилось. Золотой закат по-прежнему озарял лужайку, и выпь по-прежнему ухала в отдалении, словно предрекая кому-то горькую участь.
— Князь Сарадин, — сказал юноша, назвавший себя Антонелли, — когда я находился в младенчестве, вы убили моего отца и похитили мою мать. Отцу повезло больше. Вы не убили его в честном поединке, как я собираюсь убить вас. Вы с моей грешной матерью завезли его в пустынное ущелье на Сицилии, столкнули с утеса, потом пошли своей дорогой. Если бы я захотел, то смог бы последовать вашему примеру, но это было бы слишком подло. Я разыскивал вас по всему свету, и вы каждый раз ускользали от меня. Теперь мы на краю света, и вам конец. Вы в моих руках, но я дам вам шанс, которого вы лишили моего отца. Выбирайте оружие!
Князь Сарадин нахмурился и, казалось, заколебался, но у него в ушах еще звенело от пощечины; он бросился вперед и схватил рукоять одной из шпаг. Отец Браун тоже бросился вперед в надежде уладить ссору, но вскоре обнаружил, что его присутствие лишь ухудшает положение. Сарадин был французским масоном и ярым атеистом, вмешательство священника лишь раззадорило его. Что касается другого участника схватки, его не интересовали ни священники, ни миряне. Этот юноша с карими глазами и чертами Бонапарта был суровее любого пуританина, ведь он был язычником. Он пришел как простой мститель с начала времен, как человек из каменного века, высеченный из камня.
Оставалась надежда только на слуг, и отец Браун бросился обратно в дом. Здесь он обнаружил, что все младшие слуги отправились на берег по распоряжению властного мистера Поля, и только сумрачная миссис Энтони беспокойно бродила по длинным комнатам. В тот момент, когда она повернула свое призрачное лицо к нему, священник решил одну из загадок зеркального дома. Глубокие карие глаза Антонелли были глазами миссис Энтони, и половина этой темной истории мгновенно пронеслась перед его мысленным взором.
— Ваш сын снаружи, — сказал он без лишних слов. — Либо он, либо князь скоро погибнет. Где мистер Поль?
— Он у причала, — прошептала женщина. — Он… он… зовет на помощь.
— Миссис Энтони, — серьезным тоном произнес отец Браун, — у нас нет времени на пустяки. Мой друг уплыл порыбачить на лодке вниз по реке. Лодку вашего сына охраняют его гребцы. Остается один челнок; зачем он понадобился мистеру Полю?
— Санта-Мария, откуда мне знать? — выговорила она и растянулась во весь рост на покрытом циновками полу. Отец Браун уложил ее на диван, плеснул ей в лицо воды, позвал на помощь и со всех ног бросился к причалу. Но челнок был уже на середине реки, и старый Поль гнал его вверх по течению с энергией, казавшейся невероятной для его возраста.
— Я спасу своего господина! — выкрикнул он с безумным блеском в глазах. — Я еще спасу его!
Отцу Брауну не оставалось ничего иного, как смотреть вслед челноку, рывками продвигавшемуся вперед, и надеяться, что дворецкий успеет поднять жителей городка и вернуться вовремя.
— Дуэль — сама по себе плохая вещь, — бормотал он, ероша свои жесткие волосы песочного цвета, — но что-то не так в этой дуэли, даже не из-за драки. Сердцем чувствую, но что бы это могло быть?
Стоя у воды над дрожащим зеркалом заката, он услышал с другого конца сада тихий, но безошибочно узнаваемый холодный лязг стали, столкнувшейся со сталью. Он повернул голову.
Дуэлянты скрестили шпаги на дальнем мысу длинного островка, на полоске травы за последним рядом роз. Вечернее солнце наполняло купол неба над ними чистым золотом, и, несмотря на расстояние, можно было отчетливо видеть все детали. Они сбросили фраки, но желтый жилет и седые волосы Сарадина и красный жилет и белые панталоны Антонелли в ровном свете заката были похожи на яркие цвета танцующих заводных кукол. Их шпаги сверкали от эфеса до самого острия, словно две бриллиантовые булавки. В этих двух фигурках, казавшихся такими маленькими и веселыми, было что-то пугающее. Они напоминали двух бабочек, пытающихся пришпилить друг друга к пробковой подложке для экспонатов.
Отец Браун побежал так быстро, как только мог. Его короткие ноги замелькали, словно спицы в колесе. Но когда он приблизился к месту боя, то увидел, что явился слишком поздно и в то же время слишком рано: слишком поздно, чтобы остановить поединок, осененный тенями мрачных сицилийцев, опиравшихся на лодочные весла, и слишком рано для того, чтобы стать свидетелем трагической развязки. Оба были великолепными фехтовальщиками, но если князь дрался с циничной самоуверенностью, то сицилиец — с убийственной предусмотрительностью. Лишь немногие заполненные до отказа амфитеатры становились сценой более напряженных поединков, чем тот, который звенел и сверкал на затерянном островке среди поросшей камышами реки. Ошеломительная схватка равных соперников продолжалась так долго, что в душе священника затеплилась надежда. Судя по всему, Поль скоро должен был вернуться с полицией. Для отца Брауна было бы утешением и возвращение Фламбо, потому что в физическом отношении Фламбо стоил четырех других мужчин. Но тот не появлялся, и, что выглядело гораздо более странно, не было никаких признаков возвращения дворецкого и полицейских. Не осталось плота или даже бревна, на котором можно было бы уплыть; на этом уединенном островке посреди безымянной заводи они были отрезаны от остального мира так же верно, как на какой-нибудь скале в Тихом океане.
Между тем звон рапир ускорился до непрерывного перестука; князь вскинул руки, и внезапно между его лопатками показалось тонкое острие рапиры. Он отшатнулся, и его резко повело в сторону, словно человека, собирающегося пройтись колесом. Шпага вылетела из его руки, словно падающая звезда, и нырнула в реку, а сам он рухнул с такой сокрушительной силой, что сломал большой розовый куст и взметнул в небо облачко красноватой пыли, похожее на дым от языческого воскурения. Сицилиец принес кровавую жертву призраку своего отца.
Священник тут же опустился на колени возле тела, но не оставалось сомнений, что он видит труп. Когда он попытался применить некоторые отчаянные меры, впрочем, уже без надежды на успех, то впервые услышал голоса выше по реке и увидел, как к причалу подошел полицейский катер с констеблями и другими важными персонами, включая взволнованного Поля. Маленький священник выпрямился, и на его лице отразилось глубокое сомнение.
— Почему же, — пробормотал он, — почему он не вернулся раньше?
Примерно семь минут спустя островок подвергся настоящему нашествию полиции и горожан. Полицейские немедля взяли под стражу победившего дуэлянта и формально напомнили ему, что все, что он скажет, может быть использовано против него.
— Я ничего не скажу, — ответил мститель с мирным выражением на сияющем лице. — Я больше никогда ничего не скажу. Я очень счастлив и только хочу, чтобы меня повесили.
Он замолчал, и его увели. Как ни странно, он действительно больше не произнес ни слова в этой жизни, только сказал «виновен» на суде.
Отец Браун смотрел на внезапно заполнившийся людьми сад, на арест мстителя и вынос трупа после врачебного осмотра, словно наблюдал за развязкой страшного сна; он был скован неподвижностью, как в кошмаре. Он назвал свое имя и адрес в качестве свидетеля, но отклонил предложение вернуться в город и остался один в островном саду, глядя на сломанный розовый куст и всю зеленую сцену этой стремительной и необъяснимой трагедии. Над рекой догорал закат, от заболоченных берегов поднимался туман, и редкие запоздалые птицы поспешно перелетали на другой берег.
В подсознании священника (надо сказать, необыкновенно активном) упорно засела неописуемая уверенность, что в этой истории кое-что осталось недосказанным. Странное ощущение, не покидавшее его весь день, нельзя было полностью объяснить его фантазией о «зазеркалье». То, что он видел, почему-то не было реальностью, но скорее напоминало игру или маскарад. Однако людей не вешают и не пронзают шпагой ради того, чтобы загадать загадку.
Пока отец Браун сидел на ступенях причала, затерявшись в раздумьях, перед ним вырос высокий темный силуэт паруса, бесшумно приближавшийся по сияющей реке. Священник вскочил на ноги, охваченный таким бурным приливом чувств, что он едва не расплакался.
— Фламбо! — воскликнул он, как только его друг сошел на берег со своей рыболовной снастью, и, к изумлению последнего, несколько раз встряхнул его за плечи. — Фламбо! — повторил он. — Значит, вас не убили?
— Убили? — с нескрываемым удивлением отозвался Фламбо. — Почему меня должны были убить?
— Ох, хотя бы потому, что убили почти всех остальных, — довольно бессвязно пояснил Браун. — Сарадин погиб, Антонелли хочет, чтобы его повесили, его мать лежит в обмороке, а сам я не пойму, на том ли свете нахожусь или на этом. Но слава Богу, вы на одном свете со мной!
С этими словами он пожал руку ошеломленному Фламбо. От причала они свернули под низкий навес крыши бамбукового дома и заглянули в одно из окон, как сделали это сразу же после своего прибытия. Их взору представилась освещенная лампами сцена, словно рассчитанная на то, чтобы приковать внимание. Стол в длинной комнате был накрыт к обеду, когда убийца Сарадина нагрянул на остров, как гром среди ясного неба. Но сейчас обед мирно шел своим чередом, потому что в конце стола расположилась довольно угрюмая миссис Энтони, а напротив, во главе стола, восседал мистер Поль, мажордом покойного князя. Он ел и пил в свое удовольствие. Его водянистые голубые глаза смотрели куда-то вдаль, на вытянутом лице застыло непроницаемое, но явно удовлетворенное выражение.
Поддавшись внезапному порыву, Фламбо мощно забарабанил по стеклу, потом распахнул окно и с возмущением заглянул в ярко освещенную комнату.
— Интересно! — воскликнул он. — Могу понять, что вам захотелось подкрепиться, но красть обед своего господина, когда он лежит мертвый в саду, — это, знаете ли…
— За свою долгую и приятную жизнь я украл много вещей, — миролюбиво ответил старик, — но этот обед принадлежит к числу немногих исключений. Видите ли, этот обед, как и этот дом вместе с садом, принадлежит мне.
На лице Фламбо отразилась напряженная работа мысли.
— Вы хотите сказать, что по завещанию князя Сарадина… — начал он.
— Князь Сарадин — это я, — сообщил старик, жевавший соленую миндалину.
Отец Браун, наблюдавший за птицами в саду, вздрогнул, словно подстреленный, и сунул в окно бледное лицо, похожее на репу.
— Кто вы такой? — пронзительно спросил он.
— Князь Поль Сарадин, к вашим услугам, — вежливо отозвался почтенный джентльмен и поднял стаканчик хереса. — Я живу здесь очень тихо, будучи по натуре домашним человеком, и из скромности назвался Полем, дабы отличить себя от моего злосчастного брата Стефана. Я слышал, он недавно умер… там, в саду. Разумеется, не моя вина, если враги выследили его и настигли здесь. Это произошло из-за его прискорбной несдержанности в личной жизни. Он определенно не был домоседом.
Он погрузился в молчание, уставившись в противоположную стену прямо над угрюмо склоненной головой женщины. Друзья ясно увидели семейное сходство, призрак которого преследовал их в умершем человеке. Внезапно плечи старика вздрогнули и мелко затряслись, как будто он чем-то подавился, но выражение его лица осталось неизменным.
— Боже мой! — воскликнул Фламбо. — Да ведь он смеется!
— Пошли отсюда, — сказал побледневший отец Браун. — Уйдем из этого дьявольского дома и вернемся в нашу честную шлюпку.
Тьма уже опустилась на реку и камыши, когда они отчалили от острова и поплыли во мраке вниз по течению, согреваясь двумя большими сигарами, сиявшими, как багровые корабельные фонари. Отец Браун вынул сигару изо рта и сказал:
— Полагаю, вы уже обо всем догадались? В конце концов, это достаточно простая история. У него было два врага. Он был умным человеком и решил, что два врага лучше, чем один.
— Не вполне понимаю, — ответил Фламбо.
— О, это очень просто, — продолжил его друг. — Просто, хотя невинностью здесь и не пахнет. Оба Сарадина были негодяями, но князь, старший, был из тех негодяев, что добираются до самого верха, а капитан, младший, — из тех, что идут ко дну. Бесчестный офицер опустился от попрошайничества до шантажа, и в один не слишком прекрасный день князь оказался у него в руках. Очевидно, дело было серьезное, потому что князь Поль Сарадин и так вел беспутную жизнь и его репутация больше не могла пострадать от обычных прегрешений светского общества. Проще говоря, это было «мокрое» дело, и Стивен в буквальном смысле держал петлю у него на шее. Он каким-то образом узнал правду о происшествии на Сицилии и мог доказать, что Поль убил Антонелли-старшего в горах. Капитан десять лет бессовестно обирал своего брата, пока от княжеского состояния не остался лишь красивый фасад.
Но у князя Сарадина было и другое бремя, кроме его брата-кровососа. Он знал, что сын Антонелли, который во время убийства находился в младенчестве, был воспитан в жестоких традициях сицилийской круговой поруки и жил лишь ради того, чтобы отомстить за отца, — но не виселицей (потому что у него, в отличие от Стефана, не было твердых улик), а старинным оружием вендетты. Юноша довел свои навыки до смертоносного совершенства, но к тому времени, когда он вырос и смог применить их на деле, у князя Сарадина, как писали в разделах светской хроники, проснулась страсть к путешествиям. На самом деле он спасал свою жизнь и метался с места на место, как сбежавший преступник, но неутомимый преследователь каждый раз находил его след. Поль Сарадин попал в самое незавидное положение. Чем больше денег он тратил, скрываясь от Антонелли, тем меньше у него оставалось на то, чтобы заткнуть рот Стефану. Чем больше он отдавал Стефану за молчание, тем меньше шансов у него оставалось ускользнуть от Антонелли. И тогда он показал себя великим человеком, даже гением, сродни Наполеону.
Вместо того чтобы вести борьбу с двумя противниками, он внезапно сдался обоим. Он отступил, словно японский борец, враги пали ниц перед ним. Он перестал бегать по всему свету, дал свой адрес молодому Антонелли, а потом отдал все остальное своему брату. Он выслал Стефану достаточно денег, чтобы обзавестись приличным гардеробом и не испытывать нужды в пути, и отправил брату письмо примерно следующего содержания: «Это все, что у меня осталось. Ты обчистил меня до конца. У меня еще есть маленький дом в Норфолке, со слугами и винным погребом; если хочешь, можешь забрать и это. Приезжай и вступай во владение, а я буду скромно жить при тебе как друг, поверенный в делах или кто угодно». Он знал, что сицилиец никогда не видел братьев Сарадин, разве что на фотографиях; он знал о семейном сходстве с братом и о том, что оба носят седые эспаньолки. Потом он сбрил бороду и стал ждать. Ловушка сработала: злосчастный капитан в новом наряде торжественно вступил в дом под видом князя Сарадина и напоролся на клинок сицилийца.
Безупречному исполнению плана помешало лишь одно обстоятельство, и оно делает честь человеческой природе. Падшие души, подобные Сарадину, часто совершают ошибки, начисто забывая о человеческих добродетелях. Он не сомневался, что удар, нанесенный итальянцем, будет внезапным, безжалостным и безымянным, подобно его собственному преступлению. Жертву зарежут ночью или пристрелят из-за ограды, поэтому она умрет бессловесно. Для князя наступил тяжелый момент, когда рыцарственный Антонелли предложит дуэль по всем правилам, что могло привести к разоблачению. Именно тогда я увидел, как он отчаливает от берега с безумным блеском в глазах. Он бежал, даже не надев головной убор, на гребной лодке, пока Антонелли не успел узнать, кто он такой.
Но, несмотря на приступ паники, он понимал, что положение не безнадежно. Он знал побуждения авантюриста и фанатика. Было вполне возможно, что авантюрист Стефан будет держать язык за зубами хотя бы из тщеславного удовольствия актера, который может сыграть важную роль, но также из желания сохранить свой новый уютный дом, мошеннической веры в удачу и в свое мастерство фехтовальщика. Было совершенно ясно, что фанатик Антонелли будет молчать и пойдет на виселицу, не сказав ни слова о своей семье. Поль оставался на реке, пока не понял, что схватка закончилась. Тогда он поднял тревогу в городке, привел полицейских, насладился видом двух поверженных врагов, навеки исчезнувших из его жизни, и с улыбкой сел за обеденный стол.
— Господи спаси, да он смеялся! — воскликнул Фламбо, передернув плечами. — От кого такие негодяи получают свои идеи — от дьявола?
— Эту идею он получил от вас, — ответил священник.
— Боже сохрани! — вскричал Фламбо. — От меня? Что вы имеете в виду?
Священник достал из кармана визитную карточку и поднес ее к слабому огоньку своей сигары; она была исписана зелеными чернилами.
— Разве вы забыли его оригинальное приглашение? — спросил он. — И похвалу вашему преступному подвигу? «Ваша проделка, когда вы заставили одного сыщика арестовать другого, была одной из самых блестящих сцен во французской истории», — пишет он. Он всего лишь скопировал вашу уловку. Оказавшись между двумя противниками, он быстро отступил в сторону и позволил им столкнуться лбами и прикончить друг друга.
Фламбо вырвал визитную карточку Сарадина из рук священника и с яростью изорвал на мелкие кусочки.
— Туда ему и дорога, старому мерзавцу, — сказал он, разбросав клочки по темным волнам реки, исчезающим вдали. — Но как бы рыбы не сдохли от такой приманки.
Последний клочок белой бумаги и зеленых чернил растворился во мраке. Слабый, дрожащий отсвет, похожий на утренний, окрасил небо, и луна за высокими травами стала чуть бледнее. Они плыли в молчании.
— Отец, — внезапно сказал Фламбо, — как вы думаете, это был сон?
Священник покачал головой в знак несогласия или сомнения, но промолчал. Из темноты на них пахнуло ароматом боярышника и фруктовых садов. Поднимался ветер; в следующее мгновение он покачнул маленькую шлюпку, наполнил парус и понес их вперед по извивам реки к более счастливым местам и домам, где живут безобидные люди.
Кондитерская на углу двух крутых улочек в Кэмден-Тауне светилась, как кончик догорающей сигары в прохладных синих сумерках. Или скорее как догорающий фейерверк, потому что свет был многоцветным: он дробился во множестве зеркал и танцевал на множестве позолоченных и расцвеченных яркими красками тортов, леденцов и пирожных. К сияющему витринному стеклу прилипали носы многих уличных мальчишек, потому что шоколадки были обернуты в красную, золотистую и зеленую фольгу, которая почти лучше самого шоколада, а огромный белоснежный свадебный торт каким-то странным образом был невероятно далеким и одновременно манящим, как съедобный Северный полюс. Естественно, такая радужная провокация собирала со всей округи молодежь в возрасте до десяти-двенадцати лет. Но угол двух улиц был привлекателен и для несколько более зрелого возраста: юноша лет двадцати четырех на вид не сводил глаз с той же витрины. Для него кондитерская тоже обладала неотразимым очарованием, но его чувства не вполне исчерпывались любовью к шоколаду, которым, однако, он тоже вовсе не брезговал.
Это был высокий, крепко сложенный рыжеволосый молодой человек с решительным выражением лица, но несколько расслабленными манерами. Под мышкой он держал плоскую серую папку с черно-белыми эскизами, которые более или менее успешно продавал издателям с тех пор, как его дядя (который был адмиралом) лишил его наследства за социалистические взгляды из-за лекции, на самом деле опровергавшей экономическое учение социализма. Его звали Джон Тернбулл Энгус.
Он наконец распахнул дверь, прошел через всю лавку в заднюю комнату, где находилось маленькое кафе-кондитерская, и на ходу приподнял шляпу перед молоденькой продавщицей. Это была смуглая, изящная и бойкая девушка в черном, с румянцем на щеках и очень подвижными темными глазами; спустя минуту-другую она последовала за ним, чтобы принять заказ.
Судя по всему, заказ оставался неизменным.
— Будьте добры, сдобную булочку за полпенни и чашечку черного кофе, — произнес он, тщательно выговаривая каждое слово. В тот момент, когда девушка отвернулась, он добавил: — И еще я прошу вашей руки.
Девушка из магазина внезапно посуровела.
— Такие шутки мне не нравятся, — сказала она.
Рыжеволосый молодой человек поднял серые глаза и серьезно посмотрел на нее.
— Я не шучу, — сказал он. — Это серьезно… так же серьезно, как булочка за полпенни. Это дорого, как и булочка, потому что за это надо платить. Это неудобоваримо, как и булочка. Это причиняет боль.
Смуглая девушка не сводила с него глаз и, казалось, изучала говорившего с почти трагической сосредоточенностью. По завершении осмотра на ее лице мелькнула тень улыбки, и она опустилась на стул.
— Вам не кажется, что довольно безжалостно есть эти полупенсовые булочки? — с рассеянным видом спросил Энгус. — Из них могли бы вырасти пенсовые булочки. Я откажусь от этой жестокой забавы, когда мы поженимся.
Смуглая девушка поднялась со стула и подошла к окну, словно в глубоком раздумье — впрочем, не выказывая неодобрения услышанному. Когда она наконец повернулась с решительным видом, то с изумлением увидела, что молодой человек аккуратно выкладывает на стол разные предметы с кондитерской витрины. Там уже красовалась пирамида конфет в разноцветных обертках, несколько тарелок сандвичей и два графина с таинственными напитками — хересом и портвейном, которые так ценят кондитеры. В центре этого великолепия он аккуратно поставил огромный торт, облитый белоснежной сахарной глазурью, который был главным украшением витрины.
— Что вы творите? — спросила она.
— Выполняю свой долг, дорогая Лаура… — начал он.
— Ох, ради бога, прекратите! — воскликнула она. — И не говорите со мной таким тоном. Я спрашиваю, что все это значит?
— Это торжественный обед, мисс Хоуп.
— А это что такое? — нетерпеливо спросила она, указывая на сахарную гору.
— Наш свадебный торт, миссис Энгус, — ответил он.
Девушка подошла к упомянутому предмету, с некоторым усилием подняла его и поставила обратно в витрину. Потом она вернулась, села и, изящно упершись локтями в стол, посмотрела на молодого человека не то чтобы недоброжелательно, но с заметным раздражением.
— Вы даже не даете мне времени на раздумье, — сказала она.
— Я не такой дурак, — ответил он. — Это мой вариант христианского смирения.
Она по-прежнему смотрела на него, но выражение ее лица, несмотря на улыбку, стало гораздо более серьезным.
— Мистер Энгус, — ровным голосом сказала она, — прежде чем выслушать новую порцию этой чепухи, я должна рассказать вам кое-что о себе. Постараюсь покороче, если получится.
— Я в восхищении, — с серьезным видом отозвался Энгус. — Кстати, заодно вы можете рассказать кое-что и обо мне.
— Придержите язык и послушайте, — отрезала она. — Мне нечего стыдиться и даже не о чем особенно сожалеть. Но как бы вы повели себя, если бы узнали, что дело, к которому я не имею никакого отношения, превратилось для меня в настоящий кошмар?
— В таком случае я предлагаю вам принести торт обратно, — невозмутимо ответил молодой человек.
— Сначала вы должны выслушать мою историю, — настойчивым тоном сказала Лаура. — Для начала скажу, что мой отец был владельцем трактира «Морской окунь» в Ладбери и я обслуживала посетителей бара.
— Меня часто удивляло, почему в этой кондитерской лавке царит такой дух благочестия, — заметил ее собеседник.
— Ладбери — это сонный, захолустный городок в восточных графствах, и единственными нормальными посетителями «Морского окуня» были редкие коммерсанты, а что касается остальных — это самые гадкие люди, которых вы можете представить, только вы таких никогда не видели. Плюгавые бездельники, которым едва хватает на жизнь, дурно одетые, но с большими претензиями, умеющие лишь шататься по барам да играть на скачках. Даже эти убогие юные прожигатели жизни нечасто заходили к нам, но двое из них появлялись слишком часто… во всех отношениях. Оба жили на свои деньги и невыразимо докучали мне своим праздным видом и безвкусной манерой одежды. И все-таки я немного жалела их, ведь они заходили в наш маленький пустой бар потому, что у каждого имелось небольшое уродство такого рода, над которым потешаются неотесанные мужланы. Даже не уродство, а скорее природный недостаток. Один из них был удивительно низкорослым, почти карликом — во всяком случае, не выше жокея. Но в его внешности не было ничего жокейского: круглая темноволосая голова, ухоженная черная бородка, глаза живые и блестящие, как у птицы; он звенел деньгами в карманах, поигрывал массивной золотой цепочкой от часов и одевался слишком по-джентльменски, чтобы выглядеть настоящим джентльменом. Впрочем, этот бездельник был совсем не дурак. Настоящий гений импровизации, он с удивительной ловкостью мастерил всевозможные бесполезные вещи — например, устраивал фейерверк из пятнадцати спичек, которые зажигались одна от другой, или вырезал из банана танцующих куколок. Его звали Исидор Смайс, и я до сих пор вижу, как этот темнолицый человечек подходит к стойке и собирает прыгающего кенгуру из пяти сигар.
Другой тип больше молчал и казался заурядным человеком, но почему-то тревожил меня больше, чем бедный маленький Смайс. Он был очень высоким, сухопарым и светловолосым, с горбинкой на носу и мог бы даже сойти за красивое привидение, но он страдал самым жутким косоглазием, которое мне когда-либо приходилось видеть. Когда он смотрел прямо на вас, вы не знали, где сами находитесь, уже не говоря о том, на что он смотрит. Думаю, этот недостаток немного ожесточил беднягу. Если Смайс был готов повсюду демонстрировать свои обезьяньи трюки, то Джеймс Уэлкин (так его звали) лишь потихоньку напивался в нашем баре да подолгу гулял в одиночестве по серым и унылым окрестностям. Мне кажется, что Смайс тоже переживал из-за своего маленького роста, хотя держался с большим достоинством. Неудивительно, что я была сконфужена, встревожена и очень расстроена, когда оба сделали мне предложение в течение одной недели.
Наверное, я поступила глупо. Но, в конце концов, эти чудаки в некотором смысле были моими друзьями, и мне страшно не хотелось, чтобы они думали, что я отказала им по настоящей причине — из-за их невозможного безобразия. Поэтому я выдумала другой предлог и сказала, что поклялась выйти замуж только за человека, который самостоятельно добьется успеха в этом мире. Я сказала, что из принципа не стану жить на деньги, которые достались кому-то по наследству, как моим ухажерам. Через два дня после того, как я поговорила с ними таким благонамеренным образом, начались неприятности. Первым делом я узнала, что оба отправились искать свою удачу, как в какой-нибудь глупой сказке.
С того дня и до сих пор я не видела ни одного из них. Но я получила два письма от коротышки Смайса, и они были довольно увлекательными.
— А от другого не было вестей? — поинтересовался Энгус.
— Нет, он так и не написал, — ответила девушка после секундного колебания. — В первом письме Смайс сообщил, что он отправился пешком в Лондон за компанию с Уэлкином, но тот оказался таким отменным ходоком, что коротышка отстал и присел отдохнуть у дороги. Случилось так, что его подобрал бродячий цирк — отчасти потому, что он был почти карликом, но также из-за его удивительных фокусов. В шоу-бизнесе дела у него пошли очень хорошо, и вскоре его отправили в «Аквариум» показывать какие-то трюки, уже не помню какие. Об этом он рассказал в своем первом письме. Второе было гораздо более необычным, и я получила его только на прошлой неделе.
Энгус допил свой кофе и теперь смотрел на нее с добродушным и терпеливым выражением на лице. Уголки его рта изогнулись в улыбке, когда она продолжила свой рассказ:
— Наверное, вы видели плакаты с рекламой «Бесшумных услуг Смайса»? Если нет, то вы единственный, кто их не видел. О, я мало что знаю об этом — какое-то хитроумное изобретение, чтобы всю работу по дому делали механизмы. Нечто вроде «нажмите кнопку: дворецкий, который не пьет ни капли» или «поверните ручку: десять горничных, которые никогда не флиртуют»! В общем, как бы ни выглядели эти машины, они приносят целую кучу денег, и вся прибыль достается шустрому маленькому чертенку, с которым я познакомилась в Ладбери. С одной стороны, я рада, что бедняга наконец-то встал на ноги, но на самом деле с ужасом ожидаю, что он появится в любую минуту и скажет, что он самостоятельно добился успеха в этом мире, — и будет совершенно прав!
— А другой мужчина? — с тихим упорством повторил Энгус.
Лаура Хоуп внезапно поднялась из-за стола.
— Похоже, вы настоящий волшебник, друг мой, — сказала она. — Да, вы совершенно правы. Я не получала от него ни строчки и понятия не имею, где он находится. Но именно его я боюсь. Это он преследует меня и сводит с ума, если уже не свел: я ощущаю его присутствие там, где его не может быть, и слышу его голос там, где он не может ничего сказать.
— Ну, моя дорогая, будь он хоть сам Сатана, с ним покончено, потому что вы рассказали об этом, — добродушно заметил молодой человек. — С ума сходят в одиночестве. Но когда вам показалось, что вы ощущали присутствие и слышали голос вашего косоглазого приятеля?
— Я слышала смех Джеймса Уэлкина так же ясно, как сейчас слышу ваши слова, — ровным тоном ответила девушка. — Вокруг никого не было, потому что я стояла на углу перед кондитерской и могла видеть обе улицы одновременно. Я уже успела забыть, как он смеется, хотя звук его смеха такой же жуткий, как его косоглазие. Почти год я вообще не думала о нем. Но готова поклясться: не прошло и секунды, как я получила первое письмо от его соперника.
— А вам удалось заставить этого призрака заговорить или хотя бы постучать по столу? — с некоторым интересом спросил Энгус.
Лаура неожиданно вздрогнула, но ответила бестрепетным голосом:
— Да. Как раз в тот момент, когда я дочитала второе письмо от Исидора Смайса, где он объявлял о своем успехе, я услышала голос Уэлкина: «Все равно ты ему не достанешься!» Голос звучал так, как если бы он сам находился в комнате. Это было ужасно, и тогда я подумала, что схожу с ума.
— Если бы вы действительно сошли с ума, то считали бы себя совершенно разумной, — сказал молодой человек. — Но в этом невидимом джентльмене действительно есть нечто странное и подозрительное. Две головы лучше, чем одна, — из скромности не буду упоминать о других органах, — и если вы позволите мне, как здравомыслящему и практичному человеку, вернуть свадебный торт на стол…
Его слова потонули в металлическом скрежете, донесшемся с улицы. Маленький автомобиль на бешеной скорости подкатил к дверям кондитерской и остановился. В следующее мгновение в лавку ворвался коротышка в блестящем цилиндре.
Энгус, до сих пор изображавший беспечное веселье из соображений психической гигиены, теперь выказал свое душевное напряжение, когда резко вышел из внутренней комнаты навстречу пришельцу. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы подтвердить ревнивое подозрение влюбленного мужчины. Этот щегольски одетый, но низкорослый человечек, почти карлик, с выпяченной вперед острой черной бородкой, умными беспокойными глазами и изящными, но очень нервными пальцами, не мог быть не кем иным, как Исидором Смайсом, который делал куколок из банановой кожуры и спичечных коробков, а потом сколотил миллионы на изготовлении непьющих механических дворецких и бесстрастных металлических горничных. Некоторое время двое мужчин, инстинктивно уловившие, что их объединяет, разглядывали друг друга с холодным снисходительным любопытством, которое составляет сам дух соперничества.
Впрочем, мистер Смайс не стал намекать на истинную причину их противостояния.
— Мисс Хоуп видела эту вещь на витрине? — отрывисто поинтересовался он.
— На витрине? — недоуменно переспросил Энгус.
— У меня нет времени на подробные объяснения, — сухо произнес маленький миллионер. — Здесь происходит какая-то чертовщина, которую нужно расследовать.
Он поднял свою полированную трость и указал на витрину, недавно опустошенную свадебными приготовлениями мистера Энгуса; сей джентльмен с изумлением увидел, что к стеклу прилеплена длинная бумажная полоса, которой там не было, когда он смотрел на улицу несколько минут назад. Последовав за энергичным Смайсом на улицу, он убедился, что кто-то приклеил к стеклу полтора ярда гербовой бумаги, на которой корявыми буквами было написано: «Если выйдешь за Смайса, то умрешь».
— Лаура, — сказал Энгус, просунув в лавку свою большую рыжую голову, — вы не сошли с ума.
— Это почерк Уэлкина, — мрачно сказал Смайс. — Я уже несколько лет не видел его, но он постоянно мне докучает. За последние две недели я получил от него пять писем с угрозами, подброшенных ко мне на квартиру. Ума не приложу, кто их оставил, если только не сам Уэлкин. Швейцар клянется, что не видел никаких подозрительных личностей. Теперь этот проходимец приклеил целую афишу на витрину кондитерской, пока люди, которые сидели внутри…
— Совершенно верно, — смиренным тоном произнес Энгус. — Пока люди, которые сидели внутри, попивали чай. Что ж, сэр, могу вас заверить, что я ценю ваше здравомыслие и способность переходить прямо к сути дела. Другие вопросы мы можем обсудить впоследствии. Этот тип не мог далеко уйти; клянусь, на витрине не было бумаги, когда я последний раз подходил к ней, то есть десять-пятнадцать минут назад. С другой стороны, он уже слишком далеко для погони, и мы не знаем, в каком направлении он скрылся. Если позволите дать вам совет, мистер Смайс, это дело нужно сразу же передать в руки энергичному следователю, и лучше частному, чем государственному. Я знаком с одним исключительно умным человеком, у которого есть своя контора в пяти минутах езды отсюда на вашей машине. Его зовут Фламбо, и хотя его юность была довольно бурной, сейчас это воплощенная честность, а его мозги стоят ваших денег. Он живет в Лакнау-Мэншенс, это в Хэмпстеде.
— Странно, — сказал маленький человек, изогнув черные брови. — Я сам живу в Гималайя-Мэншенс, прямо за углом. Если не возражаете, поедем вместе: я отправлюсь к себе и соберу эти нелепые послания от Уэлкина, а вы тем временем сбегаете и приведете вашего друга-сыщика.
— Вы очень добры, — вежливо ответил Энгус. — Что же, чем раньше мы приступим к делу, тем лучше.
Оба мужчины, словно заключившие негласный рыцарский договор друг с другом, церемонно попрощались с дамой, а потом сели в шустрый маленький автомобиль. Когда Смайс крутанул руль и они повернули за угол, Энгус невольно улыбнулся, увидев огромный плакат «Бесшумных услуг Смайса» с изображением большой безголовой металлической куклы с кастрюлей в руках и сопроводительной надписью: «Кухарка, которая никогда не перечит».
— Я пользуюсь ими у себя дома, — со смехом сказал чернобородый коротышка. — Отчасти для рекламы, а отчасти для настоящего удобства. Честно говоря, мои большие заводные куклы действительно подкладывают уголь в камин, приносят кларет или подают расписание проворнее, чем любой живой слуга, которого я когда-либо видел… если знаешь, на какие кнопки нажимать. Но между нами, не стану отрицать, что у таких слуг есть свои недостатки.
— В самом деле? — произнес Энгус. — Есть что-то, чего они не умеют делать?
— Да, — невозмутимо отозвался Смайс. — Они не могут рассказать, кто подбрасывает ко мне домой все эти письма с угрозами.
Автомобиль Смайса был маленьким и юрким, как и он сам. В сущности, как и домашние слуги коротышки, машина была его конструкции. Если он и питал страсть к рекламе, то, по крайней мере, доверял собственному товару. Ощущение миниатюрности и полета усиливалось по мере того, как они мчались по длинным белым изгибам дороги в мертвенном, но еще прозрачном вечернем свете. Вскоре белые изгибы стали круче и головокружительнее; они поднимались по восходящей спирали, как любят выражаться поклонники современных религиозных культов. Они находились в том уголке Лондона, где улицы почти такие же крутые, как в Эдинбурге, хотя и не такие живописные. Террасы поднимались над террасами, а многоквартирный дом, куда они направлялись, возвышался над остальными, словно египетская пирамида, позолоченная лучами заката. Когда они повернули за угол и выехали на гравийный полумесяц, известный как Гималайя-Мэншенс, перемена была такой резкой, словно перед ними распахнулось окно: многоэтажная башня господствовала над зеленым морем черепичных крыш Лондона. Напротив особняков на другой стороне гравийного полумесяца виднелись заросли кустарника, больше похожие на живую изгородь, чем на часть сада, а немного внизу блестела полоска воды, нечто вроде канала, служившего крепостным рвом для этого тенистого замка. На углу в начале полумесяца они проехали мимо человека, торговавшего каштанами с лотка, а на другом конце полумесяца Энгус смутно видел медленно идущего полисмена в синей форме. Это были единственные человеческие фигуры в уединенном пригородном квартале, но у него возникло непередаваемое ощущение, что они воплощают в себе безгласную поэзию Лондона. Ему показалось, что они похожи на героев еще не написанной книги.
Автомобильчик пулей подлетел к нужному дому и выбросил своего владельца, словно стреляную гильзу. Смайс немедленно учинил допрос высокому швейцару в сияющих галунах и низенькому носильщику в рубашке, не приближался ли кто-нибудь к его апартаментам. Его заверили, что ни одна живая душа не могла проскользнуть мимо бдительных стражей, после чего он вместе со слегка ошеломленным Энгусом взмыл на лифте, как на ракете, на самый верхний этаж.
— Зайдите на минутку, — выдохнул запыхавшийся Смайс. — Я хочу показать вам письма Уэлкина. Потом вы сможете сбегать за угол и привести вашего друга.
Он нажал на скрытую в стене кнопку, и дверь открылась сама по себе. Их взорам предстала длинная, просторная прихожая, единственной достопримечательностью которой, в обычном смысле слова, были ряды высоких механических фигур, отдаленно напоминавших человеческие, выстроившиеся по обе стороны, словно манекены в ателье у портного. Как и манекены, они были безголовыми, имели непомерно выпуклые плечи и грудь колесом, но, помимо этого, напоминали людей не больше, чем любой привокзальный автомат человеческого роста. Вместо рук каждый был снабжен двумя большими крюками для сервировки подносов, а для отличия друг от друга они были выкрашены в гороховый, ярко-красный или черный цвет; в остальном это были лишь механизмы, не заслуживающие особого внимания. По крайней мере, в этот раз никто даже не взглянул на них. Между двумя рядами этих домашних кукол лежало нечто гораздо более интересное: клочок белой бумаги, исписанный красными буквами. Проворный изобретатель схватил бумажку почти сразу же после того, как открылась дверь. Пробежав ее глазами, он молча протянул записку Энгусу. Красные чернила еще не высохли, а текст гласил: «Если вы виделись с ней, я вас убью».
Наступила короткая пауза; потом Исидор Смайс тихо сказал:
— Не желаете глоточек виски? Мне точно не помешает.
— Спасибо, я лучше схожу за Фламбо, — угрюмо ответил Энгус. — По-моему, это дело становится довольно серьезным.
— Вы правы, — с восхитительной бодростью согласился Смайс. — Приведите его сюда как можно скорее.
Когда Энгус закрывал за собой дверь, он увидел, как Смайс нажал кнопку, и один из его автоматов стронулся с места и покатился по желобу, проложенному в полу, держа поднос с графином и сифоном для содовой. Молодому человеку стало немного не по себе при мысли о том, что он оставляет коротышку в одиночестве среди безжизненных слуг, которые внезапно оживают, когда закрывается входная дверь.
Шестью ступенями ниже площадки, где жил Смайс, человек в рубашке возился с каким-то ведром. Энгус взял с него слово, подкрепленное обещанием скорой награды, что тот останется на своем месте, пока он сам не вернется вместе с детективом, и будет вести счет всем незнакомым людям, поднимающимся по лестнице. Внизу он заключил такое же соглашение со швейцаром у парадной двери, от которого узнал, что в доме нет черного хода, что заметно упрощало положение. Не удовлетворившись этим, он завладел вниманием прохаживающегося полисмена и убедил его держать вход в дом под наблюдением. И наконец он остановился у лотка, где купил каштанов на один пенни, и осведомился, сколько времени продавец еще будет оставаться на своем месте.
Продавец каштанов, поднявший воротник пальто, сообщил о своем намерении вскоре уйти, так как он думает, что вот-вот пойдет снег. Вечер действительно становился серым и промозглым, но Энгус, призвав на помощь все свое красноречие, уговорил его остаться.
— Подкрепитесь своими каштанами, — с жаром произнес он. — Съешьте хоть все, и вы не пожалеете об этом. Я дам вам соверен, если вы дождетесь моего возвращения и расскажете мне обо всех мужчинах, женщинах или детях, которые зайдут в тот дом, где стоит швейцар.
С этими словами он гордо удалился, напоследок бросив взгляд на осажденную крепость.
— Я обложил его квартиру со всех сторон, — сказал он. — Не могут же все четверо оказаться сообщниками Уэлкина!
Лакнау-Мэншенс находился, так сказать, на более низкой платформе этого застроенного холма, на пике которого возвышался Гималайя-Мэншенс. Полуофициальная квартира Фламбо находилась на первом этаже и являла собой разительный контраст по сравнению с американской механикой и холодной гостиничной роскошью штаб-квартиры «Бесшумных услуг». Фламбо, друживший с Энгусом, принял его в живописной комнатке за рабочим кабинетом, обставленной в стиле рококо. Среди ее украшений были сабли, аркебузы, восточные диковинки, бутыли итальянского вина, первобытные глиняные горшки, пушистый персидский кот и маленький, скучный на вид католический священник, который выглядел здесь особенно неуместно.
— Это мой друг, отец Браун, — сказал Фламбо. — Давно хотел познакомить вас с ним. Сегодня прекрасная погода, но холодновато для южан вроде меня.
— Думаю, ночь будет ясной, — ответил Энгус и присел на восточный диван, обтянутый атласом в фиолетовую полоску.
— Нет, — тихо произнес священник. — Уже пошел снег.
И действительно, первые редкие снежинки, предсказанные продавцом каштанов, закружились за темнеющим окном.
— Боюсь, я пришел по делу, и к тому же весьма срочному, — смущенно сказал Энгус. — Дело в том, Фламбо, что в двух шагах от вашего дома есть человек, который отчаянно нуждается в вашей помощи. Его постоянно преследует и осыпает угрозами невидимый враг — негодяй, которого никто даже не может разглядеть.
Энгус рассказал о Смайсе и Уэлкине, начиная с истории Лауры, упомянул о сверхъестественном смехе на углу двух пустых улиц и о странных отчетливых словах, произнесенных в пустой комнате. Слушая его, Фламбо выглядел все более озабоченным, но маленький священник оставался совершенно бесстрастным и неподвижным, словно предмет мебели. Когда дело дошло до надписи на гербовой бумаге, прилепленной к витрине, Фламбо встал и как будто заполнил всю комнату своими могучими плечами.
— Если не возражаете, лучше расскажете мне остальное по дороге к его дому, — сказал он. — Мне почему-то кажется, что нам нельзя терять времени.
— Превосходно. — Энгус тоже встал. — Хотя пока что он в безопасности: я приставил четырех человек следить за единственным входом в его логово.
Друзья вышли на улицу, и маленький священник потрусил за ними, как послушная собачка. Он лишь добродушно заметил, словно пытаясь завязать разговор:
— Смотрите, как быстро намело снегу!
Пока они поднимались по крутым переулкам, уже блиставшим зимним серебром, Энгус закончил свой рассказ, а к тому времени, когда они приблизились к полукругу многоквартирных домов, смог опросить четырех своих стражей. Продавец каштанов, до и после получения соверена, упорно твердил, что наблюдал за дверью и не видел никаких посетителей. Полисмен был более категоричен. Он сказал, что имел дело со всевозможными проходимцами, и в цилиндрах, и в лохмотьях; но он не такой простак, чтобы ожидать подозрительного поведения от подозрительных типов; он был готов следить за всеми, но, слава богу, никто не появился. А когда они собрались вокруг швейцара, с улыбкой стоявшего на крыльце, то услышали еще более окончательный вердикт.
— У меня есть право спрашивать любого человека, будь он герцог или мусорщик, что ему нужно в этом доме, — сказал добродушный великан в мундире с золотым шитьем. — Клянусь, здесь было некого спрашивать с тех пор, как ушел этот джентльмен.
Незаметный отец Браун, который отступил назад и скромно потупил взор, собрался с духом и кротко спросил:
— Значит, никто не поднимался и не спускался по лестнице с тех пор, как пошел снег? Снегопад начался, когда мы втроем были на квартире у Фламбо.
— Здесь никого не было, сэр, можете поверить мне на слово, — заявил привратник с непререкаемой авторитетностью.
— Тогда интересно, что это такое? — произнес священник и снова уперся в землю немигающим рыбьим взором.
Все остальные тоже посмотрели вниз; Фламбо отпустил пару крепких словечек и всплеснул руками по-французски. Посреди входа, охраняемого швейцаром в золотых галунах, — в сущности, прямо меж расставленных ног этого колосса — тянулась цепочка грязно-серых следов, отпечатавшихся на белом снегу.
— Боже! — невольно воскликнул Энгус. — Это Невидимка!
Без лишних слов он повернулся и устремился вверх по лестнице в сопровождении Фламбо, но отец Браун остался стоять, поглядывая на занесенную снегом улицу, словно вдруг утратил интерес к своей находке.
Фламбо был явно настроен выбить дверь своим мощным плечом, но шотландец Энгус поступил более благоразумно, хотя и не так драматично. Он провел пальцами по дверному косяку, пока не нашел невидимую кнопку, и тогда дверь медленно отворилась.
Картина внутри была в целом такой же, как и раньше; в прихожей стало темнее, хотя в комнату еще пробивались последние алые лучи заката. Несколько безголовых автоматов передвинулись со своих мест с какой-то неведомой целью и стояли тут и там в вечерних сумерках. Их зеленая и алая раскраска стала почти незаметной, очертания размылись, и они странным образом стали немного более похожими на людей. Но в самом центре, где раньше лежала бумажка, исписанная красными чернилами, теперь находилось нечто очень похожее на лужу красных чернил, пролитых из бутылочки. Однако это были не чернила.
С подлинно французским сочетанием неистовства и рассудительности Фламбо лишь заметил: «Убийство!» — и, ворвавшись в квартиру, за считаные минуты обшарил все шкафы и укромные уголки. Но если он ожидал найти труп, его постигла неудача. Исидора Смайса просто не было в квартире, ни живого, ни мертвого. После тщательных поисков двое мужчин встретились в прихожей и уставились друг на друга, утирая пот с лица.
— Друг мой, — сказал Фламбо, который от волнения перешел на французский. — Ваш убийца не только невидим, но и делает невидимыми свои жертвы.
Энгус обвел взглядом сумрачную комнату, полную механических кукол, и в каком-то кельтском уголке его шотландской души зародился суеверный трепет. Один из автоматов в рост человека стоял прямо перед кровяным пятном, вероятно вызванный убитым хозяином в последний момент. Большой крюк, торчавший из высокого плеча и заменявший ему руку, был немного приподнят, и у Энгуса возникло жуткое подозрение, что бедный Смайс был сражен одним из собственных железных созданий. Косная материя восстала против духа, и машины убили своего хозяина. Но в таком случае что они с ним сделали?
«Сожрали его?» — шепнул голос из кошмара ему на ухо, и ему сразу же стало дурно при мысли о разорванных человеческих останках, поглощенных и перемолотых механическими внутренностями манекенов.
Он с усилием отогнал от себя это видение и обратился к Фламбо:
— Ничего не поделаешь. Бедняга испарился и оставил лишь красное пятно на полу. Похоже, эта история не принадлежит к нашему миру.
— Принадлежит или не принадлежит, остается только одно, — сказал Фламбо. — Я должен пойти вниз и поговорить со своим другом.
Они спустились по лестнице, миновав человека с ведром, который снова заверил, что не пропустил ни одного незваного гостя, к швейцару и болтавшемуся поблизости продавцу каштанов, подтвердившему свою бдительность. Но когда Энгус поискал взглядом своего четвертого стража, то не смог обнаружить его.
— А где полисмен? — с некоторой тревогой спросил он.
— Прошу прощения, это я виноват, — сказал отец Браун. — Я недавно послал его навести кое-какие справки… мне показалось, это стоит сделать.
— Он нужен нам здесь как можно скорее, — резко сказал Энгус. — Тот несчастный, что жил наверху, не только погиб, но и пропал.
— Каким образом? — спросил священник.
— По правде говоря, отец, я убежден, что это больше по вашей части, а не по моей, — сказал Фламбо после небольшой паузы. — Ни один друг или враг не входил в дом, но Смайс исчез, как будто его похитили эльфы. Если это не сверхъестественный случай, то я…
Его речь была прервана необычным зрелищем: рослый полисмен в синей форме выбежал из-за угла и во весь опор помчался к отцу Брауну.
— Вы были правы, сэр, — пропыхтел он. — Тело бедного мистера Смайса только что нашли в канале внизу.
Энгус в замешательстве поднес руку ко лбу.
— Он побежал туда и утопился? — спросил он.
— Клянусь, он не спускался вниз, — ответил констебль. — И он не утонул, потому что был убит ножом в сердце.
— Тем не менее вы видели, что никто не входил в дом, — мрачно произнес Фламбо.
— Давайте немного пройдемся по улице, — предложил священник.
Когда они подошли к дальнему концу полукруга домов, он вдруг воскликнул:
— Какая глупость с моей стороны! Я забыл спросить у полисмена, не нашли ли поблизости светло-коричневый мешок.
— Почему светло-коричневый? — изумленно спросил Энгус.
— Потому что если бы мешок был любого другого цвета, все пришлось бы начать сначала, — ответил отец Браун. — Но если он светло-коричневый, то дело можно считать закрытым.
— Рад это слышать, — с иронией произнес Энгус. — Насколько мне известно, оно и не начиналось.
— Вы должны все рассказать нам, — сказал Фламбо с тяжеловесным детским простодушием.
Невольно ускоряя шаги, они шли по длинному изгибу улицы на другой стороне высокого холма; отец Браун, возглавлявший процессию, некоторое время хранил молчание. Наконец он сказал с почти трогательной застенчивостью:
— Боюсь, объяснение покажется вам слишком прозаическим. Мы всегда начинаем с абстрактных вещей, и эта история не может начаться как-то иначе. Вы не замечали, что люди никогда не отвечают именно на тот вопрос, который вы задаете? Они отвечают на вопрос, который слышат или хотят услышать. Допустим, одна пожилая дама в загородном доме говорит другой: «Кто-нибудь живет вместе с вами?» Ее собеседница никогда не ответит: «Да, дворецкий, трое слуг на посылках, горничная и так далее», хотя горничная может находиться в комнате, а дворецкий — стоять за ее креслом. Она скажет: «С нами никого нет», имея в виду, что нет никого из тех, о ком вы спрашивали. Но предположим, что врач во время эпидемии спросит ту же самую даму: «Кто живет в вашем доме?» Тогда она сразу же вспомнит дворецкого, горничную и всех остальных. Это особенность языка: вам никогда не ответят на вопрос буквально, даже если ответят правдиво. Когда эти четыре честных и достойных человека утверждали, что никто не входил в дом, они на самом деле не имели в виду, что никто туда не входил. Они имели в виду только тех, кого могли в чем-то заподозрить. На самом деле один человек зашел в дом и вышел обратно, но они даже не заметили его.
— Невидимка? — осведомился Энгус, приподняв рыжую бровь.
— Он сделался психологически невидимым, — пояснил отец Браун.
Спустя короткое время он продолжил рассказ тем же самым застенчивым тоном, словно размышляя вслух:
— Разумеется, вы не заподозрите такого человека, если специально не подумаете о нем. В этом и состоит его хитрость. Но я заподозрил его из-за нескольких мелких подробностей в рассказе мистера Энгуса. Во-первых, он сказал, что Уэлкин имел пристрастие к долгим пешим прогулкам. Во-вторых, кто-то прилепил на витрину длинную полосу гербовой бумаги. И наконец, самое главное, юная леди упомянула о двух вещах, которые просто не могут быть правдой. Не обижайтесь, — добавил он, заметив, как дернулась голова Энгуса. — Она думала, что говорит правду, но все же это неправда. Человек не может находиться на улице в полном одиночестве за мгновение до того, как ему вручают письмо. Она не могла быть на улице совершенно одна, когда начала читать только что полученное письмо. Кто-то был совсем рядом с ней, но оставался психологически невидимым.
— Почему кто-то был рядом с ней? — спросил Энгус.
— Потому что, если исключить почтовых голубей, кто-то должен был принести ей письмо, — объяснил отец Браун.
— Вы действительно хотите сказать, что Уэлкин носил даме своего сердца письма от своего соперника? — с жаром осведомился Фламбо.
— Да, — ответил священник. — Уэлкин носил даме своего сердца письма от своего соперника. Видите ли, он был обязан это делать.
— Я больше этого не вынесу! — взорвался Фламбо. — Кто этот тип? Как он выглядит? Во что обычно наряжается психологически невидимый человек?
— В очень красивый красно-голубой наряд с золотой каймой, — моментально ответил священник, — и в этом заметном, даже вызывающем костюме он вошел в Гималайя-Мэншенс под присмотром четырех пар зорких глаз. Потом он хладнокровно зарезал Смайса и спустился на улицу с мертвым телом в руках…
— Достопочтенный сэр! — воскликнул Энгус и остановился. — Кто-то из нас спятил, но не могу понять — вы или я?
— Вы не сошли с ума, — сказал Браун. — Просто вы не очень наблюдательны. К примеру, вы не заметили такого человека, как этот.
Он сделал три быстрых шага вперед и положил руку на плечо обычному почтальону, который спешил куда-то по своим делам, скрытый в тени деревьев.
— Почему-то никто не замечает почтальонов, — задумчиво сказал он. — Однако у них есть чувства, как и у других людей, и они даже носят с собой большие холщовые сумки, куда можно легко уложить труп маленького человека.
Вместо того чтобы обернуться, почтальон отпрянул в сторону и налетел на садовую ограду. Это был сухопарый мужчина со светлой бородкой, самой обычной внешности, но когда он повернул к ним испуганное лицо, всех троих поразило его жуткое, почти демоническое косоглазие.
Фламбо, у которого было еще много дел, вернулся к своим саблям, восточным коврам и персидскому коту. Джон Тернбулл Энгус вернулся к девушке из кондитерской, с которой этот неосмотрительный молодой человек с тех пор ухитряется замечательно проводить время. А отец Браун еще много часов прогуливался под звездами по заснеженным холмам вместе с убийцей, но что они сказали друг другу — навеки останется тайной.
В жизни отца Брауна был краткий период, когда он наслаждался — или, вернее, не наслаждался — неким подобием славы. Он был кратковременной сенсацией в газетных статьях и даже стал главной темой для дискуссии в еженедельных обзорах. Его подвиги, перелагаемые на множество ладов, оживленно обсуждались в клубах и гостиных, особенно в Америке. Но самое нелепое и невероятное для его знакомых заключалось в том, что он стал героем детективных рассказов, публиковавшихся в журналах.
Блуждающий луч рампы настиг отца Брауна в самом уединенном или, во всяком случае, в самом отдаленном из многочисленных мест его проживания. В качестве чего-то среднего между миссионером и приходским священником его отправили в один из тех уголков северного побережья Южной Америки, которые до сих пор ненадежно льнут к европейским державам или угрожают стать независимыми республиками под гигантской тенью президента Монро. Население здесь было красно-коричневым с розовыми вкраплениями, то есть испано-американо-индейским, но с заметной и постоянно увеличивавшейся примесью американцев северного рода, имевших английские и немецкие корни. Неприятности начались, когда один приезжий, только что высадившийся на берег и немало раздосадованный пропажей одного из своих чемоданов, приблизился к первому зданию, которое попалось ему на глаза, — католической миссии с примыкающей часовней, перед которой находилась длинная веранда и ряд столбиков, увитых черными лозами с большими квадратными листьями, уже расцвеченными красками осени. За ними выстроился ряд сидящих людей, почти таких же неподвижных, как столбики, и расцвеченных на манер виноградных листьев. Хотя их широкополые шляпы были такими же черными, как их немигающие глаза, многие лица казались высеченными из темно-красной древесины заокеанских лесов. Многие из них курили очень длинные и тонкие черные сигары, дым которых создавал единственное движение над этой сценой. Приезжий, вероятно, назвал бы их туземцами, хотя некоторые из них очень гордились испанской кровью. Но он был не из тех, кто способен провести тонкое различие между испанцами и краснокожими, и предпочитал считать людей частью фона, как только навешивал на них ярлык местной принадлежности.
Он был газетчиком из Канзас-Сити — сухопарый блондин с «любознательным носом», по выражению Мередита. Действительно, создавалось впечатление, будто он ощупывает окружающее своим носом, чрезвычайно подвижным, словно хоботок муравьеда. Он носил фамилию Снейт, к которой его родители по неясным соображениям добавили имя Сол, которое он, по понятным причинам, старался скрывать от окружающих. В конце концов он стал называть себя Полом, хотя и совсем по другим причинам, нежели апостол язычников. Напротив, если бы он разбирался в таких вещах, ему бы больше подошло имя гонителя Савла, а не апостола Павла, так как он относился к официальной религии с вежливым презрением, которое скорее можно усвоить у Ингресолла, чем у Вольтера. Но, как оказалось, вежливость составляла не самую важную сторону его характера, когда он повернулся к миссии и людям, сидевшим перед верандой. Что-то в их неприлично расслабленных позах и безразличных взглядах воспламенило его собственную жажду действий, а поскольку он не дождался ответов на свои первые вопросы, то взял на себя роль оратора.
Стоя под палящим солнцем в белой панаме, одетый с иголочки, он стиснул свой саквояж стальной хваткой и гневно обратился к людям, сидевшим в тени. Он громогласно объяснил им, что они ленивы и нечистоплотны, чудовищно невежественны и в целом хуже животных, если только сами способны это понять. С его точки зрения, только вредоносное влияние религии могло довести их до такого скотского и угнетенного состояния, в котором они могли только сидеть в тени, курить да бездельничать.
— Что вы за безвольные существа, если позволяете помыкать собой этим кичливым болванам только потому, что они расхаживают в митрах, тиарах и парчовых ризах? — разглагольствовал он. — Они обращаются со всеми остальными как с грязью, а вы глазеете на их короны, балдахины и священные зонтики, словно дети в пантомиме. Какой-нибудь помпезный высший жрец мумбо-юмбо смотрит на вас, словно он властелин всего мира. А вы? Во что вы превратились, бедные простофили? Поэтому-то вы и скатываетесь обратно к варварству, не умеете читать и писать, и…
В этот момент высший жрец мумбо-юмбо в недостойной спешке выкатился из дверей миссии. Он не был похож на властелина всего мира, но скорее напоминал сверток поношенной черной одежды, кое-как застегнутой на коротком валике в виде грузного туловища. Он не носил тиару, даже если имел ее, зато носил потрепанную широкополую шляпу, не слишком отличавшуюся от индейских и впопыхах сдвинутую на затылок. Он собрался было обратиться к неподвижным туземцам, но тут заметил незнакомого человека.
— Я могу вам чем-то помочь? — поспешно спросил он. — Не желаете ли зайти в дом?
Пол Снейт вошел в дом, где ему предстояло значительно расширить свои журналистские познания о многих вещах. Его репортерский инстинкт оказался сильнее предрассудков, поэтому он задал множество вопросов и получил ответы, удивившие и заинтриговавшие его. Он узнал, что индейцы умеют читать и писать по той простой причине, что священник научил их этому, но читают и пишут лишь по необходимости, так как предпочитают более непосредственное общение. Он узнал, что эти странные люди, неподвижно сидевшие перед верандой, неустанно трудятся на своих клочках земли — особенно те из них, в ком больше половины испанской крови. Еще больше его поразил тот факт, что все они имеют собственные земельные наделы. Во многом это было связано с давней традицией, но священник тоже сыграл определенную роль; при этом он, наверное, в первый и последний раз принял участие в политических делах, пусть и на местном уровне. Недавно по региону прокатилась волна атеистического и почти анархического радикального движения, периодически возникающего в странах латинской культуры, которое обычно начинается с создания тайного общества, а заканчивается гражданской войной. Лидером местных радикалов был некий Альварес, довольно колоритный авантюрист португальского происхождения, но с примесью негритянской крови, как утверждали его враги. Он возглавлял некие ложи и храмы того рода, где даже атеизм умудряется рядиться в мистические одежды. Лидером консервативной партии был фабрикант Мендоза, человек не такой интересный, зато очень богатый и респектабельный. По общему мнению, законность и порядок были бы совершенно утрачены, если бы власти не предприняли популярных мер, таких, как закрепление земли за крестьянами; эта инициатива исходила главным образом из маленькой католической миссии отца Брауна.
Пока он беседовал с журналистом, в комнату вошел Мендоза, лидер консерваторов. Это был дородный смуглый мужчина с лысой головой, похожей на грушу, и туловищем, форма которого напоминала тот же фрукт. Он курил ароматическую сигару, но театральным жестом отбросил ее, когда приблизился к священнику, словно вошел в церковь, и поклонился с изяществом, почти невероятным для такого упитанного человека. Он чрезвычайно серьезно относился к общественным формальностям, особенно когда речь шла о религиозных учреждениях. Можно сказать, он был одним из тех мирян, которые выглядят более воцерковленными, чем церковники. Это обстоятельство сильно смущало отца Брауна, особенно при личном общении.
«Я склонен считать себя антиклерикалом, — говорил он с легкой улыбкой, — но в мире было бы наполовину меньше клерикализма, если бы миряне оставили церковные дела клирикам».
— О, мистер Мендоза! — воскликнул журналист в новом приливе воодушевления. — Кажется, мы встречались раньше. Вы не были на торговом конгрессе в Мексике в прошлом году?
Тяжелые веки Мендозы дрогнули в знак признания, и по его лицу медленно расползлась улыбка.
— Я помню, — произнес он.
— Там за час-другой можно было провернуть очень выгодную сделку, — жизнерадостно продолжал Снейт. — Наверное, вы тоже остались довольны.
— Мне очень повезло, — скромно заметил Мендоза.
— Неужели вы сами верите в это? — с энтузиазмом воскликнул Снейт. — Удача приходит к людям, которые знают, когда сделать нужный ход, а вы это знаете очень хорошо. Но надеюсь, я не отвлекаю вас от важных дел?
— Вовсе нет, — сказал Мендоза. — Я часто захожу к падре, чтобы немного побеседовать с ним. Это большая честь для меня.
Казалось, что такое близкое знакомство между отцом Брауном и известным, даже прославленным бизнесменом завершило духовное примирение между священником и практичным мистером Снейтом. Миссия приобрела для него более респектабельный вид, и он был готов закрыть глаза на такие случайные напоминания о религии, как часовня и дом католического священнослужителя. Он с энтузиазмом отнесся к просветительской программе священника — во всяком случае, к ее светской и общественной стороне — и заявил о своей готовности в любой момент послужить живым телеграфом для связи со всем миром. Именно в этот момент отцу Брауну показалось, что симпатия журналиста еще более обременительна, чем его враждебность.
Пол Снейт энергично взялся за статьи об отце Брауне. Он писал о нем пространные и шумные панегирики, которые затем посылал через континент в свою газету на Среднем Западе. Он фотографировал несчастного клирика за самыми обычными занятиями и публиковал огромные фотографии на огромных разворотах американских воскресных газет. Он превращал высказывания священника в лозунги и неустанно поставлял миру «новые вести» от преподобного джентльмена в Южной Америке. Любой народ, менее крепкий и любознательный, чем американцы, вскоре бы очень устал от отца Брауна. В результате он получил вежливые и заманчивые предложения о проведении лекционного тура в США, а после его отказа поступили новые предложения с еще более выгодными условиями, выдержанные в еще более уважительном тоне. По инициативе мистера Снейта был задуман цикл рассказов, наподобие историй о Шерлоке Холмсе, предложенный герою с просьбой о содействии и поддержке. Когда священник обнаружил, что рассказы уже публикуются, у него не осталось других предложений, кроме просьбы прекратить это безобразие. Это, в свою очередь, было воспринято мистером Снейтом как основа для дискуссии о том, не стоит ли временно похоронить отца Брауна, например, сбросив его с утеса на манер Холмса. На все эти запросы священник терпеливо отвечал в письменном виде: он был согласен на такое условие временного прекращения рассказов и умолял, чтобы перерыв продолжался как можно дольше. Ответы, которые он писал, с каждым разом становились все короче, а закончив последний из них, он тяжко вздохнул.
Не стоит и говорить, что взрыв популярности в Северной Америке эхом отдался на юге, где отец Браун рассчитывал пожить в покое и уединении. Местные англичане и американцы преисполнились гордости от того, что рядом с ними обитает столь широко разрекламированная личность. Американские туристы того рода, что сразу же требуют показать им Вестминстерское аббатство, как только оказываются в Британии, сразу же требовали показать им отца Брауна, когда сходили на берег. Уже вырисовывалась перспектива экскурсионных поездов, названных в его честь, и массовых туров для осмотра местной достопримечательности. Отца Брауна особенно беспокоили честолюбивые коммерсанты и владельцы магазинов, настойчиво предлагавшие ему попробовать их товары и дать свою рекомендацию. Даже если никаких рекомендаций не поступало, они продолжали переписку с целью получения автографов. Поскольку священник был добросердечным человеком, они многое получили от него. Но поворотным моментом в его жизни стал ответ на просьбу франкфуртского виноторговца Экштейна — всего лишь несколько слов, поспешно начертанных на визитной карточке.
Экштейн был суетливым курчавым коротышкой в пенсне и чрезвычайно настаивал, чтобы священник не только попробовал его знаменитый целебный портвейн, но и дал знать, где и когда это произошло. Отец Браун не особенно удивился этому требованию, потому что давно устал дивиться рекламным нелепостям. Он что-то нацарапал в ответ и вернулся к другим, более разумным делам. Но ему снова пришлось отвлечься, на этот раз из-за записки от его политического недруга Альвареса, который приглашал его на совещание, дающее надежду на компромисс между враждующими сторонами. Оно должно было состояться вечером, в кафе за старой городской стеной. На этот запрос он тоже отправил утвердительный ответ вместе с напыщенным курьером военного вида, который ждал снаружи, а в оставшиеся полтора-два часа попробовал немного позаниматься текущими делами. Когда пришло время собираться, он налил себе целебного портвейна мистера Экштейна, с улыбкой взглянул на часы, осушил бокал и вышел в ночь.
Маленький городок был залит лунным светом, поэтому, когда священник подошел к живописным воротам с аркой в стиле рококо и фантастическими силуэтами пальм на заднем плане, это напоминало сцену из испанской оперы. Длинный лист пальмы с зазубренными краями, свисавший по другую сторону арки, виднелся в проеме и напоминал черную морду аллигатора. Прихотливый образ не задержался бы в воображении священника, если бы не другое обстоятельство, привлекшее его бдительный взор. Воздух был совершенно неподвижен, без единого дуновения ветерка, но он отчетливо видел, как свисающий пальмовый лист вдруг пошевелился.
Отец Браун оглянулся по сторонам и понял, что находится в полном одиночестве. Он оставил позади последние дома, в основном запертые и с закрытыми ставнями, и шел между двумя длинными голыми стенами, сложенными из больших плоских камней; из щелей в кладке выбивались пучки колючих местных сорняков. Он не мог разглядеть огней кафе за аркой ворот — возможно, оно находилось слишком далеко. Под аркой не было видно ничего, кроме широкой разбитой мостовой, смутно белеющей в лунном свете, с разбросанными то тут, то там чахлыми кустиками опунции. Отец Браун остро чуял недоброе. Он испытывал почти физическую угнетенность, но и не подумал остановиться. Хотя он обладал немалым мужеством, оно все-таки уступало его неуемному любопытству. Всю свою жизнь он руководствовался интеллектуальной жаждой истины, даже в мелочах. Ему часто приходилось сдерживать ее, хотя бы ради приличий, но она никуда не уходила.
Когда он прошел под аркой, с верхушки пальмы на другой стороне ловко, как мартышка, спрыгнул какой-то человек и замахнулся на него ножом. В то же мгновение из тени у стены быстро выскочил другой человек, который занес над головой дубинку и обрушил ее вниз. Отец Браун повернулся, зашатался и осел бесформенной кучей; на его круглом лице застыло выражение кроткого, но чрезвычайно сильного удивления.
В том же городке и в то же самое время жил молодой американец, сильно отличавшийся от Пола Снейта. Его звали Джон Адамс Рэйс, и он был инженером-электриком, нанятым Мендозой для того, чтобы оборудовать старую часть города современными осветительными устройствами. Он был гораздо менее искушен в сатире и международных сплетнях, чем американский журналист, но на самом деле в Америке на миллион таких людей, как Рэйс, приходится один такой человек, как Снейт. Он превосходно разбирался в своей работе, но во всех прочих отношениях был очень простым человеком. Он начал карьеру помощником фармацевта в поселке на западе страны и поднялся благодаря своему трудолюбию и врожденному таланту, но по-прежнему считал родной городок центром обитаемого мира. Его воспитали в чисто пуританской манере, с семейной Библией на коленях у матери, и он до сих пор хранил верность своему вероисповеданию, хотя и не часто вспоминал о нем из-за обилия работы. Посреди ослепительных огней самых ярких и необычных открытий, находясь на переднем крае научных экспериментов и творя чудеса света и звука подобно божеству, создающему новые звезды и солнечные системы, он ни секунды не сомневался, что «дома» жизнь устроена лучше всего на свете — ведь там осталась мать, семейная Библия и тихое благочестие его поселка. Он чтил образ матери с таким серьезным рвением и благородством, как если бы был фривольным французом. Он пребывал в убеждении, что библейская религия является единственно правильной, но лишь смутно тосковал по ней каждый раз, когда оказывался в современном мире. От него едва ли можно было ожидать сочувственного отношения к религиозным излишествам католических стран; в своей неприязни к епископским митрам и посохам он разделял точку зрения Снейта, хотя и не на такой заносчивый манер. Он не питал склонности Мендозы к публичным поклонам и расшаркиваниям, но определенно не испытывал симпатии к масонскому мистицизму атеиста Альвареса. Вероятно, полутропический образ жизни с краснокожими индейцами и испанской позолотой был слишком экзотическим для него. Так или иначе, он не хвастался, когда сказал, что здесь нет ничего, что могло бы украсить его родной городок. Он действительно считал, что где-то есть нечто простое, невзыскательное и трогательное, и уважал это больше всего на свете. Но с недавнего времени у него возникло любопытное и необъяснимое чувство, противоречившее всем его убеждениям. Он не мог отвернуться от истины: единственной вещью во всех его путешествиях, которая хотя бы немного напоминала ему о старой поленнице, провинциальных добродетелях и Библии на коленях у матери, было круглое лицо и громоздкий черный зонтик отца Брауна.
Он обнаружил, что бессмысленно глазеет на невзрачную и даже комичную черную фигурку священника, расхаживавшего по улице, и рассматривает ее с почти болезненным увлечением, словно ходячую загадку или парадокс. Посреди всего, что он ненавидел, ему встретилось нечто, вызывающее невольную симпатию. Он как будто претерпел ужасные пытки от рук младших демонов и вдруг узнал, что сам дьявол — вполне обычная личность.
Случилось так, что, выглянув из окна в тот лунный вечер, он увидел дьявола во плоти, демона необъяснимой безупречности в широкополой черной шляпе и длинной черной сутане, бредущего по улице к городским воротам. Рэйс гадал, куда идет священник и что он затевает, и смотрел на залитую лунным светом улицу еще долго после того, как черная фигурка прошла мимо. Потом он увидел нечто другое, еще больше заинтересовавшее его. Два других человека, которых он узнал, прошли перед его окном, как актеры на сцене. Голубоватый свет образовывал призрачный нимб вокруг копны курчавых волос на голове маленького виноторговца Экштейна и очерчивал силуэт более высокой и темной фигуры с орлиным профилем, в старомодном тяжелом цилиндре, который делал ее очертания еще более диковинными, словно в театре теней. Рэйс упрекнул себя за то, что позволил луне играть такие шутки с его воображением; со второго взгляда он узнал черные испанские бакенбарды и сухощавое лицо доктора Кальдерона, известного городского врача, который однажды оказывал Мендозе профессиональные услуги. Но в том, как эти двое перешептывались друг с другом и оглядывались по сторонам, было что-то странное. Повинуясь внезапному порыву, Рэйс перепрыгнул через низкий подоконник и босиком зашагал по дороге вслед за ними. Он увидел, как они исчезли в темном арочном проеме, а секунду спустя оттуда донесся жуткий крик, удивительно громкий и пронзительный, показавшийся Рэйсу тем более зловещим, что кричавший отчетливо произнес несколько слов на неизвестном ему языке.
Послышался топот ног, новые крики, а потом раздался смешанный рев горя или бешенства, сотрясший привратные башенки и кроны пальм. В собравшейся толпе возникло слитное движение, как будто люди расступались от прохода. А потом под темными сводами послышался новый голос, на этот раз говоривший на понятном языке и прозвучавший как глас судьбы:
— Отец Браун мертв!
Рэйс так и не понял, что за опора рухнула в его сознании и почему то, на что он рассчитывал, вдруг подвело его. Он побежал к воротам и успел как раз вовремя, чтобы встретиться со своим соотечественником, журналистом Снейтом, который только что вышел из темноты, смертельно-бледный и нервно похрустывавший пальцами.
— Это правда, — сказал Снейт со всем почтением, на какое только был способен. — Он обречен. Врач осмотрел его и сказал, что надежды нет. Какие-то проклятые даго проломили ему череп дубинкой, когда он проходил через ворота, — бог знает почему! Это огромная потеря для всего города.
Рэйс не ответил или, возможно, не мог ответить. Он отвернулся и побежал к сцене трагедии. Маленькая черная фигура лежала там, где упала, на широких плитах мостовой с пробивающимися зелеными колючками, а огромную толпу сдерживал какой-то великан, пользовавшийся в основном жестами. Многие подавались в сторону по одному мановению его руки, словно он был волшебником.
Диктатор и демагог Альварес был высоким, статным мужчиной и всегда одевался с излишней пышностью. Сейчас он носил зеленый мундир, расшитый змейками серебряной тесьмы, а орден у него на шее был подвешен на ярко-бордовой ленте. Его коротко стриженные, вьющиеся волосы уже поседели и по контрасту с его лицом (которое друзья назвали оливковым, а враги черномазым) казались почти золотистыми. Его лицо с крупными чертами, обычно властное или обманчиво-добродушное, сейчас было серьезным и суровым, как подобало обстановке. Он объяснил, что ждал отца Брауна в кафе, когда услышал какой-то шорох и звук упавшего тела. Выбежав на улицу, он обнаружил труп, лежавший на мостовой.
— Я знаю, о чем думают некоторые из вас, — сказал он, с гордым видом оглядываясь вокруг. — Если вы боитесь меня, — а ведь вы боитесь, — я сам скажу это за вас. Я атеист. Я не могу призвать никакого бога себе в свидетели, но клянусь вам честью мужчины и солдата, что я непричастен к этому. Если бы убийцы сейчас оказались у меня в руках, я с радостью повесил бы их на этом дереве.
— Разумеется, нам приятно слышать это от вас, — чопорно ответил старый Мендоза, стоявший над телом своего павшего собеседника. — Этот удар слишком ужасен для нас, чтобы сейчас разглагольствовать о своих чувствах. Будет вернее и достойнее, если мы уберем тело моего друга и завершим этот нежданный митинг. Насколько я понимаю, нет никаких сомнений в его смерти? — сурово добавил он, обратившись к врачу.
— Никаких сомнений, — подтвердил Кальдерон.
Джон Рэйс вернулся домой опечаленным и с острым чувством утраты. Казалось невероятным, что он тоскует по человеку, которого даже не знал. Ему сказали, что похороны состоятся завтра. Все считали, что критический момент должен быть пройден как можно быстрее, так как опасались погромов и мятежей, которые с каждым часом становились все более вероятными. Когда Снейт впервые увидел индейцев, сидевших на веранде, они были похожи на ряд старинных ацтекских скульптур, вырезанных из красного дерева. Но ему не довелось видеть их, когда они узнали о гибели священника.
Они бы, несомненно, восстали и линчевали республиканского лидера, если бы не сиюминутная необходимость почтительно вести себя перед гробом их собственного духовного наставника. Настоящие убийцы, достойные кары больше, чем кто-либо другой, как будто растворились в воздухе. Никто не знал их имен и даже не был уверен, что умирающий человек видел их лица. Альварес, яростно отрицавший свою причастность к убийству, присутствовал на похоронах и шел за гробом в своем великолепном зеленом мундире с серебряным шитьем, словно бравируя своей невиновностью.
За верандой каменная лестница круто поднималась на зеленую насыпь, окаймленную живой изгородью из кактусов. Гроб с трудом подняли наверх и временно поставили у подножия большого распятия, возвышавшегося над дорогой и охранявшего освященную землю. Дорога внизу была запружена людьми, причитавшими и бормотавшими молитвы, — осиротевшими прихожанами, утратившими своего пастыря. Несмотря на все эти вызывающие проявления набожности, Альварес держался сдержанно и с достоинством, и, как впоследствии заметил Рэйс, все бы прошло хорошо, если бы другие оставили его в покое.
Рэйс с горечью подумал, что Мендоза всегда был похож на старого дурака, а теперь и вел себя как старый дурак. По местному обычаю гроб оставили открытым, и с лица покойника сняли саван, отчего простодушные местные жители запричитали еще громче. Это соответствовало традиции и не причинило бы никакого вреда, если бы какому-то чиновнику не пришло в голову совместить оплакивание покойного с пламенной речью над гробом на манер французских вольнодумцев. Мендоза завел длинную речь, и чем дольше он говорил, тем большее уныние охватывало Джона Рэйса, и тем меньше сочувствия он испытывал по отношению к религиозному ритуалу. Перечень ангельских добродетелей самого замшелого рода был представлен слушателям с неспешной монотонностью послеобеденного оратора, не умеющего вовремя остановиться. Это само по себе было достаточно плохо, но по своей неисправимой глупости Мендоза начал укорять и даже обличать своих политических оппонентов. Не прошло и трех минут, как разразился скандал, имевший самые неожиданные последствия.
— Мы вправе спросить, можно ли найти подобные добродетели среди людей, бездумно отрекшихся от веры своих отцов, — говорил он, горделиво оглядываясь по сторонам. — Когда среди нас появляются атеисты, атеистические лидеры и даже, Боже сохрани, атеистические правители, их позорная философия приносит плоды в виде таких преступлений. Если спросить, кто убил этого святого человека, можно не сомневаться, что…
В глазах полукровки и авантюриста Альвареса бушевали африканские страсти, и Рэйс неожиданно понял, что этот человек, в конце концов, является варваром, неспособным обуздывать свои чувства. Можно было угадать, что его «просвещенный» мистицизм на самом деле замешен на культе вуду. Так или иначе, Мендозе пришлось замолчать, потому что Альварес вскочил на ноги и без труда перекричал его, так как имел куда более мощные легкие.
— Кто его убил? — проревел он. — Это ваш Бог убил его! Его собственный Бог прикончил его! Послушать вас, он убивает всех своих глуповатых и преданных слуг, как убил этого, — он энергично ткнул пальцем не в гроб, а в сторону распятия. Кое-как справившись со своими чувствами, он продолжал, все еще сердито, но более взвешенно: — Я этому не верю, зато вы верите. Не лучше ли обойтись без Бога, чем иметь такого, который грабит вас подобным образом? По крайней мере, я не боюсь сказать, что никакого Бога нет. Во всей этой слепой и безмозглой вселенной нет такой силы, которая могла бы внять вашим молитвам и вернуть вашего друга. Вы можете умолять небеса, чтобы он ожил, но он не воскреснет. Я могу потребовать от небес, чтобы он ожил, но он не воскреснет. Здесь и сейчас я бросаю вызов и отвергаю Бога, неспособного воскресить человека, который уснул навеки!
Наступило потрясенное молчание; демагог получил свою сенсацию.
— Нам следовало бы знать, когда мы позволили таким людям, как вы… — сдавленным, клокочущим голосом начал Мендоза.
Его перебил новый голос — высокий и пронзительный, с американским акцентом.
— Прекратите! — выкрикнул Снейт. — Прекратите! Здесь что-то не так: я клянусь, что видел, как он шевельнулся!
Он взбежал по лестнице и устремился к гробу, а толпа внизу зашумела, охваченная неописуемым волнением. В следующее мгновение он обернулся с изумленным выражением на лице и поманил пальцем доктора Кальдерона, который поспешил к нему. Когда они отошли от гроба, все увидели, что положение головы покойника изменилось. Возбужденный рев толпы утих как по волшебству, потому что священник, лежавший в гробу, вдруг застонал, приподнялся на локте, заморгал и обвел собравшихся затуманенным взором.
Джон Адамс Рэйс, до сих пор знакомый лишь с чудесами науки, даже спустя годы так и не смог описать неразбериху, царившую в течение следующих нескольких дней. Он как будто выпал из пространства и времени и оказался в невероятном мире. За каких-то полчаса население городка и окрестностей превратилось в средневековую толпу, увидевшую небывалое чудо, и уподобилось жителям древнегреческого города, где боги нисходили к людям. Тысячи людей простирались ниц на дороге, сотни принимали монашеские обеты, и даже такие чужаки, как два американца, не могли думать и говорить ни о чем, кроме чуда воскрешения. Сам Альварес был потрясен; он опустился на землю и обхватил голову руками.
Посреди этого вихря благодати находился один маленький человек, тщетно старавшийся, чтобы его услышали. Его голос был слабым и ломким на фоне оглушительного шума. Он делал робкие жесты, свидетельствовавшие скорее о раздражении, а не о чем-то другом. Он подошел к краю парапета над толпой и помахал руками, пытаясь успокоить людей, но его движения напоминали бессильное хлопанье крыльев пингвина. Толпа все же немного притихла, и тогда отец Браун впервые достиг той степени раздражения, когда он мог с гневом обрушиться на собственную паству.
— Эх вы, дураки, — произнес он высоким, дрожащим голосом. — Глупые вы, глупые люди!
Потом он внезапно собрался с силами, засеменил к лестнице и начал торопливо спускаться вниз.
— Куда вы, отец? — осведомился Мендоза с еще большим благоговением, чем обычно.
— На телеграф, — на ходу бросил отец Браун. — Что? Нет, разумеется, это не чудо. С какой стати? Чудеса не бывают таким дешевым представлением.
Когда он спустился по лестнице, люди стали простираться перед ним, умоляя о благословении.
— Господи, благослови, — поспешно говорил отец Браун. — Благослови и вразуми этих несчастных!
Он с необыкновенной скоростью припустил на почту, где отправил секретарю своего епископа телеграмму следующего содержания:
«Здесь ходят невероятные слухи о чуде; надеюсь, его преосвященство не даст ход этому делу. Ничего особенного не произошло».
Покончив с делом, он вдруг покачнулся от усталости, и Джон Рэйс поддержал его под локоть.
— Позвольте мне проводить вас домой, — сказал он. — Вы заслуживаете большего, чем вам дают эти люди.
Джон Рэйс и священник сидели в гостиной приходского дома. Стол еще был завален бумагами, над которыми вчера трудился отец Браун; бутылка вина и пустой бокал стояли там, где он их оставил.
— Теперь я наконец могу собраться с мыслями, — почти сурово сказал отец Браун.
— Не слишком усердствуйте, — посоветовал американец, — сейчас вам нужен покой. Кроме того, о чем вы собираетесь думать?
— Мне довольно часто доводилось принимать участие в расследовании убийств, — сказал священник. — Теперь я должен расследовать собственное убийство.
— На вашем месте я сначала бы выпил немного вина, — заметил Рэйс.
Отец Браун встал, наполнил бокал, поднял его, задумчиво посмотрел в пустоту и поставил вино на стол. Потом он снова сел и сказал:
— Знаете, что я чувствовал, когда умирал? Можете не верить, но я испытывал необыкновенное удивление.
— Полагаю, вы были удивлены, что вас огрели дубинкой по голове, — сказал Рэйс.
Отец Браун наклонился к нему.
— Ничего подобного, — тихо сказал он. — Я удивился, что меня не ударили дубинкой по голове.
Некоторое время Рэйс смотрел на него, словно раздумывая, не привел ли удар по голове к тяжким последствиям.
— Что вы имеете в виду? — наконец спросил он.
— Я имею в виду, что человек с дубинкой остановил удар в последний момент, так что она даже не коснулась моей головы. Точно так же второй человек вроде бы ударил меня ножом, но не нанес ни царапины. Все это было подстроено. Но потом произошло нечто необыкновенное.
Он задумчиво посмотрел на бумаги, разбросанные по столу, а затем продолжил:
— Хотя ни нож, ни дубинка не коснулись меня, я почувствовал, как у меня подгибаются ноги, а в глазах потемнело. Я понял, что мне нанесли удар, но только не этим оружием. Вы догадываетесь, что я имею в виду?
Он указал на бутылку вина, стоявшую на столе. Рэйс взял бокал, посмотрел на вино и понюхал его.
— Думаю, вы правы, — сказал он. — Я начинал помощником фармацевта и изучал химию. Не могу точно утверждать без анализа, но в это вино подмешали что-то очень необычное. Существуют снадобья, с помощью которых азиаты погружают человека в сон, похожий на смерть.
— Именно так, — спокойно произнес священник. — Так называемое чудо было подстроено по той или иной причине. Сцену похорон явно отрепетировали и рассчитали время постановки. Думаю, отчасти это связано с безумной рекламной кампанией, которую устроил Снейт, но мне с трудом верится, что он мог зайти так далеко только ради славы. В конце концов, одно дело превращать меня в книжного героя и раскручивать как второго Шерлока Холмса. Я…
Священник вдруг замолчал, и выражение его лица резко изменилось. Помигивающие глаза плотно закрылись, и он встал, словно ему не хватало воздуха. Потом он протянул вперед дрожащую руку, как будто нащупывая путь к выходу.
— Куда вы? — изумленно спросил американец.
— Мне нужно помолиться, — ответил отец Браун, чье лицо было белым как мел. — Или, вернее, вознести хвалу Господу.
— Ничего не понимаю. Что с вами случилось?
— Я собираюсь вознести хвалу Господу за невероятное спасение… в последний момент.
— Разумеется, — сказал Рэйс. — Я не принадлежу к вашему вероисповеданию, но достаточно религиозен, чтобы понять вас. Конечно, вы хотите поблагодарить Бога за чудесное спасение от гибели.
— Нет, — ответил священник. — Не от гибели, а от позора.
Американец вытаращил глаза, и следующие слова священника обрушились на него, как лавина.
— Ах, если бы только от моего позора! Но это было бы позором для всего, что мне дорого, позором для самой моей веры! Что бы тогда произошло! Самый громкий и отвратительный скандал с тех пор, как последняя ложь застряла в глотке Титуса Оутса.
— О чем вы толкуете? — недоуменно воскликнул его собеседник.
— Лучше я сразу же расскажу вам, — сказал священник.
Он опустился на сиденье и продолжал уже более сдержанным тоном:
— Меня озарило, когда я упомянул о Снейте и Шерлоке Холмсе. Теперь я припоминаю, что писал по поводу его абсурдного замысла; тогда я ничего не подозревал, но думаю, они искусно подвели меня к тому, чтобы я написал именно эти слова. Фраза звучала примерно так: «Если это лучший выход, я готов умереть и вернуться к жизни, как Шерлок Холмс». В тот момент, когда я подумал об этом, то осознал, что меня заставляли писать всевозможные вещи с той же целью. Например, я написал, словно обращаясь к сообщнику, что в определенное время выпью вина с подмешанным снадобьем. Теперь вы понимаете?
Рэйс вскочил на ноги, глядя на него.
— Да, — ответил он. — Кажется, я начинаю понимать.
— Они подстроили чудо. Потом те же самые люди разоблачили бы это чудо. И, что хуже всего, они бы доказали, что я сам принимал участие в заговоре. Это было бы наше фальшивое чудо. В этом и заключался их дьявольский план, недоступный для таких простаков, как мы с вами.
После небольшой паузы он тихо добавил:
— У них определенно была целая куча моих автографов.
Рэйс уперся взглядом в стол и мрачно спросил:
— Как вы думаете, сколько мерзавцев замешано в этом деле?
Отец Браун покачал головой.
— Больше, чем мне хотелось бы думать, — ответил он. — Но надеюсь, некоторые из них были лишь орудиями в руках других. Альварес мог подумать, что на войне все средства хороши; у него извращенный ум. Боюсь, что Мендоза оказался старым лицемером; я никогда ему не доверял, а он недолюбливал меня за проповеди среди его рабочих. Но все это может подождать; мне нужно лишь поблагодарить Бога за спасение, и особенно за то, что я сразу же отправил телеграмму епископу.
Джон Рэйс пребывал в глубокой задумчивости.
— Вы поведали мне много нового, — наконец сказал он. — Но кое-чего я все же не понимаю. Я могу понять, что эти типы все хорошо продумали. Они полагали, что любой человек, который просыпается в гробу и обнаруживает, что его собираются канонизировать как святого, который становится ходячим чудом и предметом всеобщего обожания, подыграет своим почитателям и примет венец славы, свалившийся на него с ясного неба. Их расчет был основан на самой практической психологии. Я видел всевозможных людей в разных местах и могу откровенно сказать, что едва ли найдется хотя бы один на тысячу, кто в таких обстоятельствах сохранит выдержку и, еще не вполне проснувшись, найдет в себе достаточно здравомыслия, простоты и смирения, чтобы…
Он сам удивился глубине охватившего его чувства, и его обычно ровный голос прервался.
Отец Браун рассеянно посмотрел на бутылку, стоявшую на столе и приподнял брови.
— Послушайте, — сказал он. — А как насчет бутылочки настоящего вина?
Эту загадочную историю о странных незнакомцах до сих пор помнят на узкой прибрежной полоске Сассекса, где сад большой и тихой гостиницы «Майский шест и гирлянда» смотрит прямо на море. В тот солнечный денек в гостиницу зашли два несуразных субъекта. Один из них был заметен издалека хотя бы тем, что носил блестевший на солнце зеленый тюрбан, водруженный над загорелым лицом с черной бородой. Другой выглядел еще более нелепо: желтоусый, с львиной гривой волос соломенного цвета, он носил мягкую черную шляпу священника. Его довольно часто видели проповедующим на пляже или дирижирующим деревянной палочкой на выступлениях хора общества трезвости; впрочем, он действительно никогда не входил в бар при гостинице. Прибытие этих необычных попутчиков было кульминацией истории, но не ее началом, поэтому ради того, чтобы тайное стало более или менее явным, лучше вернемся к началу.
За полчаса до того, как два примечательных субъекта вошли в гостиницу, где были замечены всеми, два других очень незаметных человека появились там же, оставшись совершенно незамеченными. Один из них был крупным мужчиной, привлекательным на тяжеловесный манер, но умевшим сливаться с окружающим, становясь частью фона. Лишь тщательный осмотр его обуви мог бы подсказать, что это полицейский инспектор в штатском, причем одетый весьма непритязательно. Другой, невзрачный коротышка, был облачен в поношенный наряд католического священника, но его никто не видел проповедующим на пляже.
Эти путники тоже оказались в просторной курительной комнате с баром по причине, определившей дальнейшие события этого трагического дня. Дело в том, что респектабельная гостиница под названием «Майский шест и гирлянда» находилась в состоянии ремонта. Те, кто любил ее в прошлом, были более склонны считать это надувательством или даже надругательством. Местный ворчун мистер Рэггли, эксцентричный пожилой джентльмен, потягивавший в углу вишневую наливку и цедивший ругательства, определенно придерживался такого мнения. Так или иначе, гостиницу тщательно избавляли от всех случайных признаков английского постоялого двора и деловито превращали — ярд за ярдом и комнату за комнатой — в нечто напоминающее безвкусные хоромы левантийского ростовщика из американского кинофильма. Иными словами, ее «отделывали», но единственная часть, где отделка была завершена и где посетители могли чувствовать себя удобно, представляла собой большую комнату, выходившую в прихожую. Ранее она носила почтенное название «трактир», а теперь загадочным образом стала «салуном», хотя по виду больше напоминала азиатскую кофейню. В новом убранстве преобладали восточные украшения: там, где раньше висели ружья, эстампы со сценами охоты и чучела рыб за стеклянными витринами, теперь красовались фестоны восточной драпировки, скимитары, кривые индийские сабли и ятаганы, словно владелец неосознанно готовился к появлению джентльмена в тюрбане. В действительности же немногочисленных посетителей приходилось препровождать в эту залу, потому что все остальные, более обжитые и уютные уголки гостиницы еще не были готовы к приему гостей. Возможно, поэтому даже редкие посетители не получали должного внимания, поскольку управляющий и его помощники были заняты другими хлопотами. Так или иначе, поначалу двум путешественникам пришлось некоторое время ждать в одиночестве.
Бар оказался совершенно пустым, и инспектор нетерпеливо звонил в колокольчик и стучал по стойке, но маленький священник опустился на скамейку и не выказывал никаких признаков спешки. Обернувшись, полисмен заметил, что лунообразное лицо его друга стало совершенно бесстрастным, как это иногда случалось; казалось, он пристально вглядывается в недавно украшенную стену через свои круглые очки.
— Могу предложить монетку за ваши мысли, — со вздохом сказал инспектор Гринвуд, отвернувшись от стойки, — раз уж никто не хочет брать мои монеты в обмен на другой товар. Похоже, это единственная комната во всем доме, где нет стремянок и ведер с побелкой, и здесь так пусто, что нет даже мальчишки-разносчика, который подал бы мне кружку пива.
— О, мои мысли не стоят и пенса, не говоря уже о кружке пива, — ответил священник и протер очки. — Не знаю уж почему… но я думал о том, как легко здесь было бы совершить убийство.
— Как мило с вашей стороны, отец Браун, — добродушно произнес инспектор. — Вы видели больше убийств, чем положено любому священнику, а мы, бедные полицейские, коротаем время в ожидании хотя бы одного. Но почему вы решили… Ага, я вижу, вы рассматриваете все эти турецкие сабли и кинжалы на стене. Здесь много предметов, с помощью которых можно совершить убийство, если вы это имеете в виду. Но не больше, чем в любой обычной кухне: разделочный нож или кочерга тоже подойдут. Дело же не в орудии, а в намерении.
Отец Браун как будто собрался с разбегающимися мыслями и что-то промямлил в знак согласия.
— Убийство — это всегда просто, — продолжал инспектор Гринвуд. — На свете нет ничего проще. Я могу убить вас прямо сейчас с большей легкостью, чем достать выпивку в этом проклятом баре. Единственная трудность в совершении убийства — не выдать себя. Для нас беда в том, что убийцы очень застенчивы, а глупая скромность мешает им раскрывать свои шедевры. Они цепляются за навязчивую идею, что людей нужно убивать, не попадаясь на этом, даже в комнате, полной кинжалов. Иначе в любой лавке ножовщика было бы полно трупов. Кстати, это объясняет разновидность убийства, которое нельзя предотвратить, хотя вину все равно перекладывают на несчастных полицейских, которые что-то недоглядели. Когда безумец убивает короля или президента, это нельзя предотвратить. Нельзя заставить короля жить в угольном погребе или носить президента в стальной коробке. Любой, кто не прочь стать убийцей, может прикончить его. В этом безумец похож на мученика: он тоже не от мира сего. Настоящий фанатик всегда может убить любого, кого захочет.
Прежде чем священник успел ответить, в комнату ввалилась компания жизнерадостных коммивояжеров, резвящихся, словно стая дельфинов, и зычный бас крупного, сияющего здоровяка с такой же крупной и сияющей галстучной булавкой подействовал на управляющего, как свист хозяина на послушного пса. Он примчался с такой быстротой, на которую полицейский в штатском не мог и надеяться.
— Прошу прощения, мистер Джукс, — произнес управляющий с подобострастной улыбкой и откинул прядь густо лакированных волос, упавшую на лоб. — У нас сейчас не хватает рук, и мне приходится самому присматривать за всем.
Мистер Джукс был громогласен, но щедр: он заказал выпивку для всех, даже для почти раболепного управляющего. Мистер Джукс представлял очень известную и модную фирму, торгующую вином и крепкими напитками, и с полным основанием мог считать себя хозяином в таком месте. Он завел шумный монолог, объясняя управляющему, как нужно управлять гостиницей, а остальные прислушивались к его авторитетному мнению. Полисмен и священник устроились на низкой скамье за столиком в глубине зала, откуда наблюдали за событиями вплоть до того момента, когда инспектору пришлось самым решительным образом вмешаться в ход событий.
Вскоре, как уже упоминалось, в баре появились две поразительные фигуры, похожие на привидения: смуглый азиат в зеленом тюрбане и священник-нонконформист. Они были похожи на вестников злого рока, несущих беду. Свидетелем этого знамения стал молчаливый, но наблюдательный мальчик, последний час подметавший крыльцо, дабы не утруждать себя другими делами, толстый сумрачный бармен и дипломатичный, но рассеянный управляющий.
По утверждению скептиков, привидения имеют совершенно естественные причины. Человек с гривой соломенных волос в полуклерикальном облачении был известен в роли не только пляжного проповедника, но и современного пропагандиста. Это был не кто иной, как преподобный Дэвид Прайс-Джонс, чей широко известный лозунг гласил: «Трезвость и Очищение для Нашей Родины и Британцев во Всем Мире». Он имел репутацию превосходного оратора и организатора, одержимого идеей, которая уже давно должна была привлечь поборников трезвого образа жизни. В соответствии с этой идеей подлинные сторонники сухого закона должны были воздать должное пророку Мохаммеду, который, вероятно, был первым трезвенником на свете. Преподобный связался с лидерами мусульманской религиозной мысли и в конце концов убедил одного выдающегося исламского деятеля приехать в Англию и выступить с лекциями о мусульманском запрете на винопитие. (Одно из имен этого деятеля было Акбар, а остальное представляло собой непереводимое звукослияние с перечислением атрибутов Аллаха.) Никому из вновь пришедших определенно не приходилось раньше бывать в баре, но они попали сюда волею случая, предполагая, что зашли в добропорядочную чайную комнату, но были препровождены в недавно отделанный салун. Наверное, все было бы хорошо, если бы великий трезвенник в блаженном неведении не подошел к стойке бара и не попросил стакан молока.
Хотя коммивояжеры были людьми добродушными, они невольно застонали. По залу поползли шутливые шепотки вроде «держись подальше от дурака, который просит молока» и «лучше приведите ему корову». Однако величественный мистер Джукс, чье благосостояние в сочетании с галстучной булавкой требовало более утонченного юмора, обмахнулся салфеткой, словно ему вдруг стало душно, и патетическим тоном произнес:
— Что же они со мной творят? Знают ведь, какое у меня хрупкое здоровье. Мой врач говорит, что любое такое потрясение может убить меня. Знают, но все-таки приходят и хладнокровно пьют холодное молоко у меня на глазах!
Преподобный Дэвид Прайс-Джонс, привыкший разбираться с критиками на встречах с общественностью, не нашел ничего лучшего, как прибегнуть к упрекам и увещеваниям в этой подвыпившей компании, где царила совсем другая атмосфера. Трезвенник-мусульманин воздержался как от замечаний, так и от спиртных напитков, чем, безусловно, выказал свое достоинство. Фактически в его лице исламская культура одержала тихую победу; он настолько больше напоминал джентльмена, чем коммерсанты, что его аристократическая отстраненность начала вызывать глухое возмущение, а когда Прайс-Джонс перешел на личности, напряжение стало почти физически ощутимым.
— Я спрашиваю вас, друзья мои, — произнес Прайс-Джонс с широким жестом публичного оратора, — почему наш восточный друг, которого вы видите здесь, подает нам пример истинно христианского смирения и самообладания? Почему он являет собой образец подлинного христианства, настоящей утонченности и джентльменского поведения посреди всех ссор и буйств в таких злачных местах? Потому что, какими бы ни были наши доктринальные различия, на его родной почве никогда не возрастал нечестивый росток хмеля или виноградной лозы, проклятый…
В этот решающий момент в зале появился краснолицый и седовласый Джон Рэггли, буревестник сотен бурных споров и завсегдатай трактирных склок. В старомодном цилиндре, сдвинутом на затылок, и размахивая тростью, словно дубинкой, он ворвался в салун как победоносная армия.
Джон Рэггли считался местным чудаком. Он был из тех людей, которые пишут письма в газеты, где их не печатают. Впоследствии эти письма появляются в виде гневных памфлетов со множеством опечаток, изданных за собственный счет и заканчивающих свой путь в сотнях мусорных ведер. Он ссорился с консерваторами и радикалами, ненавидел евреев и не доверял практически ничему, что продается в магазинах и даже в трактирах. Но за его выходками стояли факты: он знал все закоулки и любопытные подробности в жизни графства и к тому же отличался изрядной наблюдательностью. Даже управляющий по фамилии Уиллс испытывал определенное уважение к мистеру Рэггли, справедливо полагая, что пожилым джентльменам можно простить их причуды. Конечно, это не имело ничего общего с подобострастным почтением перед громогласным Джуксом, который был очень выгодным клиентом, но по крайней мере управляющий старался избегать ссор со старым ворчуном, отчасти из страха перед его острым языком.
— Вам как обычно, сэр, — произнес Уиллс, с широкой улыбкой наклонившись над стойкой.
— Это единственный достойный напиток, который у вас пока еще остается, — фыркнул Рэггли и резким движением снял свою старомодную шляпу. — Проклятье, мне иногда кажется, что единственная английская вещь, оставшаяся в Англии, — это шерри-бренди. Вишневая наливка действительно имеет вкус вишни. Можете ли вы найти мне пиво, которое имеет вкус хмеля, или сидр, имеющий вкус яблок, или любое вино, дающее хотя бы слабый намек на то, что оно изготовлено из винограда? Во всех наших трактирах занимаются дьявольским надувательством, которое в любой другой стране привело бы к революции. Могу вас заверить, мне кое-что известно об этом. Подождите, когда это появится в печати, и люди узнают правду. Если бы я мог сделать так, чтобы людей перестали травить всяким пойлом…
Тут преподобный Дэвид Прайс-Джонс снова выказал определенную бестактность, хотя считал благоразумие одной из своих главных добродетелей. Он попытался установить союзные отношения с мистером Рэггли, но пренебрег тонким различием между идеей о плохой выпивке и представлением о том, что любая выпивка — это плохо. Он снова попытался привлечь к спору своего молчаливого и степенного восточного друга в качестве утонченного иностранца, который стоит выше грубых английских нравов. Он даже неосторожно повернул разговор в сторону широких теологических взглядов и упомянул имя Мохаммеда, что привело к настоящему взрыву.
— Пусть Господь проклянет вашу душу! — взревел Рэггли, не отличавшийся широтой религиозных взглядов. — Вы хотите сказать, что англичанин не может пить английское пиво, потому что вино было запрещено в проклятой пустыне каким-то грязным старым пустозвоном, которого звали Магометом?
Инспектор полиции одним большим прыжком выскочил в середину зала. За мгновение до этого в облике восточного джентльмена, который до сих пор стоял совершенно неподвижно и только сверкал глазами, произошла замечательная перемена. Как и сказал его друг, он решил преподать пример истинно христианского смирения и самообладания. Он с тигриным проворством метнулся к стене, сорвал один из висевших там тяжелых ножей и метнул его, как камень из пращи, так что клинок воткнулся в другую стену ровно в полудюйме от уха мистера Рэггли. Нож, несомненно, воткнулся бы в самого мистера Рэггли, если бы инспектор Гринвуд в последний момент не успел дернуть бросавшего за руку и отклонить удар. Отец Браун остался на своем месте, наблюдая за происходящим прищуренными глазами и с чем-то похожим на улыбку в уголках рта, словно он разглядел нечто большее за обычной вспышкой насилия в ссоре.
В этот момент ссора приняла любопытный оборот, который остался бы непонятным, если не знать натуру таких людей, как Джон Рэггли. Краснолицый старый фанатик встал и шумно расхохотался, словно услышал самую удачную шутку в своей жизни. Вся его резкость и желчная ожесточенность куда-то испарились, и он с благосклонным вниманием разглядывал другого фанатика, который только что пытался убить его.
— Лопни мои глаза, — произнес он. — Вы первый мужчина, которого я встретил за двадцать лет!
— Вы предъявите обвинение этому человеку, сэр? — с сомнением в голосе поинтересовался инспектор.
— Конечно, нет, — ответил Рэггли. — Я бы поставил ему стаканчик, если бы он мог выпить со мной. Я не собирался оскорблять его религию, и мне бы хотелось, чтобы у вас, паразитов, хватило смелости убить человека — не за вашу религию, потому что у вас ее нет, но хотя бы за оскорбление в адрес вашего пива.
— Теперь, когда он назвал нас паразитами, мир и спокойствие можно считать восстановленными, — шепнул отец Браун, обратившись к Гринвуду. — Но лучше бы этот лектор-абстинент воткнул нож в своего приятеля, который на самом деле был зачинщиком ссоры.
Пока он говорил, случайные группы, собравшиеся в зале, уже начали распадаться. Управляющий очистил комнату, предназначенную для коммивояжеров, и они перебрались туда в сопровождении мальчишки-разносчика, который нес поднос с заново наполненными бокалами. Отец Браун немного постоял, глядя на бокалы, оставшиеся на стойке. Он сразу же узнал злосчастный стакан из-под молока и другой, пахнувший виски, а потом обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть прощание двух диковинных персонажей, фанатиков Востока и Запада. Рэггли по-прежнему держался с преувеличенной вежливостью. В мусульманине сохранялось нечто темное и зловещее, возможно присущее ему от природы, но он откланялся с исполненными достоинства примирительными жестами, и все говорило о том, что беда миновала.
Но — во всяком случае, для отца Брауна — в воспоминании и толковании этих последних учтивых жестов между недавними противниками осталось нечто важное и недосказанное. Ведь ранним утром на следующий день, когда он вышел на службу в местном приходе, то увидел длинное помещение салуна с причудливыми азиатскими украшениями, залитое мертвенным бледным светом разгорающегося дня, в котором отчетливо проступала каждая мелочь, и одной из таких подробностей было мертвое тело Джона Рэггли, скрюченное в углу комнаты, в сердце которого торчал кривой кинжал с тяжелой рукояткой.
Отец Браун очень тихо поднялся наверх и позвал инспектора. Они вдвоем встали над трупом в доме, где никто еще не проснулся.
— Нам не следует делать очевидных предположений или избегать их, — сказал Гринвуд, наконец нарушив молчание. — Но стоит вспомнить то, о чем я вам говорил вчера вечером. Кстати, довольно странно, что эти слова прозвучали именно вчера вечером.
— Понимаю, — кивнул священник, глядевший перед собой немигающим совиным взглядом.
— Я сказал, что убийства, которые невозможно предотвратить, совершают люди с фанатичными убеждениями. Вероятно, этот смуглый тип думает, что если его повесят, то он отправится прямо в рай за то, что он защитил честь Пророка.
— Разумеется, это так, — сказал отец Браун. — Со стороны нашего приятеля-мусульманина, так сказать, было бы вполне разумно зарезать Рэггли. В то же время мы не знаем никого, кто мог бы иметь разумную причину для убийства. Но… но я подумал…
Его лицо вдруг снова стало непроницаемым, и слова замерли на губах.
— В чем дело? — спросил инспектор.
— Я знаю, это звучит странно, — отозвался отец Браун далеким голосом, — но я подумал, что в определенном смысле не имеет значения, кто воткнул в него нож.
— Это что, новая мораль или старая добрая казуистика? — поинтересовался его друг. — Что, иезуиты действительно увлекаются убийствами?
— Я не говорил, что не имеет значения, кто его убил, — сказал отец Браун. — Конечно, человек, который всадил в него нож, вполне может быть тем человеком, который убил его. Но он может быть и совсем другим человеком. Так или иначе, это было сделано совсем в другое время. Полагаю, вы будете обследовать рукоять кинжала на отпечатки пальцев, но не придавайте им большого значения. Я могу придумать несколько причин, которые могли бы побудить других людей воткнуть нож в бедного старика, — не слишком поучительных, но все же не имеющих ничего общего с убийством. Вам придется воткнуть в него еще несколько ножей, прежде чем вы приблизитесь к истине.
— Вы хотите сказать… — начал инспектор, напряженно глядевший на него.
— Я говорю о вскрытии для определения подлинной причины смерти, — ответил священник.
— Полагаю, вы правы — во всяком случае, насчет кинжала, — сказал инспектор. — Мы подождем врача, но я совершенно уверен, что он подтвердит ваши слова. Здесь совсем мало крови. Нож воткнули в труп, остывший несколько часов назад. Но почему?
— Наверное, для того, чтобы взвалить вину на мусульманина, — ответил отец Браун. — Готов признать, это мерзко, но все-таки это не убийство. По-моему, здесь есть люди, которые стараются хранить секреты, но не обязательно являются убийцами.
— Об этом я еще не думал, — произнес Гринвуд. — А почему вы так решили?
— Вчера, когда мы вошли в эту ужасную комнату, я сказал, что здесь было бы легко совершить убийство. Вы решили, что я имел в виду это дурацкое оружие, но я думал совсем о другом.
В течение следующих нескольких часов инспектор со своим другом провел самое тщательное дознание обо всех, кто входил в гостиницу и выходил на улицу за последние сутки. Они выяснили, как распределяли напитки, чьи бокалы были вымыты или остались немытыми, и навели подробные справки обо всех, кто мог бы оказаться причастным к делу. Могло сложиться впечатление, что отравили тридцать человек, а не одного.
Выяснилось, что посетители попадали в здание только через парадный вход, примыкавший к бару; все остальные входы были так или иначе перекрыты из-за ремонтных работ. Мальчик, подметавший крыльцо перед этим входом, не смог сообщить ничего вразумительного. До появления поразительного «турка в тюрбане» и проповедника идей трезвости посетителей почти не было, если не считать коммивояжеров, которые зашли «пропустить по стаканчику на скорую руку», по их собственному выражению. Они держались вместе, но между мальчиком и теми, кто находился внутри, возникло легкое разногласие. Мальчишка утверждал, что один коммивояжер на удивление быстро пропустил свой стаканчик и вышел на крыльцо в одиночестве, но бармен и управляющий не заметили такого независимого индивидуума. И управляющий и бармен довольно хорошо знали всех путешественников и не сомневались, что их компания была тесной. Сначала они болтали и пили за стойкой бара, потом наблюдали, как их барственный предводитель мистер Джукс ввязался в не очень серьезную перепалку с мистером Прайс-Джонсом, и, наконец, стали свидетелями весьма серьезных препирательств между мистером Акбаром и мистером Рэггли. Когда им сказали, что можно перейти в «комнату для коммерческих совещаний», они так и сделали, а поднос с напитками последовал за ними как трофей.
— Почти ничего ценного, — подытожил инспектор Гринвуд. — Разумеется, усердные слуги перемыли всю посуду, включая бокал старого Рэггли. Если бы все не были такими прилежными, сыщикам было бы гораздо легче работать.
— Да, — отозвался отец Браун, и на его лице снова появилась неуверенная улыбка. — Иногда мне кажется, что гигиену изобрели преступники. А может быть, реформаторы в области гигиены изобрели преступления — у некоторых из них вполне преступный вид. Все твердят о вонючих притонах и грязных трущобах, где гнездится преступность, но на самом деле все как раз наоборот. Их называют грязными не потому, что там совершаются преступления, а потому, что там преступление легко заметить. Зато в чистых, ухоженных и опрятных местах преступник может чувствовать себя как рыба в воде. Там нет глины, где могли бы остаться отпечатки ног, нет ядовитых отбросов; любезные слуги смывают все следы убийства, а убийца может задушить шестерых своих жен подряд и сжечь их трупы — и все из-за нехватки доброй христианской грязи. Может быть, я слишком увлекся, но дело вот в чем. Так получилось, что вчера я видел один бокал, о котором мне хотелось бы узнать побольше, хотя с тех пор его, конечно, уже вымыли.
— Вы имеете в виду бокал Рэггли? — спросил Гринвуд.
— Нет, я имею в виду бокал незнакомца, — ответил священник. — Он стоял возле стакана из-под молока, и в нем еще оставалось на два пальца виски. Мы с вами не заказывали виски. Я помню, как управляющий, когда радушный Джукс предложил всем выпить за свой счет, выпил «капельку джина». Надеюсь, вы не думаете, что наш мусульманин на самом деле был любителем виски, нахлобучившим зеленый тюрбан для маскировки, или что преподобный Дэвид Прайс-Джонс выпил виски с молоком, не заметив этого.
— Большинство коммерсантов заказывают виски, — заметил инспектор. — Они предпочитают этот напиток.
— Да, и они обычно следят за тем, чтобы получить свой заказ, — сказал отец Браун. — В данном случае все бокалы аккуратно собрали и отнесли к ним в комнату. Но этот бокал остался на месте.
— Наверное, это случайность, — с сомнением в голосе произнес инспектор. — Если кто-то забыл выпивку, ему могли принести новую порцию.
Отец Браун покачал головой.
— Надо видеть людей такими, какие они есть. Эти люди — некоторые могут называть их чернью, другие обычными работягами, кому как нравится. По мне, достаточно сказать, что в целом это простой народ. Многие из них добряки, которые рады вернуться к жене и детишкам, но попадаются и мерзавцы, которые обзаводятся сразу несколькими женами в разных местах или даже убивают своих благоверных. Но повторяю, в целом это простые люди, и, заметьте, немного подвыпившие. Совсем чуть-чуть: многие герцоги и оксфордские профессора — настоящие пьяницы по сравнению с ними. Но в таком расслабленном состоянии человек подмечает разные вещи и громко говорит об этом. Самый незначительный инцидент развязывает им язык; если пивная пена переливается через край кружки, он восклицает: «Тпру, Эмма!» или «Лей веселей!». Помяните мои слова — совершенно невозможно, чтобы пятеро таких балагуров сидели за столом и кто-то из них, вдруг оказавшийся без выпивки, не поднял бы крик по этому поводу. Возможно, они все бы подняли крик одновременно. Англичанин, принадлежащий к другому сословию, может спокойно подождать, пока ему не принесут выпивку. Но такой непоседа обязательно завопит: «А как же я?», или «Эй, Джордж, разве я вступил в общество трезвости?», или «Разве ты видишь на мне зеленый тюрбан, Джордж?» — и так далее. Но бармен не слышал таких жалоб. Я не сомневаюсь, что бокал виски, оставшийся в баре, был почти до дна выпит кем-то еще, о ком мы до сих пор не подумали.
— Кто бы это мог быть? — спросил инспектор.
— Поскольку управляющий и бармен не слышали о таком человеке, вы сбрасываете со счетов единственные действительно независимые показания — слова мальчика, который подметал крыльцо. Он сказал, что человек, с виду похожий на коммивояжера, присоединился к общей компании, вошел в бар и почти сразу же вышел обратно. Менеджер и бармен не видели его — во всяком случае, так они говорят, — но он успел получить бокал виски в баре. Давайте назовем его Скорой Рукой простоты ради. Знаете, я нечасто вмешиваюсь в вашу работу; при всем моем желании, вы справляетесь с ней лучше, чем я. Я никогда не приводил в действие механизм полицейского расследования, не преследовал преступников и так далее. Но теперь я впервые в жизни хочу почувствовать себя полицейским. Я хочу, чтобы вы нашли Скорую Руку, последовали за ним хоть на край света, задействовали все инфернальные механизмы, раскинули сеть по всем странам и народам и наконец поймали его. Это тот человек, который нам нужен.
Гринвуд безнадежно пожал плечами.
— Но есть ли у него лицо, форма или любое другое видимое качество, кроме скорой руки? — осведомился он.
— Он носил шотландский плащ с пристегивающимся капюшоном, — сказал отец Браун. — Еще он сказал мальчику на крыльце, что должен попасть в Эдинбург на следующее утро. Это все, что помнит мальчишка. Но я знаю, что ваша организация разыскивала людей и по более скудным приметам.
— Вы принимаете это очень близко к сердцу, — немного озадаченно сказал инспектор.
Священник тоже выглядел озадаченным собственными мыслями. Он нахмурился, присел на скамью и резко произнес:
— Видите ли, вы не совсем правильно меня поняли. Все люди важны. Вы имеете значение, я имею значение. Это один из самых трудных моментов в теологии.
Инспектор непонимающе смотрел на священника, но тот продолжал:
— Все мы имеем значение для Бога… Бог знает почему. Но это единственно возможное оправдание для существования полисменов.
Полисмен не выказал радости по поводу космического оправдания своего бытия.
— В конце концов, закон по-своему прав, — добавил отец Браун. — Если все люди что-то значат, то каждое убийство тоже что-то значит. То, что было сокровенно создано по образу и подобию Божьему, не должно быть втайне уничтожено. Но…
Он резко выделил последнее слово, как будто пришел к какому-то новому решению.
— Но, если выйти за пределы этой мистической сферы равенства, я не считаю, что большинство ваших громких убийств имеет особое значение. Будучи практичным, здравомыслящим человеком, я понимаю, что кто-то убил премьер-министра. Но будучи практичным здравомыслящим человеком, я не думаю, что премьер-министр важнее кого-то другого. Если смотреть с позиции важности человеческой жизни, я бы сказал, что его практически не существует. Неужели вы полагаете, что, если бы его и других общественных деятелей завтра убили всем скопом, не нашлось бы других людей, которые бы точно так же вставали и разглагольствовали о том, что «были предприняты все необходимые меры» или «правительство держит этот вопрос под строгим контролем»? Властители дум современного мира не имеют значения. Даже подлинные хозяева мира значат не так уж много, а все, о ком вы когда-либо читали в газетах, и вовсе ничего не значат.
Священник встал и несильно хлопнул ладонью по столу, что с ним случалось нечасто. Тон его голоса снова изменился.
— Но Рэггли многое значил. Он был одним из горстки людей, которые могли бы спасти Англию. Сумрачные и одинокие, как заброшенные дорожные указатели, они стоят вдоль дороги, которая все время ведет под уклон и заканчивается в болоте алчности и наживы. Декан Свифт, доктор Джонсон и старый Уильям Коббетт — всех их называли грубиянами и нелюдимами, но все они были любимы своими друзьями, как того и заслуживали. Разве вы не видели, как этот старик с львиным сердцем встал и простил своего врага, как умеют прощать только настоящие бойцы? Он сделал то, о чем болтал этот проповедник трезвости: стал образцом христианской добродетели и подал пример другим христианам. Когда такого человека тайно и грязно убивают, для меня это важно — так важно, что не грех и прибегнуть к полицейскому механизму… Нет, не стоит благодарности. Поэтому для разнообразия я действительно хочу обратиться к вам за помощью.
Следующие несколько суток прошли в неустанных поисках. Можно сказать, что маленький священник привел в действие все армии и следственные инструменты королевской полиции, подобно тому, как маленький Наполеон двигал батареи и военные соединения в своем грандиозном стратегическом замысле, охватившем всю Европу. Полицейские участки и почтовые отделения работали круглосуточно. Полисмены останавливали машины, перехватывали письма и наводили справки в сотне мест, пытаясь напасть на след призрачной фигуры, безликой и безымянной, одетой в шотландский плащ и с билетом до Эдинбурга.
Между тем следствие продвигалось и по другим линиям. Полный отчет о вскрытии еще не пришел, но все были уверены, что речь идет об отравлении. Главное подозрение естественным образом падало на вишневую наливку, а главными подозреваемыми, естественно, оказывались служащие гостиницы.
— Скорее всего, это управляющий, — угрюмо сказал Гринвуд. — Мне он показался скользким типом. Может быть, причастен кто-то из слуг, взять хотя бы бармена. Он похож на обидчивого человека, и Рэггли, со своим неуемным темпераментом, мог ненароком задеть его, хотя потом всегда был щедр. Но в конце концов, как я уже говорил, главное подозрение падает на управляющего.
— Я понимаю, что главное подозрение падает на него, — сказал отец Браун. — Именно поэтому для меня он чист. Видите ли, мне кажется, что кому-то хотелось, чтобы подозрение пало на управляющего или на одного из слуг. Вот почему я сказал, что в гостинице легко совершить убийство… Но вам лучше самому расспросить его.
Инспектор ушел, но вернулся на удивление быстро и застал своего друга просматривающим документы, которые представляли собой нечто вроде досье с описанием бурной карьеры Джона Рэггли.
— Удивительное дело, — сказал инспектор. — Я думал, что потрачу несколько часов на перекрестный допрос этого скользкого лягушонка, потому что формально у нас нет никаких улик против него. Вместо этого он сразу же раскололся и со страху, похоже, выложил мне все, что знает.
— Да, — отозвался отец Браун. — Вот так же он испугался, когда нашел труп Рэггли, отравленного в его гостинице. Он настолько потерял голову, что не нашел ничего лучшего, как украсить труп турецким кинжалом и взвалить вину на мусульманина. Его самого можно обвинить лишь в трусости; он последний, кто мог бы воткнуть нож в живого человека. Готов поспорить, он долго собирался с духом, прежде чем воткнуть нож в мертвого. Он испугался, что его обвинят в том, чего он не совершал, и в результате выставил себя дураком.
— Пожалуй, мне стоит поговорить и с барменом, — заметил Гринвуд.
— Пожалуй, — согласился священник. — Сам я не верю, что это был кто-либо из работников гостиницы, уж слишком все подстроено, чтобы подозрение пало на них… Но послушайте, вы видели эти материалы о Джоне Рэггли? Он прожил очень интересную жизнь; хотелось бы, чтобы кто-нибудь написал его биографию.
— Я сделал заметки обо всем, что может иметь отношение к делу, — ответил инспектор. — Он был вдовцом, но однажды поссорился из-за своей жены с шотландским агентом по торговле земельными участками, который тогда жил в этих местах. Ссора была очень бурной. Говорят, он ненавидел шотландца; может быть, в этом причина… я понимаю, почему вы так зловеще улыбаетесь. Шотландец! Может быть, человек из Эдинбурга!
— Возможно, — сказал отец Браун. — Но также возможно, что он недолюбливал шотландцев, помимо личных причин. Любопытно, что тори, радикальные консерваторы, или как их ни называй, — иными словами, все, кто противился торгашескому движению вигов, — неприязненно относились к шотландцам. Это и Коббетт, и доктор Джонсон… Свифт описал шотландский акцент в одном из своих самых язвительных пассажей, и даже Шекспира обвиняли в предубежденном отношении к ним. Пожалуй, тому была причина. Шотландцы жили на скудной сельскохозяйственной земле, которая потом стала богатой промышленной землей. Они были деятельными и способными людьми, искренне считавшими, что несут блага индустриальной цивилизации с севера. Они просто не представляли, что значат долгие столетия земледельческой цивилизации на юге. Их предки тоже были земледельцами, но нецивилизованными… Что ж, нам остается лишь ждать новостей.
— Едва ли вы дождетесь свежих новостей от Шекспира и доктора Джонсона, — ухмыльнулся полисмен. — Увы, мнение Шекспира о шотландцах не может служить уликой.
Отец Браун поднял брови, словно удивленный новой мыслью.
— Если подумать, даже у Шекспира можно найти неплохие улики, — сказал он. — Шекспир нечасто упоминает о шотландцах, но он любил высмеивать валлийцев.
Инспектор всмотрелся в своего друга; ему показалось, что он видит намек на живую игру ума за сдержанным выражением лица.
— Ей-богу, — наконец сказал он, — кто бы мог подумать, что подозрение повернется в эту сторону?
— Отчего же, — добродушно отозвался отец Браун. — Вы начали с фанатиков и сказали, что они способны на все. Вчера в баре мы имели удовольствие лицезреть самого громогласного, оголтелого и тупоголового фанатика современности. Если упрямый идиот с одной идеей в голове способен на убийство, то я отдам предпочтение своему преподобному валлийскому собрату Прайс-Джонсу перед всеми азиатскими факирами. Кроме того, как я вам говорил, его отвратительный молочный стакан стоял на стойке рядом с недопитым бокалом виски.
— Который, по вашему мнению, был связан с убийством, — задумчиво произнес Гринвуд. — Послушайте, я уже не понимаю, серьезно вы говорите или нет.
Инспектор продолжал всматриваться в лицо своего друга, сохранявшее непроницаемое выражение, но тут пронзительно зазвонил телефон, стоявший за стойкой бара. Гринвуд откинул доску, быстро прошел за стойку, снял трубку и прижал ее к уху. Несколько мгновений он слушал, а потом испустил возглас, обращенный не к собеседнику, а к миру в целом. Он снова прислушался, отрывисто вставляя между паузами:
— Да, да… приезжайте немедленно; если возможно, привезите его с собой… Отличная работа… Поздравляю вас.
Инспектор Гринвуд вернулся в зал помолодевшим человеком. Он важно опустился на табурет и уперся руками в колени.
— Отец Браун, я не знаю, как вам это удалось, — сказал он. — Вы как будто знали, кто убийца, когда мы еще не догадывались о его существовании. Он был никем и ничем — всего лишь незначительное противоречие в показаниях. Никто в гостинице не видел его, мальчишка на крыльце едва смог вспомнить его. Это был не человек, а тень сомнения, промелькнувшая из-за лишнего бокала из-под виски. Но мы поймали его, и это тот самый человек, который нам нужен.
Отец Браун встал, охваченный внезапным предчувствием и машинально сжимая бумаги, представлявшие большую ценность для будущего биографа Джона Рэггли. Вероятно, этот жест подвигнул его друга на дальнейшие разъяснения.
— Да, мы взяли Скорую Руку. Он действительно оказался проворным и неуловимым, как ртуть. Его только что поймали; по его словам, он собрался порыбачить в Оркни. Но это тот самый человек — шотландский торговец недвижимостью, который соблазнил жену Рэггли; тот человек, который пил шотландское виски в баре, а потом уехал на поезде в Эдинбург. Никто бы не узнал о нем, если бы не вы.
— Но я имел в виду… — растерянным тоном начал отец Браун.
В этот момент перед входом в гостиницу раздался лязг и рокот тяжелых автомобилей, и в дверях бара замаячили двое или трое полицейских. Один из них, которому инспектор предложил сесть, подчинился с одновременно довольным и усталым видом. Он с восхищением посмотрел на отца Брауна.
— Да, сэр, мы поймали убийцу, — сказал он. — Тут нет сомнений, потому что он едва не прикончил меня. Раньше мне доводилось задерживать крепких парней, но такой попался впервые: пнул меня в живот, словно лошадь копытом лягнула, и чуть было не удрал от пяти полисменов. На этот раз вы получили настоящего убийцу, инспектор.
— Где он? — осведомился отец Браун.
— В полицейском фургоне, сидит в наручниках, — ответил полицейский. — Лучше пусть остается там до поры до времени.
Отец Браун тяжело опустился, почти рухнул в кресло, и бумаги, которые он нервно тискал в руках, вдруг разлетелись по полу вокруг него, словно пласты слежавшегося снега. Не только выражение лица, но и все его тело создавало впечатление лопнувшего воздушного шарика.
— Ох… ох… — приговаривал он, как будто любое добавление было излишним. — Ох… Опять я это сделал.
— Если вы хотите сказать, что снова поймали преступника… — начал Гринвуд, но священник остановил его шипящим восклицанием, похожим на звук пузырьков в стакане с содовой.
— Я хочу сказать, что это случается постоянно, но не возьму в толк почему. Я всегда стараюсь выражаться ясно, но другие вкладывают в мои слова совершенно иной смысл.
— Теперь-то в чем дело? — воскликнул Гринвуд, охваченный внезапным раздражением.
— Понимаете, я что-то говорю, — произнес отец Браун слабым голосом, который сам по себе передавал незначительность сказанного, — но что бы я ни говорил, в моих словах находят нечто большее. Однажды я увидел разбитое зеркало и сказал: «Здесь что-то случилось», а мне ответили: «Да, вы правы, двое мужчин боролись друг с другом, а потом один выбежал в сад», и так далее. Я этого не понимаю. Для меня «что-то случилось» и «двое мужчин боролись друг с другом» — совершенно разные вещи. Осмелюсь утверждать, я читал старинные трактаты по логике. То же самое происходит и сейчас. Похоже, вы все уверены, что этот человек убийца, но я не называл его убийцей. Я сказал, что это тот человек, который нам нужен. Это действительно так: я очень хочу увидеть его. Он мне нужен как единственный человек, которого у нас до сих пор нет в этом отвратительном деле, — как свидетель!
Полицейские, нахмурившись, смотрели на него, словно пытались осознать новый и неожиданный поворот в споре. После небольшой паузы священник возобновил свои объяснения:
— С первой минуты, когда я вошел в этот пустой бар, или салун, то понял, что все дело в его пустоте и уединении. У любого там была возможность остаться наедине с собой — иными словами, без свидетелей. Когда мы вошли, управляющего и бармена не было на месте. Но когда они были в баре? Какой смысл воссоздавать хронологию событий, если кто угодно мог оказаться где угодно? Сплошное белое пятно из-за отсутствия свидетелей. Я все же полагаю, что бармен или кто-то еще находился в баре незадолго до нашего прихода, поэтому шотландец смог получить шотландское виски. Но мы не можем даже гадать, кто отравил шерри-бренди, предназначенное для бедного Рэггли, пока точно не установим, кто и когда побывал в баре. Теперь я хочу, чтобы вы оказали мне еще одну услугу, несмотря на это глупое недоразумение, очевидно произошедшее по моей вине. Я хочу, чтобы вы собрали всех людей, побывавших в этой комнате, — думаю, всех их можно найти, если только мусульманин не отправился обратно в Азию, — а потом освободить несчастного шотландца от наручников, привести его сюда и расспросить, кто подавал ему виски, кто еще находился в баре и так далее. Он — единственный человек, чьи показания включают тот момент, когда произошло преступление. Не вижу ни малейших причин сомневаться в его словах.
— Но послушайте, — запротестовал Гринвуд, — выходит, мы возвращаемся к персоналу гостиницы? Кажется, вы уже согласились, что управляющий не может быть убийцей. Это бармен или кто-то еще?
— Не знаю, — безучастно отозвался священник. — Я не уверен даже насчет управляющего. О бармене мне вообще ничего не известно. Управляющий, возможно, о чем-то умалчивает, даже если он не убийца. Но я точно знаю, что существует единственный свидетель, который мог что-то видеть. Поэтому я и просил, чтобы полицейские ищейки отправились за ним хоть на край света.
Когда таинственный шотландец наконец предстал перед собравшимися, он оказался внушительным мужчиной, высоким, узколицым, с выступающими скулами, резко очерченным носом и пучками рыжих волос на голове. Он носил не только шотландский плащ-накидку, но и шотландскую шапку с завязывающимися лентами. Его насупленный и враждебный вид был вполне понятен, но каждый мог видеть, что такой человек будет оказывать сопротивление при аресте и не погнушается насилием. Неудивительно, что у него дошло до драки с таким задирой, как Рэггли, а обстоятельства его задержания убедили полицейских в том, что они имеют дело с типичным убийцей. Но он называл себя уважаемым фермером из Абердиншира по имени Джеймс Грант, и каким-то образом не только отец Браун, но даже инспектор Гринвуд — проницательный человек с огромным опытом — вскоре убедились, что сдержанная ярость шотландца была свидетельством его невиновности, а не вины.
— Мистер Грант, — серьезно сказал инспектор, без всяких объяснений принявший учтивый тон. — Мы хотим получить от вас лишь показания по одному очень важному факту. Я глубоко сожалею о недоразумении, из-за которого вы пострадали, но уверен, что вы не откажетесь помочь правосудию. По нашим сведениям, вы зашли в этот бар сразу же после открытия, примерно в половине шестого, и заказали бокал виски. Мы точно не знаем, кто из служащих гостиницы — бармен, управляющий или еще кто-то — находился в баре в это время. Будьте добры, взгляните на этих людей и скажите, есть ли среди них тот, кто подал вам виски.
— Да, он здесь, — произнес Грант с угрюмой улыбкой после того, как обвел присутствующих острым взглядом. — Я узнаю его где угодно, и вы согласитесь — такого здоровяка трудно не заметить. В вашей гостинице все слуги так же важничают, как он?
Взгляд инспектора оставался жестким и неподвижным, а лицо отца Брауна ничего не выражало, но на многих других лицах отразилась тень сомнения. Бармен был не особенно высоким и вовсе не спесивым, а управляющий недотягивал и до среднего роста.
— Мы хотим только опознать бармена, — монотонным, бесцветным голосом произнес инспектор. — Разумеется, нам известно, кто это, но нам нужно получить от вас независимое подтверждение. Итак…
Он внезапно замолчал.
— Да вот же он, — устало отозвался шотландец и указал пальцем.
Одновременно с этим жестом огромный Джукс, князь разъезжих торговцев, вскочил на ноги, словно разбушевавшийся слон, а трое полисменов вцепились в него, словно охотничьи псы в дикого зверя.
— Все достаточно просто, — сказал отец Браун своему другу спустя некоторое время. — Как я уже говорил, в тот момент, когда я вошел в бар, то сразу же подумал: если бармен оставляет зал без присмотра, ничто не помешает мне или вам зайти за стойку и всыпать яд в любую из бутылок, поджидающих своих клиентов. Разумеется, более практичный отравитель поступил бы как Джукс, то есть заменил обычное вино отравленным, потому что это можно сделать мгновенно. Он торгует спиртными напитками, поэтому для него не составляло труда держать наготове бутылочку шерри-бренди точно такого же образца. Конечно, есть одно условие, которое в данном случае удалось обойти. Если отравить пиво или виски, которое пьют многие люди, это приведет к массовой гибели. Но когда известно, что человек пьет что-то одно и не слишком популярное среди других — например, вишневую наливку, — это все равно что отравить его в собственном доме. Даже еще безопаснее, потому что подозрение моментально падет на служащих гостиницы, и даже если кто-то заподозрит одного из сотни клиентов, он ни за что на свете не сможет доказать это. Такое убийство можно назвать едва ли не самым анонимным и безответственным, какое может совершить человек.
— Но почему же убийца совершил его? — спросил инспектор.
Отец Браун встал и аккуратно собрал бумаги, которые уронил на пол в минуту растерянности.
— Разрешите привлечь ваше внимание к материалам будущей биографии под названием «Жизнь и письма Джона Рэггли», — с улыбкой сказал он. — А может быть, лучше обратиться к его собственным словам? На этом самом месте он намекнул, что собирается обнародовать скандал, связанный с руководством гостиниц. Обычное дело — сговор между владельцами и оптовыми продавцами спиртного, дающими взятки, чтобы их бизнес получил монополию на поставку всей выпивки, которую продают в гостинице. Никаких взаимных угроз и шантажа, просто махинация за счет клиентов, которых управляющий якобы должен честно обслуживать. Это уголовное правонарушение. Поэтому находчивый Джукс, знаток местных обычаев, при первой возможности заглянул в пустой бар, зашел за стойку и подменил бутылку. К несчастью для него, в этот момент в бар ввалился шотландец и потребовал виски. Ему поневоле пришлось сыграть роль бармена и обслужить посетителя, и он испытал большое облегчение, когда убедился, что тот лишь зашел выпить на скорую руку.
— Сдается, вы сами можете кого угодно обставить на скорую руку, — заметил Гринвуд, — особенно если говорите, что с самого начала что-то заподозрили в пустой комнате. Вы сразу же заподозрили Джукса?
— Да, он производил впечатление богатого человека, — уклончиво ответил отец Браун. — Знаете, когда у человека глубокий, сочный голос, обычно свойственный богатеям? Вот я и задумался: почему у него такой отвратительно богатый голос, когда все честные работяги вокруг него похожи на бедняков? Но, наверное, последние сомнения развеялись после того, как я увидел его сверкающую галстучную булавку.
— Потому что она была фальшивой? — с сомнением в голосе осведомился инспектор.
— Да нет, потому что она была настоящей, — ответил отец Браун.
Трое мужчин вышли из-под низкой тюдоровской арки в старинном фасаде Мандевилльского колледжа навстречу ярким лучам летнего солнца на исходе дня, который никак не хотел заканчиваться, и увидели блестящую сцену, которой предстояло обернуться сильнейшим потрясением.
Еще до того, как до них дошел трагизм ситуации, они сознавали контраст между собой и тем, что увидели. Сами они ненавязчиво гармонировали с окружающей обстановкой. Хотя тюдоровские арки, окружавшие внутренний сад колледжа, были построены четыреста лет назад, когда готика упала с небес и низко склонилась перед более уютными чертогами гуманизма и просвещения, и хотя сами они носили современную одежду (безобразие которой поразило бы жителей любого из предыдущих столетий), что-то в самом духе этого места роднило его с ними. За садом ухаживали так тщательно, чтобы добиться впечатления небрежности, и даже цветы казались красивыми по чистой случайности, словно изящные сорняки, а современные костюмы обладали живописностью, которой можно достичь с помощью неряшливости. Первый из троицы — лысый, бородатый и высокий, как майский шест, — был в докторской шапочке и мантии, сползавшей с одного из покатых плеч. Второй был очень широкоплечим, невысоким и крепко сбитым, с жизнерадостной улыбкой; он носил простую куртку, а мантию перекинул через руку. Третий был еще более приземистым и имел довольно потрепанный вид, несмотря на черное клерикальное облачение. Но все они хорошо сочетались с Мандевилльским колледжем и с неописуемой атмосферой двух старинных и единственных в своем роде английских университетов. Они как будто растворялись в ней, что здесь выглядело наиболее уместным.
Двое других мужчин, сидевших на садовых стульях возле столика, представляли собой яркое пятно на фоне этого серовато-зеленого ландшафта. Они были одеты в основном в черное и тем не менее блистали с головы до ног, от начищенных сюртуков до сияющих ботинок. Такой светский лоск посреди университетской вольницы Мандевилльского колледжа казался почти возмутительным. Единственное оправдание заключалось в том, что они были иностранцами. Первый, американский миллионер по фамилии Хэйк, одевался в безупречной джентльменской манере, свойственной нью-йоркским богачам. Второй, добавивший к своему вызывающему наряду каракулевое пальто (не говоря уже о вычурных бакенбардах), был чрезвычайно богатым немецким графом, а самая короткая часть его фамилии произносилась как фон Циммерн. Однако загадка этой истории не связана с причиной их появления в этом месте. Блестящие господа находились здесь по причине, которая часто объясняет совмещение несовместимых вещей: они собирались выделить колледжу некоторую сумму денег. Они приехали поддержать план создания новой кафедры экономики при Мандевилльском колледже, предложенный несколькими финансистами и магнатами из разных стран. Они уже осмотрели колледж с той неутомимой и добросовестной любознательностью, на какую из всех сынов Адамовых способны лишь немцы и американцы. Теперь они отдыхали от своих трудов и с важным видом рассматривали университетский сад.
Трое других людей, уже встречавшихся с ними, прошли мимо, ограничившись кратким приветствием, но один из них — самый маленький, одетый в черную сутану — неожиданно остановился.
— Послушайте, — произнес он с видом испуганного кролика. — Мне не нравится, как выглядят эти люди.
— Боже мой, а кому это нравится? — бросил высокий мужчина, который был главой Мандевилльского колледжа. — По крайней мере, у нас есть богачи, которые не одеваются словно портновские манекены.
— Да, — прошептал маленький священник. — Именно это я имею в виду: как портновские манекены.
— Что это значит? — спросил второй его спутник.
— Они похожи на жутких восковых кукол, — слабым голосом ответил священник. — Видите, они не двигаются. Почему они неподвижны?
Словно очнувшись от сумрачного оцепенения, он вдруг метнулся вперед и прикоснулся к локтю немецкого барона. Барон упал вместе с сиденьем, и его ноги в брюках, задравшиеся вверх, были такими же прямыми, как ножки стула.
Гидеон П. Хэйк продолжал созерцать сад остекленевшим взором, безмолвно подтверждая аналогию с восковой фигурой. Яркий солнечный свет и краски летнего вечера каким-то образом усиливали жутковатое впечатление наряженной куклы, марионетки в итальянском театре. Маленький священник в черном, носивший фамилию Браун, осторожно похлопал миллионера по плечу, и тот завалился набок одним движением, словно деревянный чурбан.
— Трупное окоченение, — сказал отец Браун, — и так быстро! Впрочем, время наступления rigor mortis бывает разным.
Причина, по которой первая троица присоединилась к двум другим так поздно (если не сказать, слишком поздно), будет более понятной, если упомянуть о том, что произошло внутри здания за тюдоровской аркой незадолго до того, как они вышли наружу. Все отобедали в профессорской столовой, но два иностранных филантропа, верных своему желанию осмотреть все вокруг, прошествовали в университетскую капеллу, где осталась еще одна неизученная галерея и лестница, пообещав присоединиться к остальным в саду и с таким же рвением оценить местные сигары. Остальные, как более благонамеренные и почтительные к традициям люди, собрались за длинным и узким дубовым столом, вокруг которого разносили послеобеденное вино. Всем присутствующим было известно, что сэр Джон Мандевилль, основавший колледж еще в Средние века, положил начало этому обычаю, поощрявшему непринужденную беседу. Ректор колледжа, лысый, но с большой русой бородой, занял место во главе стола, а приземистый человек в куртке сел слева от него, так как он был университетским казначеем и ведал всеми финансовыми делами. Рядом с ним по ту же сторону стола сидел человек довольно странного вида с искривленным лицом, потому что его темные клочковатые усы и брови были повернуты под противоположными углами и образовывали зигзагообразные линии, как будто половина его лица была парализована. Его звали Байлс; он читал лекции по римской истории, а его политические убеждения были основаны на убеждениях Кориолана, не говоря уже о Тарквинии Гордом. Такой саркастический консерватизм и чрезвычайно реакционные взгляды на все проблемы современности были свойственны многим старомодным профессорам, но в случае Байлса имелось предположение, что это было скорее результатом, а не причиной его резкости. У более внимательного наблюдателя сложилось бы впечатление, что с Байлсом действительно что-то не в порядке, как будто причиной его ожесточенности был некий секрет или какое-то большое несчастье. Его наполовину ссохшееся лицо напоминало дерево, пораженное ударом молнии. За ним сидел отец Браун, а на дальнем конце стола восседал профессор химии — крупный светловолосый мужчина с невыразительным лицом и сонными глазами, в которых таилось некоторое лукавство. Было хорошо известно, что этот натурфилософ считает других философов, принадлежавших к более классической традиции, всего лишь отсталыми чудаками. По другую сторону стола, напротив отца Брауна, сидел очень смуглый и молчаливый молодой человек с черной заостренной бородкой, появившийся здесь потому, что кому-то захотелось открыть в колледже кафедру персидской культуры. Напротив зловещего профессора Байлса сидел местный капеллан — невысокий человек приятного вида, с головой, похожей на яйцо. Напротив казначея и по правую руку от ректора стоял пустой стул, и многие были рады видеть его пустым.
— Не знаю, придет ли Крейкен, — сказал ректор, нервно покосившись на стул, что не вязалось с его обычной расслабленной манерой. — Я сам противник ограничения свобод, но признаюсь, дошел до того, что мне радостно, когда он здесь просто потому, что он не где-нибудь еще.
— Никогда не знаешь, что он выкинет в следующий раз, — добродушно заметил казначей, — особенно когда он поучает молодежь.
— Блестящий работник, но очень темпераментный, — заметил ректор, внезапно вернувшийся к былой сдержанности.
— Фейерверк тоже ярко сверкает, — проворчал старый Байлс, — но я не хочу сгореть в своей постели, чтобы Крейкен приобрел лавры Гая Фокса.
— Вы действительно полагаете, что он способен примкнуть к насильственному перевороту, если таковой начнется? — с улыбкой поинтересовался казначей.
— Он думает, что может это сделать, — резко ответил Байлс. — На днях заявил перед полной аудиторией пятикурсников, что ничто не может помешать классовой войне перерасти в настоящую, с убийством людей на улицах города, если это закончится победой коммунизма и рабочего класса.
— Классовая война, — задумчиво произнес ректор с некоторым отвращением, смягченным воспоминаниями; когда-то он знал Уильяма Морриса и был знаком с более эстетичными и праздными социалистами. — Не понимаю всех этих разговоров о классовой войне. В пору моей юности социалисты утверждали, что классов вообще не существует.
— Это другой способ сказать, что социалисты представляют собой деклассированный элемент, — с кислым удовольствием произнес Байлс.
— Разумеется, вы настроены против них сильнее, чем я, — продолжал ректор. — Но полагаю, мой социализм почти так же старомоден, как ваш консерватизм. Интересно, что думают по этому поводу наши молодые друзья. Каково ваше мнение, Бейкер? — внезапно обратился он к казначею, сидевшему слева от него.
— Ну, я вообще не думаю, как говорят в народе, — со смехом ответил тот. — не забывайте, что я очень простой человек и вовсе не мыслитель. Я всего лишь деловой человек и считаю, что все это ерунда. Нельзя сделать людей равными, а если платить всем поровну, это очень плохо для бизнеса, особенно потому, что многие из них гроша ломаного не стоят. Как бы то ни было, нужно искать практический выход, поскольку другого выхода нет. Не наша вина, что в природе все так запутано.
— В этом я с вами согласен, — произнес профессор химии. Он по-детски шепелявил, что не вязалось с его солидной внешностью. — Коммунизм претендует на современность, но это не так. Он отбрасывает нас к суевериям монахов и первобытных племен. Разумное правительство, которое ощущает настоящую этическую ответственность перед потомками, всегда стремится к прогрессу и открытию новых возможностей, а не к уравниловке, ведущей обратно в болото. Социализм сентиментален; он опаснее чумы, потому что во время эпидемии, по крайней мере, выживают сильнейшие.
Ректор печально улыбнулся.
— Вы знаете, что у нас с вами разный подход к различию во мнениях. Здесь кто-то рассказывал, как гулял с другом у реки и пришел к выводу: «Мы соглашались во многом, кроме личных мнений». Чем не девиз университета? Иметь сотни мнений, но не возомнить о себе. Если здесь люди терпят неудачу, то из-за недостатка знаний, а не из-за своих взглядов. Может быть, я реликт восемнадцатого века, но питаю склонность к старой сентиментальной ереси: «За веру пусть фанатик буйный бьется; кто праведно живет — не ошибется». Что вы об этом думаете, отец Браун?
Он с некоторым лукавством взглянул на священника и слегка опешил, потому что привык видеть его всегда веселым, дружелюбным и покладистым собеседником. Круглое лицо отца Брауна обычно лучилось юмором, но сейчас оно по какой-то причине было как никогда хмурым и на мгновение показалось даже более мрачным и зловещим, чем изможденное лицо Байлса. В следующий момент тучи развеялись, но голос Брауна все же звучал твердо и серьезно.
— Я в это не верю, — кратко ответил он. — Как жизнь человека может быть праведной, если его взгляды на жизнь ошибочны? Современная путаница возникает потому, что люди не знают, как сильно могут различаться наши представления. Баптисты и методисты знают, что их нравы не сильно отличаются друг от друга; то же самое относится к религии и философии. Но если перейти от баптистов к анабаптистам или от теософов к индийской секте убийц-душителей, все выглядит иначе. Ересь всегда влияет на мораль, если она достаточно еретична. Полагаю, человек может искренне верить, что воровство — это совсем неплохо. Но какой смысл говорить о том, что он честно верит в бесчестные вещи?
— Отлично сказано, — произнес Байлс со свирепой гримасой, которую многие принимали за дружелюбную улыбку. — Именно поэтому я возражаю против открытия кафедры теории воровства в нашем колледже.
— Конечно, все вы резко настроены против коммунизма, — со вздохом признал ректор. — Но неужели вы действительно думаете, что он заслуживает такого внимания? Неужели любая из наших ересей достаточно серьезна, чтобы представлять опасность?
— Думаю, они стали такими серьезными, что в некоторых кругах их уже воспринимают как должное, — ровным голосом сказал отец Браун. — Их принимают неосознанно, то есть без участия разума и совести.
— И все это кончится тем, что страна пойдет прахом, — заметил Байлс.
— Все это может кончиться еще хуже, — сказал отец Браун.
Внезапно по панели противоположной стены скользнула тень, за которой быстро последовала фигура, отбросившая ее, — высокая и сутулая, с очертаниями хищной птицы. Впечатление подчеркивалось тем, что внезапное и стремительное движение напоминало потревоженную птицу, вспорхнувшую из кустов. Это был длиннорукий и длинноногий мужчина с длинными висячими усами, хорошо знакомый собравшимся за столом. Но из-за сумерек в зале, освещенном лишь свечами, полет мелькнувшей тени странным образом соединился с невольным пророчеством священника, словно он был авгуром в древнеримском смысле этого слова, а полет птицы — знамением. Вероятно, Байлс мог бы прочитать лекцию о римских авгурах и особенно об этой птице, сулившей несчастье.
Высокий мужчина скользнул вдоль стены, как собственная тень, занял пустующий стул справа от ректора и обвел казначея и остальных взглядом глубоко запавших глаз. Его свисающие волосы и усы были светло-русыми, но глаза сидели так глубоко, что казались черными. Все знали, или могли догадаться, кем был новоприбывший, но случившееся после его прихода сразу же прояснило ситуацию. Профессор римской истории поднялся со своего места и вышел из комнаты, без особой тактичности показав, что не желает сидеть за одним столом с профессором теории воровства, иначе говоря, с коммунистом Крейкеном.
Ректор Мандевилльского колледжа с нервным изяществом сгладил возникшую неловкость.
— Я защищал вас, дорогой Крейкен, вернее, некоторые аспекты вашего поведения, — с улыбкой сказал он, — хотя уверен, вы сочли бы мою защиту несостоятельной. В конце концов, я не могу забыть, что в пору моей молодости друзья-социалисты имели прекрасные идеалы товарищества и братства. Уильям Моррис выразил это в своей сентенции: «Братство — это небо, раздоры — это ад».
— Смотри заголовок «профессора-демократы», — сварливо произнес Крейкен. — Что, этот надутый индюк Хэйк собирается назвать новую кафедру коммерции именем Уильяма Морриса?
— Что ж, — произнес ректор, отчаянно пытаясь сохранить радушный тон. — Все мы собратья в некотором смысле, поскольку состоим в научном совете колледжа.
— Ага, прямо-таки академический вариант афоризма Морриса, — проворчал Крейкен. — «Дали гранты — это небо, нету грантов — это ад».
— Не грубите, Крейкен, — поспешно вмешался казначей. — Лучше выпейте портвейну. Тенби, передайте портвейн мистеру Крейкену.
— Не откажусь от рюмки, — уже не так сварливо отозвался профессор-коммунист. — На самом деле я собирался выйти в сад и покурить, но посмотрел в окно и увидел ваших драгоценных миллионеров в полном цвету — свежие, невинные бутоны! В конце концов, стоило бы немного вразумить их.
Ректор встал, прикрывшись последней дежурной любезностью, и с большим удовольствием оставил казначея разбираться с Диким человеком. Другие тоже поднялись со своих мест, и группы, сидевшие за столом, начали распадаться, пока казначей и Крейкен не остались более или менее наедине в конце длинного стола. Лишь отец Браун остался сидеть и смотрел в пустоту с сумрачным выражением на лице.
— По правде говоря, я и сам изрядно устал от них, — признался казначей. — Я был с ними большую часть дня, разбираясь с фактами, цифрами и всеми прочими делами этой новой профессуры. Послушайте, Крейкен, — он нагнулся над столом и заговорил с мягкой настойчивостью: — Вам не стоит так сильно бранить эту новую кафедру. На самом деле она не пересекается с вашей тематикой. Вы единственный профессор политической экономии в Мандевилле, и хотя я не делаю вид, будто разделяю ваши убеждения, всем известна ваша репутация в Европе. Это специальная тема, которую они называют прикладной экономикой. Могу сказать, что даже сегодня я на всю катушку занимался прикладной экономикой; иными словами, мне пришлось долго говорить о делах с двумя бизнесменами. Хотите ли вы этим заниматься? Не завидно ли вам? Выдержите ли вы? Разве это не достаточное доказательство, что мы имеем дело с отдельным предметом, который заслуживает отдельной кафедры?
— Боже милосердный! — воскликнул Крейкен с напряженным воодушевлением атеиста. — Разве вы думаете, что я не хочу заниматься прикладной экономикой? Дело лишь в том, что когда мы ею занимаемся на деле, вы называете это «красным безумием» и анархией, а когда вы ею занимаетесь, я возьму на себя смелость назвать это эксплуатацией. Если бы вы прилагали экономику к нужному месту, может быть, люди бы поменьше голодали. Мы практичные люди, поэтому вы и боитесь нас. Поэтому вам и нужны два жирных капиталиста для новой кафедры; только потому, что я выпустил кота из мешка.
— Вы выпустили из мешка дикого кота, не правда ли? — с улыбкой поинтересовался казначей.
— А вы пытаетесь засадить его обратно в золотой мешок? — осведомился Крейкен.
— Кажется, мы с вами не сможем договориться, — сказал казначей. — Но наши друзья уже вышли из капеллы в сад, и если вы хотите покурить, лучше идите сейчас.
Он с видимым удовольствием наблюдал, как профессор рылся во всех карманах, пока не достал трубку. Глядя на нее с отсутствующим видом, Крейкен поднялся на ноги, но при этом механически продолжал ощупывать карманы другой рукой. Казначей Бейкер завершил спор примирительным смехом.
— Вы практичные люди, готовые взорвать весь город, — сказал он. — Только при этом вы, наверное, забудете положить динамит; готов поспорить, вы и сейчас забыли взять табак. Не беда, возьмите у меня. Спички?
Он бросил кисет с табаком и курительные принадлежности через стол, и мистер Крейкен подхватил их с ловкостью опытного игрока в крикет, которая не забывается, даже если тот начинает исповедовать взгляды, несовместимые с крикетом. Оба собрались уходить, но Бейкер не смог удержаться от замечания:
— Вы действительно считаете себя единственными практичными людьми? Не найдется ли в прикладной экономике нечто такое, что поможет вам не забывать кисет, если вы берете трубку?
Крейкен пронзил его пылающим взглядом, но ответил лишь после того, как медленно допил вино.
— Скажем так, существует иной вид практичности. Да, я забываю разные мелочи, и так далее. Но я хочу, чтобы вы поняли… — Он механически вернул кисет, но его взгляд продолжал блуждать где-то далеко и был пылающим, почти ужасным. — Внутренняя суть нашего разума изменилась, потому что мы действительно имеем новое представление о правоте и будем совершать поступки, которые вам покажутся совершенно неправильными. Но они будут очень практичными.
— Да, — внезапно произнес отец Браун, очнувшийся от своего транса. — Именно это я и сказал.
Он посмотрел на Крейкена с безжизненной, почти жуткой улыбкой и добавил:
— Мы с мистером Крейкеном совершенно согласны друг с другом.
— Что ж, — заключил Бейкер, — Крейкен собирается выкурить трубку вместе с плутократами, но сомневаюсь, что это будет трубка мира.
Он резко повернулся и позвал пожилого слугу, стоявшего у стены. Мандевилль был одним из последних очень старомодных колледжей, и даже Крейкен был одним из первых коммунистов, задолго до современного большевистского движения.
— Раз уж вы не собираетесь пустить по кругу вашу трубку мира, мы должны обеспечить сигарами наших достопочтенных гостей, — сказал казначей. — Если они курят, то, должно быть, уже истосковались по хорошей затяжке, потому что едва ли не с полудня бродили по нашей капелле.
Крейкен испустил резкий и неприятный смешок.
— Хорошо, я принесу им сигары, — сказал он. — Ведь я всего лишь пролетарий.
Бейкер, Браун и слуга были свидетелями тому, как коммунист размашистыми шагами направился в сад навстречу двум миллионерам, но никто больше не видел их до тех пор, пока священник не обнаружил их трупы, о чем упоминалось выше.
Было решено, что ректор и священник останутся охранять сцену трагедии, в то время как более молодой и быстроногий казначей побежал за докторами и полицией. Отец Браун подошел к столу, где лежала почти догоревшая сигара, от которой остался лишь маленький окурок. Другая сигара выпала из мертвой руки и разбросала по мощеной дорожке быстро угасшие искорки. Ректор Мандевилльского колледжа неловко пристроился на стуле поодаль и обхватил руками лысую голову. Потом он поднял глаза, в которых усталое выражение вдруг сменилось испуганным, и в тишине сада прозвучало короткое восклицание, исполненное ужасом.
Отец Браун обладал неким качеством, которое иногда казалось поистине ужасающим. Он всегда думал о том, что делает, но не о том, следует ли это делать. Он мог совершать самые ужасные, грязные или недостойные вещи со спокойствием опытного хирурга. В его просто устроенном разуме существовал пробел относительно всего, что обычно связывают с сентиментальностью или предрассудками. Вот и теперь он опустился на один из стульев, с которого упал труп, поднял сигару, наполовину выкуренную мертвецом, тщательно стряхнул пепел, изучил окурок, потом сунул его в рот и закурил. Со стороны это казалось непристойной и гротескной выходкой в насмешку над покойником, но для священника его поведение было вполне разумным. Облачко дыма поднялось вверх, словно жертвенное воскурение перед языческим идолом, но отцу Брауну представлялось совершенно естественным, что единственный способ оценить сигару — это выкурить ее. Его старый друг, ректор Мандевилльского колледжа, испугался еще больше из-за смутной, но проницательной догадки, что отец Браун, с учетом всех обстоятельств, рискует своей жизнью.
— Нет, все в порядке, — сказал священник и положил окурок. — Очень хорошие сигары… ваши сигары, а не американские или немецкие. Не думаю, что дело в самих сигарах, но лучше будет собрать пепел. Эти люди были отравлены таким ядом, от которого тело быстро коченеет. Кстати, вот идет человек, который знает о подобных вещах больше, чем мы.
Ректор резко выпрямился на стуле и едва не вскочил с места, потому что на дорожку упала большая тень приближающейся фигуры, которая, несмотря на свои размеры, двигалась почти неслышно. Профессор Уодхэм, возглавлявший кафедру химии, всегда ступал очень тихо, и в его прогулке по саду не было ничего необычного, но его появление как раз в тот момент, когда речь зашла о химии, создавало впечатление неестественной точности.
Профессор Уодхэм гордился своей невозмутимостью, которую некоторые называли бесчувственностью. На его прилизанной соломенной шевелюре не шевельнулся ни один волосок, а сам он разглядывал трупы с безразличным выражением на широком лягушачьем лице. Он посмотрел на сигарный пепел, собранный священником, потрогал кучку пальцем и застыл в еще большей неподвижности, чем раньше, но его глаза на мгновение сверкнули и как будто превратились в линзы микроскопа. Он явно что-то понял или узнал, но решил промолчать.
— Не знаю, с чего тут начать, — произнес ректор.
— Я бы начал с вопроса о том, где эти несчастные провели большую часть дня, — сказал отец Браун.
— Они довольно долго возились в моей лаборатории, — впервые заговорил Уодхэм. — Бейкер часто заходит ко мне поболтать, и на этот раз он привел двух спонсоров для осмотра моего отделения. Думаю, они ходили повсюду, как настоящие туристы. Я знаю, что они заходили в капеллу и даже в тоннель под склепом, где нужно зажигать свечи. Они занимались этим вместо послеобеденного отдыха, как поступают все нормальные люди. Бейкер, наверное, водил их повсюду.
— Они проявляли конкретный интерес к чему-либо в вашей лаборатории? — спросил священник. — Чем вы занимались, когда они пришли?
Профессор химии пробормотал какую-то формулу, начинавшуюся с «сульфата» и заканчивавшуюся «селеном», совершенно непонятную для обоих слушателей. Потом он с усталым видом отошел в сторону и опустился на скамью под солнцем, закрыл глаза и с терпеливым смирением подставил свое широкое лицо солнечным лучам.
В этот момент лужайку стремительно пересекла фигура, двигавшаяся прямо и быстро, как пуля. Отец Браун узнал аккуратную черную одежду и хитроумную собачью физиономию полицейского врача, с которым он раньше встречался в бедных кварталах города. Он был первым из официальных лиц, прибывших к месту трагедии.
— Послушайте, — обратился ректор к священнику, прежде чем врач приблизился на расстояние слышимости. — Я должен кое-что узнать. Вы действительно считаете, что коммунизм представляет реальную опасность и ведет к преступлениям?
— Да, — ответил отец Браун с мрачной улыбкой. — Я слежу за распространением некоторых коммунистических методов и влияний, и, в определенном смысле, это коммунистическое преступление.
— Спасибо, — сказал ректор. — Тогда я должен немедленно уйти и кое-что выяснить. Скажите полицейским, что я вернусь через десять минут.
Ректор исчез в одной из тюдоровских арок почти в тот момент, когда полицейский врач подошел к столу и жизнерадостно поздоровался с отцом Брауном. По предложению последнего они заняли места за злосчастным столом. Доктор Блейк бросил резкий и подозрительный взгляд на крупную, вялую фигуру химика, который, по-видимому, задремал на скамейке поодаль. Отец Браун вкратце рассказал, кто такой профессор и что им удалось узнать от него, а врач молча слушал, одновременно занимаясь предварительным осмотром трупов. Естественно, он больше интересовался мертвыми телами, чем косвенными обстоятельствами, но одна деталь вдруг отвлекла его от анатомических изысканий.
— Как вы сказали, над чем работал профессор? — спросил он.
Отец Браун терпеливо повторил непонятную ему химическую формулу.
— Что? — восклицание доктора Блейка прозвучало как пистолетный выстрел. — Черт возьми, но это ужасно!
— Потому что это яд? — поинтересовался отец Браун.
— Потому что это бессмыслица, — ответил доктор Блейк. — Это просто ерунда. Профессор — довольно известный химик. Почему знаменитый химик намеренно городит чепуху?
— Думаю, я могу ответить на этот вопрос, — кротко сказал отец Браун. — Он городит чепуху, потому что лжет. Он что-то скрывает, и ему особенно хотелось скрыть это от двух людей, которых вы видите перед собой, и их представителей.
Доктор отвел взгляд от двух мертвых тел и посмотрел на почти неестественно неподвижную фигуру известного химика. Должно быть, он заснул; порхавшая по саду бабочка опустилась на него, отчего он стал еще больше похож на каменного идола. Крупные складки его лягушачьего лица напоминали врачу свисающие складки шкуры носорога.
— Да, — очень тихо добавил отец Браун. — Он дурной человек.
— Черт бы побрал все это! — воскликнул доктор, внезапно тронутый до глубины души. — Вы хотите сказать, что такой великий ученый причастен к убийству?
— Придирчивые критики могли бы обвинить его в убийстве, — бесстрастно отозвался священник. — Мне самому не слишком нравятся люди, замешанные в подобных убийствах. Но гораздо важнее моя уверенность в том, что эти бедняги принадлежали к числу его придирчивых критиков.
— Вы имеете в виду, что они раскрыли его секрет и он заставил их замолчать? — нахмурившись, спросил Блейк. — Но что это был за секрет? Как можно убить двух людей в таком заметном месте?
— Я уже выдал вам его секрет, — сказал священник. — Это секрет души. Он дурной человек. Ради всего святого, не подумайте, будто я говорю это из-за того, что мы с ним принадлежим к противоположным школам или традициям. У меня много друзей в научных кругах, и большинство из них отличается героическим бескорыстием. Даже о самых закоренелых скептиках можно сказать, что они иррационально бескорыстны. Но время от времени попадаются материалисты, в самом животном смысле этого слова. Повторяю, он плохой человек. Гораздо хуже, чем… — отец Браун сделал паузу, чтобы подобрать нужное слово.
— Гораздо хуже, чем коммунист? — предположил его собеседник.
— Нет, — ответил отец Браун. — Я имел в виду, гораздо хуже, чем убийца.
Он встал с рассеянным видом, словно не замечая изумленного взгляда собеседника.
— Но разве вы не считаете, что этот Уодхэм и является убийцей? — наконец спросил Блейк.
— О нет, — уже более добродушно ответил священник. — Убийца вызывает гораздо большую симпатию и понимание. По крайней мере, он был в отчаянии, а внезапная вспышка ярости может служить смягчающим обстоятельством.
— Значит, вы считаете, что это все-таки был коммунист? — воскликнул доктор.
В этот момент очень кстати появились полицейские с объявлением, которое вроде бы завершало расследование самым решительным и удовлетворительным образом. Они несколько задержались по пути к месту преступления по той простой причине, что уже поймали преступника. Фактически они взяли его почти у ворот своей официальной резиденции. Они уже имели основания подозревать коммуниста Крейкена в причастности к разным беспорядкам в городе. Когда они узнали о преступлении, то решили на всякий случай арестовать его и сочли этот арест совершенно оправданным. Инспектор Кук с торжествующим видом объяснил докторам и профессорам, собравшимся на садовой лужайке Мандевилльского колледжа, что при обыске злосчастного коммуниста в его кармане нашли коробок отравленных спичек.
В то самое мгновение, когда отец Браун услышал слово «спички», он вскочил со стула, как будто спичка зажглась прямо под ним.
— Ага! — радостно воскликнул он. — Теперь все ясно.
— Что вы имеете в виду? — требовательно спросил ректор, вернувшийся с официальной напыщенностью, под стать помпезности полицейских чинов, которые теперь наводнили колледж, словно победоносная армия. — Вы хотите сказать, теперь вам ясно, что Крейкен виновен в убийстве?
— Я хочу сказать, что Крейкен оправдан и дело против него можно закрыть, — твердо ответил отец Браун. — Вы действительно принимаете Крейкена за человека, способного травить других людей с помощью спичек?
— Все это очень хорошо, — сказал ректор с обеспокоенным выражением, не сходившим с его лица после ужасной находки. — Но вы сами говорили, что фанатики с ложными принципами могут совершать гнусные дела. Кстати, вы сами сказали, что коммунизм расползается повсюду и в обществе распространяются коммунистические обычаи.
Отец Браун смущенно рассмеялся.
— Что касается последнего пункта, я должен извиниться перед вами, — сказал он. — Я постоянно все запутываю своими глупыми шутками.
— Шутками! — раздраженно повторил ректор.
— Видите ли, — священник почесал затылок, — когда я говорил о распространении коммунистических обычаев, то имел в виду обычай, который даже сегодня замечал два-три раза. Этот коммунистический обычай, безусловно, не ограничивается коммунистами. Он свойственен многим людям, особенно англичанам, которые кладут чужие спички себе в карман и забывают возвращать их владельцу. Конечно, эта глупая безделица не стоит даже упоминания, но она имеет прямое отношение к этому преступлению.
— Глупость какая-то, — сказал доктор.
— Если почти каждый забывает вернуть спички, вы можете прозакладывать свои ботинки за то, что Крейкен забыл их вернуть. Отравитель, подготовивший спички, просто отдал их Крейкену и не стал требовать назад. Великолепный способ избавиться от ответственности — ведь сам Крейкен вскоре совершенно забыл, от кого он получил их. Но когда он, ни о чем не подозревая, воспользовался спичками, чтобы зажечь сигары, предложенные двум посетителям, то попался в элементарную ловушку. Он стал отчаянным злодеем-революционером, который прикончил двух миллионеров.
— Но кто еще мог желать их смерти? — проворчал доктор.
— Действительно, кто же? — легкомысленно отозвался священник, но сразу же перешел на более серьезный тон. — Здесь мы подходим к другой теме, о которой я упоминал, и это, с вашего позволения, уже не шутка. Я сказал, что ереси и ложные доктрины стали привычными и распространенными. Все обращаются к ним, но никто на самом деле не замечает их. Вы полагаете, я имел в виду коммунизм, когда говорил об этом? На самом деле как раз наоборот. Вы чрезвычайно беспокоились из-за коммунизма и присматривали за Крейкеном, словно за ручным волком. Разумеется, коммунизм — это ересь, но не та ересь, которую вы воспринимаете как должное. Вы воспринимаете капитализм как нечто само собой разумеющееся — вернее, пороки капитализма, замаскированные под оголтелый дарвинизм. Помните, как вы говорили в столовой, что жизнь — это сплошная борьба, что природа требует выживания сильнейших и неважно, платят ли бедным по справедливости или нет? Друзья мои, это и есть ересь, к которой вы привыкли, ничуть не менее опасная, чем коммунизм. Это антихристианская мораль или безнравственность, которую вы воспринимаете естественным образом. Именно безнравственность сегодня превратила человека в убийцу.
— Какого человека? — вскричал ректор, и его голос дрогнул из-за внезапной слабости.
— Разрешите подойти к делу с другой стороны, — безмятежно продолжал священник. — Вы все говорите, что Крейкен сбежал, но это не так. Когда эти двое оцепенели, он выбежал на улицу, позвал врача, крикнув ему прямо через окно, а потом попытался вызвать полицию. Тут его и арестовали. Но разве вам не кажется странным, если подумать об этом, что мистер Бейкер, уважаемый казначей, так долго ищет полицейский участок?
— Тогда чем он занимается? — резко спросил ректор.
— Думаю, уничтожает документы или осматривает комнаты покойных в поисках письма, которое они могли оставить для нас. А может быть, это связано с нашим другом Уодхэмом. Какую роль он сыграл в этом деле? Все просто до смешного. Мистер Уодхэм экспериментирует с отравляющими средствами для следующей войны и открывает вещество, которое при сгорании моментально убивает человека. Разумеется, он не имеет никакого отношения к убийству этих людей, но он скрыл свой химический секрет по очень простой причине. Один из посетителей был янки-пуританином, а другой евреем-космополитом; как известно, такие люди часто бывают фанатичными пацифистами. Вероятно, они назвали бы это открытие подготовкой к массовому убийству и отказались бы от материальной поддержки колледжа. Но Бейкер был другом Уодхэма, и ему не составило труда обмакнуть спички в новое вещество.
Другая особенность маленького священника заключалась в том, что его разум был цельным и не замечал многих несоответствий; он менял манеру разговора и переходил от публичных вещей к самым частным без малейших признаков замешательства. В данном случае он озадачил большинство присутствующих, обратившись к большинству из них, хотя только что беседовал со всеми, и его совершенно не интересовало, что лишь один человек имел какое-либо представление, о чем шла речь.
— Прошу прощения, доктор, если ввел вас в заблуждение своим метафизическим отступлением о грешном человеке, — сказал он извиняющимся тоном. — Конечно, это не имело отношения к убийству, но, по правде говоря, в тот момент я вообще забыл об убийстве. Я забыл обо всем, кроме образа этого химика с огромным нечеловеческим лицом, развалившегося среди цветов, словно какое-то слепое чудище каменного века. Я думал о том, что некоторые люди чудовищны, словно высечены из камня, но все это не относится к делу. Внутренняя порочность имеет мало общего с преступлениями, которые совершаются во внешнем мире. Худшие преступники не совершают преступлений. Для практического ума важно другое — что толкнуло конкретного преступника на преступление. Что заставило казначея Бейкера убить этих людей? Вот что заботит нас сейчас. Ответ совпадает с ответом на вопрос, который я задавал дважды. Где были эти люди большую часть времени, помимо университетской капеллы и химической лаборатории? По словам самого Бейкера, они обсуждали деловые вопросы с казначеем.
При всем уважении к покойным, я не преклоняюсь перед интеллектом этих двух финансистов. Их представления об этике и экономике были языческими и бессердечными. Их представления о пацифизме были вздорными. Их отношение к послеобеденному портвейну оказалось еще более недостойным. Но они хорошо разбирались в одном, то есть в бизнесе. Им понадобилось совсем немного времени, чтобы обнаружить, что человек, который отвечает за управление финансами колледжа, является мошенником. Или, можно сказать, верным последователем доктрины бесконечной борьбы за место под солнцем и выживания сильнейших.
— Вы хотите сказать, что они собирались разоблачить его, и он убил их, прежде чем они успели это сделать, — нахмурившись, произнес доктор. — Здесь много деталей, которые остаются непонятными.
— В некоторых подробностях я и сам не могу разобраться, — откровенно признался священник. — Подозреваю, что упоминание о свечах в подземном тоннеле как-то связано с кражей спичек у миллионеров или с желанием убедиться, что у них нет спичек. Но я уверен в главном эпизоде, когда Бейкер весело и беззаботно поделился спичками с ничего не подозревающим Крейкеном. Это и был смертельный удар.
— Я не понимаю одного, — сказал инспектор. — Откуда Бейкер мог знать, что Крейкен не закурит первым и не отправится на тот свет раньше времени?
Лицо отца Брауна выражало сумрачный укор, а его голос звучал скорбно, но с неподдельной теплотой.
— Какая разница? — произнес он. — Ведь он был всего лишь атеистом.
— Боюсь, я вас не понимаю, — вежливо сказал инспектор.
— Он всего лишь хотел отменить Бога, — рассудительным и сдержанным тоном объяснил священник. — Он всего лишь хотел уничтожить десять заповедей, вырвать с корнем религию и цивилизацию, которая его породила, разрушить представления о чести и частной собственности и позволить, чтобы его страну и его культуру растоптали варвары со всех концов света. Вот чего он хотел. Вы не имеете права обвинять его в чем-то еще. Поймите, у каждого есть свой предел! А вы приходите сюда и спокойно предполагаете, что профессор старой закалки из Мандевилля (а Крейкен принадлежит к старшему поколению, несмотря на свои взгляды) вдруг закурит или хотя бы зажжет спичку до того, как допьет традиционный послеобеденный портвейн урожая 1908 года? Нет, нет, это было бы полным беззаконием, нарушением всех правил! Я был там и видел его; он не допил вино, и вы спрашиваете меня, почему он не закурил? Такой возмутительный вопрос еще не сотрясал основы Мандевилльского колледжа… Забавное это место — Мандевилльский колледж. Забавное место — Оксфорд. Забавное место — Англия.
— Вы имеете какое-то отношение к Оксфорду? — с любопытством осведомился доктор.
— Я имею отношение к Англии, — ответил отец Браун. — Я здесь родился. Но самое забавное, что даже если вы принадлежите к этой стране и любите ее, то все равно не можете разобраться в ней.