НА ПОЛЕ КОРСУНЬСКОМ

Глава 1 НЕОБЫЧНОЕ НАПРАВЛЕНИЕ

По цепкой, замешанной на снегу грязи степного шляха устало шла стрелковая рота. Впереди, вполголоса разговаривая, шагали два старших лейтенанта. Один из них, худощавый, туго затянутый и даже во фронтовом ватнике выглядевший щеголем, то и дело оборачивался, озабоченно посматривая на своих солдат. Другой, чуть сутуловатый, старший адъютант батальона Гурьев задумчиво глядел себе под ноги близоруко прищуренными глазами: он прежде носил очки, но как-то разбил их, а новые приобрести все не удавалось.

С командиром роты Скорняковым, который шагал сейчас рядом с ним, они дружили второй год. Их связывала не только совместная служба: оба до армии учительствовали.

Скорняков замедлил шаг, оглядывая растянувшийся строй.

— Умаялись мои! — сокрушенно вздохнул он. — Не знаешь, привал скоро?

— Комбат сказал, сам команду даст.

— А где он?

— Впереди где-то. Да вон, видишь, справа у дороги!

Капитан Яковенко ожидал подходившую головную роту. Он стоял, поигрывая ремешком планшетки. Его черная кубанка была лихо заломлена на затылок, глаза радостно поблескивали. По лицу его было заметно, что он думает о чем-то приятном.

Когда приятели поравнялись с комбатом, он весело крикнул:

— Привал у мостика!

Услышав о скором привале, солдаты зашагали бодрее, несмотря на то, что дорога, спускаясь в лощину, становилась все более вязкой.

В лощине, вдоль пути, длинной вереницей стояли грузовики с орудиями на прицепе. Головная машина села, и дежурный тягач дорожной части, хлопотливо треща мотором и ворочая гусеницами густую грязь, пытался вытащить застрявшую машину. Вокруг нее, помогая тягачу, суетились бойцы, соскочившие с грузовиков.

— Эх, артиллерии сколько! — восхитился кто-то из пехотинцев. — И вчера по всем дорогам шла, и сегодня. Куда такая сила?

— Туда же, куда и мы.

Солдаты шагали вдоль остановившейся колонны.

— Привет пехоте! — помахал со стоявшего грузовика какой-то задорный, краснощекий артиллерист.

— Здоро́во, бог войны! — откликнулись из рядов. — Догоняй!

— Догоним! — крикнул вслед веселый артиллерист. — Без нас дальше передовой не уйдете!

Впереди показался мостик — тот самый, о котором говорил Яковенко.

Скорняков спросил Гурьева:

— Что это наш комбат сегодня именинником выглядит?

— Разве не знаешь? — удивился Гурьев. — Третья награда пришла. Орден Отечественной второй степени.

— Это за декабрьский бой за Житомиром?

— За это. Еще когда он командиром роты был, представляли, вместе с Гродчиным. Только тот не успел получить…

— Да, жаль Гродчина… — вздохнул Скорняков. — Умнейший был человек. Лучшего комбата и желать не надо бы.

Оба помолчали. Каждый подумал в эту минуту о старом своем командире, погибшем полтора месяца назад.

— Ну что ж… — нарушил молчание Скорняков. — Надо на привале поздравить награжденного. Я за него доволен. Давно ли у меня в роте взводным был? А теперь — гляди, как круто в гору пошел. Обскакал, обскакал меня мой ученичок.

Скорняков улыбнулся добро, широко.

— Да, твои «ученички» в люди выходят, — с гордостью за товарища проговорил Гурьев. — Вот, к примеру, Белых. Толковый командир получился! — Он показал глазами на худощавого высокого старшину, что стоял у края дороги. — Хоть сейчас ему офицерское звание… Он у тебя кем был?

— Рядовым… Да при чем тут я? Белых — нашего, полкового воспитания человек.

— Ну, не скромничай! — Гурьев шутливо погрозил приятелю.

* * *

Старшина Белых с нетерпением смотрел на дорогу, по которой медленно тянулась колонна полка. Он поджидал штабного писаря, у которого нужно было получить новую карту: старая кончалась.

Никита Белых уже третий месяц командовал полковыми разведчиками — с тех пор, как в ночном поиске погиб знаменитый на всю дивизию их командир лейтенант Абас Байгазиев. Командир полка подполковник Бересов, не колеблясь, назначил Никиту командиром взвода разведки: он безупречно знал дело.

Услышав за спиной шаги, Белых оглянулся.

Сзади, по тропке, что тянулась сбоку дороги, подходил военфельдшер Цибуля. Рядом с ним шагали две незнакомые девушки в шинелях.

— Здорово, старшина! — бойко кивнул Цибуля. — Пополнение веду. Санинструкторы.

Но Белых уже и без пояснений Цибули догадался, что обе девушки — новенькие в полку. Об этом говорили их свежие, необмятые шинели, еще не обветренные лица.

— В первый раз на передовую? — спросил старшина.

— В первый, — беззаботно сказала девушка, что стояла рядом с ним (Цибуля называл ее Зиной), плотная, с резко очерченными бровями и крутым подбородком, к которому как-то не шел чуть вздернутый, задорный нос; густые, цвета меди, пружинистые пряди волос упрямо выбивались из-под шапки; она и не пыталась поправлять их.

— Нас из госпиталя перевели, вот вместе с Олей, — бойко кивнула Зина на подругу. Та — худенькая, черноволосая, с большими, пытливыми глазами, стояла молча, о чем-то задумавшись. Широкие полукружия бровей обрамляли ее открытое, с тонкой кожей, какое-то осветленное лицо. Вся она была подобранная, строговатая. С такими обычно парни не сразу решаются знакомиться.

— Далеко еще идти? — спросила Зина, посматривая на свои широкие кирзовые сапоги, заляпанные грязью.

Ей не ответили. Кроме командира полка, кому было известно, где и когда закончится сегодняшний переход?

— Почему же вас из госпиталя откомандировали? — поинтересовался Белых.

— Сами отпросились. На фронте мы нужнее, — простодушно улыбнулась Зина.

Белых снова пристально посмотрел на девушек:

— Здесь потруднее. Знаете?

— Ничего, привыкнем.

— Нелегко им будет привыкать, — заметил Цибуля. — Женщины!

Зина метнула глазами в Цибулю:

— При чем тут «женщины»? Я слышала, в нашем полку один мужчина есть трусливее любой бабы.

Зина сказала это наугад, но похоже, попала в цель: Цибуля что-то смущенно буркнул и опустил взгляд. На нем были великолепные темно-синие галифе с красным кантом. Никто в полку не имел таких галифе. Цибуля боялся их замарать, особенно сейчас, в слякоть, совершенно необычную в конце января.

— Чего фасонишь? — покосился Белых. — Надел бы ватные. Зима!

— Думаешь, тебе одному, сибиряку, мороз нипочем? — обиделся Цибуля. — Я, брат, тоже морозоустойчивый.

— Вы из Сибири? — живо повернулась к Белых Зина. Ее широкое лицо расплылось в улыбке. — Я ведь тоже из тех краев, нарымская.

— Земляки, значит? — улыбнулся Никита. — А я из-под Читы. Всего тысячи две километров от вас.

— У нас в Нарыме сейчас мороз так мороз. А здесь, на Украине, не поймешь, какое время года.

Зина недовольно посмотрела на заплывшую дорогу, по которой, медленно проворачивая колесами загустевшую на холоде грязь, тянулись обозные брички, пушки и походные кухни.

Белых шагнул к дороге. Мимо на штабной повозке ехал писарь, помахивая ему приготовленной картой.

Старшина уложил в планшет свежий, хрустящий лист двухкилометровки, и все четверо опять двинулись по обочине, обгоняя нескончаемый серый поток колонны. Чуть впереди Никиты шла Ольга. Она шагала молча, глубоко засунув тонкие руки в карманы шинели. Еще не привыкнув к такой дороге, Ольга ступала по грязи осторожно, тщетно выбирая места, чтобы не запачкать сапоги; шла не так, как солдаты в колонне, которым было уже все равно, куда ступить — в грязь или не в грязь.

С чувством какой-то неясной тревоги подумал сейчас Никита об Ольге. Он знал: многие девушки, как и она, приходили на фронт вот с такими же осветленными лицами. Смело принимали они на свои девичьи плечи все тяготы солдатской жизни. Отважно шагали под огнем, вырывали бойцов из лап смерти. Их руки, бинтовавшие солдатские раны, не дрожали при свисте вражеских пуль. Их имена, как молитву, в последние свои минуты шептали умирающие… Это были девушки простые, ласковые и вместе с тем строгие. Уже одно их присутствие облагораживало грубевшие во фронтовом быту мужские души.

Но видывал старшина и таких, которые не сумели выдержать всех испытаний армейской жизни. Ему захотелось, чтобы Ольга и Зина с самого начала поняли, какая суровая жизнь ожидает их здесь. Всегда прямо говоривший то, что он думает, Никита сказал:

— А вы знаете, как здесь девушкам трудно? Бывает, не так у них получается, как им хотелось бы.

Крутые брови Ольги резко поднялись:

— Знаем. Но с нами такого не будет.

— Только не забудьте того, что сейчас говорите.

Ольга вспыхнула:

— Что вы хотите этим сказать?

Никита хотел объяснить, но ему помешал Цибуля:

— Смотрите, девчата, наш комбат идет.

— Который? — спросила Зина, вглядываясь в колонну.

— Да вон по той стороне шагает, молодой, в кубанке.

— Ой! — вскрикнула Зина.

— Что ты? — удивилась Ольга.

Но Зина уже бежала через дорогу, лавируя между повозками.


Было совсем темно, когда вдоль колонны, втянувшейся в широкую деревенскую улицу, прокатилась подхватываемая солдатскими голосами заветная команда: «Привал!»

Забренчали котелки и фляжки, послышался говор, заскрипели отворяемые ворота, застучали колеса повозок, въезжавших во дворы. Обрадованно заржала лошадь, затрещал плетень, задетый колесом, и басовитый голос сердито прокричал:

— Куда прешь, лешай! — И добавил, жалуясь кому-то: — Не конь, а второй фронт. В дороге постромки не потянет, а завидит двор, так и рвет!

Улица быстро пустела. Солдаты расходились по хатам, спеша обогреться и подсушить портянки. Может, через час команда «Становись!» поднимет всех, и колонна выстроится невидимая в ночной тьме, чтобы опять идти и идти по холодной грязи бесконечной фронтовой дороги…

Ольга и Зина весь день шагали каждая со своей ротой, куда их определил Цибуля. Сейчас, сунув под головы свои санитарные сумки, они с наслаждением улеглись на свежей, пружинящей соломе, которую уже успел навалить чуть не до потолка хозяин хаты — приветливый дед.

Зина шумно вздохнула:

— Ой, Оля, болят мои ноги. Сорок километров по такой грязище… Не знаю, как утром подымусь.

Ольга, шурша соломой, повернулась к подруге и сказала серьезно:

— Сами просились. Теперь терпи.

— Как-нибудь вытерпим! — усмехнулась Зина. — Цибуля говорит: хороша пехота, сто верст пройдешь — еще охота.

— Уж твой Цибуля! — поморщилась Ольга.

— А тебе что — старшина больше нравится?

— Больно он нужен со своими поучениями!

— А знаешь, Оля, этот старшина в полку самый замечательный человек. Я слышала: сорок «языков» поймал. И собой он ничего…

— Ох, Зина, и все-то ты уже знаешь… Подумаешь, знаменитый! Ничего в нем особенного. Да и разговор у него…

— Известно, — перебила Зина, — сибирский нрав. Молчит, молчит, а потом сказанет такое…

Ольга промолчала, обидчиво сжав губы: она вспомнила о своем разговоре со старшиной. «Бывает, не так получается». — «По какому праву он мне про такое намекал? Я не затем на фронте…» Она набросила на себя полу шинели, намереваясь заснуть, и отвернулась от Зины.

Но той, видимо, хотелось поговорить еще. Характер Зины не позволял ей заснуть, не выговорившись.

— Олечка! — шепнула она. — А ведь ты не догадываешься. Капитан-то, комбат, — тот самый!

— Неужели?

— Мне самой удивительно. Я знала номер его почты, но что он именно в этом полку, никак не думала.

— Ну и что же теперь?

— Ой и не знаю что…


Капитан Яковенко еще не спал. Приняв доклады командиров рот, распорядившись об отдыхе людей и приказав держать кухню «в боевой готовности», чтобы успеть накормить солдат, в случае если будет получен приказ о выступлении, он дожидался, пока старший лейтенант Гурьев составит донесение.

У изголовья кровати, на скамейке, стоял телефон, уже подключенный к полковой линии. С трудом стянув набухшие от сырости сапоги, капитан лежал на широкой деревенской кровати, застланной плащ-палаткой. Отгоняя наплывающую дремоту, он смотрел, как у стола, при свете тусклой коптилки, Гурьев, еще не скинувший шинель, близоруко щурясь, быстро писал.

Капитан между тем перебирал в памяти события дня, соображая, что ему, хозяину батальона, нужно еще сделать. Пулеметные и минометные повозки сегодня далеко отстали. Надо их теперь поставить в самом центре колонны. В трудных местах бойцы помогут тащить: лошади совсем выбились из сил. У многих солдат сильно износились ботинки. Надо сказать, чтоб из обоза привезли новые и обменяли, но только не всем. Обувь следует приберечь: говорят, на марше прибудет пополнение. Вот уже появились два новых санинструктора… две девушки.

И как неожиданно — одна из них Зина! Вот уж не думал так встретиться с ней. Как хорошо, что она попала именно в его батальон!

Яковенко вспомнил сегодняшнюю их встречу на дороге: откуда-то из-за обозных повозок вдруг вынырнула Зина и раскрасневшаяся, бесконечно счастливая подбежала к нему. Прямо при всех на грудь кинулась. Сколько они не виделись? Год?..

От стола поднялся Гурьев:

— Подпишите, товарищ капитан.

Яковенко привстал, бросил взгляд на донесение, расчеркнулся под ним и снова лег.

— Ложись и ты, — сказал он, — а то, глядишь, скоро опять из штаба позвонят — шагом марш!

— Посты надо проверить.

Гурьев вышел.

«Нет, солдату легче! — подумал капитан, поглядев ему вслед. — Хата отведена, повесил портянки сушить — и отдыхай. А тут, пока все проверишь, да доложишь, да подпишешь, — глядишь, спать-то и некогда: «сверху» команда «Выходи строиться». А Гурьеву и того канительней».

Яковенко положил руку под голову и закрыл глаза. «Сколько же еще продлится этот поход? — подумал он. — Люди терпят, а кони совсем подбились… Как бы не пришлось с повозок на плечи еще кой-чего перекладывать… Легче бой вести, чем такой марш совершать».

Скрипнула дверь. В комнату вошел его заместитель по политической части старший лейтенант Бобылев. Яковенко видел, что Бобылев устал до предела: не легко ему в его сорок пять лет, со здоровьем, подорванным в ленинградской блокаде, шагать такие марши…

Капитан подвинулся на кровати, освобождая место рядом с собой:

— Ложись, Николай Саввич!

Замполит присел на корточки возле аппарата и, взяв трубку, стал разыскивать агитатора полка. Он хотел узнать последние новости и рассказать о них бойцам.

Повернувшись на бок, Яковенко увидел, что Бобылев, уже начав разговор, вдруг сразу как-то посветлел. С его худого лица мигом исчезла усталость, многочисленные морщины на лбу и у седоватых висков разгладились.

— Немцев от Ленинграда погнали! — ликующим голосом проговорил он.

— Неужели? — привстал Яковенко.

— Точно! Полный конец блокады! Сводка за двадцать седьмое января!..

— Ну, поздравляю!

Яковенко, приподнявшись с кровати, горячо пожал руку Бобылеву. Тот встал и торопливо шагнул к выходу.

— Куда ты? — удивился Яковенко. — Солдаты отдыхают. Утром поговоришь.

— Разве можно такую новость держать? Сейчас же всем агитаторам наказ дам: пусть бойцам расскажут. Да и сам побеседую.

Бобылев легко, совсем по-молодому, выбежал из комнаты.

«Вот беспокойная душа», — улыбнулся Яковенко. Он был рад за Бобылева. Капитан знал, как нетерпеливо ждал Бобылев вестей об осажденном городе. В Ленинграде у Николая Саввича — оставались родители — дряхлые старики. Сам он первую осадную зиму прожил там же, продолжая работать, как и другие, в своем холодном, полуразбитом снарядами цехе. Весной сорок второго его призвали в армию. На ораниенбаумском пятачке, будучи парторгом роты, он был ранен и по Ладоге отправлен в тыловой госпиталь, откуда, после краткосрочных курсов политсостава, и попал в этот полк. Жена и дочь замполита были эвакуированы и сейчас жили где-то в Казахстане. «Вернется и сядет своим поздравления писать», — подумал Яковенко.

А в эту минуту во всех хатах, переполненных отдыхающими солдатами, о радостной вести уже рассказывали агитаторы — коммунисты и комсомольцы батальона. В одной из хат об этом говорил бойцам сам Бобылев, взволнованный, сияющий.

Сразу забыв про сон и усталость, слушали солдаты о могучем ударе, нанесенном врагу далеко отсюда, на севере, у стен великого города. Ни сам замполит, ни те, кто сейчас слушал его, еще не знали, что этот удар под Ленинградом — один из невиданных по силе ударов, которыми враг скоро, уже через несколько месяцев, будет отброшен прочь с советской земли. Солдаты еще не могли знать, что второй из этих ударов скоро нанесут они, что именно они устроят врагу на Украине еще один «котел», подобный тому, который был устроен гитлеровцам год назад под Сталинградом.

Всю ночь шел дождь. Беспокойно и настойчиво шуршал он по соломенной кровле хаты.

По временам в шум дождя врывался могучий железный гул и заглушал его; мелко-мелко дребезжали стекла в оконцах, и даже сквозь сон чувствовалось, как подолгу дрожит пол хаты; всю ночь через село колонна за колонной шли танки.

Под утро, услышав за окном смутные голоса и стук повозок, выкатывавшихся на дорогу, Ольга и Зина, торопливо натянув так и не успевшие просохнуть сапоги, вышли на улицу, поеживаясь от сырости.

Стояла мутная предрассветная полутьма. На дороге уже строились роты. Слышались позвякивание и поскрипывание снаряжения и негромкий, как бывает в строю, говор.

Выйдя на дорогу, подруги тотчас же разошлись, каждая в свою роту.

— Сюда, сестра, к нам! — услышала Ольга и подошла к бойцам, стоящим около плетня. Это была ее вторая рота.

— Ну как, барышня, выспались? — бойко спросил молодой солдат с озорным широкоскулым лицом.

Ольга строго сдвинула брови:

— Я не барышня вам, а младший сержант медицинской службы!

Солдат оглядел ее с головы до ног, чему-то про себя ухмыльнулся, но тут же сделал серьезное лицо:

— Извините, товарищ младший сержант!

Ольга прошла вперед, несколько смущенная своей строгостью. Сзади кто-то серьезно и с уважением заметил:

— С принципом девушка.

— По первости! — возразил озорной голос. — А там, гляди, сядет к кому-нибудь на повозочку…

«Вот и не сяду! Весь марш буду в строю идти!» — упрямо сказала себе Ольга и широкими шагами, не выбирая, где посуше, вышла в передние ряды.

А сзади продолжали говорить о ней:

— Вы, ребята, ее не обижайте! — поучал солдат из пожилых. — Ранят в бою — еще молиться на нее будете.

— Уже молюсь! Без боя! — перебил все тот же озорной голос.

— Я тебе всерьез говорю, — строго сказал пожилой, — и чтоб при ней никакой этой словесности.

— А ежели, Григорий Михайлович, к примеру, пушку из грязи тащить. Разве тут без этого обойдешься?

— Обойдешься! Гастев у нас обходится же.

— Гастев — человек еще необразованный, не обучен этой самой словесности. А я вот без нее никак не могу: привык.

— Ничего. И тебе язык почистить пора. Это не курево, отвыкнуть можно. В какое время живешь?

— Конечно, культура требует… — нехотя подтвердил озорной голос.

Раздалась команда. Разговор замолк. По чавкающей грязи рота зашагала вдоль улицы.

На сером, цвета шинельного сукна, небе робко, как-то краешком, выглянуло заспанное, неяркое солнце. Оно медленно освобождалось от пухлого, словно ватного, утреннего тумана, которым, как огромным одеялом, была покрыта холодная рассветная степь.


Третьи сутки полк, сменившись со своих прежних позиций, шел ускоренным маршем. Направление было необычным: полк двигался на восток. Туда же день и ночь шли танки, артиллерия.

Можно было только догадываться, что полк, как и многие другие части, идет на Корсунь-Шевченковский. Там, со всех сторон стиснутые советскими войсками, бешено бились, стараясь вырваться, десять немецких дивизий: одиннадцатый корпус генерал-лейтенанта Штеммермана и сорок второй корпус генерала Маттенклота.

Еще совсем недавно германское верховное командование возлагало большие надежды на группировку войск, в состав которой входили ныне окруженные корпуса. Оно рассчитывало улучшить стратегическое положение гитлеровской армии и поднять дух немцев, оскудевший после Сталинграда.

К январю 1944 года на Днепре, юго-западнее Канева, немцы сосредоточили крупные силы. Здесь, кроме прочих войск, было и соединение, которому Гитлер присвоил номер погибшей под Сталинградом шестой армии. Новая шестая армия должна была взять реванш за Сталинград.

В районе Смела — Мироновка фронт немцев крутой дугой выходил к реке. Гитлеровцы рассчитывали, опираясь на эту дугу, вернуть себе Правобережную Украину, вырваться на Днепр и вновь овладеть инициативой на фронте.

Однако немецкому наступлению на Правобережной Украине так и не суждено было осуществиться. Во второй половине января смельско-мироновская дуга германского фронта была сломана. Войска двух Украинских фронтов одновременно начали наступление навстречу друг другу. Войска 2-го Украинского фронта ударили по дуге севернее Кировограда, в сторону запада. Войска 1-го Украинского — юго-восточнее Белой Церкви, на восток. Вражеская группировка оказалась в «мешке». Выход из него становился с каждым часом все уже и уже.

Видя смертельную опасность, нависшую над войсками, Маттенклот начал умолять своего начальника, генерала пехоты Хейндрица, чтобы тот разрешил вывести корпус из «мешка». Но Хейндриц, боясь гнева Гитлера, отказал. А молот русского наступления бил и бил по немецкой обороне. В отчаянии Маттенклот доносил своему начальству:

«Положение становится безвыходным. Безумно жертвовать столькими жизнями. Если войска не будут оттянуты из «мешка», я подам в отставку».

Но Гитлер приказал корпусу Маттенклота продолжать обороняться.

Через несколько дней войска обоих Украинских фронтов, проломив немецкий фронт, вышли навстречу друг другу.

Клещи сомкнулись. Перед новой немецкой шестой армией встал грозный призрак нового Сталинграда.

Встревоженное германское командование бросило на выручку окруженных свежие части. Но советские войска с каждым днем все туже и туже стягивали петлю на горле врага. Все ближе и ближе войска обоих фронтов продвигались к центру «котла» — городу Корсунь-Шевченковский.

Стремясь спасти свои корпуса, находящиеся в корсуньском «котле», Гитлер ударил по его юго-западной стороне, в районе Звенигородки, бронированным кулаком из четырех танковых дивизий, усиленных артиллерией и мотопехотой. Но советские войска стойко отбивали все удары и продолжали наступать. С каждым днем в руках немцев населенных пунктов оставалось все меньше и меньше. Командование окруженных войск, сосредоточив все свои танковые силы, решило прорываться в юго-западном направлении, к Звенигородке, навстречу своим. Ценой огромных потерь немцам, рвавшимся из кольца, удалось вновь занять несколько сел и продвинуться на юго-запад. Им оставалось преодолеть всего десять — двенадцать километров, чтобы соединиться со своими войсками. Но это расстояние пройти было нелегко. Каждый километр немцам приходилось оплачивать горами трупов, грудами исковерканной боевой техники.

На помощь советским частям, сдерживающим в районе Звенигородки отчаянный натиск врага, шли все новые и новые полки из фронтовых резервов, прибывали пехота, танки, артиллерия.

Сюда, вместе со всей дивизией, переброшенной с другого участка фронта, спешил и стрелковый полк, в который на марше прибыли новые санинструкторы — Ольга и Зина.

Полк совершал переходы по сорок — пятьдесят километров в сутки. Как назло, уже много дней, с первых чисел января, стояла необычайная для этого времени оттепель. Жирная украинская земля, согретая неожиданно подобревшим зимним солнцем, стала почти непроходимой. Грязь засасывала колеса и копыта, прилипала к ногам, заливалась в голенища сапог. В отдельных местах идти по дороге было совсем невозможно, и пехота шагала прямо полем, по жнивью. Обгоняя стрелков, на рысях проходили вперед казачьи полки. Разбрызгивая грязь и мокрый снег, с тяжелым ревом шли танки и самоходки, густо облепленные десантниками. Все спешило на Корсунь.

Дороги походили на грязевые реки. Выехать на машине — значило застрять, если не на первом километре, так на десятом. Повсюду видны были грузовики, глубоко севшие в грязь. Лошади, выбившись из сил, едва тащили повозки с боеприпасами. По обочинам лежали в мутных лужах конские трупы, стояли поломанные повозки, не выдержавшие дорожных испытаний. Измученные артиллеристы и обозники почти всю дорогу помогали храпящим, покрытым пеной, шатающимся от напряжения лошадям. Нередко приходилось тянуть и самих лошадей, окончательно потерявших силы. Только солдатской выносливости не было предела.

Медлить было нельзя. Полк шел днем и ночью, останавливаясь на короткие привалы не более чем на четыре часа в сутки. Особенно тяжело было в ночных маршах. Ноги, сбиваясь в кромешной тьме с протоптанной тропки, то и дело уходили в глубокую грязь. Случалось, что изнемогшие бойцы засыпали на ходу и падали. Но они подымались и снова шли.

Вместе со своими ротами шагали Ольга и Зина. На марше, в утомительную бессонную ночь, им не раз вспоминался госпиталь. Но если бы сейчас им предложили вернуться туда, они отказались бы.


Капитан Яковенко остановился у края дороги, внимательно оглядывая колонну своего батальона. Лицо комбата, еще хранящее следы юношеской округлости, но уже с жесткой складкой у рта, было озабочено. Он видел, как сильно устали его бойцы. Это было заметно прежде всего по молчанию, тяжело нависшему над рядами. Не слышно было обычных на походе разговоров и шуток. Только монотонное, равномерное чавканье грязи под десятками солдатских сапог нарушало тишину. «Надо отдых дать», — подумал Яковенко и крикнул проходившему мимо командиру второй, головной роты, старшему лейтенанту Скорнякову:

— Привал!

Бойцы, присев возле дороги, на старом жнивье, где посуше, дружно начали ладить самокрутки.

— Эх, табачок кончается! — посетовал кто-то, запуская руку в отощавший кисет.

— Ничего, скоро трофейного попробуем.

— Подумаешь, трофейный! Фашиста скорей бы достукать, хай ему грец!

— И чего оно воюе? — возмущенно промолвил пожилой усатый солдат, видимо, из недавно призванных, в пестрых домашних рукавицах. — Все одно понятно, что вин войну проиграв.

— Ты, Опанасенко, Гитлеру разъясни, чтобы он хенде хох.

— Та хай ему бис разъясняе! — сплюнул усатый.

Солдат средних лет, с давно не бритой коричневой щетиной на подбородке, пыхнув цигаркой, заметил:

— Он мира попросит, как до границы дойдем.

— Нет, шалишь! Меньше чем до Берлина — я не согласен! — возразил командир отделения сержант Панков, молодцевато поправляя выбившуюся из-под шапки не то русую, не то седоватую прядь. Было Панкову уже под тридцать, но по всем повадкам в голосу он казался моложе, хотя и хлебал фронтовое лихо по полной солдатской норме с первого дня войны.

— Фашиста на развод оставлять нельзя. Отдышится — опять полезет, — серьезно сказал солдат из пожилых, суховатый, чисто выбритый, с аккуратно подстриженными усами. Все остальные уважительно называли его Григорием Михайловичем. Небритый почтительно взглянул на него и сказал извиняющимся голосом:

— Да разве я против? Я — до победного конца. Берлин так Берлин.

— Еще и Украина велика! — вздохнул Опанасенко. — Шагать да шагать.

— Прошагаем! — сержант шутливо подмигнул собеседникам: — Царица полей, ног не жалей.

Самый юный солдат, подтянутый я тихий паренек, стащил с себя сапог и озабоченно посмотрел на ногу.

— Что, Петя, быстро ехал — пятки стер? — спросил Григорий Михайлович и посоветовал: — Переобуйся!

Петя развязал вещевой мешок и вытащил оттуда чистые портянки, намотанные на толстую увесистую книгу.

— Лишняя тяжесть в походе! — заметил небритый. — Выбросил бы ты премудрость эту, студент!

— Нельзя, товарищ Плоскин, выбрасывать! — серьезно ответил Петя. Он бережно обтер книгу рукавом и уложил ее обратно. Уже не первый месяц путешествовала она со своим хозяином, рядовым Гастевым, по фронтовым дорогам. Ему редко удавалось раскрыть ее, но все же он не считал эту математическую книгу лишней тяжестью. С ней он пришел в часть с первого курса физмата, с ней думал и вернуться туда после войны.

— А как думаете, куда попадем: в наступление или в оборону? — полюбопытствовал Плоскин.

— Ишь ты в оборону! — усмехнулся сержант. — Для нас оборонный сезон давно прошел. Теперь тебе не сорок первый.

Чмокая копытами, мимо отдыхающих прошла приземистая, до самых ушей забрызганная лошадь. На ней, чуть не зачерпывая дорожную грязь носками сапог, восседал молодой солдат с большим, туго набитым мешком за плечами.

— Почтарь, давай газеты! — крикнул сержант.

— Держи!

Панков передал полученную газету Гастеву:

— Читай, товарищ агитатор!

Гастев развернул тонко хрустящий свежий лист.

— Интересно, как там союзнички шевелятся? — полюбопытствовали бойцы.

— «Военные действия в Италии! — многообещающе провозгласил Гастев. — На основном фронте пятой армии и на фронте английской восьмой армии патрули союзников вели активные действия. Взято в плен два солдата противника».

— Вот это активные! — загрохотал смех.

— Поди, те немцы сами в плен пришли, тушенки захотели…

Гастев читал дальше:

— «В течение последних дней вследствие плохой погоды происходили только действия патрулей… В районе Анцио английская армия укрепляла свои позиции. На фронте американской армии отмечались действия разведывательных частей…»

— Все-таки отмечались! И то хорошо.

— Ну и вояки! Вследствие плохой погоды, а?

— Им бы на наше положение.

— Да брось ты про них. Ясное дело, нулевой фронт! Читай про наших!

Гастев перевел взгляд на верхнюю часть газетной страницы, туда, где виден был крупный текст сводок Советского информбюро.

— «…Западнее и юго-восточнее Новгорода наши войска продолжали вести наступательные бои, — читал он, — …севернее Звенигородки и Шполы наши войска продолжали вести бои по уничтожению окруженной группировки противника и, сжимая кольцо окружения, овладели многими населенными пунктами…»

— Вот это погодка! Не то что на втором.

— А где он, второй-то?

— Про то Черчилль знает.

— Чирей тому Черчиллю! Знаете, как он рассуждает? Три вещи, говорит, для войны надо: люди, деньги и терпение. Людей, дескать, другие страны дадут, деньги — американцы, ну а у нас, англичан, терпение как-нибудь найдется. Вот он какой «друг», этот Черчилль!

Григорий Михайлович, до этого молча слушавший, что говорят солдаты, высказался наконец:

— Этот друг на подмогу туг. Буржуй, понятно. Нам на себя надеяться надо.

— Верно говоришь! — подтвердил сержант. Он швырнул в лужу докуренную папироску и, взглянув на дорогу, удивился: — А что это за народ топает? Беженцы, что ли?

К солдатам медленной чередой подходили люди, одетые в ватники и крестьянские кожушки, в домотканые свитки и замызганные немецкие шинели со споротыми погонами. Каждый из них тащил на спине тяжелый мешок. Передний в веренице — худощавый старик в потертой смушковой шапке, надвинутой на самые глаза, густо заросший клочкастой, черной с серебром бородой — остановился и бережно опустил на землю свою ношу. В мешке что-то глухо звякнуло.

— Отдыхай, народ! — скомандовал старик своим спутникам.

— Домой возвращаетесь? — полюбопытствовал сержант, поздоровавшись с дедом.

— Не домой, а из дому! — пояснил тот. — Деревню видал позади? Нечагивка называется. Так вот оттуда мы. Колхоз «Путь к социализму». А идем до Хорошивки. Тридцать километров. Снаряды несем. А хорошивские уж дальше понесут, до следующей деревни.

— И так до самой передовой?

— До самой позиции. Надо же армии помочь. По шляху никакой силой не проехать.

— Грязища действительно страшенная, — качнул головой сержант. — Кто такую дорогу насквозь пройдет — за одно это медаль заслужит.

— А что, из вашего села угнали кого в Германию? — спросил старика доселе молчавший боец Алексеевский, средних лет, белесый, худощавый, с печальными глазами. Товарищам было известно: родное село Алексеевского сожжено, жена и дочь угнаны неизвестно куда.

— Чтоб тех германцев трясця взяла! — вздохнул старик. — Всех девчат позабирали. И внучку мою… — Старик опустил голову, внимательно разглядывая зажатую меж пальцев самокрутку. — Жива ли, нет ли… Загубят их каты…

— Ничего, отец, выручим!

Старик с надеждой глянул на сержанта:

— Дай вам боже, хлопцы!

Дождавшись, когда подтянулся батальонный обоз, капитан Яковенко сел на патронную повозку, которая иногда служила ему личным экипажем, и велел ездовому погонять вперед. К концу привала капитан хотел снова быть в голове колонны батальона.

— Комбат едет! — сказала Зина подруге, заметив приближающуюся повозку. «Как он изменился!» — вновь подумала она то же, что и вчера…

Да, этот бравый капитан сейчас совсем не походил на того юного лейтенанта, который год назад лежал в ее палате после своего первого ранения. Она еще вчера, увидев его, почувствовала, что это уже не юноша, только что прошедший свои первые испытания в огне войны. Нет, теперь это бывалый командир, повидавший всякое. Во всем облике Бориса Яковенко было сейчас что-то хозяйское, уверенное, чего в нем не замечалось раньше.

Несмотря на отвратительную погоду, Зину не покидало радостное, светлое настроение. Ведь больше года она ждала, когда вновь увидит Бориса!.. Как крепко сжал он ее руку!

Но сейчас ей не хотелось, особенно в присутствии других выходить из рамок служебных отношений: ведь на этот раз они встретились совсем в иных условиях, чем раньше…

Повозка поравнялась с девушками.

— Стой! — сказал капитан ездовому и спрыгнул с повозки. Ольга и Зина встали при виде начальства, но Яковенко, улыбаясь, махнул им рукой: — Сидите, девчата! — Он присел рядом с ними на подстеленную ездовым плащ-палатку и сразу же спросил: — Ну как, нравится вам у нас в батальоне?

Ольга пожала плечами:

— Мы еще и оглядеться не успели.

— Понравится! Наш батальон в полку первый. И по номеру, и по делу. Про нас даже в газете напечатано. Читали?

— Не помнится что-то, — ответила Ольга, — в газетах про многих пишут.

— Про многих?

Щеки Яковенко покрылись румянцем, и он сдвинул свою кубанку на затылок, как делал всегда, когда его что-нибудь задевало за живое. Он был большим патриотом своего батальона. И ему хотелось, чтобы эти девчата сразу почувствовали, что они попали не в обычный, а в его, капитана Яковенко, батальон.

Командовать батальоном Яковенко начал недавно, вместо капитана Гродчина, погибшего в декабре под Житомиром. Яковенко был воспитанником Скорнякова и Гродчина. Он получил звание младшего лейтенанта два года назад без окончания училища за умение командовать, проявленное в боях. А воевать Яковенко начал рядовым, но по службе продвигался быстро: этому способствовали его находчивость и храбрость.

Всю лестницу повышений, которую в мирное время командиры по положению проходят в несколько лет, Борис Яковенко на фронте прошел немногим больше чем за год: ему приходилось сменять тех, кто ранен или убит. Но ему казалось, что быстрым повышением своим он обязан исключительно собственным достоинствам. Правда, он был на хорошем счету у командования как офицер смелый, находчивый. Таких в полку было немало. Но он словно бы не замечал этого. Втайне считая себя лучшим офицером в полку, он часто не мог удержаться, чтоб не намекнуть на это.

Увлекшись воспоминаниями, он рассказал девушкам о славных делах батальона, не забывая при этом довольно часто упомянуть и про свои заслуги.

Зина молчала, глядя на его оживленное лицо, на кудреватый чуб, выбившийся из-под щегольской кубанки, и вспоминая того прежнего лейтенанта Яковенко, у чьей койки она провела не одну ночь в палате для тяжелораненых. Но потом она все же не утерпела:

— Мы и не знали, что вы такой заслуженный!

По ее голосу нельзя было понять, с иронией она говорит или серьезно. Но Яковенко сразу же прервал свой рассказ.

Время привала кончилось. Взбираясь на повозку, капитан предложил девушкам:

— Садитесь, подвезу немного.

Зина быстро взобралась на повозку.

Мимо, плюхая по лужам, шли солдаты.

Ольга, которая тоже хотела сесть на повозку, вдруг раздумала, резко повернулась и быстрым шагом пошла вперед.

— Куда ты? — удивленно крикнула Зина.

Но Ольга уже затерялась где-то на дороге, в колыхавшихся рядах.

Догоняя свой взвод, шедший впереди полковой колонны, Никита Белых шагал по пустынному шляху. В свете неяркого зимнего дня тускло поблескивали лужи на дорогах. Степь, несмотря на оттепель, оставалась по-зимнему безжизненной.

Какой похожей показалась сейчас Никите эта украинская степь на его родные забайкальские степи! Ему даже показалось, что и в Забайкалье сейчас тоже весна, пришедшая раньше времени.

Он шел, жадно вдыхая влажный, волнующий запах оттаявшей земли. Запах этот был до боли сердечной родным, знакомым: так пахнет в поле перед началом посевной, в пору, когда бригады начинают выезжать на участки.

Освобожденная от зимних оков земля лежала, подставляя свою обнаженную грудь теплому, влажному ветерку. Медленно покачивались под этим ветерком коричневые, жухлые стебли прошлогодних трав. Чуть заметные прозрачные испарения подымались из лощин и от опушек реденьких кустарников, как первое, еще слабое дыхание ожившей земли. По степи уже прошлась весна, хотя по календарю еще стоял январь. Казалось, подражая людям, совершающим то, что прежде по человеческим правилам и понятиям считалось невозможным, природа тоже совершила то, что раньше было немыслимым по ее собственным законам. Весна не ждала, пока время откроет ей дорогу. Она внезапно атаковала зиму и победила ее…

Обгоняя повозки и пушки, Никита перевалил через пригорок, по которому шла дорога. Внизу, в огромной луже, около нагруженной минными ящиками повозки, сгрудились солдаты.

Багровые от натуги, минометчики старались вытащить повозку. Вместе со своими солдатами старался пожилой, плотный, не по летам подвижной капитан — командир роты.

От мокрой шерсти измученных лошадей валил пар. Они струной натягивали постромки. Но повозка не двигалась с места. Одна из лошадей зашаталась и в изнеможении села в лужу по-собачьи, на задние ноги. Кое-как ее удалось поднять.

Никита молча подошел к повозке сзади и вместе со всеми навалился на нее плечом.

— Взяли! — крикнул командир роты, обрадованно взглянув на Никиту.

— Давай, давай! — дружно нажали солдаты.

Люди и лошади рванулись вперед. Повозка громко затрещала и еще глубже осела в грязь.

— Ось — к черту! — с сокрушением вздохнул командир роты и тут же скомандовал: — Выпрячь лошадей, груз на вьюки и на руки!

— Ребята, получай витамины! — хлопотливо покрикивал усатый ездовой, с треском вскрывая ящики.

— Витамины? — переспросил кто-то.

— Точно! — ухмыльнулся усач. — Вита — это означает жизнь. Вот и будем этими минами фрицам жизни давать. Забирай быстро!

Минометчики разобрали боеприпасы с повозки. Лошадям на спины взвалили перевязанные пополам мешки, наполненные тяжелыми чугунными грушами. Командир роты связал веревочкой за стабилизаторы две мины и повесил их себе через плечо. Его примеру последовали солдаты.

Медленно переступая пудовыми от налипшей грязи сапогами, минометчики пошли вперед.


Белых догнал свой взвод и повел его дальше, изредка сверяясь по карте и внимательно наблюдая за местностью. Долго на дороге впереди не было видно ни души. Но вот слева, из-за опушки леса, показалась густая, беспорядочная толпа. От нее отделились несколько человек и, размахивая руками, побежали навстречу разведчикам.

— Товарищ старшина, гражданские это! — сказал солдат Булагашев, самый зоркий из разведчиков.

— Эй, хлопцы, гляньте: девчат-то! — восторженно воскликнул вихрастый озорной Федьков. — Сплошные девчата! И откуда столько?

Девушки окружили солдат, жали им руки.

— Наши! — послышались обрадованные девичьи голоса. — Здравствуйте, родненькие!

— Откуда вы? — спрашивал старшина, едва успевая пожимать протянутые со всех сторон девичьи руки.

Высокая складная дивчина, со спокойным взглядом больших темных глаз, пояснила:

— С под Шполы идем. У нас тут и каневские, и кировоградские, и с Мироновки, и со Смелы. Немцы, как отступали, всю молодежь с собой погнали. По шляху на Умань нас вели, чтобы потом — в Неметчину. А тут как ударили наши танки! Немцы оружие покидали — и кто куда. Наши хлопцы подобрали кое-какие винтовки, нас охраняют. Идем, а не знаем, где свои, где злыдни. Вас увидели — испугались спервоначалу, а потом… А вот и наши хлопцы!

Подошел паренек лет шестнадцати, с немецким карабином на черном ремне за плечом.

— Товарищ командир! — сказал он, подойдя к старшине и взяв карабин к ноге. — Нас тридцать шесть военнообязанных. Шесть винтовок. Разрешите присоединиться к вашей части? Хотим фашистов бить!

У Белых не сразу повернулся язык, чтобы отказать ему. Зачислять кого-либо в подразделение старшина права не имел.


Поздно вечером полк сосредоточился на окраине разоренного боями местечка, возле сахарного завода, сожженного немцами совсем недавно. Развалины еще дымились и отдавали жаром, и солдаты подходили к горячей каменной россыпи подсушить портянки или прикурить от тлеющей головни. На стене у заводских ворот еще уцелел немецкий плакат. На нем был изображен Гитлер в расшитой фуражке, а под портретом было напечатано: «Освободитель». Кто-то из солдат уже написал углем: «Будет морда бита у Гитлера-бандита!»

В местечко пришли пока что не все подразделения полка. Здесь сосредоточилась только пехота с небольшим количеством боеприпасов. Но и это уже было немалым успехом. Двигаясь вместе со всей дивизией, полк за трое суток преодолел сто двадцать километров тяжелейшей дороги и вовремя пришел к указанному месту.

Как только от штадива связисты протянули нитку, подполковника Бересова вызвал к телефону командир дивизии.

Справившись о состоянии бойцов и о их размещении на отдых, генерал познакомил Бересова с обстановкой. Дивизия влилась в состав войск, предназначенных для ликвидации противника в корсуньском «котле». В ближайшие часы она должна была занять боевые рубежи. Командование фронта предполагало, что окруженный враг попытается прорваться именно на этом участке, и поэтому здесь усиливало фронт. Кроме дивизии, в которую входил полк Бересова, сюда выдвигались и другие стрелковые дивизии, артиллерийские и танковые полки.

Вскоре после разговора с генералом в тесной, жарко натопленной хате, которую занимал Бересов, собрались командиры батальонов и спецподразделений.

Когда офицеры расселись и вынули из планшетов карты, подполковник неторопливо и спокойно, как он делал все, положил на край стола недокуренную трубку, провел рукой по своему высокому лбу и уже редеющим, седоватым волосам, поднялся. Внимательно поглядывая из-под широких бровей на своих офицеров, он стал знакомить их с обстановкой.

Окруженный противник стягивал свои силы в кулак, собираясь одним ударом прорвать кольцо окружения. Из некоторых деревень немцы даже ушли без боя, уплотняя свой фронт и накапливаясь там, где рассчитывали осуществить прорыв — километрах в двадцати западнее местечка.

Необходимо было опередить врага.

Полк получил задачу: к утру выйти к селу Комаровка, в шести километрах севернее сахарного завода, и быть готовым к дальнейшему наступлению.

Кончив говорить, командир полка остановил взгляд на старшине Белых, и тот встал, готовый выслушать приказ.

— Бери своих, — сказал подполковник, — иди на Комаровку. Противник оторваться старается, маневрирует. Нащупай, где он… А первый батальон, — и Бересов посмотрел на капитана Яковенко, — пойдет головным. Если в Комаровке противник, подойти скрытно к южной окраине, окопаться. Если нет, закрепиться на высотках около села и быть готовыми к наступлению. Подравняются соседние части — разведаем и ударим по немцам сообща. Смотри только! — и Бересов полушутя-полусерьезно погрозил комбату зажатым в руке толстым карандашом. — Не разузнавши — вперед не лезь! Связь с разведкой держи. Остерегайся, чтобы немец не обдурил тебя.

Бересов почти всем своим подчиненным говорил «ты». Но никто в полку не обижался на него за это: бересовское «ты» звучало как-то по-отечески. Был он по-солдатски прост и в речи и в манерах.

Второй и третий батальоны Бересов приказал развернуть севернее сахарного завода в полной готовности к наступлению на Комаровку и дальше, в зависимости от результатов разведки.

Через несколько минут все остальные командиры тоже получили задания и, разом встав, вышли. В хате остались только Бересов да его заместитель подполковник Иринович, недавно назначенный в полк. До армии Иринович долго руководил каким-то торговым учреждением. Он привык строго контролировать подчиненных ему людей и относиться к ним с повышенным недоверием. Он был сух в отношениях с людьми, педантичен в требованиях. По характеру своему Иринович во многом был противоположен Бересову. Но тем не менее они как-то ладили друг с другом: требовательность Ириновича Бересов ценил.

Расстегнув тугой воротник гимнастерки и с удовольствием потирая шею широкой ладонью, Бересов заметил:

— Наступать с утра начнем, а может, и раньше. Наверное, всей дивизией разом двинем.

— А если противник из Комаровки ушел?

— Куда ему идти, кроме как на нас? Первого батальона не минует.

— В первом комбат лихой вояка, да молод больно, — с сомнением качнул головой Иринович.

— Молодость — но беда. — Бересов с усмешкой, которая, казалось, постоянно таилась в уголках его рта, посмотрел на Ириновича. — Беда в другом: у Яковенко последняя буква на первом месте.

— Приглядывать за ним надо, — назидательным тоном произнес Иринович. Он был твердо убежден, что руководить — значит прежде всего все время приглядывать за подчиненными. Иринович не замечал, что такое «приглядывание» часто совсем не приносит пользы. Люди, по натуре своей не очень инициативные, знали, что есть «приглядывающее» начальство, и поэтому считали, что своим умом шевелить не обязательно. Инициативных же навязчивое и мелочное контролирование связывало и обижало.

Иринович надел ватник, закурил папиросу и ушел. По поручению командира полка он должен был проверить, как подготовились батальоны к выступлению.

Бересов постоял, подумал и, расстегнув ремень, не спеша снял гимнастерку.

В противоположность иным заядлым фронтовикам, считавшим, что на войне непременно нужно ложиться на постель не разуваясь, что можно вообще не раздеваться на ночь, не бриться и не умываться — кое-кто в этом видел даже особый фронтовой шик, — Бересов тщательно следил за собой и старался всегда, пусть даже на час или два, сделать свой бивак домом. Военная служба была для него не временной, а пожизненной профессией, и поэтому во всем, даже в мелочах походной жизни, он старался быть таким, чтобы по нему равнялись подчиненные.

Как и многие давно воюющие люди, Бересов привык к беспокойному житью и отсутствию самых элементарных удобств. Часто он даже не замечал этого отсутствия. Сколько ночей провел он за войну шагая с солдатами по темному полю или лежа под плащ-палаткой на дне траншеи! Все это для него давно уже было привычным… Но вместе с тем он очень ценил житейские удобства и, по мере возможности, стремился их создать в походной обстановке, хотя бы на самый короткий срок. Стоило ему только зайти в хату, как в ней уже жарко топилась печь, стелилась постель с настоящей подушкой и на почетное место водворялся большой черный трофейный приемник, с которым Бересов не расставался в походах. Приемник брал все станции, и Бересов частенько перед боем, когда было свободное время и все равно не спалось, просиживал за ним долгие ночные часы.

Но если внезапный приказ подымал Бересова, он, ничуть не жалея о покинутом тепле, выходил из хаты и направлялся в голову колонны. На марше подполковник почти всегда шел пешком, отдав свою верховую лошадь на попечение адъютанту или посадив на нее какого-нибудь солдата, выбившегося из сил в походе.

Раздевшись, Бересов медленно прошелся по комнате, ни разу не задев своим широким телом тесно поставленной мебели. Рассеянно, по привычке, он провел ладонью по своей чуть лысеющей голове и присел к приемнику. Как обычно перед боем, сон не приходил. Хотелось дождаться, пока протянут связь и от командиров батальонов поступят первые донесения.

Бересов повернул ручку настройки, и в комнате приглушенно зазвучала нежная, грустная мелодия. Затем, вплетаясь в музыку, далекий женский голос запел что-то родное, знакомое. «Москва!» — догадался Бересов и задумчиво посмотрел в круглое сетчатое отверстие приемника, откуда струилась музыка. Заслушавшись, он нечаянно шевельнул рукой, которая все еще лежала на рукоятке настройки. И сразу же в комнату ворвались резкие звуки чужой речи. Кто-то по-немецки говорил быстро, торопливо и беспокойно, словно боялся, что ему не дадут закончить. Подполковник поморщился и круто повернул ручку дальше. Воздух наполнился треском, шумом. Заглушая друг друга, резкие голоса что-то кричали по-немецки. Один из них, особенно назойливый, перекрывая пестрый шум, часто и настойчиво, словно заколачивая гвоздь, твердил позывные: «Зигфрид, Зигфрид, Зигфрид…»

«Чертовы фашисты! Весь эфир забили!» — поморщился Бересов.

Рации окруженной группировки взывали о помощи. Оттуда, извне, из высших немецких штабов, запрашивали обстановку, приказывали — в который раз! — держаться до последнего солдата, обещали — в который раз! — прислать помощь; но она уж не могла прийти…

Радиоволны летели над окопами, где дрожали от холода и страха немецкие солдаты; над мертвой полосой ничьей земли, где кучками темно-зеленой рвани лежали заледеневшие трупы тех, кто в отчаянных атаках пытался вырваться из окружения.

Радиоволны плыли над головами советских солдат, молчаливо глядевших с переднего края в темную ночную степь. Солдаты не смыкали глаз. Они стерегли врага, как охотники стерегут зверя, обложив его берлогу.

Эфир был наполнен воплями немецких станций. Но голоса советских армейских станций не вмешивались в эту радиосумятицу. Рации наших частей, подошедших для решающего удара, молчали, чтобы преждевременно не обнаружить себя.

Резким поворотом ручки выключив приемник, Бересов подошел к столу и сел около него, подперев ладонью подбородок.

Теперь в хате было тихо. Только слышалось, как где-то за печкой робко тренькает сверчок, подергивая струны своей балалаечки.

На гладко выструганных досках стола перед Бересовым лежала потертая на сгибах карта — километровка. Сейчас, задумчиво и внимательно глядя на ее серо-зеленое пространство, Бересов зрительно представлял себе все изображенное на ней: голые застывшие поля, посеревшие от дождей скирды прошлогодней соломы, полевые дороги, разбитые колесами, истоптанные тысячами солдатских ног; деревни, заполненные колоннами пехоты, танков, самоходных пушек, грузовиков, батареями, обозами, или, наоборот, пустые, безлюдные, с беспризорно бродящей по улицам и дворам скотиной.

Глядя на карту, Бересов мысленно шел вперед, вместе с головным отрядом своего полка. Вот отсюда, где на карте между двумя заштрихованными квадратиками начинается тонкая черная линия, с окраины местечка, мимо посвечивающих в темноте углей потухающего пожарища шагал сейчас он вместе с первым батальоном. Опережая батальон, переводя взгляд дальше по черной линии, обозначавшей дорогу, Бересов спешил догнать разведчиков. Вот этот поворот дороги они, судя по времени, уже миновали. Затем, скользя по обледенелому скату, разведчики спустились в овраг и перешли ручей — нет, не по этому мостику, за которым, возможно, следит противник, а прямо по льду ручейка. Потом они выбрались из оврага и свернули с дороги, пошли вот здесь, вдоль реденьких кустиков, которые тянутся над оврагом и обозначены на карте чуть заметными кружочками. А там, в ночном темном поле, эти кусты стоят черные, загадочные, едва различимые на фоне такого же черного неба, и, может быть, под ними и притаился враг. Возможно, через минуту, через секунду сухой треск пулемета разорвет тишину, и струя огня хлестнет по солдатам старшины Белых…

Сидя над картой, Бересов старался шаг за шагом проследить весь путь, по которому шла в эту минуту разведка. Опасность подстерегала разведчиков всюду. Враг мог быть везде, но не было известно, где он находится в действительности.

Сегодня Бересов особенно беспокоился за разведчиков. Он знал, что на этом участке немцы, отходящие на юго-запад в надежде прорваться, оставляют на пути наших войск засады. Танк, пушка или пулемет, установленный где-нибудь под кустом или ометом соломы, в любую секунду может открыть внезапный огонь. Старшина Белых, как он ни опытен, все же может наткнуться на одну из таких засад.

И еще одно обстоятельство тревожило командира полка: почему сейчас, когда справа и слева идут ожесточенные бои, их полк да и вся дивизия еще не получили приказа наступать? Может быть, высшее командование задумало какой-нибудь сложный маневр? Это Бересов мог только предполагать. Точно он знал лишь положение на участке дивизии и был обязан делать только то, что ему приказано: разведать, где противник, и за ночь скрытно выдвинуться одним батальоном на подступы к Комаровке.

Подполковник предвидел, что противник, пользуясь темнотой, может попытаться балками и перелесками без боя выскользнуть из окружения. Такие попытки, как предупредил его генерал, уже предпринимались противником на соседнем участке. Вот почему Бересов приказал командирам второго и третьего батальонов усилить боевое охранение, но балкам и рощам заранее подготовить пулеметный и минометный огонь и держать батальоны в полной готовности к наступлению.

Посмотрев на часы, Бересов опять перевел взгляд на карту. Теперь Белых, наверное, уже в Комаровке. Вот она на карте: два ряда неровных черных прямоугольников, углом отходящих от маленького крестика. Сейчас разведчики идут по этой улице. Затем свернут налево, мимо церкви. Они идут тем путем, который им указал командир полка. Бересов, казалось, слышал, как в напряженной тишине, осторожно ступая по застывшей грязи, шагают солдаты мимо молчаливых темных хат, смутно маячащих за плетнями. Примерно через полчаса разведчики должны выйти на северную окраину села…

Подперев кулаком подбородок, Бересов продолжал смотреть на карту. Он мог бы сейчас прилечь, отдохнуть. Это было бы очень кстати после сегодняшнего утомительного марша. Но подполковник знал, что не сможет уснуть.

Монотонно тикали на стене пестрые деревенские ходики, отпуская время по строго размеренной своей мерке. Где-то далеко, по безлюдным улицам Комаровки, шли сейчас посланные им разведчики. И вместе с ними, склонившись над картой, отягощенный своей большой командирской заботой, мысленно шагал командир полка.


Ольга расстегнула тяжелую намокшую шинель и, сев на скамью, облегченно вздохнула. Когда пришли в местечко, командир роты старший лейтенант Скорняков сказал, что привал, вероятно, продлится до утра. Хотелось сидеть вот так, неподвижно. Ольга устало откинулась спиной к стене и прикрыла глаза. Но вдруг в сенях что-то стукнуло, грохнуло. Открылась дверь, и кто-то, еще не вошедший, густым голосом спросил:

— Медицина здесь проживает?

С трудом протискиваясь через низкую дверь, в хату вошел высоченный боец с толстой сумкой на боку и с ручным пулеметом, на который вошедший опирался как на палицу. Это был парень с широким, открытым лицом, которое все, начиная от глаз, сверкавших озорным огоньком, и кончая большими оттопыренными ушами, казалось улыбающимся.

— Здоровеньки булы! — сказал он. — На работу идем, а пакетиков недохват. Может, выручите нас?

— Откуда вы? — спросила Ольга. — Какое подразделение?

— Глаза и уши. Шахрай — моя фамилия.

— Из разведки?

— Так точно. А вы новенькая?

Шахрай уселся на жалобно скрипнувшую под ним табуретку и вытащил из кармана брюк блестящий никелированный портсигар с хитроумным окошечком посредине. В портсигаре что-то щелкнуло. Из окошечка выскочила папироса. Шахрай схватил ее на лету, сунул в рот.

— Вот фокус! — удивилась Ольга. — Откуда это у вас?

Шахрай улыбнулся по-мальчишески самодовольно:

— Из Германии привезли. На память.

Ольга взяла мешок с перевязочным материалом.

— Сколько вам? — спросила она, выкладывая на стол индивидуальные пакеты.

— Девять. Да старшине десятый.

— Говорят, он у вас герой? — вспомнила она рассказ Зины.

— А как же! — лицо Шахрая стало важным. — Промеж глаз у немцев пройдет — не заметят. Один раз я сам видал: как щелкнет под ним мина, он от нее. Как рванет она! Мы наземь пали. Глядим, а старшина идет, и хоть бы что ему. Вроде не на мину, на лягушку наступил.

— Неужели правда? — недоверчиво спросила Ольга.

— Сам видел! — решительно подтвердил Шахрай. — У нашего старшины всегда все благополучно. Мы знаем, как ходить. По тонкому расчету. Недаром наш хозяин на «гражданке» счетоводом был.

Ольга улыбнулась недоуменно:

— Знаменитый разведчик — и счетовод!

— Ну и что ж? — в свою очередь удивился Шахрай, сгребая со стола пакеты. — Это только в кино, если счетовод — то делопут, и обязательно людям на смех. А на деле и счетоводы геройские бывают. Дело не в должности… Ну, спасибочко вам!

Шахрай рассовал пакеты по карманам, вскинул за спину свой «ручник» и неторопливой походкой вышел из хаты, осторожно затворив за собой дверь. Ольга посмотрела ему вслед, прибрала перевязочный материал, подкинула в печь дров и, поеживаясь, села к огню: хата была выстужена, от выбитых, наверное, при бомбежке и кое-как заткнутых окон тянуло холодом.

У печки девушка согрелась. Теперь ее клонило в сон. Ольга прикрыла глаза. Сейчас, где-то по снежному полю, в неизвестность идут старшина Белых и его девять разведчиков. А она здесь греется… Помнит ли Белых, как он поучал ее?.. Теперь она не сердится на него за это… Ведь он от прямоты души…

Незаметно Ольга задремала перед раскалившейся печью, теплота ласкала ее лицо, руки и колени…

— Товарищ санинструктор, кушайте быстренько!

Вошедший санитар-ездовой, степенный дядька, поставил на стол дымящийся котелок и сказал:

— Командир роты собираться велел. Сейчас выступаем.

Глава 2 ДВЕ РАКЕТЫ

Ночь была студеная, тихая. Погода налаживалась. Морозом сковало грязь, так надоевшую всем за последние дни. Медленно кружась в черном воздухе, падали пышные хлопья снега. Капитан Яковенко шел по краю дороги вместе со старшим лейтенантом Бобылевым. Обгоняя их, быстрым шагом прошли вперед и скрылись в темноте разведчики старшины Белых. Они шагали цепочкой, в темноте едва различимые, в туго подпоясанных ватниках, с автоматами, закинутыми за плечи. Выделялся только Шахрай. Его можно было узнать по огромному росту, большой, набитой дисками и гранатами сумке и ручному пулемету, который Шахрай нес свободно, словно это был не увесистый «Дегтярев», а тросточка. Последним в цепочке шагал Белых. Завидев офицеров, он замедлил шаг.

— Где ваш КП будет? — спросил старшина комбата.

— Влево от дороги, по оврагу.

— Хорошо. Ждите донесения.

Старшина поддернул ремень автомата и ушел вперед.

Вскоре первый батальон, сойдя влево с дороги на Комаровку, занял исходное положение. Комбат со связистами и посыльными спустился в глубокий овраг, пересекавший проселок. Здесь следовало ждать, пока Белых даст знать о результатах разведки. В штаб полка потянули связь. Пользоваться рацией разрешения еще не было.

Привалившись к крутой глинистой стенке оврага, Яковенко надвинул свою кубанку поплотней на лоб и засунул подбородок в воротник шинели, пытаясь укрыться от холода. Из оврага, где по соседству со связистами расположились батальонные минометчики, слышен был негромкий, но веселый разговор. До слуха Яковенко доносились вспышки приглушенного смеха.

Кто-то из солдат рассказывал побасенку:

— …Пришел ихний генерал на передовую, спрашивает: «Как, гренадеры, духом не пали?» Те отвечают: «Пали и духом и брюхом, ваше высокограбительство. Потому что «в котле» который день сидим». Рассердился генерал, кричит: «Не сметь унывать! Мы не уйдем!» Немцы отвечают, как один: «Так точно, ваше высокограбительство! Мы не уйдем: русские не пустят». «С вами фюрер и я, — генерал успокаивает, — будем стоять до конца заодно». А те возражают: «Заодно это никак невозможно». Генерал удивляется: «Почему?» — «Потому что два конца потребуется». — «Почему так?» — «А так. На одном конце вам висеть, на другом — фюреру».

Дружный смех покрыл слова рассказчика, и чей-то строгий голос сказал:

— Да тише вы, грохалы!

Разговор притих. Уже нельзя было разобрать, о чем говорят. Яковенко еще глубже запрятал лицо в воротник, стараясь согреться. Но вскоре он тревожно, словно его кто толкнул в бок, выпрямился. «От разведчиков еще вестей нет. Так, пожалуй, и ночь потеряешь», — с беспокойством подумал он, глянув на светящийся дымчатым зеленоватым светом циферблат часов. Было начало второго. К двум Белых должен был сообщить о положении в Комаровке. «Если в селе противник, — размышлял Яковенко, — самое время по нему ударить. Вот дойти до этих высоток, что левее села, и стукнуть прямо по окраине, немцу в хвост».

Яковенко оживился, припомнив летние бои на Орловщине. Три дня тогда дивизия билась на подступах к большому районному центру, но взять его не смогла. На третий день Яковенко, в то время старший лейтенант и командир роты, предложил командиру полка, оказавшемуся в батальоне, свой план. Бересов одобрил этот план и его выполнение поручил ему.

Сейчас он вспомнил тихую, теплую июльскую ночь, когда он и тридцать солдат его роты вышли из окопов и двинулись по густой ржи, смятой дневным боем. Они долго шагали по полю. Запах росы смешивался с приторным, тошнотным запахом трупов, лежащих меж всклокоченных колосьев.

Он ясно представил себе сейчас весь тот безмолвный путь через бесконечное ржаное поле, затем по дну темного сырого оврага, где несколькими метрами выше по откосу сидели в окопах враги, еще не знавшие того, что сзади неслышно и неотвратимо уже идет их погибель.

Поднявшись из оврага, он увидел наверху, в густо-синем ночном небе, черные силуэты растрепанных снарядами соломенных крыш, похожих на чьи-то огромные взлохмаченные головы.

Две группы бойцов по его указанию разошлись вправо и влево. И вот ночь взорвалась бешеным треском автоматов, резкими взрывами ручных гранат, трепещущим светом взлетевших в темноту немецких ракет и воплями перепуганных гитлеровцев. А потом загрохотало и затрещало там, где был передний край, и фашисты, поняв, что они оказались между двух огней, побежали назад. Через час, опомнившись, они повернули и начали атаковать, пытаясь отбить село. Яковенко и его бойцы дрались почти до утра, до тех пор пока не подошли на помощь другие подразделения, проломившие наконец расстроенную оборону противника.

Взятие этого районного центра решило тогда успех боев на целом участке фронта: село было важной ключевой позицией на скрещении двух шоссейных дорог. И не удивительно, что в тот же день героем событий — командиром роты старшим лейтенантом Яковенко заинтересовались «наверху». Его вызвал к телефону сам командир корпуса, пожелавший узнать, как это ему с небольшой группой солдат удалось сделать то, что не смогли сделать всем полком.

Через несколько дней Яковенко получил свою первую награду — орден Красного Знамени. А теперь у него три ордена…

— Однако времени уже много! — спохватился капитан, отрываясь от воспоминаний и снова посматривая на часы. Его начинало охватывать нетерпение. «По времени разведчики, пожалуй, до Комаровки прошли, а может, и дальше. Будь в селе противник, Белых уже вернулся бы и дал знать о себе. Да что терять время! Надо двигаться, пока не начало светать. И если бой — ударить первому! Пусть по мне равняются остальные комбаты! Первый батальон должен быть первым везде!»

Спотыкаясь в темноте о клочья прошлогодней травы, Яковенко спустился вниз по склону оврага.

— Гурьев! — вполголоса окликнул он, вглядываясь в густой овражный мрак.

— Здесь! — ответили снизу, и в темноте задвигалась, медленно подымаясь вверх, чуть заметная красная точка. Она на секунду вспыхнула желтым огоньком, метнулась в сторону и где-то внизу рассыпалась мелкими тусклыми искрами. Старший лейтенант Гурьев, бросив папироску, подошел к комбату.

— Товарищ капитан? — вполголоса спросил он, внимательно приглядываясь. Гурьев в темноте видел особенно плохо.

— Вот что, — сказал Яковенко, — подымай батальон. Пойдем вперед, на высоты.

— А если в Комаровке противник? Ведь мы тогда его оставляем слева, открываем фронт! Вот смотрите…

Гурьев торопливо вытащил планшетку, щелкнул кнопкой фонарика и поднес освещенную карту к глазам комбата. Но тот досадливо отвернулся, сдвинул кубанку на лоб и сказал решительно:

— Чего смотреть? Приготовиться к движению!

— Слушаю! — старший лейтенант круто повернулся и ушел.

«Рассердился!» — подумал Яковенко о Гурьеве. В глубине души он почувствовал еще неясную тревогу. Но уже принятого решения менять не хотел. «Решение правильно уже тем, что оно своевременно», — этой заученной истиной Яковенко пытался успокоить себя. «Все рассчитывает да примеряет — прямо беда! — думал он о Гурьеве, стараясь убедить себя, что опасения Гурьева не так уж серьезны. — Нет, брат, на войне надо действовать решительно!»

Комбат смотрел на Гурьева несколько свысока. Себя он уже считал кадровым военным и полагал, что по сравнению с его боевым опытом сравнительно мало весит вся ученая расчетливость Гурьева, который не прошел в такой мере, как Яковенко, фронтовой солдатской школы и попал в штабные офицеры сразу из училища. Но одновременно с этим Яковенко уважал Гурьева за выдержку в бою, за то, что тот умел разбираться в людях, был тактичен и настойчив, где надо, а уставы, топографию и вообще военные науки знал лучше, чем сам комбат. Однако Яковенко никогда не говорил об этом ни самому Гурьеву, ни кому-либо другому.

…Яковенко постоял, прислушиваясь, как, стуча сапогами по застывшей земле, один за другим пробежали связные, посланные Гурьевым в роты.

Наверху торопливо и гулко простучали лошадиные копыта, провезли батальонную противотанковую пушку — «сорокапятку».

Он вскарабкался наверх, цепляясь за невидимые, ломкие и колючие стебли прошлогоднего бурьяна, остановился и прислушался. В степи было тихо и темно. Только где-то далеко, за лесом, качнулся и опал мертвенный, синий свет немецкой ракеты.

«Что нас ждет впереди?» — подумал Яковенко.

Повернул голову, прислушиваясь. Наверх по откосу кто-то подымался, и было слышно, как шуршали мерзлые комья земли, катясь вниз.

— Ты, Николай Саввич? — спросил Яковенко, скорее угадывая, чем различая в темноте невысокую фигуру Бобылева.

Замполит подошел и сел рядом.

— В ротах был? — спросил его Яковенко.

— Да. С парторгами надо было поговорить.

— Вот что. Я сейчас выступать думаю.

— Выступать? Разве Белых уже разведал противника?

— Нет. Но положение и так ясное. Двинем к высотам, как приказано. Как по-твоему?

— Как бы впросак не попасть, — помедлив, ответил Бобылев. — Нельзя без разведки. Да и командир полка, по-моему, приказывал не так действовать.

— Не так? Не одобряешь, значит?

— Подумать надо, прежде чем начать.

— На войне долго раздумывать не приходится.

— Но и воевать не думая…

Яковенко вспыхнул:

— Решение принято!

— Ну что ж? Ты командир. Действуй, как находишь нужным. Ты отвечаешь за людей.

— А я ответа не боюсь. Меня пугать не к чему!

Бобылев поморщился: «Вот порох! Почему Яковенко обижается, когда с ним не согласны? Эх, товарищ капитан, мало еще тебя жизнь учила».

Поглядев на сердитое, почти злое лицо Яковенко, он решил: «Кривого гвоздя не заколотишь. Успокоится — поговорю еще».

Молча, не глядя друг на друга, покурили, пряча огонек меж ладоней. Яковенко затягивался с силой, жадно. Вспыхивающий красноватый свет папиросы освещал его сосредоточенное лицо. Ему было стыдно, что он, сам попросив у Бобылева совета, так резко говорил с ним. К тому же ему не давала покоя мысль, что и Бобылев и Гурьев — оба против его поспешного решения. А ведь не сговаривались. Может быть, они правы? Когда Бобылев докурил свою папиросу и встал, Яковенко сказал глуховато:

— Ладно. Дождемся вестей от Белых.


Кругом было так тихо, что даже шепот звучал, как громкий разговор, а мерзлые стебли бурьяна потрескивали, словно сухая лучина. Казалось, все, даже самые слабые звуки в этой ночной тишине проходят через какой-то стократный усилитель.

Разведчики, растянувшись редкой цепочкой, иногда останавливаясь и прислушиваясь, медленно шагали вдоль бесконечных плетней, мимо чуть белеющих в темноте хат Комаровки. Они дошли до самого центра села, заглянули в каждый двор, но нигде не обнаружили ни души. На углу площади, недалеко от церкви, к Белых подошли дозорные, которых он высылал осмотреть боковые улицы. Федьков, старший дозора, доложил:

— Товарищ старшина! Нет никого. В одном дворе бабку нашли, да от нее толку мало: пятый день из погреба не вылазит.

— Что она про немцев знает?

— Ушли, говорит. В какую сторону — не видела.

— А народ куда делся?

— Попрятались кто куда.

— Ну давай за мной!

Пройдя пустое, словно вымершее село, Белых и его бойцы вышли на северную окраину.

Противника не было видно. О нем напоминали только несколько свежевырытых незаконченных одиночных ячеек. Видимо, немцы намеревались закрепиться здесь, но потом внезапно куда-то ушли.

Обратно старшина повел своих бойцов вдоль западной окраины. И тут ничто не говорило о присутствии неприятеля. Но может быть, он где-нибудь вблизи села?

На обратном пути Белых хотел разведать подступы к селу с запада. Приказав выступать, он выслал дозоры вперед и по сторонам.

Когда последняя хата села осталась далеко позади и под ногами зашуршало вытаявшее во время недавней оттепели старое жнивье, к старшине подбежал Булагашев из головного дозора:

— Товарищ старшина! Немцы!

— Ложись! — скомандовал Белых. — Где они? — спросил он тихо, поворачиваясь к Булагашеву и ставя автомат на боевой взвод.

— Впереди, в балке.

— Тебя заметили?

— Нет, я мышкой назад.

— Веди, сам посмотрю.

Низко пригибаясь, оба быстро и бесшумно прошли по мерзлой стерне и залегли на краю поля, на чуть припудренной снегом, уже жестковатой от вновь начавшегося холода земле. Впереди в глубокой темной балке, на ее мутно-белых от снега склонах темнели едва различимые шевелящиеся пятна. Никита вгляделся: балку заполняли немецкие солдаты. Вытащив блокнот, он, попросив Булагашева прикрыть фонарик полой ватника, быстро набросал несколько строк.

— Лети к комбату первого!

— Назад — сюда? — спросил Булагашев, беря записку.

— Не надо. Жди в полку.

Булагашев скользнул в сторону и растаял в темноте.

Приказ командира полка обязывал Белых не только обнаружить противника, но и установить его намерения. Поэтому Белых послал дозор вправо: узнать, есть ли немцы дальше, вдоль по балке. Другой дозор он послал назад, к Комаровке: ведь балка, в которой они сейчас обнаружили немцев, проходит возле самого села. Старшим дозора Белых приказал действовать самостоятельно и по выполнении задачи велел всем дозорам вернуться в полк. С собой он оставил только одного Шахрая.

Белых еще не знал точно, что затеяли немцы. Но он обязан был узнать это. Не узнав этого, он не дал бы себе права уйти. «Буду наблюдать!» — решил он.

Подтянувшись как можно ближе к балке, Белых и Шахрай залегли. Будь дело днем, при хорошей видимости, они не заняли бы позиции для наблюдения так близко к противнику. Но сейчас, ночью…

Позиция, которую избрал старшина, была выгодной. Из канавы, вплотную подходившей к изгибу балки, удобно наблюдать.

Небо чуть посветлело. Тучи, из которых с вечера валил снег, увело поднявшимся ветерком, и от этого ветерка стало зябко. Белых неотрывно смотрел в балку сквозь редкие, обшарпанные зимними ветрами сухие стебли подсолнуха, посаженного когда-то впереди по меже.

Старшине уже было ясно: немцы могут выбраться из кольца, пользуясь этой извилистой балкой, ведущей, как он знал, на юг. Возможно, они постараются сделать это, пока еще темно.

— Воевать будем или уйдем? — шепнул заскучавший на холоде Шахрай, который лежал рядом.

— Обождем… — неторопливо ответил старшина.

Он уже внимательно осмотрелся по сторонам. Он догадывался, что немцы не занимают боевых позиций и не идут дальше потому, что чего-то ждут. Но чего?

Вскоре Белых разглядел: с северной стороны по полю движется, приближаясь к балке, длинная вереница немецких солдат. На темно-сером фоне предутреннего неба едва различимы их силуэты.

Немцы, идущие полем, взяли левее. «Куда они? Не обходят ли?» — забеспокоился Белых. Еще можно было, успеть отползти по канаве назад. Но, сделав это, он с другого места не смог бы так хорошо наблюдать за противником. А ведь он обязан был до конца выполнить приказ: не только обнаружить врага, но и установить его намерения.

Белых должен был немедленно выпустить две красные ракеты, если противник развернется и пойдет в наступление — так было условлено.

Вереница немцев, шедшая полем, стала спускаться в балку. Вот эти немцы смешались с теми, которые раньше прошли по ней. Теперь вся масса немцев двинулась низом балки влево, скрываясь в сероватой мгле.

«Хотят проскочить мимо нашего левого фланга». Он потянулся к ракетнице, но на секунду задержал руку: сначала отойти от немцев подальше, потом дать ракетами сигнал своим.

Но нельзя терять минут. Немцы уже подымаются из балки.

Он поднял ракетницу и нажал на спусковой крючок.

Две алые звезды, одна за другой, вспыхнули в темном небе над головами двух разведчиков.

— Теперь пошли! — махнул Белых Шахраю. Оба вскочили и, пригибаясь, побежали по канаве назад. Дело было сделано.

Белых рассчитывал, что оторваться от противника им удастся без особого риска, потихоньку, как удавалось в подобных случаях не раз. Но хлопнула прямо над головой ракета — немцы подали какой-то сигнал своим. Белый ослепительный свет ударил сверху. Наверное, в этом свете немцы заметили двоих над балкой.

— Ложись! — крикнул Шахраю старшина.

Пули рванули воздух над их головами, с хлестом забили по мерзлой земле, вдоль канавы. Их зловещие светляки летели наперекрест — и спереди и слева.

Шахрай вонзил в гребень канавы сошки своего пулемета. Лязгнул отведенный назад затвор.

— Давай! — скомандовал Белых. И сразу рядом гулко забил «Дегтярев» Шахрая.

На войне не редкость, когда даже самый точный расчет подводит, если противник вдруг начинает действовать так, как он, может быть, и сам не предполагал.

Едва ли в другой обстановке немцы, наступая и видя, что они обнаружены, нашли бы в себе решимость кинуться вперед так яростно. Скорее всего, они залегли бы, прежде чем предпринять что-либо дальнейшее. Но сейчас они рвались из петли, это был рывок отчаяния. Даже понукаемые офицерами, гитлеровцы прежде никогда не бросались в атаку так оголтело. Этой-то оголтелости и не предугадал в полной мере старшина Белых.

Разведчики стреляли короткими очередями, экономя патроны, тщательно, целясь, насколько позволяла серая предутренняя полумгла. На какие-то минуты им удавалось остановить тех немцев, которые бежали прямо на них. Разведчики сделали несколько попыток оторваться от наседающего врага. Но как только смолкал автомат старшины или пулемет Шахрая — один прикрывал отход другого огнем, — немцы бросались вперед, стреляя на ходу.

То, что русских немного, враги поняли скоро. Но едва ли догадывались, что перед ними только двое. Может быть, они уже поверили, что сбили русский заслон, что еще немного — и путь им будет свободен.

…Патроны кончались.

Немцы атаковали разведчиков слева и справа. Они все ближе… Белых видел: еще минута-другая, и придется браться за гранаты.

Перезаряжая автомат, он осмотрелся по сторонам. И справа и слева, все ближе и ближе, то подымаясь, то падая, короткими перебежками надвигались враги…

Старшина понимал всю опасность своего положения. И все-таки он с удовлетворением думал о том, что задержался здесь не зря. Послан Булагашев, ушли дозоры, две красные ракеты видели все. Противник уже не сможет пройти на юг скрытно, втихомолку.

Впереди оглушительно грохнуло. По голове и спине Белых застучали комья мерзлой земли. В лицо ему пахнуло густым черным дымом. Это Шахрай, уже опустошив все диски своего пулемета, встал и бросил в подбегающих немцев противотанковую гранату.

Рядом с Белых дважды рвануло воздух. Длинная расщепленная ручка немецкой гранаты, посвистывая и кувыркаясь, ударилась о землю около него и укатилась куда-то под ноги.

В ушах звенело, кружилась голова: граната разорвалась почти рядом.

Шахрай вывернул свою брезентовую сумку. Из нее вывалилось несколько гранат. Взяв в руки по гранате, он разом швырнул их и плашмя упал наземь, придавив тяжелой ладонью плечо своего командира.

Когда оба подняли головы, то увидели, что впереди, возле канавы, нет ни одного гитлеровца.

— Тикать будем або битися? — спросил Шахрай, подбирая с земли гранаты.

— Хватит, пошли!

Низко пригибаясь, они побежали вдоль канавы, уводившей в сторону от балки. Но не успели сделать и нескольких шагов, как Шахрай повалился на бок.

— По ногам, гад! Не можу идти. Тикай, старшина!

— Куда? — зло сказал Белых. — Ты бы меня бросил?

Он вынул из-за пазухи Шахрая три последние гранаты, положил их перед собой и выглянул из-за гребня канавы. Теперь ему не уйти. Ни оставить Шахрая здесь, ни вынести он не мог. Оставалось одно: остаться с ним.

Шахрай приподнялся на руках.

— Товарищ старшина! — прохрипел он. — Дай-ка одну!..

— Ползи по канаве, потом — в бурьян!

— А вы?..

— Приказываю: уходи! Гранату — в самом крайнем!..

Никита сунул шероховатое чугунное яйцо в протянутую руку Шахрая. Тот, поколебавшись немного, взглянул на старшину, что-то еще хотел сказать, но резкий жест Белых — и Шахрай пополз по канаве, волоча перебитые ноги.

Теперь Никита был один. Но он еще не мог уходить. Надо было задержать врагов до тех пор, пока Шахрай не отползет подальше в поле.

Пистолет и две гранаты — вот все, что оставалось у Никиты. Он осторожно выглянул наверх. Совсем близко, в пятнадцати шагах от него, лежал немец в распахнутом маскировочном комбинезоне и, отвалившись на бок, тянул из-за пояса гранату. Рядом с ним еще два. Прижавшись к земле, они выжидающе смотрели в сторону канавы.

«Боитесь!» — с удовлетворением подумал старшина. Рванув кольцо, он бросил «эфку» и ничком упал на землю. Осколки, улюлюкая, пронеслись над его головой. И вслед за этим на гребне канавы, взвихрив снег и мерзлую землю, взорвалась немецкая граната. А через секунду, когда Никита поднял голову, он увидел, как еще одна, осыпая снежок, покатилась по бровке канавы в двух шагах от него. Никита перекинулся на бок, ухватил вертящуюся гранату и выкинул ее наверх. «Забросают!» — мелькнуло в голове.

По расчету Никиты, Шахрай должен был отползти уже на порядочное расстояние. Теперь Никита имел право побеспокоиться и о себе. Держа в одной руке гранату и в другой пистолет, он быстро пополз вдоль канавы. Но сразу же услышал и слева и справа тяжелый топот немецких сапог, гортанные выкрики. Немцы бежали к канаве с двух сторон.

«Врете! Лежачим не дамся! — в ярости скрипнул зубами Никита. — Погибну, так стоя!»

Старшина рывком поднялся. Два немца, потрясая автоматами и что-то крича, бежали прямо на него. Они уже не стреляли, боясь попасть в своих, потому что и сзади, и справа, и слева тоже бежали немцы. Никита припал на колено и наотмашь взмахнул правой рукой. Пущенная им граната ударила бегущего немца в бок, отскочила, упала на землю, подпрыгнула и взорвалась. Мимо уха Никиты с тоненьким визгом пронеслись осколки.

— На, возьми! — крикнул Никита. Почти не целясь — враги были кругом, рядом, — он выпустил по ним всю обойму пистолета. «Эх, последний для себя бы приберечь!» — спохватился он. Но уже поздно.

Старшина ударил рукояткой пистолета по лицу первого подбежавшего к нему солдата. Но другой с размаху хватил Никиту стволом карабина по руке. Пистолет кувыркнулся в снег.

«Лучше смерть, чем живым!» — вспыхнуло в голове Никиты. Он рванул на себе ворот ватника.

— Стреляйте, гады!..

— Официр, официр! — закричал кто-то сзади. Это было последнее, что услышал Никита. Белое поле с зелеными немцами на нем стало алым, перевернулось, пахнуло жаром в глаза, загорелось ослепительным светом, и затем все погасло.


Батальон двигался по бугристому вспаханному полю, чуть припорошенному снегом.

Получив с Булагашевым донесение от Белых, Яковенко вел батальон так, как было приказано командиром полка — на сближение с противником южнее Комаровки.

Шли медленно, ощупывая дозорами путь впереди. Да и нельзя было идти быстрее. Пулеметы и минометы бойцы несли на себе. На глыбистой пахоте, где ноги все время спотыкались о замерзшие пласты, люди быстро уставали. Часто приходилось делать привалы.

По указанию комбата Гурьев шел в конце колонны, вместе со второй ротой, которая на этот раз была замыкающей.

Скорняков видел, что его приятель сегодня чем-то встревожен.

— Ты что, с хозяином не поладил? — спросил он.

Но Гурьев промолчал, и Скорняков не стал допытываться. Он знал, что о своих неприятностях Гурьев не любил говорить даже ему.

Гурьев действительно был в обиде на Яковенко. Уже не в первый раз капитан попрекал его за излишнюю, как казалось командиру, осторожность и рассудительность. Яковенко считал это чуть ли не проявлением трусости. А ведь таких попреков Гурьев никогда не слышал от прежнего комбата — капитана Гродчина. Как хорошо понимали они друг друга! «Семь раз отмерь, да только быстро», — любил говорить Гродчин. Его смелость и риск в бою всегда были основаны на точном и не раз проверенном расчете.

Понимая, что Гурьев чем-то огорчен, Скорняков тоже шел молча, но в конце концов не вытерпел и сказал улыбаясь:

— А я письмо сегодня получил!

Скорняков не мог не поделиться радостью с товарищем. Семья Скорнякова жила в маленьком уральском городке. Жена его, как и многие другие женщины, перестав быть только домохозяйкой, работала теперь на новом, эвакуированном с Украины заводе. Письма от нее Скорняков получал очень редко, но зато они были длинные, теплые, полные любви и с трудом скрываемой тоски.

— Поди, опять на шести страницах? — улыбнулся Гурьев. — Дома все в порядке?

— Пишет, все хорошо. Но я не очень этому верю. В госпитале был — видел, как в тылу живут. Работает — неделями домой, поди, не приходит. Нехватки всякие, на рынке цены лютые, сын, наверное, без присмотра. Просто не хочет меня расстраивать.

— Понятно. Ты вот тоже: сидишь в окопе, с той стороны хлещут по тебе изо всех видов, не знаешь, куда и деться. А домой строчишь: «Живем спокойно».

— Да, выходит, взаимно обманываем…

— Я это не обманом, а мужеством назвал бы.

— Да, тяжело нашим женам сейчас, — сказал Скорняков. — Я думаю, как война кончится, всем им медали дадут. Ты считай, сколько на шее у них: работа, дом, ребята, да о тебе еще день и ночь в постоянной тревоге. Нет, нам здесь легче!

— Смотри! — вдруг остановился Гурьев.

Впереди в чуть посветлевшее к утру небо одна за другой взлетели две красные ракеты.

— Противник в наступление пошел? — спросил Скорняков.

— Да. Сигнал разведчиков, — встревоженно проговорил Гурьев. — Разворачивай на всякий случай роту… Я — к комбату.

Гурьев торопливо зашагал вперед и скрылся в мутноватом сумраке.

Рота Скорнякова быстро развертывалась. Слышно было, как начинают звякать о стылую землю солдатские лопатки. И уже кто-то сипло и басовито, стараясь говорить шепотом, поминал лихом Гитлера, неподатливую землю и хлопотливую эту ночь.


В тот час, когда капитан Яковенко, получив доставленное Булагашевым донесение от старшины Белых, повел свой батальон к Комаровке, ударная группа немецкой пехоты, составленная из солдат дивизии СС «Викинг» и остатков четвертой панцер-гренадерской дивизии, скрытно вышла по лощинам южнее Комаровки. Эта группа развернулась для наступления и двинулась по степи на юго-запад. Немцы, оставившие было Комаровку и отошедшие севернее, изменили свой прежний замысел. Теперь они хотели, прикрываясь темнотой, внезапным броском пробиться через наш передний край, ударить с тыла по частям, обороняющим внешнюю сторону кольца окружения, и вырваться из него.

Дозоры сообщили, что по степи движутся большие группы вражеской пехоты. Яковенко, уже успевший развернуть батальон к бою, приготовился встретить врага огнем.

Противника подпустили близко. И только когда в сотне шагов замаячили в предрассветном полумраке темные согнутые фигуры гитлеровцев, был дан приказ открыть огонь. Фигуры впереди сразу же исчезли, слившись с землей. Немцы залегли и открыли ответную стрельбу.

Яковенко приказал Гурьеву быть на правом фланге батальона и принять меры, чтобы противник не смог просочиться там. Отдав это распоряжение, Яковенко уже не беспокоился о правом фланге. Он знал: там, где Гурьев, все будет в порядке.

Гурьев вернулся в роту Скорнякова в тот момент, когда перестрелка уже шла вовсю. Гурьев нашел командира роты в неглубокой, занесенной снегом промоине, образованной, вероятно, еще осенними дождями. Скорняков, припав к краю ямы, старался разглядеть, где враги и сколько их. Но впереди все застилала серая предрассветная муть, прорезываемая огненными линиями пулевых трасс.

— Оттяни фланг, поверни южнее, как бы не обошли! — сказал Гурьев. — Да связного мне дай!

Он вынул из сумки блокнот и, осторожно посвечивая фонариком, стал набрасывать краткое донесение командиру полка.

— Вот и «сапожок» пришел! — сказал Скорняков.

«Сапожками» в полку прозвали связных. Это были обычно самые молодые солдаты. Некоторые старые фронтовики звали их «малышками». Бересов строго следил за тем, чтобы в связные назначались прежде всего шустрые «малышки». Может быть, просто потому, что Бересов жалел молодых ребят и старался держать их подальше от опасности.

Маленький солдатик, круглолицый и пухлогубый, с пытливыми и живыми глазами, в великоватой шинели, сидел на корточках перед Гурьевым и ждал, пока тот кончит писать. Через минуту Гурьев передал ему донесение, тот звонко сказал: «Есть!» — и колобком выкатился из ямы наверх.

Через несколько минут Гурьев был в минометной роте. Ее командир уже ставил свои «самовары» на огневые и с нетерпением ждал указаний, когда и по каким целям стрелять.

В ту минуту, когда связной бежал к штабу полка, Бересов находился в поле на наблюдательном пункте, наскоро оборудованном саперами по его указанию еще с вечера. О том, что в той стороне, куда ушел первый батальон, начался бой, Бересову уже доложили. Сначала подполковник обрадовался: наконец-то полк вошел в соприкосновение с противником и началось настоящее дело. Но тут же чувство радости сменилось тревогой: не захвачен ли Яковенко врасплох? Продержится ли его батальон до тех пор, пока подтянутся остальные? Какими силами действует противник?..

Бересов приказал второму и третьему батальонам продвигаться вперед и как можно скорее установить фланговую связь с Яковенко.


Встреченные огнем первого батальона, гитлеровцы все же не отказались от своего замысла. Полагая, что основные силы русских стянуты юго-западнее, где идут сильные бои, немцы рассчитывали встретить здесь только слабый заслон.

Но все попытки врага вырваться из смертельного кольца были заранее предугаданы советским командованием. Гитлеровцы не знали, что на этот участок с вечера была введена новая дивизия. В нее входил и полк Бересова. Соседняя дивизия, все эти дни отражавшая контратаки противника, теперь, имея более плотный фронт наступления, продвигалась вперед. Передовые дозоры левого соседа шли совсем недалеко от фланга полка Бересова.

Советские войска в эту ночь начинали следующий этап операции: закрывали врагу последние ходы, смыкали фланги наступающих частей. На многих десятках километров фронта кольца под покровом темноты занимали новые рубежи стрелковые дивизии, выдвигалась артиллерия. Петля вокруг многотысячной группировки врага неумолимо стягивалась.

Увидев, что противник замешкался, Яковенко отдал приказ усилить огонь. Станковые пулеметы, поставленные на флангах, обрушили на залегших гитлеровцев всю мощь своего огня.

«Выгодный момент. Не терять его!» — решил Яковенко.

— В атаку! — приказал он.

Атака, поддержанная пулеметами и минометами, шла успешно. Противник, огрызаясь, откатывался обратно к Комаровке. Село было совсем недалеко. Светало. Яковенко уже видел выступающие над дальним краем снежного поля крыши крайних хат.

Командир правофланговой роты доложил ему, что подразделения второго батальона подтянулись, идут рядом и тоже успешно продвигаются к селу.

«Шалишь! — с неудовольствием подумал Яковенко, мысленно обращаясь к командиру второго батальона. — Раньше меня в Комаровку войти метишь? Не выйдет!»

Нетерпение охватывало капитана: «Чтобы меня да обогнали? Сейчас буду в селе! Вот оно, близенько, рукой подать! Эх, орлы, еще, еще немножечко — и там!.. Завтра в газете будет: «Батальон капитана Яковенко первым ворвался в населенный пункт, сломив отчаянное сопротивление врага…» Хорошо!»

— Соединить с командиром полка! — приказал капитан телефонисту, сидевшему рядом в наспех вырытом окопчике, и порывисто схватил трубку.

— Выше к южной окраине! — торопливо, уже подымаясь на ноги, доложил он. — Переношу свой КП вперед!

— Молодец! — ответил довольный Бересов. — Жми! Соседи тебя поддержат.

Положив трубку, Яковенко вдруг смущенно подумал: «Поторопился малость. Ну да ничего. Раз уж доложил, значит, обязан выполнить. В селе я все равно сейчас буду».

Однако с каждой минутой командир батальона все более убеждался, что он ошибся в своем расчете. Дойти до крайних хат, таких близких, оказалось весьма нелегко.

На помощь немцам, залегшим перед Комаровкой, выходили откуда-то из степных лощин и оврагов все новые и новые группы солдат. Ответный огонь противника с каждой минутой усиливался. Справа, где перестрелка шла особенно ожесточенно, противник уже подымался в контратаку.

Яковенко приказал Скорнякову встретить контратакующего противника в штыки. Комбат надеялся снова сбить врага и достичь все-таки окраины Комаровки.

Выполняя приказ комбата, Скорняков дважды подымал в атаку своих солдат. Но противник неистовым огнем прижимал роту к земле.

Скорняков видел, что поднять сейчас всю роту единым рывком нельзя, и не потому, что трудно оторвать залегших солдат от земли. Нет, скорняковская рота всегда подымалась в атаку дружно. Причина была в другом: слишком велики будут потери, атака вновь захлебнется. Он приказал продвигаться вперед мелкими группами — ползком, короткими перебежками.

Яковенко тем временем выходил из себя: рота Скорнякова ближе всех подошла к селу и вот — застряла!

— Немедленно атакуй! — кричал он в телефонную трубку. — Что, сильный огонь противника? А вот сейчас я сам приду и поведу твою роту! За мной бойцы пойдут!..

«Что ж, и за мной пойдут… — подумал с обидой Скорняков. — Только с умом вести их надо…» Он понимал, что в данный момент атака едва ли сможет быть удачной. Но у командира батальона могли быть свои расчеты, неизвестные Скорнякову. Приказ есть приказ…

Скорняков в третий раз повел своих солдат в атаку.

Но снова рота вынуждена была залечь.

Вражеский огонь нужно было подавлять огнем.

«Эх, артиллерию бы сюда!» — с досадой думал Яковенко. Но почти вся полковая артиллерия была еще на подходе. Пока Яковенко мог рассчитывать только на своих батальонных минометчиков. Однако они не могли вести сильного и продолжительного огня: мин было в обрез.

Положение усложнялось с каждой минутой. По звукам выстрелов было понятно, что противник обходит батальон справа, на фланге роты Скорнякова. «Пойду сам туда! — решил капитан. — Отсюда, с моего наблюдательного, плохо видно».

Через несколько минут он добрался до командного пункта роты, но вместо Скорнякова увидел там одного из командиров взводов — младшего лейтенанта Алешина, совсем юного, ему, наверное, не было и девятнадцати.

— Товарищ капитан, — доложил Алешин, — Скорняков ранен. Команду принял я.

Алешин был очень взволнован тем, что на его плечи в такой трудный момент вдруг легла ответственность за всю роту. Вот так же страшно бывало перед школьными экзаменами. Как хотелось иногда, чтобы экзамен не состоялся! Но было ясно, что экзамен неизбежен и его надо выдержать.

По указанию Яковенко Алешин возле самого своего наблюдательного пункта установил станковый пулемет. Под огнем этого пулемета гитлеровцы прижались к земле.

«Отобьем!» — с надеждой подумал Алешин.

Рота поспешно закреплялась на рубеже. Солдаты торопливо орудовали малыми лопатками, выбрасывая мерзлый чернозем, перемешанный со снегом. Лопаты почти не брали землю, успевшую промерзнуть после недавней оттепели.

Вдруг станковый пулемет смолк.

Гитлеровцы повалили снова.

— Я сейчас! — крикнул Алешин подошедшему в этот момент капитану и подбежал к пулеметчикам. Один из них лежал ничком. Другой, раненный, был возле своего напарника. С его ладоней на снег падали алые капли.

Младший лейтенант поправил ленту и хотел было пустить длинную очередь, но, услышав рядом тревожный крик раненого пулеметчика, оглянулся. Ломая бурьян огромными сапогами, на Алешина бежал высокий краснолицый гитлеровец в поблескивающих металлической оправой очках.

«Врешь, не успеешь!» — Алешин резко повернул ствол и нажал на гашетки пулемета. Гитлеровец остановился, словно раздумывая, бежать ему дальше или нет, качнулся и упал.

Поворачивая ствол пулемета опять в сторону вражеской цепи, Алешин глянул туда, где были остальные бойцы его роты. Солдаты лежали, плотно припав к земле, будто впаявшись в нее. И Алешин знал, что его бойцы достойно встретят врага…

Но вот пулемет снова замолчал — на этот раз потому, что кончилась лента.

Срывающимися пальцами Алешин одну за другой хватал валявшиеся вокруг патронные коробки. Но все они оказались пустыми.

В горячке боя Алешин и не заметил, как совсем рассвело. Гитлеровцы перебегали по полю, приближаясь к роте. Алешин ухватился за пулемет и поволок его назад: оружие нельзя оставлять врагу. Но вот младший лейтенант увидел, что ему навстречу, таща за собой связанные попарно коробки с лентами, ползут два солдата. Это были пулеметчики, присланные Гурьевым из соседней роты. Передав им пулемет, Алешин вернулся на свой командный пункт.

Капитан Яковенко находился еще там. Он кричал в телефонную трубку кому-то из командиров рот:

— Ни шагу назад, понял?!

Увидев Алешина, он быстро оторвался от трубки:

— Стрелял?

— Стрелял! — ответил Алешин, полагая, что командир батальона похвалит его за инициативу и смелость.

Но Яковенко сказал раздраженно:

— А кто вместо тебя ротой командовать будет? Я, что ли? Давай наводи порядок! У тебя огневой связи между взводами нет.

Алешин вздохнул. Упрек был справедливым.


Оживший станковый пулемет вновь прижал противника к земле. Наступила небольшая передышка. Но враг мог в любое мгновение подняться снова.

Бобылев находился в это время в боевых порядках второй роты — она была на главном участке боя. Не раз Яковенко и Гурьев говорили ему:

— Поберегись, есть же у тебя актив.

Но Бобылев считал: лучшая агитация — личный пример.

Солдаты привыкли, что в трудном бою замполит рядом. Все его знали, и он знал многих.

Знал он, конечно, и Снегирева, этого степенного и рассудительного солдата. Снегирев служил в полку с осени сорок первого и против немцев воевал третью войну: в пятнадцатом дрался с ними под Перемышлем, бил их и в восемнадцатом здесь, на Украине, где служил в одном из полков Щорса.

Молодой солдат Петя Гастев являлся очередным «подопечным» Григория Михайловича. Многим Петя напоминал ему сына, служившего где-то в танковой части.

Ревниво следя за тем, как держит себя его воспитанник в бою, как постепенно тяжелое, исключительное становится для него обыкновенным, привычным — а в этом, как считал Снегирев, и был весь корень солдатской сноровки, — он всегда думал о том, что и у сына тоже есть, наверное, старший по годам товарищ, наставляющий его фронтовому уму-разуму. Снегирев всегда, особенно в бою, старался держаться поближе к Пете Гастеву. Вот и сейчас они лежали рядом. Обходя подразделения, Бобылев присел около них.

— Товарищ старший лейтенант, разрешите вас спросить: наступать скоро начнем? — сказал Петя, которому уже надоело лежать на холодной земле.

— Мы и так наступаем, — ответил Бобылев. — Разве гитлеровцы нас атакуют? Это они мечутся, не знают, куда деваться. Вот пусть только наша артиллерия подтянется!

— Как на нашем участке дело, не скажете? — полюбопытствовал Григорий Михайлович. — В газетах все в общем масштабе пишется. А что под боком у нас — мало известно.

— Слышал я в штабе, — ответил Бобылев, — у противника только семь деревень осталось.

— Семь-то семь, а сколько сил надо, чтобы немцев оттуда выбить… — задумчиво проговорил Григорий Михайлович. — Вот эту самую Комаровку взять — и то, поди, одной нашей дивизии не справиться.

— Ну, сил у нас на это хватит: войска двух фронтов действуют.

— Помню, в прошлом году аккурат об эту пору немцев под Сталинградом зажали. Конечно, там их больше было.

— И здесь фашистам разгром устроим. Даже, пожалуй, день в день выйдет, вроде годовщины! — Для Бобылева эта годовщина была знаменательной: он и сам воевал на волжском берегу. — Теперь до самого Берлина врага по-сталинградски будем бить! — уверенно сказал Бобылев.

— Опять фашисты зашевелились! — забеспокоился Петя, наблюдавший за противником.

— Вы шли бы к себе, товарищ старший лейтенант, — предложил замполиту Григорий Михайлович, — а то здесь такое начнется…

— Ничего, ничего… — ответил Бобылев. — Мне отсюда виднее.

Где-то недалеко захлопали редкие винтовочные выстрелы. Рванула воздух короткая пулеметная очередь.

Гастев приложился к автомату и приготовился стрелять, но Снегирев остановил его:

— Обожди! Далеко. Не трать патронов попусту.

Подготавливаясь к стрельбе, Снегирев заметил, что старшего лейтенанта Бобылева уже нет рядом. Но Снегирев знал, что замполит где-нибудь здесь, в цепи, рядом с солдатами, как всегда.


Все заметнее становились в редеющей пасмури утра фигуры немецких солдат, двигавшихся короткими перебежками. По ним открыли редкий, спокойный огонь: подпускали ближе, били на выбор.

Яковенко напряженно следил за приближающимся противником. Он ждал, когда наступит решающий момент. Только тогда можно будет ударить из минометов, но мин мало: много ли могли солдаты принести на себе? Нужно рассчитать точно. Гурьев в минометной роте, он проследит за расходом боеприпасов…

«Эх, черт! Так и не дошли до села! — ругал себя Яковенко. — А уже доложил…»

Поколебавшись, он приказал соединить его с командиром полка.

Тяжела показалась в эту минуту телефонная трубка комбату!

Многое бы он дал за то, чтобы отложить этот разговор. Но отложить было невозможно. «Эх, семь бед, голова одна!» — Яковенко решительно поднял трубку к уху. Стараясь говорить спокойнее, он коротко доложил обстановку.

— Так… Значит, наврал? Не вышел на южную окраину? — услышал Яковенко гневный бересовский голос.

— Виноват, не рассчитал, — тяжело вздохнул Яковенко.

Несколько секунд в трубке сердито сипело. Потом опять заговорил Бересов:

— Ну вот что. Ответ после боя держать будешь. А сейчас тебе задача — противника к лесу не пустить. Иначе — гроб дело. Всю армию подведем, понимаешь?

— Понятно! — с готовностью ответил Яковенко. — Умру, а приказ выполню!..

— С мертвого взятки гладки. Ты научись воевать с умом. Лучше будет!..

Как проклинал теперь себя Яковенко за поспешность. Чем оправдает он свой поступок? Может, поднять батальон в контратаку? Надо любой ценой отбросить противника. Выйти, во что бы то ни стало выйти к южной окраине!..

Капитан приподнялся, желая лучше рассмотреть, что происходит впереди. И в ту же секунду он резко опустился вниз, ощутив возле левого плеча тупой удар. Он схватился правой рукой за ушибленное место и, когда отнял ладонь, увидел на ней кровь.

«Эх, черт, не вовремя!» — поморщился капитан. Но через минуту он уже не думал о своей ране: надо было управлять боем, да и рана показалась пустяковой.

На вражеской стороне в сером небе вспухла и расплылась зеленая ракета. Свет утра был уже сильнее ее немощного мерцания, и поэтому на снегу дрожал чуть заметный зеленоватый отблеск, растаявший через секунду. Ракеты рассыпались и потекли вниз множеством тускло-зеленых пятен. И не успела исчезнуть в утреннем свете последняя из этих капель, как перед всем фронтом батальона противник поднялся в новую атаку.

Из лежавшей впереди лощины на поле выплескивались одна за другой цепи врагов.

Гитлеровцы лезли, не обращая внимания на потери. Иного выхода у них не было. Последняя щель, через которую они ночью рассчитывали вырваться из окружения, оказалась теперь закрытой первым батальоном. Дороги нигде не было. На всем многокилометровом фронте кольца на них со всех сторон неотвратимо надвигались советские войска. Танковые части, совершая молниеносные маневры, наносили удары одновременно в нескольких местах. Подтягивалась артиллерия, чтобы плотно закрыть огнем дороги, лощины, рощи, по которым немецкие войска попытаются продвигаться…

— Передать по ротам: приготовиться к контратаке! — приказал Яковенко связисту.

— Подымать людей? — ломким голосом спросил Алешин, вынимая из-за пазухи давно приготовленную ракетницу.

— Обожди! — отрывисто бросил капитан.

Он на секунду зажмурился и, словно наяву, увидел строгие глаза командира полка. Немцы приближались.

— Дай сюда! — решительно сказал капитан Алешину, сжавшему в пальцах ракетницу. Яковенко взвел курок ракетницы.

Весь напружинясь, стараясь скрыть дрожь, Алешин смотрел на капитана. «Встать! Вперед!» — эти слова, которые Алешин должен был вот-вот крикнуть своим бойцам, уже стучали в его мозгу.

Но случилось другое.

Сзади глухо и часто загрохотало. Воздух наполнился воем и шипением. Впереди в поле и дальше в лощине, откуда появлялись немцы, вдруг выросли черные, гулкие букеты дыма.

— Вовремя ударили! — облегченно вздохнул Яковенко и, осторожно спустив курок ракетницы, вернул ее Алешину.

Минометная рота по приказанию Гурьева открыла огонь из всех стволов. Гитлеровцы отхлынули назад.

— Отходить к лесу будем, закрепляться там, пока минометчики прикрывают? — спросил капитана по телефону Гурьев.

— Без приказа не отходят! — резко ответил комбат. Он решил держаться до последнего и в крайнем случае ударить в штыки.

Но командир полка решил иначе. Он приказал первому батальону отойти, закрепиться на опушке.

На душе у Яковенко не стало легче после этого приказа. Как он теперь оправдает себя перед Бересовым?..


Отделение за отделением, взвод за взводом, бойцы первого батальона отходили к лесу. Немцы, ободренные этим, снова поднялись и устремились вперед. И вдруг справа послышалась близкая, все усиливающаяся стрельба. Это второй и третий батальоны по приказу Бересова ударили противнику во фланг. «Что, нарвались? — с удовольствием думал Бересов, со своего НП наблюдая в бинокль, как мечутся по полю фашисты под перекрестным огнем. — Сами полезли в мешок, сами!» Он был рад, что сумел провести врага таким простым маневром, как отход батальона. Но на душе у него все-таки было неспокойно: подойти к самой Комаровке полку не удалось. Вместо того чтобы наступать, приходится обороняться. Что-то скажет генерал? Бересов даже сердито крякнул, подумав о предстоящем разговоре.

Собственно говоря, полк выполнил задачу, поставленную командиром дивизии: занять исходное положение южнее Комаровки и не пропустить противника. Но Бересову, как всегда, хотелось большего, чем уже было сделано.


В противоположность капитану Яковенко и командиру полка младший лейтенант Алешин был доволен собой и результатами боя. Ведь он справился с командованием ротой. Видимо, неспроста Скорняков еще давно своим заместителем назначил именно его. Он, Алешин, теперь из командиров рот в батальоне, да, пожалуй, и во всем полку, самый молодой.

И только подумать: еще в прошлом году он был всего-навсего учеником десятого класса, Колей Алешиным, и мать по утрам совала в карман ему чистый носовой платок, который он всегда забывал взять… Как быстро работает время! Теперь он уже не новичок на военной службе. За его плечами два месяца службы в запасном полку, полугодичный ускоренный курс училища, и вот уже три месяца — командование взводом.

Можно считать себя бывалым офицером.

Надо обязательно написать маме о повышении. Ей будет приятно узнать об этом. Можно даже присочинить, что теперь он не в такой опасности, как раньше. Пусть она чуточку успокоится…

Но Алешин тут же спохватился: сообщать в письме о служебных делах нельзя.


Передав командиру батальона сообщение старшины Белых, Булагашев направился, как велел ему старшина, на командный пункт полка. Он шел прямиком через темное еще поле. Вскоре услышал приглушенную расстоянием стрельбу. Чутким ухом охотника Булагашев определил, что стреляют там, где остался Белых.

«Плохи дела старшины и Шахрая». Булагашев перекинул автомат из-за спины на руки и, круто повернув влево, побежал на звуки стрельбы. Преодолев половину пути, он увидел глубокую балку, ту самую, что на много километров тянулась от Комаровки. В этой балке разведчики час назад обнаружили неприятеля.

У противоположного края балки, на фоне чуть посветлевшего предутреннего неба, мелькали силуэты перебегавших гитлеровцев. «Как до старшины доберусь?» — встревожился Булагашев.

Маскируясь в редких кустиках, растущих вдоль оврага, Булагашев побежал вперед.

Посветлело. Он присел на корточки и прислушался.

«Что с нашими?» — подумал он еще раз. Ему было досадно, что он опоздал, не успел прийти на помощь товарищам, хотя и знал, что старшина обязательно отругал бы его, если б увидел снова у балки: ведь он всем — и Булагашеву, и дозорным велел возвращаться в полк.

Стрельба впереди стихла. «Ушли… Идти мне теперь незачем», — решил Булагашев. Он повернул вправо и нехотя пошел к командному пункту полка.

Вставало неторопливое зимнее утро. В небе уже не видно было мерцающих пунктиров пулевых трасс. В степи стало тихо, и Булагашев шел не таясь: по его расчетам, он был теперь на своей стороне. И вдруг он кинулся на землю. Впереди тяжело переваливаясь через оледеневшие пласты пахоты, полз человек. Булагашев замер, внимательно всматриваясь в ползущего. «Кто? Немец? Наш?» Определить было трудно. Человек был без шапки. Видно, он полз уже долго. Булагашев поставил автомат на боевой взвод и притаился, зорко всматриваясь в неизвестного. Но когда тот подполз ближе, Булагашев вскочил и бросился ему навстречу.

— Шахрай, ты? Ранен? Куда?..

— В ноги, — прохрипел Шахрай.

— А старшина?

— Нет старшины…

Булагашев на миг оцепенел.

Разрезав ножом ватные брюки раненого, он наскоро перевязал ему ноги. Шахрай, морщась от боли, приподнялся и сел.

Прислушались. Откуда-то издалека доносились ослабленные расстоянием звуки канонады. Где-то разгорелся сильный бой. Но степь, широкая, белесая, утренняя степь, в черно-белых пятнистых полосах пашен, полузанесенных снегом, в коричневатых пятнах старого бурьяна, была безлюдна. Казалось, все звуки далекого боя, так не гармонирующие с видом этой тусклой, словно спящей зимней степи, исходят из-под земли.

Положив руку на плечо Булагашева, Шахрай, скрипя зубами, приподнялся и встал. Поддерживая тяжело повисшего на нем товарища, Булагашев спросил:

— Можешь идти?

— Не можу, — Шахрай тяжело плюхнулся на землю. — Иди, санитаров пришлешь…

— Почему — «иди»? — озлился Булагашев. — Замерзать будешь?.. Давай, держись…

Взвалив раненого на спину, он потащил его, шатаясь от тяжести.

Булагашев торопился. Но Шахрай становился все тяжелее. В конце концов Булагашев обессиленно опустился на снег. Однако, передохнув немного, он снова поднял товарища.

И вдруг Булагашев услышал чей-то предостерегающий крик. Огляделся. Путаясь в длинной шинели, к ним бежал маленький солдат с винтовкой. Это был связной.

— Чего ты, «сапожок»? — удивился Булагашев.

— Куда идете? Немцы там!..

— А ты откуда знаешь?

— Я в штаб ходил. Обратно бегу, а немцы вон за тем бугорком. Я увидал их и ходу. Увидел вас и вот… догнал…

— Молодец! — похвалил Булагашев. — А где санчасть, знаешь?

— Знаю, — обрадовался связной. — Надо к лесу, где два домика. Давай помогу.

Связной торопливо закинул ремень винтовки за плечо.

— Ух ты, помогать, — невольно улыбнулся Булагашев, сравнивая взглядом маленького «сапожка» и огромного Шахрая, который жадно глотал снег.

Подумав минутку, Булагашев скомандовал:

— Снимай шинель. Давай винтовку! Продевай в рукава !

Сделав что-то вроде волокуши, они потащили Шахрая в том направлении, куда указывал связной.


Бой затихал. Гурьев через связного доложил капитану Яковенко о том, что новый батальонный командный пункт подготовлен у опушки, на хуторке, и Яковенко отправился туда. У самого хуторка он встретился с Гурьевым: тот показывал телефонистам, куда тянуть связь.

— У вас весь рукав в крови! — с беспокойством воскликнул Гурьев. — Сейчас санинструктора позовем.

— Э, задело малость, — небрежно поглядел Яковенко на свое плечо и, сев на поваленный плетень, с тревогой спросил: — Потери большие?

— Подсчитываем.

Торопливой походкой, взволнованно дыша, подошла раскрасневшаяся Зина.

— Крови много вышло? — тревожно спросила она. — Не надо, не надо снимать! — Зина быстро разрезала рукав ватника Яковенко.

Он почувствовал, что пальцы девушки дрожат, и благодарно взглянул на нее:

— Опять я, Зина, в твои лапки попал.

— Надо идти в санчасть! — стараясь казаться спокойной, сказала она, завязывая бинт.

— Некогда! — отмахнулся Яковенко.

От хаты к ним торопливо шел, почти бежал, военфельдшер Цибуля.

— Старший лейтенант Скорняков помирает, вас зовет, — еще на ходу сказал он капитану.

— А почему в санчасть вовремя не отправили?

— Дорога простреливалась, повозки только сейчас подошли.

— У тебя всегда что-нибудь!.. — раздраженно бросил Яковенко. — Где старший лейтенант?

Скорняков лежал на повозке. Голова его была перебинтована. Ворот белого командирского полушубка был широко распахнут. На груди, на зеленой гимнастерке, лежали клочья меха. Видно, задыхаясь, Скорняков рвал на себе ворот.

Не открывая глаз, не то в бреду, не то почувствовав, что Яковенко и Гурьев около него, Скорняков прошептал, тяжело дыша:

— Эх, не так бы…

Стиснув зубы от подкатывающей к горлу горечи, Яковенко глядел на Скорнякова. С сорок второго года в леса у и болотах северо-запада, под Старой Руссой, воевали они. И когда Яковенко обогнал Скорнякова по званию и должности, тот оставался для него старшим.

Скорняков вдруг открыл глаза. Губы его дрогнули, и он сказал, с трудом выдавливая слова:

— Жене не пишите сразу… Воюй, Борис… — и затих.

Тяжелая слеза скатилась по щеке Яковенко, оставив стынущий след.

— Несите! — сказал он и отвернулся, чтобы никто не видел его лица в эту минуту.

Глава 3 КОЛЬЦО

Выполняя приказ командира батальона, рота, в которой служили Снегирев и Гастев, занимала новый рубеж на опушке леса. Молодые дубки, так и не отдавшие злым зимним ветрам своих пожелтевших, но крепких узорчатых листьев, стояли ровными рядами, словно держа строй: это был не дикий лес, а стройное поселение деревьев, созданное человеком лет пятнадцать назад.

Григорий Михайлович и Петя начали копать окоп на двоих. Петя наметил его было под высоким дубом, но Григорий Михайлович решительно запротестовал:

— Под самым стволом трудно, — сказал он, — корни. Да и дерево загубишь. Лес-то саженый. Люди трудились!

Они дружно принялись за дело, и вскоре окоп был готов больше чем на половину. Григорий Михайлович объявил перекур.

Петя до службы в армии не курил и даже терпеть не мог табачного дыма: когда-то в детстве, впервые заинтересовавшись табаком, он накурился до одури и с тех пор никакое курево его не привлекало. Но на фронте он все-таки привык к табаку. Как-то неудобно было в компании курящих сидеть особняком, и волей-неволей Петя приучился к свирепой солдатской махре и цигаркам в палец толщиной. Но и до сих пор он не рисковал делать полной затяжки.

Оба присели на краю окопа, на комьях свежевыброшенной земли. Земля пахла полем, веселой посевной порой.

— Хороша на Украине земелька! — восхитился Снегирев. — Пожалуй, не хуже, чем наша уфимская. Тут хлеба снимать можно — боже ты мой!..

— Раньше так и говорили: Украина — житница России.

— То раньше. А теперь таких житниц не одна в государстве. Взять наш край, к примеру. Знаешь какие хлеба? Наш вот колхоз: по сотне пудов с гектара брали до войны. И моя бригада такой урожай давала. Я, брат, на Всесоюзную выставку два раза приглашен был. Медаль имею.

— А кто сейчас вашей бригадой руководит?

— Жена моя, Евдокия Семеновна. Председатель писал: ничего, управляется. Только вот с тяглом плохо: всех коров на вывозку мобилизовали. Да и прочих трудностей не оберешь…

— Сейчас везде трудно. У нас вот в институте тоже: днем вагоны грузим, вечером учимся.

— Ничего, брат, не попишешь. Вот мой парень на тракториста все прошел, на бригадира — тоже. На механика собрался учиться — бац, война!

Гастев бросил окурок и взялся за свою лопатку.

— А как вы думаете, Григорий Михайлович, — спросил он, — долго ли мы здесь пробудем? Может, и копаем зря?

— Наше дело солдатское, — крякнул Снегирев, спрыгивая на дно окопа. — Приказано — рой. По моему разумению — пока силу подтянут. Сколько Гитлер ни крути — а от смерти не уйти!

— А с ними, возможно, придется еще повозиться, — сказал Петя, — навалились они на нас, хотя и окруженные.

— Навалились! — усмехнулся Снегирев. — Об стенку лбом…

Он замолчал, отбрасывая наверх отрытую землю.

* * *

Ленивое зимнее солнце медленно подымалось над степью, местами подернутой полосами сырого ночного тумана. Туман медленно таял, открывая на припорошенной снегом земле следы ночного боя: пятна серой копоти, наспех вырытые окопы, многочисленные отпечатки солдатских сапог.

На всем участке, занимаемом полком Бересова, положение стабилизировалось. Почуяв опасность «мешка», немцы были вынуждены откатиться назад, к самой Комаровке.

Но все это мало радовало Бересова. Противник удерживал село, и теперь в первую очередь полку Бересова предстояло выбивать его оттуда. Несколькими часами раньше, когда Комаровка была свободна от немцев, полк мог бы занять ее и без боя. Но тогда важно было не просто быть в Комаровке. Главное — не дать врагу вырваться из кольца. Это предотвращено. Однако поскольку немцы отошли в Комаровку, придется выбивать их оттуда. И командира полка уже одолевали новые заботы…

Крепко был озабочен подполковник и тем, что старшина Белых не вернулся из поиска. Бересов знал старшину давно и очень ценил.

Утром, когда бой затих, Бересов поднялся из тесного окопчика, носившего громкое название наблюдательного пункта командира полка, и отправился в первый батальон. Следом, рассовывая по карманам печеную картошку, вытащенную из костра, разведенного тут же, на дне окопа, зашагал его адъютант — совсем юный лейтенант. Подполковник очень любил печеную картошку, и поэтому она у адъютанта была всегда наготове. Картошкой да еще чесноком всегда закусывал Бересов, если во время долгого сидения на своем наблюдательном пункте выпивал маленькую, чтобы согреться. Для такого согревания на поясе у запасливого адъютанта всегда висела фляга. Бересов не имел особенного пристрастия к спиртному, однако выпить для бодрости был не прочь.

В душе подполковник был добрый, даже мягкий человек. Его любили и уважали. А если и побаивались, то так, как побаиваются строговатого, но доброго отца. Недаром в разговорах между собой офицеры и солдаты ласково называли командира полка «батей». Подчиненные Бересова старались безукоризненно выполнять свои обязанности не только потому, что это прежде всего являлось их долгом, но еще и потому, что они не хотели бы огорчить Бересова. Он не любил читать нотаций, но нередко спохватывался, что недостаточно строг, и всех, кем был почему-либо не доволен, начинал распекать. Вот и сегодня, после того как была отбита последняя немецкая атака, он, вызвав к себе своих помощников — артиллериста и хозяйственника, — долго выговаривал им за то, что батарея стодвадцатимиллиметровых минометов, которая должна была поддерживать первый батальон, вовремя не пришла на огневые. Выговаривал, хотя и знал, что батарея отстала из-за неимоверно тяжелого пути.

Однако он полагал, что на войне и от себя и от других надо требовать не только то, что можно и должно выполнить, но и то, что кажется невыполнимым. Так требовали с него, так требовал и он, ибо невозможное, как показывала фронтовая действительность, нередко оказывалось вполне осуществимым.

Бересов шел нахмурясь. Два часа назад он разговаривал с командиром дивизии. Генерал похвалил его за умелый маневр и добавил: «Головной батальон у вас неплохо действовал! Чей это? Наверное, Яковенко?»

В ответ Бересов произнес что-то неопределенное и поспешил перевести разговор на другое. А когда под конец генерал с сожалением сказал: «Не везет нам: везде наступают, а мы топчемся», Бересов, хотя генерал и не упрекнул его ни в чем, воспринял эти слова как упрек себе. Хорошо еще, что он, получив донесение Яковенко о выходе первого батальона к Комаровке, не стал сразу докладывать об этом генералу, решив подождать, пока успех батальона станет успехом всего полка. «А вот успеха-то ожидаемого все же не получилось… Да еще чуть и не заврались было…» — огорчался Бересов.

Формально подполковник не только не был виноват, но даже заслуживал похвалы за сегодняшний бой: противник контратаковал полк Бересова превосходящими силами, и все-таки полк не дал врагу прорваться, отбросил его и нанес ему большие потери. Но Бересов считал себя виноватым независимо от наличия каких-либо оправдывающих причин: вину каждого из его подчиненных он считал своей виной.

«Возьму Комаровку! — упрямо думал он. — Пусть за нее хоть сам черт держится».

— Прикажете наступать? — спросил он генерала. Но тот не дал такого приказа.

Командир дивизии знал, что на участке полка Бересова немцы пытаются нащупать слабое место. Они неспроста вернулись в Комаровку, которую вынуждены были оставить накануне, еще до прихода наших передовых частей, когда спешили уклониться от удара. Видимо, командование окруженных немецких войск, отчаянно ища выход из положения, где-то сосредоточивает части для прорыва. Нужно быть начеку. Враг может ударить не только спереди, но и сзади, с внешней стороны кольца. Предусматривая такую опасность, генерал приказал командирам полков выставить боевое охранение и перед Комаровкой и в тылу. Тыловые подразделения заняли оборону фронтом на юг. Каждый полк был готов в случае необходимости вести бой своими подразделениями на два фронта, в положении «спина к спине».

Генералу было известно, что на других участках фронта окружения, особенно в районе Звенигородки, идут, не утихая, ожесточенные бои. Немецкая ставка прилагает все усилия, чтобы вырвать свои войска из захлопнувшейся гигантской ловушки. В эти дни сводка Советского информбюро сообщала:

«…Наши войска успешно отражали контратаки крупных сил пехоты и танков противника, стремившихся пробиться на помощь окруженной группировке войск».

Солдаты и офицеры дивизии с нетерпением ждали приказа о наступлении. Многим казалось непонятным, зачем стоять в обороне, когда, как им представлялось, можно наступать.

Но командир знал, что окончательный удар по врагу может быть нанесен только с большого размаха, по общему плану, строго продуманному и полностью обеспеченному, построенному на четком взаимодействии сил двух Украинских фронтов.

Для этого окончательного удара требовалось подтянуть всю артиллерию и танки. Ставка Верховного Главнокомандования щедро выделила технику для обеспечения операции. Сотни «тридцатьчетверок» и самоходок всех калибров, тысячи орудий — все было дано в помощь стрелковым дивизиям, уже вцепившимся в противника.

На предельных скоростях все это шло теперь по установившейся дороге, спеша догнать пехоту.

Оставалось сделать еще один дружный, последний рывок, чтобы до конца стянуть петлю на горле врага.

Бересов понимал, что командир дивизии ждет приказа о наступлении. Возможно, в ближайшее время произойдет и перегруппировка частей. И Бересов надеялся, что его полк не отведут, не заменят, что ему будет поручено разгромить немцев в Комаровке.

Подполковник уже прикидывал, как он подготовится к бою и проведет его. Он углубился в расчеты и на время забыл обо всем остальном…

Внешне флегматичный, Бересов, начиная думать о бое, загорался внутренним огнем. Этот творческий огонь трудно было заметить со стороны. Но именно в этом огне выплавлялись смелые и обдуманные решения командира полка.


На краю леса, к которому так рвались ночью немцы, в случайно незатронутом войной хуторке, в аккуратной мазаной хате, расположился командный пункт первого батальона. В низенькой горнице за столом сидели Гурьев, Яковенко и завтракали. Старший лейтенант Бобылев еще не возвратился с передовой.

Яковенко молчаливо сидел за столом, обхватив обеими руками большую солдатскую кружку. Его смуглые щеки казались опавшими. Он похудел за одну ночь.

Гурьев видел, как тяжело переживает Яковенко все случившееся, и ему хотелось ободрить своего командира.

— Пейте чай-то. Остынет, — сказал он. — Теперь уж горюй не горюй…

Прихлебнув уже остывшего чая, Яковенко отодвинул кружку и, силясь улыбнуться, проговорил:

— Что ж, раз на раз не приходится… И не думалось, что немец так в Комаровку вцепится. Всего не учтешь..

— Надо настроение противника учитывать, — заметил Гурьев.

Капитан пренебрежительно повел плечом:

— Еще чего! Бить его надо, а не учитывать!..

— Бить-то надо, но именно с учетом его настроения. Вот в летних боях у немца какая задача была? Усидеть, удержаться. А нынче — вырваться любой ценой. Поэтому он сейчас напористее. Нельзя было раньше времени рапортовать!

— А Суворов сначала доносил о взятии города, а потом брал его, — невесело улыбнулся Яковенко.

— Да. Но ведь город-то он все-таки брал…

Яковенко только полыхнул сердитым взглядом по Гурьеву, но ничего не сказал. Наклонив лицо к столу и вытащив табак, он стал старательно скручивать папиросу. Дело у него на этот раз не ладилось, хотя он и был опытным курильщиком: табак сыпался, бумага раскручивалась…

Гурьев допил чай, вышел из-за стола и вынул из своей сумки небольшой листок.

— Из штаба полка звонили, письменное объяснение требуют. Я заготовил. Подпишите, товарищ капитан.

— Давай! — протянул руку Яковенко. Он читал медленно, внимательно, вдумываясь в каждое слово. Гурьев с удивлением видел, что по мере чтения у Яковенко от щек к ушам, словно разгорающееся пламя, подымался румянец.

— Что же ты пишешь? — с недовольством сказал Яковенко. — «Рубеж, достигнутый батальоном, в устном донесении был указан не точно. Батальон вышел не к южной окраине с. Комаровка, а 600 м южнее. 2-я стрелковая рота но моему приказу атаковала противника в нецелесообразных для атаки условиях…» Ты что же? Хочешь, чтобы я сам про себя такое написал?..

— Разве здесь написана неправда? — удивился Гурьев. — Есть ошибка — от нее никуда не уйдешь. Тут уж надо мужество иметь.

Яковенко резко поднялся из-за стола. Лицо его побагровело.

— Повоюй с мое! — ударил он кулаком по столу. — Ордена и медали на нем дружно звякнули. — Повоюй с мое, тогда будешь меня мужеству учить!

Гурьев тоже поднялся. Он хотел ответить комбату, но тот не слушал.

— Ты что, — громко, почти крича, спрашивал он, — нарочно меня подводишь? Может, сам командовать батальоном хочешь? А я-то тебя считал другом…

Гурьев махнул рукой и, набросив полушубок, вышел.

И только сейчас капитан увидел Бобылева, стоящего у двери. Замполит вошел с минуту назад, но в пылу разговора ни Гурьев, ни Яковенко не заметили его.

— А чем он тебе не друг? — неторопливо спросил Бобылев. — Только тем разве, что твоей вины замазывать не хочет? Если так, то, выходит, и я тебе плохой друг?

— И ты тоже? — Яковенко, сгорбившись, опустился за стол.

Бобылев, прищурившись, посмотрел на комбата. Он знал, что в эту минуту разговаривать с Яковенко бесполезно: тот слишком возбужден, чтобы рассуждать здраво. Лучше потом поговорить.

Бобылев вышел, а Яковенко долго неподвижно сидел, опустив голову. Ему уже было стыдно. За что он обидел Гурьева? Ведь Гурьев прав. И Николай Саввич прав. Они беспощадно правы!..

Дверь со скрипом отворилась. Яковенко сразу встал. В хату вошел Бересов.

— Ну как, голубчик? — в упор спросил подполковник.

Яковенко вздрогнул и вытянул руки по швам. Он знал, что если уж Бересов назвал голубчиком, значит, держись: разговор будет крутой.

— Садись! — приказал Бересов и сам сел за стол, скрестив пальцы своих больших рук. — Ну, рассказывай…

Яковенко начал взволнованно и подробно докладывать о том, как прошел бой. Бересов вдруг прервал на полуслове.

— Ладно! — тяжко сказал он, вставая. — Батальон Гурьев примет. А ты иди, лечись.

— Где Гурьев? — спросил Бересов, оглядывая комнату.

— Сейчас позову! — Яковенко на минуту скрылся за дверью.

Вошел Гурьев.

Бересов испытующе посмотрел на него.

— Придется тебе батальоном покомандовать, пока Яковенко лечиться будет. — Помедлив, спросил: — Как, товарищ Гурьев, готов к этому?

Весь напружинясь, ломая недокрученную папиросу, Яковенко ждал, что ответит Гурьев.

Замещать командира батальона Гурьеву приходилось не раз. Но брался он за это без особой охоты. Да и бывало это главным образом в походе или в минуты боевого затишья. В большом бою Гурьев батальоном еще не командовал.

Гурьев ответил Бересову не сразу. И Яковенко с надеждой подумал: «Может, Бересов перерешит… оставит меня».

— Готов принять командование батальоном, товарищ подполковник, — проговорил наконец Гурьев.

— Ну что ж, добро! — Бересов глянул на Яковенко.

В душе подполковник немножко удивился такой решительности Гурьева. Но он хорошо знал этого офицера и давно к нему приглядывался. Гурьеву дважды предлагали повышение — должность в штабе полка. Он неизменно отказывался. И Бересову было известно, почему. Не потому что Гурьев побаивался большей ответственности. Просто ему не хотелось покидать батальон, с которым сроднился.

Бересов был уверен, что Гурьев с батальоном справится.

— Ну, что ж, — командир полка снова посмотрел на Яковенко, — сдавай дела и отправляйся лечиться. Ясно?

— Товарищ подполковник…

— Лечись, сказано! — совсем строго глядя из-под мохнатых бровей, повторил Бересов.

— Ясно. Разрешите идти? — выкрикнул Яковенко.

Не дожидаясь ответа, рывком, не замечая боли в раненой руке, он вскочил из-за стола, неловко набросил на голову кубанку и быстро вышел, почти выбежал из хаты. Слезы и стыд душили его.

«Ишь ты петух какой! — подумал подполковник, бросив взгляд на полушубок, забытый капитаном. — Ладно, тебе все это на пользу пойдет».


Медицинский пункт расположился в той же хате, что и КП батальона, в большей ее половине. Всюду — на широкой печи, по украинскому обычаю щедро расписанной синими петухами и кудрявыми букетами, по лавкам, на полу, на соломе, на плащ-палатках и невесть откуда добытых пуховиках — лежали раненые. Их было много, больше всего — из роты погибшего Скорнякова.

Цибуля и Зина перебинтовывали солдат, накладывали лубки, хлопотливо готовя раненых к отправке в тыл.

Зине кто-то из раненых сообщил, что Ольги в роте после боя не оказалось — пропала без вести. Зина с тревогой сказала об этом Цибуле.

— Найдется! Такие девушки разве пропадают? — беззаботно усмехнулся тот.

— Тебе — хаханьки! — вспыхнула Зина. — Ты-то на передовую не пойдешь. Смелость не позволит!

Цибуля покраснел, как помидор. Он побаивался острого языка Зины.

Сейчас Зина попала Цибуле в самое уязвимое место. И он не мог сделать ничего другого, как только принять гордо-обиженный вид и сказать ей назидательным тоном:

— Я действую по инструкции. Где я нахожусь — мое дело, товарищ младший сержант!..

Зина метнула на Цибулю колючий взгляд, но ничего не сказала более: разговор приобрел уже официальный характер. Цибуля был какое ни на есть, но все-таки начальство, а с начальством пререкаться не полагалось.

Распахнулась дверь, и с улицы ворвался клуб пара. Лицо Зины мгновенно просветлело: на пороге, живая и невредимая, стояла Ольга.

— Откуда ты? — бросилась к ней Зина.

— С нейтралки.

— Да ну?

— Вот и ну, — улыбнулась Ольга, блестя глазами, в которых еще не улеглось волнение. По характеру она не была словоохотлива, но, видимо, только что пережитое, и пережитое впервые, так переполняло ее, что она не могла не рассказать о нем:

— Ночью я пятерых «тяжелых» вытащила с передовой к омету. Обработала всех. Один ходячий у меня был — послала его за санитарами. Да пропал он куда-то. Стрельба кругом. И наших уже не видать. Жду, а сама трясусь. Своим лежачим говорю: скоро санитары придут. А где там!.. Вдруг как застрекочет, как полетят трассирующие — совсем рядом. Мне один солдат кричит: «Пропадем, немцы!» Я всем командую: «Прячьтесь в солому, придется — отбивайтесь кто чем». Всех в омет позатолкала и сама туда. Слышу — мимо немцы бегут, стреляют. Я уж совсем обмерла. Потом тихо стало. Вылезла. Нет никого… Видать, наши немцев уже отогнали. Говорю своим больным: «Лежите, я за повозкой сбегаю». Есть повозка?..

— Сейчас подойдет, — сказал Цибуля, — обожди малость.

— Ладно, только недолго, а то мои там беспокоятся! Давайте, я вам помогу!

Ольга взяла карандаш и стала выписывать на раненых путевки в медсанбат. Она обрадовалась, когда, выписав все путевки и заглянув в корешки ранее выписанных, убедилась, что среди раненых нет ни одного из разведки. И тотчас же смутилась, поймав себя за эти дни уже не первый раз на мысли, что ее особенно беспокоит судьба Никиты Белых. Собственно говоря, кто он ей?..

На улице, за дверью, послышались голоса.

В хату вошел раскрасневшийся маленький связной и сердито крикнул:

— Раненого забирайте! — Он отер широким рукавом шинели лицо и добавил солидно: — Едва дотащили!

В хату внесли раненого. Это был Шахрай.

— А я опять до вас попал! — узнав Ольгу, Шахрай через силу улыбнулся: — Побили наших. И старшину тож…

— Ну, ну, старшина Белых не пропадет! — уверенно проговорил Цибуля.

Ольге хотелось поверить этим следам, но Шахрай сказал:

— Сам видел. Героем погиб.

Руки Ольги, поддерживавшие Шахрая, которому Цибуля прибинтовывал лубки, дрогнули. Цибуля внимательно посмотрел на нее и сказал:

— Держи крепче.

В его голосе слышалось даже сочувствие. Стараясь сдержать подступавшие слезы, Ольга тверже сжала пальцы.


Бересов пожелал осмотреть батальонные позиции. Гурьев сопровождал его. Выслушав приказания командира полка и распростившись с ним, Гурьев вернулся на свой КП. «Яковенко, наверное, остыл, — подумал он. — Надо зайти к нему».

Гурьев был в курсе всех батальонных дел, но ему хотелось посоветоваться с Яковенко по некоторым вопросам.

Как он и предполагал, Яковенко уже вернулся в хату. Капитан старался казаться приветливым, посадил Гурьева рядом с собой, но держался настороженно. Отвечал на расспросы кратко, сухо, сдержанно.

— Ну, вот теперь тебе все ясно. Командуй! — невесело улыбнувшись, сказал он под конец. — Начнется бой — можешь отличиться. Желаю успеха…

Гурьев ничего не ответил, только внимательно посмотрел на Яковенко. А тот, не выдержав, заговорил с обидой:

— Не думал я, что ты так новой должности обрадуешься. Ведь ты же не кадровый. Это мне всю жизнь погоны не снимать, так я свой путь определил. А тебе что? Кончится война — опять на «гражданку» пойдешь… Разве ты можешь понять, что это значит — командиру перед большим боем не у дел остаться… Что молчишь?..

— Извини… — встрепенулся Гурьев. И сказал просто и искренне, незаметно для себя перейдя на «ты»: — Не думал я об этом… О батальоне думал. Может, с утра в наступление пойдем… А насчет того, как после воины обернется, стоит ли сейчас говорить. И кто из нас кадровый, кто не кадровый, определится не только тем, сколько кому в армии прослужить придется.

— А чем же еще? — настороженно спросил Яковенко.

— Многим. Любовью к службе, умением нести ее, высоким чувством командирской ответственности…

— Знаю, слыхал про это… Только не до лекций мне сейчас.

Гурьев встал:

— Ну, я пойду.

— Давай, действуй, товарищ комбат.


Яковенко, передав командование Гурьеву, не пошел в госпиталь, несмотря на то, что рана давала себя знать. Втайне надеясь, что Бересов передумает и даст ему возможность оправдать себя на деле в предстоящем, бою за Комаровку, Яковенко остался на том же хуторке, где был командный пункт его батальона. После разговора с Гурьевым перебрался в дальнюю, стоявшую на отшибе, хату, которую не занимал никто. Там его в одиночестве и нашел под вечер Бобылев. С первой же минуты увидел он, как удручен Яковенко.

— Ехал бы ты в самом деле подлечиться! — посоветовал ему Николай Саввич.

— Не рука у меня болит… Обидно: за что меня Бересов гонит? Ну, поспешил я, доложил неточно, так сам же я ему признался в этом, тогда же! И наступал — по его приказу. Сам он сказал мне перед этим: «Молодец, жми!»

— Обидно? — переспросил Бобылев. — Неужто так-таки и не понял, в чем виноват?

— Нет.

— А ведь врешь! — Бобылев словно забыл про свою обычную деликатность и сдержанность. — Командиру полка врал, теперь — мне и себе врешь. Эх, Борис… — уже мягче сказал он. — И откуда это в тебе взялось — враньем загораживаться? Ведь его только слабачки щитом себе берут. А ты ж не слабачок!

Яковенко ничего не сказал, опустил глаза, хотя не в его характере было смолчать в ответ на резкое слово.

«Кажется, дошло…» — подумал Бобылев. И посоветовал: — Сходи к Бересову.

— Не пойду… Зачем идти? Чтобы опять прогнал?

— А ты подумай все же.

— Э, да что там!..

— Ну, смотри. Время подумать у тебя есть.

Бобылев счел за лучшее оставить Яковенко одного: самый высший судья и советчик человеку — его собственная совесть.

Гурьев не чувствовал себя виноватым перед Яковенко: ведь по отношению к нему он всегда поступал честно. Но на сердце Гурьева было нелегко. Неудачный ночной бой, который, как думал он, омрачил былую славу батальона, смерть Скорнякова, размолвка с Яковенко, чувство новой, большой, ни с кем не разделяемой ответственности за батальон — все это глубоко тревожило его.

Поздно вечером Гурьев, целый день пробывший на переднем крае на своем НП, пришел на часок погреться на командный пункт, в маленькую горницу, которая считалась жильем его и Бобылева.

Николай Саввич, оказывается, тоже пришел с переднего края. Он сидел перед только что затопленной печкой и задумчиво смотрел на весело гудевшее пламя. Гурьев тихонько подвинул скамейку и сел к огню.

Оба сидели молча. Гурьеву странно было думать, что теперь Николай Саввич — его подчиненный. Гурьев привык относиться к нему как к старшему по должности, по возрасту, по положению в партийной организации. Должны ли теперь как-то измениться их отношения? Ведь им вместе воевать, может быть, завтра вместе вести батальон в новый бой…

Нет, трудно относиться к Николаю Саввичу теперь иначе, чем до этого…

Гурьеву захотелось поделиться огорчениями и тревогами сегодняшнего дня.

— Вступил, как говорится, в командование… Яковенко мне удачи пожелал.

— Значит, помирились?

— А я с ним не ссорился… Лучше, если б он оставался комбатом. Все равно, наверное, скоро обратно батальон примет.

— Навряд ли так скоро, — Бобылев пытливо посмотрел в глаза Гурьеву: — А без капитана, что — трудно будет? Он незаменим разве?

— Да нет, Николай Саввич, — смутился Гурьев (уж не подумал ли Бобылев, что он тяготится ответственностью за батальон?).

— Ничего! — сказал Бобылев. — Дело пойдет. В случае чего — поможем.


Прошло два дня. В нескольких километрах левее участка дивизии гремел бой. Там, юго-западнее Комаровки, тяжелые танки, посланные германским командованием на выручку окруженных войск, упорно пытались прорваться на север, внутрь кольца. Подхлестываемые сыплющимися на них приказами фюрера, немецкие панцерные войска остервенело лезли вперед.

Им удалось овладеть южной частью большого села Лисянки, переправиться через речку Гнилой Тикич, разделяющую Лисянку пополам, и выйти на северную окраину села. Отсюда по шоссейной дороге было совсем недалеко до местечка, того самого, где сосредоточивался полк Бересова после марша. От местечка лежала прямая дорога на Комаровку. Командир дивизии, предупрежденный штабом корпуса и разведкой, видел, какая опасность угрожает его соединению: противник мог выйти в тыл. Генерал приказал другим подразделениям занять оборону фронтом в сторону Лисянки. Дивизия готова была драться на два фронта — на юг и на север.

Но противнику не удалось от Лисянки пройти на север. Гитлеровцы в Комаровке так и не дождались своих избавителей.

Советское командование бросило к Лисянке мощные танковые силы. Десятки «тридцатьчетверок» устремились по степи наперерез немецким танкам. По немцам на северной окраине Лисянки советские танки ударили с двух сторон. «Тигры», «пантеры», бронетранспортеры заметались по снежной степи, по горящим улицам села, по извилистому берегу Гнилого Тикича, ища спасения. Часть немецких танков, вырвавшихся вперед дальше других, попыталась укрыться в небольшом леске возле Лисянки. Но советские танкисты быстро нашли их там и с трех сторон ударили по лесу. Ни одна немецкая машина не ушла оттуда.

Атакуемые с флангов, отрезанные от своих тылов, немецкие танковые части у Лисянки перестали быть «бронированным кулаком», на который так надеялось гитлеровское командование. Это теперь уже был не кулак, а скорее всего растопыренные, беспомощно тычущиеся куда попало пальцы. У немецких танков кончалось горючее. Танкисты бросали их и убегали.

Попытка прорваться через Лисянку закончилась для гитлеровцев крахом. Двадцать четыре немецкие машины, разбитые, подорванные или просто брошенные в панике, остались на северном берегу Гнилого Тикича.

Однако бои в районе Лисянки не утихали. День и ночь там грохотала артиллерия.

А на участке дивизии третий день стояло напряженное затишье. Видимо, командование готовилось к последующему, решительному удару. Полки прочно окопались, по установившейся дороге пополнились боеприпасами. Подтянулись обозы и артиллерия.

Немцы больше не предпринимали попыток прорваться. Они цепко держались за южную окраину Комаровки. Видимо, чего-то ждали, может быть, помощи извне. По ночам немецкие транспортные самолеты с зажженными сигнальными огнями подолгу кружились низко над полем и уходили на посадку куда-то недалеко, за Комаровку. На этих самолетах по приказу Гитлера вывозились из «котла» офицеры. Все остальные, солдаты и унтер-офицеры, были обречены.

За эти дни полк Бересова несколько улучшил свои позиции. Не в силах держаться под огнем в голом поле, немцы вынуждены были отойти вплотную к самому селу. Они оставили в наших руках и тот овраг, около которого в первую ночь столкнулись с ними разведчики старшины Белых.


Яковенко в медсанбат все не уезжал, и Зина сама делала ему перевязки. Она заходила к нему ненадолго, всего на несколько минут. Но для нее словно вернулись те длинные госпитальные ночи, которые она просиживала когда-то у постели закованного в гипс лейтенанта Бориса Яковенко. Тогда он стал для нее не просто одним из многих ее больных, но человеком, судьба которого становилась ее судьбой.

Чувство некоторой настороженности, возникшее в ней при встрече с Борисом в полку, теперь сменилось чувством тревоги за него и заботы о дорогом для нее человеке.

Почему-то именно сейчас она была глубоко убеждена, что окончательно нашла свое счастье — настоящее и прочное.

Она упрямо верила, что все будет хорошо: Борис поправится, ему снова доверят командовать батальоном, он опять отличится в боях. Когда кончится война, они уедут к нему в Херсон, к синему морю. Зина никогда не видела моря. Тогда, в госпитале, она часами слушала рассказы Бориса о черноморских красотах, о его любимом Херсоне. И теперь, когда она заходила к нему, он снова говорил ей о родных местах, будто искал в этих воспоминаниях утешение…

Однажды вечером, когда Ольга по какому-то делу пришла на медпункт из своей роты, где, как обычно, находилась все время, Зина рассказала ей обо всем, что думает сейчас о себе и Борисе Яковенко. Как всем людям, чувствующим себя счастливыми, Зине хотелось, чтобы и другие знали об этом. Но Ольга, выслушав рассказ Зины, как-то осуждающе посмотрела на нее.

— Ты что? — удивилась Зина, — разве это плохо?..

— Нет, — Ольга посмотрела на Зину строгими темными глазами, — но на твоем месте я подождала бы до конца войны…

— До конца войны? Что ты, Олечка! — заглядывая подруге в лицо, рассмеялась Зина. — От любви укрытий не придумано. Еще и сама убедишься!


Ольга возвращалась из роты в медпункт. Ее догнал Булагашев, шедший с наблюдательного пункта, где разведчики по очереди дежурили у стереотрубы. Поздоровавшись, Ольга и Булагашев пошли вместе. Булагашев рассказал, что разведчики очень горюют о своем командире.

— Шахрай говорит, вот тут где-то близко старшина погиб, — показал Булагашев.

— Где?..

— Кустики видишь? Потом налево. Потом канава. А зачем тебе?..

Но Ольга, не отвечая, свернула с тропы и быстро пошла туда, где одиноко серели два куста. Булагашев посмотрел ей вслед, недоуменно покачал головой и зашагал своей дорогой.

Дойдя до указанной Булагашевым канавы, Ольга остановилась и огляделась вокруг.

Вот здесь дрались они…

Еще не успевшие потускнеть патронные гильзы, разорванный ватник, смерзшаяся, в темных пятнах ушанка с чьей-то бедовой головы, искромсанные осколками клочья немецкой шинели… Ольге стало жутковато посреди мертвого ледяного поля. Но пересилив это чувство, она медленно побрела вдоль канавы.

Ольга прошла до самого конца канавы и остановилась. Больше идти было некуда и незачем. Все. Она стояла, наблюдая, как на гребне канавы тонко-тонко трепещут под неслышным дуновением ветра былинки, торчащие из-под снега.

«Вот и дожди прошли, и вьюги, и бой здесь прогремел, а травинки, тоненькие и слабые, все себе стоят и качаются на ветру», — подумала Ольга. Ей показалось сейчас, что и приход ее в поле, и знакомство, такое недолгое, с Никитой Белых, и последний бой — все это было давным-давно, не три-четыре дня, а несколько лет назад. Сейчас она почувствовала себя очень взрослой и даже постаревшей…

Постояв еще с минутку, Ольга медленно пошла обратно.

И вдруг она увидела человека. Он медленно шел вдоль гребня канавы.

Ольга вгляделась. Сомнений не оставалось: это был старшина Белых. Она невольно ускорила шаг. Услышав ее торопливые шаги, он обернулся.

— Откуда? — радостно вскрикнула Ольга, обхватив его ладонь обеими руками.

— С того света! — улыбнулся Никита своей обычной скупой улыбкой. По его глазам было видно, что он тоже рад неожиданной встрече.

Ольга все еще держала руку Никиты в своих ладонях, но он, чуть морщась, постарался освободиться от этого пожатия, и только тут она заметила выглядывающую из-под его рукавицы повязку.

— Что у вас с рукой?

— Так, зашиб маленько, — небрежно сказал Никита и, блеснув веселой искоркой в глазах, усмехнулся. — Выходит, я живой, а?..

Они свернули в сторону от канавы и пошли по тропке, ведущей на КП. Ольга тревожно поглядывала на Никиту.

— Вот только что в полк из штадива иду. В плену был, — смущенно улыбнулся Никита.

— В плену?

— В рукопашной меня взяли. Их куча, а я один.

— Да? — взволнованно спросила Ольга. — А спаслись как? Да рассказывайте же!..

— Что рассказывать? Попал фашистам в лапы, потом убежал. Вот только сегодня вернулся.

«Неинтересно ему мне рассказывать», — подумала Ольга.

— Но ведь там страшно было! Что вы перечувствовали?..

— Всякое… — неохотно произнес Никита. И сколько ни донимала Ольга его своими расспросами, он так ничего толком и не рассказал.

А рассказать старшина мог бы о многом.

…Когда он очнулся от удара и хотел вскочить на ноги, приклады и кованые сапоги не дали ему подняться. Никита рванулся, чтобы освободиться, но немцы скрутили ему руки. Сквозь застилавший глаза туман он видел возбужденных, галдящих врагов. Потом все смолкли, почтительно вытянулись и расступились. Подошел немец, по-видимому, старший. Он обшарил карманы Никиты, вытащил у него из-за пазухи карту, внимательно посмотрел на нее и на старшину, уверенно сказал:

— Официр!

Никита догадался, что его приняли, вероятно, по найденной карте, кобуре и компасу за офицера. А на погоны под ватником не догадались взглянуть.

Конвойные провели старшину немного назад по балке и остановились в нерешительности: справа вспыхнула частая, сильная стрельба, захлопали разрывы мин. «Эх, может, наши близко? — подумал Никита. — Хоть бы сюда ударило, удрал бы!»

Но сзади сказали:

— Рус, марш!

Никита, скрипя зубами от ярости, что ему, разведчику, переловившему столько врагов, теперь приходится слушать немецкую команду, пошел вперед.

То и дело оглядываясь, конвоиры долго вели его низом балки. Небо наверху совсем посветлело, наступил день.

Потом, уже на окраине Комаровки, его втолкнули в кузов крытого грузовика и повезли куда-то. Сидевшие в грузовике раненые немецкие солдаты зло поглядывали на него.

Через несколько минут грузовик остановился возле большого здания школы. Это была уже не Комаровка, а какое-то другое село. Никиту ввели в дом. В жарко натопленной комнате, у печи, сидел на стуле офицер в наброшенной на плечи шинели — пожилой, лысый, с дряблым, раздраженным лицом. Он небрежно просматривал какие-то дела в глянцевитых картонных обложках и одно за другим швырял их в топящуюся печь. Груда таких дел лежала около него на полу.

Увидев Никиту, лысый бросил бумаги, встал и пошел к Никите, тяжело волоча по полу ноги, обутые в большие меховые сапоги. Отворилась дверь, и появился другой офицер — длинный и худощавый. Он приблизился к старшине вплотную, сверля его колючим взглядом:

— Вы есть русский офицер?

— Руки развяжите, тогда разговаривать буду.

Офицер приказал конвоиру освободить руки Никиты.

— Вы будете отвечать на мои вопросы? — спросил он.

— Смотря на какие.

— Ваше офицерское звание, должность?

— Да я ж рядовой.

— Говорите правду! — долговязый угрожающе сжал кулак. Но лысый, приходившийся ему, как видно, начальником, махнул рукой, сказал что-то, и долговязый тотчас же задал следующий вопрос:

— Какой номер имеет ваш полк?

— Большой.

— Где есть ваша часть?

— Недалеко.

— Сколько артиллерии в вашей части?

— Много.

— Доннер веттер! Черт ваша мать! Вы будете говорить дойтлих, истина?!

— Я говорю правду.

— Говорить точно! Иначе будете иметь смерть!

Длинный медленно расстегнул кобуру. Но в это время лысый вскочил и что-то быстро заговорил, обращаясь к долговязому. Тот вполголоса выругался, застегнул кобуру и отошел от Никиты.

«Нет, я им зачем-то нужен! — догадался старшина. — Иначе не стали бы возиться. Им пленных отправлять некуда».

Он понял: у него остается еще какой-то шанс. Никита не терял надежды выкрутиться. Уж такой у него был характер — не падать духом до конца и никакое положение не считать безвыходным.

Долговязый подошел к стоявшему на столе телефону. По тону его голоса Белых понял, что немец говорит с каким-то начальством. Потом офицер положил трубку и приказал конвоирам, дожидавшимся у дверей, увести разведчика. Те повели его по коридору школы.

Это была обычная сельская школа, построенная, видимо, незадолго перед войной, очень похожая, как показалось Никите, на школу его родного села. Но эта школа уже перестала быть школой. В открытые двери были видны классы, в которых на разбросанной по полу соломе лежали солдаты в измятых шинелях и крестьянских кожухах. Двое, вытащив парту в коридор, кололи ее на дрова. Старшину провели по коридору и втолкнули в узенький, без окон, чуланчик, тускло освещенный через единственное маленькое оконце над дверью. Видимо, чуланчик этот раньше служил хранилищем для наглядных пособий. В углу лежали измятые картонные таблицы, картины, изображающие всяческих зверей, валялся продавленный глобус, под ногами хрустели осколки колб и банок, сброшенных с полок. А в самом темном углу, из-за груды порванных, скомканных географических карт, на Никиту скалился скелет. Нижняя челюсть его отвисла, едва держась на полуоторванной медной проволочке. Казалось, что скелет стоит и зевает от скуки: ведь давно уже не выносят его в класс на урок анатомии, под внимательные взгляды ребят…

Дверь захлопнулась. Проскрежетал засов. Никита подождал, пока затихли шаги в коридоре, потрогал косяк, подтянулся на руках над дверью и осторожно выглянул в коридор. Сквозь пыльное стекло внизу был виден огромный козырек шапки часового. «Все равно уйду!» — подумал Никита и бесшумно спустился обратно. Осмотревшись, он тихонько отковырнул от стены большой кусок штукатурки и долго и старательно тер его до тех пор, пока не растер в порошок, который затем ссыпал в карман ватника. Пошарив но полу и не найдя ничего лучшего, старшина выбрал из осколков стекла, валявшихся под ногами, большой, кривой и острый обломок толстой банки, обмотал его с одной стороны носовым платком и тоже положил в карман. Все-таки это было оружие.

Никита знал, что немцы не оставят его в живых. Но его страшило, пожалуй, больше не то что он погибнет. Обиднее всего было то, что он умрет в плену, обезоруженный, бессильный перед врагами, что не оставит он друзьям и однополчанам доброй памяти о себе. Положение, в котором он оказался сейчас, было для него страшнее смерти. Находиться в плену постыдно для любого солдата, но еще более позорно для разведчика, и особенно ужасно лично для него, старшины Белых, командира разведчиков, у которого еще никогда ни один из бойцов не дался врагу в руки живым. А семья? Хорошо, если еще пришлют извещение о том, что пропал без вести. А если подумают, что сдался? Как тяжко будет отцу, матери… Людям не смогут в глаза посмотреть… А ей? Наташе? Нет, выкрутиться, уйти, пусть лучше погибнуть, но только не во вражьих руках! Но как, с какими глазами вернусь в полк? Никто не видел, как меня схватили. Кто подтвердит, что дрался до последнего?..

Нужно во что бы то ни стало найти выход. Но где этот выход?

Прошло около часа.

За дверью послышался говор. Звякнул засов. Старшину вывели из чулана во двор, а затем на улицу. Вскоре его ввели в хату, полную офицеров. Все они, видимо, собрались куда-то в дорогу, потому что были тепло одеты, застегнуты, некоторые с маленькими чемоданчиками в руках. Только сидевший у стола обер-лейтенант был без шинели.

Увидев пленного, все офицеры оживленно заговорили и обступили его. «Они у нас в окружении, а я у них», — горько усмехнулся Никита, внимательно всматриваясь в лица врагов.

Обер-лейтенант подал знак, и старшину подтолкнули к столу.

— Я вас предупреждаю, — четко, словно отрубая слово за словом, проговорил обер-лейтенант, — сейчас отвечайте подробно. За уклонение — расстрел. А прежде будете иметь маленькую обработку. Вы понимаете меня?

— Понятно, чего там! — стараясь говорить небрежно, ответил Никита.

На столе резко зазвонил телефон. Обер-лейтенант быстро взял трубку и что-то произнес почтительным тоном. Он замер, внимательно слушая, и то, что услышал он, видимо, было для него неожиданным и неприятным. Лицо офицера вытянулось, побледнело. Он закрыл глаза и тотчас же открыл их. Белых с напряженным любопытством следил за обер-лейтенантом. В глазах того стоял страх. Обер-лейтенант положил трубку и, тяжело роняя слова, что-то сказал тесно обступившим его офицерам.

Гул встревоженных голосов прошелестел по комнате. Кто-то швырнул на пол сумку. Кто-то истерически всхлипнул. Вдруг коротко стукнул выстрел. Все обернулись на звук. У стены, на полу, лежал, выбросив вперед скрюченную руку с пистолетом, офицер — тот, что подходил к Никите. Темная струя бойко выбежала из-под головы упавшего и зазмеилась по вытоптанному глиняному полу. Обер-лейтенант торопливо махнул рукой, и Никиту потащили из хаты.

Его снова вели по улице. Он шагал, плотно засунув руки в карман ватника, зажав в одном кулаке горсть натолченной в чулане штукатурки, а в другом — осколок банки. На ходу, по привычке все примечать, Никита зорко смотрел по сторонам. Во дворах стояли машины, повозки, пушки. По улице то и дело сновали солдаты. Через крыши домов и вдоль плетней тянулись кроваво-красные и желтые жилы проводов. Вдоль дороги стояла колонна доверху загруженных разным добром автомашин. Машины были застывшие, покрытые инеем, запорошенные сверху снегом, — видать, стояли здесь давно. «Некуда вам ехать», — с удовольствием подумал Никита.

Острым глазом разведчика, привыкшего всегда и везде наблюдать, он внимательно оглядывал окружающее, хотя, собственно говоря, ему сейчас было совершенно не до наблюдений. Да в них и не было прямого смысла, он ничего уже не смог бы сообщить своим. Никита в эту минуту был занят одной мыслью: как выбрать удобный момент для того, что он задумал? Ведь не будут же гитлеровцы водить его бесконечно…

Через некоторое время Никиту подвели к хате, около которой стояла выкрашенная в белую краску легковая автомашина с чемоданами, привязанными наверху. Возле калитки прохаживался часовой, подняв огромный воротник зимней шинели.

Никиту ввели в дом. Хмурый ефрейтор с парабеллумом на поясе обшарил карманы старшины, вывернул их, обнаружил песок и стекло и сердито закричал на конвоиров. Те сорвали с Никиты ватник и бросили в угол. Ефрейтор внимательно осмотрел старшину, как бы соображая, что с ним еще следует сделать, и ввел его в следующую комнату. Там, на кровати, застланной большим меховым одеялом, сидел старик с морщинистым, словно ссохшимся лицом и тонкими, бледными, сердито стиснутыми губами. Он сидел сгорбившись, придерживая руками полы шубы, крытой сукном дымчато-зеленоватого цвета, наброшенной на плечи. На воротнике его мундира поблескивало золотое шитье.

Оглядев Никиту, немец задержал взгляд на его погонах, усмехнулся:

— Вы действительно только старшина? А должность?

— Ездовой, — серьезно ответил Никита, — с обоза.

Немец взглянул на старшину сухими колючими главами, потом быстро посмотрел в какую-то бумажку, которую он держал в руке, снова, словно проверяя что-то, внимательно посмотрел на него и сказал медленно и неторопливо, отвешивая каждое слово:

— Бросьте шутить. Будем говорить серьезно. Неважно, в каком вы чине. Может быть, вы и не старшина. Вы держитесь как офицер. Я знаю, кто есть вы. Вы командир русского передового отряда. Не так ли?

Никита молчал.

Помедлив секунду, немец продолжал:

— Вы понимаете? Сейчас мы имеем такую обстановку, которая, к сожалению, исключает любезное обхождение с пленными.

«На кой ляд он мне предисловие читает?» — с недоумением подумал Никита, настораживаясь.

— Вы, конечно, предпочитаете молчать, — продолжал немец. — Вы не видите расчета разговаривать? Но я вам делаю выгодное предложение. Хотите жить?! — вдруг резко выкрикнул он.

— Не только человек, а и всякая тварь жить хочет, — со сдержанной усмешкой сказал Никита.

— Конечно, такой молодой человек должен хотеть жить, — сказал немец, — следовательно, мы с вами заключим условие: вы, как знающий расположение русской передовой линии, ночью проведете нас через нее, не беспокоя своих. После этого вы получите свободу. Можете вернуться к своим. Можете идти с нами на германскую сторону. Это есть ваш выбор.

«Вот чего ты от меня захотел!» — подумал старшина, с трудом сдерживая себя, чтобы не поддаться нахлынувшей ярости.

— Вы согласны? — нетерпеливо спросил немец.

— Не согласен! — твердо ответил старшина.

Он знал, что, сказав это, произнес себе смертный приговор.

Немец резко поднялся на ноги. Шуба с его плеч свалилась, на них тускло блеснули витые золоченые генеральские погоны. Он вплотную подошел к Никите и вонзился взглядом в его лицо. Серые, как потускнелое железо, глаза немца были спокойны. Но под этим спокойствием Никита видел глубоко запрятанную злобу. Он прямо и твердо глядел в глаза врага.

Немец сказал, пытаясь улыбнуться:

— Не согласны? Очень жаль. У нас уже были несогласные, но они плохо кончили. Вы тоже хотите так? Я вам даю времени ровно час, — продолжал он, — можете крепко подумать. Через шестьдесят минут вы соглашаетесь или получаете то, что имели другие несогласные. Вы увидите, что это такое!

Немец круто отвернулся от Никиты и что-то сказал ефрейтору, стоявшему у двери. Тот распахнул дверь.

Выйдя из хаты, Никита жадно вдохнул в себя свежий морозный воздух и осмотрелся. Во дворе толпились солдаты. Кругом стоял высокий плетень.

Бежать невозможно.

Его привели к приземистому саманному сараю, втолкнули туда. Он ощупал в темноте стенку и сел на пол, прислонясь к ней.

В сарае стоял полумрак. Тусклый свет зимнего дня чуть сочился через узенькое оконце.

«Что же придумать?.. Согласиться и подвести немцев под наш огонь, туда, где погуще огневые точки? Но немцы не дураки. Его показания они обязательно проверят своей разведкой. Что же делать?.. — Никита вскочил на ноги. — Нет, надо найти какой-то выход!»

Он сделал несколько шагов и остановился. У его ног, на мерзлой соломе, чуть освещенный тусклым светом, падавшим из окна, лежал мертвый человек. На теле его не было никакой одежды, кроме изорванных солдатских ватных брюк. «Наш!» — понял старшина и нагнулся, чтобы лучше рассмотреть лежащего, но тут же отпрянул назад.

Всякое видывал Никита на войне, но такое он видел впервые: перед ним темнело застывшее на морозе кровавое месиво.

«Нарочно меня сюда привели. Испугать хотят. Думают, соглашусь? Не выйдет! Не надо мне вашего часа!»

Никита шагнул к двери и с размаху ударил по ней ногой. Дверь охнула и затряслась. Снаружи испуганно залопотали караульные, но двери никто не открыл. Никита размахнулся, чтобы ударить еще раз, но, сдержав себя, остановился. «Куда спешить? — подумал он. — Если умереть, так с толком».

Он прислонился к стене, стараясь взять себя в руки.

«Кто ты, парень? Какой роты, какого полка? — думал Никита, глядя на лежащего перед ним. — И как попал ты фашистам в лапы? Ранен ли был в бою, наткнулся ли на вражескую засаду или в схватке истратил все патроны до единого и нечем было больше отбиться, когда остался ты один среди многих врагов?.. С тобой случилось самое страшное, что может случиться с советским солдатом…»

Как никогда раньше, сейчас Никита хотел жить. Жить! И прежде всего для того, чтобы уничтожать врагов.

Старшина больше не хотел ждать. Он встал и нетерпеливо зашагал вдоль сарая, то и дело бросая взгляд на того, кто лежал, откинув вперед закоченелую, несгибаемую руку, словно готовился бросить гранату.

Носком сапога Никита зацепился за какой-то предмет. Нагнулся и поднял. Обыкновенный солдатский брезентовый поясной ремень, потертый, слегка разлохмаченный по краям. Видно, долго хозяин ремня носил на нем подсумки, лопатку и флягу… Как и водится, на ремне химическим карандашом были написаны имя и фамилия владельца. «Николай Петров», — прочел Никита. Он повертел ремень в руках и, подумав, подпоясал его под гимнастерку. «Николай Петров», — повторил он.

По расчету Никиты, его последний час уже шел к концу.

Что же можно сделать?..

В детстве, однажды зимой, когда отец на заготовке леса повредил себе ногу упавшей сосной и целый месяц вынужден был проваляться дома, он от скуки научил маленького Никитку играть в шашки и сделал его своим постоянным партнером. Играли они всерьез, и поначалу сын, теряя пешки одну за другой, пытался бросить игру. Но отец не позволял ему сделать этого. «Воюй до конца, — поучал он, — никогда не сдавайся!»

Впоследствии Никита стал неплохим игроком, а среди своих сверстников — одним из первых. И когда он потом встречался с сильнейшим противником, он всегда действовал так, как его учил отец: никогда и ни в чем не сдаваться. «Ты — русский, сибиряк, а сибиряки — упрямые люди», — часто говаривал ему отец.

Никите нередко приходилось вспоминать эти слова отца. Сейчас он стал быстро оглядывать стены и пол сарая. Он искал чего-нибудь еще, что могло бы послужить ему оружием. Но ни обломка косы, ни старого шкворня, ни зуба от бороны или длинного гвоздя — ни одного из этих хозяйственных предметов, которые обычно всегда валяются в сараях, здесь не было. Да и чем могло помочь Никите такое «оружие», если за дверью стоял немец с автоматом, если кругом были враги?..

Но Никита продолжал искать. Переворачивая ногой тяжелую, смерзшуюся солому, покрывавшую пол амбара, он обнаружил изорванную гимнастерку, запутавшийся в соломе заскорузлый бинт, пустой солдатский патронташ. Он понял, что принадлежало все это тому, кто лежал здесь. «Николай Петров», — еще раз повторил Никита имя, прочитанное на найденном ремне.

— Ком, Иван! — услышал он за спиной.

Никита оглянулся. В светлом прямоугольнике раскрывшейся двери стоял плотный, грузный офицер с массивным квадратным лицом. Никита шагнул к выходу, словно не замечая стоящего на его дороге офицера. Тот невольно посторонился и пропустил старшину.

Никиту снова ввели в дом. В комнате, где час назад он разговаривал с немецким генералом, было пусто. Толстый немец, сопровождавший старшину от сарая, остановился у двери, не сводя с него своего цепкого взгляда. Только сейчас Никита заметил в руке толстого длинный хлыст и, внутренне вздрогнув, твердо сказал себе: «Ударить себя не дам».

В комнату вошел ефрейтор и что-то сказал толстому. Тот повернулся к двери, почтительно вытягиваясь, и тотчас же вошел тот генерал, который давал Никите час на размышление.

— Ну, — спросил он, резко шагнув к старшине, — видели?

— Видел, — процедил сквозь зубы Белых, плотно сжимая кулаки и прислоняясь к стене, чтобы не ударили сзади.

— Надеюсь, вы теперь согласны?

— Согласен! — решительно сказал старшина.

Генерал обрадованно улыбнулся.

— О, я знал, что вы благоразумный человек! В вашем положении это единственный благоприятный выход!

Он что-то сказал толстому, и тот, пожав плечами, вышел.

«Одним меньше!» — подумал Никита.

— Итак, продолжал генерал, — вы поведете небольшую группу — около ста людей. Выступать ночью. Проведете через ваши линии и получаете полную свободу. Вас это устраивает?

— Устраивает, — неторопливо сказал Никита, — только у меня будет одно условие.

— Какое?

— А вот какое: чтоб все были без оружия, с поднятыми руками, впереди — белый флаг. Тогда поведу.

Морщинистое лицо немца побагровело, и, подскочив к Никите, он заорал:

— Не смеяться! Говорить серьезно!

— А иди ты… — выдавил старшина.

Немец что-то крикнул ефрейтору и махнул рукой. Ефрейтор подскочил к Никите и схватил его за плечо, поворачивая к двери. Никита отстранился и сам шагнул вперед.


Два хмурых солдата вели Никиту Белых по узкому, со всех сторон огороженному плетнями проулку, тянувшемуся между пустынными заснеженными огородами.

Все окружающее, тысячу раз виденное, такое привычное и обыденное — и серое зимнее небо, и запорошенная снегом земля — было Никите в эту минуту необыкновенно дорого… «Ведь все это останется, — думал он, — и деревня эта останется, и проулок этот станет зеленым, а меня не будет. И кто из своих узнает, что сталось со мной? Неужели смогут подумать, что я в плену не устоял духом? Эх, держись, старшина!..»

До того, как наступит это, остались уже немногие секунды. Он уже видел, где это произойдет: впереди, шагах в пятидесяти, там, где проулок спускается в лощину. Вот еще шаг, два, три, четыре, пять…

Никита остановился, вынул руки из карманов и обернулся.

— Вег, вег! — толкнул его в плечо солдат, показывая, что надо идти дальше.

И вдруг Никита схватил автомат за ствол, круто рванул его в сторону и с размаху ударил ошарашенного конвоира ногой в живот. Солдат вскрикнул и повалился, но вырвать оружие у него Никите не удалось. Второй вскинул автомат, но старшина был уже по ту сторону плетня. Огненный ветер просвистел около его головы, опалив ухо. Ударило по пальцам левой руки. Но, петляя и делая огромные шаги, Никита уже бежал через огород к лощине, кубарем скатился в нее, потом, обдирая пальцы о мерзлую землю, выкарабкался наверх и устремился через поле к чернеющим вдали кустикам. Он услышал сзади крики, выстрелы, свист пуль над головой. Он думал в эти секунды только об одном: надо как можно скорее добежать до кустиков. И, уже задыхаясь, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит из груди, он добежал до них.

Никита петлял по кустам, припадая к земле, вскакивал и снова бежал, до тех пор пока не прекратилась стрельба сзади.

Тогда он упал в куст, чтоб отдышаться, и только тут заметил, что два пальца левой руки задеты пулей. Отодрав от нижней рубахи полосу материи и вырвав из подкладки своих брюк кусок ваты, он туго забинтовал руку и стал ждать.

Темнело. Становилось холодно. На мутном небе одна за другой, зябко дрожа, зажигались редкие звезды. Никита осторожно вышел на опушку и осмотрел местность.

Кругом были немцы. На выезде из села стояла батарея. Поодаль от кустарника несколько солдат что-то копали. Через поле то тут, то там время от времени неторопливо проходили солдаты.

«Сколько отсюда до передовой? — стал соображать Белых. — Везли меня на машине с полчаса, да потом еще шли минут десять. Стрельбы не слышно. Наверное, от передовой километров пятнадцать. Значит, я в самом центре кольца. Надо доставать гражданскую или немецкую одежду. Иначе не выберешься».

В небе уже совсем потемнело. Серый стылый сумрак все плотнее и плотнее окутывал поле. Никита осторожно обошел кусты, ища какую-нибудь палку или хотя бы камень, но ничего не добыл. На открытое место он выходить опасался. Бродя по кустам, Никита заметил, что невдалеке проходит накатанная дорога. Он присел за крайние кусты, внимательно следя за ней. Вот прошли, оживленно разговаривая, три немца. Потом, навстречу первым, еще двое, с термосами на плечах. Проехала повозка с двумя солдатами. Все это было не то. Никите нужен был один, именно один немец.

Долгое время на дороге никто не показывался. Старшина уже начал замерзать и, чтобы не застыли руки, спрятал их за пазуху. Но вот впереди, по мерзлым колеям, застучали колеса.

Из деревни двигалась одинокая повозка. Она поравнялась с Никитой и прошла мимо. На козлах сидел понурый, до глаз закутанный солдат и неторопливо погонял лошадей.

Неслышной тенью метнувшись из-за куста, Белых подбежал к повозке сзади и вскочил на нее. Ездовой оглянулся, но было уже поздно. Железные пальцы сдавили горло врага, и немец повалился на дно телеги. Подобрав волочившиеся вожжи, Никита завернул повозку в кусты и осмотрел ее. В ней лежали пустые мешки, брезент, какие-то веревки. Никита стащил с задушенного просторную зимнюю куртку с капюшоном и надел ее, натянул капюшон на голову. Поискал оружие, но, кроме перочинного ножа, ничего не нашел. Обнаружив в кармане немецкого мундира индивидуальный пакет, старшина заново перебинтовал руку и остатками бинта обмотал все лицо, закрыв и рот. «Будут приставать — прикинусь контуженным, немым и глухим», — решил он. Раненых немцев, как он заметил еще в селе, проходило немало и, вероятно, никто особенно не расспрашивал их.

Покрепче примотав поводья к кустам, Никита вышел на дорогу и пошагал обратно в деревню. Больше суток после этого провел он во вражеском тылу, пробираясь к своим. Он побывал в нескольких селах из числа тех немногих населенных пунктов, еще занятых окруженными немецкими частями, и даже раз подъехал на попутном грузовике из одного села в другое. На раненного в голову солдата, замотанного бинтами и только мычавшего в ответ на расспросы, никто не обращал особенного внимания. Но положение Никиты, несомненно, было рискованным: в любое время его могли задержать. Однако Никита считал, что он обязан как можно больше узнать о противнике. Только сделав это, он мог спокойно вернуться к своим. Он должен был возвратиться не как бежавший из плена, а как разведчик с задания.

Старшина высмотрел, где у немцев стоят батареи, обозы, где расположены штабы, подсчитал примерную численность войск и вооружения на отдельных участках, разведал, где и как проходит линия немецкой обороны, покрепче запомнил все, что ему удалось пронаблюдать, и ночью перешел фронт.

…Обо всем этом Никита не хотел говорить Ольге. Они шли молча. Но Ольга догадывалась, что он сейчас взволнован воспоминаниями о пережитом за последние дни. И, движимая сочувствием, спросила:

— Там очень было страшно, да?

— Страшно не там было! — ответил Никита. — Потом всего страшнее.

— Потом?

— Да, когда я уже на свою сторону прошел. И радуюсь, а на душе тревожно: поверят свои, как вернусь, или нет? Думаю: погиб бы я в бою — и была бы мне ото всех товарищей вечная и верная память. А сейчас вот увидят, что из плена вернулся, спросят: как же ты сдался?.. — Никита на секунду прервал речь, словно раздумывая, рассказывать дальше или нет. — И так мне стало тревожно на сердце, что остановился я в темном поле и думаю: как же быть? Можно, конечно, податься куда-нибудь в санчасть с моей рукой. А там — в госпиталь. С раненого ведь спросу нет. Да стыд берет. Нельзя мне в госпиталь. В полк прежде всего надо. А идти все-таки боязно. Как меня встретят? Плен — это ведь такое пятно… Трудно оно отмывается!.. Долго я так стоял. Потом чувствую — холодок пробирает. Ветерок ли, дрожь ли по телу — не знаю. Расстегнул я тот брезентовый ремешок, что в сарае нашел, затянул его поверх гимнастерки потуже. Подумалось мне про хозяина того ремня: ведь он тоже не ведал, узнают ли о его геройской смерти боевые товарищи. Только одно он знал твердо: как ему надо держаться до конца. Вот и я себе сказал: не робей, Никита, держись как положено! А правда, она всегда себя докажет!..

— Ну и как же? — спросила Ольга.

— Да ничего. Сказал себе: я не из плена бегу, из разведки возвращаюсь! Добрался до своих — соседняя дивизия оказалась. Задержали меня, конечно. Ну, пока я все рассказал, да пока проверяли то, другое, два дня прошло. Только сейчас в полк вернулся.

— А рука болит?

— Ерунда!

Ольга, взволнованная немногословным рассказом Никиты, молча шла рядом с пим, изредка краем глаза поглядывая на его похудевшее, покрытое заживающими ссадинами лицо. Сейчас особенно ясно она поняла, как ей было бы горько, если бы он не вернулся. Она радовалась и удивлялась тому новому чувству, которое рождалось в ее сердце.

Они дошли до развилки тропинок, где расходились их пути. Ей нужно было идти налево — в батальон, ему направо.

— До свидания! — сказала Ольга, протягивая руку. — Вам лечиться нужно! — заметила она, поглядев на его забинтованные пальцы. — Приходите к нам на перевязку обязательно.

— Ладно! — согласился старшина.

Распрощавшись, они пошли в разные стороны.

«Заботливая! — подумал Никита, глядя на свои пальцы, еще хранившие теплоту рук девушки. — Точно, перевязаться надо», — решил он.


Белых легко и быстро шел по полю.

«Ну, теперь все на место встанет!» Страхи и сомнения, которые мучили его до этого, отлетели прочь. Всего час назад он с волнением переступил порог хаты, в которой находился командир полка. Старшина думал, что ему достанется от Бересова. Но тот, выслушав Белых, по хвалил его: «Молодец, по обстановке действовал!»

Легко, словно на крыльях, летел старшина обратно в свое подразделение. Он был теперь в родном полку, дома, где ему верят и знают его. Как радостно было ему увидеть сразу засиявшие лица ребят! И какой смущенный вид был у них всех, когда он, желая переодеться в чистое, попросил принести с повозки его мешок! Чудаки! Они не верили в его гибель, но уже приготовили посылку, запаковав туда все его вещи, как полагалось отправлять имущество погибших. И когда, собираясь переодеться, он вспорол уже зашитый тючок, то увидел в нем, кроме своего обмундирования, много совершенно неизвестных, никогда не принадлежавших ему вещей: новые хромовые сапоги, теплое белье, узорчатое полотенце и прочее.

— Что это за добро? — спросил он своего помкомвзвода Федькова.

— Ребята понадавали. Для утешения родителей.

Никита знал о фронтовом обычае — в такую посылку вкладывать не только вещи погибшего, но и последние дары от товарищей. Но никогда не думал он, что ему самому придется распечатывать свою «смертную» посылку и возвращать все приношения их владельцам.

Глава 4 НАКАНУНЕ

Под вечер, когда Бересов, вернувшись с НП, сидел, дымя трубкой, у жарко растопленной печи, Иринович зашел к нему, чтобы узнать, нет ли чего новенького. Новое было: из штаба дивизии вернулся бежавший из немецкого плена старшина Белых.

— Ну и куда же его теперь? — спросил Иринович.

Бересов удивленно посмотрел на Ириновича и буркнул, пуская густые клубы дыма из своей трубки:

— Как куда? Опять на свое место.

— Но можно ли? После того что с ним случилось?..

— Ну и что ж?.. Проверили человека, где положено. И я ему тоже верю.

— Как хотите, — вздохнул Иринович, — но я бы полагал, что такой случай… Нужно принять какие-то меры… Вот, как с Яковенко, например…

Бересов в ответ хмыкнул неодобрительно и отвернулся, посапывая трубкой. Все эти дни его мучила досада на то, что бой под Комаровкой прошел не так, как он хотел его провести, что немцы, раньше вынужденные уйти из Комаровки, снова зацепились за нее и приморозить их в чистом поле, как намеревался Бересов, не удалось. С батальоном Яковенко получилось совсем нехорошо.

— Да, — медленно произнес Иринович, словно угадывая мысли Бересова. — Яковенко, поди, еще один орденок себе загадывал, а вышло наоборот. Честолюбие его губит. Удивительно все-таки, как это он так несерьезно… Ведь боевой командир, заслуженный…

Бересов сердито пыхнул трубкой.

— Может, в этом и корень! Прежние заслуги ему глаза застят. Эх, дорогой мой! — Бересов встал и, тяжело ступая, заходил по комнате. — Я комбата первого давно знаю. Спора нет — смел, лих, решителен. Воевать, прямо скажу, хват. Но все с маху, с налету. А теперь этак-то все трудней и трудней. Чтоб всегда побеждать, кропотливая работа нужна. Людей воспитывать надо. Чтоб трудностей не боялись, воевать умели. А у Яковенко — что? Он ведь только с рубежа атаки командовать начинает. А до этого не очень-то в батальонные дела вникает. Всю работу у него Гурьев да Бобылев проворачивают, а он только: «Вперед, ура!» Я говорил ему об этом. Не прислушался. Вот оно и сказалось под Комаровкой. Пусть теперь батальоном Гурьев покомандует. А может, и совсем его оставлю!

— Да ведь Гурьев не кадровый, — усомнился Иринович.

— Воюет, — значит, кадровый! — упрямо мотнул головой Бересов. — Командиры в войне куются. Прямо скажу: скорее Гурьев кадровый офицер, чем Яковенко.

— Почему же это? — Иринович удивленно посмотрел на Бересова.

— А вот почему: у Гурьева, во-первых, военное образование есть, хоть и небольшое. Командирский навык — тоже. Что он на штабной работе был — так это не минус, а плюс. Из хорошего штабиста всегда хороший командир получится. Гурьев и ответственность свою понимает, и в людях разбирается так, как нас этому партия учит. К тому же, да будет вам известно, Гурьев еще до войны в свое время два года срочной службы рядовым отслужил. А это тоже хорошая школа.

— А Яковенко?

— А что Яковенко? Он, конечно, сам себя вполне кадровым офицером считает. Но только ему еще — ой как много! — учиться надо, командирское сознание в себе воспитывать. — Бересов решительно взмахнул рукой с зажатой в ней трубкой. — Насчет Гурьева не сомневаюсь. Вполне годится в комбаты! Учен, умен, рассудителен. Военная служба для него — государственное дело, а не просто повинность. Смелости ему тоже не занимать. Он, я вам скажу, далеко пойдет. Из таких людей самые настоящие офицеры получаются!

— Ну, может быть, для военного времени и годится, — нехотя согласился Иринович. — А вообще-то, какой из Гурьева офицер? Он же из учителей…

Бересов остановился и в упор посмотрел на Ириновича:

— Запомните, дорогой мой: всякий военный человек прежде всего для военного времени существует. В войне хорош, — значит, вообще хорош. А насчет учителей, так я вам скажу, что их навыки для командира — вещь полезная. Командир должен уметь воспитывать. Для этого, конечно, главное — к людям по-партийному подходить. Но и науку воспитания знать надобно. Наука непростая. Учителя, они только сверху вроде мягкие. Но на своем умеют поставить. Да и к душам человеческим пути знают… Будь моя воля, — серьезно добавил Бересов, — я бы всех офицеров еще в училище заставил педагогику изучать.

— Ну, это уж лишнее! — недоверчиво махнул рукой Иринович.

— Не лишнее, а необходимое! Есть такая наука — военная педагогика. Увидите, после войны обязательно введут!

Бересов остановился, помолчал, привычным жестом провел ладонью от лба к затылку и, возвращаясь к началу разговора, сказал:

— А старшину нельзя осуждать. Он правильно действовал. Не предупреди он нас — стукнули бы немцы по первому батальону. Вот тогда мы запели бы матку-репку… Представляете, что это значит сейчас — прорыв противника? Двумя фронтами его окружали, сколько сил на это положено, и вдруг на нашем участке его упустили бы! Да нам с вами, дорогой, сразу тогда самим себе голову снимать пришлось бы!.. Нет, старшину Белых я даже наградить думаю.

— Неудобно, — усомнился Иринович.

— Ну, знаете, — рассердился Бересов и вдруг спросил: — Вы «Разгром» Фадеева читали?

— Читал. Давно уже, — ответил Иринович. — А что?

— Помните, как партизан Морозко погиб, давая сигнал своим?

— Как же, помню.

— Ну а если бы Морозку враги не сразу убили, а успели бы живьем схватить, что же, он не считался бы героем?

Иринович не возразил, хотя ему была непонятна уверенность Бересова в старшине Белых. Ириновичу все неизвестное казалось подозрительным и плохим уже только потому, что оно было неизвестным.

Бересов же не сомневался в Белых прежде всего по той простой причине, что давно знал: Белых всегда, в любой, даже самой трудной и опасной обстановке, точно, не жалея себя, выполнял свои обязанности. А это было, полагал Бересов, уже героизмом, повседневным подвигом. Бересов не верил в то, что человек способен совершить подвиг неожиданно для самого себя, не будучи к этому внутренне подготовленным. Бересов был убежден, что это по плечу лишь тому, чей душевный склад соответствует природе такого поступка. Этот душевный склад создается в человеке с ребяческих лет — в семье, школе, пионерском отряде, комсомоле, трудовом коллективе.

Всякий героический поступок — это мгновение, вспышка, толчок, раскрывающий душу человека, всей жизнью подготовленного для свершения такого поступка.

Вот почему Бересов непоколебимо верил в Никиту Белых.

* * *

Капитан Яковенко не находил себе места. Быть в стороне от своего батальона становилось невмоготу.

Он одиноко сидел в своей хате у стола, в раздумье накручивая на палец конец бинта, забытого Зиной. Он чувствовал, как она необходима ему сейчас, в тяжелое для него время. Когда он видел ее, все горести становились вдвое легче. С новой силой он ощутил на себе прикосновение чувства, рождающего новые силы и новые радости порой из самого обыкновенного, незаметного. Лежит на лавке плащ-палатка, оставленная Зиной в прошлое посещение. Или вот, например, эта белая тряпочка на столе. Бинт как бинт. И как будто ничего особенного. Но как отрадно видеть эту тряпочку здесь! Ведь это держали ее руки. Ведь она тут, с ним, как и тогда в госпитале…

Но целиком отдаться радости этого чувства он не мог… Мучила мысль: ему не остается ничего другого, как выполнить приказ командира полка — отправиться в медсанбат. Тяжело уходить из родного батальона! «Поделом, — с болезненным злорадством говорил себе Яковенко, — так тебе и надо!..»

Да, нужно было как можно скорее уходить. Пробыть в батальоне хотя бы еще день в таком «отставном» положении Яковенко не желал.

Но перед уходом ему хотелось повидать Зину.

Капитан с трудом натянул на себя полушубок и отправился в медпункт. Он думал, что Зина дежурит там одна, но она была занята с пришедшим на перевязку раненым. Капитан постоял у порога, но, видя, что Зина освободится не скоро, подошел к ней и сказал:

— В медсанбат прогоняют. Заготовь на меня направление.

Зина как-то странно взглянула на него и не сказала ни слова, занятая своим делом. Яковенко постоял еще с полминуты и пошел обратно к себе. Ему стало тоскливо, очень тоскливо. Он понимал, что командир полка отстранил его от командования батальоном не из-за ранения, а потому, что больше не доверяет ему. Капитана сейчас волновала мысль о предстоящем наступлении, приказа о котором с нетерпением ждали с часу на час. Как-то все выйдет у нового комбата? «Эх, — с досадой думал Яковенко, — большие дела ожидаются, а тут околачивайся!»

Что он уходит из батальона надолго или насовсем — в это он все как-то не мог поверить, хотя обстоятельства как будто уже складывались к этому. «А Зина? — вдруг подумал он. — Ведь она останется!»

Он встал и нервно зашагал по хате.

Как ни крути, а придется уезжать!..

Яковенко лег на кровать, набросив на себя полушубок, и отвернулся к стене. Углубленный в свои невеселые думы, он не заметил, как бесшумно вошла Зина.

— Борис…

Он почувствовал на своем плече легкое прикосновение ее пальцев и обернулся.

— Ты вправду решил уезжать?

— Да.

— Но твоя рана не так уж опасна. Ты мог бы лечиться и здесь.

— Нечего мне здесь делать. Ты же знаешь…

— А ты попроси Бересова…

— Что, прощения просить? — губы Яковенко искривились в горькой усмешке.

— Хотя бы и так.

— Знаешь, Зина, — Яковенко повернулся, сбросил полушубок, привстал и сел на кровати. — Не мешайся ты в мои дела. И без тебя советчиков много.

— Как это так — не мешайся? — обиделась Зина. — Я — кто тебе? Чужая? Сам виноват во всем, а еще… Сегодня же иди к Бересову.

— Не командуй мной! У тебя еще на это законных прав лет.

— Ах вот как?! — вспыхнула Зина. — Тогда тебе не о чем со мной говорить! — Она распахнула дверь и выбежала.

— Зина! — спохватившись, крикнул Яковенко. Но ее уже не было.

Долго, словно оцепенев, стоял он посреди комнаты, стараясь прийти в себя. Потом быстро подошел к столу и тяжело опустился на скамью. Его смугловатое лицо стало еще темнее. Он резким рывком встал и схватил белевший на столе початый бинт, забытый Зиной. С яростью скомкав в кулаке белоснежную марлю, он бросил ее под стол. Переворачиваясь на лету, словно убитый голубь с распластанным крылом, бинт упал на пол.

Быстро опускались густые зимние сумерки. Яковенко лежал на кровати, прислушиваясь к тому, как на дворе, должно быть, под самой стеной хаты, скрипели копытами по снегу и хрустели овсом обозные лошади. Этот, такой простой и знакомый звук напоминал о батальоне. Горько было Яковенко сознавать, что он остался в стороне, не у дел. Ему даже казалось порой, что все теперь сторонятся его, что Бересов уже забыл о нем. Но это было не так. Яковенко и не догадывался, что по специальному указанию Бересова его уже дважды навестил полковой врач, что отнюдь не случайно к нему зашел парторг полка и завел с ним длинный разговор по душам. Не знал Яковенко и того, что Бересов не раз звонил Гурьеву, спрашивал, как себя чувствует Яковенко. Подполковник при этом предлагал Гурьеву почаще наведываться к Яковенко и советоваться с ним по батальонным делам, что Гурьев и делал. Но все же Яковенко чувствовал себя удрученно…

В сенях скрипнули чьи-то шаги, и в дверь постучали.

— Войдите! — крикнул Яковенко и с досадой подумал: «Кого это несет нелегкая?»

Вошел Цибуля, веселый и франтоватый, как всегда.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — звонко и четко, сам любуясь звуками своего голоса, отрубил он. — Направление в медсанбат для вас готово — вот!..

Цибуля выложил на стол заполненный бланк. Этот бланк несколько минут назад Цибуле сунула Зина. Она прибежала в медпункт с горящими щеками, со слезами на глазах. Цибуля сначала удивился, почему Зина не хочет сама отнести направление капитану, но тут же по ее виду догадался о причинах.

— Ну и ладно, — невесело сказал Яковенко, беря бланк, — прощай, первый батальон!..

Военфельдшер сочувственно посмотрел на капитана:

— Скоро поправитесь и вернетесь.

— Жди! — криво усмехнулся Яковенко. — Теперь я буду командиром хозяйственного взвода.

— Да что вы! Кто же батальоном командовать будет?

— Обойдутся! Незаменимых нет.

— Напрасно волнуетесь, товарищ капитан! Вот поправитесь и снова вместе воевать будем.

— Только мне с тобой и воевать, в обозе!

Цибуля обиженно взглянул на капитана, но сказал бодро:

— Зачем в обозе? Скоро наступать начнем. Я слышал — сам старший лейтенант Гурьев говорил недавно: хорошо бы к наступлению комбат выздоровел.

— Говорил? — переспросил капитан и подумал про себя: «На словах все… а сам, поди, рад…»

Яковенко чувствовал, что думает о Гурьеве нехорошо и неправильно. Но потребность излить свою горечь по чьему-нибудь адресу была слишком велика. Сочувствие Цибули только раздражало его. Как и многим людям его склада, Борису Яковенко была неприятна чужая жалость. Но вместе с тем ему сейчас хотелось поведать кому-нибудь свои обиды. Как это часто и со многими бывает на фронте, ему хотелось с кем-нибудь поговорить по душам, пусть даже с человеком не близким, но с таким, который мог бы понять его.

Нигде люди но становятся так откровенны друг с другом, как на фронте. Легче воевать и переносить все тяготы, которыми так богата боевая жизнь, если человек знает, что в нужную минуту может, не таясь, раскрыть свою душу перед спутником в походе, соседом по стрелковой цепи или госпитальной койке. Нельзя сказать, что Борису Яковенко не с кем было поделиться, поговорить по душам. Но его друзья были требовательными друзьями, и это сейчас несколько смущало его.

Для Яковенко Цибуля ни в коей мере не был близким человеком, по комбату в какой-то степени нравился никогда не унывающий военфельдшер. За этот веселый нрав Яковенко отчасти прощал Цибуле замеченную в нем трусоватость, хотя трусов вообще презирал.

— Завтра с утра поедете? — спросил Цибуля.

— С утра.

— Вот, возьмите на дорожку. Медицинский.

Цибуля отстегнул с пояса флягу и протянул капитану.

«Одного не хватает — напиться, да еще в компании с Цибулей!» — с досадой подумал Яковенко, машинально принимая флягу. Но, поразмыслив с минуту и бултыхнув флягу в руке, он вдруг решительно сказал:

— Чего там — на дорогу. Давай отвинчивай!

Через час оба были порядком навеселе.

— Ну, ладно, — говорил капитан, рассеянно покачивая в руке полупустую флягу, — прогоняют — надо ехать… Только хватятся еще: где Яковенко?

— Хватятся, хватятся, — с готовностью поддакивал Цибуля. — Солдаты все вас вспоминают… Да без вас батальон в наступление не пошлют!

— Ты тоже утешитель! — вдруг сердито отмахнулся Яковенко.

— Все хорошо будет, — успокаивал Цибуля, — и Зина еще к вам вернется.

— Тебе-то что? — нахмурился капитан. — Вернется — не вернется. Ты ее к этому разговору не приплетай!..

— Да я к слову, — вкрадчиво улыбнулся Цибуля, неотрывно глядя в загорающиеся сердитым огнем глаза Яковенко. — Конечно, теперь при вашем положении ей интересу нет, но ведь если снова батальон примете…

— Знаешь что, ты… Мотай отсюда! — вдруг рассвирепел Яковенко и поднялся над столом. Испуганный Цибуля вскочил с места.

— Пожалуйста, я могу! — пробормотал он и ужом выскользнул за дверь.

Яковенко сердито посмотрел вслед Цибуле и рывком схватил недопитую кружку. Он поднес ее к губам, но вдруг резко поставил обратно, сгоряча пристукнув донышком так, что содержимое выплеснулось на скатерть.

Накинув полушубок, вышел во двор, хотелось освежиться.

На дворе стоял тот зябкий туман, который часто бывает в последние недели зимы, когда кругом еще лежит снег и стоят холода, но в воздухе уже чуть внятно, едва уловимо попахивает весной. Особенно ощутим этот чуть слышный, всегда почему-то навевающий грусть аромат приближающейся весны по вечерам, когда все одевается в синеватую дымку сумерек.

Он медленно брел по узкой тропе, протоптанной меж редких построек хуторка, где разместился тыл батальона. Яковенко думал о том, что завтра будет далеко отсюда. Но, как ни старался он сейчас быть равнодушным ко всему окружающему, невольно привычное, хозяйское чувство овладевало им. Поглядывая кругом, поймал себя на том, что ему хотелось обязательно обнаружить признаки какого-либо беспорядка — беспорядка без него. Но все было на месте: в аккуратно огороженном загончике дымила батальонная кухня, под стенами и заборами стояли обозные повозки, замаскированные соломой, у командного пункта похаживал часовой.

Нет, ему не в чем было упрекнуть нового командира батальона.

Увидев двух солдат, стоявших у крыльца, капитан хотел спросить, чего они дожидаются на морозе, и шагнул было уже к ним, но потом сердито надвинул кубанку на брови и, резко повернувшись, зашагал обратно. Крутая тоска от сознания, что он теперь здесь чужой, охватила его сердце. «К черту, к черту все!» — твердил он себе, прибавляя шаг. Торопливо прошел мимо медпункта, борясь с острым желанием найти Зину и поговорить с ней.

Уже возвращаясь к себе, он встретил на дороге бричку из батальонного обоза.

— В тылы? — спросил Яковенко ездового.

— Так точно, товарищ капитан.

— Довезешь меня до медсанбата.

Отъехав от командного пункта, он с горечью подумал: «Уехал, как убежал вроде… Надо бы все-таки с Зиной объясниться, попрощаться с Николаем Саввичем, с Гурьевым, чтобы лихом не поминали…»

Но он не стал возвращаться.


В последние дни полк основательно укрепился на занятых рубежах. Пехота была обеспечена теперь хорошей огневой поддержкой, и несколько контратак, предпринятых немцами со стороны Комаровки, были отбиты без особого труда.

Бересов все эти дни находился в тревожном настроении. Соседи слева вот уже второй день воевали вовсю, нередко разворачиваясь на два фронта — наружу, на юг, откуда противник продолжал долбить стену окружения танками и мотопехотой, и внутрь, на север, где по-прежнему настойчиво, словно об стену лбом, бились и бились окруженные вражеские войска, безуспешно пытаясь вырваться.

Но на участке, занятом дивизией, в которую входил полк Бересова, стояло затишье, возмущавшее беспокойную душу подполковника. То и дело он позванивал всем знакомым офицерам в штаб дивизии, стараясь разузнать, не известно ли чего-нибудь о начале наступления. Приказа о наступлении Бересов ждал с часу на час. Однако приказ не поступал. А слева и днем и ночью все сильнее погромыхивало.

Подполковник догадывался, почему до сих пор нет приказа. Прежде чем начать последнее, решительное наступление, нужно было на всем протяжении фронта стратегическое окружение сделать тактическим. А это значит, что все лазейки, которые еще, возможно, остались на стыках и флангах наших частей, надлежит плотно закрыть. Нигде впереди не должно остаться ни одной ничьей деревни, рощицы, хуторка. Всюду к противнику нужно подойти вплотную, не меньше чем на винтовочный выстрел, лишить его возможности маневрировать, перегруппировывать свои силы, сосредоточивать их для удара на прорыв.

Сейчас, в первых числах февраля, задача тактического окружения советским командованием уже была осуществлена. Все новые и новые части вводились во фронт корсуньского кольца, боевые порядки становились плотнее. Справа от полка Бересова, чуть потеснив его, заняла полосу наступления новая дивизия. В ближних рощах и балках, притаившись меж кустов и деревьев, как серые могучие звери, настороженно вытянувшие свои массивные хоботы, уже стояли многочисленные танки и самоходки.

Все это были очевидные, понятные каждому фронтовику признаки скорого большого наступления. В полку со все возрастающим нетерпением ждали заветного дня. Солдатам уже надоело сидеть в холодном поле, пронизываемом ветрами. Бойцы-южане порядком мерзли в длинные холодные ночи. Да и привычным к морозу северянам и сибирякам мороз не давал покоя: в тесных окопах нельзя было поразмяться — передний край проходил по чистому ровному полю и хорошо просматривался с вражеской стороны.

Но пуще всякого мороза допекало солдат желание поскорее разделаться с врагом. Каждому хотелось быстрее увидеть результаты тяжелого многодневного походного и боевого труда, хотелось увидеть новые села, освобожденные от врага, и, закончив дело, идти дальше, на запад, к новым победам, освобождать новые земли.


Когда в полку стало известно, что взяты Ольшаны — важный укрепленный пункт врага на левом фланге, наступления стали ждать с еще большим нетерпением. Ольшаны с прилегающими селами составляли мощный узел обороны окруженного противника. Разрубить этот узел нашим войскам было нелегко: гитлеровцы сражались отчаянно, уходить им было некуда.

Ольшанский узел стал «котлом в котле» — с севера его обошли наши конники. Бои под Ольшанами шли четыре дня. Уничтожающий огонь артиллерии и минометов и могучий рывок пехоты решили дело. Восьмого февраля ольшанский узел был разрублен. Пленных не было: никто из фашистов не пожелал сложить оружия. Весь гарнизон села — два гренадерских полка и полк СС — был уничтожен полностью.

— От нас до Ольшан совсем недалеко, — подсчитывали офицеры, прикидывая на своих километровках. Выходило так, что со взятием Ольшан южная часть корсуньской группировки немцев оказывалась как бы в продолговатом мешке. Дивизия, в которую входил полк Бересова, стояла вместе с другими дивизиями как раз на завязочке этого мешка. А это значило, что и полку Бересова суждено принять участие в затягивании завязочки.

— Скоро и наш черед наступать! — с надеждой говорили солдаты.


В темноте снегопад был незаметен. Но с каждым часом все плотнее и плотнее ложился снег на шинели, шапки, оружие. Непроглядная молочная муть обложила все небо и степь. Но сквозь эту муть было видно, что где-то далеко впереди стоит тусклый, розовый, багровеющий книзу свет.

Снегирев и Гастев сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу, в узком, запорошенном снегом окопе, который уже в десяти шагах трудно было разглядеть: все окрасил в белое лучший маскировщик — снег.

— Не спишь, Петя? — окликнул Снегирев, разминая смерзшиеся усы большим пальцем рукавицы.

— Где там, Григорий Михайлович! Температура для сна неподходящая.

— Вот на холоде и засыпают. Мы как в прежнюю германскую воевали, так знаешь сколько немцев замерзало? В Польше, помню, в пятнадцатом году. Пошли вот в такую же ночь «языка» брать. Залезли в ихний окоп, видим немец стоит. Мы — к нему. А он не шелохнется. Застыл. Мы второго отыскали. А и второй такой. На третьего… Тот, верно, живой. Заворошился даже. А за винтовку схватиться не может: руки свело.

— Я так даже доволен морозом, — усмехнулся Гастев, — фашисты-то пуще нашего мерзнут, — и, глядя на далекое зарево, спросил: — Как вы думаете, что это там полыхает?

— Поди, фашисты склады свои жгут. А может, деревни со злости запалили — драпать собираются.

Петя заботливо потер заиндевевший затвор автомата, еще поглядел на зарево и спросил:

— И почему это немцы в плен не сдаются? Уж как их здесь прижали…

— Тут вражина особо злой, — пояснил Григорий Михайлович, — здесь самый эсэс. К тому же ни румын, ни мадьяр у него здесь нет. Сплошь арийское воинство. Чистокровные, без сателлитов.

— Слышал я, — сказал Петя, — в Германии такой порядок: как узнают, что солдат сам в плен сдался, так всех его родных-знакомых на цугундер. Хочешь не хочешь, а немцу одно остается — воевать.

— Припрет — в плен пойдут. Под Сталинградом, помню, в последний день отводить их не успевали.

— Здесь тоже вроде того. Восемьдесят тысяч в колечке!

— Никуда не вырвутся… Наверное, скоро вперед пойдем?

— Давно уж пора с ним кончать, хватит. Полютовал на нашей земле!.. Да и другие земли нам выручать надо. Кроме нас — некому.

— Я хоть до Берлина пойду, только сначала бы деревню взять, да в хате погреться, — Гастев притопнул застывшими ногами.

— На это, пехота, не надейся! — улыбнулся Снегирев себе в усы. — Деревню возьмешь — и сразу куда-нибудь вперед, на высотку, рубеж закрепить. Да и тебе уж не до того, чтоб на месте греться. Тут кровь сама играет — еще одну деревню взять хочется.

— Страшновато все-таки в наступление идти, — задумчиво сказал Гастев. — Вот уж который раз наступаем, а как подымаемся в атаку, все равно боюсь. Не могу не волноваться. А вот мне один солдат рассказывал, что ему только в первый раз не по себе было. Потом, говорит, на все наплевать. Вроде как бесчувственный делаешься.

— Ну, это он не так растолковал. Живой человек никогда бесчувственным быть не может, ежели он нормальный.

— Однако ведь есть такие, что совсем ничего не боятся?

— Таких нет! — сказал Снегирев. — Как начнет тебя крыть сверху и снизу, тут, чтоб никто не боялся, не поверю ни в жизнь! Я сам третью войну воюю, знаю.

— Но есть же люди всегда храбрые?

— Храбрые? Это дело, брат ты мой, не в том, чтобы очертя голову куда ни то без толку лезть. Этак только тот может, у кого на свете ничего нет. Как говорится: не тот удал, кто пальнул и пропал, а тот, кто бьет и долго живет. Храбрый человек — это такой, который и жить хочет, да сумел страх преодолеть ради долга. У такого человека высокое понимание.

— Какое?

— А такое: стыдится он себя жалеть. Ему от стыда сгореть страшнее, чем от пули сгинуть. Понял?

— Понял. Кто жизнь по-настоящему любит, кто высокую совесть имеет, только тот может храбрым быть… — Петя вдруг круто повернулся вправо: — Смотрите, идет кто-то.

Григорий Михайлович в двух подходивших офицерах узнал старшего лейтенанта Гурьева и командира роты младшего лейтенанта Алешина. Но для порядку он шевельнул карабином и негромко окликнул:

— Кто идет?

Старший лейтенант подошел совсем близко, отозвался вполголоса и поздоровался.

Гурьев и Алешин присели у окопа.

— Боекомплект налицо? — спросил Алешин.

— Так точно. Полностью, на двоих, — доложил Снегирев, выкладывая для проверки гранаты и патроны.

— Ну, молодежь, — спросил Гурьев Гастева, — как воюется?

— Какая это война, товарищ старший лейтенант? Сидим да ждем.

— А разве это не война? — удивился Гурьев. — Война это, товарищ Гастев, не только когда «ура» кричишь…

Когда Гурьев и Алешин прошли дальше, Снегирев, подмигнув Пете, сказал:

— Помяни мое слово, если с утра не начнется! К тому и проверка.

Мороз усиливался. Сержант Панков давно уже подумывал о том, что надо бы как-то обогреть бойцов своего отделения. Он видел, что Алексеевский, сидевший в окопе неподалеку от него, изрядно замерз.

— Что, душа к телу еще не примерзла? — весело спросил сержант, желая ободрить солдата.

— Уже маленько примерзает! — отшутился тот, едва шевеля застывшими губами.

«Беда, погреться нельзя! — погоревал Панков. — Из окопа не вылезешь поразмяться и песню не споешь, чтобы душа оттаяла, — противник близко».

Когда к ним подошли Гурьев и Алешин, сержант, докладывая о состоянии отделения, сказал:

— Надо бы людям погреться. Некоторые едва терпят.

Гурьев и сам видел, что надо. Но как? Для обогревания необходимо отвести бойцов в тыл, на хутор, где имеются три-четыре хаты. Но передовую оголять нельзя. А вдруг противник начнет контратаку?

Гурьев все-таки принял такое решение: приказал поочередно отправлять подразделения обогреваться; на переднем крае уходивших временно должны были заменять батальонные обозники и минометчики.

Закончив обход всех позиций батальона, старший лейтенант отправился обратно к себе на командный пункт. Но когда он прошел уже больше половины дороги, ему встретился заместитель командира полка подполковник Иринович.

— Иду к вам, — заявил он Гурьеву. — Пойдемте посмотрим, каков порядок в вашем хозяйстве.

Не хотелось Гурьеву возвращаться и снова идти вдоль всех позиций, по которым он только что прошел. Но ничего не поделаешь: начальников принято сопровождать.

Ириновича в первый батальон послал Бересов. Хотя командир полка и верил в способности и знания Гурьева, но все же беспокоился: справится ли новый комбат со своими обязанностями? Напутствуя Ириновича, Бересов сказал ему:

— Помогите там Гурьеву в случае чего. Чтобы порядок был.

Дойдя до батальонных позиций, Иринович вдруг обнаружил, что порядка-то и нет. Возле минометов почти не видно было людей: у каждого миномета находилось всего по два человека из расчета. В некоторых окопах вместо стрелков сидели невесть откуда взявшиеся пожилые обозники.

Гурьев объяснил Ириновичу в чем дело.

— А кто вам разрешил людей с позиций снимать? — возмутился тот. — Немедленно верните всех стрелков на их позицию!

Гурьев попытался убедить Ириновича, что с передовой на обогревание бойцы отправляются в такой последовательности, что это не ослабляет сил на переднем крае, что после отогревания люди будут более боеспособны.

Но Иринович и слушать не хотел.

— И вы считаете это дело нормальным? Вы действуете самочинно! Я вынужден сейчас же доложить о вас командиру полка. Где телефон?

Иринович обстоятельно доложил Бересову об отклонении от установленного порядка. Но по мере того как он выслушивал ответ командира полка, его лицо из сердитого становилось смущенно кротким.

Бересов сказал ему:

— Молодец Гурьев, что Заботится о людях. А мы с вами не догадались! Отправляйтесь-ка в другие батальоны и проследите, чтобы и там организовали обогревание так же, как и в первом батальоне. Но только чтобы не увлекались! Обогревать поочередно, поблизости от передовой и не более четвертой части бойцов за один раз. А Гурьеву благодарность передайте.

Сменив гнев на милость и очень любезно распростившись с Гурьевым, Иринович поспешил в соседний батальон. Он торопился проконтролировать, как будет выполняться приказание командира полка.


Поздно вечером, когда на чистом от туч небе вызвездило, а холод стал особенно силен, бойцов второй роты, не покидавших своих окопов уже третьи сутки, отвели на два часа погреться в ближний хутор. В теплой, до духоты натопленной хате, около жаркой печи собралось все отделение, в котором служили Григорий Михайлович и Петя. У огня сидели командир отделения сержант Панков, Алексеевский и рядом с ним, подсушивая у печки свои пестрые рукавицы, степенный Опанасенко.

Грелся у огня и длинный, нескладный Плоскин, все еще не сбривший свою многодневную рыжую щетину, несмотря на неоднократные напоминания сержанта.

— Эх, хорошо! — вслух размышлял он, протянув к огню ноги в огромных разношенных ботинках. — Тепло, благодать-то какая! Бывало, в мирное время в такой морозище наружу и носа не кажешь. Так, на работу или с работы по улице пробежишь — и все! Придешь домой, а на столе щи дымят. Навернешь тарелочку-другую, чайку чашки три опрокинешь и — на перину. Радио включишь или газетку просматриваешь. Глядишь, и уснул незаметно.

— А яка ж твоя работа была? — поинтересовался Опанасенко.

— В сапожной артели.

— Налево много подрабатывал? — усмехнулся сержант, очевидно припомнив некоторые прежние рассказы Плоскина.

— Нет, у нас насчет этого строго. Конечно, бывало, если подзаработать хочешь, сделаешь кой-чего и дома, из своего материала. Заказчиков всегда хватает. Особенно денежное дело, скажу я вам, — дамские туфли. Материалу на них надо каплю. Из одной фантазии шьешь. Пару сколотишь — денежки в кармане… Эх, дай бог, война кончится — опять заживем!

— Только ты до того подумай крепко, что такое правильная жизнь, — заметил Григорий Михайлович. — А то так и останешься — «в кармане».

— Про меня худого не говорили и не скажут! — Плоскин обидчиво сжал губы.

На минуту стало тихо. Только дрова в печке потрескивали.

Молчание неожиданно нарушил Опанасенко.

— Ты, друже, не обижайся, — повернулся он к Плоскину, — тильки чую, ты из-за тех дамских заказов, может, и не бачил, що це таке настоящая работа — не корысти ради, а для души… Вспомнить як же до войны жили, як работали… — в раздумье проговорил Опанасенко. — Вот у нас на Полтавщине…

Слушая его, вздохнул Алексеевский:

— Стоит ли вспоминать, душу бередить…

Снегирев строгими глазами посмотрел на Алексеевского:

— А как же не стоит? Вспомнишь, оно и на сердце посветлеет, видишь, за что воюешь…

— Да, жизнь была! — встрепенулся сержант, и его лицо сразу стало как будто светлее. — Вот хвастать не хочу, а все же про себя скажу. Я, знаете, как именовался? Знатным человеком! Меня не только наш Челябинский тракторный, но и весь город Челябинск знал! Портрет на площади висел! Я с товарищем Орджоникидзе, вот как с вами, рядом сидел, в президиуме на слете ударников.

— Знатным, говоришь, был? — ухмыльнулся Плоскин. — Ну, я за знатностью не гоняюсь. Мне бы довоевать благополучно, да зажить по-прежнему.

— На перине, значит?

— Во, во! — не поняв того, что таилось в вопросе, согласился Плоскин и, вздохнув, добавил: — Спокойной жизни хочется.

— Так ты за свою перину, выходит, воюешь? — спросил Снегирев.

— Почему за перину? — обиделся Плоскин. — Я воюю за то, чтобы фашистов прогнать.

— Это понятно, — согласился Григорий Михайлович, — а вот после войны — ты как думаешь?

Плоскин удивился:

— А чего думать? Сказано — буду жить, как жил. Я к мирной жизни стремлюсь, и больше ничего.

— Вот в том и беда, что больше ничего. Короткие твои мозги, Плоскин. Ты что же думаешь, мирная жизнь — это на перине лежать? Никакого беспокойства, да? Нет, брат, не знаю, как ты, а я вот по себе и по другим знаю: у нас и до войны работа была горячая.

— Да. Со всей душой старались, — с удовольствием подтвердил сержант.

— Вот именно, — оживился Григорий Михайлович, — себя для дела не жалели. И сверх положенного трудились, и нехватки всякие, приходилось, терпели, и, бывало, ругались, когда не так что-нибудь. И не про перину мечтали — отработать да на бок. Мы, брат, про другое мечтали. Вот только Гитлер помешал, а то бы…

— Я это понимаю, — торопливо заверил Плоскин, — пятилетки и все такое. А как же? Я тоже на коммунизм согласный. Только теперь пока о нем нечего думать. Воевать надо.

— Эх ты, — упрекнул Григорий Михайлович, — а еще городской житель! Как это — нечего думать? А за что мы сейчас воюем?

— За Родину, известно.

— За Родину, это ты запомнил. А только как это понимать? В полном смысле?

Плоскин обиделся:

— Чего ты меня политграмоте учишь? Думаешь, ты партийный, а другие — нет, так ничего не знают? Я, уважаемый товарищ Снегирев, да будет тебе ведомо, в мирное время до одиннадцатой главы дошел, да!

— Одно дело до главы дойти, а другое, чтобы в голову вошло, — строго продолжал Снегирев. — Как же это у тебя получается? За Родину — сейчас, а за коммунизм — погодить?

— Про коммунизм пока не говорится, — не сдавался Плоскин, — я газеты читаю, знаю.

— Плохо ты читаешь! — возразил Григорий Михайлович. — Я в шестнадцатом году тоже с германцем воевал, а такой, как нынче, злости на врага не имел — не за то было велено голову класть… — Снегирев помолчал, видно примериваясь, как лучше высказать то, о чем думалось ему в эту минуту. Потом вновь заговорил, глядя на Плоскина: — Ты вот говоришь, спокойной жизни хочется. Нет, друг милый, спокойно только вода в болоте стоит. Да и то булькает. А у нас жизнь — что речка. При любой погоде вперед бежит. Ты вот о тихой жизни мечтаешь, а подумал, какие перед нами после войны дела откроются.

— Дыры латать.

— Придется. Да не в дырах суть! Залатаем. Не в том главный интерес. Мы ведь не просто к прежней жизни вернемся.

— Трудно придется, — вздохнул Опанасенко. — Война проклятая до того скильки ще силы съест!

— Нет, друг! — решительно возразил Снегирев. — Легче будет!

— Почему ж? — удивился Опанасенко.

— А потому, что народ знаешь каким будет? За войну дружней стали, к взаимной выручке привыкли и на фронте, и в тылу. Что ж, по-твоему, война кончится, и вся эта привычка — долой? Нет, она в характере закоренеет, еще сильнее себя покажет.

— Рано, Григорий Михайлович, про то время думку иметь, — заметил Опанасенко.

— Ничего, — улыбнулся Снегирев, — чем раньше, тем лучше. Такая думка воевать не мешает. Скорей — наоборот. Я вот частенько себе в уме прикидываю, как в колхоз вернусь да как все по-новому ставить начнем. Народ-то теперь особенно цепкий стал, как на фронте. Почитай, что почти все мужики через фронтовую науку пройдут. Да и женщины без нас такой самостоятельности достигнут, что диву дашься, как увидишь.

— Да, за войну баба здорово в гору пошла! — вставил Плоскин. — Взять нашу артель: председатель — женщина! Когда это видано, чтобы женский пол в сапожном деле верховодил?

— Еще тебя будут учить новым методам, как вернешься, — засмеялся сержант.

Плоскин беспокойно заерзал.

— Нет, шалишь! Я двенадцать лет на этой специальности. Я, может, сапог одних на целый полк нашил!

— А дамских туфель — на дивизию? — шутливо спросил сержант.

Плоскин нахмурился, обиженно взглянул на сержанта, но ничего не сказал в ответ.

Над крышей хаты, в вышине, глухо и тяжко загудело.

— Немец летает… — все подняли глаза к потолку.

— Транспортный… по звуку слышно.

— Темнотой пользуется. Днем бы его сразу «ястребки» прихлопнули. Я вчера видел, — сообщил Петя, — летел один такой. А наш как кинется на него сверху раз, два — только дым столбом пошел от того немца.

— Вывозят все же своих…

— Всех не вывезут. На нашу долю останется. Не горюйте, друзья, — засмеялся сержант и, сжав в руках плотный пучок соломы, сунул его в печь. Весело затрещав, солома вспыхнула в печи ярко осветив лица бойцов.

— И чего на месте стоим? — задумчиво сказал Алексеевский, глядя в огонь. — Справа, слева люди воюют, аж завидно. А нам вот уже который день настоящего дела не дают…

— В чужих руках хлеб всегда слаще, — наставительно произнес сержант. — На фронте всякое дело настоящее! И соседям завидовать нечего. Может, самая главная задача нам выпадет.

— Силу собирают великую против фашистов! — оживился Опанасенко. — Теперь уж им не усидеть, ни. Я днем, як за патронами ходил, бачил. Танков наших — полный лес. Машины все новые, справные.

— Мои земляки! — с гордостью проговорил солдат. — Эти самые красавцы с нашего края. Видели, на каждой написано: «Челябинский колхозник». Там и деньги собирали, там и делали, и танкистами укомплектовывали. Может даже из нашего цеха какие ребята есть. Вот спросить бы…

— Челябинский завод дуже знаменитый, — с уважением заметил Опанасенко, — не хуже нашего Харьковского, если по-довоенному считать.

— Это уж извини-подвинься, — возразил Панков. — Наш Челябинский гусеничные делал, а ваш до того еще не дошел.

Снаружи, в сенях, забухали по мерзлому полу чьи-то многочисленные шаги. Дверь резко заскрипела и распахнулась, впуская в хату клубы густого, холодного пара.

— А ну потеснись, хлопцы! Батальон Славы греться идет! — раздался задорный голос еще из сеней.

В хату, теснясь, ввалилось десятка два незнакомых бойцов.

Шумно разговаривая и побрякивая сцепляющимся в тесноте оружием, вошедшие расселись, заполнив всю хату от угла и до угла, и повсюду одна за другой замерцали цигарки, наполняя помещение едким синим дымом.

— Что это у вас за батальон такой — Славы? — полюбопытствовал сержант у своего соседа — плечистого солдата с косым шрамом на подбородке. Тот степенно объяснил:

— Все бойцы до единого орденом Славы награждены. За город Орел, пятого августа. Гвардия, понимаешь?

— Ух ты! — восхищенно воскликнул Плоскин. — Это какой же вы части?

— Про часть говорить не положено, — сказал гвардеец. Но, видя в глазах Плоскина немеркнущее восхищение, добавил: — С сорок первого года, из-под Ельни, в гвардии состоим.

— Откуда сейчас идете?

— Из-под Лисянки. Дали там фашистам чесу…

— А теперь к нам, в соседи?

— В соседи. Пришли от немца ответ получить.

— Какой ответ?

— А вы что, не слыхали еще? — удивился гвардеец. — Противнику ультиматум предъявлен. Да вот, на листке пропечатано. Читай, а то искурю!

С трудом поворачиваясь в тесноте, гвардеец запустил руку в карман шинели и вытащил оттуда аккуратно сложенную бумажку.

Петя Гастев подвинулся ближе к огню и развернул листок, отпечатанный с одной стороны по-русски, а с другой — по-немецки. Это была листовка с текстом ультиматума, предъявленного 8 февраля 1944 года командованию немецких войск, окруженных под Корсунь-Шевченковским.

— «Во избежание ненужного кровопролития, — читал Гастев, — мы предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции:

1. Все окруженные немецкие войска, во главе с Вами и с Вашими штабами, немедленно прекращают боевые действия.

2. Вы передаете нам весь личный состав, оружие, все боевое снаряжение, все транспортные средства и всю технику неповрежденной.

Мы гарантируем всем офицерам и солдатам, прекратившим сопротивление, жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или в любую другую страну по личному желанию военнопленных.

Всему личному составу сдавшихся частей будут сохранены военная форма, знаки различия и ордена, личная собственность и ценности, а старшему офицерскому составу, кроме того, будет сохранено и холодное оружие».

— Еще им, зверюкам, почет такой! — не вытерпев, перебил Опанасенко. За три года под гитлеровской властью много горя повидал он и поэтому всех немцев без разбора считал своими заклятыми врагами.

— «Всем раненым и больным будет оказана медицинская помощь, — продолжал Гастев. — Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам будет обеспечено немедленное питание. Ваш ответ ожидается к 11.00 9 февраля 1944 года по московскому времени в письменной форме через Ваших личных представителей, которым надлежит ехать легковой машиной с белым флагом по дороге, идущей от Корсунь-Шевченковский через Стеблев на Хировка. Ваш представитель будет встречен уполномоченным русским офицером в районе восточной окраины Хировка 9 февраля 1944 года в 11 часов 00 минут по московскому времени. Если Вы отклоните наше предложение сложить оружие, то войска Красной Армии и Воздушного флота начнут действия по уничтожению окруженных Ваших войск и ответственность за их уничтожение понесете Вы».

— И до чего вежливо с ними разговаривают! — удивился кто-то в углу.

— В прошлом году под Сталинградом с ними такой же разговор был, — вспомнил Григорий Михайлович.

— Может, поумнели с того времени, согласятся?

— Навряд ли! — Григорий Михайлович с сомнением качнул головой. — Фашист он тогда поумнеет, когда ноги протянет. Все одно его добивать придется до конца.

— Теперь конца ждать недолго! Ультиматум дан — тянуть не будут.

— Да уж хватит с ними здесь канителиться. Вторую неделю все вокруг да около. Другие фронты вон как жмут — и от Ленинграда, и от Новгорода, и от Ровно, и от Никополя. Читаешь в газетах — завидки берут.

— Обожди, и про нас напишут. Под Сталинградом — помнишь? Как рванули — весь свет ахнул.

И долго еще в битком набитой хате, у пышащей жаром печи, шел неторопливый солдатский разговор. И многие из тех, кто в прошлом году дрались у Волги, вспомнили в эту ночь сталинградские ночи и степь такую же темную и холодную, как и та, что лежит сейчас перед окопами, в которые они скоро должны вернуться.


— С месяц в госпитале пробудете, — определил врач медсанбата, осмотрев рану капитана Яковенко.

— Месяц?! — ужаснулся тот.

— Меньше нельзя. Не ходить же вам в строю с открытой раной? А в госпитале и полечитесь и отдохнете: покой, тишина, тепло, питание — чего лучше? И в часть торопиться нечего — офицеров теперь вполне хватает. Обойдутся пока и без вас.

— Нет, мне никак невозможно! — забеспокоился Яковенко. — Полк знаете куда уйдет?

Но медицинское начальство было непреклонным. На капитана стали выписывать направление в госпиталь. И только после того как он несколько раз атаковал старшего врача, ему как ходячему больному с несложной формой ранения было разрешено остаться на лечение при медсанбате.

Вместе с двумя другими такими же ходячими ранеными — офицерами соседнего полка — Яковенко поселился в хате на окраине большого села, в котором располагался медсанбат. Но уже к концу первого дня положение больного стало невыносимым для капитана. Он изнывал без привычного боевого дела. Время, казалось, совсем остановилось. Ни рассказы соседей по квартире, ни игра в самодельные шашки, ни попеременное чтение единственной книжки — затрепанного рыхлого томика Тургенева, невесть как попавшего сюда, не могли отвлечь Яковенко от беспокойных мыслей.

На второй день, когда стало известно об ультиматуме, предъявленном окруженным немцам, комбату стало особенно невмоготу. Под вечер он побрел в другой конец села, к дивизионному складу, куда часто приходили машины из частей. Хотелось увидеть кого-нибудь из своих и расспросить, что нового в полку.

Капитану повезло: он натолкнулся на знакомого лейтенанта, приехавшего из полка за боеприпасами. Лейтенант рассказал, что не сегодня-завтра начнут наступать: на батареи завозят усиленный боекомплект. Поколебавшись немного, Яковенко попросил лейтенанта подождать, сбегал к себе домой, схватил вещевой мешок и через несколько минут уже сидел в кузове грузовика на ящиках со снарядами.

Поздно вечером машина въехала в деревеньку, где находился штаб полка. Возле дома, в котором помещался Бересов, Яковенко слез с машины, постоял с минуту и затем решительно отворил калитку. Он спросил у часового-автоматчика, у себя ли командир полка и, получив утвердительный ответ, взялся за дверную скобу. Но войти он не решался. Ему было стыдно и страшно.

«С какими глазами перед ним стоять? Прогонит или нет? — с тревогой думал Яковенко. — Неужели я совсем из доверия вышел? Эх, была не была!»

Он бросил на крыльцо свой мешок, плотно стиснул губы и решительно толкнул дверь.

Когда он вошел в комнату, Бересов, в распахнутом полушубке, с еще заиндевелым воротником, видимо только что вернувшийся с передовой, разговаривал с кем-то по телефону. Яковенко, вытянувшись, остановился у порога, ожидая, когда подполковник обратит на него внимание. Капитан готовился отрапортовать командиру полка по всей форме, и уже пальцы его правой руки сложились вместе, готовые взлететь к голове, но Бересов, не кладя трубки, повернулся и спросил, глядя недоуменно и сурово:

— Зачем пришел?

— Прибыл из медсанбата, товарищ подполковник!

Бересов недоверчиво покосился на рукав его полушубка.

— А направление взял?

Яковенко промолчал.

— Ну, садись, чего стоишь? — скупо усмехнулся Бересов.

Яковенко медленно опустился на краешек скамьи.

Лицо Бересова не предвещало ничего хорошего. Он сидел, сосредоточенно рассматривая доску стола. Видно было — Бересов что-то хочет сказать, но сдерживается. Яковенко знал: сейчас это бересовское молчание означает, что разговор будет тяжелым. Чувствуя, как с каждой секундой все падает и падает в нем уверенность в благополучном исходе этого разговора, Яковенко уже каялся в том, что пришел сюда.

Бересов поднял глаза и молча остановил свой взгляд на его лице.

Стараясь сохранять спокойствие, Яковенко встретил этот взгляд, строгий и пытливый. Но с каким облегчением он сейчас вскочил бы и убежал, чтобы больше никогда не чувствовать на себе этот сверлящий взгляд спокойных, чуть прищуренных глаз!

Но вот Бересов заговорил:

— Опять батальоном командовать хочешь?

— Так точно.

— А как ты думаешь, мне такой, как ты, комбат годится?

— Извините, товарищ подполковник, оплошал я под Комаровкой.

— Не то! — сердито бросил Бересов. — Неудачу я всегда простить могу. Ошибку прощу. Обман — никогда. А ты, голубчик, обманул меня!

— Но ведь я признался.

— Признался? — Бересов испытующе прищурился. — Это еще не все. Признание вину смягчает, но не прощает… Один раз ты меня, командира своего, обманул, так могу ли я тебе впредь верить, а?

Яковенко молчал. Только губы его дрожали, словно он пытался что-то сказать, но не мог.

— Ты понимаешь, до чего твое легкомыслие довести могло? — продолжал Бересов, не дождавшись ответа. — А ну, поверил бы я тебе сразу да стал бы батальонам новые задачи ставить? Да весь полк, может, из-за тебя в беду попал бы… Эх, а еще бывалым воякой считаешься!..

Набравшись духа, Яковенко решительно произнес:

— Прикажите — я село возьму. Я себя оправдаю… Ведь тогда я был уверен, что ворвусь. Я…

— Не якай! — оборвал Бересов. — Один не возьмешь. У тебя характер воинственный, да этого мало. Надо и военный характер иметь. Пора уж. Не сорок первый год. Научились храбрость на расчет перемножать. А ты все в этой арифметике путаешься!

— Я эту арифметику своими боками прошел.

— Бока боками, а головой — тоже пора!

Красный от волнения, Яковенко резко поднялся со скамьи.

— Товарищ подполковник! Разрешите командовать. Оправдаю. А если не верите, позвольте командиром взвода в бой пойти или хотя рядовым!

Бересов молчал, в раздумье постукивая трубкой по столу.

Яковенко с трепетом ждал решения.

А Бересов еще не решил, что ответить. Он отложил трубку в сторону, оперся ладонями о край стола и еще раз пристально поглядел на стоявшего против него Яковенко.

— Вот что, голубчик, — сказал он, медленно подбирая слова, — в батальон не пойдешь. И рядовым ты мне не нужен. Мне командиры нужны такие, которым я верить могу, как себе.

— Товарищ подполковник!.. Но Бересов перебил его:

— Вылечишься — поговорим! Все! — и встал, давая понять, что разговор окончен.

После того как Яковенко ушел, Бересов долго сидел за столом, покусывая мундштук пустой холодной трубки… Потом подошел к телефону и велел соединить себя с начальником политотдела дивизии.


Неожиданно полученное повышение было лестным, но не очень-то радовало Гурьева, хотя он и не боялся ответственности. Он был человеком долга. И работу, которую он был обязан выполнять по приказу, он выполнял так же, как если бы эта работа была взята им по собственному желанию. Он опасался лишь того, что не успеет за всем доглядеть. Вот почему он теперь почти все время проводил в ротах. И сегодня весь день он пробыл на переднем крае, проверяя, как готовятся ротные районы обороны на случай немецкой контратаки.

Только поздно вечером он вернулся на КП батальона.

Около хаты, где помещался командный пункт, мерно похаживал часовой, звонко поскрипывая подошвами сапог по оледенелой дорожке.

Гурьев ответил на оклик часового и пошел в дом. Чуть не споткнувшись о чьи-то ноги, протянутые к самой двери, он остановился у порога. На полу, на измятой соломе, на лавках и под лавками, на печи, под столом — всюду вповалку, почти друг на друге, лежали спящие: посыльные, батальонные хозяйственники, отдыхающие постовые. В углу на корточках сидел связист с трубкой, привязанной к голове. За столом при свете толстого оплывшего стеаринового огарка что-то писал солдат — седоватый, большелобый, усатый. Он был так поглощен своим занятием, что не сразу заметил вошедшего. Только когда под ногой Гурьева зашуршала солома, солдат встал, не выпуская из рук карандаша, но старший лейтенант, улыбнувшись, сказал:

— Сидите! Ну как ваши труды?

— Спасибо, — ответил солдат, — заканчиваю.

Гурьев уже давно знал этого бойца. Еще несколько месяцев назад Скорняков как-то сказал ему, что в его роте в числе вновь прибывших бойцов оказался ученый человек, который пишет какое-то сочинение.

Гурьев заинтересовался: что же все-таки пишет этот солдат? Придя однажды в роту и разговорившись с ним, он узнал, что рядовой Филимоненко — доцент, научный работник Киевского университета. Когда немцы осенью сорок первого года подошли к Киеву, Филимоненко покинул город, захватив с собой свои рукописи. С толпами других беженцев он торопился на восток. Но через день стало известно, что немцы уже обогнали их. Идти дальше было бессмысленно. Филимоненко повернул обратно. На заставе, при входе в город, фельджандармы обшаривали вещи возвращавшихся. Одному из немцев багаж ученого показался подозрительным. То ли жандарм принял лингвистические таблицы, каких было много в рукописях, за шифр, то ли ему просто казалось опасным все написанное по-русски, но он забрал у Филимоненко все рукописи вместе с мешком, а самого ученого отвел в сторожку. Потом жандарм показал старшему подозрительные бумаги. Тот понимал по-русски. Он небрежно перелистал рукописи и сказал:

— Чепуха. Учитель. Выпустить.

Филимоненко отпустили, но рукописей своих он так и не получил обратно: стоял прохладный день, в сторожке нужно было растопить печку, и целый рюкзак сухой, прекрасно горевшей бумаги пригодился немцам.

Своими глазами Филимоненко видел все, что творили оккупанты в Киеве. Он хотел бороться. Но как? Не действовать же в одиночку. Вот найти бы кого-нибудь из подпольщиков, партизан…

Но сделать это было нелегко.

Как-то, проходя через базар, Филимоненко остановился изумленный: в ряду, где торговали всяким старьем, он увидел на разостланном половичке, среди вазочек и старых книг, знакомую вещь: письменный прибор с литой чугунной фигурой кобзаря. Вот именно такой прибор несколько лет назад они, тогда еще молодые аспиранты, преподнесли в качестве юбилейного подарка своему любимому профессору. Старик, кажется, успел эвакуироваться. А может быть, нет?..

Филимоненко всмотрелся в старуху, продававшую весь этот товар. Сомнений больше не было: перед ним стояла жена профессора. Он подошел к ней и поздоровался.

— Вот, продаем последнее… — объяснила она.

Вечером он пошел к своему старому учителю и открылся в том, что томило его. И профессор сказал ему:

— Против врага нужно бороться не только оружием. Фашизм пытается истребить нашу мысль, нашу культуру, нашу науку. Боритесь против этого! Фашисты уничтожили вашу работу? Восстановите ее! Это будет ваш вклад в дело победы.

Доцент вернулся к себе, и с тех пор он был поглощен мыслью: восстановить погибшую рукопись, которой было отдано столько лет упорного труда. Но его квартиру в большом новом доме научных работников заняли оккупанты. Книги и материалы бесследно пропали. О том, чтобы пользоваться фондами и библиотекой университета, нечего было и думать: книги были или уничтожены, или вывезены в Германию.

И все же, таясь от облав, живя впроголодь, работая ночами при свете коптилки в убогой хибаре на Лукьяновке у приютившей его старухи, матери двух сыновей, воевавших где-то на фронте, ученый вел свою работу и восстановил почти все.

Летом сорок третьего года он вынужден был отправиться в поисках продуктов по окрестным деревням. Когда он вернулся, хозяйка с плачем рассказала ему, что фашисты очень лютовали, позабирали много людей, ходили по домам, шарили, видимо ища кого-то, и она, боясь, как бы чего не случилось, спалила все бумаги.

Двухлетняя работа погибла. По снова, во второй раз, он взялся за ее восстановление. А когда город стал свободен и наши войска пошли дальше на запад, он сложил незаконченные рукописи в заплечный мешок и явился в военкомат.

Через месяц с маршевой ротой Филимоненко зашагал на фронт. Он мог бы получить освобождение от службы. Но Филимоненко не сделал этого. Ученый стал воином. Сотни километров прошагал он на запад с винтовкой и солдатским мешком на спине. Если позволяла обстановка и время, Филимоненко склонялся над тетрадками.

Узнав об истории Филимоненко, Гурьев решил помочь ему. Он сказал Скорнякову:

— Не следует ученого человека на передовой держать. Убьют еще. Пришли-ка его ко мне на КП. Должность побезопаснее ему найду.

С тех пор Филимоненко так и остался при КП батальона, официально — на должности связного. Он носил приказы и донесения, когда бывало туго, вместе с остальными связными ложился в оборону, в свободное время, которого у него было теперь, конечно, больше, и самое главное — он уже не лежал в чистом поле, а почти всегда имел над головой крышу — работал над своими рукописями. В его вещевом мешке все толще становилась пачка тетрадок, исписанных химическим карандашом. Эти тетрадки Филимоненко берег больше всего.

Огарок перед Филимоненко светил едва-едва. Огонек захлебывался в расплавленном стеарине, но Филимоненко продолжал писать, забыв обо всем…

Гурьев постоял с минуту и, осторожно ступая, вышел на улицу.

Он порядком устал за день, по почему-то не думалось ни об отдыхе, ни о сне. Может быть, потому, что все тревожат сердце командирские заботы? Или потому, что волнует ожидание наступления? Ведь ясно, что после предъявления ультиматума не будут ждать долго…

Может, начнется сегодня? Как грустно, что Скорняков не дожил до наступления…

Он вспомнил белое неподвижное лицо друга. Вспомнил, как шли они ночью к Комаровке. О чем они говорили тогда? О доме, о женах… Да, надо дописать начатое письмо жене. Гурьев давно собирается сделать это и, к стыду своему, все не найдет времени… А она ждет. Вот, может быть, в эту минуту, возвращаясь с работы, подумала о нем и посмотрела на ту, им обоим знакомую звездочку…

Гурьев невольно взглянул на небо. Сквозь темные тучи не проглядывало ни одной звездочки. Но где-то там, выше туч, все же светили они…

Как будто все уже осмотрено, все проверено. Что же еще нужно сделать?..

Гурьев посмотрел на часы. Да, первой партии обогревшихся пора вернуться в свои окопы, а тем, кто заменял их, — в свои подразделения. Надо проконтролировать, все ли на своих местах. С командирами стрелковых рот он поговорит по телефону. А вот в минометную роту можно дойти и самому — это совсем недалеко, за огородами.

Шагая прямиком по бугристым грядам меж редких голых стеблей подсолнуха, тонко позванивавших при прикосновении, Гурьев подошел к стоявшему на задворках стожку, возле которого находились батальонные минометы. Слышно было, что за стожком разговаривают два солдата, судя по голосу, старый и молодой.

Вот они упомянули его фамилию, и старший лейтенант остановился.

Один спрашивал другого:

— Ты не знаешь, новый комбат — насовсем или только до наступления?

— А нам-то что? Наше дело команду исполнять.

— Тебе что, все равно, кто тобой командует?

— Я этого не говорю… Командир — всему делу голова.

— Вот капитан Яковенко — лихой, скажу, командир! Про него говорят: сам всегда вперед норовит. Храбер! С таким и воевать весело.

— Это известно. Я же с ним вместе еще в позапрошлом году в стрелковой роте служил: помкомвзводом он был у нас.

— Да ну?

— Что «ну»? Вот, как с тобой, с ним, бывало, толковали. Сколько раз в наступлении рядышком вместе шли. Храбер, это точно. Только я тебе скажу, храбрость прежде всего от тебя требуется. А командир, самое главное, должен расчет иметь, чтобы вся твоя храбрость к делу пришлась.

— Это мы все понимаем. И старшего лейтенанта Гурьева знаем. Заботливый, что и говорить. Только вот, как с ним в бою будет? Он ведь из штабных…

— Ну и что? Штабной в бою как инженер на производстве. Все наперед должен обмозговать. А старший лейтенант в этом деле наторен.

— Поживем — увидим…

Разговор затих.

Гурьев в смущении стоял, не зная, подойти ли к солдатам или незаметно повернуть назад. Потом, стараясь двигаться бесшумно, он медленно пошел прочь. «Да, — подумал он, — перед этими солдатами отвечаю не меньше, чем перед командиром полка. Может быть, даже больше…»

Неторопливо, погруженный в свои мысли, шел Гурьев обратно на командный пункт. Изредка задумчиво посматривал он на тяжко нависшее свинцовое небо, в котором не проглядывало ни единой звездочки. Ожидание большого испытания волновало его. И он чувствовал, что в эту ночь, если даже и будет иметь свободное время, все равно не сумеет заснуть.

Не мог в этот час заснуть и Яковенко. Едва он, вернувшись от Бересова, вошел в хату, в которой жил, ему сообщили, что приходил связной и передал: вызывает начальник политотдела.

Зло швырнув вещевой мешок на лавку, Яковенко тотчас же отправился по вызову. Вернулся он не скоро, лег, накрывшись полушубком. Напрасно оба раненых офицера, что жили в хате вместе с ним, расспрашивали: зачем его вызывали? Яковенко отмолчался.

Разговор с начальником политотдела был не из приятных. Много суровых слов услышал Яковенко по своему адресу. Но, несмотря на это, он чувствовал, что на душе стало как-то немного легче. Почему? Может быть, потому, что он теперь лучше понял, как мало был требователен к себе?.. Сейчас он томился в ожидании. Начальник политотдела сказал ему на прощание: «Будьте готовы, сегодня вас вызовут еще». Зачем и к кому?


Никто из солдат, сидевших в эту ночь на переднем крае, не знал, что она последняя перед наступлением…

К бою были готовы все. Перед стрелками на брустверах и в нишах горками лежали гранаты и зажигательные бутылки. У пулеметов стояли коробки, полные туго набитыми лентами. На минометных позициях высились штабеля и ряды ящиков с минами. Боеприпасы при надобности можно было расходовать вволю. В штабе полка уже был заготовлен боевой приказ. В нем оставалось только проставить дату, час и сигналы начала наступления. Эти данные в последнюю минуту должен был сообщить штадив.

Ночью в тот самый час, когда Гурьев шел от минометчиков, в штабе полка получили шифровку из штадива. В шифровке сообщался час наступления, назначенного на утро. Уже через несколько минут этот долгожданный срок был вписан в заранее заготовленный боевой приказ, и связные побежали с ним по батальонам. Еще через несколько минут комбаты поставили ротным командирам боевую задачу.

На многокилометровой ширине фронта и во всей глубине его тылов все было готово для наступления. К нему готовились разведчики и интенданты, рядовые и генералы, стрелки и обозники. Тысячам людей не спалось в эту ночь. С нетерпением и радостным волнением ждали они этого часа.

Наступление должно было начаться в семь утра. Без четверти пять Бересов вышел из своей хаты, туго затянув поверх полушубка пояс с тяжелой кобурой. Своему адъютанту, который направился было за ним, он сказал:

— Один пойду. Из штадива будут звонить — скажи: «На передовой».

До начала боя командир полка хотел побывать у своих солдат.

* * *

Развернутое и наклоненное, словно зовущее вперед, почти касаясь земли тяжелыми складками, мимо бойцов медленно и величаво двигалось полковое знамя.

Так было заведено издавна в полку: ночью, накануне большого боя, знамя проносили перед воинами.

— Знамя несут!

— Знамя! — Неслась весть от солдата к солдату.

Долгим потеплевшим взором провожали воины полковую святыню. Старая Русса, Сталинград, Курская дуга, Киев, Житомир… Сколько пройдено под этим знаменем… Вот один из них встал во весь рост и четким движением руки отдал честь знамени, которое на ходу почти коснулось его. Бересов, несмотря на темноту, узнал солдата: это был один из тринадцати бойцов, которые весной прошлого года целые сутки удерживали захваченную переправу на Северном Донце, защищаясь от многочисленных врагов. Из тринадцати тогда осталось четверо, и всем им потом Бересов сам вручал ордена. Он помнил и фамилию этого солдата.

Он замедлил шаг и бросил на ходу:

— Здорово, Снегирев!

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

«Хороший солдат! — порадовался Бересов. — Рядом с таким никто не отстанет!»

А Григорий Михайлович, опустив руку и глядя вслед медленно уходящему Бересову, подумал: «Вот это командир! Каждого солдата знает!»

От взвода к взводу, от роты к роте плыло знамя, осеняя тех, кого оно завтра должно было повести в бой, как вело уже много раз на всем ратном пути полка, через разоренную врагом родную землю, к ее западному рубежу…

А следом за знаменем, от бойца к бойцу, от отделения к отделению, шагал командир полка. И солдаты, видевшие в полутьме его плотную фигуру, невольно подтягивались и еще раз проверяли, все ли готово к бою.


Отдав распоряжения, нужные для предстоящего боя, Гурьев вскинул на плечо ремень своей сумки и вышел из опустевшей хаты на улицу: пора было идти на передний край, на свой НП.

Кругом стояла почти ничем не нарушаемая тишина. Не слышалось ни голосов, ни шагов; с переднего края не доносилось ни одного, даже случайного выстрела; в темном небе не мелькнул ни один отсвет ракеты. Гурьев знал: такая же тишина стоит сейчас везде — от окопов переднего края, где солдаты молча сидят на своих местах, до расположенных где-то позади позиций тяжелой артиллерии. До поры молчат прикрытые заиндевевшими чехлами могучие пушки. И даже во всегда бессонных и беспокойных штабах сейчас по-особенному тихо: уже разработаны все планы боя, разосланы все приказы, отданы все распоряжения…

Великая торжественная предгрозовая тишина стоит над всем полем. Огромное, страшное для врага напряжение скрыто в этой тишине. Это тишина силы, уверенности тысяч людей, спаянных единой волей к победе. Это не та тишина отчаяния, страха, безысходности, которая тяжко нависла сейчас над вражеским станом…

Вблизи заскрипел снег под чьими-то ногами. Гурьев присмотрелся: по дорожке, ведущей от передовой, шел Бересов. Когда он приблизился к Гурьеву, тот молча отдал честь.

— Ну, молодой комбат, как, готов? — добродушно улыбаясь, спросил Бересов, протягивая Гурьеву свою широкую руку.

— Так точно, товарищ подполковник, — начал докладывать Гурьев. — Приказ о наступлении доведен до всех подразделений, боекомплект полный, батальон…

— Ладно, ладно! — перебил его Бересов. — Я только что с передовой. Знаю, как там у тебя. Не про то спрашиваю. Сам-то ты вполне готов?

— Так точно. Сейчас отправляюсь на свой НП. Связь туда уже дана…

— И опять я не про то! — еще шире улыбнулся Бересов. — Ты про себя продумал, как действовать будешь, если трудно придется?.. Как бы ни сложился бой, помни: самое главное — не дать врагу прорваться!

— Я многое продумал, товарищ подполковник. Вот даже план набросал в соответствии с задачей батальона. Разрешите показать? — Гурьев взялся за фонарик и начал было расстегивать свою сумку.

— Не надо, по надо! Не на бумаге — на деле покажешь!.. Но ты еще раз все продумай. Мысленно поставь свой батальон в самые каверзные положения. И тогда в бою быстро найдешь решение на любой случай. И от командиров рот того же требуй.

— Я уже потребовал, когда задачу им ставил.

— Вот это правильно!

Бересов дал Гурьеву еще несколько наставлений, как действовать в предстоящем бою. Наказал, чтобы Гурьев почаще докладывал об обстановке, пообещал прислать в батальон кого-либо из офицеров штаба полка. Но Гурьев вежливо возразил:

— Дело, конечно, ваше, товарищ подполковник, но без «уполномоченных», мне кажется, лучше будет. За все буду отвечать один.

— Ишь ты! — по тону голоса Гурьев понял, что командир полка доволен его возражением. — Ну ладно, пусть по-твоему будет…

Распростившись с Гурьевым и шагая к себе на НП, Бересов думал: «Давно Гурьева знаю, вижу почти каждый день. А вроде и не замечал, как из него самостоятельный командир получается… Впрочем, что еще бой покажет…»


Командир второй роты младший лейтенант Алешин, получив приказ, вновь обошел боевые порядки. Особенно внимательно и придирчиво проверил он свой бывший взвод. Алешин опасался, не стало ли там хуже без него.

Уже заканчивая обход, Алешин увидел старшего лейтенанта Бобылева, который, присев на дне окопа, о чем-то вполголоса разговаривал с парторгом роты. Возле сидели два бойца. Один из них, прикрываясь плащ-палаткой, светил фонариком своему товарищу. Тот, положив на колени лопатку, расправлял на ней листок бумаги, видимо собираясь что-то писать.

«В партию заявление подают!» — догадался Алешин.

Он остановился и протянул было руку к грудному карману, но, помедлив, опустил ее и пошел дальше. «Рано еще, — подумал он, — кончу бой, тогда отдам».

В кармане молодого офицера давно уже лежало заявление, вложенное в комсомольский билет, и две рекомендации — Гурьева и Скорнякова. Но Алешин не решался отдать заявление. В душе он все еще не считал себя готовым носить высокое звание коммуниста. Алешин полагал, что право на это звание он получит не раньше, чем заслужит его, то есть не раньше, чем совершит что-то уж очень особенное, замечательное, такое, что поставит его впереди других, но чего, однако, как полагал младший лейтенант, он еще не совершил, хотя и воевал давно. Вот почему он и на этот раз не решился отдать замполиту заготовленное заявление. Он хотел еще раз проверить себя в бою.


Перед тем как отправиться на НП, Гурьев с минуту постоял, соображая, не забыл ли он сделать чего-нибудь. Но нет, сделано было все: связь обеспечена, боеприпасы выданы, санитарные повозки стояли наготове. На дворе тоже почти никого не осталось. Только около санитарной повозки стоял Цибуля в лихо надвинутой кубанке и в своих великолепных галифе.

«Какой фасонистый! — подумал Гурьев. — Ему бы не фельдшером, а адъютантом быть!»

Гурьева почему-то всегда раздражало это невинное стремление к элегантности, бывшее одной из слабостей Цибули. Носить, как это было принято у иных, вместо форменной шапки щеголеватую кубанку, франтоватые узкие сапоги вместо просторных кирзовых, выпускать пышный шнур из кобуры или длинный, до колен, ремень планшетки — весь этот наивный шик в боевой обстановке был, по мнению Гурьева, внешним признаком пустоватых, недалеких людей.

Старший лейтенант давно недолюбливал Цибулю. Военфельдшер возбуждал неприязнь равнодушным отношением к своим обязанностям, нагловатым заискиванием перед старшими и какой-то недушевной, наигранной веселостью. Гурьев удивлялся, как начальник Цибули, строгий, требовательный и рачительный в своем деле человек, терпит Цибулю.

— Чего стоите? — спросил Гурьев, проходя мимо Цибули. — Второго фронта дожидаетесь?

— Так ведь раненых еще нет, товарищ старший лейтенант.

— Что же, будете ждать, пока тяжелораненые сами к вам поползут? Отправляйтесь вперед, и немедленно.

— Сейчас, сейчас! — успокаивающе сказал Цибуля. — А как там обстановка?..

— Бой начнется — увидите! — отрезал Гурьев и прошел вперед.


Зина пришла на КП батальона. Цибуля, накануне отпустивший ее в роту, срочно вызвал обратно на батальонный медпункт. «Вот еще! — досадовала Зина. — Не даст в своей роте побыть! Без меня обойтись не может!»

Хотя и в батальонном медпункте вполне хватало работы, в своей роте Зина чувствовала себя больше на месте: чем она хуже Ольги? Ведь Ольга все время на передовой.

Цибули в медпункте не оказалось: он куда-то вышел. Старик санитар, хитро улыбаясь, сказал Зине:

— Придется вам поплясать. Вот письмо. Какой-то ездовой передал.

Он извлек из кисета смятый бумажный треугольник и протянул его девушке.

Зина даже вскрикнула от радости. Она скорее почувствовала, чем увидела, что письмо от Бориса. Быстро взяв письмо, она развернула его и, нагнувшись к коптилке, стоявшей на столе, торопливо прочла:

«Зина! Извини, что погорячился. На медсанбат мне не пиши: я оттуда ушел. Только что вызвали к комдиву. Он, кажется, звонил Б. насчет меня. Обратно пока не иду. Сейчас получил назначение — временное, только на этот бой. Надеюсь, что обо мне теперь плохого не скажут. Жди меня.

Борис».

Счастливая, с радостно бьющимся сердцем, Зина начала читать снова. Эта маленькая, торопливо набросанная записка для нее была полна глубокого и чудесного смысла.


Вернувшись с переднего края, Бересов отправился на свой НП, откуда теперь он уже не уйдет в течение всего боя.

— Ого, сколько гостей собралось! — сказал он, войдя в землянку.

Землянка, в которой обычно находились только два-три полковых связиста, теперь была полным-полна. «Гости» — представители подразделений, выделенных для поддержки полка в наступлении, собрались еще с ночи. Были здесь и давний знакомый Бересова смуглый, густобровый капитан из артиллерийского дивизиона, пришедший со своим телефонистом, и офицер в синем комбинезоне из танкового полка, и еще представители каких-то взаимодействующих с полком частей. В углу, у входа, сидел, опершись на коробку походной радиостанции, совсем молоденький лейтенант из подразделения гвардейских минометов. Его полевые погоны с ярко блестевшими скрещенными пушками топырились, как крылышки, на узких, совсем мальчишеских плечах, а лицо с большими ясными глазами и щеками, лишенными каких-либо признаков растительности, было таким отрочески чистым, что Бересов, глядя на этого посланца «бога войны», подумал: «Ангелок». Но когда лейтенант повернулся, Бересов увидел у него возле уха широкий темный рубец — след старой раны. «Ангелок» был взрослее, чем казался с первого взгляда. Он поднялся со своего места и представился командиру полка. Вслед за ним назвались и остальные офицеры. Пожимая им руки, Бересов говорил:

— Вот это сила! Колхоз-гигант! Поработаем, поработаем!..

За каждым из этих офицеров Бересов отчетливо видел могучие стволы тяжелых батарей, громады танков, вздыбленные к небу ребристые рамы реактивных установок — всю ту мощную силу, которую заботливая рука Родины дала своим воинам. Дело было теперь, только за тем, чтобы умело применить эту силу для разгрома врага.

Глаза 5 КОМАРОВКА

Сзади, откуда-то из-за темной стены леса, возник глухой нарастающий рев. Он сменился быстрым, приближающимся шуршанием, и высоко в небе, в серой утренней дымке, мелькнули летучие молнии. На вражеской стороне встали и опали гигантские огненные фонтаны.

— «Катюша» сыпанула! — оживился Снегирев, выглянув из окопа. — Скоро и мы двинем!..

Гастев взволнованно оправил пояс, увешанный тяжелыми автоматными дисками и гранатами.

Над головами все чаще и чаще с тугим шипением проносились снаряды.

— Приготовиться! — услыхали Гастев и Снегирев голос сержанта Панкова.

Справа и слева отделение подымалось в атаку.

— Давай, Петя! — махнул рукой Григорий Михайлович.

Они выбрались из окопа. Пули секли воздух над их головами. Пригибаясь к земле, они двинулись вперед по изрытому воронками полю.

Уже было совсем светло, когда Снегирев и Гастев вместе со своим отделением продвинулись близко к крайним огородам Комаровки.

Противник яростно отстреливался. Перед Снегиревым и Гастевым, обдавая их колючими брызгами, уже несколько раз взвихривалась мерзлая земля, взрытая пулями немецкого пулемета. Гастев лежал, нагребя перед собой рукавицей горку снега. Непрочна эта защита, но на душе все же поспокойнее.

— Петя! — крикнул Снегирев. — Вскакивай враз и — вперед!.. А то, видишь, накрывать начинает…

— Есть! — Гастев весь как-то подобрался, поудобнее перехватил рукой автомат…

Артиллерийская подготовка уже закончилась. Теперь среди пулеметной и ружейной пальбы звучали лишь отдельные гулкие голоса пушек, стрелявших по еще не пораженным целям, да торопливо и звонко били по переднему краю врага неугомонные минометы.

«Хороший огонек дают!» — радовался Гурьев, наблюдая со своего НП, как вспухают впереди, плывут и тают в морозном воздухе черные, белые и коричневые дымы разрывов.


Батальоны шли вперед.

Давно знакомое, но так и не ставшее привычным чувство боевого волнения, охватившее Алешина при первых звуках артиллерийской подготовки, овладевало им все больше и больше. У него немного кружилась голова.

«Командир должен быть сзади боевых порядков своего подразделения, чтобы видеть их и иметь возможность управлять ими», — это Алешин знал твердо. Так его учили.

Но сейчас, когда солдаты роты поднялись и пошли на сближение с противником, Алешина так и подмывало подняться самому и бежать вместе с бойцами туда, вперед, к чуть сереющим вдалеке на краю поля крышам комаровских хат.

Алешин знал, как трудно бывает в начале атаки оторвать свое тело от земли, как трудно сделать первый шаг под вражеским огнем. Однако более трудным сейчас ему казалось оставаться на месте и ждать, пока все его бойцы покинут свои окопы и пойдут вперед. Но он командир и обязан управлять всеми этими солдатами, устремившимися на врага. Ни в коем случае нельзя терять из виду своих бойцов. Этому учил его Скорняков… Но едва взводы развернулись в цепь, Алешин выскочил из узкой щели, служившей ему командным пунктом, крикнул телефонисту, сидевшему рядом:

— Подтягивайтесь за мной! — и побежал вслед за бойцами.

Рота продвигалась дружно и пока что без больших потерь. Изредка в цепи падал раненый. Возле него сразу же появлялась девушка в шинели, с зеленой сумкой на боку: Ольга шла в боевой цепи своей роты.

Алешину казалось, что и дальше, до самой Комаровки, все пойдет хорошо, нужно только быстро и дружно двигаться вперед.

Сам он бежал чуть позади своих солдат. Многие из них слышали его звонкий, почти мальчишеский голос, выкрикивавший команды. Обернувшись на секунду, солдаты могли видеть легкую фигуру младшего лейтенанта в зеленом ватнике, с планшеткой на боку и с автоматом в руках. И оттого, что солдаты знали: их молодой командир не отстает от них, он с ними, он направляет их, они бежали в атаку бодрее, увереннее.

Наши стрелковые цепи дошли уже почти до самой Комаровки, но вынуждены были залечь под губительным огнем врага. Несколько раз пехотинцы пытались вновь подняться в атаку, но их прижимал к земле сильный огонь неприятельских пулеметов. Вскоре положение осложнилось еще более. Перед первым батальоном вышли, покачиваясь на мерзлой пахоте, немецкие танки. Вслед за ними двигались густые цепи вражеской пехоты.

Гурьев насчитал шесть машин. Полковая артиллерия встретила немецкие танки частым и метким огнем. Одна из машин уже горела. Но остальные, лавируя меж разрывами, шли.

С тревогой наблюдал Гурьев за полем боя. Он видел: солдаты его батальона лежат на голом поле. Окопаться они не успели, укрыться им негде. Вот-вот немецкие танки врежутся в боевые порядки и сомнут их…

«Эх, где же наши «коробочки»?» — высматривал Гурьев. Он знал: в распоряжении командира полка есть «тридцатьчетверки», предназначенные для поддержки пехоты. Эти танки должны были обогнать на рубеже атаки свою пехоту и, давя огневые точки врага, ворваться вместе с ней в село.

Гурьев кусал губы от досады, ругая про себя замешкавшихся, как он думал, танкистов. Он не знал, конечно, того, что видел в эту минуту со своего наблюдательного пункта командир полка: на левом фланге, на дороге, ведущей из Комаровки на юг, показалась плотная колонна «тигров», «фердинандов» и «пантер»…

Это были машины из группы «Бивень», спешно созданной по приказу генерала Штеммермана, командующего войсками окруженной группировки. Немецкие танки и самоходные орудия, стянутые к одному пункту, должны были внезапным ударом, как бивнем, проломить линию фронта и открыть для остальных немецких сил спасительную дорогу.

За танками по дороге катилось множество грузовиков и бронетранспортеров с солдатами. Собрав машины и горючее, гитлеровцы надеялись ценой любых потерь все-таки прорваться.

Вот почему приданные полку «тридцатьчетверки» внезапно получили от командира дивизии новую задачу — идти на перехват прорывающейся вражеской колонне. На помощь этим «тридцатьчетверкам» спешили еще танки и самоходки, посланные по приказу командующего армии.

Неискушенному человеку могло показаться, что сейчас на поле боя инициатива в руках немцев, напористо пробивающих себе дорогу. На самом же деле было совсем не так. Немцы не сами пошли на прорыв по шоссе, их вынудил к этому маневр, предпринятый советским командованием. И командующий корпусом, и командир дивизии, в которую входил полк Бересова, предугадали заранее, что гитлеровцы не будут особенно цепляться за Комаровку, что они скорее всего пойдут на прорыв, чтобы спасти живую силу и технику и соединиться со своими.

Какой путь враг сочтет для себя более легким? Конечно, он не пойдет по шоссе, которое держит под прицелом наша артиллерия, куда уже готовы выйти наши танки, вырваться наши конники. Скорее всего, противник двинется напрямик, по степи, прикрываясь лесом, что юго-западнее Комаровки.

Немцы, конечно, рассчитывали, что группа «Бивень», как тараном, проложит им этот путь через внутреннюю и внешнюю линии нашего фронта.

Но едва ли германское командование предполагало, что его замыслы разгаданы еще до того, как они начали осуществляться. Направления всех возможных ударов врага были уже нанесены на наших штабных картах. И для того чтобы парализовать любой из этих ударов, у советского командования было достаточно и сил и умения.

Группа «Бивень» пошла было в направлении леса, намереваясь смять позиции на левом фланге дивизии, в состав которой входил полк Бересова. Но вскоре немцы вынуждены были отказаться от этого своего намерения: через несколько минут после того, как они вышли в поле, по их флангу ударили невесть откуда взявшиеся советские танки с автоматчиками на броне. Не знал враг, что танки эти командир дивизии давно держал наготове и бросил в бой в решающий момент.

Боясь остановиться и принять встречный бой, исход которого не сулил им ничего хорошего, гитлеровцы круто повернули в сторону шоссе: по нему машины пройдут быстрее, чем по степи, через заснеженные лощины. А других путей, даже рискованных, у немцев не оставалось.

Немецкие танки и самоходки развернулись в боевой порядок. «Тридцатьчетверки», стреляя с ходу, шли им навстречу. На поле и на шоссе поднялись клочковатые полосы дыма. Горели немецкие машины. А «тридцатьчетверки» неудержимо шли на сближение с врагом.

«Тигры» и «пантеры», теряя строй, поползли в сторону от шоссе. Однако грузовики продолжали мчаться по нему. Один за другим они вспыхивали. Солдаты, сыпавшиеся с них, разбегались по степи. Но то, что еще уцелело — люди и машины, — стремилось на юг. Гитлеровцы все же надеялись прорваться — пусть даже самой дорогой ценой — между полком Бересова и его левым соседом.

Гурьев, чей батальон наступал далеко правее, не видел всего этого. Он был уверен, что противник контратакует наибольшими силами не где-нибудь в другом месте, а именно на участке его батальона.

«И почему он идет именно на нас?» — подумал старший лейтенант. Но тут же устыдился этой мысли. Попросить помощи? Но может быть, она нужнее в другом месте? И не подумает ли Бересов, что новый комбат с непривычки растерялся, струсил? Э, не в амбиции суть! Положение заставляет просить помощи. Гурьев соединился с командиром полка и доложил обстановку.

— Отбивайся бронебойками. Продержись немного, пока еще кое-какие стволы освободятся. — Услышал он голос Бересова, и от этого ему стало немного спокойнее.

Бронебойщики, лежавшие в боевых порядках пехоты, уже стреляли по танкам. Один из танков, подбитый ими, зачадил посреди белого поля. Другую бронированную машину сразили артиллеристы. Но три оставшиеся, вздымая длинные хвосты взвихренного снега, мчались к правому флангу батальона, на роту Алешина. Они были теперь совсем близко, и артиллеристы не стреляли по ним, боясь поразить своих пехотинцев. Вот один танк уже проскочил позиции роты, за ним — второй. Третий повернул было, чтобы проутюжить цепь, но побоялся отстать от своих и помчался дальше. Танки пролетели через лощинку сзади роты Алешина. Теперь они были уже в тылу батальона.

Случись такое дело в первые дни войны, возможно, кое-кто из необстрелянных бойцов и не устоял бы, повернул назад. Но сейчас все солдаты остались на своих местах. Никто из них не сомневался, что многочисленные полковые, дивизионные, корпусные пушки скоро разделаются с прорвавшимися вражескими машинами. Солдаты твердо верили в свою могучую артиллерию — надежный огневой щит и таран.

Немецкая пехота, отставшая от своих танков, залегла в поле, не выдержав встречного огня.

И тогда на полную свою мощь ударили наши батальонные минометы, а вслед за ними — полковые, стодвадцатимиллиметровые. Контратаковавшие немцы смешались, забегали в разные стороны.

Гурьев быстро поднялся над бруствером окопа. Вот он — момент, когда можно ударить по врагу, опрокинуть и на его плечах ворваться в село! А там, на улицах и в переулках, ударить в штыки, и враг будет разгромлен. Гурьеву казалось, что, не теряя ни минуты, он должен поднять батальон в атаку, что именно сейчас решается судьба боя.

Он поднял роты в атаку. И солдаты, яростные от того, что им, уже давно отвыкшим отступать, пришлось сегодня остановиться перед врагом, поднялись и с такой стремительностью ринулись вперед, что враг действительно не выдержал и побежал через снежное поле. Только на самой окраине Комаровки, встреченные огнем тщательно замаскированных вражеских пулеметов, бойцы вновь залегли.

Гурьев выходил из себя. Черт возьми! Батальону опять не удалось ворваться в деревню!.. Опять солдаты лежат на открытом поле, под огнем! Эх, танки бы сюда, подавить огневые точки!..

Но он теперь уже понимал, что желанные «тридцатьчетверки» заняты где-то на другом, более важном участке и рассчитывать надо только на свои силы.

Густым желтым дымом заполыхали соломенные крыши Комаровки: наша артиллерия ударила по окраине. Роты рванулись было в атаку, но и на этот раз не смогли достичь окраины. Гитлеровцы вели отчаянный огонь. Они чувствовали, что наступал роковой момент. Комаровка оставалась последним населенным пунктом, который они еще удерживали.

В окоп Гурьева, прошуршав полами полушубка, спрыгнул Бобылев. Сумка его была наискось пропорота пулей. Видимо, ему пришлось ползти под огнем.

— Ну, — спросил Гурьев, — как там, у Алешина?

— Пулемет хлещет, спасенья нет. И никак к нему добраться не могут. Парторг роты подымал людей в атаку — ранило его. Пришлось мне…

В углу резко заныл зуммер, и телефонист протянул Гурьеву трубку. Вызывал командир полка.

— Почему стоите? — услышал старший лейтенант недовольный голос Бересова.

— Сильный огонь противника, подавить никак не можем.

Голос Бересова заклокотал в трубке:

— Это не причина! Вы весь полк держите!

Бересов был недоволен. Минуту назад ему звонил командир дивизии.

— А сосед-то ваш уже пошел вперед! Раньше вас в селе чай пить будет…

Бересов знал характер генерала, любившего подзадорить. Генерал мог сказать командиру соседнего полка о Бересове то же самое. Но уже одно то, что генерал сказал так, насторожило Бересова: значит, по мнению генерала, полк может продвигаться быстрее.

— По тебе остальные равняются! Немедленно продвигайся! — приказал подполковник Гурьеву и добавил: — Артиллерией помогу, но главное от вас самих зависит.

«Рота Алешина ближе других к противнику. Если пойдет Алешин, пойдут все», — прикинул Гурьев.

— Добраться надо до того чертова пулемета! — сказал он Бобылеву. — Прошу вас, Николай Саввич, идите снова к Алешину. Его рота сейчас решает успех всего батальона, а может быть, и всего полка.


Григорий Михайлович и Петя наскоро набросали перед собой маленькие кучки снега. Закопаться глубже не давала твердая как камень, мерзлая земля. Вокруг лежали бойцы их отделения. Было видно, что левее и впереди, почти беспрерывно взвихривая белую снежную и черную земляную пыль, врезаются в землю пулеметные очереди. Но немецкого пулемета Гастев и Снегирев не видели. Впереди тянулась длинная, полузанесенная снегом насыпь с торчащими наверху хлопьями соломы. Это был один из буртов, в каких на Украине обычно оставляют на зиму в поле картофель и свеклу.

— Давай! — скомандовал Снегирев.

Обдирая рукавицы об острые мерзлые комья, они поползли. Гастев добрался первым и выглянул вперед. Немец-пулеметчик, видимо, заметил их. Пули, заныв, прошли над головами солдат. Григорий Михайлович и Петя прижались к промерзлой соломе, ожидая, когда пулемет перенесет огонь куда-нибудь в сторону. Но немец, почуяв неладное, бил и бил по ним.

Сквозь треск пулемета солдаты услышали команду сержанта Панкова:

— Отделение! Встать, в атаку!..

Но сразу подняться было трудно: пули рвали воздух над головами. Григорий Михайлович весь подобрался, выжидая секунду, когда можно будет вскочить. Он глянул в сторону. Соседи по цепи еще не поднялись. Трудно в такую минуту заставить свое тело оторваться от земли. Трудно бросить его вперед, сквозь воздух, густо пронизываемый горячим металлом. И в этот миг, совсем недалеко, Григорий Михайлович услышал знакомый голос:

— Коммунисты, комсомольцы — вперед!..

«Замполит!»

Григорий Михайлович даже не удивился тому, что сейчас, в самую напряженную минуту, старший лейтенант Бобылев снова оказался здесь. Старый солдат легко, упруго оттолкнулся ладонью от земли и побежал вперед.

Услышав голос Бобылева, Петя поднялся тоже. Было бы стыдно не подняться первым… Ведь он, Гастев, — комсомолец.

…Далеко обогнав Григория Михайловича, Петя мчался, прижав к груди автомат. Вдруг что-то с силой рвануло его за пояс, и он, скорей от неожиданности, чем от толчка, упал на снег. Пулей или осколком — Петя так и не понял чем — ударило по висевшему на поясе запасному диску с патронами, сорвало его и отбросило прочь. Петя пошарил глазами вокруг, но так и не нашел оторванного диска. Он хотел снова подняться, но вражеский пулемет без пауз, словно у него была бесконечная лента, стрелял и стрелял. Петя лежал, втиснувшись в истолченный, грязный снег, покрытый кое-где черными крупинками пороховой гари. Ни справа ни слева не было видно никого из своих.

«Неужели отстал?» — вспугнутой птицей мелькнула мысль. Куда-то пропал и Григорий Михайлович, хотя Петя помнил, что тот только что бежал рядом.

В полусотне шагов впереди, над небольшим рыхлым бугорком снега, мелькнуло что-то округлое, грязно-серое. Петя понял: это каска гитлеровца, живого врага, здесь, близко! Кровь толчками ударила в виски, в ладони, дрожащие от нетерпения. Он, стараясь подавить волнение, приподнял ствол автомата, чтобы пустить очередь туда, где мелькнула и скрылась серая каска. Но потом он раздумал: немец спрятался, а в окопе его пулей не достанешь.

«Так, значит, я не отстал! Я — первый». Петя переложил автомат в правую руку и, загребая снег рукавицей, пополз вперед, потом вскочил, пробежал несколько шагов и, камнем упав на землю, откатился в сторону. Пулеметная очередь взбуравила снег рядом. Петя взглянул вперед и увидел совсем недалеко перед собой, всего в каких-нибудь двадцати шагах, черный ребристый ствол немецкого пулемета. А на конце ствола пульсировал, бился, словно хотел отлететь и не мог, желтоватый неяркий огонь.

Плотно вжавшись телом в небольшую продолговатую ямку, занесенную снегом, — след старой борозды, — Петя выжидал, пока хоть на секунду затихнет грохот пулемета. Это почти незаметное для глаза углубление, в котором он лежал, казалось ему сейчас таким уютным, надежным укрытием. Тело будто вросло в него. Разум приказывал: «Встать». Но тело упорствовало: «Куда? Лежи! Пули всего в двух вершках над головой. И каждая из них может убить… А тебе ведь всего девятнадцать».

Петя весь напрягся, готовясь вскочить. Но сердце медлило. «Лежи, лежи!» — твердило оно.

Пулевой ветер просвистел над головой и ушел куда-то в сторону.

«Вперед!» — скомандовал себе Петя.

Прижимаясь к земле, он быстро пополз вперед. Он полз, не отрывая взгляда от ствола, выплевывавшего пламя. Пулемет бил прямо по Пете. Над его спиной свистел воздух, разрываемый пулями. Но вот рядом с пулеметом из-под рыхлого снега опять вынырнул плоский серо-зеленый шлем и под ним мелькнуло лицо гитлеровца, замотанное чем-то серым. Видны были только глаза. Петя хорошо разглядел эти белесые, испуганные и злые глаза: до врага оставалось не больше десяти шагов.

Петя ударил из автомата.

Но ствол пулемета продолжал изрыгать гремящий огонь. «Брошусь на него! Всем путь открою!» — вспыхнула в голове Пети отчаянная мысль. В эту секунду снег на бруствере окопа взвихрился от пуль.

«Наше отделение, — с радостью подумал Петя, — поддерживают!»

И вдруг, совсем рядом, слева от себя, он увидел лицо Григория Михайловича, его чуть прищуренные глаза и запорошенные снегом усы.

Григорий Михайлович схватил Петю, уже начавшего подыматься, за плечо и прижал к земле.

— Куда? Срежет! — крикнул он. — Гранатой его!.. А мы огнем прижмем!

Петя выхватил из кармана гранату-«эфку», сдернул зубами рукавицу с правой руки и зажал в ладони шершавое чугунное яйцо. Рядом, справа и слева, сильнее затрещали выстрелы: товарищи поддерживали огнем. Что-то крича — а что, он не знал и сам, — Петя вскочил, бросил «эфку» и с размаху упал, больно ударившись о снег обнаженной ладонью. И сразу же оглушающий, нестерпимо близкий грохот пулемета оборвался. Свирепо урча, над Петей прошли осколки его собственной гранаты.

Подхватив автомат в обе руки, Петя вскочил и кинулся вперед. Быстро, казалось, одним прыжком, он преодолел те несколько шагов, которые лежали между ним и пулеметным гнездом, и впрыгнул туда. Он упал на что-то живое, барахтающееся, хрипящее, и в этот миг услышал, как сзади, разгораясь, взлетело и покатилось над полем протяжное «ура». То, что копошилось под ногами Гастева, вдруг вскочило и толкнуло его. Петя упал бы, если бы не ударился о стенку окопа. Гитлеровец без каски, с разметавшимися светлыми волосами, схватился за Петин автомат и потянул к себе. Немец был сильней. И от мысли, что враг сейчас овладеет оружием и убьет его, холод пробежал по спине Пети. Отчаянным рывком он дернул автомат к себе. И вдруг немец выпустил автомат, торопливо выбросил руку кверху, что-то хрипло закричал и свалился на дно окопа, под ноги Пети.

Выдернув штык из тела заколотого, шумно дыша, через окоп перескочил и побежал вперед, не оглядываясь, Снегирев.

— Григорий Михайлович! — крикнул Петя, карабкаясь наверх. Но тот уже не слышал его.


По цепи от солдата к солдату передавался листок. «Комсомолец Гастев и коммунист Снегирев гранатами разбили вражеский пулемет. Воюйте, как они! Возьмем Комаровку!» — было написано на этом листке торопливой рукой ротного парторга.


Со своего наблюдательного пункта Гурьев видел, как рота Алешина поднялась и устремилась вперед. За ней поднялись и другие роты.

Через несколько минут командир правофланговой роты доложил, что соседний батальон тоже начал продвигаться.

А еще через некоторое время генерал сказал командиру полка, соседу Бересова:

— Бересов уже пошел. Не отставайте! — и, кладя трубку, с удовлетворением подумал про себя: «Пошло дело!»

Где-то в штабе армии цветными карандашами отметили новые рубежи, на которые выходила дивизия. И скоро в другие дивизии помчался приказ — продвигаться, равняясь по передовой дивизии. А в штаб фронта полетело донесение о том, что пехота достигла окраины Комаровки.

В самом высоком штабе, далеко от фронта, уже знали, что наши войска вплотную подошли к последнему удерживаемому окруженным противником населенному пункту Комаровка и ведут бой за его овладение. И поставили отметку на карте фронтов там, где среди тысяч других населенных пунктов крохотной точкой была обозначена и Комаровка.


Вот они, крайние дома Комаровки, — шагов триста, не больше!

Ворваться во что бы то ни стало в село! Об этом думали сейчас все: и командир полка, в бинокль наблюдавший за передвижением батальонов, и каждый солдат в стрелковой цепи.

Гурьев ясно видел, что через несколько минут его бойцы будут в селе. Сопротивление противника ослабевало, пройти оставалось совсем немного.

Все было в движении. Телефонная связь с ротами прекратилась несколько минут назад. Командиры пошли вслед за наступающими цепями. Гурьев дал приказ готовиться к переходу на новый командный пункт.

Несмотря на то что бойцы первого батальона были уже возле самого села, противник почти весь огонь перенес на соседний батальон, наступавший справа и чуть приотставший.

«Отчего так?» — удивился Гурьев, следивший за продвижением соседа. Но через несколько минут он все понял и крикнул:

— Связной второй роты!

Гурьев быстро набросал на листке блокнота несколько слов.

— Догнать командира роты и вручить немедленно!

— Есть немедленно вручить командиру роты!

Связной, молоденький, из «сапожков», резво выскочил из щели и побежал вперед пригибаясь.

«Только бы вовремя добежал!» — с тревогой подумал Гурьев, провожая связного взглядом.

Связной бежал во всю прыть, догоняя цепь стрелковой роты, ушедшую уже далеко вперед. Подразделения продвигались короткими, но быстрыми рывками, преодолевая простреливаемое пространство снежного поля.

— Где командир роты? — спрашивал связной всех попадавшихся на пути санитаров и телефонистов. Те отвечали:

— Ищи впереди!

Связной твердо помнил приказ старшего лейтенанта: «Вручить немедленно!» Он бежал, не останавливаясь ни на секунду. Он был уже весь мокрый от пота, тяжело дышал, винтовка становилась все тяжелее. Не раз совсем близко от него раздирала воздух пулеметная очередь, и он на бегу инстинктивно пригибал голову.

Догнав цепь, залегшую перед очередным рывком, связной упал рядом с первым же солдатом и торопливо спросил:

— Командира роты не видал?

— Правее, кажись, — ответил солдат.

Связной вскочил.

— Куда ты, «сапожок»? Пережди, бьет! — крикнул солдат, жалея мальчишку. Но «сапожок» уже не слышал его. Он помнил одно: «Вручить немедленно!»

Привстав на одно колено, Алешин прикинул взглядом, сколько еще осталось до села. «Самую малость!» — с удовлетворением отметил он. Огонь противника становился слабее. Стрельба уходила куда-то вправо. Остался еще один рывок!..

В эту минуту к Алешину подбежал запарившийся связной.

Прочитав записку, Алешин изумился: Гурьев приказывал немедленно повернуть роту фронтом направо и поддержать соседа огнем — вместо того, чтобы сейчас же ворваться в село!..

«Да как же так? — недоумевал Алешин. — Ведь помочь соседу можно не только огнем, но и продвижением. Село-то совсем близко. Победа — вот она, уж в руках!..»

Однако приказ оставался приказом.

— Передать командиру батальона: будет исполнено! — сказал он связному.

«Сапожок» козырнул и так же прытко побежал назад.

То, чего не успел еще понять Алешин, весь поглощенный стремлением как можно скорее ворваться со своей ротой в село, Гурьев уже понял. Он видел то, на что Алешин в горячке атаки не обратил внимания: противник, по-видимому быстро перегруппировав силы, бросил свою пехоту в контратаку на соседний батальон. Врагу сейчас не так уж важно было удержать село; он думал об одном: как бы прорваться и избежать уничтожения.

Гитлеровцы, занимавшие оборону на самой окраине села, выскакивали из канав, щелей, окопов, появлялись из-за сараев, ометов и бежали вперед, в снежное поле, навстречу наступающим подразделениям соседнего батальона. Немцев гнало в атаку не только привычное, автоматическое чувство дисциплины. Их подстегивало отчаяние. Страх перед гибелью гнал их ей навстречу.

Гурьев твердо помнил то, что сказал ему ночью Бересов, приходивший в батальон: «Самое главное — не дать врагу прорваться!»

«Прежде всего — помочь соседу! — твердо решил Гурьев. — А кто из нас раньше в село войдет, после боя разберемся!»

Поддержанный огнем первого батальона, соседний батальон опрокинул поднявшуюся в контратаку вражескую пехоту, погнал ее и следом за ней ворвался в Комаровку. Несколькими минутами позже в село вошли подразделения первого батальона. Слышно было, что и справа и слева, там, где наступали другие полки, и там, где наступала соседняя дивизия, бой идет тоже уже на улицах Комаровки.

Гурьев доложил Бересову, что переходит на новый командный пункт, в село.

По всему полю к Комаровке спешили солдаты. Перед ними из окопов и воронок выскакивали темно-зеленые, растрепанные фигуры и бежали к дворам, спеша укрыться за стенами и заборами.

Повсюду дробно стучали автоматы. Гулко хлопали винтовочные выстрелы. Время от времени с треском рвались гранаты.


Петя вместе с другими солдатами бежал по огородам, перепрыгивая через канавы. Прямо перед ним, словно откуда-то из-под земли, выскочил немец в желтом крестьянском кожухе, надетом поверх зеленой шинели, и побежал, широко раскидывая руки в стороны. Приложившись на ходу, Петя выстрелил. Но немец продолжал бежать и уже схватился обеими руками за плетень, чтобы перескочить через него. Петя остановился и дал короткую очередь. Подогнув колени, немец повис на плетне.

Перемахнув через плетень, Петя через какие-то загоны и дворы выбежал на улицу. Здесь он увидел бойцов своего отделения. Мелькнуло раскрасневшееся лицо командира роты младшего лейтенанта Алешина. Кому-то кричал на ходу отделенный, сержант Панков:

— Давай, давай!..

Пересекая улицу, солдаты торопились достичь противоположной окраины села. Увлеченный общим порывом, Петя обгонял товарищей. Перебежав дорогу, он на минуту остановился, прижавшись к стене, ища глазами своих, только что бежавших рядом.

Над головой его плотными, желто-серыми клубами бился упругий густой дым: горела соломенная крыша хаты. Где-то совсем близко, за стенами сараев и домов, за плетнями и ометами соломы слышны были тревожные перекликающиеся голоса. Беспорядочно хлопали выстрелы.

Вдруг по улице беглым огнем ударили какие-то минометы. Воздух наполнился визгом осколков. Петя через поваленный плетень кинулся в полураскрытую дверь ближнего сарая и остолбенел: в сарае, вокруг высокого черного грузовика, суетились несколько немцев. Видимо, они пытались завести мотор.

Вскинув автомат, Петя нажал на спусковой крючок. Но выстрелов он не услышал. Диск, был пуст! Петя хотел выскочить наружу, но вдруг увидел, что немцы, глядя на автомат, один за другим медленно подымают руки. Покосившись на дверь, Петя поторопил:

— Хенде хох, ну!..

Прошла минута.

«Патронов нет. Врагов — десять. Как быть? — лихорадочно соображал Петя. — Граната!» — вдруг вспомнил он. Не выпуская автомата, он левой рукой рванул с пояса гранату, последнюю из взятых в бой. Немцы в страхе шарахнулись к стене.

Петя отскочил к двери, взмахнул гранатой, но потом опустил руку и выкрикнул, в волнении мешая русское с немецким:

— Плен! Зитцен, смирно!

Немцы притихли.

А снаружи гремел бой. Было слышно, как, ударяясь о крышу и стены, падают на излете осколки, будто крупные капли дождя.


Опанасенко, шумно дыша, перебегал улицу. Он старался не отстать от товарищей, уже вбегавших во дворы на противоположной стороне улицы. «Эх, годы мои не те!» — вздохнул он, видя, как сержант Панков легко перемахнул через плетень и побежал дальше.

Достигнув плетня, Опанасенко схватился за него рукой, чтобы перелезть, но в эту секунду возле самого плетня взлетел снег и черный дым.

В глазах Опанасенко все стало мутным, словно вокруг мгновенно сгустился серый туман. Чувствуя, как кружится голова и подкашиваются ноги, он медленно осел в снег. Попытался подняться, но не смог. Сознание покидало его. «Плохо мое дело… Отвоевался, видать…»

Напрягая последние силы, волоча автомат, он прополз несколько шагов вдоль плетня, к ближней хате. Дверь ее была раскрыта настежь. Опанасенко, стиснув зубы, поднялся на ноги, с трудом переступил порог и, сделав несколько шагов, рухнул на глиняный пол. Автомат отлетел куда-то в сторону.

Гимнастерка на груди стала горячей и мокрой. «Кровью изойду, пожалуй, пока санитары подберут. Перевязаться надо…»

Он с трудом расстегнул шинель и вытащил из кармана индивидуальный пакет.

Опанасенко очнулся от звука чьих-то шаркающих шагов. Медленно, с усилием приоткрыл глаза и вздрогнул: в хату входил немец. Он, видимо, тоже был ранен: шел, придерживаясь за стенку, пошатываясь и хрипло дыша. Это был пожилой солдат в замызганной куртке, с землистым лицом, обросшим седой щетиной.

«Где же мой автомат?» — Опанасенко шевельнулся, пытаясь найти свое оружие. Но подняться не смог.

В ярости стиснул зубы. Ведь перед ним был враг, враг, которому он должен отомстить за поругание родной земли. Вот такие, как этот, угнали его ясочку — дочку Яринку в свою клятую Неметчину, сожгли его хату, разграбили все, что было нажито многолетним трудом, палками гоняли его на работы… Убить!.. Голова Опанасенко беспомощно откинулась. Глаза застилал горячечный туман.

Немец увидел раненого русского солдата, недвижно лежащего на полу хаты… Пошатываясь, подошел к нему и опустился рядом на пол. Опанасенко сквозь полузабытье почувствовал, как по его груди шарят чужие пальцы. «И живого и мертвого грабишь!» — подумал он и открыл глаза. Немец раскрывал перочинный нож.

«Зарезать хочешь? Нет, я тебе не куренок!..»

Собрав последние силы, Опанасенко приподнялся, но сознание снова покинуло его.

Когда Опанасенко пришел в себя и вздохнул, он почувствовал, как что-то туго сдавливает ему грудь.

Он открыл глаза. Гимнастерка и нательная рубаха его были разрезаны, а грудь аккуратно перебинтована. «Кто же это меня перевязал? А немец куда делся?»

Немец был рядом. Он лежал на полу и глухо стонал, закрыв глаза. Только сейчас Опанасенко заметил под распахнутой курткой немца свежий бинт в ярко-красных пятнах.

«Меня-то он зачем перевязал? В плен хочет взять как «языка»? Да не до этого сейчас немцам. Их же гонят…» Опанасенко был в недоумении. И опять мелькнула тревожная мысль: где автомат? Опанасенко шевельнулся, ища свое оружие, но острая, темнящая сознание боль в груди не давала ему двигаться.

Немец открыл глаза и, силясь улыбнуться, что-то проговорил.

«Не заговаривай мне зубы! — покосился на него Опанасенко. — Небось придут твои дружки, душу из меня вытягнут. Знаем ваших!»

А немец, видать, был ранен всерьез. Все тяжелее и тяжелее он дышал, и в глазах его, остановившихся на Опанасенко, была боль.

В горле немца захрипело. Он рванулся к Опанасенко. Торопливо, словно боясь, что не успеет сказать всего, что хочет, немец взволнованно заговорил, показывая рукой то на себя, то на Опанасенко. Что говорил немец, Опанасенко не мог разобрать. Но он понимал, что этот старый солдат хочет его в чем-то убедить, доказать что-то одинаково важное для них обоих.

Опанасенко понял лишь несколько слов, те, которые немец повторял особенно часто. Показывая рукой на русского бойца и затем куда-то в сторону, немец с жаром повторял: «Дойчланд! Дойчланд!»

Сначала Опанасенко подумалось, что немец уговаривает его не идти в Германию, но по тону его голоса чувствовал, что тот просит о чем-то другом. А немец, видимо придя в отчаяние от того, что Опанасенко не понимает его, замолчал; слышалось только его трудное, прерывистое дыхание.

Немец хотел еще что-то сказать, но уже не смог. Он жадно раскрыл рот и вдруг замолк.

«Кончился!» — догадался Опанасенко и с волнением подумал: «Вот ведь какие немцы встречаются. Может, и еще есть такие?.. Только в бою разбираться некогда…»

Снаружи, за раскрытой дверью хаты, послышались чьи-то голоса. Опанасенко наконец-то нашарил на полу свой автомат и подтянул его к себе. «Пусть войдут — встречу!» — сказал он себе, настороженно прислушиваясь к тому, что происходит на улице.


Забрав с собой связистов, Гурьев шел вперед, на новый КП, по полю, истолченному боем.

Всюду валялись стреляные гильзы — окурки войны, перепутанные разноцветные телефонные провода; башня «тигра», сорванная взрывом, боком лежала на снегу, словно гигантская чаша, опорожненная великаном и брошенная им.

«Бог войны пировал», — с удовлетворением подумал Гурьев.

На поле, которое еще за четверть часа до этого насквозь пронизывалось летящим металлом, стало тихо. Бой ушел в деревню, лежащую в трехстах шагах впереди, и только кое-какие запоздалые пули изредка посвистывали в воздухе.

Снова поднялся ветерок, который было затих с утра, и по полю, шурша, побежала поземка, как бы торопясь замести следы сражения.

Обойдя стоящий поперек переулка громадный, черный, весь в красноватых пятнах гари немецкий танк, возле которого валялся обгорелый танкист, Гурьев и его спутники вошли в деревню.

За плетнями и заборами, постепенно удаляясь к противоположной окраине, потрескивали выстрелы.

— Ракета!

Над взъерошенными крышами домов в мутное белесое небо вонзилась ярко-красная точка и рассыпалась на мелкие огнистые брызги.

Гурьев ждал этого сигнала. Красная ракета означала, что передовые подразделения уже вышли на противоположную окраину селения. Вскоре Гурьев увидел и стрелков: они прочесывали последние дворы — противник мог оставить засады.

Навстречу Гурьеву подошел радостно улыбающийся, раскрасневшийся Алешин с автоматом, перекинутым за плечо. Поверх полушубка на перекрутившемся длинном ремне у него висела желтая немецкая полевая сумка.

— Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант! — весело проговорил Алешин. Уже по тону его голоса было ясно, что Алешин очень доволен исходом боя. — Вышел на северную окраину вместе со вторым батальоном. Захвачены штабные документы.

Младший лейтенант вынул из сумки и подал Гурьеву толстую пачку разноцветных бумаг. Гурьев небрежно перелистал их. Это были бланки, приказы, донесения, завернутые в потертую полевую карту, видимо недавно вытащенную из планшета какого-нибудь немецкого штабиста. Старший лейтенант развернул карту на сгибе и увидел на ней нанесенную жирным карандашом извилистую толстую линию. Эта линия глухой петлей захлестывала кучку аккуратно выведенных колючим готическим шрифтом названий немецких соединений. «Викинг», «Панцерн дивизион», «Валлония» — прочел Гурьев. Свернув карту, он пренебрежительно усмехнулся:

— Для музея пригодится!

Было понятно, что оперативной ценности захваченные документы уже не имеют. Имена немецких дивизий, еще утром существовавших, сохранились теперь только на этой истрепанной карте. Больше от дивизий не осталось ничего.

Но недобитый враг был еще опасен. Сражение продолжалось.


Гурьев шагал по широкой деревенской улице, с любопытством поглядывая по сторонам. Было особенно радостно сознавать, что он идет по селу, которое еще час назад казалось таким труднодоступным.

Комаровка теперь становилась для него памятной на всю жизнь. Ведь именно в бою за нее он впервые стал командиром, полностью и единолично несущим ответственность за вверенных ему людей и за успех порученного ему дела.

Впереди, за деревней, защелкали частые выстрелы. На той стороне площади между хатами замелькали фигуры торопливо пробегающих бойцов, катящих маленькие пушки. Батальонные артиллеристы не хотели отстать от пехоты.

— Нитку за мной! — скомандовал Гурьев связистам и прибавил шаг.

Через развороченный плетень они вошли в ближний двор. У крыльца, на снегу, вытянув руки по швам, словно и после смерти держа себя по команде «Смирно», лежал гитлеровский солдат без шапки, в мундире, аккуратно застегнутом на все пуговицы.

— Заслуженный! — сказал связист, разглядев на мундире убитого ленточку Железного креста.

— Заслужил что полагается, — заметил его напарник, — и железный и деревянный!

— Куда аппарат ставить, товарищ старший лейтенант?

— На чердак!

Гурьев вошел в сени и, берясь рукой за перекладину лестницы, ведущей наверх, заглянул через вывороченную дверь внутрь хаты. Там, над столом, словно крона бутафорской пальмы, свисали с потолка желтые щепы разбитого снарядом потолка, а на засыпанном обвалившейся штукатуркой столе, рядом с пустой бутылкой, оклеенной пестрыми этикетками, стоял большой радиоприемник, изрешеченный пулями.

Старший лейтенант взобрался наверх, где уже орудовали связисты.

Раздвигая руками тяжелые пласты мерзлой соломы, он выглянул меж стропил. Поле боя словно легло ему на ладонь. Было видно, как слева, из-за большого колхозного сарая, стоявшего в стороне от других построек, торопливо бьет батальонная пушечка. Из-за угла, за которым стояла она, то и дело вылетал и в тот же миг гас желтый огонь выстрела.

Пехота почти совсем прошла Комаровку. Серые приземистые фигуры солдат виднелись уже на противоположной стороне села в широком, но реденьком, видно, незадолго перед войной посаженном колхозном саду, начинавшемся за крайними дворами. Второй батальон — правый сосед — тоже выходил на уровень с первым. Одновременно с полком Бересова шли и другие части. Левее, далеко в степи, на ее белом фоне, мелькали быстрые продолговатые темные пятна: танки, разгромив колонну противника на шоссе, рванулись дальше за село, где еще держался враг.

Низко, почти над самой крышей, с ревом промчались два краснозвездных штурмовика.

С крыши было видно, как селом, вдоль оврага, по дороге, уходящей к синеющему неподалеку лесу, движется темная масса, то дробящаяся, то сбивающаяся в плотный ком, оставляя за собой на снегу множество черных пятен. Гурьев подрегулировал стекла бинокля. Он увидел: по дороге движется огромная толпа немцев, мчатся сотни повозок, автомашин, тягачей, танки, самоходки, мотоциклы, не останавливаясь, не обращая внимания на вихрь огня, летящий навстречу.

Голова колонны уже спустилась в овраг, через который вела дорога. По гитлеровцам били пушки и минометы. Солдаты стреляли по врагу с короткой дистанции, не выбирая цели, на полный режим огня. Промахнуться было невозможно. Бойцы косили врага, как траву. В колонне один на другого валились срезанные пулями гитлеровцы. Вставали на дыбы и бились, путаясь в упряжках, раненые лошади. Брошенные водителями машины, медленно вращая колеса по измятому снегу, слепо ползли в сторону от дороги и, накреняясь набок, натыкаясь одна на другую, останавливались.

Обгоняя машины и повозки, перескакивая через упавших, немцы продолжали бежать. Они спешили достичь того спасительного места, где дорога спускалась в овраг и куда уже не залетали пули.

— Уйдут! — встревожился Гурьев.

Нужно было успеть закрыть последнюю лазейку, которая еще оставалась у противника. Об этом сейчас беспокоился не только Гурьев. Многие командиры с тревогой следили за прорывавшимся врагом.


Десять пар вражеских глаз смотрели в глаза Гастева. Он стоял, зажав гранату. Правая рука, держащая тяжелый ППШ, затекла. Занемел палец, который лежал на спусковом крючке. Гастев хотел было бросить бесполезный, пустой автомат и уже шевельнул им, но в тот же момент заметил, как испуганно косятся на его оружие остолбеневшие гитлеровцы.

«Они-то ведь не знают, что магазин пуст. Чего же я буду гранатой?..» Он засунул гранату за пазуху, подхватил автомат обеими руками и прислонился к стене, стараясь казаться спокойным.

Снаружи, громко хрустя снегом, видимо не разбирая дороги, кто-то пробежал, хрипло и отрывисто крича. Кричали не по-русски.

Немцы, стоящие перед Гастевым, встрепенулись. Один из них, низко пригнув голову, сунулся вперед.

— Ну! — сурово крикнул Гастев, вскидывая автомат к плечу. «Не успею. Сомнут!»

Увидев вплотную перед своим лицом черный зрачок автоматного ствола, немец, сунувшийся вперед, сразу обмяк и, снова подымая руки, попятился.

— Назад! Цурюк! — приходя в себя, крикнул Петя и повел стволом автомата в пустой угол сарая.

Где-то совсем рядом громко ударила мина. Сарай задрожал, будто кто-то могучий схватил его и потряс так, что Петя покачнулся и ударился о стену. Грохнула еще одна мина. Кто-то снаружи торопливо рванул тяжелую дверь. Петя быстро обернулся и лицом к лицу столкнулся с вбежавшим в сарай немцем. Тот, дико вытаращив глаза, отчаянно вскрикнул и, не успев разглядеть всего, что было в сарае, стремглав выскочил вон.

Петя почувствовал, как его тело охватила испарина. Пленные, напряженно вытянув шеи, смотрели на дверь.

«Своих ждут!» — сообразил Петя, с тревогой прислушиваясь к тому, что творится на улице. Но после того как ударили мины, наступила тишина. Лишь откуда-то издали доносилась разнобойная стрельба.

Он услышал: снаружи, осторожно ступая, кто-то подходит к двери, негромко разговаривая. Значит, там не один…

Ворота сарая скрипнули и начали медленно отворяться.

«Давешний немец привел!» — решил Петя.

Немцы в углу, загалдев, вскочили. Задыхаясь от волнения, Петя бросил ненужный уже автомат, выхватил из-за пазухи гранату, зажал ее в кулак и с силой выдернул кольцо.

— А ну, бери! — отчаянно крикнул он, замахиваясь гранатой.

Дверь сарая распахнулась, и в ее светлом, серебряном от снега квадрате выросли два темных силуэта.

— Вот он! — услышал Петя бесконечно знакомый голос и оглянулся. В дверях стояли Снегирев и Алексеевский.

— Ты их поймал или они тебя? — спросил Григорий Михайлович.

— Я их! — выдавил Петя, еще не пришедший в себя.

— А мы тебя ищем! Сержант опасался — жив ли ты?

— Живой… — все еще переживая то, что было минуту назад, протянул Петя. И только тут он заметил, что в его руке граната «Ф-1». Стоит разжать пальцы, и она взорвется.

— Брось, брось на улицу! — торопливо крикнул Григорий Михайлович.

Петя вышел наружу и швырнул гранату за угол сарая на кучу соломы. И в тот же миг оттуда выскочил взъерошенный, словно возникший из дыма разрыва, гитлеровец, видимо прятавшийся в соломе, и побежал.

Петя ринулся за бежавшим. Что-то яростно закричав, Алексеевский обогнал Петю и, делая огромные скачки, погнался за гитлеровцем. Алексеевский уже настигал его, когда тот на ходу выдернул из кобуры черный горбатый пистолет. Алексеевский бросился на врага. Огонь выстрела опалил щеку Пете. Он отшатнулся в сторону, и в этот момент сзади хлопнул винтовочный выстрел: стрелял Снегирев. Гитлеровец свалился.

Прислушиваясь к шуму боя, старик санитар, беспокойно топтавшийся около запряженной повозки, сказал Цибуле:

— Ехать за ранеными, поди, пора.

Но Цибуля только махнул рукой:

— Обождем!

Он сел на повозку и начал скручивать папиросу. Но вдруг он вскочил, словно его кто-то кольнул снизу, выхватил папиросу изо рта и закричал санитару:

— Поезжай сейчас же! Найди ротных санинструкторов, забери тяжелораненых, мигом вези их сюда! Поезжай быстро!

У санитара глаза на лоб полезли от изумления: что такое вдруг случилось с Цибулей? Но размышлять было некогда: Цибуля кричал. Санитар вскарабкался на повозку и, нахлестывая лошадей, погнал их.

— Да чтобы всех вывезли! Я проверю! — прокричал ему вслед Цибуля.

Только выехав на дорогу, старик санитар понял, в чем дело: к медпункту подходил Иринович. А Ириновича Цибуля боялся как огня.

— Почему вы еще здесь? — строго спросил Иринович, подойдя к Цибуле.

— Организую эвакуацию раненых, товарищ подполковник! — четко отрапортовал тот. — Повозки уже отправлены.

— И сами отправляйтесь!

— Слушаюсь, товарищ подполковник! — лихо отчеканил Цибуля, пристукнув каблуками. Иринович недоверчиво посмотрел на него и пошел дальше.

В это время на окраине Комаровки, в разбитой, насквозь просвечивающей и продуваемой ветрами хате, в окнах которой не осталось ни одного целого стеклышка, Ольга развернула свой перевязочный пункт. Дальше идти командир роты младший лейтенант Алешин не велел. Раненых было уже много, следовало немедленно подготовить их к отправке в тыл.

Все перемешалось в этом запутанном, сложном бою на кривых улицах села. В хате у Ольги лежали и сидели раненые не только ее роты. Здесь были и артиллерийские разведчики, шедшие вместе с пехотой, танкист с обожженными руками, солдаты соседнего полка и еще каких-то частей, о которых Ольга до этого и не слышала. Она принимала всех.

Девушке было трудно. Рядом не оказалось даже санитаров: все они ушли вперед разыскивать и подбирать раненых.

Раненые лежали на глиняном полу на соломе, на откуда-то принесенных перинах, на смятых шинелях. У порога терпеливо ожидали своей очереди «легкие».

Ольга подошла к очередному раненому — молодому солдату. Это был тот самый боец, который когда-то назвал ее барышней. Она видела: у парнишки насквозь прострелен локтевой сустав и, конечно, ему нелегко. Она хотела сказать ему что-нибудь ласковое, но на очереди был уже другой.

И вдруг она услышала, как кто-то из раненых проговорил:

— А комбата-то нашего, капитана Яковенко, сегодня видели… С танкистами, говорят, был.

Ей хотелось узнать подробности, чтобы рассказать Зине: Ольга знала, как беспокоится подруга о Борисе. Но расспрашивать бойца было некогда. Надо побыстрее всех перевязать.

Вот перед ней на полу, на плащ-палатке, в которой его только что принесли, лежит молодой паренек, верно, двадцать пятый год рождения, восемнадцать лет… Осколочное ранение в живот, внутреннее кровоизлияние… Он смотрит на нее большими, воспаленными глазами. Ольга понимает: такому осталось недолго мучиться… До медсанбата его не довезти… Побыть с ним, облегчить последние минуты? Но некогда, некогда… Вот широколицый казах подходит к ней, морщась, слегка покачиваясь и с каждой секундой бледнея. Рукав его гимнастерки уже намок, кровь крупными каплями падает на пол. Скорее наложить жгут! Быстрым движением ножниц Ольга вспарывает рукав.

Придя в сознание, стонет на полу раненный в живот юный солдат:

— Воды дайте!..

Ольга вздрагивает. Ведь умирает же человек! А она не может помочь. Даже напиться не даст ему: это только усилит его страдания. Ольга бросает ножницы на стол и хватает из сумки плоский резиновый жгут. Стянув раненому казаху руку выше локтя и завернув набухшие лохмотья, еще раз бинтует руку поверху, говорит:

— Готово! Можешь ехать в медсанбат! — Она нагибается к лежащему на плащ-палатке. Тот, не шевелясь, смотрит на нее широко раскрытыми неподвижными глазами, в которых только боль и тягостное ожидание еще большей боли.

— Потерпи, дружок, лучше будет!..

Ольга кладет руку на лоб лежащего, но сразу же отдергивает ее: она чувствует на лбу его ту прохладу, которой не бывает у живых.

Расстегнув карман гимнастерки умершего, она достает его документы. Раскрывает красноармейскую книжку, аккуратно завернутую в кусок клеенки. Нужно записать фамилию. Вот: Иван Ярков, Рязанской области, член ВЛКСМ, холост, год рождения 1925. «Ровесник мой», — вздыхает Ольга. Она записывает фамилию солдата в рапортичку об умерших.

Из книжки падает фотография. Ольга подхватывает ее. На карточке круглолицая девушка в беретике. На обороте надпись: «Дорогого Ваню жду с победой». Ольга бережно вкладывает фотографию обратно и присаживается к столу.

И ей вдруг вспоминается госпиталь, светлые палаты, спокойные, уже отдохнувшие от передовой раненые, неторопливые врачи.

Конечно, и там было трудно, но все-таки легче. И все же она нисколько не жалеет, что оставила госпиталь.

Ольга обтерла куском бинта руки и оглядела хату. Два солдата по ее просьбе вынесли умершего Ваню Яркова в сени. Раненые, перевязанные и уложенные кто на чем, тихо лежали вдоль стен. Только изредка кое у кого прорывался несдержанный стон.

«Кажется, все! — с облегчением подумала Ольга. Но тут же, как острый, холодный ветерок прошло по сердцу: — А где сейчас Никита Белых? Что с ним? Вот о Яковенко слышала, а о Никите…»

«Нет, с ним ничего не может случиться!» — попыталась она успокоить себя. Она решила выйти на улицу, подышать свежим воздухом: в хате было душно. Дверь раскрылась, и в хату вошли два солдата, неся на носилках, сделанных из жердей и плащ-палаток, неподвижное тело, покрытое серой прожженной шинелью. За носилками шел пожилой сухощавый боец.

— Эй, ребята, ставь здесь! — скомандовал он двоим, и те осторожно опустили носилки на пол.

— Поскорее, сестрица! — сказал солдат, хотя Ольга сразу же подошла к раненому. — Ты над ним постарайся — это герой. И в санчасть побыстрее доставьте.

Убрав наброшенную на раненого шинель, Ольга увидела на его груди пропитавшуюся кровью повязку.

Раненый — это был Опанасенко — тяжело и прерывисто дышал, закрыв глаза. Ольга торопливо стала накладывать поверх набухшей повязки свежий бинт. Когда она дотронулась до плеча Опанасенко, тот очнулся.

— Григорий Михайлович! — хрипло позвал он.

— Я! — откликнулся Снегирев. Полчаса назад он и Алексеевский нашли Опанасенко в хате, когда они, как и другие бойцы, выискивали оставшихся в селе немцев.

— Автомат мий подобрали?

— Подобрали, — успокоил Снегирев.

— А где ж вин?

— У Алексеевского. Он во дворе пленных караулит.

Опанасенко тревожно приподнял голову.

— Григорий Михайлович! — взмолился он. — Будь ласков, сбереги мий автомат. Схорони где-нибудь на повозке, пид мешками. А то старшина отдаст кому попало. Вернусь — опять возьму…

— Будь уверен, сбережем! — успокоил Григорий Михайлович, хотя знал, что автомат Опанасенко уже сдан старшине и неизвестно, в чьи руки попадет теперь.

Опанасенко опустил голову и спокойно закрыл глаза.

Снегирев, оглядываясь, вышел во двор. Там под охраной Алексеевского находились несколько пленных. Один из них, пожилой тотальник, сидел на снегу, болезненно морщась. Он обернулся к Снегиреву, неловко поднялся и что-то оживленно заговорил, показывая на ногу.

— Ранен, что ли? — догадался Снегирев.

Тотальник заулыбался и, тыча себя в грудь, начал быстро-быстро объяснять:

— Шлоссер! Шлоссер! Работа, работа! — повторял он, показывая на свои руки. — Нике нацист!

— Не фашист, говоришь? — Снегирев догадался, о чем толкует немец. — Слесарь? Трудящийся? А что же ты за Гитлера воюешь?..

— Гитлер — фуй! — затряс головой тотальник.

— Фуй? — усмехнулся Снегирев. — Сейчас вы все хорошие! — Но все-таки подумал: «А может, и в самом деле — рабочий класс? Не все ж немцы за Гитлера».

— На, лопай! — Григорий Михайлович вытащил из кармана шинели краюху и сунул ее тотальнику.

Ольга закончила перевязку и, вспомнив что-то, выбежала из хаты.

— Товарищ, товарищ! — крикнула она Снегиреву, уже выходившему со двора вслед за Алексеевским, конвоировавшим пленных. — Скажите там Цибуле, чтоб за ранеными повозку скорее прислал. Мне же отправлять не на чем!

— Ладно, дочка.

Через полчаса, передав Цибуле просьбу Ольги, Снегирев повел пленных дальше в тыл. Тотальника, раненного в ногу, он оставил Цибуле, с тем чтобы тот отправил его в штаб с попутной повозкой.


Санитар вернулся быстро и привез нескольких раненых. Разгрузив повозку, он хотел было ехать снова к передовой, но Цибуля задержал его:

— Минуточку, я сам с тобой поеду!

Цибуля стоял возле повозки и не без тревоги слушал, как случайные пули, посвистывая, пролетают высоко над двором.

Он хотел выгадать во времени и поехать на передовую не поздно и не рано, а так, чтобы и не навлечь на себя гнев начальства, и не рисковать собой. Уж таков был характер Цибули: во всем выгадывать для себя.

Во двор зашли и проковыляли к хате, поддерживая друг друга, двое раненых. Оба пристально посмотрели на Цибулю и скрылись в дверях. А через минуту из хаты выбежала Зина с санитарной сумкой в руке, на ходу застегивая ватник.

— Поехали! — крикнула она.

— Куда это? — удивился Цибуля.

— На передовую!

— Прикажут — поедем! — несколько ошарашенный, но все же стараясь сохранить начальственный тон, возразил Цибуля.

— Эх ты!.. — вышла из себя Зина. — Ну и оставайся, а я поеду!..

— Но, но! — рассерженно наморщился Цибуля. Однако он ничего не успел добавить. Зина, не ожидая санитара-ездового, на минутку отлучившегося куда-то, вскочила на повозку, ударила по застоявшимся лошадям. Те, тряхнув заиндевелыми гривами, сразу с места взяли ход и понеслись по рыхлой снежной дороге в сторону передовой. Цибуля оторопело посмотрел Зине вслед и в досаде сплюнул.

— Вот чертова баба! — сказал он. — Ну погоди… Вернешься, я тебе устрою перец с маком!..

Круто повернувшись, он вынул руки из карманов и пошел в хату. Там было человек восемь раненых. У дверей, на лавочке, сидел пожилой немец — тот самый, который был оставлен до оказии Снегиревым. Жадно зажимая кусок в ладони, он ел хлеб.

— А этот чего здесь? — удивился Цибуля, ища, на ком бы сорвать свою злость.

Пленный, поняв, что говорят о нем, поднялся, стараясь не опираться на больную ногу, и замер по команде «Смирно», зажав в опущенной руке недоеденную краюшку.

— А ну пошли, пошли, камрад, — приказал Цибуля, показывая на дверь. Не выпуская хлеба из рук, пленный послушно вышел во двор.

— Вот я сейчас тебя накормлю, гидра фашизма! — злорадно процедил Цибуля, расстегивая кобуру. Пленный побледнел. Краюшка выскользнула из его пальцев и упала под ноги, в снег.

— Гляди, фельдшер ненависть проявляет! — услышал он насмешливый голос за спиной и обернулся. У калитки стояли два солдата с перебинтованными головами, только что вошедшие во двор.

Побагровев, Цибуля застегнул кобуру, рявкнул пленному:

— Чего пялишься? В хату иди!

Пленный, прихрамывая, поспешил к хате, не подняв краюшки.

* * *

Сдав пленных в штаб полка, Снегирев и Алексеевский возвращались в свою роту.

До передовой оставалось еще километра полтора. Снегирев и его товарищ спешили: они слышали, что впереди снова разгорается стрельба, оттуда доносился также многоголосый, в одно сливающийся крик: не то наши кричали «ура», не то исступленно орали немцы.

— А ну, прибавим! — крикнул Снегирев, и оба побежали по дороге, над которой изредка еще посвистывали пули, залетавшие сюда с вражеской стороны. Напоследок, на излете, трассирующие пули вспыхивали яркими желтыми огоньками, словно маленькие ракеты.

Вскоре Снегирев и Алексеевский встретились с двумя солдатами: один — с жердинкой, на которую он опирался, как на костыль, другой — с двумя винтовками, повешенными на плечо. Снегирев остановился.

— Раненые?

— Видишь, — нехотя ответил солдат и показал на свою ногу, с которой свисали лохмотья разрезанной при перевязке штанины.

— Из первого? — поинтересовался Снегирев, припоминая, что видел этого солдата где-то в своем батальоне.

— Оттуда. Третьей роты.

— Как там на передовой?

Пуля, цвикнув, пронеслась над головой. Солдат с двумя винтовками мигнул и сказал, подняв глаза кверху:

— А вот как!..

— А ты чего здесь? — поинтересовался Снегирев.

— Как чего? И я раненый. Вот видишь — задело.

Солдат провел пальцем по воротнику, из-под которого выглядывал краешек свежей повязки.

— Тоже мне рана! — рассердился Снегирев. — Стрелять можешь, ходить можешь?..

— Меня отпустили — не сам ушел! — обиделся солдат.

— А совесть тебя отпустила? Эх ты!..

Солдат был из другой роты, и Григорию Михайловичу до него, собственно, не было дела. Но он решительно сказал:

— Вертай назад!

— Чего ты мне указываешь! — возразил тот. — Я не вашего подразделения.

— Давай на передовую! — вступил в разговор и Алексеевский. — Что, за тебя другие воевать будут? На чужой коняке в рай въехать хочешь?..

— Дойдешь сам до санчасти? — спросил Григорий Михайлович раненного в ногу.

— Дойду. — Солдат снял свою винтовку с плеча спутника и оперся на нее, как на костыль.

— Шагай с нами! — нетерпеливо потянул Григорий Михайлович солдата с перевязанной шеей.

— И чего вы в самом деле! Я сам пойду!.. — обиделся тот.

— Бегом! — скомандовал Снегирев, и все трое побежали туда, откуда неслась частая дробь стрельбы.


Вьюга подымалась снова.

Рота Алешина, вместе с остальными подразделениями уже давно продвинувшись за село, залегла невдалеке от дороги. По этой дороге, приближаясь, валила обезумевшая от страха толпа немцев. Рассыпаясь по полю вдоль обеих сторон пути, они катились лавиной.

Окруженные хотели вырваться любой ценой. Они бросили все — машины, повозки — и бежали, беспорядочно стреляя на ходу. Тусклые огни трассирующих пуль летели густым роем вперемешку с хлопьями снега.

Противник был совсем близко. По лицу Алешина, лежавшего на снегу рядом со своими солдатами, катились крупные капли пота.

Еще минута — и враги прорвутся, рассосутся по лесам и оврагам, уйдут…

Но ни один из них не должен уйти!

— Огонь! Не жалеть боеприпасов!.. — командовал Алешин.

Его солдаты стреляли по густой массе, не целясь, — каждая пуля находила свое. Однако лавина врагов не останавливалась.

Неожиданно из лощины выскочили две немецкие самоходки и ринулись на роту Алешина. Бегущие по дороге немцы с торжествующим ревом еще быстрее побежали вперед.

Алешин увидел, что его бойцы берутся за гранаты. Откуда-то появился возбужденный, что-то кричащий замполит с пистолетом в руке и, пригибаясь, побежал вдоль цепи.


Все закрыла летучая снежная пелена. Минометы и пушки били уже вслепую: с наблюдательных пунктов трудно было разглядеть цели.

Добравшись до левого фланга роты, Бобылев присел, стараясь сквозь летящий снег разглядеть, где стоят «сорокапятки». Пушки были где-то близко и стреляли прямой наводкой.

Бобылев услышал резкие и частые хлопки выстрелов сорокапятимиллиметровки и побежал на их звук.

Через несколько секунд замполит достиг цели. Жмурясь от колкого, бьющего снегом в лицо ветра, он увидел изрешеченную осколками стену сарая, а около — «сорокапятку» и расчет этой маленькой пушки. Она вела такой частый огонь по немцам на дороге, что даже сейчас, когда Бобылеву стало ясно, что здесь всего-навсего одна пушка, ему казалось, что стреляют по крайней мере три.

«Ну, мастера!» — с восхищением подумал он.

Артиллеристы и не подозревали, как много значит сейчас их маленькая пушка и почему именно к ним спешит замполит. Теперь из всех многочисленных орудий, стоящих на участке полка, только она в поднявшейся снежной кутерьме могла стрелять по двум вражеским самоходкам, как по видимой цели. Но хозяева пушки еще не знали об этой цели.

Замполит подбежал к расчету.

— Уйзенбаев, разворачивай вправо! — крикнул он командиру орудия, узкоглазому смуглому сержанту. — Самоходки там! На вас — вся надежда!..

— Давай!.. — крикнул сержант своим солдатам, берясь за станину пушки.

Бобылев тоже схватился за колесо. Дружным рывком они перекатили пушку правее сарая.

— Заряжай!.. — скомандовал сержант.

Сквозь снежный вихрь видны были два черных пятна, с каждой секундой вырастающих. «Фердинанды» приближались, они были почти на фланге роты.

Пушка громко хлопнула и вздрогнула. Снаряд пролетел между «фердинандами». Второй разорвался около правой самоходки. Но она продолжала идти.

Третьего выстрела пушка сделать не успела. Оба «фердинанда», как по команде, круто повернули и почти одновременно выстрелили. Бобылев и артиллеристы бросились на землю. Снаряд с противным шипением пролетел низко над их головами. Ухнул взрыв. Комья мерзлой земли забарабанили по щитку пушки, по спинам всех, кто был возле нее.

Еще отдельные, высоко заброшенные взрывом комья земли и снега продолжали падать, а командир расчета уже вскочил на ноги и припал к прицелу. Звонко хлопнул выстрел. Около одной из вражеских машин сверкнул разрыв. Но «фердинанд», взвихрив тучу снежной пыли, прибавил ходу и ринулся прямо на пушку. Второй тоже повернул в сторону сарая и остановился, медленно водя стволом.

«Сейчас ахнет!» — подумал Бобылев и обернулся к пушке. Торопливо лязгая затвором, артиллеристы заряжали ее. Прозвучал выстрел. Из-под гусеницы остановившегося «фердинанда» взлетел черный клуб дыма, тотчас же сдутый ветром.

«Подбили или нет?» — ответить себе на этот вопрос Бобылев не успел. Совсем близко, чуть сзади, один за другим грохнули два разрыва. В ушах зазвенело от удара тугой волны воздуха. Кто-то из артиллеристов, должно быть раненый, протяжно вскрикнул.

Бобылев понимал, насколько неравен этот бой маленькой пушчонки с двумя здоровенными самоходными орудиями. Но как важно было сейчас отвлечь внимание «фердинандов» от нашей пехоты!..

— Не подпускай, хлопцы! — крикнул он артиллеристам, помогая повернуть пушку в сторону переднего из «фердинандов».

— Побереглись бы, товарищ старший лейтенант! — заботливо сказал сержант Уйзенбаев.

— Ну, чего там! — отмахнулся замполит и остался возле пушки.

Сержант нагнулся к прицелу.

Пушка дернулась от выстрела.

На броне головного «фердинанда» блеснула вспышка. Но он шел.

— Шайтан! — в сердцах выругался сержант. Выстрелить еще раз он уже не успел. Вражеский снаряд разорвался рядом. Пушка слетела набок, несколько раз перевернулась и вверх колесами упала на землю. Бобылева оглушило.

Два артиллериста неподвижно лежали на земле. Двое других, во главе с сержантом, схватились за пушку, чтобы поставить ее.

Мотор «фердинанда» ревел совсем близко, рядом. Оглушающее лязганье гусениц… Вот он…

— В сарай! — скомандовал замполит. Сержант и два бойца кинулись туда. Бронированная громада выросла над маленькой пушкой. Укрываясь в темном углу сарая, Бобылев слышал, как гусеницы заскрежетали над «сорокапяткой». Мимо Бобылева, обратно к пролому, метнулся сержант Уйзенбаев. На нем уже не было шапки, смуглое лицо словно посветлело от ярости, глаза были жестко прищурены. Вражеская самоходка кромсала сейчас его пушку, с которой он сроднился, которая за долгие месяцы боевой жизни стала для него как бы живым и близким существом. Сержант выглянул наружу и сдавленным голосом что-то крикнул. Что — Бобылев не понял: он не знал казахского языка.

— На, шайтан! — Уйзенбаев, изловчившись, швырнул в пролом противотанковую гранату.

Облако едкого, густого дыма ворвалось в сарай. И в этом дыму, закрывшем все, взлетел радостный крик Уйзенбаева:

— Сорвал! Сорвал!..

У «фердинанда» была повреждена гусеница, и стальная махина, став сразу неуклюжей, осела на месте.

— Сзади бей! Сзади люк у него!.. — крикнул Бобылев.

— Давай еще!.. — блеснул зубами Уйзенбаев и схватил новую гранату.

Но вдруг весь сарай сотрясся от страшного грохота. Это второй «фердинанд» ударил по сараю.

Все попадали на пол.

Еще разрыв. Еще и еще…

Загремела падающая черепица.

«Близко кладет!» — отметил Бобылев, к удивлению своему, спокойно, может быть, потому, что дело, ради которого он находился здесь, у пушки, было уже сделано: «фердинандов» удалось отвлечь на себя.

За стеной, приближаясь, рос зловещий, леденящий душу свист.

«В нас!» — успел подумать старший лейтенант.


Минометы ударили в гущу немцев, снова поднявшихся из оврага. Черные султаны разрывов встали среди них.

Солдаты роты Алешина еще плотней прижались к земле. Осколки своих мин свистели над ними совсем низко. Не думая уже о том, хватит патронов или нет, солдаты неистово стреляли — никогда еще не приходилось им так близко видеть перед собой такую массу врагов.

Станковые пулеметы парили, как закипавшие самовары. Артиллерийские наблюдатели с радиостанциями, идущие почти в передовых цепях пехоты, несмотря на слепящую метель, все-таки скорректировали огонь. Вслед за минометами ударили пушки. Немцы, спасаясь от огня, хлынули в сторону от дороги. На ней остались только опрокинутые, перепутавшиеся колесами грузовики и фуры.

Кляня метель, Бересов следил за боем с развороченного снарядом омета, стоявшего почти на уровне боевых порядков пехоты. Он бросил свой старый наблюдательный пункт, с которого в снежном вихре уже почти нельзя было разглядеть поле боя.

Бересов сквозь снежную кутерьму все-таки видел, как две немецкие самоходки, направившиеся было на первый батальон, свернули в сторону, к сараю, одиноко стоящему в стороне села. Командир полка был доволен, что с уходом этих самоходок пехота противника осталась без артиллерийской поддержки, и перестал следить за ними. Он не сомневался, что самоходкам далеко не уйти: если даже «фердинанды» и прорвутся в тыл, их встретит тяжелая артиллерия.

Бересов увидел, как сплошной дым разрывов накрыл густую массу гитлеровцев на дороге и они, как затравленные волки, метнулись к оврагу.

— Чистая работа!.. — вырвалось у него.

В степи не было видно уже ни одного бегущего немца, только неподвижно чернели не то убитые, не то залегшие под огнем, да ползли куда-то по снежному полю раненые.

Метель не утихала. Больно била она по лицам бойцов, взвихривала плащ-палатки и полы шинелей, леденила пальцы, держащие оружие, забивала прицелы мокрым, липким снегом.

Вот уже и с омета, на котором обосновался командир полка, ничего нельзя разглядеть…

Бересов вызвал по телефону поочередно всех командиров батальонов, и те доложили обстановку. Командир второго батальона сообщил, что противник, сброшенный с дороги, рассыпался по полю, залег и ведет сильный огонь. Перед третьим, правофланговым, батальоном немецкая пехота, пользуясь плохой видимостью, уходит из-под удара правее, к стыку с соседним полком. Гурьев, докладывавший последним, сообщил, что его роты вышли почти к самому оврагу, вдоль которого густо залегли и окапываются немцы.

— Хочу подымать батальон в атаку, — закончил он. — Положение у нас выгодное…

— Постой, — остановил его Бересов, — сначала правый фланг с соседом сомкни. А то противник проскочит.

Бересов ждал, когда подтянутся третий батальон и соседний полк. Сейчас, под конец, окруженных нужно было закупорить так, чтобы им не осталось ни малейшей дырочки, в которую они смогли бы пролезть, воспользовавшись метелью как прикрытием. Бересов учитывал: чем ближе к концу, тем злее и настойчивее будет враг. Рано еще обольщаться успехом.

Положив трубку, он спустился с омета, сел в солому, вытащил из-за пазухи карту и молча, кивком головы, подозвал к себе командира-артиллериста. Отыскав на карте нужное место, сказал:

— Видите, где поворачивает дорога? Там немцев набилось полно. С техникой. Сообразите-ка туда огонек погуще.

— Это можно!.. — обрадовался капитан и живо окликнул своих связистов.

И вот заговорили пушки, и где-то впереди, за густой пеленой летучего снега, глухо и часто заухали невидимые разрывы.

— Товарищ подполковник! — отрапортовал появившийся адъютант. — Из третьего докладывают: подтянулись, с первым на уровне.

— Порядок! — Бересов от удовольствия прихлопнул сложенной картой по коленке. — Вызови-ка мне соседа!..

Он поднялся, отряхивая солому, и подошел к капитану-артиллеристу, что-то толковавшему по телефону своим батарейцам.

— Дельно бьете! — похвалил артиллеристов Бересов. — Так и держите огонек, пока пехота до оврага не дойдет. Да надо выкатить вперед пару пушек. Может, какой бродячий танк подвернется. Чтоб раздолбать!

— Будьте покойны! — заверил капитан.

Бересов подошел к своим радистам и приказал им вызвать командира соседнего полка.

— Сорок третий с «Пензы»! — через минуту доложил радист, подавая Бересову трубку.

Подполковник с удовольствием заметил, что слышимость сегодня хорошая. Эфир чист, немецкие радиостанции молчат. Видимо, штабистам противника уже не до разговоров.

Послышался знакомый басок соседа.

— Слушай, на каком квадрате твои «карандаши»? — спросил Бересов, услышал ответ и поглядел на кодированную карту. Это был квадрат, на котором значились крайние восточные дома Комаровки.

— А твои «карандаши» с моими скатились? — спросил Бересов. «Карандашами», по наивному обиходному коду при разговорах открытым текстом, принято было называть пехоту. — Тогда давай вместе жать!

— Давай! — согласился сосед. — А то «хозяин» ругается, говорит, топчемся долго.

— Так подымай разом!

С наблюдательного пункта Бересова переднего края не было видно в снежной ветреной мути. Но и сквозь вой вьюги был слышен беспорядочный треск ружейной и пулеметной стрельбы, гулко и часто били орудия. Противник не прекращал сопротивления.

С дороги из-под разбитых автомашин и повозок все еще палили какие-то осатаневшие от отчаяния гитлеровцы. Им уже некуда было отступать, и поэтому они дрались так исступленно, еще надеясь на что-то, а может быть уже не надеясь ни на что, даже на то, что каждая выпущенная ими пуля на какую-то долю секунды оттянет приведение в исполнение приговора над всей их ордой.

Выполняя приказ Бересова, батальоны поднялись и двинулись вперед. Пехота, развернувшись широкими цепями, шла к оврагу, вдоль которого кипели черные и белые дымы разрывов, мешаясь со снежными вихрями метели. Правее, в степи, там, где наступал соседний полк, сквозь вой метели и треск выстрелов все громче и громче слышалось раскатистое «ура» — сосед тоже поднялся в атаку.


Старший лейтенант Бобылев, к удивлению своему, оказался не только жив, но и невредим, хотя в последнем он еще сомневался: на спину и ноги давила огромная тяжесть. Рухнувший дощатый потолок сарая притиснул его к земле. Бобылев уперся руками в землю и попытался выбраться, но не смог.

Неподалеку, из-под обломков, выкарабкался Уйзенбаев. В его иссиня-черные густые волосы набилась труха, на подбородке виднелась кровь.

Сержант подбежал к Бобылеву:

— Живой, товарищ старший лейтенант?..

— Живой, — отозвался замполит.

Уйзенбаев ухватился руками за доски обвалившегося потолка и помог Бобылеву освободиться. Бобылев поднялся и огляделся кругом. Сарая не было. Кругом лежали бесформенные обломки стены, переломанные балки, битая черепица. Уцелел только угол стены, под которым оказались Бобылев и сержант.

— Где остальные? — спросил старший лейтенант.

— Там… — хмуро кивнул сержант на груды обломков. — Копать надо…

— Может, живой кто? Давай быстрее!

Замполит ухватился за конец балки, торчащей из мусора, намереваясь своротить ее в сторону. Сержант тоже навалился, чтобы помочь, но вдруг торопливо припал к земле и дернул старшего лейтенанта за полу полушубка:

— Немцы!..

Около «фердинанда», в двадцати шагах от сарая, торопливо возились немецкие танкисты в черных комбинезонах, налаживая гусеницу. На разбитый сарай они не обращали никакого внимания.

— Граната есть? — шепотом спросил Бобылев.

— Нет, — виновато ответил сержант, — все израсходовал.

— Вот положеньице. Враг рядом, а бить его нечем…

— На ура возьмем, а? — прошептал сержант, выискивая глазами, что бы такое схватить в руки. Его автомат остался под обломками.

— Зачем на ура? Лежи!..

Бобылев вытащил из кобуры пистолет и, не надеясь на меткость своей стрельбы, прополз вперед. Уйзенбаев полз рядом. Осторожно приподняв голову, Бобылев упер локоть в землю и, щурясь от ветра, бьющего снегом в глаза, тщательно прицелился и выстрелил в одного из танкистов. Танкист упал. Два других, бросив инструмент, побежали. Бобылев без передышки выпустил им вслед всю обойму, но не попал. Перед его глазами мелькнула фигура Уйзенбаева и скрылась где-то впереди, заслоненная летящим снегом.

Бобылев вскочил, побежал следом. Но где ему было в его годы угнаться за молодым! Сержант уже прыгнул на спину одному из немецких танкистов и повалил его. Другой успел скрыться. Бобылев подбежал к сержанту. Уйзенбаев сжимал горло врага обеими руками. Только тогда, когда пальцы гитлеровца, опрокинутого лицом вниз, перестали скрести по снегу, Уйзенбаев разжал руки и встал. В его зло сощуренных раскосых глазах еще металось черное пламя.

— Что ж ты его так? — укоризненно сказал Бобылев, вкладывая пистолет в кобуру. — Надо было в плен взять.

— Он не сдавался! — тяжело дыша, ответил Уйзенбаев, пятерней сбрасывая со лба спутавшиеся тяжелые черные волосы. — Он мне пушку раздавил, а я его брать буду!..

— Ничего, пушку новую дадим, не горюй! Пошли.

Они вернулись к развалинам сарая и поспешно начали разбрасывать обломки. Но откопанные ими оба артиллериста оказались мертвыми…

Замполит вынул их документы: серенькие красноармейские книжки, аккуратно сложенные справки о награждениях, комсомольские билеты.

— Орлы, — помолчав, промолвил он. — Хорошо воевали… И ты, Уйзенбаев! Домой твоим в Казахстан напишу.

— Расчет хорошо воевал. А пушка? Ай какая пушка была!.. — Уйзенбаев горестно вздохнул. Он медленно повернулся к мертвым друзьям. Потом спросил Бобылева: — Разрешите свою батарею искать?

— Иди, — ответил Бобылев, — а командиру батареи я про вас сам расскажу.

Замполит решил снова пойти в роты. Он видел, как в поле, где темнела неподвижная громада первого «фердинанда», видимо уже подбитого другими пушками, двигались согнутые фигуры в серых шинелях. Батальон шел вперед.

Еще падал в наступающей цепи то один, то другой солдат, срезанный вражеской пулей, но уже было ясно, что бой идет к концу и нужен только последний рывок, чтобы завершить его.

Стараясь не отстать от первого батальона, и остальные поднялись и пошли вперед.

Страх стал сковывать руки немцев, когда увидели они, как сквозь снежный вихрь и огненные струи пулевых трасс приближаются к ним цепи советской пехоты. Многие бросали оружие и, затаясь меж убитыми, прикидывались мертвыми. Они боялись ярости атакующей русской пехоты: солдаты сгоряча могли прикончить, даже не заметив поднятых рук.

Когда цепь бойцов, пересекая дорогу, подошла совсем близко к оврагу, все артиллеристы и минометчики по приказу Бересова прекратили огонь. В поле внезапно стало тихо. Слышно было только, как посвистывала метель, да и она начинала умолкать.

Подавленные только что отбушевавшим артиллерийским вихрем, уцелевшие немцы сбились на дне оврага.

Снегирев и Алексеевский, на окраине Комаровки догнавшие свою роту, сейчас шли в цени своего отделения, нетерпеливо поглядывая вперед, на недалекую овражную кромку, над которой ветер взвихривал снег.

— Ну, кажись, точка, — проговорил Алексеевский, когда до оврага осталось совсем немного.

— Смотри, еще влепит откуда! — Снегирев не доверял внезапно наступившей тишине.

Они подошли к оврагу и остановились, не дойдя нескольких шагов до его края.

— Ложись! — скомандовал Снегирев, видя, как сержант Панков и Петя Гастев, шедшие чуть впереди, залегли.

Сзади заскрипели по снегу чьи-то шаги. К солдатам приближался младший лейтенант Алешин. Петю удивило, почему лейтенант идет во весь рост, не пригибаясь.

— Пошли со мной, товарищи! — позвал Алешин Панкова и Гастева, поравнявшись с ними.

Они приблизились к краю оврага. Внизу чернела густая масса вражеских солдат, машин, лошадей и повозок. Словно гигантская метла смела сюда с полей и дорог все, что осталось от окруженных немецких частей, все, что еще дышало и копошилось, что еще не лежало и не стыло в степи. Только в той части оврага, которая видна была Алешину и его спутникам, можно было насчитать не меньше тысячи немцев. А сколько их было в окрестных оврагах, лощинах, лесах, в степи, на дорогах — всюду, где приходилось им теперь прекращать бессмысленное сопротивление?!.

— А ну, студент, ты по-ихнему хорошо знаешь? — кивнул Алешин Гастеву. — Скажи им, чтобы вылазили!..

Петя, волнуясь, крикнул вниз:

— Эй, вы там! Плен, гефанген! Давай, давай!

И хотя во всей его речи было только одно немецкое слово, в овраге все поняли сразу. Кое-где над плотной толпой врагов поднялись белые платки и тряпки, и вот один за другим, нерешительно подымая руки над головами, испуганно глядя перед собой и озираясь назад, идут ли за ними другие, немцы стали подыматься наверх по крутому склону.

— Ух ты, сколько их! — удивился Алешин, увидев толпы немцев, вылезающих из оврага. — Что мы с ними делать будем? Их же конвоировать надо…

К оврагу один за другим подходили наши солдаты. Еще настороженные, держа оружие на изготовку, они молча смотрели на теперь уже неопасных завоевателей, копошившихся внизу.

В поле уже стояла большая толпа сдавшихся немцев. Толпа эта с каждой минутой росла. Когда все пленные были выстроены, старший лейтенант Гурьев с батальонным писарем начали их подсчет и сортировку. Снегирев, вместе с другими стоявший вблизи, увидел, что Алексеевский ходит вдоль строя пленных, внимательно вглядываясь в их лица.

— Кого ищешь? — спросил Григорий Михайлович, подойдя к Алексеевскому.

— Своего ищу.

— Какого своего?

— А бог шельму метит. Комендант, который в нашем селе избы с людьми пожег.

— А найдешь, так что ж?

— Уж как хотите, он — мой.

— Пленных нельзя трогать.

— То ж немец, палач, злодей!

— Обожди! — остановил его Снегирев. — На каждого злодея суд будет. А всех немцев нельзя под одно равнять. Фашисты — это точно немцы, да не все немцы — фашисты.


Смеркалось. Все вокруг, такое белое днем, становилось серым. Метель понемногу стихала, но все еще катились шелестящие снежные волны поземки.

По улице Комаровки не спеша шагал Бересов в сопровождении Ириновича и адъютанта, вооруженного, как всегда в бою, автоматом. Бересов только что покинул свой наблюдательный пункт: делать там уже было нечего. Бой кончился, и полк, как и десятки других полков, всего час назад бывший в самой гуще сражения, внезапно очутился далеко в тылу, за много километров от передовой. Фронт внутреннего кольца с утра быстро суживался — от деревни к деревне, от рощицы к рощице, от овражка к овражку. В конце концов петля окружения окончательно захлестнулась в овраге за Комаровкой.

Село сейчас являло собой красочную картину разгрома противника. Зловеще потрескивая, колеблющимся багровым пламенем горели на дороге и во дворах многочисленные немецкие автомашины. Тяжелые грузовозы и автобусы, в панике брошенные шоферами и сошедшие с дороги, взрыв своими толстыми литыми колесами рыхлый снег, уперлись радиаторами в заборы и стены, да так и застряли, словно темно-зеленые и грязно-белые пятнистые чудовища, пораженные насмерть каким-то сказочным богатырем. У некоторых из них еще мерцали, как маленькие злые глаза, задние красные огни, не потушенные водителями с прошлой ночи. Железными змеями валялись втоптанные в снег, разорванные пулеметные ленты, белели, как перья ощипанных птиц, разлетевшиеся по ветру из штабных канцелярий чистые бланки извещений о смерти во славу фюрера унд райха, напечатанные, для утешения родственников погибших, золотом на глянцевитой плотной бумаге.

На снегу, вывалившись из разбитых и опрокинувшихся повозок и грузовиков, покрывая дорогу, лежали одеяла, консервы, медикаменты, патроны, туалетная бумага, портреты Гитлера, соломенные валенки, шелка, туши мяса, сапоги, часы, раздавленные пачки эрзац-кофе, меховые шубы, флаконы французского одеколона, ощипанные куры, парадные мундиры, бочки с кислой капустой, кожи, сукна, шинели, кальсоны, ордена и медали, краденые рушники, головки голландского сыра и перепутанные, измятые, втоптанные в снег тонкие дамские чулки, невесть зачем запасенные немцами, разорванные бумажные мешки, меченные громадными черными орлами…

Как на гигантской выставке вещественных доказательств, тут было представлено все, что, награбив по всему свету, таскали за собой до последнего своего часа жадные завоеватели.

По улице, равнодушно ступая по разбросанному добру, проходили усталые бойцы.

В одной из немецких машин кто-то копошился, посвечивая фонариком.

— Кто там? — громко спросил Иринович и повернул к машине.

Фонарик сразу погас. Из кузова торопливо вылез человек в немецкой офицерской шубе с капюшоном и меховым воротником и быстро пошел прочь.

— Стой! — крикнул адъютант, срывая автомат с плеча. Но неизвестный ускорил шаг.

— Хенде хох!

Человек в шубе не остановился. Адъютант стрелять но стал: он догнал неизвестного и хватил его прикладом автомата поперек спины.

Тот резко обернулся. Адъютант в недоумении отскочил в сторону и растерянно проговорил:

— Извиняюсь…

— Кто такой? — спросил подошедший Бересов.

— Военфельдшер Цибуля!

— Ты чего это вырядился?

Цибуля не растерялся:

— Может, на снегу ночевать придется или раненого какого укрыть!

— Выдумываешь! И не противно в трофейное барахло наряжаться? Сбросить сейчас же! — приказал Бересов и пошел дальше.

— Слушаюсь… — протянул Цибуля и нехотя стал стягивать шубу. Сняв, он подержал ее в руках и, подумав, протянул подошедшему санитару: — Держи, дарю.

— Да ну ее! — отмахнулся тот. — Носите сами, коли хотите.

— Эх, — с сожалением крякнул Цибуля и бросил шубу в сторону. — Пойдем поищем, может, где-нибудь наши раненые все-таки есть, — позвал он санитара.

Бересов и Иринович подошли к хате, во дворе которой толпилось много военного люда, тесно стояли повозки. Здесь находился КП первого батальона. Сюда собирались батальонные подразделения, выполнив свою боевую задачу. Солдаты устраивались на ночлег поблизости от командного пункта, с веселым говором заходя в уцелевшие дома. Урча моторами, прошла вереница грузовиков с гвардейскими знаками на дверцах кабин. Рамы реактивных установок на машинах были задернуты чехлами: «катюши» давно уже отстрелялись. Шурша тугой резиной колес по свежему сыпучему снегу, вдоль улицы медленно проезжала батарея, только что снявшаяся с ненужных теперь огневых. С любопытством смотрели артиллеристы на следы своей работы, на остатки расхлестанного снарядами вражеского обоза посреди улицы.

— Где комбат? — спросил Бересов у солдат, толпившихся во дворе.

— На площади, пленных принимает, — ответили ему.

Бересов и Иринович вышли со двора и, не дойдя до площади, остановились. Посреди дороги стояла огромная толпа пленных, приведенных из оврага. В краденых шубах и полуодетые, в русских валенках и немецких кованых сапогах; здоровые и раненые; жалкие, трясущиеся от страха в еще осанистые, пытающиеся удержать крохи былой амбиции; матерые эсэсовцы из дивизии «Викинг» и тощие мальчишки из недавно прибывшего пополнения; немцы, австрийцы, «фольксдойчи» из разных стран. Здесь стояли давнишние вояки, топтавшие земли двенадцати покоренных государств, и морщинистые тотальники, совсем недавно вытащенные на фронт. Все, кого только смогла намести обшарпанная гитлеровская метла с разных краев Европы, чтобы загрузить ненасытную мясорубку войны, смирнехонько стояли теперь, зябко запахивая полы своих истрепанных «мантелей», держась грязными, сведенными от холода руками за свои ранцы и котелки.

Гурьев уже кончал подсчет пленных, когда к нему обратился один из них, тщедушный юнец лет семнадцати, услышавший, что русский офицер разговаривает по-немецки.

— Я эсэс, — сказал он, шмыгая носом, — меня расстреляют или мне можно идти в лагерь?

— Немец? — спросил Гурьев.

— Нет, я голландец.

— Как же вы попали в эсэс?

— Мой дед был немец. Нашу семью сделали «фольксдойче», а меня мобилизовали. Скажите, меня расстреляют? Говорят, всех расстреливают.

— В лагерь, в лагерь пойдете! — сказал Гурьев, подумав: «Все теперь голландцами да французами себя называют».

Подсчитав всех пленных, Гурьев приказал старшему конвоя, пожилому солдату, вести их на сборный пункт, в другое село.

— Как бы не разбежались, — засомневался тот, — нас всего трое, а их — вон какая сила!

— Э, — успокоил Гурьев, — до фронта теперь знаете сколько? Куда они побегут? Сами в плен просятся.

— Шагом марш! — скомандовал старший конвоя.

Колонна, взбивая рыхлый снег, потянулась по улице мимо брошенных пушек, мимо сиротливо бродящих артиллерийских и обозных лошадей — косматых першеронов и рыжих прусских тяжеловозов, ступая по разбросанным на снегу пестрым бумажкам из не существующих уже походных канцелярий, по всему тому обильному мусору, который обычно остается от разбитого немецкого войска, как пух от разорванной перины.

Уже вся колонна прошла мимо Гурьева, как вдруг показался неизвестно почему отставший встревоженный немец с одеялом под мышкой.

— Плен! Плен! — умоляюще воскликнул он, заметив офицера, стоявшего у дороги.

— Там плен, видишь? — показал рукой Гурьев вслед шедшей колонне. — Догоняй, давай!..

— Йа, йа! Довай, довай! — обрадованно закивал немец и побежал вслед колонне.

В этот момент к Гурьеву подошли Бересов и Иринович.

— Всех подобрали? — спросил командир полка.

— Всех, товарищ подполковник. Третью партию отправил. Итого восемьсот шестьдесят.

— Ого! — обрадовался Бересов. — Этак мы полком тысячи две намели, а? Да что наш полк! Капля в море… А сколько тут в кольце всего немцев в плен взято? Многие тысячи… Ну, пойдем, комбат, посмотрим, чего там в овраге наши намолотили.

Бересов разжег трубку и весело запыхал ею.

— Поберегитесь, товарищ подполковник, — предупредил Гурьев, — там в овраге еще постреливают фашисты недобитые.

— Вот проклятая публика! — качнул головой Бересов и тут же решительно сказал: — Пойдем. А то стемнеет, ничего и не разглядишь.

Они дошли уже до конца улицы, но тут их внимание привлекли солдаты, толпившиеся около колодца. Видимо, там было что-то интересное: любопытные подходили со всех сторон.

У колодца, в тесном кольце солдат, стоял, озираясь но сторонам, вымокший с ног до головы, отчаянно дрожащий верзила в черной эсэсовской куртке с черепами и нашивками.

— Откуда такой «красивый»? — спросил подполковник.

— Я… упадаль… в обмара́к!.. — с трудом шевеля застывшими губами, произнес мокрый эсэсман, считая, видимо, что объясняется на настоящем русском языке.

— Где вы его взяли? — поинтересовался Бересов.

— Из колодца вытянули! — пояснили солдаты. — С перепугу туда свалился.

— Ведите его скорей, а то застынет ледяным болваном! — распорядился Бересов.

Бересов, Иринович и Гурьев вышли наконец к оврагу.

Попыхивая трубкой, Бересов стоял над оврагом и старался прикинуть: а сколько же рук было занято этой неисчислимой техникой, валяющейся внизу?

Из села группами и в одиночку подходили солдаты разных частей посмотреть на результаты своего ратного труда.

А в овраге стояли вплотную друг к другу автомашины, пушки, танки и повозки, как стояли они сейчас повсюду на улицах села, на дорогах, ведущих из Комаровки, на всех окрестных полях. Над оврагом то там, то здесь ужо взлетали деловитые вороны, ища себе поживы. Черные, лохматые, они слетались из всех ближних и дальних лесов, садились на опрокинутые лафеты, на трупы, вились над ранеными немцами, которые, кутаясь в тряпье, прятались под повозками, в кузовах машин.

Долго все трое стояли в молчании. Его нарушил Бересов.

— Сильно, комбат, а? — спросил он, обращаясь к Гурьеву.

Гурьев отозвался не сразу, он думал в эту минуту о погибшем Скорняковым: будь тот жив, наверное, стоял бы сейчас рядом и радовался общей победе, как радуются они…

— Как под Сталинградом! — показал Иринович рукой на овраг, вспомнив то, что пришлось ему видеть год назад в приволжской степи.

— Так, да не совсем, — поправил его Бересов. — Масштаб здесь, конечно, поменьше, чем под Сталинградом. По под Корсунью кое в чем для нас и потруднее пришлось. Считайте: новая техника у немца, «тигры», «фердинанды» эти самые — во-первых; грязища на дорогах, марш-маневр нашим труден был — во вторых. Да и воевала здесь одна «высшая раса», без румын и итальянцев, дралась она до последней возможности.

— А все же мы их разбили начисто! — с удовольствием сказал Иринович.

— Так и должно быть, — пояснил Бересов. — После Сталинграда год прошел. Наступление законом жизни стало. Техника у нас теперь посильнее, чем у врага. Ну, и воевать, конечно, научились. Возьмите наш полк: сколько за этот год новых командиров выросло! Да вот, к примеру, Гурьев! Сумел бы он год назад батальоном командовать? А сейчас? Ого! Вы знаете, как он сегодня воевал?..

Бересов, стоявший рядом со старшим лейтенантом, легонько коснулся его плеча, и тот смутился от этой неожиданной и, как ему показалось, незаслуженной похвалы.

— Ну, какой еще из меня комбат? — сказал он. — Да у меня и командирских данных нет…

— Данные? — улыбнулся Бересов. — Основные данные — это ум в голове, совесть в сердце да твердая воля. А знания и навыки — дело наживное, стоит только захотеть. А захотеть ты обязан…

Гурьев не был честолюбив. Но похвала приятно взволновала его. Состояние какой-то душевной легкости ощутил он сейчас. Вот почти такое же чувство испытывал он десять лет назад, когда успешно провел свой первый самостоятельный урок и понял, что из него выйдет учитель…

До сегодняшнего боя Гурьев считал, что от него по службе требуется одно: добросовестно исполнять свои обязанности, как он всегда исполнял их. Но теперь…

«Захотеть ты обязан», — сказал Бересов. Захотеть… А это прежде всего значит — не считать временным для себя дело, которое тебе поручено… Гурьев в эту минуту подумал: «А может, мне и впрямь суждено быть командиром? Отвечающим за все жизни, мне вверенные. И до самого конца войны…»

Молча постояли еще немного. Бересов не спеша попыхивал своей трубкой. Ее дымок, сизый и тонкий, как-то особенно спокойно, по-мирному, легкими струйками подымался вверх и растворялся в морозном воздухе.

Попросив у Бересова разрешения идти, Гурьев поспешил в батальон. Ему хотелось поделиться своей радостью со всеми, и прежде всего с Бобылевым, рассказать, что командир полка доволен действиями батальона.

А Бересов с Ириновичем тем временем спустились вниз. Вдруг они увидели мертвого человека, лицо которого им показалось знакомым. В его руке, связанные утками, были зажаты новехонькие немецкие офицерские сапоги, доверху набитые пиленым сахаром.

— Цибуля! — удивился Бересов.

Действительно, это был военфельдшер. Он лежал, широко раскинув ноги.

— Надо документы и награды взять, — озабоченно сказал Иринович.

— Какие у Цибули награды! — нахмурился Бересов. — За легкомыслие, что ли? Умереть и то не сумел по-солдатски.

И, еще посмотрев на тело Цибули, Бересов сказал с огорчением:

— Несерьезно жил, несерьезно и умер. А можно бы и его человеком сделать. Не успели… — и повернулся к адъютанту: — Распорядись похоронить как положено.

Бересов и Иринович пошли дальше. Во многих местах сцепившиеся, расщепленные снарядами и минами повозки и машины образовали настоящие завалы.

Всюду по оврагу бродили брошенные лошади, опустив раскосмаченные гривы. Сквозь посвистывание вновь ставшего сильным ветра изредка слышались то отрывистые, то протяжные стоны и крики. Это кричали раненые немцы, которых еще не успели подобрать санитары, подбиравшие всех — и своих и чужих. Изредка над оврагом пролетали какие-то случайные пули. Кто в кого стрелял, понять было трудно. Но было известно, что еще остались не сдавшиеся в плен враги. Их выискивали наши солдаты, держа оружие наготове.

Глава 6 ВЬЮГА

Под конец дня командир дивизии доложил в штаб корпуса о том, что ввиду полного уничтожения противника боевые действия в районе Комаровки прекращены. К селу вышли все полки дивизии, а также многие другие, наступавшие рядом стрелковые части и конники. С левого фланга, разметав огнем и гусеницами остатки вражеской колонны, раздавив последние пулеметные гнезда на окраине села, подходили к Комаровке «тридцатьчетверки».

Солдаты первого батальона не могли видеть большого танкового боя, который разгорелся утром в степи, в стороне от участка, где наступали они. Танкисты много и славно поработали в этот день: застывшие в степи вражеские машины с оборванными гусеницами и развороченным нутром свидетельствовали об этом. Стрелки еще не знали, какую большую подмогу оказали им танки.

И вообще, многое ли открыто взгляду солдата, идущего в стрелковой цепи? Слышит он, как грохочет кругом, да видит лишь товарищей слева и товарищей справа.

Велико поле сражения, и не всегда доступно взору солдата все то, что происходит на этом поле. Но знает он, какая огромная сила помогает ему! Откуда-то сзади, невидимые, расчищая пехотинцу дорогу, бьют многочисленные полковые, дивизионные, корпусные пушки. Глуша вражеские огневые точки, расшибая «тигров» и «пантер», идут танкисты — надежные друзья стрелков; проносятся, обрушивая смерть на голову врага, грозно ревущие краснозвездные штурмовики и пикировщики. За движением цепи, в которой наступает рядовой, следит внимательный и заботливый командирский глаз. Путь, по которому должен пройти боец, многократно рассчитан и размерен на точных штабных картах. О судьбе солдата, об успехе его сегодняшнего боя думают и беспокоятся тысячи и тысячи людей, начиная от его жены и детей, которые где-нибудь в далеком зауральском городке с нетерпением и трепетом ждут письма из действующей, и кончая маршалами в Верховной Ставке, которые озабоченно склоняются над огромными картами фронтов.

И когда помнит солдат о всей этой великой всенародной заботе о нем — уверенно держит он в руках свое оружие и смело идет вперед, хотя, может быть, сейчас, в минуту боя, видит он около себя только товарища слева и товарища справа.


Многодневный боевой труд солдат и офицеров всех многочисленных частей, занятых ликвидацией окруженного врага, был закончен. Полки, перед которыми еще утром стоял опасный противник, теперь не имели перед собой ни одного вооруженного вражеского солдата. К Комаровке уже подходили войска соседнего фронта. Это спасаясь от них, с утра по шоссе, идущему мимо Комаровки на юг, хлынули бесчисленные немецкие колонны, мечущиеся меж наступающими навстречу друг другу войсками двух Украинских фронтов.

В степи, за Комаровкой, уже не было заметно противника. Но кто его знает? Может быть, в лесах и балках еще укрылись какие-нибудь недобитые вражеские подразделения?

Командир дивизии приказал командирам полков выслать по нескольку рот для «прочески» местности и установить связь с войсками, идущими с севера.

Разведчики Никиты Белых вышли на задание еще тогда, когда на окраине села трещали последние выстрелы. Растянувшись вереницей, они двигались от балочки к балочке, от рощицы к рощице, пересекали мерным шагом пустые, оголенные ветром пашни, проходили через заснеженные заросли ломкого бурьяна, через обтрепанные вьюгами кустарники.

Разведчики искали врага. Но врага не было. Изредка только попадалась им невесть как заехавшая в глубокую балку, брошенная немцами автомашина, убитая лошадь или оставленная с обрезанными постромками повозка, нагруженная награбленным добром, которое не пошло грабителям впрок. Иногда из-под сыпучего снега виднелись серо-зеленые лохмотья: то сам грабитель лежал на отведенном ему судьбой «жизненном пространстве». Но живого врага не было видно нигде.

Впереди, в поле, сквозь колышущуюся белую муть, замаячили тонкие черные стволы деревьев. Белых подозвал к себе Федькова и приказал ему с Булагашевым осмотреть лесок.

Осторожно ступая по глубокому снегу, Федьков и Булагашев вступили в лес. Над их головами, в вершинах деревьев, глухо шумел ветер. Покачивались обнаженные, черные ветки с оставшимися кое-где прошлогодними листьями — скрученными, красновато-желтыми, словно опаленными.

С каждым шагом снег становился все глубже и глубже, и разведчики с трудом пробирались по нему.

Они были уже в середине леска. Федьков, шедший справа, вдруг остановился и молча махнул рукой, показывая себе под ноги.

На снегу были видны два чуть заметных продолговатых углубления. Еще несколько таких же углублений виднелись поблизости, цепочка их тянулась дальше в глубь леса. Это были человеческие следы, оставленные совсем недавно.

— Здесь немец ходил! — сказал уверенно Федьков.

— Пошли!

Вскоре следы пропали: в этом месте снегу намело больше. Но Федьков шел не останавливаясь. Он догадывался: немцы зашли в лес для того, чтобы здесь переждать до ночи.

Разведчик был уверен, что снова найдет потерявшиеся следы. И неожиданно для себя увидел немцев — впереди, шагах в ста, в небольшой лощине. Они сидели в кустах, тесно прижавшись друг к другу, высоко подняв воротники. Сквозь сетку ветвей видны были зеленые шинели и пестрая ткань плащ-палатки. Федьков, присев за деревом, пересчитал врагов. Их было пять. По меховым воротникам шинелей можно было догадаться, что это офицеры.

— Брать будем или сразу так?.. — и Булагашев свободной рукой нарисовал в воздухе крест.

— Не стрелять, тихо! — прошептал Федьков. Он взял автомат на изготовку и, не подымаясь в рост, чтобы в случае чего не подвернуться под пулю, крикнул, перекрывая свист ветра: — Эй, хенде хох!

Кусты тревожно качнулись, роняя снег. Словно пестрая испуганная птица, метнулась в воздухе сброшенная плащ-палатка. Гитлеровцы вскочили и бросились бежать.

— Стой! Стой! — закричал Федьков и ринулся в погоню. Он пустил в воздух две короткие очереди, но бегущие не остановились.

Впереди, трепыхая полами широкой шинели, бежал высокий офицер. Он изредка, на ходу, оглядывался назад. Сзади него бежали трое: двое тащили под руки третьего. Тот был грузен и не поспевал за ними. Самым последним, низко пригнувшись, удирал солдат в пестрой маскировочной куртке с откинутым капюшоном.

Передний, обернувшись, что-то прокричал бежавшим сзади, и те метнулись в разные стороны. Но среднего не бросили.

Гитлеровцы выбрались на чистое место и побежали быстрей: дальше снег был уже не так глубок. Но для преследователей путь стал тяжелее; им нужно было еще продираться сквозь густые и цепкие кусты, проваливаться в глубокий снег, нанесенный на склонах лощины. С каждой секундой расстояние между разведчиками и убегающими увеличивалось.

— Уйдут! — поравнявшись с Федьковым, тяжело дыша, прокричал Булагашев.

Зло выругавшись, Федьков остановился, приложил автомат к плечу и нажал на спусковой крючок. Рядом затрещал автомат Булагашева, и вслед за ним наперебой — автоматы остальных разведчиков, подоспевших сзади. Два немца, тащившие среднего, бросили его, но, срезанные пулями, ткнулись в снег. Оставленный ими, срывая с себя на ходу шинель, продолжал бежать. Но и его настигли пули. Волоча шинель, которую он не успел сбросить с одного плеча, немец пробежал еще несколько шагов и тяжело упал. Высокая фуражка слетела с его головы и, подгоняемая ветром, покатилась, словно она одна, без хозяина, хотела спастись от погони.

Через минуту все было кончено. Четыре гитлеровца лежали на снегу. Пятый, бежавший сзади всех, присел на корточки и, вобрав голову в плечи, вытянул вверх руки в больших, с раструбами рукавицах. Когда разведчики подбежали к нему, он еще ниже опустился и, моргая, что-то испуганно и заискивающе залопотал.

Федьков и Булагашев остановились возле трупа гитлеровца, которого до этого так старательно тащили остальные. Убитый лежал, придавив собой тонкие, голые прутья кустарника. Это был пожилой лысоватый офицер с холеным, но сильно изрезанным морщинами лицом и властными складками у рта. Федьков обшарил его карманы, ища документы, но ничего не нашел. Видимо, бумаги были предусмотрительно выброшены или уничтожены. Подошел старшина Белых с остальными разведчиками. Он без особого интереса посмотрел на пленного — теперь пленные были уже не в диковину — и на убитого. «Так вот где мы с тобой встретились!» — узнал он. Сомнений не было: у его ног лежал убитым тот самый немец, который не так давно давал ему час на размышление…

— Жаль, что живьем не сумели! — огорчился Федьков. А Булагашев сказал убежденно:

— Это генерал! Штаны какие, смотри!

Брюки немца были действительно генеральские, с широкими красными лампасами. Но Федьков недоверчиво прищурился:

— Штаны — еще не документ. Я сам такие достать могу!

Однако старшина подтвердил:

— Генерал это, точно. Вот только фамилию не знаю.

Забрав пленного, разведчики повернули обратно. Белых увидел, что Булагашева нет рядом. Он оглянулся на ходу, ища взглядом Булагашева, и вдруг разом остановился, сердито сжав губы. Булагашев шел сзади, неся штаны с лампасами. Белых дождался, когда Булагашев поравнялся с ним, и крикнул:

— Ты что? Трофейным барахлом руки марать?..

Булагашев обиделся:

— Почему — барахло? Зачем — барахло? Для вещественного доказательства взял! Придем в полк, факт покажем: генерал!

— Забрось ты этот факт подальше! — строго сказал Белых. — Вон живого немца ведем, он засвидетельствует. Да я вдобавок.

Булагашев сокрушенно вздохнул, размахнулся и швырнул генеральские брюки в сторону. Как нелепая, уродливая птица, они пролетели несколько шагов по ветру и уныло повисли на кустах.

— Форнаме[1] генерал? — спросил Белых пленного.

— Гросс генераль! — почтительно протянул тот, оглядываясь назад, где на кусте, топырившемся из-под снега, висели, трепыхаясь на ветру, генеральские брюки.

— Штеммерман?

— Их вайе нихт, — ответил пленный. Видно, он прибился к генералу и его спутникам по пути и не успел узнать его фамилии.

Отправив пленного и донесение в штаб полка, Белых повел разведчиков дальше. Он не был уверен, что убитый был действительно генералом Штеммерманом, командовавшим окруженной группировкой. Но вполне возможно, что это был и сам Штеммерман: ведь он, как слышал Никита, не вылетел из окружения и до конца остался со своими войсками. И теперь, оставшись без солдат и без надежды спастись, незадачливый командующий мог быть, конечно, только где-нибудь здесь, во вьюжной степи, которую сейчас всю, от балки до балки, от рощи до рощи, словно частым гребнем, прочесывала советская пехота, выискивая уцелевших гитлеровцев.

Впрочем, старшину Белых не прельщала в данный момент мысль поймать самого Штеммермана. Он беспокоился сейчас о том, как бы поскорее, пока еще не разыгралась вьюга и не наступила ночь, выполнить полученное задание — встретиться с войсками, идущими с севера. Пока этого контакта не было, еще нельзя было ручаться, что впереди, в степи, нет противника.

Ветер становился все сильнее и сильнее. В открытом поле, где сейчас шли разведчики, он неистовствовал уже вовсю: бил в глаза снежной пылью, с воем налетал, пытаясь свалить с ног. Разглядеть что-либо впереди было уже трудно. Быстро темнело, и видимость с каждой минутой становилась все хуже и хуже. Старшина собрал своих солдат в плотную цепочку: он боялся, как бы в буранной кутерьме кто-нибудь не потерялся.

Время от времени сверяясь по компасу, Белых вел разведчиков на север. По его расчетам, они прошли от Комаровки уже около четырех километров, и старшина полагал, что скоро должны встретиться войска, двигавшиеся с севера.

И вот они увидели, как впереди замаячили какие-то движущиеся фигуры. Как и разведчики, они шли плотной цепочкой.

— Наши! — во все горло крикнул Федьков.

— Огонь! — перебил его старшина. Затрещали автоматы.

Впереди оказались немцы. Но они, видимо, не намерены были принимать бой. Сделав несколько выстрелов, сразу повернули в сторону. Стреляя на ходу, разведчики устремились в погоню. Но бегущие немцы исчезли в снежном вихре.

Белых приказал прекратить преследование. Нельзя было уклоняться от своего маршрута, да и патроны нужно было беречь.

— Никуда не уйдут! — уверенно сказал старшина. — Кругом наши.

Уже совсем стемнело. В поле ничего не было видно. Старшина несколько раз останавливался, чтобы сориентироваться. До лежащего впереди села, которое, как было известно, уже занято войсками соседнего фронта, оставалось километров девять.

Через некоторое время Белых увидел в поле темное вытянутое пятно. Оно медленно перемещалось по направлению ветра.

— Ложись! — скомандовал он.

Прямо на них, шагах в двадцати, шел, внезапно возникший из вьюги, человек в белом.

— Хальт! Бросай оружие! — закричал Федьков, лежавший впереди остальных.

Человек в белом сразу припал к земле.

— А вы кто такие? — донеслось до Федькова.

— Свои, а ты?

— Ну и я свой! — привстал человек. — Вы какого фронта?

— Первого Украинского.

— А мы Второго. Вон наши идут.

— Вот здорово! — обрадовался Федьков и, обернувшись, крикнул своим, перекрывая свист метели: — Давай сюда! Здесь Второй Украинский!

* * *

Едва утихла стрельба, санинструкторы и санитары вышли разыскивать раненых, которых не успели подобрать во время боя. Это была нелегкая работа. В метельных сумерках приходилось обшаривать дворы, сараи, хаты, огороды, сады, канавы.

На самом краю села, уже почти в поле, около большого дерева, раскрошенного снарядом, по краю воронки валялись обрывки армейского полушубка, клочья ватного обмундирования.

— Вот дало! Не оставило ни имени, ни отчества, — покачал головой санитар, шедший рядом с Ольгой.

— А это что?

Он подобрал с земли полевую сумку с оборванным ремнем и подал ее Ольге. Она хотела посмотреть, что в сумке, но было уже темно, да и некогда заниматься этим. Мимо шли в село солдаты, и Ольга отдала находку им, с наказом передать сумку на КП батальона.

— А ты Зине не сказала, что слышала про Яковенко? — вдруг спросил санитар.

— Нет, не сказала, — ответила Ольга. — Зачем, может, это неправда? Как Яковенко попадет к танкистам?.. Может, солдаты обознались. Другого приняли за нашего капитана…

— Может быть, и так, — согласился санитар.


Бересов приказал командирам батальонов отвести весь личный состав на отдых в село. Алешин, вернувшись с ротой в Комаровку и распорядившись о размещении солдат по хатам, сразу же собрался идти на КП батальона.

Заявление, которое он не решился накануне боя отдать Бобылеву, все еще лежало в кармане его гимнастерки, и Алешин хотел наконец вручить его замполиту. Младший лейтенант считал, что сегодня он заслужил право на это.

Два часа назад, после того как бой был окончен, Алешин, придя к Гурьеву за дальнейшими указаниями, не утерпел и спросил не без трепета и тайной надежды:

— А какое подразделение из нашего полка первым в село вошло?..

Гурьев невольно улыбнулся, догадавшись, что́ хотел бы услышать в ответ молодой командир роты, и сказал:

— Считайте, что первой вошла ваша рота.

Алешин засиял, хотя и пытался сохранить невозмутимый вид. «Все-таки умею я ротой командовать!» — с удовлетворением подумал он о себе.

Сейчас, вспоминая все пережитое сегодня, Алешин чувствовал, что прошедший боевой день сделал его намного взрослее. Именно сегодня он особенно ясно ощутил, что он уже не тот неоглядевшийся мальчик с только что надетыми офицерскими погонами, каким был три месяца назад. Он справился с порученной ему большой обязанностью и прежде всего справился с самим собой, с неуверенностью в своих силах. Он чувствовал теперь себя настоящим командиром.

Алешин вынул заявление и развернул его. «Клянусь быть достойным членом великой партии», — прочел он уже много раз перечитанные, но всегда заново волнующие слова. Младший лейтенант бережно положил заявление в грудной карман и отправился на КП. Когда он пришел туда, то увидел, что Гурьев недвижно сидит за столом, крепко сцепив пальцы рук. Его наклоненное лицо было строгим и сосредоточенным. «Что это он? Устал, или беда какая?» — встревожился Алешин. Помедлив, спросил:

— Здесь старший лейтенант Бобылев?

— Бобылев? Нет Бобылева… — услышал он в ответ.

— А где он?

— А вот… — Гурьев показал на стол.

Алешин взглянул и понял все. Перед ним лежала так хорошо знакомая сумка замполита. Она была иссечена осколками.

— Убит?..

— Снарядом…

Гурьев обеими руками подержал сумку и осторожно, словно боясь, что она развалится, положил ее. Алешин растерянно проговорил:

— А я ему заявление принес…

— Давно тебя Николай Саввич хотел коммунистом видеть, — голос Гурьева потеплел, — когда еще я рекомендацию дал.

— Не решался я… Не верилось, что могу…

— Почему же? Партия тебе поверить готова, так и ты в себя поверь.

— Я верю…

Алешин медленно положил приготовленное заявление на сумку замполита. Ему, как и Гурьеву, казалось, что Николай Саввич Бобылев по-прежнему здесь, с ними… Ведь и раньше, даже если его и не было видно рядом, всегда чувствовалось, что он есть.

* * *

Уже смеркалось, когда отделение сержанта Панкова после «прочески» возвратилось в Комаровку.

— Квартирка неважная! — поморщился Плоскин, оглядывая внутренность отведенной им хаты, в которую только что вошли солдаты. В хате все было переворочено, разбросано, в разбитые окна завевало снегом.

— Квартирку тебе! Тепло будет — и ладно.

Григорий Михайлович снял с плеча винтовку и поставил ее в угол.

— Затыкай, друзья, окна, грейся! — распорядился сержант. — Ночь наша!..

— Целая! — удовлетворенно сказал Плоскин, осматривая печку.

— Ты в середине посмотри! — предупредил сержант. — Не оставлено ли там чего на память? А то затопишь, а оно — ахнет!

Но печь оказалась в полном порядке. Солдаты растопили ее, в хате стало тепло и уютно. Свист ветра за стенами как-то еще больше усиливал ощущение этого уюта.

Плоскин и Гастев, собрав у всех котелки, сходили на ротную кухню и принесли ужин.

Котелки опоражнивались быстро. Все основательно проголодались, да, кроме того, хотелось поскорее отоспаться в тепле. На передовой все эти ночи спать приходилось вполглаза, на холоде.

— Гастеву дневалить, остальным отдыхать! — распорядился сержант.

Солдаты примостились на соломе и закурили перед сном по последней.

— Поставили-таки здесь немцу точку! — с удовольствием проговорил Панков, искусно выпуская колечко дыма.

— Хорошо бы узнать, как весь полк воевал, трофеи какие? — полюбопытствовал Петя.

— Старший лейтенант Бобылев, поди, уже знает, — ответил Панков и, вспоминая прошедший боевой день, сказал: — Замполит наш почти до самой Комаровки с ротой шел. И сейчас где-нибудь с солдатами.

— Может, и к нам еще зайдет?

— Зайдет! — уверенно сказал Григорий Михайлович, и сержант невольно бросил быстрый взгляд вокруг: все ли в порядке?

— Что это, Петя, ай письмо получил? — поинтересовался Григорий Михайлович, увидев, что Гастев, усевшись поближе к свету, рассматривает какую-то бумажку.

— Письмо из Германии. На полу подобрал. Вот, глядите!

Григорий Михайлович взял из рук Пети почтовую карточку. На зеленой марке был изображен одутловатый лик фюрера. Григорий Михайлович прочел адрес: «Ukraine» по-немецки; дальше уже по-украински было обозначено, куда и кому адресовалась открытка: в село Комаровку, Козуленко Денису Трофимовичу. Вместо обратного адреса стоял какой-то номер, а в графе «отправитель» было написано: Козуленко Галина Денисовна.

— Должно, дочка его! — заключил Григорий Михайлович. — Ну-ка, прочитай!

— «Здравствуйте, мои дорогие батько и мамо! — читал Петя. — Сообщаю, что еще жива и почти что здорова, и прибыла в Неметчину, чего и вам не желаю. Встретили нас здесь хорошо, и сразу определили на работу, и выдали добрую справу — башмаки на кленовой подошве, а свое все велели сдать добровольно. Работа легкая, не разогнешься. Кормят хорошо: пьем один кофе. Погода здесь тоже хорошая, только каждую ночь падает крупный дождь, и на работе тоже. А с того дождя многие заболели, а некоторых отправили совсем, а Оксане, слава богу, отняли руку. Привет всем нашим, а меня скоро не ждите. Мне здесь так хорошо, что навряд ли смогу вернуться до дому».

Алексеевский тяжело вздохнул, отвернулся к стенке и закрылся шинелью. Его товарищи понимающе переглянулись. Все в отделении знали, что у Алексеевского дочь тоже угнана в Германию и от нее давно нет никаких вестей.

Петя бережно положил дочитанную открытку на приступочек печи. В хате нависла тяжелая тишина: всем стало не по себе оттого, что горькая дума охватила их товарища, что ничем в эту минуту они не могут ему помочь. И думалось уже не об отдыхе, а о том, что надо побыстрее идти дальше, на запад, освобождать и своих и чужестранных людей, полоненных фашистами.

«И дернуло меня читать вслух эту открытку!» — ругнул себя Петя. Он знал, как тоскует Алексеевский, и понимал, что теперь Алексеевский еще долго не успокоится, погруженный в невеселые свои думы.

Тишину нарушил голос отделенного командира:

— Спать, товарищи, пока другой команды нет!

Бойцы зашуршали соломой, примащиваясь поудобнее. Плоскин, пристроившийся было в углу, повертелся, запахиваясь шинелью, потом встал, загребая солому в охапку.

— Куда ты? — спросил Снегирев, лежавший рядом.

— На печку, там теплее.

— Ты брось стариковское место занимать! — пошутил Снегирев и тоже поднялся: на полу было холодновато.

— Лезь, лезь, Григорий Михайлович! — пригласил Плоскин. — На двоих места хватит.

Вслед за Плоскиным Григорий Михайлович взобрался на печь и улегся в темном углу, у стенки. Снова в хате стало тихо. Только потрескивали в печке дрова да скребла снаружи по стенам неугомонная вьюга.

— Как там сейчас наш Опанасенко? — вдруг проговорил Алексеевский, нарушая молчание.

— Выдюжит! — уверенно произнес сержант. — Он мужик крепкий. Еще, глядишь, кругленький из госпиталя придет, вроде с курорта.

— Лучше на тот курорт не попадать, — покачал головой Алексеевский, — был два раза, знаю.

— Нашему брату солдату угодить трудно, — улыбнулся сержант. — Пока на передовой, думаешь иной раз: эх, пожить бы спокойно, чтобы крыша над головой, а попадешь вот так в госпиталь, в тыл, побудешь в этой тихой жизни — тоска смертная, и вроде совесть тебя мучает. Мечтаешь, скорей бы к своим ребятам, в роту…

— Это всегда так, и в мирное время тоже, — оживился Алексеевский, — рвешь в работе, мечешь, сам вроде замаешься, людей замаешь, иной раз и подумаешь: ах, работу бы потише. А как станет чуть поспокойнее — скука одолевает. Ищешь опять дело позлее, повеселее.

— В этом, друг мой, и жизни корень, — заключил сержант. — Рукам работа — сердцу радость.

Плоскин, не принимавший участия в этой беседе, сделал неожиданное открытие: под самым потолком, за выступом трубы, куда он хотел сунуть окурок, нашел два куриных яйца.

— Держи, — обратился он к Снегиреву, — одно тебе, одно мне.

— Положь! — строго сказал Григорий Михайлович.

— А что? — удивился Плоскин. — Все равно хозяев нет.

— Положь, говорю! — еще строже повторил Снегирев. Плоскин сунул находку обратно и равнодушным голосом сказал:

— Очень-то они мне нужны!

Плоскину было невдомек: почему рассердился Снегирев? Мало ли какая мелочь может попасться в пустом, покинутом хозяевами доме. Воспользоваться ею во фронтовом быту не считалось уж слишком зазорным. Плоскин повернулся к Снегиреву и спросил шепотом:

— Чего это ты вдруг на меня, а?..

— Да знаешь, — уже обмякшим голосом объяснил Григорий Михайлович, — напомнил ты мне сейчас случай один. Тоже на Украине дело было, в сорок первом году, осенью. Отходили мы тогда. Хоть и по команде отступали, а все одно совесть мучила. Зашли, помню, в хату одну посушиться. Хозяйка там, ребят куча, а хозяина нет — воюет где-то с первого дня. Перепуганные все, бледные — армия через село уходит и уходит. Громыхает уже где-то совсем близко. Хозяйка при нас начала было вещи собирать, да бросила: куда ей с кучей детворы идти? Стоит, опустила руки, смотрит на нас горестными знаешь такими глазами, словно спрашивает: «Неужто вы нас покинете?» Смотреть больно в эти глаза. А увидела, что мы в дорогу собираемся, пошарила по хате и подает мне вот такие же два яичка. «Извините, говорит, больше ничего не осталось — вторую неделю солдаты через село идут, каждого жалко». Взял я эти яички, а они мне руку жгут. Положил я их потихоньку в печурку, и пошли мы. Так нет — только вышли мы на дорогу — догоняет меня малец, сын хозяйки, кричит: «Дядя, вы позабыли!» Сунул мне те два яйца и убежал. Знаешь, каково мне на душе стало? Народ такое горе несет, а нам, своим солдатам, последнее отдает. Значит, верит в нас. В самую страшную минуту верил. Нет, никак у меня на те яички аппетита быть не могло. Отдал я их кому-то из ребят-беженцев на дороге. Вот и здесь, подумай: хата брошена, разорена, а хозяева — кого немец угнал, а кто скитается где-нибудь. Ждут, когда можно будет в родной угол вернуться… Вот о чем, товарищ Плоскин, думать надо, а не об яичках…

— Я ведь не корысти ради… — сконфуженно протянул Плоскин. — Надо, так и свой паек отдам…

Петя Гастев вышел во двор запастись топливом: в печке прогорало. На дворе уже была ночь. Кое-где за крышами домов багровели отсветы затухающих пожаров. Двор уже был тесно заставлен батальонными повозками. Мягко потаптывали копытами по снегу лошади, выглядевшие в полутьме странно белоспинными: на попонах и трофейных одеялах, которыми они были укрыты, налип толстый слой снега.

Пете подумалось, что сейчас и дома, в Москве, тоже такой темный вечер и идет такой же густой снег, искрясь в свете уличных фонарей. Родная Москва представлялась ему в этот час почему-то ярко освещенной, веселой вечерней Москвой мирных дней, хотя он совсем недавно, уходя в армию, покидал Москву военную, суровую, темную, с наглухо закрытыми окнами и притушенными огнями, чем-то похожую на боевой корабль. Петя вспомнил: в один из последних вечеров перед призывом он проходил мимо Кремля — это было поздней осенью сорок третьего. Падал медленный крупный снег. Серебряные звезды снежинок ложились на одежду, подолгу сохраняя четкость своих граней. Сквозь снег, струившийся с темного неба, был виден Мавзолей, зубчатая стена над ним и за ней — башни, высокие и острые, похожие на сурово надвинутые богатырские шеломы…

«Интересно, знают ли сейчас в Москве о нашей победе?» — подумал Петя, выдергивая из снега кривые сучья, запасенные, видно, еще с осени на топку. Наверное, завтра мать и братишка прочтут в газете или услышат по радио про Корсунь. Как жаль, что нельзя им написать про это сражение! Пожалуй только после войны, когда вернется домой, сможет рассказать. А рассказать будет о чем. Да есть уже и сейчас…

Петя усмехнулся, вспомнив, каким он был осенью, до призыва в армию, тихим, застенчивым юношей, еще ни одного дня своей жизни не прожившим без материнского глаза. Тогда, до мобилизации, он чувствовал себя неловко: почти все его товарищи по физмату уже были призваны, и только он один оставался на курсе с девчонками. И когда он получил долгожданную повестку, ему стало радостно и страшновато. Радостно, что наконец и он идет туда, куда ушли его товарищи. Страшновато оттого, что начинается совсем самостоятельная и необыкновенная жизнь. Он пришел в военкомат с заплечным мешком, где среди прочего лежал математический учебник, которым Петя пользовался в институте, тот учебник, который и сейчас лежит в его мешке. Ему ни разу не пришлось раскрыть книгу в суете походной жизни. Но он не бросал ее: может, и случится когда свободный денек — на отдыхе, на формировке, в обороне. Однако вряд ли теперь придется стоять на одном месте. С самого первого дня, как Петя с пополнением попал на фронт, он видит только наступление, почти без передышки наступление. Вот хорошо бы так до самого конца войны!..

Петя набрал солидную охапку хвороста и подошел к дверям хаты. Услышав у калитки громкий разговор, он остановился.

— Куда? Здесь военные! — говорил кому-то часовой из повозочных.

— То хата моя, — пояснял стариковский голос.

— Ну проходите, коль ваша!

По двору брел, опираясь на батожок, старик в свитке и смушковой шапке, и рядом с ним — мальчуган лет десяти в долгополой, болтающейся на нем немецкой зимней куртке с подвернутыми рукавами.

Петя посторонился, пропуская пришедших впереди себя, и, подобрав дрова, вошел в хату. Там уже шел веселый разговор. Сержант Панков, лукаво щурясь, смотрел на хлопца, стоявшего рядом со стариком, и говорил:

— А я думал, ты немец. Хотел тебе «хенде хох» скомандовать.

— Це трофейное, — серьезно пояснил малец, оглядывая свою пятнистую куртку, — подобрав на дорози, бо я кожуха не маю. А я не німець. Мене Миколою зовуть. Ось — дід мій, — мальчуган повернул к старику голову.

— Уж который день с ним в степу в омете ховаемся, — сказал тот, ставя в угол свой батожок, — мало не замерзли: одежа плохая, хорошу справу всю герман позабрал.

— Чего же вы? — удивился сержант. — Давно пора бы домой идти.

— А кто его знал? — развел руками старик. — Нас ще на той неделе комендант с хаты повыгнал: «вег, вег» кричал. Сколь ден в соломе просидели. Хотели в деревню пойти — видим, аспид еще там. А потом, как стрельба эта пошла, — господи, твоя воля! Горит наша Комаривка! Думаю, пропала моя хата! А и нехай пропадет, только бы проклятого изжить! Потом, слышно, кончилось сражение. А кто же его знает: то ли свои в деревне, то ли злыдни еще? Микола сбегал, побачил и — обратно, кричит: «Дидусю, там наши, наши!» Ну, пошли тогда до хаты, говорю! Идем по полю, смотрим: сколько того германца понабито — страсть!..

— Да, бой великий был, — солидно сказал Панков. — Ваше село теперь везде люди знать будут. Историческое место стало.

— Эге ж! — улыбнулся дед. — Так-то оно так. Только наша Комаривка и до того спокон веку известна была. Если хошь знать, дорогой товарищ, про нее в старину по всей Украине думы пели да сказки сказывали.

— Как же это? Чем же она заслужила эту честь?

— Чем? — старик присел к огню и протянул к нему иззябшие руки. — А про батька Хмеля — про Богдана Хмельницкого слыхал? Он же в нашей местности воевал. Под Корсунем да под Стеблевым ляхов бил. А под самой Комаривкой последний бой был. Деды сказывали: как ударил батько Хмель по ляхам, все дороги им перехватил. Паны — тикать. Завернули в лес в наш, в Комаривский. Хотели через него с гарматами, с обозами пробиться, да застряли в чащобе. Ни один не ушел. То место и доси у нас помнят. Так оно и зовется: Ляхова дубрава.

— Выходит, у вас село историческое.

— Эге ж. За батька Хмеля — раз, за вас — другой. Про таке, как нынче, тыщу лет не забудут.

— Верно говоришь, отец! — подтвердил сержант.

— А скажи, товарищ дорогой, — вдруг спросил его старик, — герман тут казал, что колгоспы распустили. То правда?

— Брехня.

— То и я так думал. Як же без колгоспа? Значит, и наш комаровский сызнова будет?

— Конечно!

— Добре! В таком разе…

Дед не по годам резво поднялся, схватил свой батожок и быстро шагнул за дверь, провожаемый удивленными взглядами бойцов.

Микола деловито шмыгнул носом:

— Товарищ военный, а школа где будет?

— Где была, там и будет!

— Где была — сгорела.

— Новую построят, не унывай, парень!

— А ты, хлопец, в какой класс ходил? — поинтересовался Алексеевский, подымая голову из-под шинели.

— В другий перейшов! — солидно пояснил Микола. — Не будь німців, я бы в четвертом учився!

— Догонишь! — утешил сержант. — Грамоту не забыл?

— Не забув! — блеснул глазами Микола. — У мене и книжки е!..

— Где же они у тебя?

— Заховав у двори.

Вернулся дед, держа в обхват обеими руками обсыпанный трухой, пузатый, ведра на два, бочонок.

— Вот, хлопцы! — произнес он, осторожно опуская свою ношу на землю. — Зарок дал: дождусь наших!

— Горилка? — полюбопытствовал сержант.

— Она! Все одно герман хлеб забирал. С горя гнали, с радости разопьем! — засмеялся дед и стал выкручивать втулку бочонка.

Солдаты оживились было, но сержант, переглянувшись со Снегиревым, решительно сказал:

— Спасибо, отец! Только нам сейчас не полагается. Вдруг да опять в дело.

— Э, хлопцы! Обижаете вы меня! — закачал головой дед. — Целый год берег, с того дня, как германцы сталинградские поминки объявили.

— Ладно! — согласился Панков. — Раз такой случай. Только по единой маленькой.

Выпили за победу из одной кружки, передавая ее друг другу. Дед настаивал на том, чтобы повторить. Однако сержант остался непреклонен.

Сокрушенно вздыхая, дед поставил бочонок в угол, сел рядом с бойцами на солому и принялся расспрашивать обо всем. Беседа затянулась надолго. Старику было интересно все, что могли ему рассказать солдаты. Разговор затих совсем поздно, когда наконец задремал сам дед.

А Петя, отбывая часы своего дневальства, сидел у дышащей жаром печи. Глаза его слипались от усталости. От тепла клонило ко сну, и в его голове, нагромождаясь одно на другое, теснились впечатления прошедшего дня: серый от пороховой гари снег, по которому они бежали с Григорием Михайловичем, сарай с немцами, дед и его рассказ о Ляховой дубраве, в которой когда-то бил врагов знаменитый батько Хмель и где сейчас в сугробах лежали окоченевшие трупы гитлеровских солдат…

* * *

Все накрыла черная, непроглядная ночь. Торжествующе ревя, вьюжный ветер нес и нес откуда-то из безграничных степных просторов летучие, шелестящие массы снега и щедро бросал его повсюду, словно торопясь белым саваном закрыть остатки разбитой немецкой армии. Солнце, которое утром взойдет над степью, уставшей от грохота боя, должно увидеть только чистые снежные поля. Земля сменит свою продымленную, окровавленную, измятую одежду на белое праздничное платье.

Незримый во тьме снег летел, запорашивая тлеющие головешки, подбитые немецкие танки и автомашины, еще чадящие бензиновой гарью, и трупы «завоевателей», примерзающие к земле.

В дальнем от Комаровки краю оврага, под одной из брошенных обозных повозок, лежали два немца. Один из них был одет в добротный русский тулуп. Другой, все еще не выпускавший автомата из закоченевших рук, дрожал в подбитой ветром солдатской шинели.

Эти двое были из разных частей и не знали друг друга. Два часа назад, вместе с тысячами других, охваченных паникой, они скатились в овраг и, спасаясь от огня русских, забились под повозку. Сдаться в плен они не решились, хотя и видели издали, как сдаются другие. В тот час они еще не расстались с надеждой найти лучший выход. Но где его найти, этот лучший выход? Все злее и злее вьюжный ветер бил им в глаза, наметая вокруг повозки сугробы снега.

Тот, что в шинели, ворочался, стараясь укрыться от холода. Но-это ему удавалось плохо. И все тоскливее становилось на душе. В третий раз ему приходится страдать от беспощадного русского мороза, в третий раз ему угрожает гибель в снегу или плен. Так было под Москвой, год назад в степи возле Волги и вот теперь. Нет, довольно! За что погибать? Фюрер, фатерланд… Своя голова дороже всего!

Он вспомнил о втайне хранимой советской листовке — «пропуске в плен», давно зашитой в подкладке мундира, и осторожно посмотрел в сторону соседа. Тот лежал неподвижно, укрывшись с головой тулупом, и, казалось, дремал.

Он хотел было поделиться с соседом мыслями, но не решился: «Кто его знает, что это за человек? За один разговор о плене — сразу под суд. Э, да какой здесь теперь суд…»

Он решительно приподнялся, опираясь на автомат.

— Куда ты? — испуганно дернулся тот, в тулупе.

— В плен!

— Но при возвращении придется нести ответственность. Солдат фюрера не имеет права сдаваться в плен без необходимости…

— Солдат фюрера! — усмехнулся немец в шинели. — Мы уже откомандированы к апостолу Петру. Или к дьяволу.

Выбравшись из-под повозки, он приподнял автомат, чтобы зашвырнуть его подальше в снег.

— Оставь мне оружие! — выкрикнул тот, что в тулупе.

— Ты еще не сыт восточным фронтом? Воюй на здоровье. С меня хватит.

Он бросил автомат обратно под повозку и, покачиваясь на ветру, пошел вдоль оврага к селу, тусклые огни догорающих пожарищ которого были видны сквозь снежную кутерьму метели.

Тот, что в тулупе, зло выругался. «Вот он, финал восточного похода. Враждебная земля, непроглядная ночь, леденящая метель, кругом русские… А этот ушел к ним, оставив меня здесь одного…» Он схватил автомат, дрожащими пальцами отвел затвор и, поймав на мушку спину уходящего, нажал на спуск: «Вот тебе плен!»

Но в ту же минуту в страхе припал к земле. Сквозь вой ветра послышались перекликающиеся голоса. Они приближались быстро.

Долго лежал он неподвижно, похожий на мертвеца. Потом осторожно поднял голову и с облегчением вздохнул: русские прошли мимо, в темноте не заметив его.

Время тянулось мучительно. Завернувшись в тулуп, он неподвижно лежал под повозкой. Что предпринять? Идти в ночь, в мороз, спрятаться в лесу? Но что в лесу? Ради чего рисковать? Ради того, чтобы попасть потом где-нибудь еще раз в такой же адский «котел»? Он уже не новичок. Правда, до сегодняшнего дня все кончалось более или менее благополучно.

Помедлив, он распахнул тулуп, достал толстый бумажник, вынул оттуда документы и фотографии, сделанные во время карательных операций, и тщательно порвал их, оставив себе только пару семейных карточек. Затем вытряхнул из карманов патроны, отстегнул и кинул на землю ремень со всем снаряжением. Он уже тронулся было в путь, но спохватился: не дай бог, в русском тулупе попасть советским солдатам на глаза! Не без сожаления сбросил тулуп, порылся в повозке, разыскал одеяло и завернулся в него.

Теперь он был готов. Дрожа от холода и возбуждения — все-таки кто его знает, как там обернется дело, — он выбрался вверх по заснеженному откосу и пошел к селу, настороженно озираясь, готовый каждую секунду поднять руки.

В хату, где разместился медпункт, вошел солдат из взвода старшины Белых. При возвращении разведчиков с задания один из них подорвался на противопехотной мине, и ему нужно было сейчас же оказать помощь. Ольга набросила полушубок, взяла свою сумку и вышла во двор вместе с солдатом.

На улице вовсю бушевала непогода. Дул свирепый ветер, ледяной и плотный, словно набрасывающий на лицо холодную железную маску. Кое-где сквозь мрак на еще не погасших пожарищах тускло кровянели, словно крупные рубины, головни и угли. Мерцающие алые пятна под порывами ветра то разгорались, то потухали и казались многочисленными глазами каких-то ночных зверей, подглядывающих за идущими.

Село в этот ночной час казалось пустынным. Только где-нибудь у стены можно было увидеть понурый силуэт лошади, терпеливо стоящей на вьюжном ветру, да иногда сквозь шум его прорывалось беспокойное ржание. Брошенных после боя лошадей по селу бродило великое множество. Иногда раненая лошадь отделялась от стены и, тихо покачиваясь, ковыляла посреди улицы с раздуваемой ветром гривой, похожая в темноте на черный косматый призрак.

Когда Ольга и ее провожатый прошли половину пути, перед ними на дороге показался темный, качающийся на ветру силуэт, похожий на силуэт большой птицы, с черными, топырящимися и бьющими на ветру крыльями.

Боец снял автомат с плеча. Встречный, закутанный в одеяло, подошел, остановился, поднял руки над головой и произнес, заученно выговаривая слова:

— Гитлер капут. Рус плен…

— Вот еще радость! — с досадой проворчал разведчик. — Возись с ним теперь! Пошли! — бросил он немцу.

— Плен? — с недоверием спросил тот, опуская трясущиеся руки.

— Плен, плен! — сердито сказал разведчик. — Сразу надо было сдаваться. Таскай вас тут поодиночке!

Забрав с собой немца, он довел Ольгу до хаты, где разместились разведчики, и, не заходя во двор, повернул назад: пленного надо было отвести в штаб.

Ольга ощупью нашла в темных сенцах ручку двери и потянула ее. В хате было светло и жарко. На столе, на полках, на божнице, на приступках печи — всюду горели трофейные стеариновые плошки.

Разведчики, уже сняв свои ватники, сидели у стола и по лавкам. Одни чистили оружие, другие, не столько из аппетита, сколько любопытства ради, вспарывали кинжалами разноцветные консервные жестянки с надписями на всех европейских языках. В углу хаты, на широкой деревенской кровати, заваленной полушубками и плащ-палатками, лежал раненый, вытянув ногу, замотанную бинтами и полотенцами. На его покрасневшем лице блестели крупные капли пота. Видно было, что солдату очень больно, но он молчал, плотно стиснув зубы и упрямо сощурив глаза.

Ольга только сейчас заметила Никиту Белых. Она кивнула ему, на секунду вспыхнула радостной улыбкой и тотчас же погасила ее, боясь, как бы солдаты в хате не заметили того, в чем она и сама себе не рисковала еще признаться. Никита, стоявший возле кровати, коротко кивнул ей — Ольге показалось, что он смущен, — и снова повернулся к кровати, с беспокойством глядя на раненого. В отличие от всех остальных разведчиков, находящихся в хате, старшина был одет в полушубок и затягивал на себе пояс, видимо собираясь куда-то идти.

Никита внимательно наблюдал за тем, как быстрые и ловкие руки Ольги наматывают свежий бинт.

Белых очень беспокоился за своего бойца. Это был один из его парней, с которыми вместе прошел он двухлетний боевой путь.

— Кость задета или нет? — спросил он у Ольги.

— По-видимому, да! Я наложу лубок, и надо срочно направить его в санчасть.

— Сейчас отвезут.

Ольга закончила свое дело и застегнула сумку.

— Ну, я пошла…

— Нам по пути, иду в штаб. Я вас провожу, — предложил старшина, — а то еще опять какой-нибудь фашист на дороге попадется, а вы без оружия.

Распорядившись насчет отправки раненого, старшина вслед за Ольгой вышел из хаты.

— Ладную сестричку подцепил! — ухмыльнулся молодой широколицый разведчик из недавно прибывших.

— Молчи, дура! — обрезал его один из «стариков», — Да наш старшина ни на одну не глянет.

— Его в Сибири такая краса дожидается — ух! — добавил другой. — Я на карточке видел.

— Жена или невеста?

— Невеста. Наташей звать. Третий год ему письма пишет…


Вьюга стихла. Похожие не то на лепестки яблоневого цвета, не то на многочисленных мотыльков, вертикально, почти не колыхаясь, медленно падали с непроницаемо темного неба мохнатые, разлапистые хлопья снега. Торжественно, спокойно и щедро они опускались на изуродованную сражением землю.

«Как первый снег», — подумал Никита и в эту минуту невольно вспомнил родные края. Вот так же торжественно и величаво начинался снегопад глубокой осенью, когда земля уже окаменевала от крутого забайкальского мороза и на оголенных пашнях в степи оставались только высокие, как дома, скирды обмолоченной соломы. Горячие деньки начинались тогда у Никиты, и весь колхоз с нетерпением следил за его работой: на костяшки его счетов, как на весы, ложились результаты всего годового труда сотен людей.

Несколько минут Никита и Ольга шли молча. Тишину нарушал только влажный хруст свежевыпавшего снега под ногами. Никита чувствовал сейчас какую-то нарочитую сдержанность Ольги, поэтому и разговор не вязался.

«Умаялась, наверное, — решил про себя Никита и с сочувствием посмотрел на нее. — Достается девушке не меньше, чем любому солдату».

Хотелось сказать Ольге что-нибудь теплое, дружеское, но слов таких не находилось, и он шагал молча, слушая, как мягко поскрипывает под ногами легкий, только что припавший к земле снежок.

Так они дошли до двора, где размещался медпункт, и остановились у полураскрытой, свороченной набок калитки. Слышно было, как за плетнем в темноте хрупают овес, пофыркивают лошади. Ольга остановилась в скошенной раме калитки и повернулась к Никите. Ее лицо в ночной полутьме казалось по-особенному светлым. Даже в этой полутьме Никита приметил в ее глазах влажный блеск. Но, может быть, ему это просто показалось?

Он понял, что Ольге сейчас очень грустно, и догадался о причине этой грусти. Невольно поддаваясь нахлынувшему чувству жалости и нежности, он осторожно взял ее руку:

— Сегодня вы не такая, как всегда.

— Да? — спросила Ольга, и в ее голосе Никита уловил робкую, неуверенную радость.

Но он ничего не ответил ей. Выпустил ее руку.

Губы Ольги шевельнулись: она хотела что-то сказать, но не сказала.

— До свидания! — как-то торопливо произнесла она, отвернулась и быстро шагнула за калитку.

Никита постоял, глядя ей вслед, и в раздумье зашагал по заснеженной дороге.

Он все еще видел глаза Ольги, словно спрашивающие о чем-то таком, на что он должен ответить. Но что он мог ответить ей? Вспомнилось: вот в такую же метельную ночь они с Наташей возвращались из колхозного клуба. Они никак не могли дойти до ее калитки: уже в который раз подходили к ее дому, возвращались и вновь брели по улице. Они шли молча. Но и в молчании хорошо понимали друг друга. Прощаясь, они вот так же стояли у калитки. Только та калитка была не плетеная, свороченная набок, а высокая, тесовая, с причудливой резьбой, как обычно в Сибири… «Эх, на секунду бы сейчас туда».

Никита даже зажмурился, представив, что он вдруг очутился в родном селе, около милой сердцу калитки Наташиного дома… Между ним и Наташей лежат тысячи километров. Три года они не видят друг друга. И никто не знает, как долго еще быть им в разлуке…

Никита потянулся рукой к груди, где в кармане гимнастерки хранилось уже потертое, измятое письмо, полученное две недели назад. Ему очень-очень хотелось сейчас перечитать это письмо. Но едва ли нужно было доставать его из кармана. Содержание письма он знал наизусть: прочитано оно, как и все письма Наташи, уже много раз…


Зина, уже успевшая заснуть, не слышала, как вернулась Ольга и легла рядом. Но вскоре Зина проснулась от странного звука. Не раскрывая глаз, она прислушалась: звук повторился. Зина поняла, что подруга плачет.

— Ты чего? — тревожным шепотом спросила Зина. Но Ольга промолчала. Зина послушала еще и сказала густым, со сна хриплым голосом:

— Ну, конечно, дурешка! Все понимаю. Влюбилась. А у него — невеста нареченная. Сообразила бы!

И тут же Зина укорила себя: «Да разве это по соображению получается? — И сразу у нее мелькнула лукавая мысль: — А впрочем, невеста еще не жена. Можно и отбить… Уж я бы не отступилась, как Ольга».

— Олечка! — позвала она подругу. Но та еще глубже уткнулась в подушку.

«Нет, Ольга не такая!» — подумала Зина и повернулась к подруге.

— Ну, нечего, нечего хныкать без толку! Да, может, тебе все это только показалось? Это бывает, Олечка: хочешь счастья и думаешь — вот это оно и есть. А оно, может, совсем в другом окажется, — шептала она, поглаживая подругу по голове. Зине очень хотелось успокоить Ольгу, но она понимала: сейчас утешать ее или советовать ей что-нибудь бесполезно. Вздохнув про себя, Зина натянула на голову полушубок и попыталась уснуть. Но сон не шел ей в голову. Она думала о Борисе Яковенко. Как бы она была счастлива, если бы он оставался всегда верен ей так же, как Никита Белых своей невесте! И наверное, Никита никогда бы не обидел свою невесту, как обидел Зину Борис в последнем разговоре. А не виновата ли она сама? Ведь можно было поговорить поспокойнее, поласковее… Зина сердилась на свой резкий характер. Но что поделаешь, если он у нее такой? Впрочем, у Бориса не лучше. Но все же имеет она право быть требовательной к Борису!.. Где он сейчас? Ведь он наверняка был в бою… Ничего-то она не знает о нем, кроме того, что написано в его записке… И ей даже самой захотелось поплакать немножко, вместе с Ольгой.

А Ольга, будто отгадав мысли подруги, сквозь утихающее всхлипывание сообщила:

— В бою его видели… твоего Бориса!

Зина встрепенулась и затормошила Ольгу:

— Ну, Оленька, где… милая!.. Скажи!.. Правда это?..


Вызванный в штаб полка Филимоненко устроился в кухоньке жарко натопленной хаты, которая была отведена для Бересова.

Из штадива должен был приехать офицер разведки. К его прибытию из груды документов, собранных трофейной командой на поле, нужно было отобрать все, что представляло интерес. Переводчика в полку не было, и поэтому эта работа была поручена Филимоненко.

Доцент, скинув ватник, сидел на полу, поджав под себя ноги, обвернутые толстыми зимними обмотками, и сосредоточенно копался в бумажных грудах. Его пальцы перебирали глянцевитые папки из канцелярий уже не существующих полков и батальонов, личные документы, обладатели которых сейчас уже не нуждались ни в каких документах.

Рядом с Филимоненко пристроился на корточках адъютант. Рассматривая яркие картинки в немецком иллюстрированном журнале, лейтенант с упорством юности пытался постичь немецкий язык. За неимением на фронте других пособий, он пользовался найденными немецкими журналами, иллюстрации которых в какой-то мере заменяли ему отсутствующий словарь: картинка помогала разобрать написанное под ней. Несмотря на то что немцы еще были на Украине, лейтенант уже всерьез задумывался над тем, что после войны ему обязательно придется быть если не комендантом, то уж, во всяком случае, адъютантом при коменданте в каком-нибудь немецком городе. Значит, немецкий язык надо изучать заранее…

Адъютант разглядывал на страницах журнала идиллические пейзажи, умилительных младенцев, улыбающихся красавиц.

— Вроде совсем как люди! — удивлялся он. — А такое по всему свету натворили!

Из соседней комнаты вышел Бересов.

— Ого, академик? — улыбнулся он, увидев Филимоненко. — Ну, нашли что-нибудь интересное?

— Нашел, товарищ подполковник, — Филимоненко взял в руки потрепанную клеенчатую книжечку.

Бересов присел на скамейку:

— Читайте!

Филимоненко раскрыл книжечку на странице, которую он заложил найденной среди бумаг шелковой лентой с колючей готической надписью и изображениями каких-то святых. Бересов с любопытством взял ленточку и повертел ее перед глазами.

— Это что за штучка?

— Молитва от военной опасности. Да и дневничок любопытный, с политическими прогнозами, так сказать. — Филимоненко нагнулся к книжечке и стал читать вслух: — «4 февраля 1944 года, Украина. Фюрер приказал держаться, но мы продолжаем отступать. Русские прорываются всюду. Говорят, что мы окружены. Но может быть, это только слухи. Не дай бог, чтобы произошло опять то, что было год назад, в степи между Доном и Волгой. С тех пор многие убеждены, что мы пятимся к пропасти, что на Западе нас ждет окончательный удар. Многие боятся второго фронта. Но может быть, в нем — наше спасение. Разве в 1918 году не боролись мы, европейцы, против нашего общего врага — красной опасности? И разве армии, которые были посланы кайзером, шли не туда же, куда затем шли и армии, посланные Черчиллем? Вполне вероятно, что наши сегодняшние враги за Ла-Маншем станут нашими завтрашними союзниками. Ведь в конечном счете цивилизованный мир не потерпит большевизма и создаст барьер против него. Мы — основа этого барьера и должны держаться до последнего. Эту мысль я внушаю всем моим солдатам, и горе тому, кто посмеет думать иначе. Вчера я лично расстрелял двух, побежавших от русских танков. Второй роты почти не существует. За последние шесть дней мы оставили четыре населенных пункта. Скоро мы вынуждены будем ночевать в снежной пустыне. Это ужасные дни…»

— Ну а дальше не интересно! — Филимоненко захлопнул книжку.

— Н-да, — задумчиво произнес Бересов. — Барьер!.. Черта с два, господа!.. — пристукнул он трубкой по столу. — Европа… Кто за вас там после этой войны голову класть захочет?

Бересов хмыкнул и стал набивать трубку.

Глава 7 ТИШИНА

Ольга проснулась поздно. Ступая по земляному полу хаты, приятно холодившему босые ноги, она подошла к окну.

Ослепительный, сияющий снежной белизной день сверкнул перед глазами, и она на секунду зажмурилась. Все вокруг было светлым, чистым, сияющим. Улица за ночь сделалась неузнаваемой. На всем лежал свежий, нетронутый снег. Он лежал пышно, словно взбитая вата, закрыв следы вчерашнего боя. Развороченные плетни и заборы, хаты с разлохмаченными крышами, деревья, иссеченные осколками, стояли в огромных снеговых шапках, словно щедро обложенные бинтами.

«Хорошо как!» — подумала Ольга, глядя на улицу сквозь морозный узор окна. Она радовалась тишине и тому, что трудный, всех утомивший многодневный бой за Комаровку наконец-то кончился вчера. О том, что с ней было ночью, сейчас не хотелось думать. В радостном чувстве общей победы, казалось, растворились все ее вчерашние горести. Светлые мысли роились сейчас у нее в голове.

«Вот проснешься когда-нибудь в такое же ясное утро и вдруг узнаешь, что война кончилась, что больше уже не принесут изувеченных, хрипящих в предсмертных муках людей и не надо будет, торопливо разрывая бинты, накладывать повязки на страшные, зияющие раны. И никто нигде, ни один человек не станет уже бояться того, что сам или кто-нибудь из его близких может быть убит, искалечен, обездолен. Можно будет снять наконец этот грубый ватник и тяжелые сапоги, надеть легкое платье и туфли, такие, какие у меня были перед армией…»

Ольга улыбнулась, вспомнив свои первые «взрослые» туфли.

Это было зимой, накануне войны, когда она училась в десятом классе. Мать, немножко баловавшая свою единственную дочь, подарила ей тогда ко дню рождения туфли на высоком каблуке. Таких у Ольги еще никогда не было. Налюбовавшись подарком, она спрятала его. Впервые она надела их на выпускной бал. Это был замечательный вечер! Выпускницы казались друг другу другими, взрослыми, значительными, непохожими на вчерашних школьниц: ведь они были уже не ученицы, а люди с законченным средним образованием. Каждая из них хотела обязательно быть врачом, учительницей или инженером. И никто, конечно, не собирался вскоре выходить замуж, хотя каждой и нравился уже какой-нибудь парень.

Но она и многие ее подруги, едва успев получить аттестаты, стали медсестрами, писарями, зенитчицами, регулировщицами, работницами военных заводов. А их парни почти все ушли на фронт. Все, о чем прежде мечтали, теперь могло стать явью только после войны и для этого нужно было еще очень много воевать и работать. Она уехала на оборонные работы, потом в армию. А туфли, надетые всего один раз, так и остались стоять в шкафу. Надо написать маме — пусть продаст. Ведь теперь маме трудновато живется…


Как и все, Гурьев в это утро радовался победе. Но радость для него была омрачена мыслью, что Бобылева больше нет и теперь надо писать его жене о том, что произошло вчера…

Письмо никак не давалось. Нужно было найти слова душевные, осторожные, которые бы по возможности меньше ранили. Но какими словами ни сообщи такую весть, они не могут не ранить. В конце концов он отложил карандаш и решил: «Соберусь с мыслями — напишу!»

Какие-то тени мелькнули за разбитым, наполовину заткнутым соломой окном, и Гурьев невольно повернул лицо к нему. Два больших косматых ворона, отяжелевшие от обильной пищи, лениво взмахивая крыльями, подлетели к расщепленной снарядами ветле, стоящей под окном, и сели на нее. «Наверное, из оврага прилетели, — подумал Гурьев, — там нажрались досыта».

Вдруг на ближний плетень высыпалась, как из чьей-то большой пригоршни, стайка воробьев. Во́роны недовольно повертели головами, тревожно каркнули и улетели. Все воробьи немедленно перепорхнули с плетня на ветлу и подняли дружную веселую возню, о чем-то возбужденно чирикая на своем воробьином языке. Они прыгали по ветвям, осыпая с них пухлый снег. А самый шустрый из воробьев перепорхнул на раму окна и несколько раз стукнул клювиком по стеклу, словно желая обратить на себя внимание: «Вот какой я храбрый».

«Этим и война — не война», — невольно улыбнулся Гурьев, прислушиваясь к воробьиной возне.

— Здравствуй, комбат! — вдруг услышал он за спиной знакомый голос и обернулся.

У порога стоял Яковенко.

— Вот, пришел… — смущенно улыбнулся он и протянул Гурьеву руку.

— Из медсанбата вернулся?

— Из танкового десанта. Комдив посылал. Особое задание…

— Слышали, слышали об этом десанте, — обрадовался Гурьев. — Ты чем там командовал?

Яковенко махнул рукой:

— И не спрашивай!.. Группой не более роты. Да не в этом суть. Самое главное — без дела я в этом бою не остался. Жаль вот, что не в своем полку пришлось воевать…

— Ну, в своем полку ты еще повоюешь. Будешь батальон обратно принимать?

— Как еще Бересов скажет, — вздохнул Яковенко. — Он на меня крепко сердит…

— Ты у него уже был сегодня?

— Нет еще…

— Пойдешь к нему? Или в госпиталь поедешь? Ведь руку как-никак долечить надо.

— С Бересовым поговорю, тогда и видно будет… Сейчас мне к нему идти не так страшно…

— Ну так иди к нему смело.

— Народ у него все время в хате. А хочется наедине поговорить… Нет, лучше я до вечера обожду.

Словно спохватившись, что сказал лишнего, Яковенко перевел на другое.

— Ну, как тут без меня батальон воевал?

— Ничего, хорошо, — ответил Гурьев и сам почувствовал, что сказал это не без гордости. — Я к награждению многих представил.

— А тебя не представили?

— Не знаю, не спрашивал.

— Алешин справляется с ротой?

— Вполне. Его рота в наступлении первой шла.

— Рота хорошая, скорняковская… Да, жаль Скорнякова… — вздохнул Яковенко. По лицу его Гурьев видел, что Яковенко до сих пор не простил себе вины.

Минутку помолчали.

Яковенко первый нарушил молчание. Он быстро повел глазами вокруг, словно ища следов присутствия кого-то, и спросил:

— А Николай Саввич где? К бойцам наладился?

— Убит.

Лицо Яковенко потемнело. Он круто отвернулся к окну. Гурьев глянул на него. Яковенко стоял неподвижно и невидящим взором смотрел на улицу. А там, под самым окном, по изуродованной снарядом ветле беззаботно прыгали шустрые воробьи и заливисто щебетали, радуясь тихому мирному утру…

Яковенко, постояв, вернулся к столу, за которым в раздумье сидел Гурьев. Листок с незаконченным письмом лежал перед ним. Яковенко бросил взгляд на листок, и Гурьев, заранее угадывая его вопрос, сказал:

— Вот пишу семье Николая Саввича…

Положив ладонь на плечо Гурьеву, Яковенко сел рядом:

— Давай вместе напишем?

— Давай! — согласился Гурьев.


Командир полка с самого утра занялся канцелярскими бумагами. За дни похода и боев набралось много неоформленных дел, и штабники, пользуясь тем, что полк еще не тронулся с места, спешили покончить с ними.

— Эка, сколько накопил! — сокрушенно удивился Бересов, когда капитан из строевой части, как официально именовалась полковая канцелярия, принес ему на подпись груду бумаг.

Строевик начал с самого трудного — с анкет, которые зачем-то в сотый раз требовал штадив.

— Опять про бабушку до семнадцатого года? — сердился Бересов.

— Требуют, товарищ подполковник, — вздыхал капитан, подкладывая бумагу за бумагой.

— Требуют, требуют! — ворчал Бересов, размашистым росчерком заверяя анкеты. «Любят же у нас некоторые товарищи бумагу переводить! — думал он угрюмо. — И война не отучила. А кому про эту бабушку знать нужно? Людей прежде всего по делам изучать следует, а не по бабушкам!»

С треском расчеркиваясь на последней анкете, он спросил:

— Наградные листы все заготовили?

— Ночь напролет сидели. Вот, прошу.

Подполковник взял кипу листов и углубился в их чтение. Во вчерашнем бою отличилось немало солдат и офицеров. Многих из них он знал лично и только некоторых — по донесениям.

Бересов не скупился награждать тех людей, которые в бою были впереди. Он награждал, не смущаясь тем, что иногда степень награждения была несколько выше степени совершенного подвига. Он знал тех, кого награждает, верил в то, что каждый награжденный постарается с лихвой оправдать полученную награду, и редко ошибался в этом.

Сейчас перед командиром полка лежали наградные листы по первому батальону. Он быстро подписывал их и откладывал в сторону. Но на одном листе он задержался.

— «Сержант Уйзенбаев», — прочел он в заголовке листа. — Что же вы ему тут только «звездочку» написали? Мало! Он два «фердинанда» остановил. Орден Отечественной ему, первой степени! Да, — вспомнил подполковник, — ведь вместе с Уйзенбаевым замполит первого был? Представить на него посмертно, тоже — первой степени. Придет орден — выслать семье.

Капитан уже подложил Бересову очередной лист, но подполковник словно не замечал его. «Сколько потерь: Бобылев, Скорняков… Какие люди, какие офицеры были! — думал он. — А сколько солдат осталось лежать на поле?.. И это — за один бой. А впереди еще много боев… Дорог будет мир нашему народу… Дороже, чем какому-нибудь другому…»

Бересов взял следующий лист.

— Рядовой Гастев Петр. Взял в плен десять немцев. Это какой же? Из роты Алешина? Э, нет, тут медали мало. Дать Гастеву «Славу»!

Подполковник быстро просмотрел остальные листы и подписал их. Неутвержденными остались только представления к наградам, поданные на минометчиков. Минометчиков за время боя несколько раз хвалил не только комбат, но и сам Бересов. Командир роты, пользуясь случаем, представил своих к награде всех поголовно.

— Никому не подпишу! — рассердился Бересов. — Пусть их командир хорошенько подумает, кого следует награждать, кого нет.

— Минометчики хорошо стреляли, наградить стоит, — попытался замолвить слово капитан.

— Попробовали бы плохо стрелять! Я б им показал, где раки зимуют! — Подполковник сдвинул брови и решительно оттолкнул неподписанные листы.

Когда капитан, захватив все бумаги, уже собрался уходить, подполковник спросил:

— А почему ни на кого из обозников не подали?

— Обозники не воюют, — пояснил строевик, — сам начальник тыла говорит: «Меня не награждают и моих награждать нечего».

— Что, по себе судит? — рассердился Бересов. — Наградить лучших ездовых! Поход был не легче боя. Понимать надо!.. Ну, что там еще из бумажных дел?

— Есть требование из штадива, — капитан подложил последнюю бумажку. — Нужно выделить одного лучшего офицера, имеющего боевой опыт, для откомандирования на курсы усовершенствования офицерского состава.

— Гм… — Бересов, прищурившись, с неудовольствием посмотрел на бумагу. — Все лучших забирают. То на курсы, то к соседям… Д-да…

Как и любой командир в его положении, Бересов не желал отпускать из полка хороших офицеров. Но он не позволил бы себе обойти полученное распоряжение и послать кого-нибудь похуже, как это старались сделать иной раз некоторые другие командиры. Бересов никогда не мыслил делячески. Он понимал, что если лучшие нужны где-то в другом месте, то они нужны не только для его полка, а и для всей армии, и этим надо гордиться. То, что сейчас, в разгар войны, боевых офицеров с фронта посылают в глубокий тыл на длительную переподготовку, радовало Бересова. В этом он видел один из признаков мощи армии, силы государства.

«Так кого же послать? — размышлял Бересов. — Кому ни предложи, никто из полка уходить не захочет, хотя об учебе и многие мечтают… А тех, кто в тыл захочет, я знаю. Нет, пусть воюют, голубчики!..»

Подполковник вспомнил, как трудно было выполнить подобное требование в прошлый раз: все намеченные кандидаты отговаривались правдами и неправдами, особенно Яковенко. Он даже обиделся, когда ему предложили поехать на учебу, и удивлялся, за что такая немилость. Сейчас, вспоминая об этом, подполковник подумал: «Эх, надо было его тогда все-таки послать. Сам бы потом благодарил… А теперь не пошлешь его, пожалуй: ведь как с ним получилось… Ну да ничего. Выправится. Пусть возвращается поскорее…»

— Кого прикажете наметить, товарищ подполковник? — прервал размышления Бересова строевик.

— Обождем пока. Подумать надо. Пошлем кого-нибудь подходящего: выбрать есть из кого.

Канцелярист ушел. Подполковник потянулся было к своей трубочке, которая уже давно дожидалась его на столе, но в это время загудел телефон. Бересов поднес к уху телефонную трубку. Несколько секунд он молча и сосредоточенно слушал, и лицо его все шире и шире расплывалось в улыбке.

— Благодарю! И вас также поздравляю, товарищ генерал!.. Слушаю… Будет исполнено!..

Положив телефонную трубку, Бересов вытащил из кармана кисет, ухватил пальцами трубочку и весело застучал ею по краю столешницы, выколачивая пепел.

— Знаешь, как наш полк называется? — спросил он у адъютанта, который все сидел над своими «учебными пособиями».

Адъютант поднял удивленные глаза.

— Известно как, — недоуменно сказал он, — обыкновенный, стрелковый.

— Нет, ошибаешься! Теперь не обыкновенный, а Корсуньский!

Бересов с удовольствием сделал ударение на последнем слове.

— Есть приказ? — сразу оживился адъютант.

— Есть! — торжествующе подтвердил Бересов. Лицо его сияло. — Приказ Верховного. Сейчас генерал звонил. В Москве салют. Двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий. Всему нашему фронту от имени Родины!..

— Вот здорово! — воскликнул адъютант. — Только как же так? Звание — Корсуньский, а Корсунь этот мы и в глаза не видели.

— Город берет не только тот, кто входит в него. В Корсунь не входили, зато не дали врагу от Корсуня уйти.

— И что это за Корсунь? Посмотреть бы. Наверное, районный городишко какой-то.

— А ты слышал про такой районный городишко — Канны? — лукаво прищурившись, спросил Бересов.

— Как же, по истории в школе учил.

— Ну и про Корсунь по истории учить будут. Как про Сталинград. И про эти самые Канны.

Бересов встал и взволнованно заходил по комнате, обдумывая что-то.

— Садись к телефону, — сказал он адъютанту, — передай комбатам о приказе Главнокомандующего. Нет! — раздумал подполковник. — Я сам позвоню, поздравлю. А ты сообщи начальнику штаба: готовить полк к выступлению.

— Новая задача?

— Новая.


К полудню полк вытянулся в колонну вдоль извилистой улицы села и медленно двинулся по дороге, ведущей на запад. Фронт не мог ждать долго. Одна победа должна была рождать другую — таков был непреложный закон движения вперед.

Впереди, в голове колонны, ярко алея над снежной белизной, горело, колыхаясь на ходу, полковое знамя. Во время маршей обычно везли его, зачехленное, в штабной повозке под охраной автоматчиков. Но если полк выступал в поход после только что одержанной победы, знамя по приказу Бересова выносилось в голову колонны. Таков был неписаный закон, установленный с тех памятных времен, когда полк перестал отходить и начал наступать.

Как рукой сняло с бойцов многодневную усталость. Солдатские лица посвежели, помолодели. Словно и не было недавних тяжелых дней похода, бессонных холодных ночей на передовой, страшного напряжения боя.

Радостную весть о том, что полку, вместе со всей дивизией, в честь вчерашней победы присвоено наименование Корсуньского, знали уже все бойцы. Точного текста приказа еще не было получено. Но всем было известно самое главное — победа под Корсунем названа новым Сталинградом и дивизия отмечена в приказе среди многих других отличившихся соединений.

С веселым говорком, протаптывая в рыхлом снегу глубокие дорожки, шли по улице бронебойщики, автоматчики, стрелки, пулеметчики, минометчики, связисты… Одна за другой катились пушки, тяжелые минометы, пулеметные, патронные, саперные повозки…

Бересов выехал вперед на своей серой лошаденке, служившей ему верой и правдой от самого Орла, и остановился у края дороги. Мимо, подтягиваясь при виде командира полка, шла вторая рота. Ее командир, младший лейтенант Алешин, шагал сбоку, ревниво оглядывая строй. Завидев командира полка, он молодцевато козырнул. Бересов улыбнулся: «Совсем серьезный офицер! А ведь еще недавно был такой птенчик в желтеньких погонах!»

Вслед за пехотой двигались батальонные повозки. На одной из них сидели две девушки с санитарными сумками и весело о чем-то болтали. Когда повозка поравнялась с Бересовым, они на минутку приумолкли и попытались сделать серьезные лица, но едва повозки проехали немного вперед, как снова послышался звонкий девичий смех. «Сороки! А деловые! — вспомнил Бересов. — Мне про них еще Яковенко докладывал… Когда же он в полк вернется? Приходил бы поскорее. Что ему по госпиталям околачиваться?..»

Колонна первого батальона прошла. Проминая рубчатыми колесами снег, промелькнула батарея сорокапятимиллиметровых пушек. Потянулись последние повозки.

— Эй, Кузьма, что ты своих косматых на трофейных не сменял? — кричал один ездовой другому. Тот, нахлестывая неказистых, но безотказных коняг, отвечал:

— Чего менять? Они без обмена до Неметчины дойдут.

— А ты, отец, знаешь, откуда твоих завели? — подтрунивал над степенным ездовым молодой парнишка, который сидел на соседней повозке и правил парой громадных трофейных тяжеловозов. — Твои коняги от осла с зайцем произведены. От зайца, значит, рост малый, уши длинные, бег скорый. А от осла — терпение. Специально для войны такую лошадь выдумали. Самая удобная: ест мало, везет много, от земли не видать, замаскировать от бомбежки легко.

— Не городи чего не след! — возражал «отец», подхлестывая своих лошадок. — Вот твои махины, верно, от черта с верблюдом повелись!..

— Хо-хо, отец! Поддел! — загремели кругом, и паренек-ездовой, не зная, что ответить, сконфуженно замолчал.

Веселый говор, смех, песни плыли над колонной. Конечно, такой шум был нарушением дисциплины марша, но командиры но случаю радостного дня смотрели на это снисходительно. Как-никак, сегодняшний день был для полка праздником.

Сзади весело застучали колеса, раздалось бойкое гиканье. «Что это за казаки?» — не понял в первое мгновение Бересов, но сразу же догадался, что это полковые разведчики. По его приказу они, сев на брошенные противником повозки, запряженные самыми добрыми из трофейных коней, выехали вперед для разведки маршрута. Рядом с передней повозкой, верхом на лошади, скакал старшина Белых. Он сидел в седле свободно и красиво, как природный кавалерист, хотя и не был им.

«Эх и народ в нашем полку! — с удовольствием подумал Бересов. — С таким куда угодно дойдешь!»

Разведчики с грохотом промчались мимо, обогнали колонну и скрылись впереди. Командир полка с доброй улыбкой посмотрел им вслед.


За селом колонну остановили. На марш выходила по одной дороге вся дивизия, и надо было ждать, пока не будет дан приказ продолжать движение.

Отделение сержанта Панкова собралось вокруг своего командира. У сержанта завелся знатный табачок, и он угощал всех. Бойцы разжились огоньком от одной зажигалки и дружно задымили. В спокойном морозном воздухе почти вертикально, едва-едва колеблемые ветерком, поднялись синеватые струйки дыма.

В соседней роте завели песню. Мужественная, суровая и чуть грустная мелодия плыла над степью. И, прислушиваясь к песне, молчали солдаты, задумчиво глядя на светлую белую ширь. Недалеко от них, шагах в пятидесяти от дороги, высился одетый снегом древний курган. На его пологой, стертой веками вершине стояла подбитая «тридцатьчетверка». А дальше, в степи, и ближе, вдоль дороги, громоздились немецкие танки со свороченными башнями, обгорелые грузовики и повозки, торчали окостеневшие ноги убитых лошадей.

— Эко, пашню-то замусорили! — озабоченно покачал головой Снегирев. — Будет теперь здешним колхозничкам работы. Сколько лома убрать надо! Позасеяли землю железом…

— А танк-то на бугре — из знакомых! — удивился Панков, разглядев на борту «тридцатьчетверки» полузакопченную надпись. — Смотрите: «Челябинский колхозник». Помните, такие «колхозники» нам на марше встречались? Сколько он здесь фашистов наворочал!

— Память добрую оставил по себе! — промолвил Снегирев. Он подумал сейчас о водителе этой сгоревшей «тридцатьчетверки», возможно, ровеснике его сына…

…Это был, наверное, ловкий и толковый паренек, недавний тракторист или комбайнер, веселый комсомолец и взыскательный к себе служака. Настигнув врага, он бросил свою машину вперед, в гущу вражеской колонны. Оставляя за собой крошево из вражьих тел и машин, с громом прошел он по полю и взлетел на этот курган. Но тут дымным факелом вспыхнула его машина. Может быть, он так и остался в ней. А может быть, объятый пламенем, израненный, успел выпрыгнуть наружу, пробежал несколько шагов и, теряя силы, упал в снег. И долго еще полыхал этот жертвенный огонь. Снег таял под ним, и земля, жесткая от холода, стала теплее и мягче. И пепел героя смешался с ней — с многострадальной и многославной землей украинского народа, землей, на которую пролили кровь казаки Богдана и Богуна, солдаты русских полков во многих войнах и походах, бойцы Щорса, Пархоменко и Буденного и тысячи ровесников этого воина.

Его боевые друзья умчались вперед. Может быть, даже на минуту не смогли они задержаться, чтобы отдать ему последний долг. Где-то уже далеко они сейчас. Новый приказ движет их.

Пройдет немного времени. Откатится на запад гул войны, и больше никогда не услышит его эта степь, хотя и не переведутся еще на свете охотники до восточных походов. Будут убраны все огрызки войны, все мертвое железо. Травы встанут над костями незадачливых завоевателей. Человеческий труд — страстный, как любовь, вдохновенный, как поэзия, и упорный, как война, — все обновит на этой земле.

А танк будет оставлен здесь, на кургане, памятником на вечные времена. Весной, когда стает снег, пройдет близко трактор, весело рокоча мотором. Дробя солнце в сверкающих отвалах, плуг вздыбит черные, маслянистые пласты. В жаждущую оплодотворения землю падут семена. Дружной стеной встанут вокруг кургана высокие хлеба. В жаркий день зазвенят над полем звонкие девичьи песни, величественными кораблями поплывут по нему комбайны.

С вершины кургана далеко-далеко будет видно золотое море хлебов, взращенных на месте битвы. И тот, чья машина стоит на кургане, не будет забыт никогда, хотя никто, может быть, в этих местах так и не будет знать ни имени его, ни звания… Но всегда, проходя мимо, с благодарностью вспомнят люди о павших здесь ради их счастья.

И часто будут потомки подыматься на курган, чтобы прикоснуться к памятнику грозного и славного в истории народа четырехлетия, любовно погладить уже крепко тронутую годами сталь машины. А ребятишки, любопытные до всего, приведут сюда деда — ветерана Великой войны и потребуют рассказать о ней. И никуда не деться старику: усядется он с ребятами на зеленую траву, прислонясь спиной к теплой броне, и начнет свое длинное и славное повествование. А вечером, возвращаясь с поля, остановятся мимоходом девчата и кто-нибудь из них повесит свой венок на шершавый от времени пушечный ствол, по-прежнему зорко глядящий вдаль.


1951

Загрузка...