Уже который день подряд крутые весенние облака мчались в чистом небе все в одну сторону — на север, точно и они тоже, как перелетные птицы, перезимовали где-то на далеком юге и спешили теперь домой, к берегам родного Балтийского моря.
Скользящие тени облаков неустанно взбегали на зеленые холмы литовской земли, ныряли в низины, проносились над крышами городов, и в каждом лесном озере и в каждой запорошенной мучной пылью лужице на базарной площади одинаково отражалась все та же сияющая синева неба и снежная белизна клубящихся на лету облаков…
Теплый ветер с просторов заболоченных лугов и пахотных полей, окружающих уездный городок Ланкай, буйно налетал на площадь, винтом закручивая пыль, срывая с людей шляпы, трепля и путая связки разноцветных тесемок в галантерейных ларьках, ероша и дыбом вздымая гривку шершавого глазастого жеребенка, который впервые попал с тихого хутора в город и, решительно ничего не понимая, бродил, раздувая ноздри, среди возов в пестрой базарной толпе.
Гремели по булыжной мостовой телеги, за которыми, недовольно мыча, ступали привязанные коровы, и, заглушенный шумом толпы, жестяным голосом пел и щелкал граммофон в палатке торговца старыми пластинками.
Немного в стороне от рыночной толчеи, прижавшись боком к каменной стене амбара, напротив изгрызенной коновязи, стояла деревянная будка с одним окошком и дверью, над которой была прибита вывеска: «РЕМОНТ».
На внутренней стороне двухстворчатой, раскрытой настежь двери в виде пояснения к вывеске была нарисована с одного бока керосинка, пылавшая багровым пламенем, а с другого — очень маленький велосипедист в полосатом картузике у подножия громадной швейной машинки.
Внутри будки, за обитым железом прилавком, сидел, сильно ссутулившись, хозяин и единственный рабочий мастерской Жукаускас — «старый мастер», как его звали в городе.
Сегодня заказной работы было маловато, и старый мастер весь день занимался изготовлением хитрого замка «с секретом», который давно уже обдумывал… Своими толстыми, огрубевшими пальцами он ловко надел на штифтик маленькую, самую «хитрую» пружинку и, представив себе недоумение воображаемого взломщика, когда тот наткнется на скрытое сопротивление ехидной пружинки, самодовольно усмехнулся и снова углубился в работу. Спустя долгое время он прислушался, приподнял очки и поглядел в окошечко. Базарная площадь была пуста. Только собаки бродили среди мусора, уныло принюхиваясь к капустным листьям, и сторожиха неторопливо шаркала метлой по неровным камням.
Еще день минул, люди разошлись с базара, и он один остался тут сидеть в будке, как старая мышь в мышеловке. Приятное настроение у него разом кончилось вместе с работой… Да и что это за работа? А ведь когда-то, правда давным-давно, он работал токарем по металлу на знаменитом Путиловском заводе в Петрограде. Поехал в голодный год на побывку к себе на родину, под Шяуляй, задержался там ненадолго, но как раз достаточно, чтобы в один прекрасный день с изумлением обнаружить, что очутился, не сходя с места, за границей. Он — в Литве, а Петроград с Путиловским заводом — в Советской России.
Поняв, что обратно не выбраться, он пал духом и затосковал. В кулацкой Литве специальность его никому по-настоящему не была нужна, и, объездив много городов и местечек и перепробовав много профессий, он кончил тем, что открыл в Ланкае мастерскую, женился и вот теперь доживал свой век, паяя худые кастрюли и под шипение примусов уже не совсем отчетливо вспоминая многолюдный цех и свой станок. Так состарившийся штурман дальнего плавания, став перевозчиком на деревенском пароме, с неясной, щемящей тоской вспоминает свой старый корабль, простор океана и пальмовые берега в тумане…
Конечно, вся жизнь в Литве сейчас меняется. Что ж, он радуется за людей. Только ему уж отсюда не выбраться. Пускай дверца мышеловки открыта, да мышь-то состарилась, поздновато ей искать, где лучше!..
Вздохнув, мастер бережно завернул в тряпочку недоделанный замок и, выдвинув фанерный ящик, подсчитал выручку: четыре помятые пятирублевки, бумажный рубль и мелочь. Ну что ж!.. Он достал с полки флакончик, полил себе на руки немножко бензина и вытер тряпкой.
Выйдя на рыночную площадь, он затворил за собой обе створки двери, повернув внутрь велосипедиста со швейной машиной и пылающую керосинку.
Прислоненный к наружной стене, у входа дожидался хозяина велосипед с непомерно длинной рамой, собранный из частей многих велосипедов, давно устаревших и мало подходящих друг другу систем.
Старый велосипед начал дребезжать и позванивать, точно бормоча что-то невнятное, когда мастер повел его через площадь по булыжной мостовой, и затих только на мягкой обочине шоссе.
Здесь стояла тумба для объявлений. Прежде они не интересовали старого мастера. Его не волновали ни наклеенные на ее толстых боках извещения о продаже с торгов партии кожевенного товара, ни даже предложения по случаю приобрести барский дом в живописной местности или узнать будущее у «восточной» гадалки.
После бурных дней народных демонстраций тысяча девятьсот сорокового года, когда в Литве вновь устанавливалась советская власть, потерявшие всякий смысл объявления еще долго висели на прежних местах, выгорая на солнце, заливаемые дождями, совсем размывшими чернила, так что сейчас только на одном уцелевшем обрывке, выглядывавшем из-под плаката об открытии рабочего клуба, можно было разобрать очертания полинялого черного ворона с рекламы гадалки.
Интересовавшее старого мастера и не раз уже прочитанное им объявление оказалось на месте, и он внимательно перечитал его от первой до последней строчки. Да, действительно, «Отделу мелиорации исполкома требуются комнаты». «Оплата по соглашению». Это неважно. «Помесячно». Ну, пускай помесячно, какая разница, не в этом дело. Важно то, что люди приезжают сюда на работу. «Помесячно»… Значит, надолго. Гм…
Старый мастер задумался, потом крякнул, точно отгоняя от себя досадную мысль, и, поставив ногу на педаль, два раза плавно оттолкнулся от земли, степенным движением перекинул ногу через седло и покатил по обочине.
Мимо потянулась вереница маленьких, похожих друг на друга домиков с заборами, потом большой костел и аптека с единственной в городе зеркальной витриной, в которой он увидел свое медленно проплывающее отражение.
И, как всегда, именно на этом месте на память пришло другое. То, что было давно, много лет назад…
Он едет на этом же самом велосипеде, возвращаясь с работы, мимо этой витрины, а сзади, на подушечке, крепко привязанной к багажнику, сидит верхом худенькая девочка, его дочка Аляна. У нее сосредоточенное выражение лица, она знает: нужно крепко держаться обеими руками за пояс отца. Она и держится очень крепко, так, что он чувствует ее стиснутые кулачки у себя на пояснице. Свесившиеся тоненькие ножки с голыми коленками покачиваются при каждой встряске, хотя он старается ехать как можно осторожнее и время от времени спрашивает, не оборачиваясь:
— Крепко держишься?
— Вот как крепко! — отвечает девочка, стиснув зубы и покряхтывая от усилия. Кулачки ее при этом сжимаются туже, и она изо всех силенок дергает на отце пояс, чтобы показать, до чего крепко. При этом ее пушистые, совсем белые волосы развеваются по ветру и падают на лоб легкими завитками… Да они у нее и сейчас такие, не очень-то слушаются гребешка.
Жена мастера, Магдалэна, в те времена жила у хозяев и домой приходила только по воскресеньям, так что всю неделю они с дочкой хозяйничали в доме одни.
По утрам, на рассвете, он вставал и затапливал печь, приносил со двора воду. Потом, когда времени оставалось в обрез, шел будить девочку. Осторожно подсовывая руки под маленькое горячее со сна тельце, он вытаскивал ее из постели и нес, похныкивающую и потягивающуюся, на кухню, в теплый угол поближе к печке.
С полузакрытыми глазами, она сидела, зевая во весь рот, у него на коленях, пока он своими толстыми, потрескавшимися пальцами неловко натягивал на маленькие, гнущиеся, точно ватные, ноги бумажные рубчатые чулочки, надевал побелевшие от стирки розовые штанишки.
Окончательно проснувшись во время одевания, она искоса наблюдала, дожидаясь, пока он застегнет последнюю пуговицу на платье, и вдруг принималась громко хохотать оттого, что петли не сошлись с пуговицами и все получилось криво.
Потом они завтракали из одной миски, хотя Магдалэна это строго запрещала, завязывали в узелок еду на обед, усаживались вдвоем на велосипед и отправлялись на рынок, в мастерскую.
У Аляны тогда было две куклы: одна, почище, считалась барышней и оставалась в доме, другая, любимая и засаленная, постоянно жила в мастерской, за прилавком.
Аляна ее кормила, причесывала, лечила, смазывая от простуды ее целлулоидные суставы маслом из большой масленки, и отправляла гулять в «сад», который помещался на подоконнике мастерской. Там стояло несколько горшков и консервных банок, куда были посажены семена разных очень красивых и редкостных цветов. В керосиновой атмосфере мастерской из них редко вырастало что-нибудь, кроме робких зеленых хвостиков, но все-таки сад выглядел неплохо, потому что к каждому горшочку был приклеен пустой пакетик с картинкой, где был нарисован тот самый цветок, который мог бы вырасти, но почему-то не вырос из семечка.
Когда кукла надоедала, девочка брала у отца напильник, старательно пыхтя, зажимала в тиски какую-нибудь медяшку и начинала ее опиливать, чтоб она заблестела, как золото. Отец, оторвавшись от работы, поправлял ей руку, показывая, как правильно держать инструмент, и она старалась еще пуще, пока тоненькие ручки не опускались от усталости, и она с сокрушением замечала:
— Знаешь, правая рука у меня ничего, а левая почему-то дура.
Вечером они подсчитывали выручку, усаживались на велосипед и не торопясь катили домой по мягкой от пыли вытоптанной в траве дорожке, тянувшейся вдоль шоссе.
Славное это было время, когда они были всегда вместе…
Велосипед свернул с дороги и, шурша колесами по траве пустыря, поехал извилистой тропинкой к дому.
С сердитым лаем навстречу выбежала собака и, узнав хозяина, изумленно и обрадованно взвизгнула. Старый мастер, нагнувшись, погладил ее по ушам и, выпрямившись, потер себе кулаком побаливавшую поясницу.
Переступив порог кухни, старик нерешительно огляделся. Дверь в комнату дочери была полуоткрыта, и оттуда слышались шаги и шуршание платья: значит, Аляна уже пришла с работы и переодевается.
Он откашлялся для бодрости, оживленно потер руки и, хотя особенной уверенности не почувствовал, все-таки, как сумел, рассказал жене про объявление.
— Ну-ну? — с неприятным спокойствием выслушав его, отозвалась Магдалэна. — Дальше-то что?
— Дальше… Если б ты согласилась, мы тоже могли бы нашу комнату сдать кому-нибудь из приезжих. Все-таки свежий человек… Он в курсе… Ведь это специалисты из России к нам приезжают, насчет мелиорации.
— Все? — спросила Магдалэна. — Что же из этого может получиться? Осрамимся — и все. И слушать об этом не желаю!
Жукаускас помрачнел, но, против обыкновения, не смирился. Напротив, демонстративно насупился, с непримиримым видом подпер кулаком щеку и, облокотись о подоконник, стал смотреть на лопухи в овраге.
«Ну, лопухи так лопухи…» — подумала Магдалэна и преспокойно занялась своими делами в ожидании какого-нибудь знака капитуляции, вроде робкого покашливания или вздоха. Однако минута проходила за минутой, а Жукаускас все сидел, подперев рукой щеку.
Наконец Магдалэна, убедившись, что не на шутку испортила мужу настроение, почувствовала, что собственное ее настроение стало намного лучше. Просто на душе полегчало. Она кротко, но довольно громко вздохнула и сказала:
— Нашу комнату приезжим!.. Нашу!.. Ты хоть немножко соображаешь? Разве они себе лучше не найдут?!
— Наша комната тоже довольно хорошая, — заметил Жукаускас, обращаясь к лопухам.
— Много ты видел хороших комнат! — насмешливо сказала Магдалэна. — А обстановка?
— Если ты насчет комода, — оживляясь, заговорил Жукаускас, — что там покоробилась фанерка, так можно сверху разбросать, будто нечаянно, твои вязаные салфеточки… И перенести туда большой стул с резной спинкой. Эти головы кошек на спинке — самая настоящая ручная работа… Ну вот, ты опять слушать не желаешь…
— Кошки! — с горечью воскликнула Магдалэна. — Подумать только, кошки! Пятнадцать лет стоит стул, а он даже не разглядел, что это львы… Ты бы руки лучше не забывал мыть после работы.
Ну еще бы, чтоб она забыла про мытье! Старый мастер нехотя поднялся и поплелся во двор к рукомойнику.
В это время Аляна в своей комнате спеша натягивала на себя домашнее платье, чтобы поспеть на помощь отцу, если ему придется уж очень туго. Она вышла, застегивая кнопки на груди, и остановилась посреди кухни, увидев, что опоздала.
Магдалэна, засучив рукава и отвернувшись в угол, с таким стуком и плеском мыла посуду в лохани, точно до врагов добралась и сводит с ними счеты…
Погромыхивая медным соском рукомойника, старый мастер обернулся через плечо и увидел дочь. Неслышно ступая загорелыми босыми ногами, она, сбежав с крыльца, подошла, протянула ему полотенце и осталась стоять, дожидаясь, пока он вытрется. Полотенце было предательски чистое. Недаром Магдалэна считалась отличной прачкой. Жукаускас с опаской промакнул несколько раз руки, стараясь не очень сильно нажимать. Грязь не грязь, а какие-то пятна иной раз остаются. И тогда, не дай бог, до ночи не оберешься разговоров. О бессовестных грязнулях. О безответных мученицах и тому подобном…
Сутулясь по привычке, он исподлобья поглядывал на дочь озабоченным и как будто рассеянным взглядом и не спешил покончить с вытиранием.
До чего подросла! Какие стали ровные, крепкие плечи! И сейчас же он вспомнил ее детские узенькие плечики и тоненькие ручки, которые, бывало, поглаживал, приговаривая с притворным восторженным изумлением: «Ух ты, плечики!.. О-о, мускульчики!..»
Как хорошо было бы сейчас протянуть руку и погладить ее мягкие волосы, подержать ее руку в своей. Но почему-то он не решался это сделать. Как будто он остался на том же месте, где был десять лет назад, а она от него ушла далеко вперед.
Смешно было бы попробовать поиграть с ней, как прежде, рисуя кривых человечков и собачек, похожих на тараканов. И, наверное, так же смешно получилось бы, попробуй он сейчас своими неуклюжими, корявыми руками погладить ее, синеглазую, стройно вытянувшуюся, повыше его самого ростом, такую милую, но теперь уже совсем какую-то отдельную, взрослую…
А дочь смотрела на него в это время и с жалостью думала: «Что у него сейчас на уме? Какие мысли? Наверное, о старости, усталости, о мамином несносном характере…»
Жукаускас молча сунул ей в руки полотенце и поплелся впереди нее к дому, не заметив, что и она еле удержалась, чтоб не положить ласково руку ему на плечо, остановленная рассеянным взглядом, каким он смотрел исподлобья минуту назад, вытирая руки и раздумывая о чем-то очень своем.
Поезд бежал по насыпи мимо неглубокого оврага, на дне которого вбиты были короткие кривые колья с обвисшей колючей проволокой.
— Вот это и есть бывшая граница. Как раз проезжаем! — объявил старичок в помятой каскетке.
Степан привстал, опираясь на столик, и прижался лбом к стеклу вагонного окошка.
Он постарался себе представить, что вот эти две выросшие на противоположных сторонах оврага березы, ветки которых одинаково раскачивал ветер, всего несколько месяцев назад стояли в разных и чуждых друг другу государствах: одна у нас, в Советском Союзе, а другая — в той Литве, о которой Степан знал, что там до недавнего времени были фабриканты и забастовки, биржевики и фашисты. Он попытался представить себе рядом с березой какого-нибудь помещика с усами или полицейского. Но ничего не получилось. Береза была как береза. Она была занята своим делом: гнулась, сопротивлялась ветру, шевелила листьями, наливалась весенним соком. А около нее, щурясь, сидела собачонка, присматривая за двумя овцами.
Потянулись осиновые и березовые перелески, поля с редкими хуторскими постройками, крытыми дранкой, потом из-за поворота выплыла кучка домиков. Степан с интересом разглядел первую вывеску на литовском языке, и опять пошли перелески и поблескивающие водой болотца.
Инженер Дорогин, начальник Степана, прислонившись головой к стенке, начал потихоньку похрапывать. Немного погодя и Степан, прикрыв на минутку глаза, уставшие от однообразного мелькания деревьев за окном, сам не заметил, как крепко заснул.
Был вечер, и в вагоне горело электричество, когда он проснулся. Прямо против него сидел, подобрав под себя ноги в больших грязных сапогах, высокий парень со смуглым от весеннего загара лицом и целой копной давно не стриженных светлых волос.
На коленях у него лежала завернутая в чистую тряпку гармоника.
— Музыка? — улыбаясь спросил Степан. — Сыграл бы какую-нибудь литовскую?
Парень покачал головой.
— Сломанная. Не может играть! — И бережно, точно мать, показывающая личико больного ребенка, приоткрыл тряпку.
— Ну-ка, покажи! — с мгновенно пробудившимся интересом проговорил Степан.
Парень неохотно выпустил из рук гармонику, с беспокойством наблюдая за Степаном. Тот бегло прошелся пальцами по ладам. Несколько клавиш громко выдыхали воздух, не издавая звука.
— Все понятно, — решительно сказал Степан, раскрыл свой фанерный баульчик, вытащил и разложил разные коробочки и инструменты, припасенные «на все случаи жизни». Немножко покопался, подчистил что-то шкуркой, и парень не успел по-настоящему испугаться, как одна из клавиш была починена. Со второй Степан провозился больше получаса, но тоже справился и, разгоряченный таким быстрым успехом, схватился заменять последнюю, начисто сломанную, за что не взялся бы, наверное, в таких условиях и специалист.
Поезд шел, останавливаясь на маленьких станциях, и снова, торопливо пыхтя, катился дальше. Владелец гармоники ерзал на месте и тоскливыми глазами следил за руками Степана, а тот задумчиво посвистывал сквозь стиснутые зубы, сосредоточенно разглядывая поврежденную клавишу. Раза два или три, после долгого раздумья, он вдруг просветленно объявил:
— Эге, ну теперь-то нам все понятно! — И, уверенно выхватывая из баульчика новый инструмент, что-то подчищал, подклеивал, безуспешно пытался вставить клавишу на место и снова впадал в задумчивость.
Парень сидел красный и потел от волнения и страха за свою гармошку.
Проснувшийся Дорогин некоторое время внимательно наблюдал за руками Степана, потом сдержанно спросил вполголоса:
— Степан, а тебе подобные инструменты когда-нибудь чинить приходилось?
— Подумаешь, техника! — презрительно буркнул Степан, стараясь не глядеть на Дорогина. — Да я не то что какие-нибудь гармошки, я арифмометры чинил!
«Так, значит, гармоний не чинил, — про себя отметил Дорогин. — Если бы чинил, ответил бы что-нибудь вроде: „Да я их, может, тыщу штук перечинил!“… А арифмометры, пожалуй, действительно чинил, врать не станет».
— Имей только в виду, что через сорок минут наша станция.
«Если не успею починить, проеду лишнюю станцию, а потом хоть пешком доберусь обратно, — с яростью решил про себя Степан. — Не подведу парня…»
Он аккуратно подчистил шкуркой шершавую поверхность починенной клавиши, сдул с нее пыль и, закусив губу, тщательно закрепил на месте. Клапан, застревавший на полдороге уже раз десять, послушно пошел в отверстие, как влитой, будто там и родился. Сердце у Степана екнуло от радости…
Он продел руку в ремень, несмело потянул мехи и осторожно прошелся пальцами по ладам сверху донизу.
Парень-гармонист, не отрывая испуганных глаз от инструмента, прислушивался с полуоткрытым ртом. Больная клавиша пропела громко и ясно. Тогда Степан, разом решившись, рванул меха и не очень четко, но зато в бешеном темпе проиграл несколько тактов «Катюши» и, расчетливо оборвав на том самом месте, где знал, что обязательно собьется, сбросил с плеча ремень и небрежно протянул гармонь парню.
Тот, привстав, принял ее в обе руки, бережно, как хрустальную, и с лицом все еще испуганным припал ухом к мехам и заиграл.
Полусонные пассажиры стали подходить из других отделений поближе.
— Ну, совсем теперь другое дело! — все повторял парень размякшим от радости голосом.
Гармонь весело и отрывисто запела, точно приплясывая, балуясь, кого-то поддразнивая.
Степан разложил по коробочкам рассыпанную железную мелочь, захлопнул баульчик и с силой потянулся, разминаясь. Его так и распирало от мальчишеской гордости, почти от счастья, хотя он и понимал, что смешно испытывать такую бурную радость из-за пустякового происшествия.
Вытащив коробку «Казбека», он протянул ее маленькому старичку в каскетке. Ради деликатности слегка засучив длинноватый рукав куртки, старичок взял папиросу и неумело задымил.
Степан заметил, как он, с интересом разглядывая, задержал в руках коробку, точно ему жалко было с ней расставаться. Степану представилось, что у старичка нет денег и нечего курить, а попросить он стесняется.
— Знаете что? — просительно сказал Степан. — Берите себе коробку. Ну, пожалуйста…
— Нет-нет, — обрадовался и испугался старичок. — Я ведь, собственно, некурящий… Вот если бы пустая… Ну, просто интересно показать ребятам в деревне: «Казбек», Москва и этот, вроде казака, на лошади…
— Вот и берите, папаша, — повелительно прикрикнул Степан, всовывая коробку ему в руки. — У меня их знаете сколько?
Поезд начал замедлять ход, подъезжая к небольшой станции Ланкай, вокруг которой видны были всего два или три домика да длинные штабеля дров.
Через минуту, в спешке, машинально выбросив изо рта едва закуренную папиросу, Степан складывал на платформе вынесенные из вагона футляры с приборами и чемоданы, свои и Дорогина. Поезд загудел и тронулся. Сквозь мутное стекло кто-то помахал им рукой, и в вагоне снова глухо заиграла гармонь.
— Ты когда-нибудь живого извозчика в жизни видал? Нет? — весело сказал Дорогин, оглядываясь по сторонам и с удовольствием вдыхая сыроватый чистый воздух. — Вон они стоят, иди нанимай. Да что это ты, братец, с полу окурки стал подбирать?
— Это мой собственный, — нехотя отозвался Степан, обрывая мокрый кончик мундштука. — Обронил вот тут, а папиросы как раз все до одной вышли.
С чемоданом и тяжелым баульчиком в руках, потея в расстегнутом драповом пальто, в фуражке, съехавшей на затылок, Степан долго шагал, спотыкаясь в сумерках, по неровному булыжнику шоссе, отыскивая адрес по бумажке, которую дали в исполкоме.
В переулках, обсаженных деревьями, сквозь листву уже светились кое-где желтые огни в низких окошечках, и по вечерней сырости тянуло особенным домашним дымком. Где-то плаксиво тявкал щенок, и детские голоса смеялись и весело болтали на незнакомом языке.
Наконец на самом краю последнего переулка Степан отыскал на краю пустыря, над оврагом, заросшим лопухами, нужный ему дом.
Маленький сутулый человек отворил дверь и впустил его на кухню. На чисто выскобленном столе горела керосиновая лампа, освещая ярко начищенный медный умывальник и белый бок русской печи, загромоздившей половину комнаты.
Из-за печи вышла хозяйка и, едва поздоровавшись, сразу объявила, насмешливо улыбаясь, что комната у них неважная и потолки низкие, — все ему не понравится и он гораздо лучшее жилье найдет у кого-нибудь в городе. Она распахнула одну из дверей и с иронической торжественностью, высоко подняв лампу над головой, осветила комнатку.
По этому заносчивому жесту, по смущению хозяина, нервно потиравшего руки, Степан безошибочно угадал, что хозяевам очень бы хотелось, чтоб ему понравилось, они боятся, что не понравится, и стесняются, что у них бедно. Поэтому, не успев ничего разглядеть. Степан решительно объявил, что все в порядке, ему очень нравится, и даже почти искренне приплел что-то насчет своего отвращения к просторным помещениям.
Хозяйка недоверчиво поглядела, однако поставила лампу на место и даже слегка пододвинула Степану стул. Тогда хозяин выступил вперед и, радостно пожимая Степану руку, сообщил, что фамилия его Жукаускас и ему очень, очень, очень приятно, что все так хорошо уладилось, и вежливо осведомился, правильны ли слухи, что Степан приехал работать к ним техником по мелиорации. Степан ответил, что слухи эти правильные, и хозяин, желая, видимо, обрадовать Степана, сообщил, что болот тут кругом ужас до чего много, так что работы хватит надолго.
После этого хозяин, застенчиво улыбаясь, усиленно принялся потирать руки, и разговор совсем угас.
— Лучше предложил бы снять пальто и руки помыть. Может быть, человек отдохнуть хочет, — негромко произнесла хозяйка и с треском отщипнула ножом от полена сухую лучину.
— Да, да, конечно, пальто, — заторопился Жукаускас. — Вон тут у нас специально для этого набиты гвоздики. Пожалуйста. А это вот у нас, извините, умывальник… У вас там, наверное, все больше водопровод?
— Ну, смотря где. В городах-то это конечно, — ответил Степан, стаскивая пальто и нацепляя на гвоздь.
— Я думаю, в городах… Например, в Петербурге, то есть в Ленинграде, — и, повернув таким образом, хотя и довольно неуклюже, разговор в нужную ему колею, жадно глядя в глаза Степану, спросил: — А вы там когда-нибудь были?
— Ну как же! Я и учился в ленинградском техникуме, — сказал Степан.
— Вот оно как удачно, — заволновался Жукаускас. — И вы, может быть, за Нарвской заставой бывали? Там такие Триумфальные ворота… возвышаются?
— Возвышаются, — кивнул Степан.
— А завод, Путиловский, действительно… работает и сейчас? Да? А Невский? Там было такое Адмиралтейство и на нем золотой шпиль?
— Все существует, — сказал Степан. — И шпиль. И кораблик на своем месте, на конце иглы. Его даже позолотили недавно.
— Кораблик? — пробормотал упавшим голосом Жукаускас. — Какой же там кораблик?
Видно было, что он сбился, и теперь с испугом смотрел на Степана.
— Ты со своими разговорами не даешь человеку руки помыть, — нетерпеливо повторила хозяйка. — Кораблик!
Степану мыться было не к спеху, а отдыхать и вовсе не хотелось, однако делать было нечего. Он помыл руки, втащил свой чемодан в комнату, прикрыл дверь и, оставшись один, стал глядеть на язычок огня в маленькой лампочке, которую поставили ему на комод.
«Вот к чудакам попал», — подумал он, пожал в недоумении плечами и усмехнулся. Он оглядел все вокруг: постели, комод, стул с высокой спинкой, на которой вырезаны звериные рожи, подоконники, заставленные горшками с цветами и какой-то кудрявой травкой. За окнами ясно и сильно светила луна.
Дунув сверху в стекло, он погасил лампочку, подошел и стал смотреть в окно. Дома и деревья бросали густые черные тени, а среди этих черных теней на открытых местах разливались по земле лужи голубого лунного света.
«Хорошо!» — подумал Степан, с удовольствием потянулся, постоял еще и, не зная, что делать дальше, хотел было снова зажечь лампочку, но вспомнил, что спички остались в пальто на кухне. Осторожно, стараясь не помять постель, он прилег с краю, заложил руки за голову и стал смотреть на тени от веток, беззвучно шевелившиеся на потолке.
Медленно приближаясь издали, женские голоса негромко и стройно пели незнакомую песню, очень хорошую какую-то.
Сто раз видел он тени от луны и слышал пение, но сегодня в нем точно перевернули старую исписанную страницу и открыли новую, совсем чистую, без единой помарки, на которой каждая тончайшая черточка отчетливо видна, — такую он чувствовал душевную ясность и радостную готовность впитывать новые впечатления.
Ему нравилось и то, что песня похожа на русские песни, и то, что она хотя и не русская, а все-таки понятна и трогает за душу.
Пение оборвалось, и немного погодя где-то совсем близко запел одинокий женский голос. Он был совсем не такой, какие бывают у настоящих певцов. Негромкий и трогательно неумелый, он слегка хрипнул на низких нотах, но Степан сразу понял, что именно его и слушал издали. Вскочив на ноги, он подошел к окну, слегка отодвинул уголок занавески.
Целые озера лунного света заливали поляны и пустыри, а дальние поля казались затопленными лунным наводнением. Против окна, шагах в двадцати, стояли и пели девушки.
Стараясь угадать ту, которая запела первой, он прислушивался, вглядываясь по очереди в серьезные лица, освещенные лунным светом, и вдруг сказал себе:
«Вот она!» С этой минуты он смотрел только в лицо этой, найденной девушки. Она пела, положив руку на плечо подруги. Ему ясно были видны ее черные, вразлет брошенные и приподнятые к вискам брови, туго обтянутая на груди блузка и красиво, в сдержанной усмешке, двигавшиеся при пении губы.
Скоро лицо окончательно слилось в его представлении с тем голосом, и стало казаться, что и не могло быть другого голоса у девушки с таким лицом.
В доме стукнула форточка, и хозяйка что-то сердито крикнула поющим.
Девушки умолкли, и одна из них, какая-то маленькая, которую он прежде и не заметил, выступила немного вперед, коротко рассмеялась и снова, потише, запела тем самым милым, особенным голосом, который он, затаив дыхание, только что слушал, во все глаза глядя в лицо другой.
Через минуту, когда пение кончилось, Степан с чувством какой-то обидной потери смотрел, как расходятся в разные стороны девушки: маленькая неторопливо поднялась по ступенькам крыльца, вошла в дом, и он услышал, как в сенях хлопнула дверь; а та, другая, у которой так красиво взлетали брови и шевелились губы, окликнув подругу удивительно не идущим к ее красоте резким голосом, ушла в другую сторону вместе с остальными…
В комнату постучала хозяйка и позвала пить чай. Степан пригладил волосы, одернул пиджак и, взявшись за ручку, толкнул дверь плечом.
Девушка слегка привстала навстречу, выжидающе вглядываясь и загораживая ладонью глаза от света лампы.
Степан пожал протянутую ему руку, ощутил нерешительное ответное пожатие маленькой жесткой ладони и сел за стол.
Хозяин выглянул из-за самовара, которым случайно или нарочно хозяйка загородила его от Степана, и, обрадованно посмеиваясь, быстро проговорил:
— Он ведь парусный, правда? Теперь я вспомнил.
— Кто такой парусный? — изумился Степан, заглядывая за самовар.
— Кораблик, вы же сами говорили: кораблик…
— A-а, на Адмиралтейском шпиле? Правильно. Вспомнили?
— Как самого себя: золотой кораблик с парусами. Боже мой! И потом эти черные лошади на мосту, которые хотят вырваться, а молодой человек их старается удержать. Я все помню. Правильно? Я там прожил такие хорошие годы! Хотя тогда я думал, это были тяжелые годы. Да они и были тяжелые, но все-таки была жизнь, понимаете? Громадный Путиловский завод и кругом мои товарищи… Надежные товарищи. И мы добивались… Понимаете? — Маленький мастер, разволновавшись, обернулся к жене, но, встретясь с ней глазами, увял и примолк. Однако, видно, уж очень его распирало, и он, стараясь не глядеть на жену, торопливо договорил: — И я помню все их имена. И если меня сегодня поставить… руки у меня помнят работу. Они помнят, — он посмотрел с какой-то растерянной улыбкой на свои закопченные руки и замолчал.
— Ну-ну, — холодно сказала Магдалэна, — ты со всякими фантазиями людям чай пить мешаешь.
— Что вы! Наоборот! Я это очень понимаю, — быстро сказал Степан. Он с сочувствием слушал старика и в то же время почему-то не переставал следить за тем, как двигались, переставляя посуду, отламывали хлеб или спокойно отдыхали, облокотившись о край стола, тонкие руки девушки в коротких рукавчиках пузыриками.
Аляна сидела против него, прислушиваясь и приглядываясь до того внимательно, что не заметила, как голова у нее по привычке совсем склонилась к плечу, а пухлые губы простовато, по-детски приоткрылись…
Опять, профессору Юстасу Даумантасу снится, что поезд вот-вот должен отойти, а он никак не может отыскать свой вагон. В последнюю минуту он с ужасом обнаруживает, что все его вещи — воротнички, белье, платье — грудой лежат около чемодана, прямо на платформе. Поезд трогается. Юстас делает отчаянную попытку вскочить на ходу. Площадка вагона медленно проплывает мимо, надо сделать всего один шаг, но ноги не слушаются, и поезд, ускоряя ход, уходит… уходит!.. Измученный борьбой, он наконец просыпается и приоткрывает глаза с надеждой, что наступило утро и пора вставать.
В комнате глубокая ночь. Даже щель в занавеске не обозначилась еще серой полоской, и он поскорее снова закрывает глаза в страхе, что больше ему не заснуть. Он поворачивается на бок и ровно, глубоко дышит, стараясь обмануть самого себя. Но голова уже проснулась и начала работать, как будто затикали пущенные в ход часы.
Он думает: в молодости сон похож на большое, теплое одеяло, укутывающее тебя целиком, с головой. В старости — на коротенький дырявый пледик, под которым дремлешь кое-как и сквозь сон чувствуешь, как стынут высунувшиеся ноги и поддувает под спину…
Ну, ясное дело, раз в голову полезли всякие сравнения, теперь не заснуть до утра…
Профессор перестал сопротивляться, и тотчас знакомые мысли со всех сторон начали сбегаться к нему, торопливо, как голодные цыплята на корм.
Кто он такой, в конце концов? Неразумный, вечно недовольный старик — только и всего. Он живет на покое, доживает свой век. Давно бы пора позабыть, что когда-то он преподавал какую-то науку — ненужную, потому что его ученики не находили себе работы по специальности. Нужно позабыть, что, бросив преподавание, он занялся своими собственными сумасбродными планами, которые тоже никому не пригодились. Все это было давно, все уже прошло: и борьба и надежды. Примириться, успокоиться — вот что нужно. Он стар и хочет покоя. Он должен хотеть покоя.
Единственным призванием и делом всей его жизни была борьба с болотами, вечными спутниками крестьянской нищеты на родной литовской земле. Он знал о болотах все, что может знать человек. Он исходил пешком бесчисленные километры, изучая течения рек, составил сотни планов, которые с годами сливались в общую карту. Он добросовестно подготовил данные для начала работ. И на этом, собственно, все кончилось. Остаток жизни ушел на борьбу с другим врагом: с чиновниками министерства земледелия. Да это была и не борьба вовсе. Только видимость борьбы. Ведь никто с ним не спорил. С ним охотно соглашались, что осушать заболоченные земли — весьма полезное дело. Но чтоб правительство взяло на себя осушение земли? Нет, государственный бюджет существует не для утопий!..
Хоть бы забыть все это.
«Покоя и тишины, покоя и тишины, — повторял он, лежа в темноте с открытыми глазами. — Но почему так колотится сердце у этого господина, жаждущего тишины и покоя? — спрашивал он себя. — Почему? Ах, это очень просто. Он стар, устал. Но в нем еще остались ненужные, лишние силы, они-то и мучают, кипят в нем, заставляют сердце тревожно биться по ночам. Надо утешаться тем, что это тоже пройдет со временем, он успокоится и будет мирно пить кофе по утрам, гулять, читать глупенькие романчики и, вовремя укладываясь спать, не станет просыпаться по ночам все от того же сна с упущенным поездом…»
Он повернул голову к окну и увидел долгожданную полоску рассвета. В комнате начали проступать знакомые очертания мебели. Слава богу, утро подходит.
Скоро он незаметно задремал, успокоенный, убаюканный мыслью, что эта ночь наконец прошла…
Утром, после умывания, он входит в свой выстуженный беспощадным проветриванием кабинет. Через минуту появляется Ядвига, умытая, в поношенном, но отлично выглаженном платье, с подносом, на котором стоит кофейник, накрытый салфеткой.
Такой порядок завела она сама много лет назад и не изменяет ему никогда. Это для того, чтобы он мог спокойно работать, прямо с утра, пока голова свежая. Сразу садится работать, не теряя ни одной минуты. Много лет прошло с тех пор, как ему действительно был дорог каждый час для работы, но порядок остается неизменным: проветривание, завтрак, поданный прямо в кабинет, «доброе утро!» с улыбкой, неслышно притворенная дверь и тишина в доме, где никто не разговаривает громко, чтоб не мешать ему работать. И он остается один, наверху, а жена спускается и, переодевшись в старое платье, идет со своей помощницей, маленькой Оняле, кормить гусей.
Он выпивает кофе, отодвигает поднос, и вот наступает момент, когда надо садиться за работу. До этого момента все шло очень гладко, но работы у него нет. Собственно говоря, ему нечего делать.
Он сидит некоторое время, докуривая папиросу, потом с неприятным ощущением, что делает что-то нехорошее, тянет к себе со стола книжонку в яркой обложке: уголовный роман, принесенный Ядвигой из библиотеки.
Считается, что он даже не притрагивается к этим книжонкам. Он часто подшучивает над женой за пристрастие ко всяким нелепым историям. И все-таки раскрывает книжку и с брезгливым любопытством начинает читать.
Немного погодя он перелистывает сразу несколько страниц. Действие переносится в фамильный склеп. При чем здесь склеп, ведь только что была свадьба? Он листает обратно. Ага, понятно, невесту похитил и задушил человек в маске! Но герой-то как попал в склеп? А, там был подземный ход! Отлично, больше вопросов нет… Крышка гроба наконец открыта. Вместо несчастной невесты там оказывается труп бородатого мужчины… Тьфу, Ядвига уверена, что он работает, а он читает эту белиберду!
Юстас аккуратно кладет книжку на то место, где она лежала, а сам отходит подальше и останавливается против окна.
Во дворе ветер гонит гусиный пух по большой луже… Пятнистый теленок, балуясь, нагнув голову, прижимает к земле своими короткими рожками бельевую веревку. Она натягивается, натягивается — и наконец срывается. Рубашки взлетают вверх, панически всплескивая длинными рукавами, и долго еще качаются, успокаиваясь.
Ядвига быстро идет от колодца с полными ведрами в руках, а из сарая, следом за старой Юлией, выходит маленькая Оняле с большими вилами.
Нет, хватит, когда-нибудь с этим надо покончить. Профессор снова принимает решение, которое принимал уже не раз. Он спускается вниз, в прихожую, где висят на вешалке пальто. «Все они уже немолоды, — приходит в голову профессору. — Самое новое пальто Ядвиги, в общем, совсем приличное, но все-таки тоже довольно пожилое, ему третий год от роду. А это вот ее коричневое пальтишко — совсем старушка со сгорбленными плечами, унылыми морщинами на материи и облысевшим воротником».
Он тихонечко проводит рукой по плечу старого пальто, испытывая странное сочувствие к этим тряпичным инвалидам, точно к старым товарищам. «Им не легко пришлось, беднягам, их срок тоже подходит к концу», — думает профессор, снимая с вешалки свою старую куртку.
Щурясь на солнце, он выходит из темных сеней на крыльцо. Во дворе шумно от беспорядочного ветра, треплющего белье на веревке, от отчаянного чириканья воробьев и гоготанья гусей, топчущихся на мокрой земле.
Ядвига сразу увидела мужа. Она не очень-то любила, когда он заставал ее за черной работой, но и виду не подала — спокойно выпрямилась и стояла, поджидая, пока он подойдет.
В это время теленок нагнулся, задумчиво понюхал петуха и вдруг поддал его мордой так, что тот с криком подскочил и помчался прочь, возмущенно оглядываясь.
— Что выйдет из этого теленка, просто не могу себе представить! — сказала Ядвига. — Разбойник!.. Ну, а ты, я вижу, соскучился сидеть и работать взаперти в такую погоду?
Ядвига, конечно, сразу заметила старую курточку. К тому же она давно видела, как он стоял у окна, уныло глядя во двор, и без труда догадалась, о чем сейчас пойдет речь. Не дожидаясь ответа, она с ласковой насмешкой спросила:
— Или, может быть, ты решил помочь нам в работе тут, на скотном дворе? А?
— Это совсем не так нелепо, как тебе кажется…
— Да, милый, да! Физический труд — это лучший отдых от умственной работы. Я знаю. Если ты устал от своей работы, пойди погуляй — вот тебе и физический труд. А в нашу бабью работу не вмешивайся. Хорошо, милый?
И так она встречает каждый раз его попытки помочь. Нет, теперь он будет решительней.
— Ядвига, — говорит он твердо, стараясь не замечать ее насмешливого тона, — я все равно сидел и не работал. Я читал твой глупый роман.
Как будто она этого не знает!
— Что ж! Глупые книжки отвлекают от умной работы!
— У меня ведь, собственно, нет никакой работы… Ты прекрасно понимаешь. Ты же видишь, что она никому, решительно никому не нужна, моя работа.
— Ах, не нужна? — Ядвига настороженно смотрит на него, как будто он собирается у нее отнять что-то очень дорогое. Она не хотела разговора, но раз уж ее втянули…
— Не нужна? Твои планы не годятся? Если люди их осуществят, реки не наполнятся водой и на гнилых болотах не вырастет хлеб? Ты обманывал меня?
— Ну, ну, Ядвига, конечно, я тебя не обманывал! — теперь он больше не мямлит. В голосе его наконец слышна уверенность, которая Ядвиге так необходима.
— Ага! — громко, с торжеством обрывает она. — И все-таки ты предлагаешь бросить свое дело и помогать мне гусей кормить? Да? Я дою корову и развожу гусей ради того, чтоб ты мог работать. Это мое, и этого ты лучше не трогай.
— Что ж ты на меня кричишь? — вдруг притихнув, спрашивает Юстас.
Она смотрит на него, все еще кипя, медленно успокаиваясь. Немного погодя с примирительной усмешкой она пожимает плечами.
— О, да разве я на тебя? — Нагнувшись, она легко подхватывает полные ведра и быстро уходит.
Профессор возвращается в дом, покорно вешает рабочую куртку на вешалку и поднимается к себе на второй этаж.
В углу комнаты, прямо на полу, не уместившись на столе, в больших пожелтевших папках лежат расчеты, чертежи, планы. Это его отчет за прожитую жизнь. Однако жизнь прошла, и никто так и не спросил отчета. Ни за плохое, ни за хорошее. Пройдут годы. Изменится течение изученных им рек и уровень подпочвенных вод, и вся его работа станет старомодной, никому не нужной чепухой…
Профессор садится к письменному столу так, чтобы со двора было видно, что он сидит за работой. Он берет в руку перо и долго сидит не двигаясь, с закрытыми глазами.
Мать Ядвиги, старая Юлия, с утра сама напоила и запрягла в тележку лошадь, провела ее под уздцы через грязный двор к крыльцу, после чего обулась в парадные башмаки, надела вытащенную из нафталина тальму, уселась па высокое, как трон, сиденье и, выехав шагом за ворота, пустила лошадь мелкой рысцой по дороге к городу.
Старуха суховата, крепка и высока ростом. Какие-то три километра до города ей бы нипочем и пешком пройти. Да, пожалуй, и тридцать три прошла бы не споткнувшись. Стоило поглядеть, как размашисто шагала она целыми днями по двору, так и расшвыривая на ходу подол юбки. Так что вовсе не в ходьбе дело, а в том, что не к лицу ей, владелице хутора, плестись в город пешком, точно бродяжке.
Она не нищая, а хозяйка и хочет, чтобы это все видели. Но она и не барыня какая-нибудь и вовсе не старается показаться барыней. Она хочет быть как раз такой, какая есть. Ни лучше, ни хуже…
Когда она въезжает в город, возвышаясь на своем деревянном сиденье, прохожие видят старуху с дубленой от ветра морщинистой кожей, с суровым и черствым лицом.
У Юлии ясный и твердый взгляд светлых глаз. Такие бывают у людей, проживших жизнь в одинокой хижине на краю безлюдных джунглей. Спокойные, незлые и беспощадные глаза старой женщины, которая, услышав вой волков, молча выходит в сумерки на порог своего дома со старым ружьем в руках, зная, что помощи ждать неоткуда и потому бессмысленно бояться, однако и промахиваться не стоит…
Но не простодушные зубастые волки постоянно угрожали благополучию ее Гусиного хутора.
У старой Юлии враги были пострашней.
Всю жизнь она работала за двух здоровых мужиков, без конца выращивая гусей. Многие тысячи их прошли через ее руки. От первого дня, когда гусята маленькими, нежными, как одуванчики, пушками попадали к ней на ладонь, до дня, когда, отяжелевшие, раскормленные, самодовольно погогатывая, они вперевалку отправлялись в свой последний путь, чтобы быть проданными по дешевой цене на немецкие рынки…
Иногда на гусей нападали болезни, — это было худо. Но еще хуже было, когда год выпадал удачный и их разводилось чересчур много: цены на рынке падали. Именно в один из таких обильных годов ей и пришлось заложить хутор в банке и взять ссуду.
Теперь каждые полгода она должна была вносить в банк проценты.
День взноса надвигался, а денег не хватало. Юлия вскакивала по ночам и со страхом пересчитывала отложенное в шкатулку. Ей казалось, что дом уже наполовину ей не принадлежит, его скоро отнимут. Она сделается батрачкой на старости лет!.. Наконец деньги были собраны по грошам. Наступало пятнадцатое число. Юлия отправлялась в отделение банка, крепко зажав в руке сумочку с деньгами. Внеся проценты, она выходила на улицу, чувствуя себя освобожденной, спасенной, и прямо отправлялась в костел благодарить создателя, что он помог ей в срок внести деньги. После этого целые сутки или двое суток она почти не вспоминала о закладной…
Но проходило немного времени, и среди работы она вдруг ощущала первый легкий укол беспокойства. Дни бегут, говорила она себе, новый срок надвигается. Нельзя дремать!..
С каждой неделей беспокойство разрасталось, переходило в сосущую тревогу, в страх перед надвигающимся, как черная туча, роковым днем. Затем опять дань ненасытному богу в провинциальном отделении банка внесена. Юлия получала отсрочку на новые полгода, и все начиналось сначала…
По знакомой дороге тележка Юлии проезжает мимо конфетной фабрики и, гремя колесами, катится по булыжной мостовой.
Вот и банк, небольшой двухэтажный дом с сухими стеблями дикого винограда по фасаду. У Юлии всегда томится и тянет от тревоги сердце, когда она его видит. Тележку она оставляет в переулке и пешком идет к подъезду, но вдруг останавливается в недоумении: дверь заперта! С крыльца в окно можно разглядеть, что столы стоят на своих местах и стеклянная перегородка с окошечками, куда надо вносить деньги, тоже на месте, только служащих не видно. Все пусто.
Юлия стоит, совсем растерявшись. Может быть, сегодня какой-нибудь праздник и служащие не работают? Во всяком случае, она была в свое время и приносила деньги, это не ее вина, что банк закрыт. И все-таки на сердце неспокойно. Срок-то пятнадцатого числа, а сегодня как раз пятнадцатое. Вдруг все нарочно подстроено, чтобы обвинить ее потом, что она просрочила!
Ну что ж, она придет еще раз. Еще хоть пять раз придет и будет ждать, не откроется ли банк.
Немного успокоенная, она направляется через площадь к костелу, сквозь толстые стены которого глухо и торжественно гудит орган и слышится пение.
Она пробирается сквозь толпу нищих у входа, опускает в кружки несколько монеток. Немало среди этих нищих бездельников, но попадаются и несчастные. Ее дело подать милостыню, а господь бог пусть сам решает, кому она достанется.
Она идет по истертым плитам каменного пола. Вот и старая знакомая на стене — белая смерть на зеленоватой лошади скачет с косой в руке.
Последняя дрожащая нота органа замирает высоко под куполом. В гулкой тишине становятся слышны покашливание, шаркающие шаги, шелест переворачиваемых страниц молитвенников, затем негромкий голос ксендза, прерываемый звонком колокольчика служки; богослужение продолжается.
На этот раз мысли у Юлии то и дело отвлекаются, их так и притягивают к себе загадочно закрытые двери банка. Ей едва удается побороть желание попросить бога, чтобы благополучно уладилось дело с процентами. Она с ожесточением сжимает губы и зажмуривает глаза, чтобы справиться с этим искушением.
Когда служба закончена, Юлия, против обыкновения, одной из первых поднимается с места. Выйдя за церковную ограду, она сразу замечает, что по лестнице банка поднимается какой-то человек. Значит, банк открылся! Как хорошо, что она не поддалась искушению, не приставала к господу с пустяковой просьбой, — все устроилось само собой!
Своим размашистым шагом она поспешно пересекает площадь и поспевает как раз в ту минуту, когда человек спускается с крыльца обратно. Это Кумпис, сосед, богатый хуторянин.
— Можете не торопиться, соседка, — заперто.
— Ой! — испуганно вздыхает Юлия. — Что же теперь будет? Если у кого как раз сегодня день платежа. Разве могут закрыть банк?
— Этот-то? Ну, это еще не банк. Это всего-навсего отделение банка. Банк-то в Каунасе.
Юлия растерянно идет следом за Кумписом по тротуару, стараясь хоть что-нибудь у него разузнать.
— Хороших дел наделали! Что ж мне, в Каунас теперь придется ехать? Ведь в Каунасе не могли закрыть банк?
Кумпис подходит к своей лошади и, грубо отталкивая ее морду, начинает отвязывать торбу с овсом.
— Банк закрыть? Совсем? — с насмешкой переспрашивает он. — А вы сами подумайте, соседка. Вон стоит костел. Если запереть его двери на замок, перестанет существовать бог или нет? Как вы полагаете, старая?
— Как у вас язык поворачивается говорить такое?
— Так вот, хотя эта новая советская власть и сумела повесить замок на двери банка, банк от этого не перестанет существовать. Деньги не потеряют силы, потому что наш маленький банк связан с большим, тот с еще большим, и так идет цепью по всему миру.
Юлия слушает, кивает, соглашаясь, потом со вздохом, робко спрашивает:
— Ну, а что вы мне-то посоветуете с моими процентами? На грех, у меня сегодня самый срок…
— Посоветовать? — нервно дергает вожжами, трогая с места лошадь, Кумпис. — Ну, можете их подсунуть в щель под дверь, соседка!
С тех пор как подруги Аляны узнали, что у них в доме поселился жилец, приехавший из России, они стали чаще обыкновенного заглядывать по вечерам. Кажется, Степан понравился девушкам. Даже красивая Магдяле с ее неизменным презрительным равнодушием к парням, приглядевшись, объявила: «Этот еще ничего». И Аляне почему-то до смешного приятно было это слышать.
В воскресенье они выпросили у рыбаков две лодки и целой компанией, человек двенадцать, отправились по озеру на дальний островок. Там развели большой костер, парни стали прыгать через огонь, и Степан прыгал не то что лучше, а отчаяннее всех.
Девушки за это сплели ему венок, подхватив под руки, усадили на пень и объявили «королем». Все встали в кружок и запели шуточную величальную. Степан приосанился, по-царски надменно прищурил один глаз. Тогда девушки закричали, что он зазнался, свергли его с пня, повалили на землю и принялись стегать длинными стеблями аира, а Степан катался по земле и, удачно подражая неистовому отчаянию Петрушки при появлении черта, пискливо рыдал: «Ой, пропала моя головушка с колпачком и с кисточкой!»
И все хохотали до упаду.
А после этого, в самом разгаре веселья, когда стали прыгать через догорающий костер парами, Аляна вдруг заметила, что очутилась одна. Степан, тяжело дыша от беготни и кашляя от смеха, тащил за руку Магдяле, заставляя прыгать еще и еще, а Аляна стояла, прислонившись к кривой сосне над берегом озера, глядела на красные отсветы костра в черной, как смола, воде и думала: «Как могло мне что-то показаться? Ведь ничего же нет. Ничего и не было». И ощущала пустоту и одинокую горечь потери…
После этого вечера они почти совсем перестали разговаривать. Степан чувствовал себя таким же несчастным и обиженным, как и Аляна.
«Что у нас произошло? — спрашивал он себя. — Да ничего не произошло!»
И все-таки он, как и она, знал, что у них началась и идет какая-то общая жизнь, бывают радостные дни близости и дни холодной отчужденности даже тогда, когда внешне почти ничего и не происходит. Ну ладно, ему было приятно подурачиться с Магдяле. Пожалуй, она немного нравилась ему. Может быть, на несколько минут он и позабыл про Аляну, а потом, когда вспомнил, нашел ее уже недоступно чужой, оскорбленной. Но ведь все это мелочи, такие мелочи, которым он никак не мог придавать того значения, какое они имели, по-видимому, для Аляны. Странная она, честное слово. Не то чтобы она выдумывала то, чего нет, но так принимать пустяки к сердцу…
Разлад в отношениях с Аляной почему-то вызывал у Степана особенный прилив симпатии к ее отцу, и он стал частенько заходить после работы в мастерскую… Старый мастер сидел, как обычно, сгорбившись в своей будке, где отсидел почти четырнадцать лет.
Сегодня он с утра починил зажигалку и велосипедный насос, запаял две кастрюли. Теперь приходилось дожидаться, кого бог пошлет.
Его умелые и привычные к работе руки, покрытые сеткой черных морщин, лежали на коленях ладонями вверх и отдыхали, как два грязных, заскорузлых бездельника. Бездельничали, проклятые, когда им нужно было непрерывно работать!
Колокольчик над дверью звякнул, и вошел Степан. Старый мастер с облегчением вздохнул.
— Как идут дела? — дружелюбно спросил Степан. Он взял с прилавка замок с секретом и начал с интересом разглядывать, осторожно поворачивая ключ.
— На мировом рынке застой, — сказал Жукаускас. — Акции предприятия падают.
— Классная работа, — с уважением сказал Степан, щелкая ключом в замке. — Бросили бы вы это свое предприятие к чертовой матери, папаша.
— Ну-ну, — усмехнулся мастер. — Если завтра две-три старухи поломают керосинки или какой-нибудь болван въедет на своем мотоцикле в телеграфный столб, акции моего предприятия на мировой бирже взлетят сразу на десять пунктов.
— Я с Дорогиным говорил о вас. Мы на днях первый экскаватор получаем. Ремонтные мастерские надо организовать. Люди позарез будут нужны, а вы тут в будке, как какой-то, извините, барбос, отсиживаетесь.
Разговор на эту тему начинался не в первый раз и все больше волновал старого мастера.
— Так легко только на словах получается… Ну, брошу я свою будку, а потом захочу вернуться назад. А в ней уже сидит другой мастер. С чем я тогда останусь?
— Это вы все по-старому, как при капиталистах, думаете, папаша, — укоризненно покачал головой Степан. — Выкиньте вы из головы свои опасения. Чтоб мастер без работы остался? Не может у нас быть такого дурацкого положения. Я вам золотых гор не сулю. Но все-таки настоящее дело! На мой бы характер, я в этой будке обязательно бы повесился, чем в одиночку сидеть.
— Спасибо за совет, большое спасибо, — потирая руки, нервно посмеиваясь, сказал Жукаускас.
— Ну зайдите поговорить. Сейчас Дорогин как раз еще в конторе. Увидите, как он обрадуется такому человеку!
— Да откуда же он может знать, что я за человек?
— Откуда?.. Ну зайдите, испытайте, а вдруг да знает!.. — загадочно ухмыляясь, подзадорил Степан.
Возвращаясь с фабрики после работы, Аляна почти у самого дома вдруг заметила, что идет торопливым шагом, чуть не бегом.
«Куда это я спешу? Зачем мне теперь торопиться? Какая глупость!» — Она с досадой передернула плечами, подняла голову и пошла совсем медленно.
«Ничего тебя дома не ждет, некуда тебе, дуре, торопиться, некуда… — говорила она себе. — Мы поссорились совсем, навсегда… Поссорились? Да ведь мы с ним ни разу в жизни ни единого слова наедине не сказали — и вдруг поссорились. Какая дура могла это выдумать! Просто ничего не было. И вот от ничего и осталось ничего, — чего же тут мучиться?»
Но через минуту, сама того не замечая, она снова, опустив голову, быстрым шагом, почти бегом, неслась к дому. Носки старых туфель так и мелькали у нее перед глазами.
Дома никого не было, кроме матери. Магдалэна, на минуту обернувшись, молча показала, где стоит кастрюля с обедом, и продолжала стирать, равномерными, утомленными движениями нажимая на ребристую доску. Она чувствовала себя слабой и больной и с тем большим упорством заставляла себя доделать всю работу до конца, хотя по временам в голове что-то начинало мутиться и покачиваться в такт работе.
Всю жизнь она стирала по чужим домам. Приходила рано утром, приветливо здоровалась с заспанной хозяйкой, развязывала платок, вешала в уголок свое потертое пальто, и ее оставляли один на один с громадной кучей грязных простынь и скомканных перепачканных рубах. Не теряя ни минуты, она с ожесточением накидывалась на работу, не делая ни одного лишнего движения. А через день-два уходила, получив поденную плату, вежливо поблагодарив хозяйку и оставив после себя высокие, аккуратно сложенные стопки пахнущего свежестью, подкрахмаленного, отглаженного белья.
А сейчас перед ней всего маленькая кучка домашнего, своего белья, и уже не хватает силы справиться. Руки еще работают, но дышать трудно, и по временам она начинает слышать шум своей работы как будто со стороны, и ей кажется, что стирает кто-то другой, а не она.
За спиной хлопнула дверь и вошли, оборвав на пороге оживленный разговор, ее муж и Степан.
Со своей несчастной способностью добродушного человека всегда предполагать, что другие находятся в том же приятном настроении, что и он сам, Жукаускас, не замечая, что момент вовсе не подходящий, бесшабашно шлепнул ладонью по столу, точно выкладывал давно припасенный разговор.
Он только что побывал со Степаном в конторе у Дорогина и был полон решимости.
— Ну, старушка, — бодрясь, воскликнул старый мастер, — ты, конечно, можешь меня пополам перепилить. Но лучше бы тебе этого не делать. А?
Магдалэна многозначительно промолчала и, не оборачиваясь, продолжала стирать.
— Ты сама рассуди, что, в конце концов, лучше? Весь век тянуть свою лямку в одиночку, точно какому-нибудь барбосу на цепи в будке, или…
Магдалэна высоко подняла брови, перестала стирать и подчеркнуто вежливо переспросила:
— Как ты сказал? Барбосу?
Степан слегка покраснел, но Жукаускас, все еще бодрясь, махнул рукой.
— Ну, может, барбоса я и зря упомянул. Не придирайся к словам… Если человеку открывается-возможность… Не лучше разве взяться за настоящее дело?.. Понимаешь?
— До того понимаю, что можешь и не договаривать, — холодно сказала Магдалэна.
— Ну, еще бы, ты же молодец, старушка. — Жукаускас помолчал, с заметным усилием набираясь духу, и вдруг выпалил: — Ну сама подумай: разве я не рабочий, черт возьми?
— Черта ты мог бы и не беспокоить ради такого ясного дела.
— Ладно. Я ведь только говорю, что я рабочий. Разве нет? Мастер, понимаешь ли… Тошнит меня от дырявых кастрюль! Видеть я больше не могу всей этой чертовой бабьей рухляди…
— Не беспокой кого не надо, — холодно повторила Магдалэна. — Значит, ты решил взять да и бросить свою мастерскую? Что ж, там тебе работы меньше будет, что ли?
— Работы, пожалуй, будет и побольше. Да разве я когда-нибудь от работы бегал?
— Ты-то нет. А она от тебя довольно часто бегала. — Терпению Магдалэны подходил конец. — Есть кусок хлеба в руках — ему мало! Ладно, бросай работу, а я завтра же опять пойду по людям стирать. Завтра же!
— Ах ты, боже мой! — в отчаянии схватился за голову старый мастер. — Вот уж до чего дошло! А?..
— Пойду! — с наслаждением повторила Магдалэна. Она выпрямилась, опираясь о край корыта, и коротко и быстро дышала, ожидая еще одного какого-нибудь последнего слова, которое переполнило бы чашу.
Аляна исподлобья внимательно посмотрела на мать и, ничего не сказав, снова опустила голову.
Жукаускас упал духом и расстроился до невозможности. Всего несколько месяцев назад, когда Ланкайскую конфетную фабрику, отобранную у фабриканта Малюнаса, пустили работать в две смены, Аляна получила постоянную работу. Сбылась многолетняя мечта Магдалэны — она могла наконец стирать, гладить, варить, убирать только на свою семью и не ходить по чужим домам. И вот теперь жена угрожает отказаться и от этой своей жалкой радости.
— Ну, что ты так уж… очень-то… — потерянно пробормотал мастер. — Ведь можно еще подумать, подождать… — И, совсем уже впадая в малодушие, невнятно закончил — Я ведь по-хорошему… как ты скажешь, так мы совместно и решим, а?..
Степан давным-давно с радостью бы ушел, да как на грех в комнате установилось такое напряженное молчание, что и пошевелиться было неловко.
Аляна и жалела отца и стыдилась его нерешительности. Она молчала, но была на стороне отца, как всегда, и Магдалэна это с болью и обидой понимала.
Мало-помалу до Степана дошла вся нелепость происходящего. Он, чужой человек, жилец, сидит тут на кухне, когда происходят семейные неприятности, и все ждут не дождутся, чтоб он убрался.
Неожиданно для самого себя и очень некстати промычав «мн-да-а», он шумно двинул стулом и, стараясь ни на кого не глядеть, вышел из комнаты, споткнувшись на пороге. Прикрыв за собой дверь, он стиснул зубы и стукнул два раза себя кулаком по голове за это идиотское «мн-да-а».
Ему было слышно, как в кухне снова заговорили: старый мастер очень тихо и примирительно, а Магдалэна по-прежнему вызывающе и насмешливо.
Немного погодя и звонкий голос Аляны вмешался в разговор, и Степан, сколько ни старался как-нибудь отвлечься, невольно стал прислушиваться.
Сначала слов разобрать было невозможно, но чувствовалось, что Аляна заступается за отца, а Магдалэна так и рвется в ссору.
Скоро по отдельным выкрикам он понял, что разговор давно перескочил на какую-то совершенно новую тему и все спорщики позабыли, с чего началось дело.
— Мумия и ведьма! — выкрикивала Магдалэна. — Ты с ней цветочки нюхала, а я на нее белье стирала десять лет! Не пойму, зачем ты раньше-то притворялась! Ты ее всегда любила, знаю!
— Стыдно вам такие глупости говорить. Слушать вас противно, — четко и громко проговорила Аляна таким возмущенно звенящим голосом, что Степан и сам не на шутку заволновался.
А Магдалэна, захлебываясь, несла уже что попало, только бы выходило позлее.
— Иди, целуйся со своей благодетельницей, раз ты ее так защищаешь!..
— Замолчите! — грубо и коротко оборвала Аляна.
— Мать молчать заставляет! Вот, слыхали? — тонким, восторженным голосом пропела Магдалэна и разразилась рыданиями.
В сенях хлопнула дверь. Степан, минуту постояв, нырнул в коридорчик и выскочил следом за Аляной из дома.
Она сидела в темноте, сгорбившись, на нижней ступеньке крыльца. Степан неуверенно притронулся к ее плечу и сказал:
— Ну, ничего… Ничего, а?
Аляна помолчала, потом спросила:
— Это вы его, наверно, в эту вашу контору мелиоративную водили?
— Я.
— Ну, теперь у него ничего не выйдет. Видели? Сдался.
— Трудно ему, однако, — сочувственно проговорил Степан. А сердце у него в то же время понемножку оттаивало и начинало радостно биться. Все-таки она отвечает, разговаривает… Он робко улыбнулся и неуверенно спросил: — А насчет чего у вас там шум поднялся?
— Да это уж так, к слову пришлось. Просто от злости. Старая история! Вам неинтересно.
— Когда про вас, мне интересно.
Аляна повернула голову и, в темноте вглядываясь ему в лицо, тихонько, с закрытым ртом, насмешливо хмыкнула.
— По-моему, вам ничего интересного не будет, — сказала она. — Ну, как хотите. Секрета тут нет… А в дом возвращаться нам лучше погодить.
И начала рассказывать.
История была такая. Однажды, восемь лет назад, старой барышне, владелице большого дома в Озерном переулке, ночью послышалось, что кто-то шуршит и вздыхает около парадного крыльца. Еле дожив со страху до утра, она велела горничной бежать и привести хорошего слесаря, чтобы тот поставил новые замки на все двери.
Горничная доложила, что как раз сейчас в доме стирает прачка Магдалэна, у которой муж — мастер по замкам.
Вскоре на велосипеде приехал мастер Жукаускас в сопровождении синеглазой девочки в замасленном переднике, сидевшей на багажнике.
Осторожно ступая своими грубыми ботинками, она шла по хрустящему гравию садовой дорожки следом за отцом и любопытно косила глазами, не осмеливаясь повернуть головы, но стараясь разглядеть как можно больше.
Желтые и фиолетовые гладиолусы на высоких стеблях стояли по краям дорожки. С полянки, пестрой от разноцветных маков, неслось жужжание пчел. На солнцепеке плескалась струйка фонтана, выбивавшаяся из груды мокрых раковин.
Едва мастер приступил к работе, старая барышня велела принести на веранду кресло и, усевшись, стала наблюдать, чтобы все было сделано как следует.
Ничего не понимая в слесарном деле, она скоро подметила, что девочка очень ловко помогает отцу отвертывать один из старых замков, потерявших для старухи всю свою ценность после того, как около них ночью шуршали неизвестные злодеи.
День был жаркий, и на веранде, где сидела старая барышня, душно пахло смешанным запахом роз, левкоев и керосина, но она не уходила. Наконец солнечное пятно добралось до ее ног и поднялось к коленям. Она попробовала отодвинуться, не вставая, но кресло оказалось слишком тяжелым. Тогда девочка дружелюбно сказала: «Подождите-ка, я сейчас», — и, ухватившись за ножки, оттащила кресло шага на два в тень. При этом кресло громко проскребло ножками по полу, а у старой барышни от неожиданности мотнулась голова, и она несколько секунд ожидала, что вот-вот страшно рассердится, но почему-то не рассердилась.
После этого она совершенно перестала интересоваться работой мастера и только наблюдала за каждым движением девочки.
Целый час прошел в молчании. Вдруг старая барышня громко спросила:
— Что же, тебе нравится быть вот этим… слесарем?
Аляна молчала. Может быть, заказчица недовольна, что мастеру помогает маленькая девочка?
— Слышишь, что я тебя спрашиваю? Ведь ты же девочка, а не мальчик?
— Девочка, — покорно согласилась Аляна.
— Ну, так тебе, наверное, хотелось бы быть чем-нибудь другим?
У девочки появилось рассеянное, мечтательное выражение на лице, даже рот слегка приоткрылся. Тыльной стороной перепачканных пальцев она отвела со лба спутанную прядку пушистых волос.
— Да, другим… — И, позабыв, что стоит перед важной старой барышней, нагнулась к самому ее лицу и хрипло шепнула: — Садовником! — и, приятельски подмигнув, состроила гримасу, насмешливо сморщив маленький нос с крапинками веснушек.
Как это ни странно, старая барышня, кажется, опять не рассердилась. Во всяком случае, прошла минута-другая, и она поймала себя на том, что смотрит на эту девочку с тонкими ножками, всунутыми в грубые башмаки, в пропахшем керосином переднике, и улыбается.
Такого с ней давно уже не случалось. Она перестала улыбаться и потом весь вечер думала: что бы эго могло значить?
Через несколько дней старая барышня позвала к себе Магдалэну и сказала:
— Интересно было бы мне знать, что это вы думаете, милая? Не хотите же вы сделать из вашей девочки рабочего по железу или как это там у вас называется?
Магдалэна объяснила, что нет, она этого не думает, просто девочка иной раз помогает отцу, когда работа бывает срочная, вот и все.
— Ну, меня это не касается, — отрезала старая барышня. — Я заметила, что она любит цветы… и, кажется, она не очень грубая. Я буду платить ей небольшое жалованье. Пускай помогает в саду. Руки у нее как будто ловкие…
Так и случилось, что вместо того, чтобы по примеру прошлых лет наняться пасти гусей или коров, Аляна поступила к владелице большого дома в Озерном переулке.
С высоты открытой веранды, сидя в кресле, хозяйка подолгу наблюдала, как Аляна копается в саду, все время приговаривая: «Чего ж ты, урод, колешься? Тебе же лучше делают»… или: «А, вам сегодня еще ничего не давали пить с самого утра?.. Ну, теперь как? То-то!..» Она никогда не называла цветы ласкательными именами, не любовалась ими. Ей нравилось их пересаживать, подстригать, поливать. Она лечила, кормила, определяла их на нужное место, обращаясь, как с живыми существами, милыми сердцу, но требующими сурового обращения.
Скоро Аляна заметила, что хозяйка к ней как будто по-своему привязалась. Правда, она не выказывала своих хороших чувств, но злилась, когда девочка вечером уходила домой.
На праздник святого Роха она подарила Аляне, точно маленькой, разноцветных леденцовых петушков на палочках и пучок длинных пестрых конфет с бахромой на концах.
И сказала при этом: «Я тоже была бедной девочкой… Конечно, не такой бедной, как ты»… И после этой поправки закончила разговор.
Старуха никогда не выходила за калитку своего сада. И каждое утро говорила горничной за кофе: «Если явится кто-нибудь из моих родственников, скажите, что я никого не желаю видеть». Но родственники не являлись.
Однажды, когда Аляна подстригала в саду розы, по обыкновению вполголоса поругивая колючие веточки, царапавшие руки, хозяйка подошла и сказала:
— Ты воображаешь, что я очень гордая? Все считают, что я гордая.
Аляна вежливо ответила, что вовсе этого не считает.
Хозяйка сказала, что в таком случае Аляна ничего не понимает, — она действительно гордая, — рассердилась и долго, упрямо гуляла по дорожкам. А потом подошла и опять сказала:
— Нет, я совсем не гордая. Ты умненькая девочка. Но они пусть думают. Я их ненавижу. — Аляна поняла, что «они» — это родственники. — Ты еще мала, чтобы понимать, но я тебе скажу. Когда я была молоденькой девушкой, я была бедная. И я полюбила одного молодого человека, который был еще гораздо, гораздо беднее меня. Тебе про это слушать рано. Но мы любили друг друга как безумные. Да. И мои родственники нас разлучили, и он умер от чахотки. Правда, не сразу. Через два или три года он женился, но потом все-таки умер от чахотки, потому что любил меня. И все это сделали мои родственники.
Я не умерла, но и не жила после этого. Маленьким девочкам и думать не надо о таких вещах. Слышишь?.. Прошло много лет, и я полюбила другого человека. Я бы, наверное, не смогла больше полюбить, если бы тот не женился, прежде чем умереть от чахотки… И он меня полюбил тоже. Я про второго теперь говорю, ты это-то хоть разбираешь?
— Ну да, ясное дело, что про второго, — сказала внимательно слушавшая Аляна.
— Про второго!.. Что ты в этом понимаешь? Да и понимать-то тебе не следует… Я его не так сильно полюбила, как первого. А все-таки могла бы быть с ним счастлива. Но он был очень богатый человек. И у него тоже были родственники, которые не хотели допустить, чтобы он женился на небогатой девушке. И они не допустили… Да, они сумели это сделать. А потом я получила наследство, но жизнь была уже позади. Я не знаю, как это получилось, я ведь не видела жизни, но она прошла. Вот и все. И выброси все это сейчас же из головы. Выбросила?
— Выбросила, — сказала Аляна. — А с ним что сталось?
— С кем?
— Со вторым. Он умер? Или тоже женился?
— Нет, он не женился, он все-таки меня любил. И не умер, нет… Когда он увидел, что у него в жизни нет никакой надежды стать счастливым, он стал полнеть. Ты думаешь, это смешно? Нет. Человеку сделалось все равно, какой он и что с ним. И он стал полнеть. Он все время пил пиво. Он сделался ужасно толстый. Он так тяжело дышал от полноты, бедный, толстый, очень несчастный человек…
Вскоре после этого разговора старая хозяйка послала горничную за Магдалэной и объявила той, что согласна взять Аляну к себе «совсем». Будет ее кормить, одевать и отдаст в гимназию. А потом, может быть, удочерит. Но с родителями девочка, понятно, не должна будет иметь ничего общего.
Магдалэна проплакала весь вечер. Жукаускас расстроился и оскорбился и несколько раз принимался сочинять достойные ответы барыне. Ответы получались сначала очень гневные и язвительные, хотя и довольно вежливые. Потом очень вежливые и только слегка язвительные. И, наконец, когда Аляна собралась уходить утром на работу, ей велели просто поблагодарить хозяйку и сказать, что родители не согласны.
Хозяйка очень рассердилась и приказала Аляне уходить домой, но через два дня прислала за ней снова и сказала, что согласна отпускать Аляну к родителям по воскресеньям.
Был летний сезон, и дела мастерской шли из рук вон плохо. Пастухов и подпасков давно уже наняли, и найти работу для Аляны было просто немыслимо.
Магдалэна то принималась гладить Аляну по голове, обнимать и плакать, то отталкивала от себя и кричала: «Иди, тебе там лучше будет! Барышней вырастешь!..»
Отец, расстроенный до последней степени, уныло повторял:
— Ты будешь приходить по воскресеньям… Она женщина богатая. И неплохая женщина… Ты привыкнешь… А нас ты ведь не забудешь? — И светлел каждый раз, когда Аляна ревела и, топоча ногами, отчаянно кричала: «Не пойду!»
Наутро Аляна явилась к хозяйке и сказала, что родители все равно не отпускают ее, да и она тоже не согласна.
Хозяйка побледнела, потому что чувствовала себя без Аляны одинокой и несчастной. Очень спокойно она сказала:
— Ну и убирайся к своим нищим родителям. Чтобы я тебя не видела никогда.
Аляна сказала «хорошо» и только попросила позволения посыпать порошком розы, которые у забора, а то на бутоны напали вошки и цветы могут пропасть.
— Без тебя сделаю! Уходи отсюда, — сказала хозяйка. — И не смей больше ко мне приходить. Ты неблагодарная. У твоих родителей плохая наследственность.
Аляна не знала, что такое наследственность, но шмыгнула носом и, прищурив глаза (ей очень нравилось, как их щурила хозяйка), сказала, что у ее родителей как раз наследственность хорошая, просто самая лучшая. А старуха закричала, что очень рада, что все так получилось, она и сама передумала ее брать.
Когда Аляна ушла, старая барышня встала с кресла, взяла коробочку с порошком и пошла посыпать розовые кусты, но руки у нее так тряслись, что она высыпала полкоробки на один бутон, рассердилась и швырнула коробку в кусты. До самой ночи ей хотелось плакать, но мешало негодование на человеческую неблагодарность, и скоро ей стало казаться, что она действительно рада, что избавилась от этой девчонки, к которой чуть было не привязалась, как к родной дочке. Той самой, которой у нее никогда в жизни не было…
Аляна рассказала всю эту историю в неизменно насмешливом тоне, пропуская все, что могло бы, по ее представлению, показаться Степану «чувствительным».
Степан, сидя на ступеньках, комкал в руках фуражку и угрюмо слушал.
— Чудно! Прямо как в дореволюционной литературе, — сказал он. — Ну и ну… А все-таки не пойму, из чего у вас теперь-то такой серьезный разговор вспыхнул? Дело ведь больно старое…
— У нас не важно, с чего начнется, а маму как подхватит — удержу нет. Всю жизнь припомнит… А я часто думаю, просто она себе простить не может, что тогда чуть было меня не отдала.
— Так ведь не отдала же все-таки!
— Не отдала! А в душе какое унижение ей было, когда вплотную дошла, что почти готова была отдать? Я думаю, этого она себе до сих пор простить не может. И меня за это не… Да нет, она любит, только как-то… с ожесточением! — Аляна невесело улыбнулась и встала со ступеньки. — Вот у нас какие представления получаются… Привыкайте! Ну, идите теперь спокойно в дом. Теперь у нас дня три-четыре будет полная тишина и мир.
Вокруг крылечка деревянного дома, где помещался уездный исполком, вся земля была усыпана клочками сена и соломы. Крестьянские лошади мирно жевали, понурившись, а пестрые деревенские собаки, встречаясь, хищно приглядывались друг к другу, медленно сходились с угрожающим видом, вдумчиво и подозрительно принюхивались и через минуту расходились с угрюмым достоинством к своим возам или начинали весело играть, катаясь по земле.
Степан вошел в заросший цветущей сиренью палисадник и остановился, оглянувшись, когда его весело окликнул знакомый голос.
— А, товарищ Казенас! — с удовольствием отозвался Степан и свернул к садовой скамейке, на которой сидело несколько человек ожидающих.
Бородатый лесничий Казенас с размаху шлепнул ладонью в ладонь Степана и, потянув его за рукав, усадил рядом с собой. Нетрудно было заметить, что он находится в самом праздничном, развеселом настроении по случаю прибытия в город со своего постоянного места жительства в лесной глуши и успел уже пропустить с утра стаканчик. Со Степаном они познакомились недавно, когда лесничий водил Дорогина и Степана по ланкайским болотам.
— А вот это мой маленький сынишка, познакомьтесь! — Казенас толкнул в бок сидевшего рядом широкоплечего молодого парня в щеголеватой двухцветной куртке. — Знакомься и ты, сыпок. Это Степан, очень приличный человек. Я его трое суток таскал по болотам, и он ни разу не попросился домой, к маме. — И, подмигнув окружающим, лесничий захохотал.
— Слыхали! — дружелюбно протягивая руку, сказал молодой Казенас. — Вы приехали помогать нам мелиорацию налаживать?
— Вот-вот, сынок, у него и специальность самая приличная… Что? Тоже в исполком? — опять обратился лесничий к Степану.
— Да вот лошадей надо добывать, чтобы кое-какую мою технику перебросить к болоту. Пора.
— Пора!.. — неожиданно серьезно подтвердил Казенас. — Лет двадцать бы назад пора, тогда и болота бы этого не было, негде бы и чертям в чехарду по кочкам скакать… А насчет лошадей придется подождать. Все начальство до последнего человека сидит на заседании. Очень крупное сегодня заседание. Знаешь, сколько пунктов? Одиннадцать штук, как одна копейка.
— Восемь, — скромно поправил долговязый крестьянин, сидевший на скамейке рядом со своей черноглазой женой.
— Я слышал — одиннадцать. Ну, пускай восемь. Все равно последний будет самый ядовитый.
— Это-то, пожалуй, правильно, — спокойно согласился крестьянин.
— Какой же у вас тут пункт считается таким важным? — улыбаясь спросил Степан.
— О-о, — торжественно поднял палец Казенас. — Какой он, к черту, важный! Разве я говорил — важный? Я сказал — ядовитый!
— А чем он такой ядовитый? — не отставал Степан.
— Ядовитый пункт, если желаешь знать, — это насчет того, кому в конце концов дом достанется в Озерном переулке. Очень приличный домик. Колонки, верандочки. Два этажа. Комнат двадцать. Там этот рыжий засел, начальник всех пожаров. Вот сегодня, значит, Матас против него поднял заседание. Сейчас у них там всякая артиллерия дружка на дружку наставлена и ужасное сражение идет.
— А-а, — поморщился Степан. — Насчет этого я что-то слышал.
— У нас насчет этого только глухие не слыхали, — усмехнулся молодой Казенас. — А ты, папаша, потише; вон там на скамейке его жена сидит с ребятами.
— Пускай сидит, я ее не гоню, — сказал лесничий. — Мне на пожарное начальство наплевать. А я обязательно дождусь, погляжу, с какой он мордой выйдет с заседания.
— Ни черта ему не будет, — равнодушно обронил молодой Казенас.
— Не знаю, — тихо сказал крестьянин, — товарищ Матас, он человек, знаете, по-моему…
— Неплохой, — неожиданно вставила первое слово в разговор черноглазая жена крестьянина, и тот, точно только и ждал этой поддержки, удовлетворенно кивнул.
— Мне из лесу не видать, а так люди говорили, будто даже очень приличный этот председатель. Да найдется ли у него такая толстая пушка, чтоб рыжего прошибить?
— Эх, папаша, начальник начальнику глаз не выклюет, — весело сказал молодой Казенас и засмеялся.
Все невольно повернули головы и посмотрели на плотно закрытые окна дома, из-за которых доносились неясные звуки голосов, а иногда звяканье карандаша по пустому стакану.
Вдруг множество голосов заговорило разом и послышался стук отодвигаемых стульев. Одно из окон раскрылось, отогнув сиреневую ветку, которая гибко качнулась и, скользнув по стеклу, вернулась на прежнее место, колыхая тяжелыми белыми кистями.
Очень миловидная и очень полная молодая женщина в легком платье, с плетеной корзиночкой на коленях, — жена того самого начальника пожарной команды, о котором шла речь, — сидела на садовой скамеечке неподалеку от крыльца. Достав из корзинки, она обтерла носовым платком и раздала своим двум мальчикам по маленькой морковке. А сама все время поглядывала на открывшееся окно.
— А вот и сам Матас, — сказал молодой Казенас.
Степан заметил, что не только сидевшие на лавочке, но и все без исключения крестьяне, ожидавшие у своих возов во дворе, разом повернулись к Матасу.
Нагнув голову и с удовольствием похлопывая себя по толстой шее, точно ей-то больше всего и досталось на заседании, на крыльцо вышел Матас, усмехаясь и исподлобья косясь на высокого старика в крестьянской одежде, который ему что-то быстро говорил на ходу.
Они вместе сошли по ступенькам, и тогда Матас что-то сказал по-литовски, отчего все окружающие крестьяне, кроме старика, засмеялись. Матас попрощался со стариком за руку, и тот, уже отвернувшись и хмуро разбирая на своей телеге вожжи, вдруг тоже улыбнулся, а потом, не удержавшись, засмеялся, видимо, тому, что сказал ему прежде Матас.
Миловидная мать мальчиков отряхнула платок, спрятала в корзиночку и, приветливо улыбаясь, пошла к крыльцу. Оба мальчика с морковками побежали и ткнулись Матасу головами в живот. Он приятельски обнял их за плечи.
— Здравствуйте, Матас, — весело сказала женщина. — Уже кончилось? А мой Генрикас все еще там?
— Да-да, сейчас выйдет, — ответил Матас.
Вышедший из дома следом за Матасом Дорогин, увидев Степана, поманил его рукой и сам пошел навстречу.
— Ты насчет подвод? Иди к секретарю, он знает.
В эту минуту на крыльце показался рыжеволосый человек с веснушчатым лицом и такими крупными зубами, что, казалось, они плохо умещались во рту.
— О, — сказал лесничий, — сам рыжий! — И, весь подавшись вперед, стал внимательно смотреть.
Генрикас быстро сбежал по ступенькам, нетерпеливо просунулся плечом между Матасом и своими мальчиками и, легонько подталкивая их сзади, повел к выходу со двора.
Его миловидная жена, растерянно улыбнувшись Матасу, заспешила следом за мужем и мальчиками.
— А рыжий чего-то не в себе! — с видимым удовольствием во всеуслышание объявил результаты своих наблюдений старый Казенас.
— Зол! А вроде не смирился! — с сомнением заметил его сын.
Старый лесничий, некоторое время внимательно понаблюдав за Матасом, которого обступили дожидавшиеся приезжие крестьяне, опять определил вслух:
— Нет, одолел он рыжего. Или одолел, или одолевает. Рыжий-то чуть зубами не скрежетал, а Матас, гляди, покойно так беседует с мужиками. С удовольствием.
— Увидим, — сказал долговязый крестьянин. — А вообще — дело на то похоже… А? — И вопросительно повернулся к своей черноглазой жене.
— Похоже, крепкий он… — кивнула жена. — Председатель-то!
Продолжая разговаривать с обступившими его людьми, Матас пробрался к навесу, взнуздал и вывел из-под него запряженную лошадь, влез в заскрипевший гибкими рессорами шарабан и, поджидая, пока подойдет и сядет Дорогин, снял шапку, прощаясь со всеми во дворе.
Через минуту они уже выехали из ворот, и шарабанчик затрясся и задребезжал на булыжном шоссе. Некоторое время ехали молча, пока не свернули на грунтовую дорогу. Шарабан сразу точно поплыл по мягкой пыли. Прекратился шум колес и цоканье копыт. Теперь можно было разговаривать, не напрягая голоса.
— Занозистый тип у тебя этот рыжий, — сказал Дорогин.
— Да нет, — как-то грустно отозвался Матас. — Он неплохой… Зарвался с этим домом, вовремя не уступил, а потом, знаешь, как это бывает, затянул дело, а чем дольше человек ошибается, тем труднее признаться в ошибке, происходит воспаление самолюбия, и делается он дурак дураком, а то и похуже.
— На тебя он зол, однако, не на шутку. Жаловаться небось будет, что обидели сироту…
— Уже жаловался, — равнодушно сказал Матас и вдруг, резко натянув вожжи, остановил лошадь. — Так и есть, проехали. К озеру нам вовсе не нужно было выезжать. Тьфу ты!.. — И стал заворачивать лошадь обратно к перекрестку, который миновали несколько минут назад.
Гуси всполошились, заметив во дворе чужих людей, и, возмущенно переговариваясь, заковыляли вперевалку прочь от калитки.
Матас и Дорогин, оставив лошадь за воротами, вошли, осматриваясь: туда ли попали? Людей на дворе не было видно. Наконец на тревожное гусиное гоготание из дверей сарая выглянула растрепанная белобрысая девочка и уставилась на пришедших внимательными мышиными глазками.
— Здравствуй, мышонок! — сказал Матас. — Ну-ка, покажи, как пройти к хозяину.
Девочка подумала, поморгала и переспросила:
— К хозяйке?
— Ну, к хозяйке, — согласился Матас.
Тогда девочка высунулась немножко из двери и, протянув тоненькую руку в большой рукавице, показала на черное крыльцо.
Когда они двинулись дальше, девочка опасливо вышла из сарая и пошла следом, шлепая большими ботами по лужам… Выждав, пока за ними закрылась дверь, она приблизилась к самому крыльцу, подбоченилась, насмешливо фыркнула:
— Хм! Мышонок!.. Сам-то ты мышонок! — И, срезав таким образом отсутствующего противника, строптиво дернула плечом и, торжествующе размахивая большими рукавицами, пошла обратно к гусям…
Довольно странным делом был занят профессор Юстас Даумантас в тот момент, когда к нему явились посетители: сидя в кресле, он слушал тиканье часов.
Старый человек, откинувшись на спинку кресла, сидел, неподвижно уставясь перед собой, вслушиваясь в немолчное тиканье, отмечающее минуты, часы и годы, которые все уходят, уплывают назад, как берега в плавании, — одинаково безвозвратно и для никчемных неудачников, как он, и для шумливых победителей в жизненной борьбе… Если сидеть так очень долго, начинаешь находить нечто утешительное в таких мыслях.
Когда он услышал голоса и вслед за тем к нему постучали и вошли двое незнакомых людей, он поднялся навстречу растерянный, не успев встряхнуться от своих мыслей, чувствуя себя так, будто его застали полуодетым.
Он еле успел отнять у одного из пришедших стул с поломанной ножкой, на который тот чуть не сел, и, торопясь подвинуть взамен кресло, зацепил занавеску так, что едва не уронил цветочный горшок с подоконника.
Вообще получилась какая-то суетня, чепуха.
К тому же посетители явно заметили замешательство хозяина и, чтоб дать ему время оправиться, стали посмеиваться над собой, — как это они бестолково сбились с пути по дороге на хутор!
С каждой минутой хозяина все сильнее охватывало раздражение. Какое ему дело до этих людей? Кто их просил приходить? И он-то сам чего так растерялся?
Он повернулся к Дорогину и с холодной любезностью сказал:
— Вероятно, по пути вы спрашивали, как проехать к профессору Даумантасу? А проще было спросить дорогу на Гусиный хутор. Или просто к зятю старой Юлии. Тут бы каждый показал, как проехать.
Дорогин посмотрел с удивлением и вежливо сказал:
— Да? К сожалению, мы не знали этих подробностей… Перед отъездом из Москвы мне просто сказали, чтоб я связался с профессором Даумантасом…
— Это очень лестно, что в Москве… Весьма любезно с вашей стороны, хотя я не склонен преувеличивать популярность моего имени…
«Колючий старик, — подумал Дорогин, — и чего это он злится?»
Профессор неприятно улыбался, беспокойно морщился, и разговор получался трудный, какой-то беспричинно колкий, чуть не враждебный.
Вдруг Матас привстал и, потянувшись, легонько, но довольно настойчиво подергал профессора за рукав пиджака. Это было так неожиданно и как будто даже бестактно, что профессор и Дорогин изумленно замолчали. А Матас как ни в чем не бывало с простодушной, доброй улыбкой продолжал смотреть профессору прямо в лицо, видимо очень довольный, что оборвал разговор.
«Ну и ну, — с тревогой подумал Дорогин. — Сейчас совсем поругаемся со стариком. Надо же — прямо за рукав!»
Но худшее было еще впереди. Матас перестал улыбаться, неодобрительно нахмурился и совершенно невозможным в серьезном разговоре, хотя и дружелюбным тоном, вроде того, как говорят ребенку: «перестань капризничать, а то вон дядя смотрит», укоризненно произнес:
— Товарищ профессор, мы же не комплименты вам говорить пришли. У вас в самом деле есть много друзей. И они с уважением давно следят издали за вашей работой.
— Вероятно, очень издали. Иначе я этих друзей, наверное, когда-нибудь заметил бы… — Профессор приготовился сказать это холодно и едко, но выговорилось у него почему-то скорее печально, и Матас это безошибочно отметил.
— Да, — сказал он. — Действительно, очень печально. Но, знаете ли, были серьезные причины, по которым им не удавалось с вами встретиться раньше для делового разговора. Товарищ Дорогин работал в Белоруссии — значит, находился за границей… И ни его самого, ни его экскаваторов не пропустили бы к нашим болотам… А я? Я все больше сидел по тюрьмам последнее время. Как и многие другие. Так что вот оно как получалось.
— Да-да, — еще сильнее морщась от неловкости, сказал профессор. — Вообще, извините, мы, кажется, отвлеклись в сторону… Только я хотел спросить, о каких… экскаваторах вы говорили?
Дорогин с облегчением пододвинул свое кресло поближе.
— Ну, вот с этого и можно начать деловой разговор…
Юлия, проводив посетителей до лестницы, осталась внизу, изо всех сил прислушиваясь к голосам в комнате Юстаса. Если бы лестница так не скрипела, она обязательно поднялась бы наверх, чтобы подслушать получше.
Опустив руки в миску, где собиралась мыть горох, она тревожно раздумывала. Что им надо, этим двоим, от нашего чудака, который ничего не смыслит в практических делах! Странно, очень странно. Еще уговорят его подписать какую-нибудь бумагу, чего доброго. А уж хуже ничего на свете нет, если человек подпишет бумагу. Она за всю жизнь одну только закладную подписала, и то сколько лет мучается, не зная покоя.
Она стряхнула с рук воду и выпрямилась. Пускай лестница скрипит сколько влезет, хоть на весь дом. Наплевать! Нужно знать, о чем там идет разговор.
Юлия поднялась до половины лестницы и некоторое время стояла и хмурясь слушала, вытирая мокрые руки о фартук. Ага, так она и думала! Один — литовец, сразу видно, что здешний, другой из самой Москвы приехал. Что им могло понадобиться от такого никчемного старого домоседа, как бедняга Юстас? Похваливают, что он так хорошо изучил эти несчастные болота, в которые он всю жизнь вбил. Кажется, хитрые ребята, узнали его слабое место!
Беспокойство все сильнее охватывало старуху. Она потихоньку спустилась с лестницы, придвинула миску с горохом как можно ближе к двери и, погрузив руки в воду, продолжала слушать до тех пор, пока наверху не послышались шаги и голоса прощающихся гостей…
И вот давно уже утихло гоготанье растревоженных гусей, и маленькая Оняле наконец оторвалась от щелки в воротах, через которую долго смотрела вслед уехавшим посетителям, и кастрюлька с горохом на плите начала бурлить и булькать, а профессор все не показывался из своей комнаты.
Он долго ходил и ходил из угла в угол, прежде чем заметил, что Ядвига стоит в дверях, дожидаясь удобного момента, чтобы заговорить.
— Я не буду тебе мешать, — сказала Ядвига. — Мне только бы знать — это хорошо, что они приходили?
— Хорошо или плохо? Да, вот именно, — начал он, думая вслух, и, сейчас же опомнившись, обернулся к Ядвиге. — О, конечно, что же тут может быть плохого? Даже интересно было с ними поговорить.
Услышав, что разговор начался, Юлия бросила работу, поспешно поднялась наверх и заглянула в дверь.
— Ну-ну, — проговорила она, с понимающим видом качая головой. — Ну-ну! Хитрые черти, а? Толковые черти! Подъезжают к твоим чертежам, не так ли? Это не напомаженные куклы из министерства, которых ты десять лет уговаривал, не-ет, эти понимают дело! До чего хитрые! — с восхищением повторяла старуха. — С ними ухо востро надо держать, вот что я тебе скажу. Только не спеши, намекни, что можешь подождать. Да в руки им, смотри, ничего не давай, никаких своих бумаг… Ты уж слушай меня, я в чертежах-то не понимаю, но как продают-покупают — знаю. Тут либо тебя прижмут, либо ты прижмешь!..
Поздно вечером профессор, у которого разболелись ноги от ходьбы из угла в угол, наконец угомонился и занял свое обычное место в кресле у окна.
Керосиновая лампа под зеленым абажуром освещала большие белые подушки приготовленной на ночь постели. У самого оконного стекла сгибалась от ветра, то попадая в полосу света, то пропадая в темноте, ветка березы. Собаки тоскливо перекликались на далеких хуторах.
Они с Ядвигой сидели и молчали так долго, что уже становилось трудно кому-нибудь заговорить первому. Наконец Ядвига тихо спросила:
— Значит, этот, с толстыми щеками, — он из исполкома? Я его, кажется, видела. А другой — русский?
— Русский… Он, кажется, опытный человек. Да, да, несомненно специалист…
— Он твоих лет, по-моему, — заметила Ядвига.
Она сказала так потому, что Дорогин показался ей намного моложе мужа. Если бы они выглядели одних лет, она сказала бы: «Ну-у, он намного старше!» Так говорить она начала с тех пор, как профессор стал заметно стареть.
— Этот русский вел работы в Средней Азии, потом на севере России, а в последнее время тут неподалеку, в Белоруссии… Он даже жаловался, что не успевает закончить в одном месте, как его уже посылают в другое. Ты можешь это себе представить? Одни люди работали, жили, двигались куда-то, а ты вот просидел всю жизнь со своими чемоданами на платформе станции в ожидании поезда… Все дожидался, вот-вот раздастся гудок паровоза, и вдруг заметил: да ведь здесь нет рельсов! Просто сюда еще не провели железную дорогу! — Профессор отрывисто засмеялся, дергая плечами.
— Нет, нет, нет!.. — стискивая руки, крикнула Ядвига. — Это неправда, неправда!
— Все ты кричишь, — неожиданно нежно сказал Юстас. — Все на меня кричишь… Ох, Ядя, почему они не пришли ко мне десять лет назад? Когда у меня еще были сила и вера… Они пришли поздно, когда я уже примирился и устал, когда я хочу тишины. Вот у меня голова разболелась от громких разговоров… Пожалей меня, Ядвига. Если они придут еще раз, скажи, что я не могу… Чертежи… все, все, пожалуйста, пускай берут, пускай другие!.. У кого есть силы!.. Кому повезло родиться в другом месте, в другое время…
Юстас шумно высморкался и отмахнулся платком, не подпуская к себе Ядвигу.
— Но ведь они по-хорошему пришли, — умоляюще проговорила она. — Они хвалили твои работы. И они тебе предлагали какую-то очень хорошую должность и…
— Да, да, да… Десять лет назад мы с тобой обнимались бы и плакали в этой комнате от радости. А сейчас пойми: жизнь прошла. Что я сделал с тобой? Ты чуть не скотницей стала, чтобы кормить меня… Просто моя жизнь проиграна, я как несчастливый игрок, который за ночь проиграл все: деньги, дом, пальто, серебряный портсигар, запонки и браслет жены. А под утро, когда игра уже кончается, счастье поворачивается к нему лицом, и он выигрывает обратно свои запонки и портсигар с лошадиной мордой, и тут игре конец…
Он говорит тем тише и невнятней, чем торопливее и крепче гладят его по лицу пальцы Ядвиги, которая давно уже стоит перед ним на коленях. Наконец в изнеможении умолкает. Какие молодые и нежные были когда-то пальцы у Ядвиги! Но сама она и сейчас осталась для него все та же, что прежде. И так же торопливо и крепко, как раньше, гладят ее руки его лицо, точно стараясь поскорей согнать с него всякую боль…
А в это время у себя в комнате, внизу, стоя на коленях, Юлия молилась на ночь. Все ее молитвы разделялись на две части. Сперва она просила: «Господи, дай нам…» — и перечисляла несколько самых важных просьб о здоровье, благополучии и кое-что самое необходимое по хозяйству; вторая часть, где приходилось просить «не допусти, чтобы…», была гораздо длиннее. Нужно было перечислить все виды несчастий, болезни, пожары, ранние заморозки… Кончив длинный список, Юлия задумывалась, не забыла ли чего-нибудь важного, потому что это было бы все равно, что, построив вокруг себя надежную ограду, оставить в одном месте брешь, через которую в дом могут влезть разбойники…
Сегодня она больше всего молилась о Юстасе, чтоб ему повезло хоть один раз в жизни и благополучно устроилось дело с продажей его бумаг. И так как этого ей показалось мало, она еще напомнила богу, почтительно, но настойчиво, что Юстас, по совести, заслуживает этого…
Так она молилась долго, нарочно стоя на жестком холодном коврике, чувствуя боль в своих старых коленях, вздыхая и покорно умоляя, но все-таки, как всегда, не забывая привести и кое-какие убедительные доводы в свою пользу…
Весенний ливень бушевал в темных переулках. Он бил со звоном в железные крыши, рушился с глухим шумом на деревья, неутомимо заливая и без того уже покрытую водой землю.
Степан то пускался бежать, наугад перепрыгивая в темноте через воображаемые лужи и попадая в настоящие, то стоически переходил на размеренный, неторопливый шаг, решая не обращать внимания на ливень, так как сильнее промокнуть все равно было невозможно.
Наконец, во весь дух пробежав от шоссе до самого дома, он с разбегу вскочил на крыльцо и постучался в дверь.
Аляна открыла и отступила на шаг, давая дорогу. Лампочка, которую она держала в руке, бросала розовый теплый свет на ее улыбающееся, радостное лицо. Пухлая нижняя губа была прикушена с выражением веселой насмешки.
— Ой, утопленник!..
— Почти, — сказал Степан, растопырив руки, чтоб показать, как с него течет. — А вы уж надеялись, что я вовсе где-нибудь потоп?
— Да, да, надеялась, — подтвердила девушка, продолжая обрадованно улыбаться. — Не могли подождать, пока утихнет?.. А это кто такой сюда явился? — вдруг совсем другим, весело-угрожающим тоном спросила она, вглядываясь себе под ноги.
Пятнистая маленькая собачонка, проскочившая следом за Степаном в дверь, стрелой пронеслась из прихожей в кухню и с разбегу втиснулась всем своим лохматым мокрым тельцем в тесный, горячий закуток под печью, о котором, вероятно, давно мечтала, отсиживаясь от дождя в своей темной сырой дворовой будке.
Степан едва успел, закрывшись в комнате, стащить с себя все мокрое и надеть сухую рубашку и брюки, как Аляна позвала пить чай.
Мягко ступая босыми ногами, она ходила по кухне в стареньком, коротком, до колен, платье, наливала горячую воду в корыто, что-то прибирала и, поглядывая на Степана, шутливо прикрикивала:
— Пейте чай как можно горячей! Обязательно побольше надо горячего!
С того дня, когда сама собой закончилась разговором на крыльце их размолвка, установился период безоблачного мира. Но ощущения такой близости, как сейчас, Степан еще не испытывал. За окнами хлестал ливень, заливая весь мир, а они вдвоем, отрезанные от всех, были в этой теплой сухой комнате.
Сквозь шум множества маленьких водопадов, плескавшихся под окнами, слышно было уютное потрескивание поленьев в печи, сонное похрапывание успевшей заснуть собачонки и шипение лампы под розовым абажуром со следами переводных картинок.
И то, что старое, полудетское платье Аляны было немножко узковато и слегка надорвано под мышкой, казалось Степану особенно милым, и он вдруг легко представил себе, что это не первый вечер в их жизни, а было уже много таких мирных, домашних вечеров, и они давно вместе, и это не случайно… С наслаждением прихлебывая горячий чай, Степан не замечал, что улыбается.
— Чему это вы? — спросила Аляна.
— Так… Собачонка у вас смешная: вон разнежилась, засопела. Вы ее жалеете?
— А что ж? Она очень верная. Непородистая и некрасивая. Я ее и жалею за это… Я и сама некрасивая, вот, наверное, и сочувствуешь как-то.
— Вы некрасивая? — Степан от удивления опустил на стол стакан, да так, что чай плеснул через край. — Это кто же вам сказал?
— Я сама прекрасно знаю… — Чуть покраснев, Аляна пожала плечами. — У нас в школе каждая девочка еще с третьего класса знала, кто красивая, кто нет. Магдяле — та красивая, это любая скажет.
— Дуры ваши девочки, — презрительно сказал Степан, крепко вытер облитую горячим чаем руку и снова молча взялся за стакан.
Аляна почувствовала, что вот теперь-то краснеет вовсю. Она поспешно нагнулась и, взявшись широко раскинутыми руками за края глухо погромыхивающего корыта с мыльной водой, быстро пошла к двери, сильно откинув назад туго напрягшуюся гибкую спину. Выплеснув воду, она постояла немного на крыльце, подставив лицо и руки под прохладные дождевые брызги.
За оврагом, в городе, в кругах влажного тумана светились фонари и глухо пело радио под дождем, смешиваясь с шумом бегущих по оврагу ручьев… Конечно, он не понимает и ошибается. Но, оказывается, как хорошо это слышать… Наверное, ошибается. Почти наверное. И все-таки, как приятно…
И музыка, и радио, и косые полосы дождя, которые проносились по освещенному кругу фонаря, вылетая из темноты и снова пропадая в темноте, — все это было до того ново и удивительно, что Аляна с недоумением спросила себя: «Почему же я никогда раньше не замечала, до чего все хорошо вокруг?..»
Степан встретил ее внимательным взглядом. Когда она, вернувшись, налила чистой воды в корыто, бросила туда белье и начала стирать, у него мелькнуло неприятное подозрение. Он быстро встал, сделал шаг вперед и заглянул в корыто. Так и есть! Его толстые штопаные носки и рубашка плавали в мыльной пене.
— Кто вас просил? — сердито спросил он. — Зачем вы мои… взяли?
— Ой, ужас какой! — насмешливо сказала Аляна. — Вы что, меня за барышню считаете?.. Слышите, дождь, кажется, перестает. Скоро наши из кино вернутся.
— Он, кажется, любит в кино ходить?
— Отец? Ужас до чего любит! Больше, чем мама. Ему все равно, что показывают. Индейцы за кем-нибудь гонятся или собираются невинно осудить какую-нибудь девицу, — все равно переживает, растрогается другой раз до слез…
— Он хороший человек, ваш отец.
— Да, — кивнула Аляна. — Иногда скажешь ему: «Ведь глупое показывают», так он сердится. «Конечно, глупое, говорит, я разве не понимаю. Да девицу-то эту мне все-таки жалко, ведь она, оказывается, ни капельки не виноватая…»
Аляна, смеясь, обернулась, чтобы посмотреть, смеется ли Степан. И оба, глядя друг на друга, расхохотались в приступе веселья, которое накатывало на них иногда без всякой причины.
Степан вдруг решился и спросил как можно небрежнее:
— Да… Я видел, объявление висит. В субботу вечер какой-то, что ли, у вас в клубе. Посторонним туда можно?
— Конечно, можно.
— Так, может, пойдем вместе?
Аляна быстро вскинула на него глаза и тихо сказала:
— Пойдем.
Собачонка, лежа под печкой, открыла глаза и насторожила уши.
Через минуту в дверь постучали, и Аляна побежала открывать.
— Ну, как ваше кино? — громко спросила она в прихожей.
— Ну его, это кино… — встревоженно ответил Жукаускас, входя. — Маме нехорошо сделалось.
Поддерживаемая мужем, Магдалэна с трудом переступила порог кухни. Губы у нее были совсем синие, но держалась она прямо, как всегда.
— Душно было в зале. Вот и все… — капризно сказала она и медленно обвела глазами кухню. — Зачем ты стирать взялась? Я завтра постираю. — Она шагнула к стулу и опустилась на него. — А собака зачем опять в доме?
Собачонка съежилась и крепко зажмурилась, наверное для того, чтобы ее не заметили. Однако при слове «собака» она покорно встала и, еле передвигая ноги, с убитым видом пошла к двери.
— Спокойной ночи, надо ложиться, — сказала Магдалэна и, тяжело опираясь о край стола, поднялась…
Через полчаса Аляна лежала в своем пропахшем укропом и тмином чуланчике, где спала с того дня, как была сдана комната.
Некоторое время она с тревогой прислушивалась к тому, что делается за перегородкой, у матери, но там было тихо. Наверное, обойдется. В семье привыкли, что «у мамы плохо с сердцем», и, как это всегда бывает, близких почему-то очень успокаивало, что болезнь определена и у нее имеется свое название.
Тревога Аляны постепенно утихла, потом исчезла совсем и сменилась чувством покоя и такой полноты радости, точно само счастье лежало под подушкой, и достаточно было протянуть руку, чтобы убедиться: да, оно там, надежно укрытое, ее собственное…
На шаткой пирамиде из трех табуреток, поставленных одна на другую, стояла Аляна, приподнимаясь на цыпочки, чтоб дотянуться до потолка. В руках у нее были молоток и гирлянда, сплетенная из дубовых листьев.
Альдона и Магдяле с двух сторон поддерживали табуретки и, закинув головы, следили за работой. Аляна два раза стукнула по гвоздю, с трудом удерживая тяжелый молоток, приложила к потолку гирлянду и последним ударом загнула гвоздь.
— Слезай, — сказала Альдона, — а то я все время боюсь, что упадешь… Посмотри-ка, Магдяле, какие у нее ножки ровненькие. Прелесть, правда?
— Дура, не щекочи! — пробормотала Аляна, едва шевеля губами из-за гвоздей, которые боялась выронить. — Какие у всех, такие и у меня!
— Нет, правда, даже завидно, — сказала Магдяле, ласково похлопывая Аляну по щиколотке.
Аляна вынула гвозди изо рта и осторожно опустилась на колени.
— Ходить на них ничего, удобно, — ну и ладно. Вот даже прыгать можно! — и соскочила на пол.
— С гирляндами совсем другое дело! Правда?
Магдяле с удовольствием оглядела украшенный к предстоящему вечеру клубный зал, недавно оборудованный на пустующей даче. Влажно блестели только что вымытые девушками полы. На стене висела большая картина, изображавшая гору и башню Гедимина, возвышающуюся над Вильнюсом. Картина была старая, и под горой можно было разглядеть парные экипажи и фигурки прогуливающихся дам в старинных платьях, но это не смущало девушек, так как фигурки сильно потускнели, их едва удавалось различить, а над башней развевался пририсованный клубным художником алый флаг.
— Хорошо, — согласилась Аляна. — А при больших заводах клубы бывают как дворцы: с колоннами, все в коврах, с люстрами, даже собственное кино… Степан мне рассказывал…
— А он придет сегодня?
— Придет! — Аляна бросила молоток на табуретку и крикнула девушкам, кончавшим мыть пол на веранде: — У нас все готово!.. Все готово!.. — запела ома на мотив вальса и, подхватив пухлую, маленькую Альдону, закружилась с ней по залу.
Девушки побросали тряпки и, вытирая мокрые руки, прибежали в зал и тоже начали танцевать.
— Что такое тут происходит? — озабоченно спросил, входя, секретарь комсомольской организации конфетной фабрики Антик.
— Происходит хорошее настроение, больше ничего… — Магдяле насмешливо поглядела на сухопарого, всегда озабоченного секретаря с мальчишеским хохолком на затылке и потрепанной полевой сумкой на боку и подала ему руку.
— Глупости какие затеяли, — укоризненно сказал Антик, но, нехотя примирившись, с хмурым видом закружился с Магдяле.
Минут пять все кружились, подпевая мелодию вальса, пока кто-то не крикнул, что скоро надо пускать публику в зал.
Девушки, испуганно ахнув, побежали переодеваться…
В тесноте и спешке, сбившись в маленькой комнатке, они стаскивали рабочие платья, натягивали чулки, переобувались, застегивали друг другу кнопки и крючочки на спине и, смеясь от радостного возбуждения, толкались у единственного зеркала, поправляя прически.
Аляна тоже надела принесенные с собой в пакете новые чулки и лучшее свое платье. Только туфли остались старые. Порядочные уроды, если присмотреться, но в толпе, пожалуй, будет не особенно заметно…
Наконец, следом за другими девушками, она вышла в зал, где сдержанно гудели голоса собравшихся работниц и гостей и шипели под потолком только что зажженные яркие лампы-«молнии».
Антик, придерживая на боку полевую сумку, где у него лежал заготовленный доклад, тщательно переписанный в школьную тетрадку, прохаживался между скамеек с решительным и суровым видом, точно ровнял ряды солдат перед атакой.
Аляна глубоко вдохнула в себя воздух, напоенный терпким запахом вянущих листьев, обвела взглядом зал, почти не разбирая отдельных лиц, и, безошибочно определив, что Степана еще нет, присела среди других девушек на скамейку у стены.
День сегодня был совершенно особенный, она это ясно чувствовала. Ожидание переполняло ее. И она знала, что наполняющая ее сейчас радость — это еще не главное, главное будет впереди. Она не думала, что именно это будет, но знала, что будет какой-то необыкновенный, счастливый поворот всей ее жизни и он уже начался…
Антик взошел на маленькое возвышение и решительно поднял руку, словно укрощая разбушевавшуюся стихию. Негромкий шум голосов постепенно затих.
Антик вынул тетрадку, бегло заглянул на первую страницу и, торопливо засовывая тетрадку обратно в полевую сумку, начал доклад.
Степан весь день только и думал, что о вечере в клубе. Чтобы убить время, он старался делать все как можно медленнее, так что наконец стал не на шутку опаздывать.
Домой он пришел гораздо позже обычного и сразу бросился к себе в комнату, переодеваться. Нырнул головой в рубаху, и нерасстегнутая пуговица с тугим треском отлетела на середину комнаты. Чертыхаясь и торопясь, он стал ее пришивать у себя на груди, уколол палец и посадил на самом видном месте пятнышко крови. После долгой возни и плескания над умывальником маленькое ярко-красное пятнышко превратилось в большое водянисто-розовое пятно.
Он попробовал потереть его полотенцем, но только помял рубашку, швырнул полотенце на кровать и, накинув на плечи пиджак, — будь что будет, может, по дороге высохнет, — выскочил из дома, спрыгнул с крыльца и во весь мах зашагал по переулку.
В наступившей темноте на берегу озера смутно белели седые волны тумана, из которых вдруг выступал то смоленый черный нос рыбачьей лодки, вытащенной до половины на песок, то угол маленькой коптильни, то сети, развешанные для просушки на жердях.
Издалека доносились звуки аккордеона, тягучие, плавные, и такая тревожно-томящая и сладкая тоска послышалась в них Степану, что он остановился в тумане и, пока не кончилась музыка, слушал, стараясь понять и как-нибудь запомнить то неясное и необыкновенное, что чувствовал.
У входа в клуб слабо светил фонарь, освещая только крюк, на котором висел, и белесую муть окружающего тумана.
В темноте у крыльца, то разгораясь, то тускнея, тлели папиросы мужчин, выбравшихся на воздух покурить.
На ступеньках веранды Степан наткнулся на старого Казенаса, который сейчас же схватил его под локоть. В зубах у него пыхтела, пуская клубы вонючего дыма, трубочка, такая коротенькая, что в те моменты, когда она вспыхивала, разгораясь, нос старого лесничего казался в темноте докрасна раскаленным.
Лесничий дружески притянул Степана к себе поближе и доверительно шепнул в самое ухо:
— Я, знаешь, очень доволен сегодня. Это дело мне по душе, — он немножко отпустил Степана, но все-таки продолжал придерживать за локоть. — Ты вот опоздал, а я выслушал доклад. Я тебе признаюсь, очень я пристрастился к этому делу — выслушивать разные доклады… Раньше, бывало, выберешься раз в месяц из лесу в город. Ну куда? В трактир. Ну, выпьешь, побуянишь немножко и обратно в берлогу.
А сегодня?.. Ладно, в трактир я и сегодня заглянул на минутку, ты не придирайся, — строго сказал лесничий, хотя Степан молчал и только улыбался, слушая. — А потом сразу сюда. Девчонки меня очень прилично усадили, в первый ряд. Я сидел и слушал, а мне докладывали все по порядку. Этот бродяга пан Гитлер, который верховодит сейчас у себя в прусских землях, рад бы нас живьем сожрать!.. Факт, я тебе говорю! Клайпеду он уже зацапал! Да теперь-то дело кусается, раз мы объединились со всем Советским Союзом. Теперь старый разбойник задумается, как ты полагаешь? Не совсем же он сумасшедший?
— Будем надеяться, что не совсем, — шутливо утешил Степан.
— Вот я тоже так надеюсь, уж очень нам война ни к чему. Только у людей кое-что налаживаться стало…
Две девушки со смехом выскочили из зала на темную веранду, захлопнув за собой с размаху дверь, так что та отскочила обратно и широко растворилась.
— Вот, погляди на этих девчонок с фабрики. Ведь они у нас раньше были самый последний народ. Не лучше батрачек. А теперь глянь. Хозяйки. Барышни. Скачут там, как лягушата. Это мне чертовски по душе…
Дверь снова отворилась, и Степан точно сквозь пеструю дымку увидел освещенную пылающими лампами большую комнату, полную движения, шума, шарканья ног и гула голосов. И в то же мгновение он увидел синие глаза Аляны, настороженные, ждущие, безошибочно устремленные в темноту открытой двери, прямо туда, где он стоял, собираясь войти.
Щурясь на свет, Степан перешагнул порог, и в лицо ему пахнуло нагретым воздухом. Плавно загудел аккордеон, и пары, одна за другой, стали отделяться от стен, вдоль которых теснились, сидя и стоя, нетанцующие.
Прислонившись к стене, Степан смотрел, как танцует Аляна, при каждом ее повороте встречаясь с ней глазами. Один раз она сделала ему какую-то гримасу, смешливо покосившись на своего кавалера, и Степан улыбнулся в ответ.
Бросив своего партнера, из круга танцующих вышла Магдяле. Обмахиваясь платком и улыбаясь, подошла прямо к Степану. Тотчас же новый кавалер с какой-то незнакомой Степану франтовской повадкой подлетел к Магдяле и ловко изобразил всей фигурой с легким полупоклоном «приглашение».
— Я приглашена, — Магдяле лениво усмехнулась своими яркими губами и положила руку на плечо Степану. Они дождались удобного момента и нырнули в общую массу танцующих.
В это время Аляна, все время оживленно осматриваясь по сторонам, нетерпеливо пробиралась вдоль стены через толпу. Не найдя Степана около двери, где только что его видела, она остановилась, растерянно оглядываясь, и тут же увидела его с Магдяле. Она следила за ними глазами и с печальным недоумением думала: «Что же это? Разве сегодня это может быть? Сегодня!..»
Когда танец окончился и Степан наконец отыскал ее, они, не сговариваясь, вместе вышли на веранду. В темном углу что-то звякнуло, и старый Казенас, подмигивая с заговорщицким видом, поманил Степана к себе. В руке у него был маленький стаканчик, до половины налитый водкой.
— Да нет, спасибо, ни к чему, — сказал Степан.
— Что вы еще придумали! — сердито сказала старику Аляна. — У нас здесь клуб.
— Ну все-таки, сегодня вечеринка, — радушно упрашивал Казенас. — Капельку, от сырости.
— Не надо пить, — попросила Аляна.
— Да я и не буду, — ответил Степан.
Они прошли мимо Казенаса на крыльцо, и Аляна тихонько благодарно пожала ему руку. Он тоже слегка сжал ее ладонь, и так, не разнимая рук, они оживленно заговорили о всяких пустяках, изо всех сил стараясь показать, что совершенно не знают, что у них там происходит с руками.
Нет, ожидание ее не обманывало. Все оказывается сегодня еще прекраснее, чем она ждала, — успела подумать Аляна и тут же услышала, как ее зовут сразу несколько голосов из зала.
Она мягко высвободила руку.
— Придется пойти попеть немножко.
Посреди зала для нее поставили стул и табурет для аккордеониста.
Аляна запела без всяких приготовлений, так просто, будто заговорила, и разом все стихло, только слышно было, как проскрипел сапогами, пробираясь на цыпочках в зал, старший Казенас.
Она пела, спокойно сложив руки на коленях, слегка наклонив голову к плечу и внимательно глядя куда-то прямо перед собой, поверх голов слушателей. Негромкий чистый голос звенел на тонких нотах и, спускаясь вниз, на самых глубоких, «душевных», будто хрипнул от волнения.
Нагловатый парень-аккордеонист сидел, не отрывая преданных, послушных глаз от лица Аляны, и благоговейно, едва касаясь, пробегал пальцами по клавишам.
Степан, стоя вдали, у стенки, невольно видел застывшие лица людей. Некоторые сидели, уставясь в одну точку, точно стараясь вспомнить что-то важное, давно забытое, но большинство смотрело прямо в лицо Аляне с таким выражением, что Степан с тревогой подумал: «Что же это? Оказывается, ее все любят? Оказывается, все понимают, что она одна особенная, необыкновенная? И эта пожилая женщина, которая смотрит на нее, кивая в такт, с такой благодарной ласковостью. И эта девушка, что с полуоткрытым ртом заглядывает через плечо подруги, чтоб видеть лицо Аляны. И этот бородатый старый человек с растерянной детской улыбкой на грубом морщинистом лице… Все они ее любят. Что же я могу для нее значить?»
Аляна допевала песню, все замедляя. Задержав дыхание так, что голос на мгновение в нерешительности замер, она словно с облегчением выдохнула последнее слово и исподлобья улыбнулась своей милой, притворно хмурой улыбкой.
Слушатели все время были точно связаны песней, а теперь, как будто их развязало, задвигались, ожили, заговорили.
— Чертовски прилично спела! — громко объявил Казенас и, зажмурив глаза, помотал головой.
Девушки окружили аккордеониста, выровнялись в два ряда и запели хором. Казенас потянул Степана за рукав, и они выбрались из зала покурить на свежем воздухе.
— Если хочешь увидеть настоящего, стопроцентного, ничем не разбавленного дурня, — с громким причмокиванием раскуривая трубку, вполголоса пробурчал лесничий, — посмотри вон туда. Сыночка моего, Пятраса, видишь? Люди веселятся, а этот сидит кислый, как уксус.
Степан посмотрел на Пятраса, который в этот момент, сидя на ступеньке крыльца, вынул изо рта окурок, зажег от него новую сигарету и с безучастным видом вяло продолжал курить…
— Мне про него говорили что-то, — начал было Степан, но замолчал: по ступенькам крыльца стремительно сбежала Магдяле, оглянулась, увидела Пятраса.
— Это еще что такое? Идемте танцевать. Там кавалеров не хватает, а он сидит.
Пятрас нехотя встал и бросил сигарету.
— Ведь там еще поют…
— О, да тут целая компания собралась, — протянула Магдяле, заметив Степана и старого Казенаса. — Тогда вот что. Пятрас, вы пойдете со мной. Живо! — и, не оглядываясь, выбежала за калитку.
Пятрас лениво двинулся за ней, потом пожал плечами и тоже побежал.
— Вот как у нас, — сказал старик, провожая их взглядом. — «Бегом марш!» — и мой дурень бежит за юбкой. Ну, пускай, лишь бы не киснул…
— Так я слышал какую-то историю, — опять начал, припоминая, Степан. — Невеста его бросила, что ли?
— Ну, бросила. Ну, пожалуйста! — с сердцем воскликнул Казенас. — Вчера, что ли, бросила? Год прошел. Давно плюнуть пора… Девка-то, главное, эта его Ирэна — поглядеть не на что. Ножки тоненькие, как у козы. Глазищи — во!.. — старик растопырил пальцами веки. — Они с моим дурнем были по уши влюбленные друг в дружку… Да он-то кто? Простой лесник. А она взяла да и вышла за фабриканта. Малюнас, слыхали? Конфетная фабрика. Ну, фабрику у него отобрали через месяц после свадьбы. Зато сам старый пузан остался у нее в полном распоряжении. На всю жизнь.
Лесничий выколотил о каблук потухшую трубку и, ворча что-то себе под нос, стал набивать ее снова.
Вынырнув из тумана, тяжело дыша после бега, появились Магдяле с молодым Казенасом и, пересмеиваясь, прошли прямо на террасу.
— Чего-то они там затевают! — с интересом заметил лесничий. В это время Пятрас смеющимся голосом окликнул:
— Быстро идите сюда, Магдяле требует!
В темном углу веранды стояла Магдяле, вытирая платком стаканчик. Пятрас взял его у нее из рук и налил какой-то крепко пахнущей травами настойки.
— Я уже что-то чувствовал, — оживляясь, сказал старый Казенас. — Только барышня должна выпить первой…
Магдяле засмеялась, осторожно поднесла до краев налитый стаканчик ко рту и, без всякого отвращения отхлебнув, протянула стаканчик Степану. Она вызывающе смотрела ему прямо в глаза, высоко подняв стаканчик, точно для тоста. Он попробовал отнекиваться, но она не опускала руки, не упрашивала, просто со спокойной уверенностью смотрела и ждала.
— Пей же, пей… — приговаривал старый Казенас. — Так не очень-то прилично…
Глаза у Магдяле блестели в темноте, и она казалась Степану сейчас такой красивой, что ему никак не хотелось перед ней осрамиться. Смущенно и глуповато усмехнувшись, он принял у нее из рук стаканчик и выпил, стараясь не морщиться, что-то очень крепкое.
Магдяле сама передала стакан Пятрасу, спокойно взяла Степана под руку, и он даже не заметил, как они вместе вошли в зал. Вид у него при этом был растерянный, но самодовольный.
Хоровое пение кончилось, и в зале расчищали место для танцев. Едва переступив под руку с Магдяле порог освещенного зала, Степан наткнулся на потемневший от возмущения, с силой упершийся прямо ему в глаза взгляд Аляны. Она отвернулась и ушла куда-то в боковую дверь.
Все как будто опрокинулось. У Степана не осталось ни радости, не покидавшей его весь день, ни даже того щекочущего тщеславного удовольствия, какое он испытывал от близости Магдяле. Почему-то, когда Аляна отвернулась, и Магдяле стала неинтересна и не нужна. Он невпопад что-то ответил ей, и она, заглянув ему в лицо, досадливо рассмеялась, вырвала руку, отошла.
Начался какой-то танец с притопыванием. Степан постоял у стены, чувствуя себя лишним. Потом он увидел Аляну. Низко пригибая голову, чтобы никого не видеть, она быстро шла к выходу. Поверх праздничного платья на ней была старая вязаная кофточка грубой деревенской вязки. Она уходила домой. Мимо Степана прошла, не взглянув, едва не задев его плечом.
Только на улице, чуть не упустив ее в тумане, Степан нагнал Аляну и пошел рядом. «Нет, так нельзя, возьму и спрошу», — подумал он и, так как горло перехватывало от волнения, неестественно и как-то развязно проговорил:
— Просто не понимаю! Почему это вы так нехорошо на меня посмотрели?
— Вы дурного глаза боитесь? — чужим голосом, насмешливо спросила Аляна. — Мой глаз вам не повредит, не бойтесь.
Степан совсем не знал, что говорить дальше, и они прошли еще несколько шагов, пока Аляна не остановилась на берегу озера, у самой воды.
— И водку вы все-таки пили! — брезгливо сказала Аляна, не поворачивая головы.
— Ну, вот еще! — оживляясь от того, что она с ним заговорила, быстро сказал Степан. — Водку! Ну просто она меня угощает… Мне как-то неудобно показалось…
— Кто угощает? — рассеянно переспросила Аляна.
— Ну, я говорю, эта Магдяле мне стакан подала…
— Что? — она вскинулась, будто ее хлестнули. Она совсем забыла про Магдяле, не думала о ней.
— Ну ладно, ну так уж получилось, ну хватит, а? — просительно бормотал Степан и ласково чуть-чуть потянул ее за рукав кофточки.
Аляна вырвала руку.
— Что это вы?.. Руками стали?.. Вы меня так, пожалуй, совсем со своей Магдяле спутаете!
— Да ведь что Магдяле? Мы с ней только… — опять начал Степан и вдруг ощутил короткий жесткий удар в плечо. От изумления он не сразу сообразил, что это она его ударила, да не каким-нибудь трогательным, девичьим ударом, вроде символической пощечины, а по-настоящему, так хватила, что его даже пошатнуло.
— Ах, «с Магдяле!»… Ты с Магдяле!.. — невнятно и почти бессмысленно в отчаянии повторяла она. Ее глаза, расширенные от ненависти и возмущения и вместе с тем от испуга за то, что она наделала, одно мгновение были близко, прямо перед ним, потом она круто повернулась, шагнула в сторону и бросилась бежать, скрывшись в сплошном белесом тумане.
«Да, я сам все испортил, я сам во всем виноват, — говорил себе Степан, медленно, кружным путем возвращаясь домой по затянутым туманом переулкам. — Нечего себя оправдывать, незачем себя обманывать. Вот до чего я ее довел, что она, бедная, ударила меня. Ударила и сама испугалась и убежала, потому что видеть меня больше не может. И правильно. И заслужил… И хныкать теперь уж поздно. Пойду завтра к Дорогину, скажу, что хочу перевестись обратно куда-нибудь в Россию, и уеду… А через год напишу ей письмо…»
Не доходя нескольких шагов до дома, он услышал странный звук приглушенного всхлипывания. Жукаускас сидел скорчившись на ступеньках у дома и плакал.
— Что случилось? — еле выговорил Степан, чувствуя, как внутри все напряглось и замерло в ожидании чего-то страшного.
Жукаускас поднял непонимающие глаза, лицо его снова сморщилось, и он, пересилив себя, выговорил:
— Ничего… Ей теперь немножко лучше стало… Сердце…
— Сердце? — Степану стало легче дышать. У него в голове только что мелькнуло кое-что похуже: утонула, упала, убили…
— Мы повторяем: сердце, сердце, а у нас-то не болит… Еще немножко, и несчастье бы случилось, это сам врач сказал.
— Ах, так это… ваша жена? — проговорил Степан, понимая, что подло чувствовать такое облегчение, даже радость, и все-таки чувствуя и то и другое. — Может, нужно помочь? — уже почти бодро предложил Степан и, не дождавшись ответа старика, вошел в дом.
Высокая, сухая женщина в накрахмаленной одежде сестры милосердия, стоя посреди кухни, тщательно вытирала руки чистым полотенцем, которое держала перед ней Аляна.
— Спасибо вам, сестра Лиля. Ведь ей теперь лучше, правда? — шепотом говорила Аляна, опасливо оглядываясь на дверь комнаты, где лежала мать. — Спасибо… спасибо… — все повторяла Аляна, обгоняя двинувшуюся к выходу сестру и отворяя перед ней двери. Уже шагнув за порог, сестра на минуту задержалась и совсем тихо сказала:
— Ей нельзя оставаться дома, понимаете? Завтра мы ее возьмем в больницу. И не хнычьте при ней, — она неодобрительно покосилась на Жукаускаса, который, торопливо вскочив со ступенек, посторонился и бестолково заелозил по карманам, не находя платка.
После ухода сестры Аляна молча подала отцу носовой платок и, сделав спокойное, почти веселое лицо, крадущейся походкой вошла в комнату матери. Глядя на дочь, и старый мастер немножко подбодрился, вытер платком лицо и, неуклюже ступая на цыпочках, вошел к больной.
Слышно было, как они там пошептались, после чего Жукаускас вышел и сказал Степану, чтобы он спокойно ложился спать, а если хочет чаю, то можно будет согреть.
— Какой там чай, — обиженно сказал Степан. — Вы обо мне не заботьтесь, пожалуйста. Захочу лечь, так лягу.
— Ну-ну, — уныло согласился мастер. — Он потоптался немного на месте, вздохнул и ушел обратно.
Так же разительно, как все меняется к хорошему в праздник, теперь все в доме изменилось в плохую сторону.
Большая холодная печь, терпкий запах осиновых дров, звонкие удары капель, неутомимо равномерно падающих в таз умывальника, — все стало другим от одной простой мысли, что в доме есть человек, который, может быть, уже завтра не увидит ни этого щелястого пола, ни помятого листа железа перед топкой, ни умывальника, который все собирались, да так и не собрались починить, ни всего этого бедного дома, где прошли долгие годы и дни жизни…
Прошел час, два или три часа — время перестало иметь значение в доме, где никто и не собирался ложиться спать. Степан сидел в кухне у стола, на том самом месте, где увидел Аляну в день своего приезда, и думал, что, может быть, завтра будет сидеть здесь в последний раз.
Было слышно, как тихий голос Магдалэны проговорил:
— Она сказала, меня увезут завтра утром… Значит, сегодня. Ведь уже утро?
— Нет, нет, не волнуйся… — спешил успокоить Жукаускас. — Еще не скоро утро…
— Скоро, — с упрямым раздражением повторила больная. — Незачем меня обманывать, уже светает…
Степан услышал шаги Аляны, звук отдергиваемой занавески. Лампа в комнате Магдалэны погасла.
— Ну вот, смотри сама, — проговорила Аляна.
Некоторое время все молчали, потом Магдалэна смягченным, виноватым голосом попросила:
— Зажги опять лампу… А мне показалось, что уже рассвет и сейчас за мной приедут.
Степан поспешно чиркнул спичку, когда Аляна вышла на кухню с погасшей лампой. Опустив глаза, она подождала, пока Степан поджег фитиль, и, не взглянув на него, опять ушла.
Степан на цыпочках подошел и заглянул в комнату больной. На высоко подоткнутых подушках, ни на кого не глядя, лежала Магдалэна, и ее светлые волосы с пушистой прядью, упавшей на висок, были так похожи на пушистые волосы Аляны, что сердце Степана сдавила нестерпимая жалость. Поскорей отвернувшись, он прокрался через кухню, вошел в темный чуланчик Аляны и не в силах ни о чем думать, сжав голову руками, сел на узенькую постель.
Все двери были раскрыты настежь, и тишина в доме стояла такая, что слышно было каждое слово, когда Магдалэна опять заговорила, часто и слабо дыша:
— …Я мешала, но это потому… всегда боялась… Теперь уже не надо на меня сердиться.
Старый мастер невнятно бормотал что-то утешительное, успокаивая ее.
После долгого молчания Магдалэна как-то по-новому, спокойно, почти равнодушно протянула:
— Меша-ла… А ведь я вас любила… обоих.
— Мама! — вдруг торопливо позвала Аляна. — Мы знаем, мы всегда это знали, мама!
Магдалэна, вероятно не слушая, удивленно сказала:
— Дождь! — И, когда муж несколько раз повторил ей, что дождя нет, мечтательно добавила: — А в детстве была такая хорошая погода…
Много времени спустя Степан услышал шаги Аляны, заплетающиеся и неуверенные, точно она шла с закрытыми глазами. Она остановилась в дверях своего чуланчика. Глаза ее были переполнены слезами, заливавшими лицо.
— Ну что, что? — замирая, спросил Степан.
Прерывающимся шепотом она сказала:
— Ничего… Завтра увезут и… вдруг она не вернется?.. — Она запрокинула голову и, точно терпела сильную боль, тяжело перевела дыхание. — Какие мы все жестокие, какие черствые и жестокие друг к другу… Она стирала чужое белье… А дома не успевала, сил не хватало. Она была такая приветливая и покладистая, когда работала у хозяек, а дома у нее был тяжелый характер. Не хватало сил… Боже мой, и я спокойно говорю: «был», как будто уже…
— Перестаньте вы себя мучить! Перестаньте сейчас же! — сказал Степан, подходя к ней вплотную. — Какая вы жестокая?.. Вы добрая, вы самая милая, и я вас ужасно, я вам прямо говорю, на всю жизнь…
Не дав ему договорить, не переставая плакать, Аляна все с тем же горестным, безутешным выражением лица перебила:
— Да, да, и я вас тоже ужасно, ужасно люблю…
Она положила руки ему на плечи, обняла за шею и прижалась мокрой, залитой слезами щекой к его лицу.
Так они простояли долго, осторожно держась друг за друга, и она наконец затихла и перестала плакать. Немного погодя она слегка отстранилась, внимательно посмотрела ему в лицо, прерывисто вздохнула и, медленно потянувшись, поцеловала его губы своими горячими, распухшими от слез, мокрыми губами.
Потом со вздохом, мечтательно прошептала:
— А если ты мне когда-нибудь изменишь, я тебя убью-у… Ладно?
— Хорошо, — радостно сказал Степан.
— Ну ладно, — сказала Аляна. Чуть улыбаясь и еще прерывисто вздыхая, она поцеловала его еще раз.
Ранним утром к пустынной платформе полустанка железной дороги подошел товарный поезд. Дежурный, ежась от утреннего холода, вышел встречать.
Паровоз окутался белым паром и затих, будто принял решение ни за что дальше не ехать. В тишине стало слышно, как шумят вокруг насыпи сосны.
В самом хвосте длинного состава в одном из вагонов послышалось сиплое простуженное откашливание. Тяжелая дверь приотворилась, и в щель просунулось бледное лицо зевающего во весь рот с зажмуренными глазами человека. С усилием поборов грозивший накатить на него новый приступ судорожной зевоты, человек кое-как разлепил глаза и равнодушно осмотрелся.
Прямо против вагона, шумя и покачиваясь от ветра, стояли первые редкие сосны леса. Под насыпью, зарывшись в землю, валялась красная от ржавчины железная бочка. Мелкий ручеек ленивыми извивами уходил между деревьев в безлюдные поля.
Оглядев все это, человек обернулся в темную глубь вагона, где провел ночь, и вдруг решительно поднял с пола кусок мешковины, служившей ему подстилкой. Он аккуратно сложил и спрятал его в ковровый саквояж, натянул в рукава долгополое непромокаемое пальто и спрыгнул на землю. Там он старательно отряхнул от вагонной пыли свой костюм и мятую-перемятую шляпу и стал спускаться под откос насыпи.
Пройдя по скользкой от осыпавшейся хвои тропинке до топкого берега ручья, он вынул из саквояжа стеклянный стаканчик с золотой надписью «Кафе Люкс» и зачерпнул воды. Затем, выбравшись обратно на сухое место, улегся под сосной, вытащил завернутые в бумагу два ломтика черного хлеба с сыром и начал есть, запивая маленькими глотками холодной воды и поглядывая вокруг с брезгливым недоверием человека, привыкшего ничему не удивляться, ничему не верить и ничему не радоваться.
По шоссе протрусила телега с закутанной бабой, затем какой-то парень деревенского вида, остановившись у края дороги, поздоровался и спросил, показывая на станционные постройки:
— Что это за место, прошу прощения?
Человек, продолжая жевать, оглянулся на станционный домик и пристально осмотрел парня:
— Место? А черт его ведает, голубчик. Может быть, это Ошмяны. Или Шяуляй. Или Нью-Йорк. Предположим даже, что это какой-нибудь чертов Шяуляй-Йорк, тебе-то на что?
Парень поморгал, ничего не поняв, и осведомился насчет отхода пассажирского поезда на Ланкай. Человек решительно ничего не знал про расписание, но пригласил парня подойти поближе:
— А курить мы с тобой что будем?
Парень, недоуменно моргая длинными белыми ресницами, пожал плечами:
— А что же курить, как не папироски? — и полез за пазуху.
— Ну, папироски так папироски, — снисходительно согласился человек в шляпе, закуривая предложенную папиросу, и, полузакрыв глаза, жадно затянулся.
— А теперь рассказывай! — кивнул он между двумя затяжками. — Зачем тебе ехать, куда ехать и так далее. Валяй, я слушаю.
Парень поглядел на него не совсем доверчиво, но вздохнул и, так как скрывать было нечего, объяснил, что едет искать работу. Слышно, что в Ланкае требуются люди на работу. Какая-то там мелиоративная контора открывается.
— Слышно! Каких же там рабочих будут нанимать? — с сомнением спросил человек, прикидывая, сколько еще остается докурить.
— Уж я не скажу точно. Разных, говорят. Чернорабочих, и механиков, и всяких, говорят.
— Хм! Говорят! — насмешливо хмыкнул человек. — Ланкай — это где-то близко, глухая дыра. Брехня какая-то!
— Эх, — сказал парень с некоторой досадой. — Так я ведь не на базаре слышал, я открытку получил.
Человек потребовал открытку и так внимательно стал ее читать, что даже позабыл про догоравшую папиросу. Прочитав, он перевернул открытку на другую сторону, где был адрес.
— Ляонас, это ты сам и есть? Очень приятно. Станкус! — Он быстро повернул голову, услышав, как запыхтел оживший паровоз. — Ага, наш экспресс собирается двинуться, надо подниматься, живо! Ну, Понас-Ляонас, не отставать, делать все, как я!
Он подхватил ковровый саквояж и бегом пустился к насыпи по тропинке.
— Куда же это мы? Куда мы? — на бегу растерянно повторял парень, колеблясь и все-таки стараясь не отставать.
Станкус поднял и бросил свой сак в приоткрытую щель вагонной двери и следом ловко вскарабкался сам.
— Живей, сейчас тронется! — торопил он парня, протягивая ему сверху руку.
— Куда же это нас повезут? — волновался парень, в страхе оглядываясь по сторонам, в то время как паровоз тяжело и часто задышал, набираясь сил. — Ведь это же не разрешается — так просто садиться в вагоны! И куда поезд этот пойдет?
Начиная злиться, Станкус нагнулся, схватил мешок парня и втащил в вагон. В ту же минуту гром прокатился от одного конца поезда до другого. Парню показалось, что поезд уходит вместе с его мешком. Он в отчаянии грудью кинулся в вагон и повис на руках. Поезд на мгновение замер и от рывка паровоза дернулся и загрохотал еще сильнее.
Станкус подхватил парня под руку, с силой подтянул к себе, так что тот сразу очутился на четвереньках на полу вагона.
С ровным шумом поезд покатился вперед.
— Закрывай дверь, увидят! — приказал Станкус.
Парень испуганно выполнил приказание, все еще ужасаясь и бормоча:
— Ой, да разве же это так можно делать? А?
Станкус как будто вернулся к себе домой, снял пальто, подстелил мешковину и улегся, подложив саквояж под голову.
Затем он снисходительно принял от Ляонаса еще одну папиросу и с видом человека, наслаждающегося полным комфортом, заложив ногу на ногу, задумчиво прищурясь, уставился на носок ботинка.
— А все-таки мы с тобой пара дураков, парень! На что мы надеемся? Открытка пришла уже три дня назад. Пока мы с тобой доберемся до места, другие птички расклюют всю работу до последнего зернышка, и мы останемся в дураках.
Ляонас только вздохнул. Его и самого сосала та же тревожная мысль.
Немного погодя Станкус вдруг расхохотался.
— А ведь ты подумал, что я собираюсь укатить с твоим мешком, а?
Парень сконфузился.
— Ну вот еще… это я с непривычки. Непривычный я к таким делам. Вот, думаю, сейчас как нас увидят! Как кондуктор в свисток засвистит!
— Брось! За мешок! За мешок испугался, уж я видел! — Станкус сплюнул через весь вагон и, продолжая усмехаться, потянулся на подстилке. — Дурак. Станкус товарища не подведет. Ни за эту твою латаную торбочку, ни за пару кожаных чемоданов, битком набитых шелковыми подштанниками. Заруби на носу, сынок.
— Да я и по железной дороге-то в первый разочек еду, — признался парень, стараясь замять неловкость.
Станкус издал какое-то удивленное, вялое хмыканье и даже слегка повернул голову, чтобы с новой точки зрения посмотреть на Ляонаса.
— Экземпляр!
Парень не понял, но на всякий случай попытался немного оправдаться:
— Не то что я поезда не видал, нет, сколько раз даже видел. Только садиться на него, чтоб ехать куда-нибудь, — вот этого не приходилось. А уж вы-то, наверное, много поездили? Всюду побывали?
— Нет, не стану хвастать, не всюду. В Австралии не был. Что же ты ржешь? Где не был, там не был! В остальных местах пришлось-таки побывать.
— В Америке были? — догадался Ляонас, потому что любой деревенский парень в Литве знает, что дальше Америки ничего на свете нет и именно туда едут все отчаявшиеся люди, кому не хватает работы дома.
— Говорю тебе: везде, кроме Австралии. И почему это я в Австралию не попал, сам удивляюсь. Вероятно, как-нибудь проехал мимо и случайно не заметил в тумане… Что? Ты хочешь знать, каково оно там?..
Станкус зажмурил один глаз и осторожно повел в воздухе кончиком ботинка, точно брал на мушку какую-то отдаленную цель. Он уже третий день ехал, пересаживаясь с одного товарного поезда на другой, и все три дня молчал из-за отсутствия собеседника. Кроме того, впервые за два дня он покурил, почти натощак, и голова у него немножко кружилась, и хотелось поболтать с живым человеком.
— Шикарная страна, сынок. Трава там совсем зеленая, зато море синее и песок на берегу желтый. А облака там белые, честное даю тебе слово… А уж пальмы! По собственному опыту тебе говорю: ничто так не освежает человека в то время, как он обливается потом в кочегарке или глотает угольную пыль в подземной шахте, как радостная мысль, что кто-то в это время в коротеньких штанишках бултыхается среди прохладного прибоя на пальмовом берегу.
Ляонасу все было никак не сообразить, шутят с ним или нет, и он то начинал улыбаться в ответ, то молча смотрел во все глаза, внимательно моргая своими бесцветными длинными ресницами.
Наконец он догадался:
— А ведь вы все-таки уехали оттуда?
— Уехал? — подхватил Станкус. — Восемь лет, могу сказать, я только и делал, что ехал, потому что человеку всегда кажется, что впереди его ждет кое-что получше, чем то, что было позади. Если бы земля была плоская, я бы, наверно, куда-нибудь шел, ехал, плыл или карабкался на четвереньках, пока не свалился бы, добравшись до края. Но она, черт ее возьми, оказывается — шар. И вот однажды, совсем недавно, я плыл себе на пароходе, выглянул вперед и вдруг вижу, что порт, куда мы входим, называется Клайпеда! Мать честная! Земной шар кончился. Я проехал полный круг на карусели, и деревянная лошадка остановилась у ярмарочного столбика с флажком, откуда началось катанье… И вот я снова в Литве, у себя на родине, где не был восемь лет.
— Первым делом родных, наверное, повидали, да?
— Родных?.. Старики мои, пожалуй, ждут не дождутся, когда к ним вернется сынок из Америки, этот шикарный господин, который, может быть, подарит им племенную корову. Или хотя бы преподнесет какую-нибудь заморскую трубку с загогулинами, которой старик будет до самой смерти хвастаться перед соседями… Да я, как на грех, забыл захватить с собой что-нибудь в этом роде. Забыл — и все тут. Так что не будем торопиться с трогательной встречей.
— Значит, вы совсем недавно возвратились? — спросил Ляонас.
— Всего несколько дней, да. И все время еду, пересаживаясь из одного спального вагона в другой, по разным направлениям. Выбираю себе местечко по вкусу. У меня большие требования, видишь ли! Мне нужен красивый пейзаж. Здоровый климат! Приятные люди. И какая-нибудь, хоть самая черная работа, чтобы не подохнуть с голоду на фоне этого пейзажа… В самом крайнем случае от пейзажа я могу и отказаться. Но уж работа нужна мне просто позарез.
— Да и мне тоже вот как нужна! — озабоченно пробормотал Ляонас.
— Какое поразительное совпадение! Подумать только! — ухмыльнулся Станкус. — А ну-ка, высунь нос в щелку, погляди, что за станция! Не проехать бы нам этот самый «Ланкай-Сити»!
Хотя станции еще не было видно, но стук колес все замедлялся, и скоро поезд, дернувшись в последний раз, остановился совсем.
Станкус встал и, отряхнув от пыли пальто, надел его в рукава.
— Надо пойти осмотреться. Все равно нас загнали на запасный!
Они вылезли и пошли к станции мимо штабелей мешков с цементом, обходя бревна, лежащие в беспорядке, как их скатили под откос при разгрузке с платформы.
На желтой кирпичной стене издали видно было по-литовски и по-русски написанное название «Ланкай».
— Сынок, чуешь, чем тут пахнет? — оглядываясь по сторонам, отрывисто бросил Станкус. — Чуешь?
Парень ничего решительно не чуял и с удивлением поглядывал на спутника, который весь вдруг спружинился и все ускорял шаги.
Не доходя до станции, они свернули на шоссе и зашагали прямо к городу. Только тут Станкус заговорил снова, и Ляонас услышал в его голосе охотничье возбуждение.
— Ничего не понимаешь? Да бревна-то заметил на станции? А цемент? Дренажные трубы?.. Ну? Ты видел, сколько всего этого? Что ж ты думаешь, здешний бакалейщик себе дачку затеял строить? Не понимаешь, что тут затевается серьезное дело? Тут так и пахнет работой на многие месяцы, а может быть, и на год! У нас шанс в кармане, парень, если не дадим себя обскакать другим!
Он шагал теперь стремительно, закинув на плечо саквояж, вытянув шею, точно его тянуло вперед по невидимому охотничьему следу.
— Дело пошло не на шутку! Верь мне, парень, мой нюх не раз выводил меня, как по компасу, туда, где едва-едва только начинала постукивать молотком, тарахтеть вагонеткой или плеваться нефтью хоть какая-нибудь работенка. Я работу чую, как индейская лошадь подземный родник в прерии.
У парня сердце слегка начинало замирать от этих разговоров.
Через полчаса, расспросив встречных, Ляонас со Станкусом чуть не бегом подходили к дому, где помещалась мелиоративная контора.
На дощатом заборе, прикрепленное кнопками, висело объявление. В первой строке было крупно написано: «Требуются на работу…»
— Э-э, черт, оно пожелтеть уже успело, — с досадой выругался Станкус. — Может, его просто позабыли снять?
В безлюдном переулке солнце припекало по-летнему. Монотонно звякал колокол в костеле.
Две женщины, отчаянно болтая, прошли мимо и завернули за угол. Станкус внимательно посмотрел им вслед.
«И чего интересного он нашел в них?» — подумал Ляонас, но тут же услыхал шелест рвущейся бумаги и увидел, как Станкус, быстрым движением сорвав объявление со стены, засовывает его в карман.
— Зачем? — через минуту, еле поспевая вдогонку, спросил Ляонас. — Зачем вы это сорвали со стенки?
— Заткнись! — оборвал Станкус. — «Зачем»! Да просто, чтобы никто не прибежал к конторе сейчас же следом за нами. Лишний шанс на успех. Не соображаешь?.. Ну, а теперь, парень, какая у тебя есть самая веселая простодушная улыбка — вытаскивай ее и надевай скорей на морду, чтобы у тебя был вид смирного парня с приятным характером… с которым хозяину легко поладить!..
Жизнь на Гусином хуторе мало-помалу вошла в прежнюю колею, и никто больше не вспоминал вслух о недавних посетителях. Старая Юлия первые дни еще многозначительно усмехалась, как будто все предвидела заранее:
— Этого и следовало ожидать. Явились, а потом пропали. Это они хотят показать, дескать, ваш товар нам не к спеху. О, хитрые!
Однако прошла целая неделя, и самой старухе стало казаться, что дело становится что-то уж чересчур хитро.
Однажды она осторожно попыталась выспросить у зятя, не могли ли эти люди получить в другом месте планы вроде его собственных? Нет? Ага, она так и думала! И с самоуверенным видом, с высоко поднятой головой вышла из комнаты.
Это был последний разговор, после которого в доме не только не говорили больше на эту тему, но никто даже в окно не решался поглядеть при других, чтоб не показать виду, что все еще кого-то ждет.
Наконец всем обитателям хутора стало казаться, что никто к ним и не приходил вовсе и ничто не нарушало годами устоявшегося унылого уклада жизни.
И вот однажды маленькая батрачка Оняле, протопав по крыльцу, с разбегу влетела в кухню и встала как вкопанная, всем своим видом — широко раскрытыми испуганными глазами, крепко, в ниточку, сжатым ртом и загадочным молчанием — показывая, что ее надо поскорее о чем-то спросить.
— Ну, что с тобой стряслось? — спросила Юлия.
Девочка крепче стиснула губы и еще больше выпучила глаза.
Только когда Юлия, слегка встряхнув ее за плечи, раздраженно осведомилась, не откусила ли она себе язык, Оняле решила, что ей удалось вызвать подобающий интерес, и прошипела на всю кухню:
— Иду-ут!.. Которые приходили!.. И с ними еще идет! И лошадь!.. — После чего, дав волю распиравшему ее возбуждению, помчалась обратно во двор.
Юлия посмотрела в окно и увидела Дорогина и Матаса, которые шли через двор, к крыльцу, оживленно разговаривая.
— Юстас! Юстас! — крикнула Юлия. — Явились твои гости! Ну, что я говорила? Ядвига, скорее возьми приличное платье и беги переодеваться ко мне в комнату…
Затем она поспешно накинула на голову платок, подбежала к двери и, неторопливо приотворив ее, с видом равнодушного удивления произнесла:
— A-а, вот это кто?.. То-то я слышу, гуси разгоготались… Заходите, пожалуйста.
Дорогин и Матас, усталые и небритые, в сапогах, испачканных болотной грязью, подошли к крыльцу и поздоровались.
— Просим прощения, — сказал Матас, — что мы в таком виде. Двое суток по болоту колесили.
— Ничего, это бывает, — холодно сказала Юлия. — Вот тут вы можете вытереть ноги.
Дорогин и Матас по очереди почистили сапоги сперва о железный скребок, вбитый в нижнюю ступеньку, потом о половичок, но так как старуха, не двигаясь с места, продолжала стоять, загораживая дверь, они, переглянувшись, принялись снова скрести уже чистые подошвы.
Только убедившись, что Ядвига с платьем в руках сбежала вниз по лестнице и успела юркнуть в дверь, Юлия посторонилась, приглашая посетителей войти.
Внимательно проследив глазами, как они поднялись по лестнице и, постучавшись, вошли в комнату профессора, Юлия пошла поторопить Ядвигу, которая, по ее плану, должна была, переодевшись, идти к гостям, поглядеть, что там происходит, и послушать, к чему клонится разговор.
Перед Степаном, дожидавшимся на дороге, ворота хутора растворились точно сами собой. Он въехал на тележке во двор, разнуздал лошадь и осмотрелся по сторонам. Два любопытных детских глаза исподтишка выглядывали из-за края колодца, наблюдая за каждым его движением. Степану стало смешно. Он тоже присел и, испуганно округлив глаза, выглянул из-за другого края колодезного сруба.
Девочка, прятавшаяся за колодцем, сначала удивилась, потом растерялась и смутилась, но, увидев, как здоровенный чужой дядька вдруг прыснул от смеха и выпрямился во весь рост, она, неуверенно улыбаясь, поднялась из-за своего укрытия.
С ней никто никогда не играл, она была серьезная, работящая батрачка. Что же это за странный дядька?
— Хозяйка, — весело сказал Степан, — чем у вас тут коней поят?
Девочка не поняла по-русски, но слушала внимательно, приоткрыв рот.
Мешая русские и литовские слова и сопровождая их жестами, Степан стал объяснять, что лошадь хочет пить.
Наконец Оняле кивнула три раза подряд, показывая, что поняла.
— Ну что тут у вас есть? Пиво есть? — деловито осведомился Степан.
Девочка по привычке плотно стиснула губы, так что образовались две тугие складки вокруг рта, и, догадываясь, хотя и боясь еще ошибиться, что этот русский дядька с ней шутит, нерешительно показала на колодец:
— Вон там… пиво!
— Пиво? Давай его сюда!
Степан вытащил из колодца и опрокинул в желоб полное ведро воды. Когда лошадь потянулась пить, Оняле вдруг захохотала, дергая Степана за рукав, чтобы он посмотрел, как лошадь пьет пиво. Болтая быстро-быстро на родном языке, захлебываясь от смеха, она принялась рассказывать, как лошадь напьется пьяная и пойдет плясать. И даже показала, как именно подвыпившая лошадь должна хлопать копытами в ладоши и пританцовывать.
Потом они поставили лошадь под навес и задали ей корму. С хохотом, поливая друг другу на руки и обливаясь, вместе помылись у колодца и отправились к дому.
Девочка тащила Степана за руку, заглядывая ему в лицо, и болтала без умолку, а тот, мало чего разбирая, улыбался и подмигивал. К величайшему изумлению старухи, Оняле так и вошла в кухню, по-детски держась за руку незнакомого взрослого русского, морща нос и смеясь, точно маленькая беззаботная девочка, а не взрослая, самостоятельная работница — батрачка с Гусиного хутора…
Сверху спустилась Ядвига. Юлия схватила ее за руку и втащила к себе в комнату.
— Ну, что? Что они там делают? — жадно спросила она, плотно прикрыв за собой дверь.
— Ползают на коленях.
— На коленях? По полу?
— Да. Они весь пол застелили его чертежами и теперь ползают и водят пальцами по бумаге.
— И он прямо так им все показывает? — тревожно нахмурилась Юлия. — А как он с ними держится?
— Он? Он как маленький. Знаешь, он сейчас точно мальчик, которого попросили показать игрушки, и тот рад-радехонек, тащит и выкладывает все, что есть. Он выглядит очень счастливым, мама. — Ядвига попробовала тихонько всхлипнуть, но Юлия властно прикрикнула:
— Еще чего? Держи себя в руках. Тут нужен соколиный глаз, чтобы приглядывать, а не то что нюни распускать. Беги в погреб, я знаю, что делать…
Наступил вечер, над хутором все ярче разгорались звезды в чистом небе. В доме зажгли лампы. Оняле дали поужинать и отправили спать. Она сидела на своей постели за печкой, поджав ноги, навострив уши, чутко прислушиваясь ко всему происходящему в доме и принюхиваясь к запаху гуся, который жарился на плите.
Юлия в последний раз потыкала вилкой гуся, вытерла руки, сняла и повесила передник на гвоздь и стала подниматься по лестнице.
Наверху она громко постучала в дверь и сейчас же вошла.
При ее появлении профессор оборвал разговор на полуслове и едва поборол желание как следует протереть себе глаза.
Прямая и пасмурная, как всегда, Юлия стояла в дверях в своем лучшем шерстяном платье и с заветной брошью — зеленый стеклянный паук в серебряной паутине — на груди.
— Прошу, пожалуйста, гостей к столу, — сдержанно проговорила она по-литовски.
Через минуту, когда профессор последним входил в столовую, вежливо подталкивая перед собой Матаса, он, глянув на накрытый стол, изумился еще больше, чем парадному пауку, появившемуся на свет божий в будний день.
Две пузатые бутылки с домашними наливками и громадный гусь стояли среди тарелок с грибками, капустой и печеньем…
— Заждался нас? — сочувственно спросил Дорогин, когда Степан в сопровождении Ядвиги вошел в столовую. — Ну ладно, не горюй. Поскучал, зато теперь гусь — вот он!
— Да нет, мы там с одной барышней занимались. Батрачка вроде.
— Нет, — сказала Ядвига. — Это так, сиротка. Просто пришлось ее взять. Правда, она помогает. Старательная…
Все разместились на указанных хозяйкой местах, отчасти скованные сумрачным видом старухи, которая, держась необыкновенно прямо и зорко приглядывая за всем происходящим, возвышалась над столом, точно сторожевая вышка. Она сидела, почти не раскрывая рта, так как по некоторым весьма тонким соображениям предпочитала не показывать, что понимает по-русски.
Выпив вместе со всеми из своей толстой на вид, но очень невместительной рюмки, в то время как гостям были поставлены стаканчики тонкого стекла (что было также одной из заранее продуманных хитростей), Юлия сочла момент подходящим и, придвинувшись поближе к Матасу, рассказала ему всю историю с процентами по закладной, которые у нее не хотят принимать.
— Два раза запрягала лошадь, ездила в город и никак не добьюсь, чтобы взяли у меня эти окаянные проценты. Непорядок сделали!
Матас оторвался от гуся и терпеливо объяснил, что по закладным теперь платить вообще больше не придется. Никто не отберет у нее дома за долги. Разве это плохо?
Юлия слушала и кивала головой, соглашаясь:
— Конечно, хорошо… Уж чего лучше! — Но за свою жизнь она привыкла, что разговоры о разных реформах и переменах к лучшему для простых людей — это только пустые разговоры, и потому, терпеливо выслушав все, лишь вздохнула, а немного подумав, хитро спросила — А что же с нашим банком? Его больше не будет вовсе, что ли?
— Прежнего банка не будет, матушка, — сказал Матас. — Будет совсем другой. Он такими делами не станет заниматься, чтобы у бедного человека отнимать имущество.
— Значит, банк все-таки останется? — Юлия минуту соображала и потом, слегка подтолкнув Матаса локтем (он казался ей совсем своим), вкрадчиво сказала: — Это все очень справедливо, как вы говорите, но пока что написал бы мне кто-нибудь записочку, чтоб эти проценты у меня приняли. Бог с ними, с деньгами, было бы сердце спокойно.
— Да успокой ты свое сердце, — почти растроганно сказал Матас. — Приезжай лучше ко мне, в исполком. Спроси там председателя. Мы обо всем поговорим.
Фу ты!.. Так это она самого начальника уезда под бок толкала? Чудеса все-таки происходят на белом свете.
Дорогин и профессор Даумантас тем временем оживленно разговаривали и иногда, отодвигая тарелки, принимались чертить вилкой по скатерти, что-то объясняя друг другу.
Юлия, налив всем еще по стаканчику, напряженно прислушивалась к их разговору.
— …Что наша мелиоративная контора! — восклицал Дорогин. — Это только так, первый робкий росток…
— Робкий, нежный росток с четырьмя экскаваторами, — сказал Матас, и все засмеялись и опрокинули стаканчики.
Юлия наклонилась к Матасу и ни к селу ни к городу потребовала спросить у Дорогина, нет ли в районе какого-нибудь другого специалиста, кто знал бы это дело лучше Юстаса?
Матас перевел. Дорогин удивленно повернулся к Юлии и ответил, что, конечно, нет, Юлии понравилось, что он не пытается хитрить, но она все еще настороженно продолжала слушать.
— Ну, ну, ну… — загораживаясь ладонями, профессор точно придерживал пыл Дорогина. — Машинно-мелиоративная станция в каждом районе? Вот куда хватили! Вернемся к фактам. У вас еще ни одного экскаватора нет!
— Первый станет фактом как раз в среду: приезжайте на станцию встречать! — усмехнулся Матас. — Не верите?
— Нет, почему? В среду я могу поверить. Но разговор у нас вон куда заехал! В те отдаленные времена, когда станции начнут расти, как грибы. В каждом районе!
— Это будет лет через пять-шесть. Если, конечно, Гитлер не полезет к нам воевать. А тогда — через десять — пятнадцать лет, но все равно будет.
— Ах, — помотал головой профессор Даумантас, — вы забываете, какая мы маленькая и бедная страна. Я знал лично, так сказать, в лицо, каждый экскаватор, какой был в Литве. Знаете, сколько их у нас было? Три.
— Маленькая страна, это верно, — согласился Дорогин. — Но ведь теперь вы — часть громадной, богатой страны. Наши осушительные работы — это разрозненная оборона от наступающего врага — болот! А машинно-мелиоративные станции в каждом районе — это регулярная армия, которая сама пойдет в наступление. И она будет у нас в руках, увидите…
В этот момент Юлия, отодвинув в сторону свою рюмочку, налила себе обыкновенный вместительный стаканчик, со звоном стукнула им о стакан Дорогина и вдруг, показав прямо на него пальцем, громко сказала по-литовски:
— Он не врет! — брякнула ладонью по столу и выпила.
— Мама, что вы? — вздрогнула Ядвига, метнув испуганный взгляд на гостей: поняли они или нет?
Матас, пряча улыбку, низко склонился над тарелкой.
Дорогин, отлично поняв, что старуха ляпнула что-то именно про него, вежливо спросил, о чем идет речь.
Ядвига сделала умоляющие глаза, но Юлия, не обращая на нее никакого внимания, повторила:
— Я сказала, что он не врет! Говорит, что думает! И этот, другой, тоже. Понял, сынок? Если требуется, ты отдай им свои бумаги. Можно!
— В переводе на русский, товарищ Дорогин, — сказал Матас, — это значит: хозяйка дома находит, что ты говоришь правду.
— А правда что по-литовски, что по-русски — одна! — совершенно неожиданно, впервые за весь вечер переходя на русский, объявила Юлия.
— Золотые слова! — горячо воскликнул Дорогин.
— Так и есть — золотые, — значительно подтвердила старуха и встала со стула. Стаканчик слегка подрагивал в ее руке. Она строго взглянула на него, чуть нахмурилась, и он застыл неподвижно.
— А раз так, — торжественно, медленно начала она, — я хочу у вас вот про него спросить, — она повела рюмкой, указывая на профессора. — Если взять справедливые весы и на одну чашку положить вот его с его бумагами… ты мне не моргай, Юстас, все равно я свое договорю… а на другую какого-нибудь… ну, хоть самого господина фабриканта Малюнаса со всем его богатством. Какая чашка перетянет? Скажите только…
— Ну уж и придумала ты, матушка! — перебил, поднимаясь со стаканом в руке Матас, стараясь не замечать, как профессор делал старухе умоляющие знаки, на которые она сперва не обращала внимания, а потом, еще того хуже, стала в открытую от них отмахиваться, как от мух. — …Ну уж и придумала вопрос! Малюнаса взвешивать! Да кто станет весы пачкать таким навозом?.. За ваше здоровье, профессор Даумантас!
Юлия, вдруг закрыв глаза своей сухой черствой ладонью, затряслась от смеха и, собрав со стола грязные тарелки, ушла на кухню.
— Я знаю, ты воображаешь, что у тебя мать — старая грубиянка, — загородила она дорогу дочери, вышедшей следом на кухню. — Воображаешь? — Она чуть не взмахнула руками, но вовремя вспомнила про посуду, осторожно поставила тарелки на плиту и тихо рассмеялась. — Мужики! Простые мужики! Окаянные, упрямые мужики, из тех, что если гора торчит у них на дороге, они хватают лопату и начинают копать, пока не сковырнут ее к черту, прости господи…
Юлия всхлипнула и потянулась обнять дочь.
— О, старая дура, — торжественно произнесла она. — Когда-то я ждала, что с неба слетит к нам благая весть. Я гадала о том, кто же будет этим вестником справедливости. Тихий седой старичок? Богатый добрый господин? Или девушка с льняными волосиками? И вот является такой мужик и грубым голосом орет у меня в доме: «Навоз этот ваш Малюнас»… И вот он-то и есть тот, кто принес благую весть…
— О чем вы там рассуждаете? — крикнул через полуоткрытую дверь столовой Дорогин.
Юлия громко высморкалась и, невозмутимо спокойная, опять вышла к гостям.
— Так, о мужиках и об ангелах, обо всем понемножку!
— Ого! — засмеялся Матас, потирая щетину на полных щеках. — Если бы еще о леших, мы бы догадались, о ком идет речь.
— Как сказано, — провозгласила старуха, торжественно поднимая вверх палец, — «лучше тот, кто в мохнатой шкуре приносит радость в дом, чем тот, кто в шелковых одеждах приносит нужду и горе».
Матас нагнулся к Дорогину с блестящими от удовольствия глазами и прошептал:
— Ну и старуха великолепная… И, главное, имей в виду, нигде ничего подобного не сказано!
Случится у человека в жизни что-нибудь хорошее, он и успокоится, зазевается, и вот тут-то, того и гляди, на него свалится неприятность. Слова словами, а пока своими глазами не убедишься, успокаиваться нельзя.
На другое же утро, после того как на хуторе побывал Матас с Дорогиным, старая Юлия опять запрягла лошадь и, никому не сказав ни слова, поехала в город, чтоб самой поглядеть, как там обстоит дело с банком. Может, и вправду старый банк прикрыли, а может, и нет? Кто его знает. Есть такие чудовища в сказках: отрубят ему голову, а на ее месте вырастают три новые. Минутами она верила, что со старым банком покончено, а потом сердце замирало от страшного предчувствия: пока она сидела дома со своими гусями, в городе банк давно открылся, и прежние вежливые, беспощадные господа с гладкими проборами сидят, притаившись за окошечками, считая каждый день опоздания, дожидаясь момента, когда она совсем просрочит платеж, чтобы отнять все, превратить старую Юлию с Гусиного хутора в батрачку Юлию…
Едва проехав собор, она издали увидела, что банк открыт. Окна вымыты, двери распахнуты настежь. Так и есть! Недаром у нее щемило сердце.
Жив банк во всей своей силе! И как она могла, старая дура, поверить, что все ссуды и проценты, которые свинцовыми гирями висят на ней столько лет, вдруг сами собой слетят и унесутся, как сухие листья по ветру?
Не властная хозяйка хутора, а съежившаяся, испуганная старая крестьянка поднималась на крыльцо, стискивая заветную пачку кредиток в истертой сумочке. Старая крестьянка, приготовившаяся оправдываться и упрашивать, притворяться непонятливей, старей и покорней, чем она есть на самом деле.
В операционном зале банка не оказалось ни окошечек, ни перегородок, за которыми сидели обычно служащие. Юлия постояла, осматриваясь, среди пустого зала, покашляла, надеясь, что ее услышат, но никто не откликался.
Тогда она с опаской нажала на ручку двери и вошла в коридор, ежеминутно ожидая, что кто-то закричит на нее сердитым голосом. В коридоре тоже было пусто. Где-то за стеной слышалось неясное жужжание.
«Будь что будет, — сказала себе Юлия, — пускай накричат, обругают, прогонят, а дело надо выяснить». Она открыла еще одну дверь, переступила через порог и попятилась: у окна прямо к ней лицом стоял скелет.
Юлия машинально перекрестилась, стиснула зубы, но уходить и не думала. «Хорошенькие, видно, дела творятся в этом банке, — подумала она, — но меня не так-то легко напугать».
Она присмотрелась к скелету, и он показался ей немного кривоногим и жидковатым, вполне безобидным. И она вошла в комнату.
Чучела белки, совы и зайца со стеклянными глазами, стоявшие на столе, ее совсем успокоили. Потом она увидела в стеклянной коробочке маленький скелетик лягушки и нагнулась, чтобы рассмотреть.
Неясное жужжание за стеной вдруг перешло в многоголосый крик, смех и детский говор. Послышалось топанье множества ног, точно табунок жеребят промчался по коридору.
В открытую дверь заглянул бритый человек в очках и спросил:
— Вы что, мамаша, интересуетесь скелетами?
— Избави боже! — быстро проговорила Юлия, отшатываясь от лягушки. — Я только не пойму никак, откуда такие вещи завелись в банке?
— Тут не банк, а школа, как видите, — сказал человек в очках.
— Школа?.. Господи, а где же теперь будут принимать проценты?
— Какие проценты?
Юлия толково и коротко объяснила все насчет закладной, сроков платежей и на всякий случай два раза повторила, что не ее вина, если она запоздала со взносом.
Бритый все выслушал с интересом, протер свои стеклышки, чтобы лучше разглядеть Юлию, и сказал:
— Ну-ну-ну! Да неужели вам до сих пор никто не объяснил, как обстоит дело?
— Да говорили люди кое-что, — уклончиво пробормотала Юлия, — но мало ли что говорят люди.
— Значит, вы им не поверили?
— Да ведь как сказать? И веришь и побаиваешься. Потом совсем уж было поверишь и вдруг опять испугаешься. Пока своими глазами не убедишься, разве верить можно?
Учитель мягко положил ей руку на плечо:
— Так за чем же дело стало? Пожалуйста! Пойдемте. Вы посмотрите все, что вам захочется.
Он проводил ее обратно в операционный зал, по которому, играя в мяч, с веселым криком носились ребятишки.
Юлия остановилась, прижавшись к стенке, чтобы никому не помешать. По тем самым квадратикам пола, где прежде стояли столы чиновников, с топотом пробегало множество ног в туфлях, стоптанных башмачках и сапожках.
«Господи! — думала Юлия. — Они смеются и пробегают не запнувшись там, где мы в трепете и со свинцовым сердцем ждали, как приговора, пока объявят цифры, решавшие нашу судьбу… Сколько бедных крестьян входили сюда хозяевами и уходили бездомными батраками и нищими?! А они бегают тут, и смеются, и ничего этого не знают, благослови их боже!..»
Она простояла у стенки до самого конца перемены, потом вышла на площадь и обернулась. В кабинете директора банка девочка поливала на подоконнике цветы, с усилием наклоняя двумя ручками стеклянный графин с водой.
— Ну, Ляонас, считай, что нам чертовски повезло! — говорил Станкус приятелю. — Попали мы в этот Ланкай как раз в такой горячий момент, когда людей берут без разбора!
Получив работу, они поселились вместе, сняв комнату у одинокой старухи, похожей, по убеждению Ляонаса, как две капли воды на ведьму.
Ляонаса взяли грузчиком на автомашину, а Станкуса в ремонтную мастерскую мелиоративной станции, которую недавно начали оборудовать.
Пока не прибыли крупные механизмы, в мастерской ремонтировали главным образом старые грузовики.
С первых же дней обнаружилось, что Станкус, немало поработавший на разных производствах и в разных странах, в общем никакой определенной профессии не имеет.
Много лет он только и делал, что с одного конвейера поневоле перебрасывался на другой, с химического завода — к станку-полуавтомату на заводе сельскохозяйственных машин, а в промежутках мыл окна многоэтажных домов, ухаживал за мулами или собирал клубнику. Он умел все понемногу, но ни одного дела не знал в совершенстве.
Старый мастер Жукаускас, к которому он попал помощником, сразу понял, с кем имеет дело, но все-таки оставил Станкуса у себя, дав о нем удовлетворительный отзыв, — отчасти, может быть, по слабости характера, а отчасти из сочувствия. Просто духу не хватило сказать худое слово, глядя, как этот солидный, уже за тридцать лет, человек изо всех сил старается сообразительностью скрыть свою неумелость.
К концу второй недели у старика немного отлегло от сердца. «Американ», как рабочие прозвали Станкуса, стал прилично справляться с работой. Видимо, беспорядочный универсальный опыт в конце концов ему все-таки помог, а человек он был от природы толковый. Старик, мучившийся втайне, не покривил ли он душой, почувствовал к «американу» неожиданную симпатию, которая, как известно, легче всего является к тем, кому ты сам помог.
Станкус с Жукаускасом разбирали неисправный мотор. Нагибаясь, чтобы разложить в порядке на доске сработавшиеся и замасленные детали, Станкус каждый раз чувствовал прилив странной дурноты и вялости.
Последние два дня ему что-то совсем паршиво стало, все время хотелось присесть и закрыть глаза, и он больше всего боялся, как бы мастер этого не заметил.
Такая уж чертовская удача преследовала его всю жизнь! Стоит устроиться на работу поприличнее, как что-нибудь случается. Он отлично понимал, что Жукаускас был им недоволен первые дни, и все ждал, что старый черт доложит начальству и его выставят за дверь. И надо же, чтобы теперь, когда все как будто обошлось, накинулась какая-то лихорадка.
Вдруг в глазах у него совсем потемнело, он пошатнулся и опасливо покосился, не заметил ли мастер.
Он заставил себя выпрямиться и, стиснув зубы, стараясь держаться как можно бодрее, вышел за ворота мастерской, — может, на свежем воздухе станет полегче. Машинально сунув в рот папироску, он чиркнул спичку, с трудом поднес ее к папиросе, но, не прикурив, с отвращением бросил на землю.
На солнечном припеке было томительно жарко, и от стены, ему казалось, пышет теплом, как от натопленной печи. Даже пыльная трава во дворе, по которой были разбросаны свежие белые щепки, казалась горячей.
Старый черт (ему был симпатичен Жукаускас, но про себя Станкус называл его «старый черт», потому что тот все-таки был мастер, начальство, и, следовательно, рано или поздно от него можно ожидать какой-нибудь пакости), — старый черт сию минуту заметит, что он болен, и прогонит в контору, и он не дотянет до конца недели, до получки. Потом, чего доброго, проваляется несколько дней и… прощай работа! Нет, до завтра он дотянет, хотя бы башка лопнула. А завтра суббота. Продержаться еще денек, а в воскресенье он будет весь день отдыхать… Надо будет попросить, чтоб Леонас обливал ему почаще голову холодной водой из ведра…
Три звонких удара железом о кусок рельса раздались на пустыре, где работали строители. Ага, обеденный перерыв. Нет, черт побери, он продержится на ногах до последнего гонга, не даст себя нокаутировать на последних раундах…
Вдруг он увидел двоих рабочих-строителей, которые подошли к оцинкованному баку напиться.
Вода сильной струйкой лилась в большую кружку, наполняя ее до краев. Рабочие пили по очереди и наливали снова, и Станкуса охватил страх, что они выпьют все и ему ничего не останется. Они странно на него поглядели, когда он подошел и, протянув руку, жадно схватил кружку, едва ее поставили на место. С наслаждением выпил Станкус три кружки воды, одну за другой, и ему стало легче.
Вернувшись к воротам, он опустился на землю и сел, поджав ноги, у стены.
— Ты что это, как будто раскис? — спросил Жукаускас.
— Черт лупоглазый, — пробормотал Станкус и громко ответил: — Ни капельки, мастер, ни капельки… Так, может быть, от жары или от этих щепок, может быть…
— От щепок? — не поняв, переспросил мастер и подошел поближе.
Станкус и сам сейчас же понял, что сказал какую-то глупость.
— Что вы, мастер, при чем тут щепки?!
— Ты что, уж не выпивши ли немножко?
Мысль показалась Станкусу необыкновенно удачной. Он тихонько засмеялся:
— Извините, мастер, немножко было. Знаете, со вчерашнего как оно бывает — трещит голова! — Он попытался панибратски подмигнуть. — Сейчас все пройдет, пустяки. Все будет в порядке. Пожалуйста, курите, мастер. — Станкус сунул руку в карман и вытащил помятую пачку папирос.
Глядя, как Жукаускас закуривает, Станкус раздумывал, чем бы еще задобрить его, и вспомнил, что у мастера, кажется, болеет жена.
— Между прочим, как здоровье вашей жены, мастер? Надеюсь, ей стало лучше?
Жукаускас поблагодарил, возвращая папиросы, и вздохнул:
— Да, спасибо, получше. Нам позволили ее взять из больницы.
— Рад это слышать, — сказал Станкус. — А правду ребята болтали, что вы еще недавно были самостоятельным предпринимателем? Или это просто брехня?
— Нет, — сказал Жукаускас. — Ребята не соврали. Что было, то было.
— Ничего, мастер, это бывает, — сочувственно сказал Станкус. — Обычная история! Мелкие предприятия не выдерживают — и все тут. Закон природы или еще черт знает чего, но факт. Что вас добило? Конкуренция?
— Чудак ты, — усмехаясь, сказал Жукаускас. — Ничего меня не добило. Я ушел сам, с гордо поднятой головой.
Станкус захохотал и нарочно постарался смеяться подольше, — пусть мастеру будет приятно, что его шутку так хорошо оценили. Но Жукаускас опять как-то испытующе на него посмотрел и сказал:
— Нет, ты все-таки чудной сегодня какой-то. Может быть, тебе нездоровится?
— Да бросьте вы это, мастер! — залихватски воскликнул Станкус. — Я здоровее вас! — Ему и в самом деле сделалось как-то необыкновенно легко говорить, слова так и бежали сами, и он слышал их со стороны, как будто кто-то за него говорил, а самому ему это не стоило никакого усилия. — Хотите, я вам расскажу историю про агента? Мне ее рассказывал один парень, когда мы плыли через океан. Не туда, а оттуда плыли, понимаете? Парень был венгерец. Или, может быть, румын… Возможно, что он был датчанин. Не помню. Но великолепно играл на малюсенькой свистульке. Лучше, чем другой сыграл бы на большой трубе. Он-то и рассказывал про агента, который вербовал в Европе ребят по трехгодичным контрактам на работу в Южную Америку и получал с головы… или с души, как это там считают. В общем, поштучно. Конечно, он много врал и уговаривал, расписывал ребятам до самой посадки на пароход, а потом исчезал, прежде чем люди обнаруживали, куда он их заманил. Благодаря этому ему все-таки удалось умереть естественной смертью, хотя многие об этом жалели.
Но вот, так или иначе, он помер и прибывает на тот свет. И сейчас его — в рай. Ну, рай, известно, там все поют псалмы, играют на арфах, молятся, даже закурить нельзя. А этот агент был не дурак выпить и повеселиться. Он думает: нет, тут тоже надо устраиваться своим умом. И слышит, где-то недалеко наяривает джаз. Он туда. Бар с вывеской «Ад». Все на месте: виски на столах, барышни в коротеньких юбочках отплясывают. Агент прямо затрясся от радости, просит, чтоб его туда устроили. Говорят, ладно, подписывайте контракт на три года. «А бессрочный можно?» — «Ладно, — ему говорят, — можно, подписывай». Он скорей подписывает, и служащий ведет его куда-то вниз. Джаза уже не слышно, и делается немножко жарко, и вот открывается дверь, а там такое уютное помещение, вроде чугунолитейного цеха, и самые обыкновенные черти работают в дыму, подсаживают вилами своих клиентов на горящие сковородки и в кипящие котлы… Сейчас же двое лохматых подхватывают нашего агента под ручки и тоже тащат его, а он поднимает крик, что не сюда подписывал, что он желает туда, где танцуют, а вовсе не на сковородку.
На крик прибегает пожилой такой сивый черт со своей большой ложкой с дырочками, которой снимают пену с бульона в котле, и говорит: «Ты самый большой осел, которого я помню за последние двадцать две с лишним тысячи лет. Ты столько времени проработал рекламным агентом в вербовочном бюро и не догадался, что у нас наверху, в баре, тоже только рекламное бюро, а вся работа идет тут, внизу…» Здорово?
Мастер даже не улыбнулся и с возрастающим беспокойством сказал:
— Лицо у тебя красное, и болтаешь ты без умолку, точно в лихорадке…
На пустыре снова ударили в рельс, и Станкус, ничего не ответив, оперся рукой о землю и тяжело поднялся. Со злым лицом он вернулся в мастерскую, подобрал с пола гаечный ключ и взялся за работу.
Мастер опять подошел и в нерешительности стал топтаться у него за спиной, проклятый.
— Честное слово, ты больной, — через минуту снова сказал он.
— Все в порядке, мастер, пожалуйста, все в порядке, — закипая злостью, молвил Станкус.
— Ничего не в порядке. Ну-ка сходи в амбулаторию, пусть тебя там доктор посмотрит. Слышишь?
Станкус обернулся и, бросив ключ на землю, с ненавистью поглядел в озабоченное лицо Жукаускаса.
— Нечестно так, мастер. Ей-богу, нечестно так поступать. Зачем вы сживаете меня? Какое вам дело до моего лица? Разве я отказываюсь выполнять работу? Я работаю, и оставьте меня в покое.
Ему сделалось совсем плохо, во рту пересохло, а на глаза как будто что-то тяжело давило изнутри. Он повернулся и пошел к выходу, с трудом волоча ноги. В дверях он, как на грех, зацепился плечом за косяк, пошатнулся и, понимая, что после этого спорить бессмысленно, обернулся и грубо сказал:
— Ладно! Я пойду к доку, и он подтвердит вам, что я могу работать. Вы кто такой? Вы мастер или док? Не за свое дело беретесь!
Он прошел мимо плотников, которые обтесывали бревна, и ему показалось отвратительным, что они делают еще больше щепок, от которых и так больно режет глаза на солнце. Он остановился и пробормотал, хотя ему казалось, что он громко и вызывающе крикнул:
— Эй, мастер! Полдня не забудьте оплатить! Чтоб не было никаких штучек.
Он много говорил и спорил в амбулатории, хотя ему было уже трудно сидеть на лавке прямо, и, сам переставая понимать, о чем спорит и чего добивается, смутно чувствовал, что дело плохо, совсем плохо: он попался, болезни не скрыть.
У него оказалась какая-то очень плохая температура, его куда-то вели под руки, и только после нескольких дней мутного бреда, путаницы и черных провалов полного забытья он пришел в себя, слабый и ко всему безразличный. Сказали, что у него было двухстороннее воспаление легких, но в ту минуту и это было ему безразлично и неинтересно, как и все на свете.
«Случится в твоей жизни чудо, и ты всплескиваешь руками, изумляешься и в радости и умилении без конца повторяешь: „Ну кто бы мог поверить, что со мной такое случится?“ И вот происходит второе чудо, и ты опять изумляешься, но чуточку поменьше. И вдруг, выглянув из окошка, ты видишь, как третье чудо входит к тебе во двор, ты смотришь на него из-под руки и спокойно говоришь: „Эге, да вот, кажись, и еще одно к нам жалует…“
Так говорила себе старая Юлия, сама поражаясь, до чего же легко привыкла она к событиям, изменившим вокруг всю жизнь.
Разве не чудом было посещение Матаса и Дорогина, гостей, которых ждали всю жизнь и которые явились, хотя и с двадцатилетним опозданием, а все-таки ведь явились!
А банковский зал, в котором она, глазам не веря, смотрела на десятки пар маленьких стоптанных башмачков, весело приплясывающих на блестящем паркете?
А потом?.. На велосипеде приехал из города посыльный. Профессора вызывали в Вильнюс. Все произошло так быстро, что никто не успел как следует приготовиться и поволноваться…
Через неделю Юстас вернулся обратно, рассеянный, задумчивый. За обедом он неожиданно с озабоченным видом спросил у Юлии, протянет ли она с хозяйственными расходами до пятнадцатого числа? Дело в том, что раньше пятнадцатого ему не выдадут первого жалованья.
Даже сейчас, когда целые сутки прошли, Юлия посмеивается, вспоминая об этом разговоре. Дотянуть до пятнадцатого? Да уж как-нибудь она, пожалуй, дотянет, если тянула, дожидаясь этого дня, добрый десяток лет…
Утро еще совсем раннее; даже гуси, как следует не проснувшись, не двигаются с места и, лениво разминаясь, пробуют расправлять крылья. Юлия выпускает из хлева корову, открывает ворота, все еще продолжая улыбаться своим мыслям…
…В то же самое время в домике над оврагом Аляна просыпается от бодрого погромыхивания медного умывальника во дворе. Не успев открыть глаза, она сквозь веки чувствует теплый розовый свет солнца, бьющего ярким косым лучом в ее каморку.
Она начинает моргать и с такой силой потягивается всем своим молодым, горячим после сна телом, что чуть не скатывается с узенького матрасика. Голова ее свешивается с края постели. Лежа на спине, она запрокидывает голову еще больше и видит в квадрате окна верхушку березы в ослепительно синем небе.
Береза недвижно стоит, облитая солнцем, и листья потихоньку шевелятся на ее ветках, точно тысячи маленьких рук, поворачиваясь зелеными ладошками вверх, радостно тянутся погреться в солнечном тепле.
Умывальник гремит вовсю, торопливо и весело. Так моется только Степан. Аляна лежит, запрокинув голову, слушает, вспоминает. Осторожно проводит тыльной стороной ладони по губам… Над ней вечно посмеивались, что губы у нее припухшие, точно она с кем-то целовалась. Ну вот, а теперь, кроме шуток, они, кажется, припухли. Вчера вечером под этой березой они со Степой, наверно, целый час стояли и целовались. И пока шли от березы к крыльцу, все время останавливались и целовались. И уже войдя в дом, у самого порога кухни, опять бросились друг к другу. Еще бы немножко, и они, споткнувшись о порог, так и влетели бы, обнявшись, в кухню, где сидели родители.
Сбросив простыню, Аляна соскакивает с постели, кое-как приглаживает растопыренными пальцами волосы, нетерпеливо натягивает старенькое домашнее платье и заглядывает в зеркальце.
— Ну хороша-а!.. — почти с ужасом восклицает она. Волосы растрепаны, завитки свалились в беспорядке на лоб, глаза сонные, хотя и веселые, кнопки спереди на платье застегнуты кое-как, через одну, губы определенно припухли!
Вид ужасный, она это понимает. Но, глядя в зеркало, она с удивлением замечает, что сегодня нравится себе. Это она-то, всегда считавшая себя чуть ли не уродом.
Степан появляется на кухне в рубахе навыпуск, растирая полотенцем шею, как раз в ту минуту, когда навстречу выходит из своей каморки Аляна. Увидев друг друга, они останавливаются в разных концах комнаты, позабыв даже поздороваться.
— Приглядите-ка за чайником, — говорит Жукаускас. — Вот-вот поспеет! — Набросив на плечо полотенце, он идет во двор, к умывальнику.
Степан и Аляна молча смотрят вслед, пока за ним не захлопывается дверь, и оба одновременно, как по команде, поворачивают головы к открытой двери комнаты Магдалэны. Магдалэна не может их видеть, но слышит, конечно, каждый шорох в кухне. По ее легкому покашливанию Аляна безошибочно определяет, что мать еще не встала и лежит в постели. После возвращения из больницы она поднимается последней в доме.
Значит, сейчас они одни. Всего на несколько минут, потому что старый мастер ни времени, ни воды не любит тратить на умывание.
Они смотрят друг на друга не отрываясь, стоя в разных углах, и так проходит минута или две. Старый мастер уже успел добраться до умывальника, и тот начал вяло погромыхивать.
Степан в своих тяжелых рабочих сапогах не может и шагу ступить, чтоб не услышала Магдалэна. Он стоит не шелохнувшись, точно ему подошвы к полу прибили. Аляна, неслышно ступая босыми ногами, перебегает комнату. Схватившись за руки, они второпях, легко, беззвучно целуют друг друга и замирают, встретившись губами.
Степан осторожно прижимает девушку к себе, и вдруг раздаются один за другим три одинаковых тугих звука: пак!.. пак!.. пак! Это отскочили, расстегнувшись, три верхние кнопки на платье.
Выгнув спину, Аляна откидывается назад, упираясь руками Степану в плечи, глядя ему в глаза — испуганно, настороженно, тревожно. Она знает, что платье на груди у нее совсем расстегнуто. Дурацкое, тесное, полудетское платье, из которого она выросла. И, вся замерев, она ждет, что будет дальше, готовая прочитать у него в глазах любую мгновенно мелькнувшую мысль, подметить малейшее, даже невольное движение. Достаточно ему сейчас опустить глаза, и она оттолкнет его, вырвется и никогда, быть может, не простит ему этого взгляда.
Степан зажмуривает глаза и осторожно целует ее лоб и спутанные завитки волос. И как только она смела про него такое подумать, дура несчастная! Переполненная радостью, доверием, благодарностью, она крепко стискивает обеими руками его голову, пригибает ее к себе, прижимает к груди и сейчас же, круто повернувшись, убегает обратно в свой чуланчик.
Слышно громкое шипение керосинки, которую заливает бурно вскипевший чайник. Мать окликает Аляну, и Степан, подобрав полотенце, которое валяется на полу, скрывается в своей комнате.
Аляна работает эту неделю в вечерней смене. Ей не нужно спешить на работу, но она торопливо одевается и после завтрака вместе с отцом и Степаном выходит из дому.
Все еще раннее утро, но приближается час, когда начнется работа на конфетной фабрике, на лесопилке, кирпичном заводе, в ремонтных мастерских.
Из бокового переулка выходят, весело болтая, две девушки с конфетной фабрики. Заметив Аляну и Степана, они разом обрывают разговор и с жадным любопытством оглядывают их, прежде чем поздороваться.
— Ты разве сегодня в утреннюю? — не удержавшись, спрашивает одна из девушек.
Аляна готова к этому вопросу.
— Нет, милая, не в утреннюю.
— Ах, вот оно что?.. — И девушки, не найдя, о чем бы еще спросить, кивнув, перебегают на другую сторону дороги, чтобы там всласть взволнованно пошептаться. Ой, как это интересно! И кто бы мог подумать? Хоть бы знать, чем все это кончится. Нехорошо болтать раньше времени, но удержаться, чтоб никому не рассказать, тоже никак невозможно…
У дверей конторы висит фанерная дощечка с надписью: „ТРЕБУЮТСЯ“ — и пониже листок бумаги с перечислением, какие работники требуются конторе.
— А объявление-то все еще висит! — многозначительно дергает Жукаускас Степана за рукав, — Погляди-ка!
— Обычное дело, — рассеянно подтверждает Степан, целиком сосредоточенный на одном: как бы незаметно коснуться руки Аляны и почувствовать ее беглое ответное пожатие.
— Это мне нравится, обычное! — с досадой восклицает старый мастер. — Пожил бы с мое, не стал бы так равнодушно хрюкать: „обычное“! У нас тут лишние рабочие руки были чистой погибелью для людей. Куда их девать, не знали. Рады были в море утопить или в топках сжечь, как те… как их, бразильцы, свой кофе. Да у нас вроде того и получалось: сваливали людей на пароходы и отправляли куда глаза глядят, лишь бы отделаться…
— Понятное дело, безобразие, анархия производства, — старается поддержать разговор Степан, но Жукаускас досадливо крякает:
— Э-э, что ты понимаешь! Может, за двадцать пять лет в этом году первый раз ни один человек из Ланкая не уехал в дальние края искать работу! Это переворот жизни, а не то что…
Они уже дошли до рыночной площади. Аляне пора возвращаться домой, где ее ждет мать. Все, не сговариваясь, останавливаются.
Мастер в нерешительности оглядывается по сторонам, потом невнятно бормочет:
— А я, пожалуй, пройду вот тут, через рынок… — и сворачивает в переулок.
— Обиделся он на нас, что ли? — спрашивает Степан.
— Да нет… Знаешь, почему он через рынок пошел? Он такой смешной! — Аляна начинает смеяться. — Когда наша собачонка была еще совсем маленьким щенком, она очень боялась воды. Только мы соберемся ее купать, — она сейчас догадается, забьется под кровать и лежит, не дышит, прислушивается. Нальем в корыто воду, она все крепится, лежит. Тогда я нарочно начну плескать водой и ласково приговаривать. Она слышит и думает: „Батюшки, кого-то купают, уж не меня ли?“ И вот не выдержит, выскочит из-под кровати и сама примчится на кухню.
Степан, глядя на Аляну, смеется.
— Ну, а отец твой при чем?
— При том, что будку свою он ненавидит и боится ее. Она ему во сне снится. Понимаешь? Вот он нарочно мимо нее другой раз на работу пройдет, хочет, наверное, бедняга, убедиться, что она заколочена и он там не сидит за окошком с паяльником около дырявой кастрюли… Хочешь, я тебя провожу еще немножко?..
В то же самое утро и почти в тот же час недавно проснувшийся Матас, председатель исполкома, сидит у открытого окна и ест со сковороды яичницу, макая хлеб в горячее сало. Он ест, как всегда, с большим удовольствием, стараясь в это время ни о чем не думать, и это ему удается.
Покончив с яичницей, он допивает второй стакан сладкого, очень крепкого чая и, закурив сигарету, валится на только что застланную постель.
У него холостяцки неуютная, голая комната, в которой он проводит не больше шести часов в сутки, но это единственное место, где он отдыхает и бывает один. Кровать жесткая, как солдатская койка: на мягком он не может лежать — поврежден позвоночник после побоев в тюрьме.
Он лежит, курит, смотрит, как струйка дыма, всплывая кверху, попадает в сноп солнечного света, делается молочно-белой и тянется, клубясь, к открытому окошку. Около кровати на стуле лежат часы и заложенная спичкой книга, которую он читал на ночь. У него есть еще время — четырнадцать минут — ни о чем не думать и наслаждаться отдыхом.
Почувствовав на пальцах тепло догоревшей сигареты, он неторопливо втыкает ее в гущу других окурков в пепельницу, встает, затягивает пояс, надевает пиджак и выходит.
Безмятежный отдых кончен, и, уже спускаясь по лестнице, он начинает думать. Как будто повернут выключатель в темной комнате: все ярко осветилось и предстало перед ним в строгом порядке, по степени важности, — незаконченные дела, дела удавшиеся и неудачные, люди надежные, враждебные, неясные, лица дружеские, затаенно злобные и равнодушные.
Экскаваторы, обещанные в среду, не прибыли ни в среду, ни в четверг, ни в среду на следующей неделе и наконец-то пришли вчера вечером. Сегодня их должны перегонять со станции на рабочие участки у болота. Эта мысль наполняет его радостью. Не трезвым чувством делового удовлетворения, а настоящей мальчишеской радостью. Если бы можно было, он сейчас же помчался бы на железнодорожную станцию посмотреть, как Они выглядят, эти долгожданные машины.
Он шагает по улице к исполкому и, не замечая, начинает насвистывать.
Встречные люди на улице видят улыбающегося коренастого человека с широкими плечами, шагающего, беззаботно насвистывая, по тротуару, и думают: „Вот здоровяк и весельчак, так и видно, что капли горя в жизни не хлебнул!“
Не успевает он войти в исполкомовский палисадник, как навстречу ему нетерпеливо вскакивают со скамейки две женщины — пожилая и молодая.
Пожилая зла и угрюмо замкнута. Молодая откровенно кипит и пышет негодованием. Обе они работницы из фабкома и уже много раз наведывались к Матасу в исполком по поводу детского сада.
— Ну, что там опять? — быстро спрашивает Матас.
— Опять ничего, опять ничего!.. — возмущенно торопится высказаться молодая. — Сегодня, видно, опять ничего не получится. То одно, то другое, и так каждый день…
Матас вопросительно поворачивается к пожилой, и та угрюмо буркает:
— До сих пор нет машины.
Матас коротко кивает, показав рукой на скамейку, чтоб ждали, и поднимается на крыльцо.
Он проходит в свой кабинет и, не успев присесть, хватается за телефонную трубку.
Затем высовывается из окна и кричит дожидающимся его работницам:
— Через полчаса машина будет. Они говорят, им нужно как следует вымыть кузов. Это правильно.
Проходит полчаса и еще полчаса, и наконец грузовик подъезжает. Долговязый парень выглядывает из кабины и смотрит по сторонам, моргая длинными белыми ресницами. Это Ляонас.
— Ваш груз будем возить? — весело спрашивает он работниц. — Ну, показывайте дорогу. — Он выходит из машины и ловко вскакивает в кузов, уступив женщинам место рядом с водителем.
Машина выезжает на шоссе и, проехав всего несколько сот метров, останавливается около маленького дома с драночной крышей. В пыльном садике, где растут четыре сиреневых куста, стоят два деревянных гриба-мухомора, фанерный пароход, украшенный бумажными флажками, и ярко раскрашенный домик вышиной по пояс взрослому человеку.
Ляонас знает, что это детский сад, но все оказывается тут до того маленькое, что он удивленно сдвигает шапку на ухо и, ухмыляясь, пожимает плечами.
— Братцы! Да что это за племя тут обитает?
Пожилая работница неодобрительно косится на него и повелительно показывает рукой на дверь:
— Вот отсюда будем выносить.
Ляонас проходит вслед за женщиной через террасу, где стоят два длинных, неправдоподобно низких столика. У столиков, в игрушечных креслицах, сидят десятка три малышей с ложками в кулаках и, сопя, переглядываясь и макая носы в стаканы с молоком, едят кашу из мисочек.
В соседней комнате Ляонас берет в каждую руку по маленькой деревянной кроватке, тащит к машине, складывает в кузов и возвращается за новой партией.
Мало-помалу на улице перед машиной начинают останавливаться прохожие, и почему-то никто не может удержаться от улыбки.
Когда Ляонас, боком пролезая в дверь, появляется с двумя новыми кроватками, его встречают смехом.
— На новую квартиру переезжаешь, парень, а? — весело кричит толстая тетка с кульком провизии в руках. — И всех своих четверых решил с собой забрать?
— Погляди еще, сколько там осталось, — ухмыляется Ляонас. — Ахнешь!
Погрузка идет своим чередом, и смех постепенно замирает, подходят новые и новые прохожие, собираются соседи, расспрашивают, куда переезжает детский сад, слышатся возгласы:
— Ах, вот оно что? Однако ребятишкам повезло!
— Поглядеть бы, какая сейчас рожа у начальника пожарной команды.
— Ему новый дом выстроят, может, еще получше!
— Будет брехать!
— Фигу ему выстроят теперь! Раз председатель вытряхнул его с насиженного места, значит, сила не у него, а у председателя.
Машина медленно отъезжает. Вторым рейсом увозят белье, посуду, кухонные принадлежности, столы, стулья, игрушечный пароход и домик. Вернувшись последний раз, Ляонас осматривается перед отъездом, чтоб не забыть чего-нибудь, и озабоченно восклицает:
— А мухоморы бросать, что ли?.. Нет, забираем мухоморы! — И, взяв лопату, принимается выкапывать столбы.
Провожая Степана через весь город на работу, Аляна останавливается на каждом перекрестке, и тогда либо она, либо он говорит: „Ну, теперь тебе пора идти домой!“, или: „Ну вот, теперь я пойду обратно!“ И после этого идут дальше, пока не оказываются у самой мастерской. Степан быстро входит в ворота, Аляна остается ждать. Она стоит, опустив голову, сосредоточенно отковыривая ногтем щепочку от рассохшегося столбика.
Очень скоро она слышит приближающиеся оживленные голоса. Дорогин и Матас идут через двор к воротам, и вместе с ними возвращается Степан.
Аляна знает Дорогина в лицо, а с Матасом сказала всего несколько слов, когда он приходил на фабрику, но он узнает ее и протягивает руку.
— Федор Аникеевич, — нерешительно оглядываясь на Матаса, начинает вполголоса Степан, — у меня к вам разговор.
— Ну, идем с нами вместе, будем разговаривать по пути, — предлагает Дорогин.
Аляна с Матасом немного отстают, чтоб не мешать им.
— Ну, какой твой секрет? Выкладывай! — говорит Дорогин.
Степан вздыхает, срывает на ходу длинную травинку, сует кончик себе в рот, разжевывает и морщится.
— Да ну, давай, не томи.
— Хотел я у вас насчет отпуска, Федор Аникеевич.
— Обрадовал ты меня! Подходяще придумал!
— Мне бы недели две, — ничего не объясняя, долбит свое Степан.
— Случилось у тебя что-нибудь?
— Ничего не случилось, мне бы только недельки две… — тяжело, точно воз, тянет Степан свое.
— Нет, я вижу, ты что-то не в себе… Постой, брат, ты уж не жениться ли задумал?
Степан поднимает глаза на Дорогина и с облегчением кивает:
— Как в воду глядели, Федор Аникеевич!
— Да ведь мы тут без году неделя. Ты эту свою возлюбленную небось и разглядеть не успел, и вот — жениться! Честное слово, с ума сошел.
— Вы женились — с ума не сходили? — оскорбленно ворчит Степан.
— Сравниваешь! — запальчиво восклицает Дорогин. — Моя жена! Ты разве такую найдешь?
— Разве тут в сроке дело, вы же сами рассказывали, что с Мариной Владимировной…
— Да отвяжешься ты от моей жены или нет? Ты проживи со своей принцессой, как я, двадцать пять лет, тогда приходи, равняться будем… Мне отпуска не жалко, мне тебя, чудака, жалко, чтоб ты сгоряча не дал маху. У тебя душа-то вся нараспашку! Все парни мировые, дивчины отличные, стариканы выдающиеся. Только от тебя и слышишь. Нельзя же так, Степа. Я тебе, как сыну, говорю.
— Я так и понимаю, — растроганно бормочет Степан» — Я вас тоже, Федор Аникеевич, сколько лет вместе… и я всегда…
— Много ты понимаешь, — безнадежно вздыхает Дорогин. — Ты бы хоть мне раньше показал, какую принцессу себе добыл? Где она у тебя?
— Да вот же, за нами идет, — произносит Степан, слегка оборачиваясь и хмурясь от непомерной, с трудом сдерживаемой гордости.
— Ух, недогадлив я стал к старости лет! — с досадой крякает Дорогин и, круто обернувшись, останавливается, поджидая приближающихся Аляну и Матаса.
Аляна понимает, что разговор произошел, Дорогин все знает. И медленно начинает краснеть.
— Ну что ж, поздравляю и все такое… — вяло говорит Дорогин, протягивая Аляне руку. Он встречает испытующий, твердый взгляд синих глаз, как будто спрашивающий: «Ты кто? Друг или нет?» — так, во всяком случае, ему кажется, — и немного поживее добавляет: — Товарищ Матас, ты можешь тоже их поздравить. Женятся, можешь себе представить!
— Да ну? Я очень рад, поздравляю! — восклицает Матас. Видно, что он действительно рад. Ему всегда бывает радостно видеть людей, которым хорошо.
Степан знает, что Аляне не терпится узнать, чем кончился разговор. Он незаметно кивает:
— Поедем!..
— О-о, — Аляна порывисто оборачивается к Дорогину. От волнения у нее даже хрипнет голос. — O-о! Спасибо!..
— Меня-то за что благодарить? — отмахивается Дорогин. — Ему отпуск по закону положен. Я, как старый бездушный бюрократ, мог бы только немножко затормозить это дело. Да уж не буду.
— Отпуск? А куда вы поедете? — оживленно вмешивается Матас.
— Мы сами не знаем, — теряется Аляна. — Нарочно об этом старались не думать. Чтоб не сглазить.
— Ты море видела когда-нибудь в жизни? — быстро спрашивает Матас. — Нет? Ясно! А ведь три часа езды. Вам надо ехать в Палангу… Слышите?
Улица постепенно наполняется тяжелым грохотанием приближающихся экскаваторов.
— Смотри, однако, сколько народу собралось, — удивляется Дорогин.
— А ты как думал? У нас весь город совершенно точно «знал», что у русских нет даже своих тракторов. Какие есть — все куплены в Америке. А экскаваторы и подавно!.. Да, да! И танков настоящих нет, одни фанерные, только для виду… — Дорогин и Матас смеются, переглядываясь, и за грохотом не слышат своего смеха.
На тротуарах выстроились в два ряда жители городка и крестьяне, приехавшие на рынок. Из всех окон торчат головы любопытных старушек, ребятишки бегут перед экскаватором, точно перед оркестром полковой музыки.
Стекла домишек дребезжат, когда мимо них медленно проплывает экскаватор, высоко неся свою могучую стрелу. Сам содрогаясь от переполняющей его мощи, похожий на средневековую осадную машину, он проходит по улице сонного уездного городка…
Дорогин и Степан второпях прощаются, им надо следом за экскаваторами ехать на рабочий участок. Аляне давно пора домой, она готова пуститься бегом, вприпрыжку, но, оказывается, им с Матасом по дороге, и они вдвоем не спеша идут вдоль шоссе.
Матас оживленно рассказывает, до чего хороший курорт эта самая Паланга, а Аляна слушает как во сне. «Море», «курорт», «дюны», — она прекрасно знает, что это такое. Она читала романы, герои которых красиво страдали на приморских курортах или по случаю какого-нибудь разочарования в любви скрывались от людей, отправляясь в плаванье на яхте. Она видела в кино волны, песчаный берег и даже пальмы, но какое это могло иметь отношение к ее собственной реальной жизни, жизни маленькой работницы с грязной провинциальной фабрики?
А сейчас вот Матас советует завтра же подать заявление в фабком. Она ни разу в жизни не писала заявлений, ни разу в жизни не была в отпуске. Подать заявление, и она может шагнуть сквозь экран маленького кино, где ей показывали картинки чужой, несбыточной и невозможной жизни, — шагнуть и ступить на настоящий песок и войти в живые, бегущие волны. Нужно только написать заявление?
— Да ты что, смеешься? — изумляется Матас.
— Очень смешное это заявление. У меня никак в голове не умещается. Вроде того, что я бы написала: «Прошу меня с такого-то числа на две недели назначить миллионершей».
Матас задумчиво кивает.
— Знаешь, мой отец тоже мечтал поехать к морю, поглядеть на него и искупаться. Он начал мечтать об этом еще мальчишкой. И, состарившись, он мне говорил: «А все-таки увидишь, я один раз соберусь и поеду. Купаться уж я не стану, только разуюсь и войду в воду. И посмотрю, какое оно все-таки на самом деле…» Так и умер, не повидав моря, хотя прожил всю жизнь на хуторе в сорока пяти километрах от берега. И мне, знаешь, это почему-то так обидно. Ничего он не видел в жизни, кроме темной нужды, ну хоть море бы повидал… — Помолчав, Матас бодро, шутливо добавляет: — Теперь ты понимаешь, почему я так люблю хлопотать людям насчет путевок?
Впереди, на повороте в Озерный переулок, появляется неторопливая процессия. Растянувшись длинной цепочкой, парами, идет множество малышей. Их ведет женщина в белом халате.
Сквозь уличный шум слышен многоголосый, тоненький говор. Ребятишки без умолку что-то лопочут, смеются, даже пробуют петь. Они подвигаются осторожными мелкими шажками, не отрывая подошв от земли, шаркая, точно маленькие, дряхлые старички. На некоторых из них переднички с синими горошками — это мальчики; на других с розовыми — это девочки. Хочется сказать — будущие мальчики и будущие девочки. Сейчас они еще такие маленькие, такие одинаковые в своих колпачках и платьицах, что не похожи ни на мальчиков, ни на девочек, просто маленькие будущие человечки.
Аляна знает, что сегодня детсад переезжает в новое помещение, в бывший особняк старой барышни. Ладно, она опоздает домой еще на несколько минут, только бы увидеть, как эти новые хозяева — от горшка два вершка — вступят во владение!
Обогнав еле подвигающуюся цепочку «переселенцев», Аляна с Матасом входят в непривычно широко открытые ворота сада.
Навстречу спешит опять чем-то недовольная пожилая работница и сейчас же уводит Матаса в дом. Аляна на минуту остается одна в саду, где когда-то работала маленькой девочкой. Так же, как прежде, цветут гладиолусы и поздние фиолетовые ирисы по краям дорожек. Струйка маленького фонтана взлетает вверх и, согнувшись, падает, обливая блестящие от воды крупные раковины. Только теперь посреди полянки с подстриженной травой стоит фанерный домик и пароход с бумажными флажками.
Из-за кустов, со стороны дома садовника, где она теперь живет, шаркая теплыми туфлями, появляется старая барышня и манит к себе Аляну.
— Все загадили!.. Все теперь загадят!.. Видишь эту мерзость? — она протягивает руку, с отвращением показывая на фанерный домик, и сейчас же отдергивает назад, точно боясь испачкаться.
Аляна смотрит на нее, не отвечая. Старая барышня, с тех пор как стала сама ходить на рынок, где приводит в отчаяние всех баб, выторговывая каждую копейку, заметно похудела и загорела.
— Это все негодяй-пожарный подстроил, — мстительно грозя пальцем, продолжает старая барышня. — Видишь, он напустил сюда сотню маленьких оборванцев нарочно, чтобы они тут все, все затоптали, перепачкали, загадили…
Женщина в белом халате появляется в эту минуту в воротах, вводит первого мальчика и отпускает его руку. Малыши сбиваются в кучу, оглядывая незнакомый сад, потом, спотыкаясь и неуклюже припрыгивая, бегом рассыпаются по траве. При этом все они тоненькими голосками выкрикивают, как попугаи, одно и то же: «аф!.. аф-аф!..» Они только что видели на улице собаку и полностью захвачены впечатлениями от этой встречи.
Аляна ловит одного из них, подхватывает на руки.
— Что же ты лаешь? — спрашивает она его. — Разве ты маленькая собачка?
Малыш сосредоточенно думает и вдруг догадывается, кем бы ему сейчас больше всего хотелось быть. Отчаянно болтая руками и ногами, чтобы его отпустили, он шлепается на четвереньки, ползет по мягкой траве и тявкает. Это нравится всем, и все расползаются по саду и тявкают: «Аф-аф-аф!»
— Сумасшедший дом! — с каким-то удивлением, даже без злобы, восклицает старая барышня и вдруг начинает смеяться.
Аляна смотрит на нее с тревогой: похоже, что у старухи что-то неладно с головой. Она наклоняется к Аляне, задыхаясь от мелкого старушечьего смеха:
— Я представила себе моих дорогих родственников. Они двадцать лет ждали, что я умру и им достанется дом. Они явятся за наследством, а тут полным-полно этих… собачек!
Через минуту игра в собачек забыта. Несколько малышей обнаружили фонтан и, взвизгивая с ужасом и восторгом, по очереди подставляют головки и руки под его прохладные брызги. Другие столпились около розового куста и тянутся понюхать, изо всех сил втягивая в себя воздух. А двое, взявшись для храбрости за руки, взбираются по ступенькам на террасу большого незнакомого дома…
Старая барышня перестает смеяться и снова тупо повторяет:
— Все загадят!.. Все загадят!..
И в этот же самый день, поздно вечером, после того как на первом участке магистрального канала закончена работа, на холмике стоят в сумерках два человека: профессор Юстас Даумантас и его жена Ядвига.
Позади мерцают неяркие, теплые огоньки Ланкая, а впереди, в низине, видна темная масса экскаватора.
Среди великого множества линий на чертежах один маленький отрезок в точности соответствует этой прорытой в земле черной стреле, нацеленной в сторону болот. Один миллиметровый кусочек бумажного плана стал реальностью. В одну из безжизненных, сухих жилок схемы начала вливаться горячая кровь жизни.
— Сегодня — твой день, правда, Юстас? — тихо произносит Ядвига после того, как они долго простояли молча в наступающей темноте. — О чем ты думаешь?
— Я думаю?.. О себе! Что я, в сущности, за человек? Почему-то вот об этом я и думаю, если хочешь знать.
— Я всегда верила, что ты такой!
— Какой?
— Я знала, что ты необыкновенный… Ах, только не спорь сегодня. Погордись немножко вместе со мной.
— Ладно, давай гордиться… Необыкновенный? Нет, я лучше.
— Да, конечно. Ты лучше!
— Знаешь, какой я человек? Я все-таки полезный! Я пригодившийся людям человек, вот кто я такой!.. Хочешь бегом под горку?
— Давай! — Ядвига порывисто протягивает ему руку, и они, держась друг за друга, сбегают с пригорка. Не очень быстро, скорее, плавно и осторожно, но все-таки бегут под горку!
Побледневший и осунувшийся Станкус сидел в компании выздоравливающих на террасе больницы и, придерживая рукой на груди вылинявший больничный халат, с азартом щелкал по столу костяшками домино.
В просвете между лапчатыми листьями дикого виноградника, заслонявшего стекла, виден был залитый ярким солнцем дворик больницы. Вот прошла в перевязочную старшая сестра Лиля, всегда прямая, в белом подкрахмаленном халате. Длинноухий щенок, спавший в тени, встал и лениво потащился, волоча уши по земле, за ней следом по горячим камням.
Все было будничное, привычное.
Но теперь все это подходило к концу: чистая постель, пунктуально подаваемые завтраки и обеды, врач, вслушивающийся через трубку с таким вниманием, как будто у Станкуса в груди спрятан какой-то дорогой прибор, партии в домино и долгие часы отдыха в кресле на террасе. Все должно было скоро кончиться, и при мысли об этом противный холодок пробегал по сердцу. После такой барской жизни опять товарный вагон или ночевка в сквере? Тьфу!..
Сестра Лиля опять прошла через двор и вдруг повернула к террасе. Станкус со стуком поставил костяшку и насторожился. Он прямо-таки чувствовал, как она нацеливается именно к нему подойти.
— Ну, Станкус, — сказала она, — вы не забыли, что сегодня мы вас выписываем?
Она улыбалась, говоря это, и трое игравших с ним в домино тоже заулыбались и уставились на него, будто на именинника, болваны этакие!
— Еще бы! — бодро отозвался Станкус. — Просто не терпится поскорей выбраться на свободу!
Раз уж все воображают, что он должен радоваться, — черт с ними, приходится показывать, что он действительно рад.
— Можете хоть сейчас пойти со мной. Или вы подождете до обеда?
— Вот это мне совершенно безразлично, — пожал он плечами, — сейчас или через час. Конечно, если вам удобно сейчас… очень хорошо, пожалуйста. А то мы немножечко доиграем.
— Хорошо, — сказала сестра, — в таком случае после обеда. Так, пожалуй, будет удобнее.
Слава тебе господи, отстала. Придумают же такое — без обеда выписывать человека! Стерва! Нет, не стерва. Просто она не знает. Она очень хорошая, просто отличная сестра… Вот уж настоящая сестра. Даже нельзя себе представить, чтобы она могла быть кем-нибудь другим, кроме как сестрой.
Он продолжал стучать костяшками, но все время думал: скорей бы обед, потому что глупо не уходить, глупо не радоваться, когда даже другие за тебя радуются.
Он пообедал в последний раз, и все опять смотрели на него, как на именинника, даже в канцелярии, где выдавали какие-то справки, которые он, не читая, сунул в карман. Он получил свое выстиранное белье, куртку и брюки и, надев корявые твердые башмаки вместо мягких туфель, вдруг почувствовал себя совсем несчастным, слабым и одиноким.
— Наделал я вам хлопот! — прощаясь у выхода, сказал он подкрахмаленной сестре Лиле.
— Это наша работа, — сказала сестра. — Никаких хлопот не было. Будьте здоровы, Станкус!
— Ну все-таки, знаете! Работа одна, а делать можно по-разному. Спасибо. Будьте и вы здоровы.
— Я всегда здорова, — сказала, усмехнувшись, сестра.
Он был благодарен больше всего за то, что она не сразу захлопнула дверь. Сейчас это было бы ему ужасно обидно. Через несколько секунд, когда он обернулся, чтоб помахать ей рукой, она еще стояла в дверях. У нее было много неглубоких чистеньких морщинок на бледной, суховатой коже лица. Крупный нос и длинный овал лица. И манера всегда держаться прямо, особенно в минуты усталости на ночных дежурствах, Оглядываясь на нее в последний раз, он подумал, что в платье и шляпке она выглядела бы, может быть, очень некрасивой, но в этой белой накрахмаленной форме солдата милосердия красивей женщины он не мог себе представить…
Не спеша он добрался до своей квартиры. Старая ведьма-хозяйка выпучила на него глаза, но все-таки в дом впустила. Койка Ляонаса застелена была новым одеялом. «Ишь ты, обзаводиться хозяйством стал!» — подумал Станкус и с размаху повалился навзничь на свою постель. Немного погодя сковырнул с ног, каблук о каблук, незашнурованные ботинки, и они со стуком грохнулись на пол.
Полежав еще немного, он с досадой обнаружил, что чувствует себя после прогулки нисколько не хуже, а, может быть, даже и лучше. От этого еще досаднее стало на душе. Потому что все обидное и тяжелое делалось сразу гораздо менее обидным, раз он, оказывается, здоров. А в эту минуту ему как раз хотелось, чтоб все было как можно обиднее. Такое уж было настроение.
В этом приятном состоянии духа его застал вернувшийся с работы Ляонас.
Он вошел, от самых дверей улыбаясь, обрадованно потряс Станкусу руку и уселся у него в ногах, на краешке кровати.
— Одеяло купил? А? — Станкус, скосив глаза, подмигнул на соседнюю кровать.
Ляонас, радуясь и как будто стесняясь, еще Шире улыбнулся и, плотно зажмурив глаза, точно по секрету, кивнул.
— Ну, как теперь твое здоровье? Хорошо?
— Ничего. Как раз достаточно хорошо для предстоящего путешествия.
— Неужели ты обязательно решил ехать? Жалко! — сказал Ляонас.
— Что поделаешь! Такая у меня прихоть — и все! Чертовская привычка. Смена впечатлений, понимаешь ли! Красивые виды, яркие встречи и тому подобное.
— Понимаю, — недоуменно и уныло поддакнул Ляонас, — да я-то привык, знаешь, вместе…
— Привык?.. Ты хороший парень, и проститься нам надо как полагается. Сбегай на угол в лавчонку. Я ставлю. Вот, возьми.
Ляонас нерешительно покосился на деньги, нехотя взял и вышел, зажав их в кулаке.
Деньги, которые Станкус дал на водку, были у него из последних, да и сразу после болезни пить, наверное, нехорошо. Но это-то и подхлестывало Станкуса. Пускай! Пускай и денег не будет, и пить вредно, пускай!
Ляонас пил по-деревенски, полным стаканом, как воду, без отвращения и без малейшей питейной лихости: кряканья, пристукивания и приговаривания.
Станкус, наоборот, как-то особенно опрокинул в горло стакан, точно в ведро выплеснул, и весь передернулся от смешанного чувства отвращения и удовольствия.
Водка горячей струйкой побежала-побежала по телу, дошла до сердца, и Ляонас вздохнул. Потом она и до языка добралась, и он заговорил:
— Не будет уж у меня такого хорошего товарища и… который все понимает… и который все видел. — Он опять глубоко вздохнул. — И посочувствует который…
— Ты молодой, и ты прилично устроен теперь, обойдешься и без моих советов.
— Обойтись можно, а хорошего друга не скоро найдешь, — тщательнее обычного выговаривая слова, объявил Ляонас. Он опять вздохнул и начал потихоньку уныло покачивать головой, определенно собираясь опять долбить все про то же самое, но Станкусу не терпелось поговорить самому.
— Плохо мое дело, парень, — сказал Станкус. — Старость подходит. Что? Ты думаешь, старость — это когда спина горбится? Чушь! Старость — это когда человек начинает думать и раздумывать и вдруг он чувствует, что в нем уже нет настоящей злости, чтоб драться со всеми и каждым за свой кусок. Вот тогда ему и приходит капут, хотя бы и сила у него осталась, как у меня. Понимаешь?
Ляонас кивнул с таким сочувствием, что кудрявые волосы его метнулись на лоб.
— Понимаю же!
— Ничего не понимаешь… но слушай и отвечай. Кто работает на моем месте… у старого хрена Жукаускаса, в мастерских?
— Кто работает? — постарался вспомнить Ляонас. — A-а… с усиками такой, он из Паневежиса приехал… как зовут, не знаю, а вот с усиками такими…
— Черт с ним, пускай с усиками. Что сделал бы настоящий парень на моем месте? Он подождал бы вечерком этого, с усиками, когда тот пойдет с работы, и тихонько с ним поговорил бы. Сердечно и откровенно. Объяснил, что это место чужое, оно уже занято, и он может убираться ко всем чертям. А если бы он заупрямился, набил бы морду. А потом пошел бы к мастеру и сказал: «Мистер мастер, старый хорек! Ваш ремонтный слесарь бросил у вас работу, возьмите теперь меня обратно».
Ляонас рот разинул:
— Неужели?
— Безусловно. Помню какое-то славное местечко, Оклахома или Вальпаранизо, что ли… Парня звали Стив. Такой вроде боксера парень. Когда его уволили и взяли на его место другого, он каждый вечер поджидал своего счастливого заместителя и избивал. А тот был довольно щупленький. Но он не уступал шесть дней, хотя на нем живого места не оставалось, пока наконец Стив не вывихнул ему руку. Тогда мастер вытурил того в двадцать четыре секунды, а Стив тут как тут. Но на месте того, вывихнутого, уже работает племянник жены мастера. И Стив идет домой, стиснув кулачищи, и непрерывно говорит всякие слова, от которых вздрагивают прохожие. И вдруг он натыкается на того, кому вывихнул руку. Тот плетется со своей женой и двумя ребятишками и тащит кое-какие пожитки, перебираясь из квартиры на пустырь. И Стив в одну секунду понимает, ради чего тот шесть дней выносил его побои, ни за что не бросая работы. И у Стива слегка начинает что-то переворачиваться внутри. А тот его видит и говорит: «Слушайте, вы, не видите вы, что ли, что я иду с женой и у меня вывихнута рука?» — «Немножко поздно, но вижу, — отвечает Стив, и как раз тут все нутро у него переворачивается окончательно вверх дном, и он добавляет: — Даю вам слово, я с удовольствием разбил бы морду тому, кто вам вывихнул руку, если бы мог, но вы знаете, почему я этого не могу». — «Я-то, знаю, только убирайтесь вы от меня!» — говорит тот, что с женой. «Все, что я могу вам сказать, — говорит Стив, — это то, что если бы я сейчас получил работу, я бы весь заработок отдал вашей семье». — «Я, может быть, вам и верю, — говорит щупленький, — но теперь идите вы от меня к черту».
А Стив говорит: «Да, хорошо, иду», — и низко кланяется его жене, и идет домой прямо по самой середине улицы, и глаза у него совсем белые, а в душе одна мечта — встретить на улице того, кто во всем этом виноват, и хоть немножко его покалечить!..
Вот где человеку крышка бывает. Если ты начал раздумывать, а нет ли у этого, который вытеснил тебя с твоего места, детей, или малокровной жены на сносях, или славной сморщенной бабушки, — тогда к черту все, ты пропал! Нет в тебе нужной злости. Было время, у меня болтались уши, и я скакал, задрав хвост, и готов был облизать всякого, у кого не было видно в руке палки. И я воображал, что я буду примерно трудиться изо всех сил и мне попадется хозяин, который умилится душой моему прилежанию. — Станкус откинулся на спинку стула и так затрясся от хриплого смеха вперемежку с кашлем, что, пытаясь закурить, долго не мог чиркнуть спичкой по коробке.
Ляонас вздыхал-вздыхал, сосредоточенно размазывая по столу пальцем пролитую водку, и наконец заулыбался. Его простодушное лицо прямо-таки просияло какой-то хитроватой радостью.
— О! — провозгласил он и поднял палец. — Вот, значит, и ладно. Значит, действительно!.. Действительно ладно, что у нас хозяев нет. Нет никаких хозяев, ни добрых, ни злых… Ага?..
— Правильно, но начальники все равно есть!
— Начальники? Ну а как же без начальника? Обязательно начальника надо. Гм, начальник! Да он инженер, как же ему не быть начальником надо мной, раз он понимает, а я нет!
— Правильно. Он инженер. А вот ты не инженер. И не будешь никогда. В этом все и дело, дуралей!
— Дуралей, ладно. А буду учиться, может, стану и не дуралей.
— Вот именно, учиться. Где же ты его возьмешь, учение?
— Да я учусь немножко! — застенчиво признался Ляонас.
Станкус замахал рукой перед глазами, отгоняя дым, чтобы лучше вглядеться в лицо товарища.
— Ты? Да кому это нужно тебя учить? Чему же там вас поучают, таких сусликов? Учат хором петь псалмы? Или читают вам душеспасительные брошюрки?
— Да нет, мне бы машинистом на каком-нибудь механизме сделаться… Я, правду сказать, и думать не смел, да меня да того разожгло, взял да и спросил. Оказывается, можно. Оказывается, просто-таки очень нужно, чтобы побольше было машинистов. А машинист и жалованье совсем другое получает и может потом чему-нибудь учиться дальше.
— Правильно, машинисту лучше, а директору и совсем хорошо… Удивительно, как хорошо все получается, когда выпьешь!..
— Ну, пускай я немножко выпил, но тетрадки-то вон они, лежат. Тетрадки мне не снятся.
— Ну-ка… — Станкус недоверчиво взял тетрадку в руку и открыл страничку. Отодвинул подальше от глаз и, придирчиво прищурясь, стал читать:
— «Рабочий цикл двигателя. Двигатель внутреннего сгорания!» — произнес он вслух и продолжал читать про себя, по-прежнему недоверчиво и хитро ухмыляясь, точно говоря: сейчас мы разберем, в чем тут подвох! Подождите!
Он долго шуршал страничками. Потом бережно закрыл тетрадку и положил ее на место.
— Так. Это хорошо. Уж если хорошо, Станкус не скажет, что нехорошо. Тебе чертовски повезло, и я радуюсь за тебя.
— А может быть, ты раздумаешь ехать? Ну что все ездить?
— Что ж я, по-твоему, тут буду делать, умник ты этакий, если останусь?
— Ну на что тебе новые виды? Черт с ними, с видами, неужели из-за каких-то видов уходить с хорошей работы? Как друг, честное слово…
— Что ты там бормочешь? Ты же сам говорил, что на моем месте работает давным-давно с усиками?..
— Ну тебе-то что? Тебя же не уволили? Работа за тобой!.. Да нет, ничего подобного, я не пьян, сколько ты меня ни тряси, не пьян и чувствую, что не пьян. Это закон такой: раз человек болеет, его никак не могут уволить, ему даже сколько-то платят за время болезни. Иезус Мария! Да знаю же я, что говорю. Перестань ты меня трясти! Я сам сперва не мог поверить!
— Ты что же, хочешь меня уверить, что я могу завтра как ни в чем не бывало явиться после месячного перерыва и сказать: «Хэлло, мастер, вот я себя чувствую получше. Ну-ка! Давайте мне мою работу!» И он не сочтет, что меня не долечили в сумасшедшем доме?
— Да, Так и надо сказать. Или немного повежливее…
Станкус, не слушая, поднялся и дернул его за руку:
— Пошли во двор!
Ляонас, как всегда, покорно поплелся за товарищем.
Они присели на бревно, под ветерком, опираясь о край колодца, и несколько минут молча курили.
— Ну, — начал Станкус, — давай-ка разберемся, что к чему. Голова у тебя проветрилась?.. Тетрадки у тебя есть. Значит, это факт? Факт! А дальше ты все помнишь, что говорил?
— Помню, конечно. Все факты разные тебе говорил.
— И что меня не уволили и что у меня есть работа? Я вот тут сижу, а она меня ждет.
— Факт!
Станкус внимательно посмотрел ему в лицо и вдумчиво произнес:
— А ведь ты не врешь, парень. И не пьян. Да и не могло тебе так все аккуратно присниться.
— Эй, ей-богу, плюнул бы ты на эти виды, пожили бы тут, а? — попросил еще раз Ляонас.
— Идем-ка лучше спать. А если завтра окажется, что это нам обоим не приснилось, то всем этим живописным видам придется меня здорово подождать!..
Ко дню отъезда они были женаты меньше двух недель, но все-таки уже больше недели.
В комнате, где они жили теперь вдвоем, на постели стоял раскрытый чемодан, куда Аляна в первый раз в жизни укладывала в дорогу свои вещи вместе с вещами Степана. Бережно, двумя руками она подносила стопочку только что отглаженных мужских рубашек, опускала на дно чемодана, сверху укладывала свою розовую кофточку, шарфик и Степины два галстука, затем подпихивала сбоку, рядом с кисточкой для бритья, свернутые в комочек чулки и останавливалась полюбоваться, как это все лежит — вместе, рядом, в их общем чемодане.
— Так ты до вечера будешь укладываться! — сказала Магдалэна, входя в комнату. — Розовую кофточку ты хоть догадалась положить сверху?.. Уж эта кофточка! Он просто не знает цены деньгам. Выбросить такие деньги!
— Ты же слышала, мама, как я его ругала, когда он ее принес.
— Слышала, — сказала Магдалэна. — И как ты его потом целовала, слышала… Мы с отцом прожили нашу жизнь бедными людьми. И все-таки мы вырастили тебя, и хлеб всегда был у нас на столе, и мы ни разу не протянули руку за подаянием. Нужда всегда стояла у самого нашего порога, но в дом мы ее не пустили. А вы еще совсем как дети, не научились бояться нужды. Стоит тебе потерять работу, ослабеть от болезни или старости, и ты услышишь, как нужда входит в дом, сметает последние крошки со стола и среди зимы гасит огонь в печи… Ну, я ведь не каркать сюда пришла. Помни только, что к одним деньги бегут ручьем, а таким, как мы, капают редкими каплями.
Магдалэна говорила очень медленно, с трудом шевеля бледными губами. Слова ее звучали немного торжественно и, видно, давно уже сложились у нее в голове готовыми фразами.
Аляна почувствовала, как глаза наливаются горячими слезами жалости.
— Мама, но ты же видишь, теперь ведь все по-другому, и у нас все будет хорошо… — быстро заговорила она, торопливо обнимая мать.
— Этого я не знаю. Я ничего тебе не могу сказать про жизнь, которая будет. Это уже не для меня. Я тебе только сказала про жизнь, которую знаю. Тут я не ошибаюсь… Ну, ну, укладывайся… — Она суховато поцеловала дочь в щеку, что делала очень редко, и подала ей аккуратно сложенную сторублевку.
— У тебя теперь семья… Запомни: человек должен откладывать на черный день. Я даю тебе, чтоб ты начала. Смотри, мужу ничего не говори. Слышишь?.. Твой отец тоже не знает про эти деньги. Мне нелегко было их собрать.
Когда мать вышла, Аляна долго стояла с бумажкой в руках. Не взять было невозможно, она это понимала. Наконец она вздохнула и, завернув деньги в чулки, подсунула под белье в чемодан.
До отхода поезда оставалось меньше часа, когда к дому подъехал на грузовике Степан. Аляна с матерью уже ждали, стоя на крыльце, а старый мастер топтался около них, потирая в волнении руки и растерянно улыбаясь.
Степан на ходу выскочил из кабины, держа под мышкой большую коробку пастилы, которой решил запастись на дорогу, схватил чемодан и бегом потащил его укладывать в кузов, потом со страхом глянул на часы, подбежал, запыхавшись, обратно к крыльцу, приглаживая взъерошенные в спешке волосы, и объявил, что спешить некуда, все в порядке, времени остался целый вагон.
Старый мастер, потянув Степана за лацкан пиджака, стеснительно чмокнул его в щеку, уколов небритой щетиной. Магдалэна холодными губами притронулась к его лбу. Аляна поцеловала родителей и села в кабину. Жукаускас, приоткрыв дверцу, сунулся в кабину и торопливо зашептал:
— Я все мечтал тебе подарочек, да лучше ты сама… — Он вытащил из кармана руку, в которой уже давно была зажата тоненькая пачка денег, и неловко стал ее совать Аляне в карман. — Ты смотри, маме не проговорись… Я ведь знаешь как? Понемножку от получки отщипывал… — и, второпях уронив деньги прямо на пол кабины, захлопнул дверь.
И вот все, чего так боялась Аляна, осталось позади: никто не заболел, грузовик не свалился по дороге в канаву, расписание поездов не изменилось, часы в доме не отстали на два часа, и они не опоздали на поезд. И даже получили билеты и, держась за руки, сидели теперь в полупустом вагоне и смотрели в окно.
Ланкай, родители, прежняя жизнь — все осталось где-то так далеко, что, похоже, будто вовсе этого никогда не было. Было только одно: они двое, вместе, в поезде, бегущем в неизвестную даль.
Губы у них были белые от сахарной пудры — с пастилы. Глаза не отрывались от окна, за которым медленно выплывали навстречу деревья леса. Потом земля волнистой линией уходила вниз, под откос. Поезд с каким-то новым шумом пробегал через повисший в высоте мостик, а за ним открывались просторы холмистых полей с мельницами, машущими крыльями…
— …А на этой мельнице? — спрашивала Аляна.
Степан убежденно отвечал:
— Ну конечно…
Это значило, что они хотели бы жить вместе на этой мельнице. Через четверть часа они выбирали себе домик, подпертый сваями, на берегу реки, около которой застыла привязанная веревкой рыбачья лодка и плавал выводок утят. Здесь они тоже хотели бы жить. Они хотели бы прожить сто разных жизней — в лесу, в городе, на реке. Только бы все эти сто жизней быть вместе. Одной, хотя бы и самой счастливой, им казалось сейчас мало.
Соседям, которые прислушивались к их обрывистому, несвязному разговору, вероятно, казалось, что они немножко помешанные или просто болтают шутя.
В прозрачных летних сумерках они увидели приближающийся провинциальный вокзал конечной станции. Вместе с неторопливой и редкой толпой пассажиров вышли на привокзальную площадь. По тротуарам, шаркая подошвами, медленно двигались одетые по-летнему гуляющие. Где-то за деревьями негромко пело радио.
— Знаешь, по-моему, здесь уже немножко пахнет морем, — восторженно проговорила Аляна, никогда не слыхавшая запаха моря.
Они сели в старенький автобус. Кондуктор не спеша докурил сигарету, осмотрелся, нет ли еще пассажиров, и дал сигнал к отправлению.
Сразу по выезде из города дорога пошла, точно по аллее, между двух рядов деревьев. В окнах редких хуторов зажигались вечерние огни. Автобус, заскрипев на последнем повороте, въехал в парк.
Они сошли в темноте на хрустящую гравием площадку и глубоко вдохнули запах близкого моря. Ветер шумно качал тяжелые верхушки деревьев. Звонил отдаленный колокол, заглушаемый шумом прибоя, и в вышине рокотал мотор самолета.
В самом конце длинной дорожки, подрагивая на ветру, горел фонарь у входа в дом, на который им указал кондуктор.
Взявшись за руки, они пошли на свет. Чем ближе подходили, тем больше освещенных окон открывалось сквозь редеющую листву. Потом их обдала волна запаха цветущего табака, они вышли на расчищенную полянку и увидели сразу весь дом. Как это бывает, с первого взгляда толком не успели рассмотреть никаких подробностей. В памяти у них потом осталось какое-то праздничное смешение распахнутых освещенных окон, широких лестниц, разноцветных стекол веранд и каких-то башенок — все было наполнено неторопливым движением и тихим говором людей…
— А вдруг мы не туда попали? — зловещим шепотом сказала, поеживаясь, Аляна. — Вдруг нам сейчас скажут: «Пошли вон отсюда, дураки!»
Степан снисходительно усмехнулся:
— Подумаешь, обыкновенный, нормальный дом отдыха… — Но ему самому показалось, что здесь что-то уж очень хорошо.
Их поместили в пятиугольной комнатке деревянной башни, куда надо было подниматься по винтовой скрипучей лестнице. Оставшись одни, они сейчас же раскрыли окно, выходившее в сторону моря, и долго стояли, вглядываясь в темноту. Верхушки деревьев качались прямо против окна, небо было темное, и только у горизонта тянулась розовая светлая полоса над невидимым морем, и оттуда несся неумолкающий сдержанный рев могучего прибоя.
Они долго стояли ошеломленные, притихшие и, молча поцеловавшись, легли спать.
Утром Аляна проснулась первой от хлопанья крыльев и постукиванья коготков на подоконнике.
Голуби любопытно заглядывали в комнату. Их маленькие, отливающие на солнце перламутром головки быстро поворачивались, с выжидательным видом поглядывая на Аляну то правым, то левым глазом.
Высвободив ноги из-под жаркого одеяла, Аляна босиком подошла к окну. Голуби суетливо потеснились к краю и, вдруг сорвавшись с подоконника, перелетели на соседний выступ крыши.
Утро было совсем раннее, еще безлюдное; пели петухи, ворковали голуби, и с моря шел ровный, спокойный гул. Освещенные косым солнцем волны с редкими белыми гребешками откуда-то издалека надвигались на пологий песчаный берег.
Ветка перед окном резко качнулась, и мелькнул рыжий комочек меха.
— Степа, белка!..
Он вскочил и, протирая глаза, подбежал к окну.
— Где?
Стараясь не шевелиться, они всматривались в гущу покачивающейся листвы. На минуту показалась мордочка со стоячими ушками и с шишкой во рту. Белка, точно маленькая коричневая волна, пролилась, обтекая все извилины прогибающейся под ее тяжестью веточки, взлетела, оттолкнувшись, в воздух и исчезла, юркнув в гущу соседнего дерева.
Им не терпелось побежать поскорее к морю, но они решили, что необходимо одеться во все самое лучшее. Степа затянул на шее галстук и застегнул на все пуговицы пиджак. И оба, скрипя новыми туфлями, стали спускаться по лестнице, потихоньку, так как в доме стояла еще сонная тишина.
На открытой веранде им встретилась девушка в белом халате, затянутом пояском, со стопкой чистых простынь в руках. Она дружелюбно улыбнулась и спросила, как они устроились.
Они дружно ответили, что очень хорошо, лучшего и желать нечего.
— Смотрите не опоздайте к завтраку, — сказала девушка.
Они прошли через парк, вышли в лес и, увязая в глубоком чистом песке, стали взбираться на дюну. На верхушке им сразу кинулся в лицо веселый морской ветерок, они расслышали сквозь общий гул шипение пены, разливающейся по песку, увидели близкую воду и побежали к берегу.
Дождавшись прихлынувшей волны, они окунули руки в шипящую воду и с криком отскочили назад.
Долго бродили они вдоль бесконечно длинной извилистой полосы прибоя, подобрали и подарили друг другу два кусочка янтаря, осмотрели выброшенного на берег мертвого угря, сосчитали, сколько рыбачьих парусов можно разглядеть в туманной дымке у горизонта, и наконец сели около маленькой дюнки, не отрывая глаз от моря.
Степан давно уже снял галстук и расстегнул воротник рубашки, потом стащил пиджак: у подножия дюн солнце припекало горячей. На безлюдном вначале берегу стали появляться первые купальщики.
— Что же мы так сидим? — воскликнул Степан. — Вот дураки! Бежим, выкупаемся.
Метрах в ста от них две загорелые девушки и парень с торжествующим визгом вбегали в воду.
— Ты иди, — сказала Аляна. — А я не пойду… Я потом… И костюма у меня такого нет, как у них, для купания. Иди скорей, я посмотрю, как ты будешь плавать.
Степан досадливо поморщился, но спорить не стал. Быстро освободившись от своего парадного, теплого костюма, он в одних трусах с разбегу влетел в воду и, высоко поднимая ноги, промчавшись по мелководью, бросился в волну.
Пока он плавал, то поднимаясь на волны, то исчезая в провалах, Аляна сняла туфли, нерешительно отстегнула и стащила чулки и, придерживая выше колен короткую юбку, боязливо ступила в воду. Она сразу ощутила разгоряченными ступнями блаженную прохладу. Ее обдавало брызгами, она все выше подтягивала, крепко прижимая к себе, юбку и с завистью думала, до чего хорошо, наверное, Степе окунаться с головой, ныряя в волнах.
Когда он, мокрый, холодный и свежий, глубоко и радостно дыша, вышел на берег, она стала уверять его, что ей было тоже очень хорошо, что купаться она вообще не очень-то любит, ей нравится больше всего вот так бродить босиком по колени в воде.
Степан удивился, не совсем поверил и, кое-что сообразив, ничего не сказал…
Они прибежали в столовую, едва не опоздав к завтраку, и со стеснительностью новичков, стараясь не смотреть по сторонам, прошли между рядов накрытых белыми скатертями столиков на свои места.
Их смешило, что масло подали маленькими квадратиками, каждому отдельно, с ложечкой икры. Они быстро съели весь хлеб, потом котлеты и допивали молоко, когда вдруг Степан испуганным шепотом спросил:
— Что с тобой?
— Ничего… — виновато моргая мокрыми ресницами и пряча глаза, ответила Аляна. — Извини… просто я дура… Я подумала, как он был бы рад, если бы попал сюда. Как важно бы себя чувствовал, что ему все подают, и как прогуливался бы тут по дорожкам и со всеми знакомился.
Степан сразу понял, что она говорит о своем отце. От сочувствия у него самого покраснели глаза. Он решительно сказал:
— Знаешь? Первое, что мы сделаем, когда вернемся, — это устроим, чтоб он сюда поехал. Сделаем! Слово тебе даю.
— Спасибо, спасибо тебе, — проговорила Аляна с такой горячей благодарностью, как будто он уже все сделал, что сейчас пообещал. Однажды поверив, она верила ему теперь так безоглядно, как это умеют люди с пугливым, легко ранимым сердцем. С закрытыми глазами. Раз и навсегда…
Скоро Аляна с еще не просохшими глазами уже смеялась.
— Боже мой, я прежде не замечала. Посмотри, какие у тебя волосы. Ужас! Тебе надо сейчас же идти к парикмахеру.
Через час Степан, с удовольствием поглаживая коротко подстриженный затылок, вышел из дверей парикмахерской на улицу.
За исключением каменной громады костела, тут были почти сплошь одноэтажные домики с вывесками магазинов, фотографий и парикмахерских, тянувшихся до самого парка, за который шумело море и ветер неутомимо, днем и ночью, пересыпал белый песок дюн.
Бегло оглядывая витрины, Степан пошел вдоль залитого ярким солнцем тротуара. Рыба… Овощи… Посуда… Янтарные мундштуки и безделушки — нет, все это не то. Ага, вот, кажется, подходящий магазин. Он толкнул звякавшую колокольчиком дверь, вошел в сумеречную прохладу небольшого магазина с витриной, затененной полосатым тентом, и небрежно спросил купальный костюм.
Любезная продавщица прищурилась, прикидывая на глаз размер, и потянула с полки коробку.
— Да нет, — поспешно остановил Степан. — Мне не для себя. Это… ну… для подарка, понимаете?
— О, конечно! — проникновенно воскликнула продавщица и понимающе улыбнулась. — Костюм для дамы?
— Да нет, какой там дамы… — нетерпеливо буркнул Степан. Он никак не мог себе представить, чтобы Аляна могла быть «дамой».
— Но, простите?..
Продавщица, онемев от удивления, уставилась на Степана. Начиная багроветь, он наконец выдавил из себя:
— Ну… просто, костюм для девушки. Что вы, не понимаете?
Тогда продавщица совсем расцвела. С видом еще более глубокого понимания и сочувствия она закивала и со стуком выложила на прилавок коробку, полную вязаных трусиков и лифчиков, украшенных парусными лодочками, рыбками, волнами и якорями. Стоя вполоборота к прилавку, Степан с пренебрежительным видом, искоса смотрел на весь этот товар, лихорадочно соображая, как бы не промахнуться хоть в размере.
Наконец продавщица плавным движением выронила на прилавок черный костюм с желтой рыбкой и, точно сама впервые увидела такое сокровище, со вздохом восхищения откинулась назад, торжествующе глядя на Степана.
«Ты-то что восторгаешься, тебе, что ли, дарят?» — с раздражением подумал Степан и хмуро спросил, сколько стоит костюм.
Когда она назвала цену, он понял, что костюм ему не по карману, но что теперь ему почему-то хочется купить Аляне именно этот дорогой костюм, а не какой-нибудь другой.
В уме он мгновенно рассчитал: после покупки костюма оставшихся денег хватит и на обратную дорогу, и на пастилу, и на папиросы, и на лимонад. А непредвиденные расходы? Обойдемся без них…
— Ну ладно, этот так этот! — произнес он вслух, с неожиданной для самого себя решимостью.
— Конечно, и туфли для пляжа? — утвердительно спросила продавщица и выстроила на прилавке целый ряд парусиновых туфель без каблуков, на мягкой подошве.
Туфли и в самом деле были очень нужны Аляне и стоили недорого… Значит, так: обратная дорога — это остается. О пастиле надо забыть, о папиросах тоже… да и с лимонадом придется быть поаккуратнее.
Он взял и туфли.
С костюмом, выбранным продавщицей, и с туфлями под мышкой, вытирая со лба пот, он вышел из магазина, точно из горячей бани, чувствуя себя очень легким и слегка одуревшим…
Поднимаясь по скрипучей винтовой лестнице в пятиугольную башенку, ставшую их домом, Степан встретился еще раз с той же девушкой в белом халате, аккуратно подпоясанном тугим пояском. Она улыбнулась ему смущенно и вместе с тем дружески, точно за несколько часов, которые прошли после их утренней встречи, случилось нечто очень их сблизившее.
Так оно и оказалось. Аляна встретила его немного взволнованная, с каким-то значительным выражением лица. Все время, пока не было Степана, она просидела с Моникой (так звали санитарку), и та рассказала ей свою историю.
Степан уже знал эту черту Аляны: о себе она не любила говорить, но ей почему-то многие, совсем разные люди, охотно и без опаски, вот так, чуть не с первого знакомства, рассказывали свои «истории».
— Бедная девушка, она такая несчастная! — взволнованно говорила Аляна. — Мы обе чуть не разревелись, когда она рассказывала, только я старалась ее подбодрить… Оказывается, у нее есть человек, которого она любит. И они хотят пожениться, хотя он намного старше. Он здесь недалеко — рыбак… Они так любят друг друга. Он плачет каждый вечер, когда они встречаются…
— Чего же это он все плачет? — недоуменно спросил Степан.
— Разве я тебе не сказала? Он рыбак, такой же, как все они тут, но он немец. Понимаешь? Никто раньше не обращал внимания: немец так немец. А теперь его заставляют вернуться в Германию. Он совсем не хочет, но они требуют, чтоб он вернулся.
— Вот это мило! Не хочет? Так кто же его заставляет к Гитлеру ехать? Это он чего-то крутит. Наверное, обыкновенный фашист.
— Нет, он говорит, что плюет на Гитлера, но его зовет отечество. Он не хочет быть изменником. Все такие, как он, немцы, которые жили в Литве, уже уехали, и ему грозили и уговаривали его.
— Честные немцы бегут из гитлеровской Германии, а у этого «отечество». Просто удрать хочет, — Степан презрительно фыркнул.
— Я тебе говорю, он плачет и целует ей руки. Она правду говорит.
— Не жалко мне таких, — жестко сказал Степан.
— Да ведь я его не защищаю, — жалобно проговорила. Аляна. — Мне ее, ее жалко, понимаешь?
— Ее жалко, — нехотя согласился Степан.
Понемногу Аляна успокоилась. Обеими руками она погладила его стриженую голову и сказала:
— Ну, здравствуй же, мы так давно не виделись! Ты соскучился? — Она порывисто его обняла и наткнулась на пакет, который он до сих пор держал под мышкой. — А это что?
— Ты уж не ругайся, — умоляюще сказал Степан. — На обратные билеты у нас хватит.
С опаской развернув пакет, Аляна всплеснула руками и с ужасом и восхищением воскликнула:
— Что ты наделал?.. Ну что ты наделал?!
Теперь каждое утро они просыпались от радостного страха опоздать.
Эти ранние утренние часы перед наступлением дневного зноя, нетерпеливое трепетание занавески, вдуваемой в раскрытое окно морским ветром, ощущение тепла нагретого солнцем пола, когда на него ступаешь босыми ногами, — все было праздником.
Они чувствовали и слышали друг друга даже во сне. Стоило Степану вздохнуть, просыпаясь, и в то же мгновение Аляна чутко открывала глаза.
По утрам, когда Степан брился, стоя перед маленьким зеркальцем, Аляна стояла рядом, обняв его одной рукой, и так же серьезно и внимательно, как он сам, не отрываясь смотрела в зеркало.
У них была уже «своя» дорожка, по которой они ходили через лес к морю, была «своя» дюна, поросшая кустами, где удобно было загорать, и появилась почти собственная собачонка.
Однажды по пути к морю они услышали одинокое, с тоскливым подвыванием, тявканье. Они свернули в лес и скоро увидели посреди полянки приземистый домик. За покосившейся загородкой из жердей вокруг большой собачьей будки бродили куры.
От будки тянулась длинная массивная цепь, пристегнутая к ошейнику, затянутому на тонкой шее тщедушной собачонки.
В доме не было ни души. Собачонка, увидя чужих, добросовестно залаяла по обязанности. Аляна, не раздумывая, подошла и присела перед ней на корточки.
— Сволочи, — сказала она с ожесточением, — цепь-то, наверное, от слона… — И, поглаживая собачонку, стала приговаривать: — Ножки-то какие тоненькие… и шейка у тебя слабенькая, а тебе такую цепищу нацепили…
Собака, совсем позабыв, что она цепная и сторожевая, самозабвенно принялась ласкаться.
Когда они уходили, она, умоляюще взвизгивая, лаяла вслед и, кашляя, натягивала свою каторжную цепь.
В следующий раз, когда они пришли ее навестить, Аляна сказала:
— Нет, я так не могу, будь что будет! — и расстегнула ошейник. С этого дня они всегда брали собаку с собой к морю. Она носилась по дюнам, ловила кузнечиков, бесстрашно бросалась следом за Степаном в воду и часами лежала, не отходя от них, на песке.
Когда нужно было идти обедать, они отводили ее обратно и с тяжелым сердцем сажали на цепь, чтобы не рассердить ее невидимых хозяев…
Лежа в дюнах, они подолгу читали друг другу вслух.
Тонкие струйки песчинок мало-помалу засыпали раскрытую страницу, рядом шумело море и гнулась на ветру жесткая песчаная травка, а в это время с ясностью, еще большей, чем в реально существующем мире, перед Аляной открывалась жизнь множества людей. Эта удивительная Наташа, которую она уже начинала любить, этот Пьер, такой же русский, как Степа, и милый Петя, и этот добрый и легкомысленный старый граф Ростов… А ведь она ничего прежде о них не знала и, может, прожила бы всю жизнь, так и не узнав. Много ли удалось бы прочесть в жизни ей, поденщице, батрачке?..
Мало-помалу на пляже вокруг них собиралась молодежь. Их тащили играть в мяч, и Аляна, сдаваясь, бежала вместе со всеми. Окружающие уже привыкли и перестали удивляться тому, что она одна среди всех почему-то играет в майке и юбке.
Знаменитый купальный костюм с рыбкой, подаренный Степаном, она надевала каждый день с утра, но купаться упрямо отказывалась. И наконец даже Степан отстал от нее. Да и что она могла бы ему объяснить? Ей до смерти хотелось окунуться, побегать со всеми вместе без этой осточертевшей теплой юбки, но решиться раздеться, как все, она никак не могла.
Где-то глубоко в ней сидело укоренившееся с детства сознание, что барыни в бальных платьях, барышни в купальных костюмах и господа во фраках существуют в одном мире, а она — в другом. Она не должна и не желает пытаться быть такой, как они. Она наверняка оказалась бы нелепой и смешной, попытавшись им подражать.
И все-таки она не могла не чувствовать себя какой-то отверженной среди этих загорелых парней и девушек, кажется окончательно позабывших, что на свете существуют брюки и платья.
Она научилась играть в волейбол. Едва на пляже начиналась игра, как ее наперебой приглашали и перетаскивали на свою сторону лучшие на всем пляже команды отдыхающих. Она в душе этим очень гордилась и изо всех сил старалась играть как можно лучше.
И вот однажды, понадеявшись на нее, команда проиграла подряд два очка из-за того, что узкая юбка помешала Аляне принять мяч почти у самой земли. Поняв, что подводит своих, она вдруг с отчаянием схватилась за застежку юбки. Степан, к счастью, был далеко в море, и в эту минуту она неожиданно для себя обнаружила, что его-то больше всех и стесняется. Отбежав в сторону, Аляна сорвала с себя юбку и мокрую от пота майку и, с наслаждением всей кожей ощущая лучистое солнечное тепло и холодок ветра, бегом примчалась на свое место.
С этого дня ее стало невозможно заставить выйти из воды, а необходимость надевать платье к обеду стала казаться ей нудной и обременительной.
…В первое же воскресенье Аляна объявила, что они приглашены в гости к Монике и надо идти обязательно.
Вдоль пенистой полосы прибоя они долго шли по жаре к рыбачьему поселку. Прошло больше часа после последнего купанья, и они решили, что пора искупаться снова. С привычной быстротой сбросив с себя то немногое, что было надето, они вошли по пояс в море и, одновременно оттолкнувшись от земли, легли на двигавшийся навстречу спокойный водяной вал. Их приподняло, качнуло, провалило вниз и снова подняло вверх. Аляна теперь немного умела плавать, и это доставляло ей новую радость…
Выбежав первым из воды, Степан, обсыхая, присел на песок и закурил папиросу, из тех, что покупала на свои припрятанные деньги Аляна.
Он пристально и серьезно смотрел, как она выходила из моря, громко смеясь от радости каждый раз, как набежавшая сзади волна ударяла ее в спину, обдавая пеной.
— Ты что? — вопросительно улыбаясь, спросила она, останавливаясь прямо перед ним и выжидательно присматриваясь.
К этому времени Аляна уже сделала поразившее ее открытие: у нее красивые ноги, стройные узкие бедра, — попросту она хорошо сложена. Ей никто этого не говорил, но, постоянно встречаясь с многими девушками на пляже, она не могла этого рано или поздно не заметить.
Степан ничего такого не понимал, — какие там ноги, низкая или высокая талия и тому подобное. Он просто и неколебимо был уверен, что она лучше всех, и ни на минуту в этом не усомнился.
— Ну что же? — нетерпеливо повторила Аляна. — О чем ты думаешь?
— Ты мне нравишься.
Аляна наклонила голову к плечу и широко открыла внимательные глаза.
— Вот спасибо. А я-то думала, ты меня любишь!
— Ах, конечно, люблю. Да я сейчас не про то. Говорю тебе: сегодня ты мне ужасно нравишься.
— А вчера? Нет?
— Сегодня особенно.
— Гм… — в недоумении пожала плечами Аляна. — Это странно!.. — и задумалась.
Они оделись и молча пошли дальше. Поселок был уже совсем рядом, когда Аляна остановилась и быстро проговорила:
— Постой! Значит, нравлюсь?.. Вот посмотрел — и понравилась?
— «Посмотрел»!.. Весь день небось смотрел!
— Теперь я понимаю, — обрадованно кивнула Аляна. — Понимаю, что ты хотел сказать, да, да!.. Это одно — что я тебя люблю, а еще — ты мне нравишься. Я тоже каждое утро посмотрю и думаю: как он мне нравится! Спасибо, что ты так сказал!..
Они пришли слишком рано, когда в доме кончали мыть полы. На стук никто не откликнулся, и они вошли в сени. Дребезжащий патефон со звоном и присвистом барабанил «матлот». Дверь была занавешена розовой занавеской, не доходившей до полу, и из-под занавески виднелись ноги в больших кожаных туфлях на деревянной подошве, отплясывавшие под музыку на только что вымытом полу.
Они окликнули хозяев. Туфли замерли на месте, послышался топот убегающих босых ног.
Патефон продолжал барабанить и высвистывать развеселый «матлот». Занавеска отодвинулась, и на пороге, смеясь, появилась высокая, худая старуха со скрещенными на груди, как будто для пляски, руками.
Сейчас же вышла из другой двери приветливая, немного торжественная в праздничном платье Моника, а следом выбежала ее босоногая сестренка, с разбегу вскочила в громадные туфли и, так как музыка еще продолжалась, снова со стуком заплясала.
Все засмеялись, Аляна со Степаном долго потом без смеха не могли вспоминать, как им показалось, что бабушка на деревянных подошвах отхватывала за занавеской «матлот»…
Подошли здороваться два высоких белокурых парня — братья Моники — и отец, морщинистый и чуть сгорбленный, но такой же рослый и широкоплечий, как сыновья.
— Никого больше дожидаться не будем! — со странным ожесточением объявила Моника. — Садитесь, пожалуйста! — и стала рассаживать за столом гостей и ребятишек.
Усаживая Аляну, она обняла ее сзади за плечи, прошептала что-то на ухо и чмокнула в щеку около уха. Заметно было, что она рада гостям, волнуется и ждет чего-то от их прихода.
Подали рыбную закуску: копченую, маринованную, поджаренную-маринованную — и разлили по стаканам водку. Аляна посмотрела на Степана и ободряюще кивнула. Что ее муж, не мужчина, что ли, чтобы не выпить с хорошими людьми?
С первого же тоста Степан обнаружил, что здесь много чего о нем знают за глаза и подготовлены к тому, чтобы с ним подружиться. Все это было, конечно, результатом ежедневных тайных бесед Моники с Аляной.
Сыновья дружески подмигнули отцу и разом опрокинули стаканы. Степан чокнулся с бабушкой и тоже выпил. Прекрасно чувствуя себя в этой атмосфере дружелюбия, он довольно удачно пустил в ход весь свой запас литовских присказок и словечек, что вызвало общее шумное одобрение.
Моника в праздничном платье выглядела старше и некрасивей, чем обычно. Стало заметно, что ей, наверное, лет двадцать восемь, не меньше, что лицо у нее немного скуластое, с маленькими и сейчас невеселыми глазками. И вдруг лицо ее изменилось. Брови нахмурились, а маленькие глазки просияли, сурово сжатые губы против воли забавно скривились, как у ребенка, когда его смешат и он из последних сил дуется, стараясь не улыбнуться.
Аляна обернулась. Снимая на пороге фуражку, в дверь, пригибаясь, пролезал массивный пожилой человек в рыбацких сапогах. На щеках у него виднелись свежие порезы, видимо после усердного бритья.
Братья приятельски подмигнули ему, а ребятишки подняли приветственный крик. Только Моника, не глядя, грубо сказала:
— Кто опаздывает к столу, тому достаются одни тумаки!
Рыбак виновато улыбнулся и сказал густым басом:
— Ну что ж. Я ведь не против!..
Он отогнул полу куртки и, засунув руки чуть не по локти в карман шаровар, извлек из глубины бутылку водки. Моника подошла к нему и, почти вырвав из рук фуражку, повесила на гвоздь.
Увидев бутылку, братья крякнули, и один из них сказал:
— Самое разлюбезное дело, как в доме заведется жених!
Моника насмешливо спросила:
— Уж не мне ли ты такой подарок принес? — она подтолкнула своего кавалера к столу. — Ну, вот это он самый и есть. Франц! — сказала она.
Она усадила его среди ребят, которые сейчас же полезли к нему на колени. Бережно придерживая одной рукой девочку, что отплясывала «матлот», он пронес стакан у нее над головой и задумчиво выпил.
Начался разговор о погоде — очень серьезный, значительный разговор у рыбаков.
Аляна вспомнила о том, какие большие волны были на море последние дни.
— Большие? — сказал отец Моники. — Это были еще ребятишки. Играют да перекатывают ракушки. Вот когда пойдут с моря старые деды с седыми головами, — с теми шутки плохи. Они уж сумеют проверить, какая рука у рулевого. Приезжайте к нам осенью — увидите…
Выпили за встречу осенью.
Моника не спускала глаз со своего Франца, и он то и дело поднимал на нее глаза, и лицо его каждый раз при этом добрело, хотя с него не сходило угнетенное, виноватое выражение.
— Ну, как у тебя дела? — невзначай спросил отец Моники. Все поняли, что это очень важный вопрос. У Моники выступили красные пятна на щеках.
— Я вроде того каната, который наматывают с двух концов сразу две лебедки. Скорей всего лопну пополам.
— А послал бы ты их к чертовой матери, Франци, — сердечно сказал один из братьев Моники. — Мало ли что они оформили на тебя документы! Ты же не просил?
— Нет, я не просил.
— Ну и пошли их к черту. Соберись один раз с духом и пошли!
— Они что-нибудь с тобой сделают, как только ты попадешь к ним в лапы, — лихорадочно заговорила Моника. — Неужели ты думаешь, они простят, что ты так долго упирался?
— Нет, теперь уже наверное не простят, — покорно согласился Франц.
— Сумасшедшим надо быть, чтоб самому лезть в ловушку!
— Все мои родственники пострадают, если я не поеду. Я их почти не знаю, но они такие же рыбаки, как я, только в полсотне километров отсюда. Они-то чем виноваты?
Разговор из вежливости велся по-русски, и Степан, не выдержав, вмешался:
— Слушайте… Франц. Вы поймите. Ведь там черт знает что творится. Ведь там Гитлер! Вы что, газет не читаете, что ли?
— Читаю, — печально сказал Франц. — А все-таки там моя родина, с этим ничего не поделаешь. Родина требует, чтоб каждый немец вернулся в Германию.
— Да ведь вашу Германию захватили фашисты. Бандиты. Какая там сейчас для вас родина? — почти кричал Степан.
— Я все понимаю, — кивнул Франц. — Я так думаю, это просто мое несчастье, что я родился немцем.
— Да бросьте вы духом падать, что вы голову опускаете перед ними? — закричал Степан, и Моника, обрадованно повернувшись, смотрела на него с жадной надеждой.
Сдвинув локтем посуду, Степан придвинулся к Францу и несколько минут убеждал его так горячо, что братья раза два крякнули от удовольствия, а сам Франц подтверждающе кивал с убитым видом.
— Да, — удовлетворенно заключил отец Моники, когда Степан замолчал. — Он тебе толково все объяснил. Все-таки они разбойники, эти фашисты. У себя дома безобразничают и другие народы мучают. Что они с чехами сделали! А как Клайпеду у нас вырвали? Прямо как бандиты, с ножом к горлу!
Франц водил толстым, дрожащим пальцем по столу и молчал. Потом поднял измученные глаза.
— Может быть, все правильно, что вы про них говорите, ну, может быть, кое-что на них наговаривают и лишнего, не знаю, но пусть будет так: Германия сейчас среди других народов стала вроде урода, да! Там много всякого уродства и преступлений… Но только, на мое горе, она мне мать. Если бы у вас была такая мать, плохая, некрасивая… разве вы все равно ее бы не любили? Я себе другой раз говорю: не поеду! Останусь — и точка! И вдруг я чувствую себя изменником. Предателем моей несчастной, уродливой матери.
Моника, оттолкнув и чуть не уронив стул, вскочила и выбежала из комнаты. Франц осторожно снял с колен девочку и, опустив голову, поплелся за Моникой.
Оба они остановились тут же, за занавеской, так что за столом было слышно каждое их слово.
— Слушай, Моника, — приглушенным голосом, умоляюще проговорил Франц. — Я же еще ничего не сказал. Я только рассуждаю. Вот возьму и не поеду, а?
— Поедешь, — безнадежно сказала Моника.
— Я ведь понимаю, что они мне правильно говорят. Я заставлю себя думать правильно, вот увидишь! Я себя сломаю! Возьму и сломаю!
— Они тебя сломают. Они тебя уже почти сломали.
— Будь я проклят! — с отчаянием хрипло сказал Франц.
— Оба мы прокляты, наверное. Почему они не оставят нас в покое?
Отец Моники громко кашлянул и сказал:
— Давайте же выпьем, дорогие гости!
Девочка, сидевшая на стуле Франца, сморщилась, глядя на занавеску, и тихонько заскулила, собираясь заплакать.
Однажды они сделали совершенно неожиданное открытие: до конца отпуска осталось всего четыре дня! В первую минуту это их испугало. Потом им показалось, что четыре дня очень большой срок, и они перестали об этом думать…
Они лежали рядом в своей пятиугольной башне, вполголоса читая вслух. Только что бедная, виноватая Наташа нашла умирающего Андрея Болконского, вошла в избу, где он лежал, и он сказал ей: «Я вас люблю…»
Аляна опустила книгу, и они некоторое время старались не глядеть друг на друга, борясь с охватившим их волнением.
За окном стояла ночь с шелестящим дождем, и казалось, что у них будет еще бесконечно много таких же темных, тихих ночей впереди. И тут они вспомнили, что утром им уезжать, и разом поняли, что завтра уже не услышат шума моря, над которым мирно рокочут в темноте патрульные самолеты, и не будет больше для них леса за окном комнаты, на верхушке башни, не будет белой полосы прибоя на рассвете… И все вдруг стало им вдвое милей, они увидели все с той яркостью, с какой видишь вещи только в первый или в последний раз.
Автобус стоял на конечной остановке, и кондуктор закуривал сигарету. Аляна успела пошептаться и два раза поцеловаться с провожавшей их Моникой.
Потом они сели на горячее от солнца клеенчатое сиденье, кондуктор бросил окурок, вскочил на подножку, и Моника отчаянно замахала на прощание. Едва автобус тронулся, у них снова стало легко на душе: ведь они мчались опять вместе куда-то вперед, где их ждала какая-то новая счастливая жизнь.
Аляна, которая когда-то, как многие девочки, умела создать себе вокруг какой-нибудь глиняной куклы, едва имевшей человеческое подобие, целый маленький мирок, наполненный любовью, заботами, ссорами и раскаяниями, открыла для себя счастье обладания человеком. Теперь у нее был свой собственный человек, которого она любила, который имел над ней власть такую же, как она над ним.
Как путешественник, просыпаясь впервые в незнакомом месте, прежде всего вспоминает, что было с ним вчера, в какой стране он очутился, так и Аляна, просыпаясь по утрам с чувством полной перемены в жизни, искала в полусне: что со мной? И, не успев еще открыть глаза, находила ответ: «Ах, да, я теперь счастлива!»
Что бы она ни делала, она была счастлива. Когда Степан был с ней рядом, она была спокойно счастлива, когда они в первый раз поссорились и она плакала, она все-таки была по-своему горько счастлива, а сейчас, когда шел пятый день их первой в жизни разлуки, она была тревожно счастлива. Уверенность, что теперь все раз и навсегда в ее жизни устроено и потечет само собой, не покидала ее.
После возвращения с курорта Степан повел группу из трех человек в глубь болотного района производить измерения на трассе будущего канала. Наступило утро пятого дня, а группа должна была возвратиться в город не позже чем на шестой день.
Лежа в постели последние минуты перед тем, как встать, Аляна думала: «Хоть бы скорей прошел этот никому не нужный пятый день. Скорей бы снова лечь, заснуть, чтобы, проснувшись, знать — наступил последний, шестой день разлуки, можно выйти из дому, встать на углу переулка и смотреть вдоль шоссе… И вдруг почувствовать толчок в сердце и через секунду после этого увидеть его…»
Она лежала в своей прежней девичьей постели, в своей бывшей комнате, ставшей теперь их общей. И перед глазами у нее был знакомый надорванный кусочек обоев, и знакомая с детства спинка кровати, и ее рука, как обычно, лежала поверх одеяла. И все это: ее собственная рука, стена, старенькое одеяло, — все было поразительно непохоже на то, каким оно было прежде, в полузабытой, безрадостной жизни — до него.
Она подняла руку и, поворачивая ее перед глазами, пристально осмотрела пальцы, ладонь, сгиб кисти… Да, рука была совсем не та, что прежде. «Он любит эту руку, — разглядывая ее, подумала она и пошевелила пальцами. — Недавно это была никому не нужная рука, годная только для шершавой рукоятки лопаты, для того, чтобы таскать тяжелые ведра или заворачивать в цветные бумажки липкие леденцы…»
Она крепко зажмурилась, приподнявшись, села в постели и стала считать на пальцах, сколько часов еще придется пробыть в одиночестве…
В это самое время группа Степана, закончив работу, повернула обратно к городу. Ночевки под открытым небом, в дыму костров, утомительная работа с утренней зари до сумерек под незатихающее зудение комаров — все было позади.
По совету проводника, Пятраса Казенаса, Степан решил не возвращаться по своим следам, а выйти прямиком на твердую землю у дороги, километрах в двадцати от Ланкая.
Совсем выдохшийся пожилой техник Перхушин с флегматичным подсобным рабочим латышом Янисом шли, все время отставая, и Степан то и дело приостанавливался, чтобы, вложив пальцы в рот, дать три коротких свистка, означавших, как было условлено: «Ко мне!»
Казенас всякий раз останавливался нехотя, с нескрываемой насмешкой поглядывая, как те двое отставших где-нибудь далеко позади выползают из чащи кустарника на открытое место.
Почва с каждой сотней шагов шла на подъем и делалась тверже. Вместо хилых, болезненных уродцев — карликовых березок и елей — стали попадаться деревья покрупней. Ядовитая зона болота с трясинами, изуродованными растениями, чрезмерно сочными дурманными травами, торфами и мшаными кочками оставалась позади, они выходили из враждебной страны на родную твердую землю, где росли душистые травы и шелестели листьями раскидистые, сильные деревья.
Выбравшись на дорогу, вспотевшие, с пересохшими глотками, Степан с Казенасом снова оглянулись, не видно ли остальных, и пошли к длинному серому срубу придорожного трактира. После ржавой, тепловатой болотной воды в такую жару приятно было думать о полной холодного пива кружке со сползающей шапкой прохладной пены.
В стороне от трактира под деревьями стояла большая серая машина, вроде открытого автобуса, и машина-бензоцистерна.
«Может быть, подвезут до города», — подумал Степан, пока они шли к крыльцу через пыльный двор, мимо пустой коновязи с длинным корытом.
Два босоногих мальчика без дела стояли посреди двора и смотрели на них испуганными глазами. Тот, что побольше, с белыми волосами, подстриженными неровной лесенкой на лбу, крепко держал меньшого, ухватив за руку у локтя. Степан, сказал им на ходу что-то шутливое, но они даже не моргнули в ответ, продолжая смотреть во все глаза.
В длинной и узкой полутемной комнате трактира оказалось неожиданно людно. Какой-то человек с засученными рукавами и расстегнутым воротом, облокотись о стойку, обкусывал копченую рыбку, придерживая ее обрывком просаленной бумаги. Трактирщик из-за стойки смотрел на входивших тем же непонятным, застывшим взглядом, что и мальчики во дворе.
Степан с Пятрасом шли по проходу к стойке, смутно начиная понимать, что произошло что-то недоброе, чувствуя, что ноги, как бывает в дурном сне, с каждым шагом все тяжелеют.
Кругом сидели какие-то люди, пили пиво, курили и разговаривали. Степан уже начал различать автоматы, стоявшие у них между колен, и слышал чужой разговор. Тяжесть непоправимого несчастья наваливалась, сдавливая сердце, а ноги все еще шли по проходу.
— Ну, спрашивай пива, — тихо выговорил Степан.
Пятрас сказал что-то по-литовски хозяину, показывая рукой на бочонок, но хозяин не ответил и не пошевелился, а тот человек, что ел рыбу, оторвал локти от стойки, выпрямился, вытирая жирные губы, и стал разглядывать Степана и Пятраса.
Несколько человек подошли к ним и принялись щупать мешки, где были главным образом инструменты.
— В чем дело? Это трогать нельзя. Инструменты! — строго сказал Степан, когда у него начали стаскивать мешок с плеча.
Где-то у него еще теплилась надежда, что происходит недоразумение. Может быть, Казенас ошибся, и они нечаянно перешли границу? Или, может, немцам разрешили проехать по этому шоссе, — ведь у нас с Германией договор?
В его мешке копались, в карман к нему лезла чужая рука и шарила, выворачивая его наружу. Его передернуло от прикосновения этой шарящей чужой руки, но, сдерживаясь, он спокойно говорил:
— Сказано тебе, нельзя! Понимаешь или нет, когда тебе говорят?.. Нельзя!
Глаза мальчиков у крыльца, серые машины, спрятанные под деревьями, глухой гром, слышанный ими вчера под утро, — все разом связалось в голове с этим трактиром, полным немецких солдат, и с этого момента надежда, что все как-то разъяснится и уладится, угасла.
Кто-то подтолкнул Степана в спину к выходу.
— Да пошел ты к черту! — обернувшись к тому, кто его подталкивал, с угрюмым спокойствием сказал Степан и, вмешавшись в кучу теснившихся около дверей солдат, вместе с ними вышел во двор. Его уверенный и в меру сердитый тон успокаивающе действовал на солдат.
Пятрас догнал Степана, пошел с ним рядом и быстро проговорил:
— Война. Немцы перешли границу, трактирщик мне сказал…
Степан сразу же вспомнил про Яниса и Перхушина, у которого в сумке лежала подробная карта заболоченного района с отмеченными на ней безопасными проходами. Оба они должны были вот-вот показаться из-за кустов, метрах в двухстах от дороги.
Сварливый, желтозубый техник Перхушин, посредственный работник, сразу невзлюбивший Степана, да и у него вызывавший раздражение своими желчными замечаниями, сводившимися чаще всего к тому, что все делается не так, как надо, а как надо, дескать, его все равно не послушают, значит, и говорить не к чему; Перхушин, быстро раскисавший от жары и принимавший как должное, когда другие тащили самую тяжелую кладь в пути, — этот самый Перхушин и его судьба сделались сразу не только важным, но кровным делом Степана. Не было уже больше сварливого Перхушина и малознакомого флегматичного латыша Яниса, были теперь два своих, советских человека, которых надо было попытаться спасти.
Солдаты стали рассаживаться в машину, окликая тех, кто задержался в трактире. На Степана с Казенасом никто как будто и внимания не обращал, однако их мешки притащили и положили в кузов. Если Перхушин еще немного задержится, пожалуй, немцы успеют усесться в машину и уехать. Степан, посматривая тревожно на опушку, повторял про себя, стискивая зубы: «Не выходи! Ну, подожди, подожди выходить!»
Все солдаты были уже в машинах, только один стоял отдельно, чего-то ожидая, и, видимо, караулил Степана с Пятрасом.
«Ясное дело, Перхушин издали разглядел солдат и повернул обратно, все-таки он оказался молодец!» — с облегчением подумал Степан и тут же увидел среди кустов на опушке уныло шагающего Перхушина. Он плелся, горбясь под тяжестью заплечного мешка, опустив голову, глядя себе под ноги. Раздумывать было некогда. Степан вложил два пальца в рот, и по воздуху точно бичом хлестнуло режущим свистом с коротким взлетом в конце. Когда они работали на болоте, такой свист означал у них «Не так»… «Отставить!»
Степан успел мельком заметить, как Перхушин недоуменно поднял голову и остановился. Кругом встревоженно загалдели. Степан услышал у себя за спиной испуганно-плаксивый вопль и обернулся. Караульный солдат, угрожающе крича, со страхом глядел Степану в лицо и отступал, поднимая автомат. Степан отчетливо увидел его широко раскрытые, остановившиеся глаза. «Никогда еще не стрелял в людей. Сейчас ему в первый раз приходится», — с полной ясностью отметил Степан и вдруг пожал плечами и повернулся к нему спиной. Только потом он понял, что именно этот равнодушный жест сбил солдата и удержал его на какой-то последней зацепке.
А через мгновение Степана уже рвали за рукав, толкали в спину и волокли к машине.
Хлопали выстрелы, кто-то кричал на бегу, ревел мотор тяжелой машины, и вдруг наступила тишина и тьма… Спустя долгое время Степан стал различать равномерный рокот работающего мотора, смутно ощутил тряску бегущей машины и почувствовал боль в затылке. Он лежал, скорчившись на полу машины, упираясь лбом в сапог какого-то солдата. Дальше ему были видны два ряда таких же обутых в сапоги ног, с одинаковыми прикладами автоматов между каждой парой сапог.
Солдаты сонно покачивались от толчков. Степан непроизвольно шевельнулся, чтобы выпрямить неудобно согнутую шею, но уперся головой в тяжелый сапог.
Скосив глаза кверху, он встретился взглядом с тем самым солдатом, который собирался в него стрелять и не выстрелил.
Солдат осторожно подвинул ногу. Теперь Степан мог немного разогнуть шею. Он закрыл глаза, расслабил мускулы и молча стал терпеть боль.
Ранним утром, когда люди еще спали, в чистом синем небе рождающегося ясного дня над городом прошли самолеты. Их было очень много, они шли очень высоко, все в одном направлении — на восток.
Люди выбегали из домов, одеваясь на ходу, и стояли, прислушиваясь, недоумевая, все еще надеясь, что это не то, чего они так боялись.
Оглушая ревом мотора, над Ланкаем низко прошел самолет с черными фашистскими крестами и сбросил несколько бомб, упавших на окраине города и в поле. После этого все стихло надолго. Соседи оттаскивали обезумевшую дряхлую старуху, царапавшую ногтями камни только что рухнувшего дома, где осталась ее семья.
В поле сбежавшиеся мальчишки испуганно таращились на убитых коров, на пестрого жеребенка, стоявшего, пошатываясь на широко расставленных ногах, и недоуменно косившегося на разорванный осколком бок…
Подожженная «зажигалкой» мельница на холме горела, не переставая вращать крыльями, перемалывая последние пригоршни зерна в муку, которая струйкой сыпалась в огонь…
Вскоре радио сообщило, что гитлеровские армии перешли границу и начали войну…
Серая от пыли санитарная машина с простреленным стеклом и вмятиной на боку, промчавшись через весь город, затормозила у подъезда городской больницы. Молодая женщина в белом халате, надетом поверх пестрого шелкового платья, выскочила из машины и взбежала на крыльцо, споткнувшись от волнения и спешки. Через минуту она вышла обратно в сопровождении двух санитаров и невозмутимо спокойной сестры Лили.
В машине были первые раненые, которых увидели в Ланкае, — пограничники с заставы.
Пока раненых перекладывали на носилки, женщина недоверчиво следила за каждым движением санитаров. Она провожала каждые носилки в приемную, открывала и придерживала двери и упрашивала санитаров быть поосторожнее.
Когда появился дежурный врач, она, называя каждого раненого по фамилии, начала горячо объяснять, почему именно с ним надо обходиться особенно бережно и осторожно.
— Вы меня понимаете?.. Понимаете?.. — не находя слов, заканчивала она каждую просьбу, глядя на врача напряженным, полным тревоги, требовательным взглядом матери, непоколебимо убежденной, что ее ребенка надо лечить не так, как всех, а особенно хорошо, потому что это не обыкновенный ребенок, а особенный: ее собственный, любимый!..
Перед ней вежливо захлопнули дверь перевязочной. Она покорилась, но упрямо осталась у самой двери, чтобы хоть слышать, что там происходит.
«Боже мой, до чего не умеет себя вести эта назойливая женщина, — думала сестра Лиля, проходя мимо, шурша своим белым, подкрахмаленным, отлично сшитым халатом. — И этот вид! Медицинский халат, растрепанные волосы со следами кокетливой прически и сандалеты!.. Лоб в поту, и даже не вытрет!»
Дожидаясь очереди в перевязочную, лежавший без движения тяжелораненый вдруг широко раскрыл беспамятные, испуганные глаза.
Сестра Лиля сейчас же склонилась над ним со своей снисходительной, прохладной полуулыбкой, так хорошо успокаивавшей больных.
Глаза раненого со страхом метнулись от ее лица в сторону, будто отыскивая что-то… нашли и замерли, прояснившись.
Лиля удивленно обернулась, проследив за направлением его взгляда. Он смотрел прямо в лицо женщины в белом халате, а та уже подходила к нему, обрадованно кивая.
— Ну-ну, не волнуйся, Санников, — говорила она. — Вот видишь? Доехали. Ты теперь в госпитале находишься.
Раненый, пошевелив губами, что-то невнятно проговорил.
— Это ты про меня спрашиваешь? Да?.. Поняла, поняла. Вот видишь, цела, даже и не задело ни разу, так хорошо проскочили, никого не задело…
В приоткрытую дверь приемной заглянул водитель машины, боец-пограничник:
— После всех моя очередь. Тут у меня немножко! — он показал кое-как замотанную платком кисть левой руки.
— Эх ты, Ванчуков, голубчик, когда же это тебя?
— Наверно, на перекрестке, как нам на дорогу выезжать. Я сперва и не заметил, потом гляжу, баранка у меня скользкая. Нам бы поскорей тут управиться, ехать надо!
Сестра Лиля сказала:
— Вы только заверните ему рукав, пожалуйста, я все сделаю.
Женщина отогнула рукав водителю и озабоченно вздохнула.
— Как же ты теперь обратно машину поведешь, Ванчуков? Ты погляди, что у тебя с рукой!
— Как миленький, — сказал водитель, напрягаясь и морщась от того, что делала ему с рукой сестра, — вы только, сестрица, чересчур не наматывайте, хоть два пальца оставьте на свободе, чтобы было чем за баранку хвататься.
— Вы собираетесь ехать обратно? — спросила Лиля, переставая на минуту бинтовать. — Сами говорите, что в вас стреляли по дороге.
— Вообще на войне есть эта неприятность — стреляют! — сказал водитель.
— Но вы ведь не военная? — Лиля, быстро продолжая работу, искоса посмотрела на женщину. — Вы никуда не доберетесь, ходят ужасные слухи. Говорят, кругом немцы.
— Не знаю! Машину, может быть, и не доведем, — отвечая на свои мысли, сказала женщина, — а к своим доберемся обязательно, хоть ползком.
— А если немцы уже заняли дорогу, как вы сможете отступать от границы?.. Вы и все ваши?
— Пограничника мало интересует это дело: отступать! — угрюмо сказал шофер. — Тут, может, дивизия на взвод идет. Устоял этот взвод час— молодец взвод! Устоял день — твоя победа и жил не зря! Вот оно как, сестрица!..
Пока женщина, торопливо прощаясь, обходила своих раненых перед отъездом, сестра Лиля, стоя в дверях, наблюдала за шофером, заводившим мотор, и о чем-то сосредоточенно думала. В последнюю минуту она остановила женщину и спросила:
— Скажите, сколько у вас еще осталось там раненых?
Женщина, не сразу поняв, о чем ее спрашивают, нетерпеливо приостановилась и посмотрела на белоснежную, крахмальную Лилю, точно увидела ее в первый раз.
— Раненых?.. У нас не раненых считают, а сколько осталось в строю… А раненых?.. — она хотела пройти мимо, но Лиля опять ее удержала:
— Нет, постойте одну минутку. Вы медицинская сестра?
— Да нет, у меня муж — начальник заставы…
— Я хотела вам сказать, что согласна отправиться вместе с вами, — сухо сказала сестра Лиля. — Я все-таки медицинская сестра. Буду полезна.
Женщина иным взглядом посмотрела на нее, доверчиво приблизив лицо, не пряча больше ни тоски, ни страха в глазах.
— Милая, там, может быть, никто уже не нужен… Мы?.. Мы пограничники, наша судьба вся там. А вам? Не надо… Вы уж тут… — она легонько сжала руку сестре Лиле повыше локтя и пошла к машине.
Весь день Аляна простояла у шоссе, глядя в ту сторону, откуда должен был вернуться Степан, и повторяя про себя, точно заклинание: «Только бы он вернулся, только бы вернулся, тогда ничего не страшно!..»
Наступила ночь, в темном небе с зловещим завыванием проходили фашистские самолеты, и со стороны границы, не умолкая, глухо громыхало.
Ночь она просидела, завернувшись в платок, на ступеньках крыльца, не соглашаясь уйти в дом, с минуты на минуту ожидая, что Степан вернется. Но наступило утро, начался день, а его все не было.
За Аляной прибежала молоденькая работница, комсомолка Катре. Нужно было идти к исполкому. Аляна несколько раз повторила матери, чтобы Степа никуда ни на минуту не уходил, если вернется без нее, она обязательно скоро будет дома.
В исполкоме, несмотря на жару, топилась печь, из трубы шел черный дым и вылетал бумажный пепел.
Он лениво реял в воздухе и опускался на землю и на деревья, точно траурный черный снег.
Человек двенадцать девушек с фабрики и два или три парня, среди которых был Ляонас, стояли у крыльца, когда подбежали Аляна с Катре.
— Посылать за тобой приходится! — сердито сказал Антик, — сама не можешь сообразить в такое время! — Он был в комсоставском, отслужившем срок плаще с кое-где сохранившимися форменными пуговицами. На боку придерживал засаленную брезентовую сумку-планшет.
Через минуту вышел Матас. Вид у него был спокойный и добродушный, как всегда, но он в упор посмотрел на Аляну и, кажется, не узнал.
— Так вот, ребятки, — сказал он. — Через нашу станцию идут поезда. Люди бегут от бомбежек, спасаются от фашистов. Многие еле одеты, голодные. Надо хотя бы наладить им доставку хлеба. Возьмитесь за это. Действуй, Антик!
Антик, никогда в жизни не бывший в строю, отдал честь с хмурой щеголеватостью старого унтер-офицера.
— Слушаю, будет исполнено!
Они быстро дошли до пекарни. Пожилой пекарь с обвисшими усами вышел навстречу из двери, откуда пахнуло запахом горячего хлеба.
— Берите, сколько хотите, — равнодушно сказал он, когда Антик объяснил, зачем они пришли, и сам стал помогать снимать хлебы с полок.
— Нам бы какие-нибудь мешки! — сказал один из комсомольцев, осматриваясь. — А то мы так много не донесем.
И пекарь опять с какой-то безучастной готовностью показал на груду мешков от муки, сложенных в углу:
— Вот там, берите все, что вам надо…
И то, что этот человек с такой готовностью все отдавал, как будто рад был ото всего избавиться, и то, что Матас ее не узнал, показалось Аляне чем-то гораздо более зловещим, чем вчерашние взрывы и сгоревшая мельница.
Они наложили сколько могли поднять хлебов в белые от мучной пыли мешки, взвалили на плечи и по тропинке, прямиком через поле, пошли к железнодорожной станции.
Поезда подходили и останавливались на несколько минут в лесу, невдалеке от станции, — открытые платформы и классные вагоны вперемежку с товарными. Стенки некоторых вагонов были обуглены и доски расщеплены косыми пулеметными очередями с воздуха.
Комсомольцы торопливо подносили хлеб, перебегая от одного вагона к другому. Женщины с осунувшимися, серыми лицами подходили к дверям, брали протянутый им хлеб и, отламывая небольшие куски, раздавали притихшим, ко всему безучастным детям…
В середине дня пришел начальник станции и сообщил, что больше поездов не будет.
Аляна прибежала домой, задыхаясь от волнения и страха опоздать. Ей казалось, что теперь-то уж Степан наверняка ждет ее. И хотя Степана по-прежнему не было, она не могла сидеть без дела, схватилась собирать в дорогу вещи, его и свои. Когда два небольших мешочка с самым необходимым были собраны, она поставила их у двери и снова стала ждать, считая минуты…
Жизнь уходила из города.
Оборвалась телеграфная связь, только узкая лента шоссе еще связывала город со страной, потому что у границы продолжала драться, окруженная с трех сторон, истекающая кровью полевая дивизия, поддерживавшая пограничный отряд.
Толпы людей уходили на восток. Пешком, на велосипедах, на телегах… Ушел последний грузовик с ранеными.
Начинало смеркаться, когда единственная оставшаяся в городе пожарная машина, нагруженная людьми и вещами, остановилась около исполкома.
Начальник пожарной команды Генрикас пробежал через двор, поднялся на крыльцо и, быстрыми шагами пройдя по коридору, толкнул плечом дверь.
Матас и Дорогин одновременно обернулись на стук двери.
— Ты что же дурака валяешь? — с ожесточением крикнул Генрикас. — Что ты тут делаешь?
— Вот, докуриваем… — стряхивая пепел с сигареты, сказал Матас. Они с Дорогиным действительно собирались, докурив, проститься.
— Ты передо мной не красуйся! — нетерпеливо топнув ногой, выкрикнул Генрикас. — Докуривает он!.. Иди садись в мою машину, место есть, только без вещей… — Он бегло взглянул на Дорогина и добавил: — Вас я тоже посажу. Давайте побыстрей. Мы за ночь триста километров сделаем.
— Без вещей, значит?.. — миролюбиво переспросил Матас. — Нет уж, ты поезжай сам, не задерживайся.
— Тебе легко шуточки пошучивать, а у меня семья, дети и жена!
— Ну правильно, конечно, мне легче… У меня все в порядке. Увози скорей ребят, нас не надо уговаривать.
— Вот оно что?! — сказал Генрикас, кусая губы. — Ну и глупо и нелепо. Ты оставаться задумал?
— Не ори хоть тут. Окно открыто, — сердито сказал Матас.
— Плевал я на твое окно… Ведь это глупо, глупо… тебя все кругом знают. Тебя же провалит первый встречный прохвост… Или ты приказ получил?
— Иди, иди отсюда, не задерживай машину, до свиданья, ну, прощай! — Матас, решительно шагнув к Генрикасу, протянул ему руку. — Никаких приказов никто не получал. У меня все в порядке, спасибо, что заехал, а теперь поезжай.
— Так! — еле сдерживаясь, сказал Генрикас. — У меня там в машине двенадцать человек. И дети.
И вот я сажусь и жду тебя и не сдвинусь без тебя с места, потому что ты идиот! Понял?
Он скрестил руки на груди и сел.
Матас пожал плечами, вздохнул и тихо сказал:
— Ну хорошо, я получил приказ…
— Ты врешь! — с ожесточением перебил Генрикас.
— Нет, — еще тише повторил Матас.
— Врешь! Ты не желаешь! Потому что это я! Потому что моя машина! А ты меня презираешь. А я на тебя плевал, я все-таки тебя увезу…
— Дурак ты, дурак, — ласково сказал Матас. — Нашел время. Идем, я с твоими попрощаюсь.
Он вышел из комнаты, а Генрикас некоторое время еще сидел, скрестив руки. Потом неохотно встал и двинулся следом за Матасом.
Подойдя к машине, Матас чмокнул по очереди обоих мальчиков, кивнул двум знакомым женщинам и остановился против жены Генрикаса.
— Вы с нами? — обрадованно начала она, но Матас, не отвечая, потянулся и чмокнул ее в щеку.
— Долго мы будем еще канителиться? — сдавленным от нетерпения голосом выкрикнул румяный рослый мужчина, начальник финотдела. — Кончатся эти разговоры?
— Если бы у меня не было семьи… — глухо проговорил Генрикас.
— Ну конечно, как будто я сам не знаю! — сердечно сказал Матас. — Поехали, давайте!
Машина рванулась с места и ушла. Матас оглянулся и увидел, что Дорогин стоит рядом.
— Так поговорить и не успели, — сказал Дорогин. — Пока совсем не стемнело, я пойду.
— Решил все-таки идти?
— Обязательно. Моя вина. Надо раньше было сделать. Все надеялся, что как-нибудь обойдется. Теперь придется самому.
— А ты один сумеешь?
— Конечно. Отчего же? Загоню в болото и утоплю. Не могу же я им экскаваторы оставить.
— Эх, — сказал Матас. — А так было хорошо у нас работа пошла… Ну, прощай. Счастливый путь.
— Счастливый будет, когда мы обратно будем возвращаться.
— Вернемся. Не мы, так другие…
— Правильно. А неплохо все-таки, чтобы это были мы! — Они крепко стиснули друг другу руки, потом обнялись и, почему-то постеснявшись поцеловаться — они очень недолго были знакомы, — расстались среди пыльной улицы, в сумерках, навсегда…
Дорогин вышел из города и знакомым путем направился к болоту, где стояли бездействующие экскаваторы.
Два человека лежали на соломе чердака в заброшенной сторожке, поглядывая через маленькое оконце с выбитыми стеклами. Тот, что был помоложе, здоровенный парень с толстой шеей, скучал и то и дело принимался зевать. Другой, постарше, все время был настороже.
Услышав шаги на пустынной дороге, он выглянул из окна и вдруг взволнованно задергался, торопливо отползая назад.
— Давай, давай, этого я узнал… Он нам годится… Скорей, давай! — шептал он, еле сдерживая нетерпение.
— «Давай, давай»! А сам назад пополз, — шепотом сказал парень. — Герой ты, пан Кумпис!
— Ну, давай, ты же солдат! — пихал его кулаком в бок Кумпис.
Парень, не отрывая глаз от идущего человека, потянулся рукой и подтащил к себе винтовку. Винтовка была старая, «Ремингтон» времен войны 1914 года, и вся жирная от смазки после долгого хранения в земле.
Человек прошел мимо сторожки, и теперь им видны были только его спина и затылок.
— Да ну!.. — торопил Кумпис.
Парень, с трудом различая мушку, подвел ствол снизу, как его учили в армии, и выстрелил. Человек послушно, молча упал.
— Вот как нас учили, — сказал парень и начал обтирать жирные руки о солому.
После выстрела, оглушительно ухнувшего в вечерней тишине, стало еще тише. Они долго лежали, боясь пошевелиться. Потом спустились по кривой лесенке и через кусты вышли к дороге.
Вокруг было тихо и пустынно. Они подошли к лежащему человеку, и парень, став на колени и прикрывая свет полою куртки, чиркнул спичкой, осветив лицо убитого.
— Пфуй! — сказал он удивленно и разочарованно. — Это же инженер. Он только болотами занимался… За каким чертом мы его стукнули?
— Я-то его сразу узнал, — сказал Кумпис. — Какое тебе дело, чем он занимался? Он русский, и хватит. И коммунист, конечно. Теперь долго разбираться некогда.
— Дурацкое дело, — сказал парень.
— Возьми у него пистолет. Где-нибудь тут, в кармане.
Парень ощупал боковые карманы, потом подсунул руку и потрогал задний карман брюк.
— Ни черта у него нет… Если бы я знал, что это он, не стал бы стрелять. Сам бы стрелял, если тебе нравится.
— Ты помалкивай, — сказал Кумпис. — Понял? Твое дело стрелять. А куда — это за тебя кто поумней будет решать. Пошли отсюда.
Шаги и треск кустов скоро затихли в лесу, и Дорогин приоткрыл глаза. Он очнулся в миг, когда ему осветили спичкой лицо, и смутно слышал весь разговор. Парень стрелял ему в затылок, но перебил позвоночник.
На рассвете он снова пришел в себя от воя собаки. Кто-то его ощупывал, о чем-то спрашивал. Он приоткрыл глаза и ничего не увидел.
А старый лесничий Казенас, стоя около него на коленях, все спрашивал:
— Кто же это сделал?.. Как же это с вами случилось? Товарищ начальник?..
Губы Дорогина долго шевелились беззвучно, прежде чем сумели невнятно проговорить:
— Вчера… Вчера надо было…
— Что?.. Ну, что надо?.. — мучительно силясь расслышать и понять, допытывался лесничий.
— Марина, я никогда не думал… — с невыразимым удивлением прошептал Дорогин. — Конечно, нельзя машины немцам… Я никогда не думал, девочка…
Прижимаясь колючей бородой к самому его лицу, Казенас, затаив дыхание, слушал до тех пор, пока не заметил, что губы Дорогина начали холодеть.
Пожарная машина с потушенными фарами, равномерно жужжа, мчалась по пустынному шоссе на восток. Люди на деревянных скамейках сидели стеснившись, прижимая к себе детей, придерживая непрерывно сползавшие от тряски чемоданы и узлы, молча терпя неудобства. Десять минут бега машины — это два часа ходьбы пешком. Полчаса на машине — это дневной переход для непривычного человека. А судьба беженцев решалась километрами, часами, иногда минутами.
Впереди их ждали лишения, бомбежки, отступающая армия, суровая справедливость скупых пайков, тяжелая работа, взаимная выручка, братство — все, что объединяется простым словом «свои».
И с каждым километром машина уносила их от того, что преследовало сзади: от концлагерей, унижений, рабства, смерти — от всего того, что называется словом «враги».
На крутых поворотах водитель на минуту включал фары, и после того, как они гасли, в глазах у пассажиров на несколько мгновений оставался случайно выхваченный из темноты деревенский дом со слепыми окнами или несколько сосен с обнаженными корнями на осыпающемся песчаном обрыве…
Машина круто пошла под уклон, из низины пахнуло речной сыростью. Еще раз вспыхнули фары, осветив деревянный мостик и две женские фигуры на нем.
Фары погасли, доски заиграли, как клавиши, под колесами, и машина, поддав газу, снова пошла на подъем, а в глазах у Генрикаса с ослепительной яркостью осталось то, что он успел увидеть. Одна из женщин, широкая и приземистая, шла прихрамывая, опираясь на перила моста, и тянула за собой спотыкающегося ребенка.
Другая, тоненькая, несла своего ребенка на руках, вся сгибаясь на одну сторону от его тяжести. Обернувшись на свет фар, она, ослепленная, зажмурила глаза, бесконечно усталым движением подняла руку, давая знак остановиться, и сейчас же безнадежно ее уронила, прежде даже, чем успели погаснуть фары.
И в этой неуверенно приподнявшейся и тут же упавшей руке женщины было что-то такое, от чего Генрикас, скрипнув зубами, заколотил кулаком в стену кабины и закричал:
— Стой!.. Стой, будь оно все проклято!
Водитель, чтобы не задерживаться на подъеме, проехал еще метров пятьдесят и остановился.
— Что вы тут командуете? — закричал, встрепенувшись, начальник финотдела. — Что вы хотите?
Генрикас тяжело спрыгнул на землю и быстро зашагал по спуску обратно к мосту.
Женщины почти не сдвинулись с места за то время, что машина поднималась на гору, и ему пришлось возвращаться до самой реки.
— Вы поднимали руку? — подходя, спросил Генрикас.
— Сто раз поднимали, — сказала тоненькая женщина, продолжая медленно, невообразимо медленно идти.
— Куда же вы?
— Никуда… Уходим…
— Кто такие?
— А вы-то кто?
— Ну, я с той машины, что сейчас проехала.
— Проехали, ну и поезжайте, — сказала вторая женщина, появляясь из темноты. — И будьте вы прокляты.
— Я спрашиваю, кто вы такие? — нетерпеливо крикнул Генрикас и пошел с ними рядом.
— Никто, — не оборачиваясь, сказала тоненькая. — Просто жены. Жены командиров.
— Давайте сюда ребенка, — повелительно сказал Генрикас. — Я понесу.
Все вместе они молча поднялись на гору и остановились у машины. Генрикас нащупал узенькое местечко на скамейке около своей жены. Больше втиснуться было решительно некуда. Все молчали. У Генрикаса что-то похолодело внутри, как при приближении неотвратимой опасности. Он крепко потер себе щеку.
— Сейчас все будет в порядке!.. Сейчас мы тут разберемся с этим делом, — говорил он, на одно, последнее мгновение оттягивая решение. — Значит, таким вот образом… — Он схватил женщину с грудным ребенком под локоть и почти втолкнул ее на свое место.
— Вот, — сказал он. — А мы с товарищем начфином пойдем дальше пешком.
Жена Генрикаса тихо, бессильно заплакала.
— Я так и знала, господи, я с самого начала так и знала…
— Вы сумасшедший! — твердо и презрительно сказал начфин. — Я не имею никакого права! У меня секретные документы.
— У меня тоже, — сказал Генрикас. — Вылезайте. Вот эта женщина сядет на ваше место.
— Не смейте ко мне подходить, — угрожающе привстал начфин. — Лучше отойдите от меня. Только попробуйте. Я занимался боксом.
Генрикас подошел к нему вплотную, еще не решив, что делать. Насчет бокса тот, наверное, говорил правду. Плечи широченные, мужчина в расцвете сил.
— Я знаю бокс, лучше отойдите! — задыхаясь от ненависти, проговорил начальник финотдела.
Прежде чем сам понял, что делает, Генрикас сорвал с головы начфина фетровую шляпу и швырнул ее на дорогу. Потом взялся за отвороты пальто и рванул начфина к себе. Тот схватил его за руки, как железными обручами сдавил, и оба замерли.
— Водитель! — крикнул Генрикас. — Выбросить постороннего пассажира из машины.
— Есть! — радостно отозвался водитель и, распахнув дверцу, спрыгнул на землю. Но начфин, оттолкнув Генрикаса, соскочил сам и, подобрав шляпу, отвернувшись от всех, стал сбивать с нее пыль.
— Прикажете ехать, товарищ начальник? — мрачно спросил водитель.
Генрикас улыбнулся:
— Да. Ничего, мы дойдем, вы не расстраивайтесь. Поезжайте.
— Слушаю! — водитель взял под козырек и пошел на свое место.
— Есть все-таки люди!.. — высоким, вибрирующим голосом проговорила женщина с грудным ребенком и всхлипнула…
Машина тронулась с места и пошла набирать скорость.
Скоро начало светать, и все кругом заволокло сизой пеленой дождя.
В этот самый час, под этим самым дождем, истекшая кровью, дивизия у границы была отброшена от шоссе фашистскими дивизиями. Штабной лейтенант, фамилия которого осталась неизвестной, сняв с груди убитого комдива автомат, ударом приклада разбил рацию, собрал и повел в последнюю контратаку весь личный состав дивизии: батальоны, сведенные в отделения, интендантов, писарей и радистов…
Пограничные бои повсюду замирали. Миллионы людей всех стран пришли в движение, начали свой долгий путь, полный неисчислимых бедствий и страданий…
Это было только самое начало пути.
Где-то в русских городах и селах, на листках, вырванных из школьных тетрадок, писали заявления в военкомат юноши и девушки. Те самые, чьи мраморные памятники будут потом поставлены на площадях Победы.
Подписывали свои победоносные приказы гитлеровские главари и генералы. Те самые, что после суда народов будут повешены на позорных виселицах в тюремном дворе.
Все это будет.
Но сейчас людям было еще далеко до конца этого пути.