Он пытался догнать её. А может, прогнать. Он не был уверен. Но она точно была рядом с ним. Где-то рядом. Где-то совсем близко.
Очнись, Расмус. Её больше нет.
Или всё-таки далеко.
Камилла мертва.
Заткнись, заткнись, заткнись.
Шёпот замолк, голова не проходила. Огонь жёг желудок, но казалось, что горят лёгкие. Расмус чувствовал, как на языке танцевал дьявол, но не мог сказать, сколько это продолжалось. Он даже не помнил, где взял водку. Водка ли это вообще была?
Бутылка на столе говорила, что да.
Он давно не пил, но такого эффекта не ожидал. Хотя, конечно, и не ожидал, что выпьет всё. Может, что-то пролилось? Или она была неполной? Расмус еле соображал. Казалось, что водка выжгла ему весь мозг, и, скорее всего, так и было. Никакой закуски в доме не имелось. Закуской к водке была не еда, а воспоминания и лица. Картинки того, что могло бы произойти.
Но откуда у него бутылка?
Магнуссен точно помнил, что дома спиртного не было. Вроде припоминал, что возбудился, даже слишком, хотя причину назвать уже не мог, — слишком настолько, что ему почти хотелось совершить насилие.
Почти… Или больше, чем почти?
Магазины не работали. Друзей у него не было. Единственным соседом был Кристиан, но Расмус вряд ли стал бы ломиться к нему посреди ночи, будить его и спрашивать, нет ли у него выпить. Это было бы возможно, будь они с Кристианом приятелями, но они ими не были.
Так что же, чёрт возьми, произошло?
Где он был? С кем? Что делал? И где взял водку, выбившую из него дух?
Кто мог желать вашей дочери зла, спрашивали они, но вопрос был неверным. Скорее нужно было спрашивать, кто желал зла ему. Потому что убийство Камиллы — это самое большое зло, которое они могли ему причинить.
Их было много.
Но кто из них был способен на такое?
Урмасу в первую очередь пришли в голову проклятый Юхан Лейман и старая антикоррупционерка. Но она, как бы ни старалась ему навредить, не могла убить Камиллу. Она писала жалобы, задавала ненужные вопросы, поднимала щекотливые темы, совала нос не в своё дело и даже судилась, рассказывала всем, какой Урмас бесстыжий взяточник и вор, но причинять вред бедной девочке она точно не стала бы. К тому же ей было восемьдесят лет, да и Камилла легко бы ей сопротивлялась, если вообще представить их невозможную встречу ночью на пляже. Или в лесу? Урмас задумался, где именно его дочь лишили жизни, и содрогнулся от этих мыслей.
Засранца Леймана даже не было в стране. Так что он был непричастен. По крайней мере, полиция была в этом уверена. Кроме этих двоих были и другие. Тех, кто его ненавидел или презирал, было очень много. Половина из них жала ему руку со льстивыми улыбками. Остальные чертыхались и ругали его и всю горуправу на чём свет стоит, но опасности не представляли. Став мэром, Урмас продал завод, котельную и даже школьный автобус. Он повысил зарплаты всем чиновникам горуправы и увеличил их количество из числа своих друзей. Он прекрасно понимал, с чем имеет дело. Но отсутствие народной любви для Урмаса не было проблемой. Проблемой для него могло быть только отсутствие денег. Вернее, недостаточное их количество. И чем дальше, тем больше Урмас убеждался: их всегда недостаточно. Он не делал ничего плохого. Просто умел обращаться с финансами. Умел брать деньги там, где они есть. И направлять их туда, где им следует быть. Некоторые считали, что этим местом был его карман.
Мнение некоторых Урмаса не волновало.
Старая ведьма и Лейман отпадали, остальные жители вряд ли ненавидели его настолько, чтобы убить его дочь. Насколько он знал, Камилла всегда была вежлива и приветлива со всеми. Мысль о том, что дело в ней, а не в нём, Урмасу почему-то пока в голову не приходила. Позже он спустит всех собак на Яана, этого самодовольного козла, который раздражал его с самого начала и который так нравился Камилле. Это из-за него она вообще оказалась на той вечеринке, считал Урмас, хотя Камилла бы с ним не согласилась. Но пока — пока у Йенсена действительно имелась проблема. Она возникла в ту секунду, когда он взглянул в зеркало заднего вида. Проблема, которая может принести множество других проблем, подумал он тогда. И, похоже, не ошибся.
Остальные жители действительно вряд ли ненавидели его настолько сильно, чтобы заставить так страдать.
Но Расмус Магнуссен после пятнадцатилетнего отсутствия их жителем не считался.
Когда стала известна ужасающая новость, для Расмуса она была ужасна втройне. Кроме самого факта убийства юной девушки, ужаса добавляло то, что убита была дочь женщины, которую он когда-то любил.
И то, что он понятия не имел, как провёл ночь убийства Камиллы Йенсен.
Ему было страшно. Что, если его глушило не опьянение, а чувство вины? Что, если в крови кипел не алкоголь, а жгучий адреналин?
Пляж «Ракета» находился практически на другом конце города, убеждал себя Расмус.
До него слишком далеко.
Мог ли он зайти так далеко?
В ночь, когда был убита Камилла Йенсен, Нора почти не спала. Локса была окутана тёмной тишиной, и эту тишину вдруг разбил скрипучий звук открывающейся двери подъезда. Не было ни топота по ступенькам, как это бывало, когда в квартиру на третьем этаже поднимались дети, ни разговоров, ничего. Нора уже решила, что ей послышалось, — ну кто, скажите на милость, из их на редкость добропорядочного подъезда может посреди ночи вернуться с улицы? Но тут раздался щелчок выключателя лампы на лестничной площадке. Щелчок кнопки, находящейся буквально в метре от Норы. Дверь в знакомую квартиру тихонько открылась и почти так же бесшумно закрылась. Кнопка выключателя отщёлкнулась обратно, и снова наступила тишина. Сердце Норы замерло. Просто перестало биться, отключилось, впустив в себя парализующий страх. Норе давно не было так страшно.
Ночь была холодной, словно примеряющей на себя саван будущей зимы, и не было на свете достаточно веских причин, чтобы заниматься сейчас ночными прогулками. Никаких, кроме самых тёмных.
Так где был Олаф и какого чёрта он там делал?
Сфинкс не мог заснуть. Снова и снова прокручивал в голове события прошлой ночи, сжимая руками тонкое одеяло. В любое время года оно было тонким, под большими, толстыми и мягкими Сфинкс задыхался. Но сейчас даже оно казалось немыслимо тяжёлым. Весть об убийстве и изнасиловании уже облетела весь город. Сфинкс ворочался и ворочался, думая о Камилле. И о её изнасиловании. В конце концов он поднялся и выпил пару успокаивающих таблеток, которыми старался не злоупотреблять. Но сегодня был не тот случай. Свет он не включал, лежал в темноте, слушая тишину. Потрясающее преимущество маленького городка — вечерняя и ночная тишина. Камилла теперь всегда будет слышать только её. В каком-то смысле это даже неплохо. Древние египтяне вообще не видели в смерти ничего плохого, даже наоборот. Кто знает, может, они были правы?
Хотелось бы ему знать наверняка. Смерть, покой, тишина. Однажды Сфинкс почти заглянул за грань. Но так ничего и не понял. Он смог вернуться, и это несостоявшееся путешествие в Царство мёртвых оставило глубокий след в его душе. Камилла Йенсен уже точно не вернётся. И след остался не только в её душе. Тело было опорочено, сама суть невинности была брошена на алтарь жестокости. Изнасилование… Жертвенная девственница… Таблетки начали действовать, и сквозь тишину Сфинкс услышал чей-то шёпот. Можно было не открывать глаз, он и так знал, кто это. Он не переставал видеть её, и, может, не перестанет никогда.
Войди в мою гробницу, порочно и недвусмысленно приглашала она, обдавая его горячим дыханием. Влажные губы почти касались его уха. Там ещё никто не бывал. Сфинкс задрожал.
Стань первооткрывателем.
Когда он проснулся в слезах, было уже утро. Сфинкс сидел на пропитанной пóтом и бог знает чем ещё простыни и слушал, как гулко бьётся сердце.
Никогда в жизни ему не было так стыдно.
Сестра Блэра расчёсывала свои длинные каштановые волосы, любуясь их блеском. Новый дорогущий бальзам оправдал свою цену. А вот затея с коттеджем и вечеринками прыщавых юнцов обошлась ей дороже, чем она могла бы предположить. Не то чтобы никто в городе не знал о её «сдаче в аренду», но вмешательство в дело полиции выставило всё в отвратительном свете. Теперь она чуть ли не дьяволица, потакающая слабостям несчастных школьников, поощряющая их добывать выпивку, наркотики, заниматься сексом и убийствами. Ни к чему этому сестра Блэра отношения не имела. По крайней мере, её нельзя было на этом поймать. Она была без понятия, чем они там занимаются.
Ну ладно, ладно, но уж об убийстве она точно ничего не знает.
Теперь всё пришлось прекратить. И вечеринки, и доходы от неё. Более того, полицейские так сильно на неё давили, что сбежал даже её новый парень. Так и сказал, не хочу иметь дел с полицией. Как будто она хотела.
Как будто кто-нибудь в их маленьком городке хотел.
Камиллу, конечно, жаль. Она и не знала, что дочь мэра снова посещает вечеринки. После смерти матери девчонка вроде как замкнулась в себе, перестала развлекаться. Сестру Блэра это даже радовало: всё-таки присутствие такого потенциально опасного элемента на её коттеджных мероприятиях таило в себе определённые риски. Девчонка могла перепить, обкуриться, её даже наконец-то мог трахнуть смазливый дружок, которого Блэр втайне ненавидит. Сестра Блэра была готова к тому, что случится что-то, чему папочка-мэр совсем не обрадуется.
Но на то, что девчонку придушат в прямом смысле этого слова, сестра Блэра явно не рассчитывала.
На то, что её будет несколько раз допрашивать полиция. Что её дом перероют вверх дном. Малолетним ублюдкам было запрещено баловаться наркотой в коттедже, только на заднем дворе. К тому же на этой неделе у них вроде бы были проблемы с тем, чтобы её раздобыть. Если бы не это, кроме следов спермы и алкоголя могли бы найти и кое-что похуже. Но ни крови, ни наркотиков в доме не обнаружили.
Повезло.
Как же она его достала. Из-за этой мёртвой сучки в школе ему теперь не давали прохода. Что ты сделал, Яан? Мы все видели, что тогда произошло. Но они ни черта не видели. Только ссору и то, что Камилла сбежала с вечеринки. Великолепной вечеринки, если уж на то пошло, одной из лучшей. Только запомнится она не самым драйвовым плейлистом, который он лично подбирал не один день, и не самыми отвязными танцами, и даже не раскрепостившимися донельзя девчонками, а этой чёртовой сучкой Камиллой. То, что кто-то придушил её после вечеринки, поставило под удар всю их затею. Сестра Блэра даже отказалась предоставлять им коттедж. Репутация, видите ли, её вдруг забеспокоила. Как будто всем не насрать. Всем в этом городе. И родителям, и учителям, и долбанным мэрам.
Ты пошёл за ней? Вы поругались ещё сильнее?
Что она тебе сказала?
Твою же мать. Если бы он знал, кто именно разболтал, что Яан действительно немного погодя пошёл за Камиллой, то лично придушил бы его. У него было алиби — кто мог представить, что оно ему понадобится? — десятки человек подтвердили, что он тусовался с ними. И только одна тварь его сдала. Теперь, сколько он ни говорил, что лишь немного прошёл по шоссе, и, не найдя Камиллу, вернулся в коттедж, он сам слышал фальшь в голосе. Слышал, как это звучит. Видел, как на него смотрят. Хорошо, что мэр в больнице, потому что Урмас не очень-то его любит. Но в любом случае бояться ему нечего.
Потому что Яан ни черта не сделал этой сучке.
А чего она хотела? Если та девчонка сама лезла к нему в джинсы, он что, должен был оттолкнуть её? Сказать что-то типа погоди, у меня есть девушка? Правда, она не так любит секс, как ты, но ради приличия давай-ка остановимся? Да к чёрту! Это не давало Камилле права на глазах у всех выливать на него коктейль. Тупая истеричка.
Она всегда его раздражала. Своим лицемерием. Недотрога-отличница, тихая отшельница, вот кто она была, но она всегда пыталась прыгнуть выше головы и внушить всем, что она не такая. Что она — из их тусовки. Дочка мэра всеми силами отгораживалась от своей сути, думая, что они ей поверят. Смеялась над их похабными шутками, хотя в душе наверняка ужасалась им. Соглашалась прогулять урок, скрывая, что только уроки-то ей и интересны. Ходила на их вечеринки, не потрудившись натянуть маску как следует — после бокала спиртного, которое было ей отвратительно, на её лице проступало всё, что она о них думает. Они с Блэром поспорили на пятьдесят евро, что он трахнет эту недотрогу до конца года. Яан хотел сто, потому что был уверен в своих силах, но Блэр не рискнул. Чёртова мэрская дочка могла бы крутить ими как пожелает, быть настоящей стервозной оторвой, но проблема Камиллы была в том, что она хотела лишь казаться стервой. Белое внутри, размазанное снаружи. Недостроенный фасад, которому она никак не могла подобрать подходящую краску. Камилла была умна, но этого ума не хватало, чтобы понять: никто ей не верит, все знают, что она притворяется. Все дружат с ней только на словах.
Никто её не любит.
Он так и сказал полиции. Зря, конечно. Ляпнул в сердцах. Но это их заинтересовало. Яана и самого это интересовало: может, кому-то надоело её притворство, и он решил с ним покончить? Или сама Камилла зашла слишком далеко? Как бы то ни было, её смерть, хоть и была ужасным шоком для всех, Яану особых страданий не принесла.
Жаль только, что теперь он должен Блэру полтинник.
Новость была ужасной, и чем дальше она распространялась, тем ужаснее казалась. Кто-то узнал о случившейся трагедии, и пошла цепная реакция. Словно костяшки домино падали друг за другом, касаясь каждого из них, даже если он того не хотел, не был к такому готов. К тому, что у тебя под носом насилуют и убивают подростков. А что если кто-то будет следующим?
С каждой костяшкой домино добавлялись подробности. Камиллу подстерегли в лесу. Там нашли её шапку и следы борьбы. Что она там делала? Может, пыталась спрятаться от убийцы? Но в таком случае он её нашёл. Он выдавливал из неё жизнь среди мха и коряг, на лесном морозном воздухе, а потом бросил её тело на всеобщее обозрение, вместо того чтобы закопать там же, в лесу. Наверное, хотел, чтобы труп обнаружили как можно быстрее. Чтобы весь город содрогнулся от его деяний.
Вряд ли кто-то захочет в ближайшее время ходить через тот лес.
Нора была уверена, что изнасиловали Камиллу на вечеринке. Эти пьяные подростки совсем себя не контролируют. Бедная девочка. Сначала одно, потом другое. Но потом ей пришла в голову совершенно дикая мысль — а способен ли на изнасилование Олаф Петерсен? Просто так, мимолётная вспышка, но мысль зацепилась за буйки в сознании Норы и осталась в нём. Откуда он вернулся ночью? Его жена окончательно его бросила, мог ли он слететь с катушек? Это изнасилование не давало Норе покоя. Она вспоминала звериные стоны Марты Петерсен и гадала, что такого делал Олаф, чтобы вызывать подобное звуковое сопровождение. Делал ли он что-то совершенно особенное?
Не мог ли он, поняв, чего лишился, сотворить подобное с беззащитной Камиллой? В роли убийцы Нора Олафа не видела напрочь, но как обстоят дела с сексом?
На что вообще способен её сосед?
Никогда нельзя сказать точно.
Персонал был тих и скорбел вместе с ним. Урмас Йенсен был слишком слаб, чтобы выписываться, и, честно говоря, был этому даже рад. Здесь можно было лежать и смотреть в потолок, думая о Камилле и Хельге, не отвлекаясь больше ни на что. Когда его выпишут, он может слететь с катушек. На что способен скорбящий вдовец, потерявший теперь и дочь, если он — мэр? Вряд ли кто-то действительно хочет узнать. По крайней мере, точно не Урмас. Телевизионщики уже пытались проникнуть в больницу, слава богу, их отшили. Только журналистов ему не хватало. Достаточно было полиции.
Они, в отличие от персонала, тихими не были, да и скорбеть вместе с ним им не особенно удавалось. По крайней мере, после того как он не смог объяснить, как на месте преступления оказались его часы.
Проклятые часы. Из-за безвкусной гравировки их даже нельзя было кому-то передарить. Йенсен их ненавидел.
И вот они принесли ему неприятности.
Урмас понятия не имел, как они оказались на пляже рядом с телом его убитой дочери. Ни малейшего. Наверное, она взяла их с собой, сказал он, и ему не очень-то поверили. Есть идеи, зачем ей отцовские часы на вечеринке? — спросили они, и он ответил что-то вроде: может, она хотела кому-то их показать? На вечеринке никто таких часов не видел, сказали они, и Урмас, поправив под поясницей подушку, ляпнул: вы имеете в виду, говорят, что не видели. У вас есть основания полагать, что кто-то из подростков врёт? — встрепенулись они, и Йенсен понял, что ему лучше поменьше говорить и побольше думать, а вслух сказал: нет, конечно, нет. Но у него правда нет никаких предположений. Как и о том, почему часы оказались рядом с телом? — спросили они. Может быть, они слетели с руки, неуверенно предположил Урмас. И услышал: часы были не на руке, они были ей велики — разумеется, ведь это крупные мужские часы, вам ли не знать? Возможно, они были в кармане и выпали из него, сказал Урмас, не понимая, чего от него хотят. Возможно, сказали они, вот только нашли их в таком виде, что сразу ясно: их положили рядом уже после того, как в «Ракете» оставили тело.
Чем больше они говорили, тем меньше становилась палата. Урмаса словно загоняли в угол, и в конце концов ему это надоело. Мою дочь убили, а я перенёс инфаркт, и вместо того, чтобы расследовать её убийство, вы тратите время на какие-то часы, сказал он. Камилла могла взять из дома любую вещь, в том числе и мою, это её личное дело. Мы всё понимаем, сказали они, но именно расследованием мы и занимаемся. И раз Камилла убита, чему мы очень соболезнуем, это больше не её личное дело. В таких делах важна каждая деталь. И, кстати, вы вспомнили, кто мог бы подтвердить ваше алиби?
Это было оскорбительно, но Урмас знал, что алиби ему действительно необходимо. Проблема была только в том, что никто из тех женщин, с которыми он развлекался в коттедже в ночь убийства Камиллы, не собирался афишировать свои развлечения с локсаским мэром. Таков был их с ним договор, и он их прекрасно понимал. Тем более никто не хотел светиться в связи с убийством, а не засветиться так или иначе вряд ли получится. Вот эта женщина, которая трахалась с мэром, пока его дочь убивали. Но всё-таки, учитывая ужасные обстоятельства, хотя бы одна из них должна сделать исключение.
По крайней мере, Урмас на это надеялся.
У него не осталось никого. Ни родственников, ни друзей, ни знакомых. В тюрьме дружбы тоже не случилось, Расмус не хотел связываться с убийцами и насильниками, хотя сам сел по обвинению в убийстве, не верил, что они могут исправиться, хотя был уверен в своём очищении. Он не такой, как они, что бы ни говорил приговор или жители города. Расмус до конца жизни будет считать свой поступок самозащитой, и если бы кто-то узнал всю многолетнюю правду, всю до каждой недели, каждого часа, разрывающего ему сердце, разъедающего душу, то стал бы считать так же. Расмус был виновен только в одном: что не сделал этого гораздо, гораздо раньше. Угрюмый лохматый медведь, вышедший из тюрьмы, не до конца отсидел положенное: за слабохарактерность и трусость надо было накинуть пару лет, и Расмус это понимал. Но не изменившись до сих пор, он не изменится уже никогда. Он вышел из тюрьмы без единой татуировки. В другой тюрьме, из которой он не сможет выйти и через вечность, его душу зататуировали до последнего миллиметра. Не оставив ни единого светлого пятнышка. Грозный и суровый снаружи, уголовник-одиночка ростом под два метра с тяжёлым чёрным взглядом, он до самой смерти останется заперт в тёмной комнате, прислушивающимся к шагам матери, безуспешно придумывающим слова, за которыми не последуют оплеухи, безнадёжно ждущим, когда дверь откроется, если не в мир, то хотя бы в материно сердце. Он слишком поздно понял, что вместо сердца в её грудной клетке лишь кусок угля, полосующий его тьмой, заштриховывавший его детство, юность и всю жизнь.
В глубине души Магнуссен действительно хотел, чтобы Йенсен страдал. Хотел причинить ему боль. Выскрести его без остатка, перевернуть, как банку с пеплом, и вытряхнуть на асфальт всё до последней крупицы. Хотел, чтобы его жизнь стала такой же пустой, как и жизнь самого Расмуса. Но правда была в том, что даже если бы этому медведю-убийце дали оружие, он не пошёл бы к Урмасу Йенсену или к кому-нибудь ещё.
Он бы никого не изнасиловал и не убил.
Он сел бы на старую табуретку, до сих пор выдерживающую его вес. И посмотрел во мрак самой глубокой, самой освобождающей шахты, для которой все равны. Может быть, он даже увидел бы отражение маленького мальчика.
Отражение в стволе пистолета.
Аксель любил Академию музыки и театра, или, как многие её называли, Консерваторию, всей душой. Любил её современное здание в сердце Таллинна, одно из лучших зданий консерваторий в мире, функциональное и технологичное, с белыми буквами названия на чёрной крыше, видные лишь с высоты птичьего полёта, её изящные репетиционные комнаты, в которых репетировали такие же изящные юноши и девушки, решившие связать свою жизнь с музыкой. Хотя, конечно, решали вовсе не они — это музыка решала, кого сделать своим проводником. Любил уютный камерный зал и восхитительный барочный орган, электронную музыкальную лабораторию, в которой проводил много времени, и студию звукозаписи, где так же нередко бывал, любил даже столовую и оперную студию, хотя столовую, конечно, он посещал гораздо чаще. Акустические возможности в Академии были потрясающими, путём добавления или снятия стеновых панелей можно было настроить звучание и акустику в любой комнате. Аксель хотел бы, чтобы вдохновение можно было настроить так же легко.
После Таллинского музыкального училища Рауманн поступил в Консерваторию и окончил кафедру композиции, импровизационной музыки и современного исполнительского искусства, его учебной программой была магистратура «Композиция и музыкальная технология». Аксель был одним из лучших, ему прочили успех и признание, и он охотно в это верил, но когда он оставался один, наедине с собой в тихой тёмной комнате, увешанной партитурами, он не слышал тишины. Он слышал едва уловимый, диссонансный страх, который повизгивал и говорил ему, что он ошибается.
Что, несмотря на все отличные оценки, блестяще сданные экзамены, восторженные отзывы преподавателей, он так и останется лишь подающим надежды выпускником Консерватории. Что все призы на конкурсах, все аплодисменты на концертах, все его треки, которые взяли на радио, всё, чем он так гордится в соцсетях, ничего не значит. Потому что конкурс был только один, и остальные участники были откровенными бездарностями. Концерт был маленьким и благотворительным, а среди зрителей были в основном его знакомые. Единственный трек, который Акселю удалось пристроить, продержался на не очень-то популярной радиостанции всего неделю. Его любимый преподаватель подарил ему сборник собственных пьес, подписав издание Моему талантливому ученику. Аксель засунул его в самую глубь тумбочки.
Талантливому, но недостаточно.
Консерваторию на одном старании не закончить, и Аксель это знал, но чувство недосягаемости желаемого разъедало его изнутри. Он знал много талантливых людей.
Талантов вообще навалом, если так-то.
Другой вопрос, на какой именно ступеньке талантов стоять.
Аксель чувствовал: если задрать голову, увидишь множество других, более талантливых, более настоящих, действительно рождённых для этого. Аксель чувствовал: его ступенька если и не в самом низу, то гораздо ниже, чем он себе рисовал.
Посредственность таланта даже хуже, чем просто посредственность. Ритта, по крайней мере, не мучается такими размышлениями посреди ночи.
Он может сколько угодно биться над нотами и клавишами, но все его будущие произведения, все его выступления, победы, успехи будут недостаточными. Что бы он ни создал, это не будет таким значительным, каким должно быть.
Талантливому, но не гениальному.
У Акселя не было выбора. Обычная, нетворческая работа не укладывалась у него в голове. Композиторское будущее, которое он рисовал себе в мечтах, ускользало от него с каждым прослушанным альбомом или концертом по-настоящему талантливых композиторов. Но другое будущее, где он, как Ритта, подрабатывает в кофейне или какой-нибудь лавке, полностью отринув мир музыки, не удерживалось у него перед глазами больше минуты.
Лучше сдохнуть от голода и в безвестности.
Как, например, Шуберт.
Ну, почти.
Это мерзкое повизгивание, это чувство беспомощности, неспособности сотворить желаемое, обречённости навсегда остаться композиторской заурядностью… Аксель бежал от него не первый год.
И только здесь оно наконец отступило.
Убийство и изнасилование. Изнасилование и убийство. Мать продолжала что-то бубнить, как приглушённый телевизор. Похоже, это была самая обсуждаемая тема в доме престарелых. В какой-то момент мозг Норы сам убавил звук, заодно отметив, что минут через десять ей пора уходить на работу. Лицо, как обычно, нацепило равнодушную улыбку, потом спохватилось, что в этот визит с такими-то новостями улыбаться неуместно, и приняло спокойное, слегка печальное выражение. Руки потянулись к покупкам. Поясница снова заныла. Такими темпами ей самой скоро придётся сюда переехать.
— Жаль, что он не изнасиловал тебя, — вдруг чётко услышала Нора. — Хотя это было бы нелогично.
Она стояла к матери спиной, выгружая купленные подарки из пакета на маленький деревянный столик. Рука с ароматической свечой зависла в воздухе. Наверное, ослышалась, подумала Нора, замерев. Хотя отлично знала: мать уже плохо ходила и плохо видела, но с дикцией и мозгами у неё всё было в порядке.
Как и у Норы со слухом.
— Серьёзно? — она бесшумно поставила свечу на стол, повернулась к матери. Ткань юбки, касающаяся запястий, вдруг показалась колючей.
— Может, хоть это вывело бы тебя из анабиоза.
Нора улыбнулась. По-настоящему, не как обычно улыбалась матери.
— А мне жаль, что он не убил тебя. Вот это как раз было бы логично.
— Ты же знаешь, как я ненавижу корицу, — вздохнула мать, глядя на свечу на столе, словно пропуская её слова мимо ушей. — Никакого уважения к старости.
В прошлый раз мать была в восторге от точно такой же свечи, так что Нора едва не подралась за последнюю на полке. Но сегодня ей не захотелось швырнуть чёртов сувенир в старуху. Не захотелось выдернуть шнур телевизора из розетки, чтобы он упал за тумбу, и она мучительно долго пыталась бы его оттуда достать, не желая унизительно звать на помощь. Не захотелось высказать ей всё, что она думает. Она уже сказала правду, и это оказалось легко.
Она полностью владела собой.
Телефон вроде бы заряжала, только вот батарея опять садится, долетело до Норы. Она посмотрела на почти разорванный провод зарядки, фыркнула и вышла, оставив мать разбираться со своими неполадками. Пройдя по коридору, Нора услышала звук работающего телевизора и всхлипывания. Дверь в одну из комнат была открыта. Нора знала, что в этой комнате живёт старая Грета Йенсен, которой было уже под девяносто. Живёт, конечно, громко сказано, но она ещё соображала, а это было главным. Она давно её не видела и даже забыла о её существовании, но сейчас, стоя в проходе, не могла заставить себя идти дальше. Грета не замечала Нору, а если бы и повернула голову, не смогла бы различить её подслеповатыми глазами сквозь слёзы. Она смотрела только в телевизор, сидя слишком близко к нему, словно пытаясь приблизиться к чему-то за той стороной экрана. В новостном сюжете рассказывали о Камилле.
Нора смотрела на прабабушку убитой девочки, уже не всхлипывающую, а рыдающую взахлёб, и чувствовала, как у неё разрывается сердце. Каждая слезинка из океана слёз, который Грете Йенсен ещё предстоит выплакать, каждый горестный стон потери, вырывающийся из её груди, каждое движение морщинистого лица, сморщившегося ещё больше от невыносимой скорби, говорили о любви. Грета любила Камиллу всей душой, и это было видно. Между ними была настоящая связь, которую кто-то оборвал, оставив Грету гнить в доме престарелых с осознанием того, что она пережила любимую правнучку. Нора отвернулась, не в силах смотреть на её горе. Плакала бы так её мать, узнав, что убили Нору?
Ответ она знала.
Нора вышла на улицу, вдохнула холодный осенний воздух, прочищающий лёгкие и голову. Почувствовала, что в глаз что-то попало, достала зеркальце. И только тогда, увидев в отражении свои слёзы, поняла, что плакала вместе с Гретой, оплакивая всех тех, кто был любим и ушёл слишком рано, и всех тех, кто любим не был и по кому никто не проронит ни слезинки.
Он лежал там, в снегу, и смотрел на шоссе. Ни одна проезжавшая машина не остановилась. Может, потому что не видели, что кто-то лежит в сугробе. Может быть, потому, что видели, кто там лежит. Голова Сфинкса была повёрнута к дороге, и он смотрел на неё, ожидая своего конца, не желая закрывать глаза раньше времени, не желая сдаваться, хотя тело его сдалось уже много часов назад. Когда кто-то проходил мимо, Сфинкс нашёл в себе последние силы застонать, привлечь к себе внимание. Лучший момент в его жизни — люди подошли к нему, поняли, что ему нужна помощь, и спасут его — быстро превратился в худший. Они просто брезгливо бросили его подыхать, пошли дальше, тут же выкинув его из головы. Сфинкс никогда не узнает, кто это был. Может быть, он будет каждый день встречать их на улице. Может быть, они умрут раньше, чем он. Но если до этого момента Сфинкс ещё был наполовину жив, то теперь ледяная корка покрыла его изнутри, заморозила сердце, душу, желание жить. Он был просто ничтожеством, пьяным мусором, которого бросили умирать, даже не дав ему шанса. Он был никем. Он был трупом. И эта была не та смерть, которую Сфинкс себе представлял. Внутри он умер раньше, чем снаружи. Теперь дело было за парой часов, но Сфинксу было уже всё равно. Он закрыл глаза, позволив ресницам смёрзнуться от влаги. Последнее, о чём он подумал, прежде чем вьюга замела его полностью: снежная гробница — не так уж и плохо.
Его спас Осирис. Это точно был он, просто в другом обличье. Сфинкс не мог понять, что подвигло его проявить милосердие. После того как все подписали ему приговор, — не мог. Но что-то с этим человеком было не так. В этом теперь и заключалась проблема Сфинкса: он думал, что те люди были правы, а человек, спасший его, совершил ошибку. Он так ему и сказал, за что получил настоящий подзатыльник. Первый в его жизни. Человек, подаривший Сфинксу новую жизнь, хорошенько его треснул. Чтобы Сфинкс пришёл в себя. И перестал самоуничижаться. Осознал, что жизнь бесценна, а шанс её спасти выпадает далеко не каждому. Сфинксу такой шанс однажды выпадет, но он к тому времени окажется слишком слаб, чтобы его использовать.
Осирис сказал, что ему ничего от него не нужно, что Сфинкс ничем ему не обязан. Что это город, бросивший его умирать, должен ему пару десятков лишних лет. Сфинкс так не считал. Дело было не в городе или равнодушии людей, а в нём самом. В его бесполезности, болезности, бесперспективности. Но снова разубеждать Осириса он не решился. Пока Сфинкс возвращался к жизни в жилище спасителя, давшему ему время и возможность прийти в себя, обеспечив его всем необходимым, он наполнился безграничной любовью не только к Осирису, но и ко всем его родственникам, живым или мёртвым, его родителям и детям, дедушкам и внукам, прабабушкам и правнукам, жёнам и любовницам, братьям и сёстрам, бывшим и будущим, случившимся и несостоявшимся. Он мало что о нём знал, но отныне ему поклонялся. Ему и всем, кого коснулось его величественное сострадание.
Он не судил тех, кто бросил его, просто потому что это было не в его характере. В Древнем Египте иногда судили и мёртвых, так что при желании у него для этого будет полно времени. А вот что было в его характере — так это дать торжественную клятву. Отныне и во веки веков Сфинкс у него в долгу.
У него и всех, кто был озарён его божественным сиянием.
— Ты не мой сын! — кричала она, захлёбываясь слюной, задыхаясь от ярости.
К сожалению, твой, молча отвечал ей Расмус.
К огромному, глубочайшему, вселенскому сожалению.
Если бы он мог, он убил бы её снова.
Если бы он мог, он убил бы её гораздо раньше. Но будучи ребёнком он не понимал, что с ней что-то не так. Верил ей, что что-то не так с ним. Взрослея, он просто терпел, ради крыши над головой и иллюзии семьи. Подростком отказывался поверить, признать, что всё действительно настолько плохо. Был уверен, что рано или поздно всё изменится к лучшему. Взрослым он уже всё отлично понимал, но капкан захлопнулся. Трясина покорности затянула его, но главное — было невыносимо больно признать правду и то, что он трус, предпочитавший терпеть унижения, чем что-то изменить.
В один день она могла болтать без умолку, даже не обращая внимания, отвечает ли он ей. В другой — хранить холодное, как лёд залива Хара, молчание. Она могла с утра обсуждать с ним какую-нибудь поездку или школьную историю, словно нормальная мать, но в обед вдруг теряла дар речи, оставляя его теряться в догадках: что он сделал не так, что она снова перестала видеть в нём своего сына? Ответа он никогда не находил. Лишь в тюрьме Расмус понял — она просто показывала свою власть над ним. Шла на отвлекающий манёвр, вела себя как другие матери, но только затем, чтобы дальнейшее отчуждение ударило его побольнее. И оно било, и за это Расмус себя ненавидел. Почему если она так отвратительно к нему относилась, так мучала его, он всё равно каждый раз так радовался крохам её внимания? Просто потому что она его мать? Но она никогда не была ему матерью по-настоящему. Только изуверским камнем, тянущим его на дно.
Она могла приготовить ужин, напичкав его луком, который Расмус просто физически не переносил, и он послушно глотал рис или картошку, не прожёвывая, только чтобы не чувствовать этот сладковатый привкус. Но стоило ему чуть помедлить, и содержимое тарелки оказывалось у него на голове. Оставшийся вечер Расмус ползал по деревянному полу и выковыривал из щелей остатки пищи и мельчайшие осколки тарелки.
Она могла послать его в магазин за продуктами и отхлестать по щекам за то, что он купил совершенно не то, хотя каждый раз Расмус старательно следовал её указаниям. Она могла весь день держать его при себе, в её спальне, хотя он мечтал поскорее убраться в свою комнатку, а потом разъярённо орать, когда же он наконец исчезнет с её глаз, ему что, тут мёдом намазано, маленький извращенец, дайте же ей побыть одной.
Она могла облить его самыми зловонными помоями, обстрелять такими словами, какие не должен слышать от матери ни ребёнок, ни подросток, сровнять его с землёй, заставить биться в истерике, захлёбываясь слезами, даже заставить его себя ненавидеть. А через пару часов забыть обо всём, словно не было этого вражеского нападения, словно он не похоронен под слоем чёрной зловонной жижи, фонтаном бьющей из её глотки. Словно всё было нормально. Он не понимал этого, но был рад хоть иногда испытывать облегчение вместо страха. Он стряхивал с себя землю и снова улыбался.
Но земля никогда не стряхивалась до конца.
Когда она хлопала дверцей холодильника, со стуком ставила на стол чашку, выключала свет раньше обычного, Расмус испуганно думал только об одном: что не так? В чём он снова провинился? Всю жизнь на низком старте, готовый услужить, исправить неведомую ему ошибку. Всю жизнь прислушивающийся. К шагам, к мельчайшим модуляциям голоса, ко всему. Она могла одним звуком перевернуть его душу, зажечь в нём тусклый маяк страха, разгорающийся с каждой минутой, заполняющий его неверным светом.
Она могла всё, потому что он ей это позволял.
Сначала — потому что не понимал, что так быть не должно. Позже — потому что не хотел портить и без того плохие отношения. А потом стало слишком поздно что-то менять, как в себе, так и в отношениях, которых на самом деле никогда и не было, ни плохих, ни каких-либо ещё, а были только истязания и надругательство над душой.
У Расмуса точно что-то не стыковалось в мозгах, раз он понял всё это только попав в тюрьму за её убийство. Он должен был найти другой выход. Не поддаваться. Не загораться так мгновенно. Может быть, на это она и рассчитывала. Может, это был венец её плана по втаптыванию его в колею неудач и унижений. Заточить сына ещё в одну тюрьму, навсегда оставив ему в сокамерники чувство вины.
Вот только Расмус не чувствовал никакой вины.
По крайней мере, не по отношению к матери.
Молодые и стройные коллеги проверяли ценники и развешивали новые в зале. Нора чувствовала, как в ней закипает ненависть. Но не к тем, кто вешал ценники.
К тем, кто вешал ярлыки.
Конечно, особое внимание полиции привлёк Расмус Магнуссен, недавно отсидевший за убийство. Особенно когда стало известно, что они с отцом бедной Камиллы знакомы, и что тот дал показания, увеличившие Магнуссену срок. Все они — и полиция, и Урмас Йенсен, и жители — сложили одно с другим. Нора слушала об этом с самого утра, и версия казалась ей вполне стройной, только вот Магнуссена до сих пор не арестовали, а значит, никаких улик против него нет. По крайней мере, на данный момент. Разве полиция не должна рассматривать несколько версий? А не концентрироваться на самом удобном подозреваемом? Что-то Нора не слышала, чтобы так крепко вцепились в кого-то ещё. Пожалуй, только если в обнаружившего тело музыканта, чёрт знает что делавшего на холодном осеннем пляже в семь утра.
А вот, кстати, и он.
Аксель Рауманн в прострации выкладывал на кассу немногочисленные товары. Сырки, кофе, два банана. Нора с неудовольствием смотрела на этого приезжего столичного композитора. Велюровое пальто, больше похожее на халат или платье, излишек геля для волос, заносчивый самоуверенный взгляд, начищенные до блеска остроносые ботинки… Пальто и всё прочее раздражало Нору. Жители в Локса были нормальными. Обычными. А он выделялся. Нора послушала его композиции в интернете и решила, что как раз в музыке-то он и не выделяется. Ничего особенного.
Хотя, возможно, она просто ничего в этом не понимала.
В любом случае такого взгляда она не заслуживала. Поэтому пробила ему не пять глазированных сырков «Карумс», которые, похоже, служили ему завтраком, обедом и ужином, а шесть.
Когда он, глубоко в своих композиторских думах, ничего не заметил, Нора не смогла сдержать улыбку. Он вежливо улыбнулся в ответ.
Вот же идиот.
О, какой красавчик к нам заехал, услышала Нора, когда Аксель пошёл к выходу из магазина, и её чуть не стошнило. Потому что сказала это своей подружке тётка лет пятидесяти, и её, похоже, не волновало, что этот красавчик нашёл труп вскоре после того, как к нам заехал. Ведь во всём виноват ублюдок Расмус Магнуссен. Об этом она тоже говорила. С грандиозным отвращением на лице.
Коллеги закончили работу с ценниками, но работа с ярлыками только начиналась. Некоторые из них были опаснее других. Красавчик-композитор. Ублюдок-убийца, посмевший вернуться. Нора уже успела услышать и про Камиллу-проститутку, шлявшуюся по ночам на вечеринки, и про отвратительного-отца-Урмаса, допускавшего это, и про бесхребетную полицию. Единственными достойными в городе людьми были те, кто это говорил. Уж они-то воспитали бы свою дочь правильно и раскрыли бы убийство. И всё остальное тоже сделали бы на высоте.
Недосягаемой для остальных, простых смертных, таких же, как они, если взглянуть не через окуляр осуждения и сплетен.
Нора понятия не имела, почему Камилла пошла на вечеринку, а Урмас ей это позволил. У них наверняка были свои причины. Милый композитор мог оказаться абьюзером, а отсидевший свой срок Магнуссен мог исправиться и никогда больше не причинить никому вреда. Полиция могла работать не покладая рук, просто они этого не видели. Могло быть тысяча причин на то и на это, и Нора не знала, зачем вообще судить других так поспешно, так напоказ, буквально захлёбываясь слюной от радости. Но одно она знала точно. То, что она сегодня почувствовала, было настоящей неожиданностью.
Впервые за всё время работы в магазине Нора ненавидела своих покупателей.
Она бежит по лесной тропке, затем бросается в сторону, чтобы уйти от преследования, перепрыгивает через толстые корни деревьев, молясь о том, чтобы не споткнуться и поскорее выбежать на шоссе, но это не помогает. Она падает, разбивает колени о коряги, поднимается, бежит снова. Она довольно спортивна, поэтому не задыхается, но от бега взмокла под пуховиком, надетым не совсем ещё по сезону. Она не любит мёрзнуть, поэтому носит его с сентября, но сейчас он давит на неё непомерным грузом, сковывает движения, ей хочется сорвать его, сбросить оболочку.
Вырваться из кокона, взлететь бабочкой, улететь, исчезнуть с глаз.
Бирюзовая шапка зацепляется за ветку, и ей кажется, что преследователь схватил её; она кричит, вырывается, шапка остаётся на холодной земле. Яркое пятно на жёлто-серой листве утром привлечёт чьё-то внимание. Теперь у неё действительно сбивается дыхание; сзади хрустят ветки, и она бросается прочь, от ужаса потеряв ориентацию, не ведая, что бежит не к шоссе, а обратно к пляжу. Хотя даже если бы она выбежала на шоссе, в такое время всё равно никого бы там не встретила. На открытой местности её догонят быстрее.
На открытой местности пляжа её действительно догоняют. Преследователь запыхался в разы сильнее жертвы, но им так же, как и ею, движет страх, и именно страх поддаёт в кровь небывалый в его жизни выброс адреналина.
Она спотыкается, когда он хватает её за капюшон, падает на колени, взрывая песок. Он замахивается и бьёт её по голове. Один раз. Этого достаточно.
Этого недостаточно.
Что бы ни произошло дальше, гематомы, экспертиза и весь город говорят об одном: Камиллу Йенсен задушили. Сжимали пальцами её тонкую шею до тех пор, пока не выжали из неё всю жизнь без остатка. Вдавливали голову в мягкую холодную ткань пляжа так сильно, что осталась вмятина. Песок в её чёрных волосах до конца не вымоется даже в морге.
Уже стемнело, но Аксель не хотел включать фонарик. У Камиллы-то фонарика наверняка не было, а если и был, она не смогла бы им воспользоваться. Полицейские ленты, опоясывающие «Ракету», развевались на ветру, место преступления не охраняли, по крайней мере ночью, потому он и рискнул сюда пробраться. Аксель ходил по пляжу почти в темноте, впитывая запах, звуки, зловещие оттенки пейзажа, декораций предсмертного побега. Всё его существо было сосредоточено на убийстве Камиллы. Её чувствах. Её страхах. Её смерти.
Если бы Ритта знала, о чём он думает, она бы здорово испугалась.
Сфинкс сидел дома в темноте, не рискуя включать свет. Он думал об Осирисе и о том, что он для него сделал. Осирис для него. И он для Осириса. Этот многолетнее ожидание истощило его, но теперь всё должно было измениться. Не Сфинксу судить, правильно ли он поступил. Его мнение не имело значения. Он поучаствовал в том, что редко выпадает смертному, и ему хотелось бы рассказать об этом, показать миру, что такое возможно, поделиться своим необыкновенным опытом. Но он не мог. Ритуал отверзания уст, всегда вселявший в него какую-то тревожность, в его случае являл противоположность. Ему нельзя было об этом говорить; его уста были замкнуты, запечатаны тайной. Возможно, навсегда. Или пока Осирис не подаст ему какой-нибудь знак.
Может быть, они вообще никогда больше не увидятся.
В последующие дни он не раз вернётся к обдумыванию своих поступков, неизменно задаваясь вопросом: а был ли у него выбор?
И если был, в своём ли он уме, раз поступил так, а не иначе?
Через два дня после событий на пляже Сфинкс пройдёт мимо старушек-проповедниц, стоящих со своими брошюрками о Боге. Они никогда не навязывались, просто предоставляли возможность завести разговор и проникнуться темой. Сфинкс нередко встречал их, почти никогда не замечая, но в этот раз всё было по-другому. Он просто шёл мимо, когда его слух уловил одну из реплик говорящих между собой старушек. Сфинкс прошёл ещё несколько метров, прежде чем до него дошёл смысл сказанного. Но больше всего его поразила интонация.
— А Иисус? Взял на себя грехи наши…
Она говорила так, словно это был её сосед. Словно это было что-то само собой разумеющееся, обыденное, бытовая сценка из жизни. С интонацией, присущей скорее фразе типа А Кая-то? Выскочила замуж… или А мой-то? Поклеил новые обои…
Он не мог понять, как это возможно. Сфинкс никогда не осмелился бы сказать ничего подобного об Осирисе. Этот уровень почти что побратимства претил ему и, к счастью, был недостижим. Если так эволюционирует религия, а Осирис и Исида с младенцем Хором, это, несомненно, прообраз Бога и Божией матери, то к чёрту такую эволюцию. Сфинкс с этими старушками почитал одного и того же Бога, пусть в глазах других это и было бредом, только о настоящем почитании Сфинксу известно гораздо больше, чем им.
Особенно теперь.
Осирис не брал на себя его грехи. Даже наоборот, подтолкнул его за грань. Но сначала оттуда вытащил. Он был естественным и полным противоречий, как и весь мир. Осирис был живым, настоящим, а не картинкой распятого, поднесённой к губам. Осирису было много тысяч лет, и ничто этого не изменит. Как и не изменит верности ему Сфинкса.
Всё это значило только одно: он поступил правильно.
Сфинкс часто смотрел исторические передачи, трансляции из музеев. Однажды ему попался проект, рассказчиком в котором выступал известный петербургский египтолог. Передача была интересной, но больше всего Сфинксу запомнилась отдельная фраза. Когда в конце египтологу начали задавать вопросы, один из них — как стать египтологом — заставил рассказчика задуматься. Сфинкс ожидал услышать какую-нибудь научную ерунду, но ответ поразил его в самое сердце.
— Если говорить мировоззренчески, — сказал египтолог, — надо быть ненормальным.
С этим Сфинкс был согласен.
Стены были такими тонкими, буквально картонными, и Нора многое отдала бы, чтобы не слышать ночные стоны Марты. Она ненавидела эти стены, но в какие-то моменты — как сейчас, например, — она была им рада. Нора взяла стакан, чтобы получше расслышать то, что происходило в соседней квартире. Они опросили уже больше половины города, хоть он и был небольшим, но всё-таки Нора уже не раз задавалась вопросом: если бы убили не дочь мэра, а кого-то другого, так ли тщательно работала бы ЦеКриПо?
— Вы имеете в виду — есть ли у меня алиби? — с нервным смешком спросил Олаф. — На три часа ночи?
Ему что-то ответил спокойный и негромкий голос сотрудника полиции.
— Я был дома. Спал. Что ещё мне делать в такое время?
— Один? — уточнил другой голос погромче. Норе показалось, что голос весьма молодой.
— Да, один, — сказал Олаф. — Моя жена уехала.
— К этому мы ещё вернёмся, господин Петерсен. Но, может, кто-то всё-таки смог бы это подтвердить?
— Что? Что я спал один у себя дома?
— Да, верно.
— Чёрт, вы же прекрасно понимаете, что нет!
Нора вздохнула. Бедный Олаф. Ситуация явно не выигрышная, и, между прочим, следующая дверь, в которую постучат, будет Норина. И у неё, как и у Олафа, да и большинства жителей, никакого алиби не будет. Убийцу вообще могут никогда не найти. Смирится ли с этим Урмас Йенсен?
— Тогда перейдём к крупной ссоре между вами и вашей женой Мартой… Где она сейчас, кстати?
— Понятия не имею, — сказал Олаф, и Нора уловила в его голосе боль. Ей стало чертовски его жаль. — Но она тут вообще не при чём.
— Речь сейчас не об этом. — Другой голос, более жёсткий, Нора даже вздрогнула. — Так, значит, вы очень сильно поругались с женой, а потом под воздействием эмоций убили девушку? Так и не сумев обеспечить себе алиби?
Нора буквально почувствовала, как Олафа затрясло.
— Что… Что… Что вы такое говорите? — ужас буквально парализовал его, голос сделался как у виноватого мальчика. Норе было горько.
— Разве не так всё было?
— Мы поругались, но не очень сильно, — взял себя в руки Олаф. — Ночью я спал.
— Вашу ссору слышал весь дом, и её нельзя назвать «не очень сильной», — сказал жёсткий голос.
Вот же чёрт, подумала Нора. Олафу очень не повезло. Он не мог убить Камиллу. Это Нора точно знала. Это даже невозможно было себе представить, неужели они не видят? Но куда же он всё-таки ходил? И кто оказался насильником?
— Всё равно, это не значит, что я кого-то изнасиловал и убил, — попытался защититься Олаф.
— А кто говорит об изнасиловании? — удивился жёсткий голос. — Расскажите-ка…
Нора обомлела. Что происходит?
— Р-р-разве Камиллу не изнасиловали? — запинаясь, выдавил из себя Олаф, остро чувствуя, что разговор зашёл совсем не туда.
— А вы считаете, что девушка была изнасилована? — поинтересовался молодой голос. — Думаете, просто убийства не достаточно?
— В-в-все в городе г-г-говорят про и-и-изнасилование…
— Сплетни и слухи в вашем городке будут пресечены, — сказал жёсткий голос, — судя по всему, они уже влияют на расследование. Камиллу Йенсен никто не насиловал.
— Ох… — выдохнул Олаф. Одновременно с Норой.
Столкновение мыслей.
Какой кретин сказал, что Камиллу изнасиловали? И почему все сразу в это поверили?
Всё-таки Олаф не насильник, как она могла вообще такое себе представить?
Петерсен вообще не при чём, но уже привлёк к себе внимание полиции.
— Думаю, вам лучше проехать с нами, — сказал молодой голос, и тогда Нора решилась.
Бедный, раздавленный Олаф. Если она может хоть чем-то ему помочь, она это сделает.
Нора осторожно постучала в квартиру Петерсенов, вежливо поздоровалась с полицейскими. Один из них действительно оказался молодым тоненьким мальчиком с русыми волосами, а второй, крупный и темноволосый, был похож на бармена. Почему — Нора и сама не знала.
— Я… — замялась она, борясь с искушением оторвать заусениц на большом пальце, — я прощу прощения…
— Господи, Нора, — едва слышно пробормотал Олаф, но она услышала. Выпрямила спину и продолжила уже более уверенно:
— Я хотела бы сообщить вам важные сведения.
Бармен кивнул и сказал:
— Мы скоро с вами побеседуем.
— Нет, вы не понимаете… Я хочу сообщить важные сведения по поводу него, — Нора кивнула на Олафа, вмиг окаменевшего. В его глазах мелькнул страх. Правильно ли Нора поступает?
Чем же он занимался?
— Да? — вежливо спросил мальчик. — Мы слушаем.
— Этой ночью… Понимаете, мы… — Нора хотела бы, чтобы её щёки залил стеснительный румянец, но она знала, что в их глазах выглядит просто странной тёткой. Зачем она вообще это делает?
— Вы — что? — поторопил её бармен.
— Когда Марта уехала, мы с Олафом провели ночь вместе, — твёрдо сказала Нора. — Я могу подтвердить, что он был дома.
Нора не смотрела на Олафа, но была уверена, что челюсть у него отвисла. Если он окажется настолько туп и упустит свой шанс, не подыграет ей, то у них обоих будут неприятности.
— Вот как? — усмехнулся бармен. — Это правда? — обратился он к Олафу.
Тот сидел в кресле, вцепившись руками в подлокотники и стиснув зубы. Нора видела, что он ничего не понимает, но каким-то образом сумел сохранить лицо.
— Чёрт, Нора… — сказал он срывающимся голосом. — Мы же решили сохранить это в тайне…
Олаф чуть не плакал от напряжения, но им обоим это было на руку.
— Прости, — ответила она, опустив взгляд в пол. — Но дело-то серьёзное.
— Серьёзнее некуда, если уж на то пошло, — сказал бармен. — Вы очень зря решили об этом умолчать.
— Вы из-за этого поссорились с женой? — поинтересовался мальчик.
Олаф устало кивнул.
— Вы сказали «когда Марта уехала», — посмотрел мальчик на Нору, — значит, вы видели, как она уезжает?
— Ну да, — сказала Нора, — это сложно было не заметить.
— В каком смысле?
— У неё, знаете ли, очень яркий чемодан.
Мальчик что-то черкнул в блокноте.
— Во сколько она уехала?
— Ближе к десяти, — ответила Нора, и мальчик кивнул. Показания Норы и Олафа сходились. — По крайней мере, я видела, как Марта садилась в автобус в Таллинн на 21:40, — добавила она, задумавшись. — Я как раз шла со смены.
— Замечательно, — кивнул бармен.
Девушку убили гораздо позже. Предварительное время смерти — три часа ночи, потому-то они вряд ли найдут множество убедительных алиби.
— Из какой вы квартиры? — обратился он к Норе.
Потом он ещё немного помучал Олафа, порасспрашивал Нору, заполнил свои бумаги, и они с мальчиком пошли к другим жильцам. Единственный вопрос, который он задал на прощание, был вроде как уточняющим.
— Так значит, о вашей связи никто больше не знает?
— Нет, — спокойно ответила Нора, — и мы бы очень хотели, чтобы так и оставалось.
Бармен усмехнулся и поднялся на следующий этаж.
В тюрьме Расмус читал про биполярное расстройство, но дочитать не смог. Ему стало тошно. Была больна его мать или нет — уже не имело значения. Но он точно знал, что не такой, как она. Если в ней напряжение было выкручено на максимум, повернёшь ещё чуть-чуть, и ручка сломается, оно скакало то туда, то сюда, бешено металось, сметая всё на своём пути, затихало, только чтобы ударить снова, то в нём его не было вообще. И кто, как не Расмус, знал, что так гораздо лучше для всех. Ему не было себя жаль, он чувствовал лишь презрение. Потому что он терпел то, чего не стерпел бы нормальный человек. В итоге выбор свёлся к немногому.
Сойти с ума или сойти с этой орбиты.
Расмус не выбирал второе, это сделал за него инстинкт выживания. Вырваться из этого тягостного поля притяжения, уничтожить эту поражённую чумой и безумием планету. Которая всё — для вращающегося вокруг неё искалеченного спутника и ничто — в масштабах Вселенной.
Ничто.
Она была пунктуальна, собрана и аккуратна в школе, но в жилище их царил хаос — отражение её настоящей. Дома она была ленивой и неопрятной, словно, приходя, сбрасывала с себя личину, наконец-то могла расслабиться, быть собой. Когда Расмус был слишком маленьким для того, чтобы вымыть посуду и ничего при этом не разбить и не залить пол водой, они использовали все до последней тарелки, чашки, ложки, некоторые не по одному разу, прежде чем мать собирала всю посуду в ванной с ржавыми пятнами на дне. Он запомнил это навсегда — горы фарфора, стекла, керамики, алюминия, грохочущие под струями душа, — Расмус всё время боялся, что вот-вот что-нибудь разобьётся; запах моющего средства для посуды, въедающийся в банные полотенца, висящие на крючках; запотевшее зеркало с трещиной посередине, появившейся, когда мать споткнулась, держа скользкую тарелку в руках. Домывал посуду душем тогда Расмус. Осколки от тарелки собирал тоже он.
Кто бы собрал осколки от него самого.
Став постарше, Расмус начал отвечать за порядок в доме. Его просто коробило от постоянных завалов — брошенной материной одежды, грязной посуды, мусора от продуктов, валяющихся повсюду недочитанных книг. Даже деньги она не могла держать хоть в каком-то подобии порядка. Вечно теряла, вечно забывала, куда положила, вечно винила в этом Расмуса. Он постоянно находил для неё в самых неожиданных местах ключи, губную помаду, письма, тетради, шарфики, зонтик, документы, очки. Каждый раз получая вместо благодарности только упрёки. Как будто это он нарочно всё прятал. Однажды Расмус целый день искал пылесос, недоумевая, куда мог пропасть такой огромный предмет. Он не раз сказал матери, что в доме его точно нет, но она заставляла искать, искать, искать, пока сама вдруг не вспомнила, что одолжила пылесос соседям. Они потратили весь день впустую.
Виноват в этом, конечно, тоже был он.
Олаф с Норой зашли к нему в квартиру. Он осунулся, как это всегда бывало после ссор с Мартой, и был бледен после попыток откреститься от невообразимого в их городке убийства. Норе хотелось обнять его, сказать, что всё будет хорошо. Сделать то, чего не делала Марта. Он сел на диван, она осталась стоять. Нора вспомнила, как Олаф улыбался ей на кассе. Вообще-то он был довольно привлекательным. Как Марта могла бросить его?
— Зачем ты это сделала? — спросил Олаф, совершенно не улыбаясь.
— Разве тебе не требовалось алиби? — небрежно ответила Нора, в глубине души слегка оскорблённая.
— И что — вранье, по-твоему, хорошее алиби?
— По-моему, — сказала Нора, чеканя каждое слово, — такое алиби лучше, чем никакого вообще.
— Но тебе-то до этого какое дело? — вздохнул Олаф так, словно это ему пришлось оказать Норе услугу, а не наоборот.
— Да просто не могла слушать, как ты мямлишь, — резко ответила Нора, и Олаф вздрогнул.
Это правда. Он всегда был мямлей. А мямли не могут быть убийцами. Нора была уверена в своём поступке.
— К тому же, — добавила она, садясь рядом, — неохота было объяснять им, что я тоже спала в своей постели в три часа ночи без каких-либо свидетелей.
К её удивлению, Олаф усмехнулся.
— Да, ты права.
— Олаф.
— Да?
Нора внимательно посмотрела на него, поражаясь, как можно быть таким глупым.
— Спасибо, — догадался сказать он.
На лице Норы начала расцветать улыбка, но Олаф добавил:
— Надеюсь, Марта об этом не узнает.
Нора скользнула взглядом по их квартире. Скромно, но стильно. Чисто, но не до обсессии. И чертовски одиноко. Хоть с Мартой, хоть без.
— Так значит, ты её видела? Как она садилась в автобус в Таллинн? — не удержавшись, спросил Олаф.
— Как обычно, — пожала плечами Нора.
Марта не изменяла себе. Только Олафу.
— И всё-таки, — сказала Нора. — И всё-таки, Олаф. Какого чёрта ты делал ночью?
— О чём ты говоришь? — Олаф встал и подошёл к окну. — Я был дома. Где ещё мне быть посреди ночи? Ты сама сказала об этом полиции!
Он смотрел в одну точку где-то между двумя слоями стёкол. Только бы не смотреть на Нору. Он совсем не умел врать. Спектакль с соседкой-любовницей дался ему с трудом.
— Олаф… — начала Нора, но тот перебил её, не желая слышать то, что она может сказать:
— Я никуда не выходил.
Нора вздохнула. Смахнула невидимые пылинки с брюк. Зря она их надела. Как было бы хорошо сейчас разгладить складки на юбке. Занять чем-то руки. Разговор, похоже, будет не из лёгких. Нужно закончить его как можно скорее.
— Олаф, я слышала, как щёлкал выключатель и как ты открывал дверь в квартиру.
Он повернулся к ней, явно поражённый. На лице мелькнула неуверенность, потом он ответил:
— Ах, это. Да я лишь выкурил сигаретку у батареи и вернулся.
— Я слышала и подъездную дверь тоже. Вторую сигаретку ты решил выкурить на улице?
— Чёрт бы тебя побрал, Нора! — вспылил вдруг Олаф. — Почему ты лезешь не в своё дело?
Нора встала с дивана и посмотрела ему прямо в глаза.
— Олаф, совершено убийство. Я предоставила тебе алиби. И я хочу знать, что происходит.
Он сник, уставился в витиеватый узор ковра, который Нора признала виновным по всем статьям кодекса безвкусицы, едва его увидев.
— Я ходил выбросить мусор, — сказал Олаф еле слышно. Не отрывая взгляда от ковра.
— Мусор? — Нора была готова услышать что угодно, но только не это. — Выбросить мусор посреди ночи? Серьёзно?
— Вообще-то да.
— Серьёзно?!
— Послушай, Нора, — Олаф поднял на неё покрасневшие глаза усталого кокер-спаниеля, — я знаю, что это звучит странно, и что более подозрительной ночи для этого было не найти. Я могу оказаться в полной жопе. Но я действительно лишь выбрасывал мусор.
— Но зачем? — Нора подошла ближе, доверительно положила ему руку на плечо. Приготовилась услышать какую угодно причину, но Олаф снова смог её удивить.
— Марта. Я забыл выбросить мусор вечером, а она это ненавидит. Просто не переносит физически. Я не хотел очередной ссоры, не хотел, чтобы всё снова закончилось, так и не успев начаться.
— Не поняла?
Нора действительно не поняла.
— Марта может вернуться когда угодно. А что, если она приедет первым автобусом? Или даже раньше, если её кто-нибудь подбросит? Никогда не угадаешь, когда её ждать. Так что когда я вспомнил об этом мешке мусора, просто уже не мог заснуть. Пришлось одеваться и идти на улицу. Понимаешь, Нора? — теперь уже Олаф положил ей руки на плечи.
Он смотрел на неё с такой надеждой, что Норе стало стыдно.
— Конечно, — соврала она.
Выдох облегчения, вырвавшийся у Олафа, доказал, что она поступила правильно.
— Я просто сглупил. Просто выбросил мусор, — повторил он, добавляя словам весомости.
Надеюсь, что так, подумала Нора.
— Я не убивал Камиллу Йенсен, — сказал Олаф, смотря ей прямо в глаза.
И Нора поняла, что пора сдаваться. Она снова села на диван, Олаф сел рядом, настороженно смотря на неё, пытаясь разгадать её мысли.
— Хорошо, — кивнула Нора.
Коснулась ладони Олафа вечно холодными пальцами, и он не отнял руки. Сделала глубокий вдох.
— Хорошо. Я тебе верю.
Пусть будет так.
Блэр не был глупым или уродливым, но тягаться с Яаном ему всё равно было бессмысленно. Именно поэтому они считались друзьями — потому что Яан решил, что будет выглядеть ещё выигрышнее на его фоне. И потому, что сестра Блэра предоставляла им коттедж. Это как бы приподнимало Блэра на одну ступеньку выше остальных, так что с ним вроде как можно было тусоваться. На деле, конечно, Яан тусовался только с девками или с крутыми парнями постарше, а Блэр всегда оставался в его тени. И его это устраивало бы, если бы засранец Яан проявлял хоть чуточку уважения. Когда Блэр, главный шутник класса, отпускал какое-то смешное замечание (одно из них, на уроке истории, и дало ему такое прозвище, мгновенно и накрепко приклеившееся), все начинали ржать, но Яан частенько добавлял ложку дёгтя, заявляя, что это вовсе не смешно. Как только он замечал, что Блэр положил глаз на одну из девчонок, — тут же очаровывал её своими гнусными приёмчиками, хотя она его вовсе не интересовала. Яан подсмеивался над Блэром, заставляя его и самого подсмеиваться над собой, но полупрозрачная вязкая обида по капле копилась на дне его души. Блэру очень хотелось поскорее закончить учёбу и свалить из этого тухлого городка. Если бы только сестра взяла его с собой, он бы уже уехал. Но сестра осталась здесь, и это разочаровывало больше, чем все остальное вместе взятое.
Конечно, это Блэр рассказал полиции, что Яан выходил из коттеджа после того, как ушла Камилла. Самодовольный придурок бесился, но так и не понял, кто его сдал. Поразительно, насколько можно быть ослеплённым своей исключительностью. Яан считал, что для Блэра большая честь мелькать рядом с ним, и даже не допускал мысли, что послушный старина Блэр мог доставить ему неприятности. Тем хуже для него.
Блэру было очень жаль Камиллу, она ему нравилась. Собственно, именно поэтому Яан и вцепился в неё, назло приятелю, ну и из-за её отца. Когда Блэр ставил полтинник на их перепихон, внутри у него всё сжималось. Он прекрасно знал, что, добившись желаемого, Яан выкинет Камиллу на обочину своей жизни. Но получилось так, что Камилла сама сошла с орбиты.
Точнее, ей кто-то помог.
Был ли это Яан? Он, конечно, неплохой подозреваемый, но Блэр не мог себе представить, как Яан душит Камиллу собственными руками. За что? За то, что унизила его? Подумаешь, Яан каждый день унижает Блэра, выдавая это за дружеское подшучивание, и Блэр не стал бы его за это душить.
Хотя…
Плохо, конечно, что потрясли его сестру и вообще всех, кто был на вечеринке. Всем досталось и от полиции, и от родителей, и от учителей. Как будто это они в чём-то виноваты. Они просто развлекались, разве это противозаконно? Но многие считали, что если бы не эта вечеринка, Камилла была бы жива. Хотя тут вопросы должны быть скорее к Яану. Если бы он не выпендривался, то ушёл бы с Камиллой наверх, и тогда она, скорее всего, осталась бы жива.
Разбита, растерзана, подавлена — но жива.
Когда кто-то ляпнул про изнасилование, а остальные подхватили, Блэр был уверен, что это сделал Яан. Уже нетрезвый, разозлённый, разгорячённый. Мысленно он видел, как тот зажимает Камилле рот рукой, расстёгивая ремень. Видели это и другие. Яан стал для них ходячим подозреваемым.
Ну ладно, всё было не так. Блэр был уверен, что это сделал Яан, и потому ляпнул кому-то про изнасилование. Ему казалось, что иначе и быть не может. Он не ожидал, что это подхватит кто-то ещё, что новость так быстро разнесётся по всему городу, заползёт в каждую квартиру. Что она так долго будет курсировать между ними, прежде чем её опровергнут. Блэр увидел полицию, а потом и скорую, и не смог остаться безучастным.
— Вы что, не слышали? Камиллу Йенсен убили! — Блэр был скорее в возбуждении, чем в ужасе. Впервые ему выпала удача сообщить такую ошеломляющую новость. — Наверняка изнасиловали, а потом убили!
Всего через полчаса блэровская отсебятина наверняка изнасиловали превратилась в непреложное изнасиловали.
Когда оказалось, что Камиллу Йенсен никто не насиловал, это удивило и Блэра, и всех остальных. Изнасилование и убийство как-то лучше укладывалось у них в голове. Типа, изнасилование — это эмоции, страсть, что-то бурное и яростное, что потом пришлось закончить убийством, просто чтобы Камилла никому не рассказала. Но одно лишь убийство — это нечто холодное, отстранённое, опасное и злое. Убийце не нужно было невинное тело Камиллы, только её невинная душа.
Но если кто-то захотел её убить, так уж ли невинна была Камилла Йенсен?
Этот город подарил ему вдохновение, приблизил его к мечтам. В мечтах Аксель Рауманн часто выигрывал престижнейшие конкурсы, а потом ему пожимал руку сам Арво Пярт.
Конечно, Арво Пярт. Быть композитором в Эстонии и не любить или как минимум не уважать Пярта просто незаконно. Поэтому Аксель многое уважал из его творчества, больше всего Tabula Rasa — о, эти скрипки и подготовленное фортепиано, которое ему особенно нравилось, — и Für Alina, но в то же время слушать его было скучновато, хотя он ни за что бы в этом не признался. Если слушать Арво Пярта только головой, музыка покажется невыносимо скучной. Откройте своё сердце ей навстречу, говорили им, и тогда вы всё поймёте. Но сердце Акселя не было закрытым, чтобы его открывать. Просто оно было открыто чему-то другому.
Нравилось ему и читать про Арво. Сравнение музыки Пярта с общей массой современной музыки подобно сравнению Караваджо с мемами, читал он на каком-то из сайтов. Через пару сотен лет Арво Пярт будет для людей тем, кто для нас Бетховен и Моцарт. Если бы когда-нибудь так написали про него, Рауманн был бы счастлив. Простота у Пярта — средство выразительности, твердили исследователи и ценители, но Аксель не стремился к простоте, как не стремился стать вторым Арво Пяртом. Он хотел чего-то большего, чего-то нового, чего-то своего. И вдохновлялся он скорее саундтреками, Циммером и Арнальдсоном, потому что за ними были скрыты осязаемые истории, фантастические драмы, трагическая обыденность и такая близкая вечность. И ему никогда не пришло бы в голову стыдиться этого. Вечность Арво была холоднее и отстранённее. По крайней мере, для Акселя.
Он включил на ноутбуке космический пяртовский Cantus памяти Бенджамина Бриттена, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Величие простоты, вот что это такое. Или величие скуки. Аксель удовлетворился бы просто величием. Не сразу, конечно. Но рано или поздно.
Рано или поздно.
Он хотел, чтобы его имя стало известным. Чтобы оно было в «Википедии». И в списке выдающихся композиторов Эстонии. Может, даже современности. Имя человека, создающего шедевры. Ритта говорила, что так и будет, но Акселю казалось, что она не особенно в это верит. Ну и чёрт с ней, она всё равно совершенно ни в чём не разбирается.
Они были вместе уже год. Аксель познакомился с Риттой после одного из концертов, вернее, это она познакомилась с ним. Она натолкнулась на него, когда он выходил из зрительного зала, миловидная блондинка со слегка кругловатым лицом и блестящими голубыми глазами.
— Ой, — вырвалось у неё, а потом ещё: — Ох, это вы? — и ещё: — Обалдеть!
Знает ли она, что такое паузы, невольно подумал Аксель, но то, что его узнали, пришлось ему по душе.
— Как вам концерт? — кивнув, вежливо спросил он, не ожидая в ответ ничего особенного, всё это он слышал уже много раз, все всегда говорили одно и то же. Но Ритта сумела его удивить. Точнее, поразить в самое сердце.
— Ой, просто потрясающе! Мне так понравилось! — затараторила она. — Очень красивая музыка, просто восторг!
Аксель едва улыбнулся краешками губ. Что ни говори, ему было приятно это слышать.
— Ещё никогда не слышала, чтобы так классно играли! Вы просто гениальный пианист!
Краешки губ опустились.
— Вообще-то, — холодно сказал Аксель, — я не пианист. Наверное, вы меня с кем-то перепутали.
Бедная Ритта перепугалась, в голубых радужках заплескалась паника.
— Но… — она слегка нахмурилась, пытаясь понять, что следует сказать в такой ситуации. — Но вы же… Я видела, как вы спускались со сцены! Что же вы тогда там делали? — ещё чуть-чуть, и она перейдёт из обороны в наступление. А может, уже перешла.
Акселю хотелось закатить глаза, но он этого не сделал. Вместо этого он взял из изящных рук Ритты программку вечера, открыл на нужной странице — «Вендетта любви» — и ткнул пальцем в нижнюю строчку:
Композитор — Аксель Рауманн
— Ой! — воскликнула Ритта. Это было её любимым междометием, в чём в ближайший год Аксель успеет убедиться не раз и не два. — Так вы композитор? Боже мой, извините! Я просто… — она замялась. — Ну, вы так похожи на пианиста, ну, того, что играл на рояле, и мне показалось…
Похожи? Они с пианистом, кстати, не так уж идеально исполнившим его рапсодию, были светловолосы и молоды, и на этом их сходство заканчивалось. Но Ритту, похоже, это не смущало.
— …я просто так далеко сидела, что, наверное, не совсем разглядела… Вы очень симпатичный! — выпалила вдруг она и опустила глаза.
Тогда она ещё не казалась ему недалёкой.
Тогда у него ещё не было таких амбиций.
Он слегка наклонил голову, рассматривая её накрашенные розовым блеском пухлые губы. Потом улыбнулся:
— Говорите, красивая была музыка?
Алиби Урмасу Йенсену всё-таки предоставили — симпатичная брюнетка с крепкими грудями, напоминающая ему Хельгу в её лучшие времена. Собственно, потому-то он и решил познакомиться с ней поближе. И не разочаровался. Ни в её поведении в коттедже, ни в предоставлении алиби. Даже не пришлось долго упрашивать. Так что ответ для полиции у него был готов.
Но больше ответов у него не было. Он не знал, что именно Камилла делала на вечеринке. Почему ушла с неё так рано и при этом была так пьяна. Почему у неё были эти проклятые часы. Он не мог назвать ни одной её подруги, хотя они у неё были, сказал лишь про Яана, по которому Камилла сходила с ума. Урмас не знал, как она оказалась в лесу, на пляже, на том свете.
Он ничего не знал о Камилле.
Часто ссора начиналась, если Марте казалось, что Олаф проявляет недостаточно участия в разговоре или в построении планов на будущее. Она вспыхивала как спичка и кричала, что ему всё равно, что её это уже достало, что ему никогда ничего не интересно.
— Тебе со мной скучно? — спрашивала она, когда спичка догорала, и злость давала ей возможность выдохнуть.
— Нет, — отвечал Олаф, потому что не знал, что ещё сказать, и потому что это было правдой.
— А мне с тобой — да, — резко отвечала Марта и замолкала на несколько дней.
Он знал, что обидел её, но не до конца понимал, чем именно. Ему было горько, что Марта думала, будто ему скучно или всё равно. Ему не было всё равно. Никогда. В разговорах он предпочитал слушать её приятный тембр, чем вставлять какие-то реплики, а в построении планов на будущее вообще не видел смысла, его будущее — это она, что тут ещё добавить? Олаф готов был делать что угодно, лишь бы быть с ней, видеть её, слышать её голос. Он бы поехал туда, куда хочется ей, и занялся с ней тем, что ей нравится. Остальное было лишь фоном, декорации не имели значения.
Он просто не знал, как обо всём этом рассказать Марте.
Олаф Петерсен набрал номер покинувшей его жены, но она не ответила на звонок. Он сидел за кухонным столом, смотря на её любимую чашку, в которую он зачем-то налил чай. По привычке заварил на двоих. Хотя было бы логичнее, чтобы у него развилась привычка к постоянным уходам Марты. Но когда речь заходила о его жене, логике до Олафа было не достучаться.
Он выпил остывший чай, сполоснул чашку, убрал её сушиться. В квартире было непривычно тихо. Так, как бывает у одиноких людей. Марта сказала, что уже не вернётся, так что Олафу пора привыкать к этой тишине. Но Марта много чего делала и много чего говорила.
Хотя именно такого раньше Олаф от неё не слышал.
Телевизора у них не было, Марта считала, что он отупляет, и смотрела новости только в интернете. Как будто он никого не отупляет, думал Олаф, но не спорил. Вместо телевизора у них стоял воздухоочиститель с функцией увлажнения. Марте всегда не хватало воздуха. Она не говорила этого, но Олаф прекрасно всё понимал. Именно поэтому она и уезжала. Но хоть она и возвращалась, иногда Олафу казалось, что воздухоочиститель был Марте ближе, чем собственный муж.
Не выдержав тишины, Олаф настучал Марте большое сообщение про убийство Камиллы Йенсен. Просто ужас, такого даже представить себе невозможно было, с ума сойти. Марта ответила: Знаю, читала. Кошмар. Вовремя я свалила из этого дурдома.
Вовсе не вовремя, подумал он. Совсем даже нет. Теперь он остался с этим дурдомом, как выразилась Марта, один на один. С непостижимым убийством юной девушки, с Норой Йордан, с враньём полиции и пустынным одиночеством. Ему так хотелось рассказать обо всём этом Марте, услышать её смех, но она снова не взяла трубку. Марта вообще не очень-то любила разговаривать с ним по телефону.
Может, и не по телефону тоже.
Просто раньше он не обращал на это внимания.
Скучаю, написал ей Олаф и послал грустный смайлик, но Марта не удостоила его ответом.
В крови Камиллы обнаружили алкоголь, и это было вполне объяснимо, хотя досталось и им всем, и сестре Блэра. Кто вам его купил? Они не выдали Сфинкса, никто из них. Он не был ни в чём виноват, лишние проблемы ему ни к чему. Ну и, конечно, они не могли потерять своего поставщика. Кто знает, до чего бы дошло. Может, Сфинксу перестали бы продавать. Или он отказался бы покупать. Зачем рисковать? К тому же и полиции, и родителям отлично известно: они всегда смогут найти новый способ достать выпивку, если им этого захочется. Домашние аресты когда-нибудь закончатся. Вечеринки когда-нибудь возобновятся. Мертва Камилла Йенсен, а их жизнь продолжится. И тогда-то Сфинкс снова им пригодится. В том числе и для кое-чего другого.
Блэр был счастлив, что кроме алкоголя в крови Камиллы не обнаружили ничего. Это была идея Яана, все мерзкие идеи подобного рода всегда принадлежали ему, кто бы сомневался. Блэр её не одобрял. Как и почти всё в Яане. Но если бы в крови убитой девушки нашли ещё и снотворное, неодобрение прошлось бы по всем им, и это было бы только началом. Это разворошило бы их осиное гнездо, нет сомнений, и тогда бы не отвертелся ни дурачок Сфинкс, ни сволочь Яан, никто. Им повезло, что Камилла выплеснула коктейли на парочку и ушла. Конечно, она могла бы остаться живой, и тогда всем бы повезло ещё больше.
Сфинкс отдавал им свои сильнодействующие таблетки, которых у него было навалом. Нам очень нужно, а рецепта нет. Они бы покупали их у него, это не было проблемой, но Сфинкс, вот же незамутнённая душа, качал головой и говорил, что продавать их не может. У него не было лицензии на продажу. Блэр подумал, что лицензии на нормальную жизнь у него тоже нет. Была бы его воля, он бы выдавал их таким, как Сфинкс, а не таким, как Яан. Но вместо этого он обыскивал тумбочку и шкафы, набитые хламом, и воровал у своей сестры пустые пробники духов, пробирки с маленькими пластиковыми палочками. Не больше мизинца, они подходили идеально. Яан делал такую сильную концентрацию раствора таблеток, что одного такого пробника хватало, чтобы убедить девушку пойти прилечь наверху. Что было дальше? Блэр хотел бы не знать. Но если Яану не нужны были таблетки и пробники, чтобы заманить очередную запавшую на него девчонку, может, только немного алкоголя, то остальным в его свите он давал, так сказать, фору. На каждой вечеринке в ходу было пять пробников, наполненных секс-духами, так их называл Яан. Без крайней необходимости их использование запрещалось, но понятие о крайней необходимости у всех было разное. Так или иначе, за одну вечеринку обычно использовалось не больше одного пробника, чтобы не вызывать подозрений.
Яан испытывал их на себе, проверяя вкус, запах и концентрацию, пока эффект его не удовлетворил. Учитывая, что он был крупнее всех девчонок, которые когда-либо могли появиться в коттедже, он подумал уменьшить концентрацию. Но после того как «духи» впервые применили на практике, передумал.
Концентрация была в самый раз. Никакого вкуса. Никакого запаха.
Никакого сопротивления.
Блэр навсегда запомнил, с каким лицом Яан рассказывал им, как провёл ночь наверху с одной из блондинок-троечниц, вечно задиравшей нос, когда в её окружении речь заходила о Яане. Как будто она была выше этого. Как будто Яан был не достоин того, чтобы она о нём говорила. Невероятно, но Яан нравился не всем. Именно так Блэр и вычислял нормальных людей. Продолжая тусоваться с Яаном.
Блэр пригласил её на предновогоднюю вечеринку, потому что Яану она бы отказала. И она пришла. Может, ей было скучно. Может, ей было неудобно отказать Блэру. Лучше бы она не приходила. Потому что в один из стаканов с глинтвейном, который разливали всем желающим, Яан вылил содержимое одного из пробников. И Блэр собственноручно отдал стакан блондинке. Он держал два, один себе, один ей, и в какой-то момент глубоко запрятанная, но действительно хорошая часть его души сказала ему отдать ей другой стакан. Но когда он встретился взглядом с Яаном, рука сама протянула глинтвейн девушке. Блэр просто стоял и смотрел, как она пьёт то, что они приготовили. Как она с каждым глотком становится ближе к точке невозврата.
К точке разврата.
Но ничего не происходило, и Блэр с облегчением подумал, что ничего и не произойдёт. Что-то не сработало. Девушка ушла танцевать, и камень с души Блэра свалился с таким грохотом, что он даже не услышал, как сзади подкрался Яан.
— Молодец, — похлопал его по плечу дружбан. — Остаётся только немного подождать.
Блэр уже выпил свой глинтвейн и чувствовал лёгкое, радостное, новогоднее опьянение.
— Но ничего же не происходит.
Яан посмотрел на танцующую блондинку и недовольно поджал губы.
— Наверное, для эффекта нужно было добавить две дозы, — наклонился Блэр к Яану, не скрывая радости, что всё сорвалось.
— Я добавил три, — фыркнул Яан, — чтобы уж точно.
Внутри Блэра что-то оборвалось. Радость улетучилась, словно воздушному шарику, наполненному гелием, перерезали верёвку.
Через полчаса Блэр не видел ни блондинки, ни Яана. Он пошёл наверх, чтобы проверить, там ли они. Он знал, что они там. Знал, что лучше туда не ходить. Но всё равно пошёл.
Ему хватило духу только подняться, подойти к двери и застыть. Блэр прислушался к звукам, доносящимся из комнаты. Кровать сестры громко скрипела.
Раз за разом, раз за разом.
Блэр добежал до туалета, где его вырвало.
Новый день, новая смена. Было ещё рано, и Нора Йордан единственная стояла за кассой. Вернее, сидела, смотря в одну точку. Сегодня она работала с самого утра, а это значило, что покупателей, по крайней мере в первое время, будет немного. Сегодня Нора не знала, рада ли этому. Работа отвлекла бы её, упорядочила мысли. Нора думала об Олафе, о полиции, Камилле, её отце, даже о Луукасе. Но только не о работе.
К счастью, вскоре в «Гросси» зашли женщина, мужчина и ребёнок. Судя по их рюкзакам, они куда-то собирались. Вероятно, на какой-нибудь пикник или прогулку. Нора знала их — семья из дома напротив с гиперактивной доченькой. Обычно она пританцовывала возле стенда с шоколадом и без разбора кидала родителям в корзину или тележку батончики и плитки. День, когда они вставали не в её кассу, можно было считать удавшимся. Потому что как только родители начинали вытаскивать шоколадки из тележки, ор поднимался на весь магазин, а потом девчонка швыряла их обратно, только уже на транспортёрную ленту кассы. Частенько доходило и до препирательств с кассиром.
Они подкатили тележку с товарами к Норе. Вода, соки, тостовый хлеб, нарезки ветчины и сыра, влажные салфетки, чипсы, коробка конфет. Как ни странно, сейчас девочка, одетая в серые леггинсы и белую футболку с ярким изображением разноцветного кубика Рубика, вела себя более-менее прилично. Либо было слишком рано, и она попросту не проснулась, либо на неё, как и на всех, подействовала ужасная трагедия, произошедшая в их тихом городке. И хотя она вряд ли что-то понимала, а родители едва ли вдавались в подробности, общий настрой, атмосфера зыбкого неверия, тончайшего напряжения, едва уловимого отторжения сказывалась на всех. Трагедия, с которой было не поспорить, накрыла их, словно куполом, и каждый реагировал, как умел. Но веселья этот купол не вызывал ни у кого.
Глядя на ребёнка, Нора подумала, что у них с Луукасом тоже могла быть девочка. Или мальчик. Или оба. Или никого. Это уже давным-давно стало совершенно неважно, но время от времени Нору всё равно посещали такие бесполезные, бесцельные мысли. В основном при виде детей. Нора просканировала товары, приняла оплату, и девочка с едва поспевающими за ней родителями ускакала прочь. Как и мысли о неслучившихся отпрысках.
Как и все мысли вообще, когда в магазин вошёл Олаф.
Побродив по магазину, он наконец возник перед её кассой. Послав Норе очаровательную улыбку, какой не удостаивал даже Марту, Олаф принялся выкладывать товары на ленту. Их разговор состоялся вчера, но Олаф выглядел точно так же, словно ни секунды не прошло с того момента, как она рискнула поверить в его невиновность, поддержать его, дать своим чувствам чуточку воли. Он выглядел таким беспомощным, таким растерянным и таким симпатичным.
Я бы приготовила тебе настоящий обед, подумала Нора, улыбаясь в ответ и сканируя скумбрию, рис, банку огурцов и пачку творога. Однако быстро же ты позабыл свою Марту, коль расточаешь такие сладкие улыбки на свою соседку. Несмотря на то что Нора вчера сказала, несмотря на свою симпатию к Олафу, ей вдруг жутко захотелось как-нибудь съязвить. Но Олаф, расплачиваясь, одарил её таким взглядом, что у неё хватило сил лишь кивнуть. Взглядом, полном грусти, отчаяния и благодарности.
Нора вновь подумала о девчонке. Кубик Рубика на её белой футболке возник перед глазами. Разноцветный, с пёстрыми ячейками, такой же, как все они. Неоднородный. Неоднозначный. Головоломка, на которую все знают ответ, только добиваются его по-разному. Маленькие цветные квадратики, которые нужно подчинить своей воле. У каждого из них был свой ответ, свои пути его достижения. У каждого, кроме Норы. У неё не было ничего. Её кубик не нужно было собирать. Ей не нужно было чего-то добиваться.
Грусть во взгляде Олафа была такой осязаемой. Нора чувствовала, что дело не в убийстве. Он никогда бы не смог его совершить, а потом прийти в магазин за продуктами. Олаф, на лице которого всегда можно было прочитать все его мысли. Марта была его собранной гранью, но она ушла, и кубик рассыпался. И он не знал, как его собрать. И как ответить на вопрос — а стоит ли? Может, если взглянуть на жизнь по-другому, окажется, что его ответ всё ещё не найден, что его кубик был собран неправильно? Грань Марты, да, а что с другими? Собраны ли они? Или всё в них беспорядочно? Этого Нора не знала. Может, теперь этого не знал и сам Олаф.
А этот столичный композитор — идеальный пример хаоса души, творческого беспорядка, возможно, ячейки его кубика Рубика вообще не повторяются по цвету, бросаются врассыпную от одной только попытки их упорядочить. Наверное, прекрасно быть творческим человеком. Норе хотелось чего-то такого. Но очень редко. Реже, чем стоило бы.
Кубик Расмуса Магнуссена явно был испорчен, и хуже всего, что об этом знали другие. Какой-то брак, возможно, не хватает нескольких ячеек, вроде бы не страшно, но ощутимо. Если хаос Рауманна не нуждался в упорядочении, то хаос Магнуссена к нему стремился. Может быть, за пятнадцать лет он смог к нему приблизиться.
Луукасу нравились кубики Рубика, он даже знал алгоритм Бога. Нору это вообще не интересовало. До сегодняшнего дня. Он знал и какие-то другие алгоритмы. Нора нахмурилась, припоминая. Кажется… Да, алгоритм Судного дня. С его помощью можно было вычислить какой-то там день недели. Нора подумала о Камилле. Можно ли было вычислить Судный день для неё? День, когда её кубик Рубика разломают на части? Можно ли было предотвратить её смерть? Или трагедия всё равно произошла бы?
Не лучше ли Норе заняться работой, а не размышлениями?
Но покупателей почти не было, и она не могла перестать думать.
Алгоритм Бога. Название ей не нравилось, но отлично подходило к аналогии с людьми. Нечто, помогающее собрать их, привести в порядок, выполнить замысел, дать им ответ. Но, в отличие от пластикового кубика, алгоритма сборки фрагментов человеческой души не было. Не было инструкции, видеоуроков, примеров. Каждый сам, успешно или нет, пытался понять, что делать со своей жизнью. Для кого-то собранный кубик — благословение. Для другого — конец.
Норе жутко хотелось бы, чтобы кто-то — вроде Олафа, например, — повернул хотя бы одну её грань. Заставил задуматься. Нарушил строгое и скучное одноцветье, внёс чуточку хаоса. Хотя бы чуточку. Но она знала, что это никому не под силу.
Нора всегда была собранным кубиком и ничего не могла с этим поделать.
— Принеси же мне наконец воды, тварь ты пассивная! — выплюнула она, хотя Расмус мог поклясться, что ни о какой воде речи не было до этой секунды. — Мать скорее сдохнет от жажды, чем ребёночек принесёт ей попить. Вырастила…
Расмус поставил на стол стакан с водой и снова вернулся к телефону. Был его день рождения, но они никогда его не отмечали. Хельга должна была позвонить и назначить встречу. У меня для тебя сюрприз, сказала она, и Расмус не мог усидеть на месте. Хельга сама по себе была потрясающим сюрпризом. Волшебным подарком.
Мать отпила маленький глоточек — и стоило из-за этого вопить, подумал Расмус, — и уставилась на него.
— Хватит сидеть и ждать звонка от этой Хельги, — рявкнула она. — Что за нелепость? Из-за какой-то дурацкой девчонки привязывать себя к телефону?
— Вообще-то я собираюсь на ней жениться, — выпалил Расмус раньше, чем понял: он действительно именно этого и хочет.
На мать это впечатления не произвело. Она задумчиво поводила пальцем по каёмке стакана с водой, которую так и не выпила. Зачем вообще было устраивать истерику, если вода оказалась не так уж и нужна?
Его пронзили не сами слова. Слова могли быть любыми, но невыносимее оказалось другое. То, как она их произнесла. С каким лицом. С какой интонацией. Совершенно не задумываясь. Потому что для неё это было нормально. Всю его жизнь. Для неё было нормально унижать своего единственного сына и тех, кого он любит. Обесценивать всё, что он делает, всё, что ему нравится. Загонять его обратно в свою тёмную нору каждый раз, когда он пытался выползти на свет. Раз за разом вдалбливать в него неуверенность и страх. Он никто. Он ничего не умеет. Он ничего не заслуживает. Всё, что ему дорого, должно быть растоптано.
Расмус всю жизнь терпел это, не зная, что может быть по-другому, или не желая это признавать. Но сейчас он отчётливо понял: это неправильно. То, что для его матери совершенно естественно, на самом деле дикость. Её взгляд, её презрительная усмешка, и главное — её уверенность в том, что так будет всегда. Что он снова смирится, а она опять победит, небрежно, само собой разумеется. Это читалось в её глазах, движении губ, в её ладонях, лодочкой сложенных на коленях. В её убеждённости, что ад, который она ему устраивает, сойдёт ей с рук. В том, что она сломала его, и он никогда не рискнёт высунуться из тюрьмы, в которой она его заточила.
Расмус знал, что она права. С этим было уже ничего не сделать. Но её уверенности, её безнаказанности, её ухмыляющейся естественности ещё можно было дать отпор. В первый и последний раз он сможет её удивить. И если пятнадцатью годами позже пожар в его душе будет разгораться медленно, тлеющими углями, то сейчас он вспыхнул в секунду. Потому что не мог больше таиться во тьме. Внутри Расмуса вдруг обнаружился целый океан бензина, и он не хотел тонуть в нём в одиночку.
— Да кому ты нужен, господи, — презрительно сказала она. — Никому, кроме меня, и в голову не придёт терпеть такое убожество. Мой вечный крест, высасывающий из меня жизнь. — Он встала и подошла к комоду. Выдвинула первый ящик и взяла ножницы.
Однажды в детстве она посреди ночи вдруг навалилась на Расмуса, прижала его к кровати и словно безумная обкромсала ему отросшие волосы. Наутро он пошёл в школу с торчащими рваными клочьями на голове, и после уроков, которые ему едва хватило сил вытерпеть, единственным его желанием было покончить с собой. Но, как всегда, не хватило смелости.
Сейчас Расмус был уже взрослым, и ножницы потребовались матери не для стрижки.
— Чтобы я больше не слышала о твоей шлюхе, — последнее слово она выплюнула, словно косточку от вишни. Потом перерезала телефонный провод. Тот был тонкий, поэтому поддался с одного щелчка ножницами, отрезав их дом мрака от внешнего мира, где ещё оставался свет. — Не вздумай ещё хоть раз с ней поговорить. Забудь свою Хельгу. И не зли меня, Расмус, — посмотрела на него мать. — Без меня ты никто. Ты и сам это знаешь, — сказала она и тем самым бросила в океан бензина горящую спичку.
Блондинка-троечница ничего никому не сказала. Может, она даже не поняла, что произошло. Или с кем. Яан разочарованно сообщил, что он был у неё не первым, и назвал её шлюхой. Настоящей шлюхой был Яан, но Блэр, который теперь был по уши в дерьме, никогда бы ему об этом не сказал. Блондинка продолжала учиться с ними, каждый день видеть Блэра и Яана, не скрывающего теперь при встрече с ней похабной ухмылки. Но ни на одну вечеринку в коттедж она больше не приходила.
Тройная — чересчур, сказал им Яан. Вырубает так сильно, что почти никакого кайфа. Словно надувная кукла. Нужно, чтобы они были поживее. Поактивнее. Чтобы что-то чувствовали, издавали какие-то звуки. Попробуем двойную.
В тот день, когда Яан решил попробовать двойную, Блэр сказался больным и не пришёл.
Как будто это переставало делать его причастным.
После третьего раза Яан заявил им, что лучше всего работает одна доза. Идеальный баланс покорности и участия в процессе. Они соображают, но плохо, не настолько, чтобы сопротивляться, но настолько, чтобы решить, что это их идея, и довольно хорошая. На следующий день — никаких особых последствий для здоровья, только фрагментарные обрывки последствий своих решений. Яан втянул носом воздух из пробника и сказал: вот он. Запах всё-таки есть.
Запах гарантированного секса.
Вот почему Блэр был уверен, что Камиллу изнасиловали. В глубине души он даже хотел, чтобы Камиллу убил Яан. Чтобы его арестовали и увезли прочь из их городка, который он отравляет своим присутствием. Они поспорили, что Яан переспит с Камиллой по её воле, без секс-духов, и это придумал Блэр. Потому что участь Камиллы уже была решена, и Блэру не хотелось, чтобы она стала очередным экспонатом пробниковой коллекции. Пусть хотя бы этого ей удастся избежать. А если у неё есть мозги, она ни за что не пойдёт с этим извращенцем наверх.
Лучше бы пошла.
Лучше бы Нора снова слушала местные сплетни про обычную жизнь. Про унылые огородные планы и дешёвые развлечения в столице. Про успеваемость их поганых детей-подростков, на деле успевающих только портить облик города и закупаться пойлом через посредников. Но всё это осталось в прошлом.
Остались только версии.
Одна бредовее другой.
Если все новости и сплетни, которые ежедневно долетали до ушей Норы раньше, иногда приносили пользу, то всё, что обсуждалось сейчас, выбивало её из колеи. Убийство, убийство, убийство. Словно ничего больше не существовало. Словно в городе устроили какое-то умопомрачительное мероприятие, каких свет не видывал. Впрочем, в какой-то мере так и было. И теперь они обречены постоянно его обсуждать. Все, даже те, кто не имеет к нему никакого отношения. Конечно, это гораздо интереснее огородов и соседских дней рождений. Нора прекрасно это понимала, как понимала и то, что такие разговоры всё равно лучше, чем мёртвая тишина, застывший в воздухе шок, который царил в магазине сразу после случившегося.
Но, господи, серийный убийца из Куусалу? Это просто смешно.
Банки, бутылки, упаковки, пакеты летали над сканером штрих-кодов, евровые купюры и мелочь появлялись и исчезали, а Нора слышала одно и то же.
Одно. И. То. Же.
Почему им всем так тяжело это принять? Все они готовы скорее поверить в какого-то волостного маньяка и жертвоприношение, чем в то, что их житель, чей-то сосед, чей-то знакомый, совершил преступление у них под носом. Кто угодно. Откуда угодно. Но только не кто-то из них.
Только не житель города.
Хотя в три часа холодной осенней ночи на отдалённом пляже маленького городка вряд ли мог быть кто-то ещё, не правда ли?
Нора сканировала товары и отсчитывала мелочь, прекрасно понимая: кто-то из её покупателей может оказаться убийцей, и она не будет иметь об этом ни малейшего понятия. Убийцей. Вором. Насильником. Они ни черта друг о друге не знают. О том настоящем, что хранится внутри них.
Внутри каждого.
Олаф сказал полиции, что Марта ни при чём, но как он может быть уверен?
В их городе уже никто ни в чём не уверен.
Их отношения изменились. Некоторые улыбки стали более натянутыми. В некоторых головах зародились сомнения. Но их поганые языки всё равно было не остановить. Нора не знала, благословение это или проклятие. Наверное, они были счастливы, что это не коснулось кого-то из них. Наверное, они сочувствовали и хотели быть в курсе.
Чего они хотели больше всего — так это правосудия.
Досталось и полиции, пока не нашедшей зацепок, и всем чиновникам, и журналистам, соседским и столичным, и даже самому мэру. Кстати, почему его никто не подозревает? Только потому, что он мэр? Удачно он слёг в больницу, подумала Нора, пробивая упаковку винограда. Несколько ягод внутри подгнили, но не говорить же об этом покупателю, чтобы он вернул товар? Несколько жителей их городка тоже подгнили, и что же теперь, хоронить весь город?
Удушение — это что-то личное. Камилла была молода и красива. И ещё этот алкоголь в крови. Преступление на почве страсти, говорили они. Нора их не понимала. Что вообще это значит? Преступление на почве скорби ей было бы понятнее. Но страсть? Камиллу всё-таки не изнасиловали. Это тоже разлетелось по городу со скоростью, равной скорости распространения новости об убийстве. Скоростью света.
Скоростью тьмы.
Нора и Олаф были не единственными, кто соврал полиции о том, где был ночью.
Блэр сказал правду и этим изрядно попортил Яану жизнь. Но было кое-что, чего он полиции не сказал. И не собирался. Если на Яана косились, что бы сделали с ним?
Ксандра, девчонка из Куусалу. Она тоже была на вечеринке. Подружка той, что обжималась с Яаном. Раз уж Блэр не смог заполучить Камиллу — хотя они вроде бы расстались и теперь она свободна, вряд ли она захочет встречаться с дружком Яана, — он не имел права игнорировать её взгляды. Конечно, она смотрела на него не потому, что он был красавцем. Она и сама внешностью не блистала, если уж быть честным. Её подружка была гораздо красивее, Яану всегда доставалось всё самое лучшее. Так что они, пьяные и неказистые, сначала смотрели, как их яркие приятели запускают руки в чужие джинсы, а потом стали смотреть друг на друга. Когда Яана всё-таки, видимо, заела совесть и он вышел на улицу, чтобы посмотреть где Камилла, Блэр с Ксандрой, идиотски хихикая, тихонько вышли за ним. Они были неприметны, так что их отсутствия никто не заметил.
Ксандра хотела Яана, распалённого развлекаловкой с её подругой, но почему-то бросившего её на диване. Блэр хотел Ксандру. И заодно показать ей, что Яану вовсе не до неё. Он думал, что они увидят Камиллу и Яана, извиняющегося перед ней, ведь должен он был извиниться, она всё-таки дочь мэра? Но вместо этого перед ними было только пустое шоссе. Ни Камиллы, ни Яана. Они пошли дальше, когда Блэр услышал бормотание друга. Не думая, он дёрнул Ксандру за руку, и они перескочили через сухую канаву в лес. Прижимаясь к стволам деревьев, они заговорщически смотрели, как Яан бредёт обратно к коттеджу, один, поникший и злой. Наверное, Камилла его не простила, злорадно подумал Блэр. Так ему и надо.
Ксандрино дыхание рядом учащало его пульс, как и её вздымающаяся и опадающая огромная грудь. Больше, чем у её подружки. И пока Ксандра не решила выйти на шоссе и прилипнуть к Яану, чтобы его подбодрить или утешить, Блэр решил пойти ва-банк. В конце концов, она не из их города. Если она влепит ему почёщину или просто откажет, никто не узнает о его неудаче. Лучше так, чем использовать секс-духи. Блэр взял Ксандру за руку, и та оказалась неожиданно горячей. Он отвёл ей со лба выбившуюся прядь. Не такая уж она и некрасивая.
Гораздо красивее и подружки, и Камиллы.
По крайней мере сейчас.
Блэр слегка прижал Ксандру к стволу дерева, чувствуя, что долго не выдержит.
Ксандра улыбнулась и повела его вглубь леса, подальше от шоссе. Она была пьянее, чем он. По сути ей было уже всё равно, кто это будет, Яан или Блэр. Может, Блэр хотя бы не такой потаскун.
Было холодно, но они этого не замечали. Блэр и Ксандра чувствовали только жар алкоголя, смешанного с желанием. Они отлично провели время и хотя смеха было больше, чем действий, Блэр навсегда запомнит тот раз.
Тот раз и ту ночь.
Когда он был совсем недалеко от Камиллы, умирающей в чьих-то руках.
Мать Расмуса никогда не говорила ничего плохого про Урмаса Йенсена. Она вообще редко его обсуждала, но если уж бралась, то не оставляла камня на камне. Не от Урмаса — от сына. Урмас был старше на несколько классов, но они подружились. Он был образцом для подражания, по крайней мере в её глазах. Очень умный паренёк, говорила она, всегда ставя ему пятёрки. Работы Расмуса, выполненные так же идеально, ни разу не удостоились высшего балла. Очень вежливый, одобрительно отмечала она, игнорируя все «доброго утра» и «спокойной ночи», «до свидания» и «спасибо» Расмуса. В конце концов он перестал их говорить. А вскоре постепенно перестал говорить и всё остальное. Только слушал. Упрёки, оскорбления, насмешки. Урмас далеко пойдёт, довольно кивала она, не то что ты, убожество. И в этом дрянь не ошиблась.
Но даже если бы она с утра до ночи втаптывала в грязь его лучшего друга, это не вскрыло бы в Расмусе взращиваемую ею тьму. Теперь же было по-другому. Потому что речь шла о Хельге. О их будущем. О его счастье. Она могла ещё двадцать лет уродовать его душу, но ни единого плохого слова о Хельге он слышать не мог. Она не имела права вообще говорить о ней хоть что-то. Произносить её имя своим поганым желчным языком. Но было уже поздно: она знала про Хельгу, про то, что та для него значит. В её гнилых мыслишках Хельга уже была опошлена, очернена, вываляна в грязи. Хельга и его бессмысленные надежды на будущее.
Урмас не был его шансом на счастливую жизнь. А Хельга — была. Только она одна и делала его жизнь счастливой. Он жалел лишь, что они не рассмотрели друг друга раньше. Тогда у них было бы больше времени.
Когда он сделал то, что сделал, то понял, что жалел не зря. Времени им было отмерено ничтожно мало в масштабах их планов на жизнь.
Ключи от тюрьмы, в которой его оставила гнить старая дрянь, были только у Хельги.
Но теперь ему не помогут и они.
Нора выбросила мусор и уже подходила к подъезду, когда увидела Олафа.
Он еле шёл, словно духота придавливала его к асфальту, но на улице было свежо и даже прохладно. Шёл, не отрывая взгляда от дороги. В расстёгнутой куртке. В той же самой рубашке, в которой был вчера. Нора подумала, что Олаф, должно быть, очень устал. Что ждало его дома, кроме одиночества? Нестиранные рубашки? Холодные простыни? Пустой холодильник? Может быть, в нём завалялся позавчерашний хек. У Норы вот завалялся.
Он поднял взгляд и улыбнулся ей. Слегка, ненавязчиво, но у Норы что-то разверзлось в душе. Ей стало страшно. Неужели где-то внутри неё всё ещё пряталась способность чувствовать нежность? Он открыл дверь, пропустил её вперёд. Олаф был таким милым, таким правильным, таким спокойным. Тюфяк Олаф, живший под каблуком у Марты, наконец мог расправить плечи и почувствовать себя кем-то важным.
Действительно важным для кого-то.
Нора тыкала ключом в замочную скважину двери в квартиру, не попадая и не желая признавать причину этого. В конце концов связка ключей упала на пол, так же, как и пару дней назад, только теперь рядом с ней стоял Олаф, да и ключи упали не случайно. Он поднял связку и вложил ей в руку. Их пальцы снова соприкоснулись. Нора почувствовала комок в горле.
Она всё сделала правильно.
Нора открыла дверь, Олаф посторонился, пропуская её. Открывать дверь в его квартиру было неудобно, пока соседи не зашли к себе. Нора застыла на пороге, вспомнив, как соврала полиции. Они провели вместе всю ночь. Хотелось бы ей, чтобы это было правдой? Она повернулась к Олафу, терпеливо ждущему, когда она скроется за порогом. Морщинки вокруг его глаз стали заметнее. Видимо, переживает из-за Марты. Даже освободив его от своего присутствия, Марта наносит ему урон. Нора ненавидела таких людей. Она ещё не успела сходить в магазин, например, в ближайший «Мейе», но слова уже рвались с языка, летели выпущенными из лука стрелами, и удержать их она не смогла.
— Не хочешь пообедать вместе? — словно невзначай спросила Нора.
Олаф молчал так долго, что она стала мечтать лишь о том, чтобы провалиться сквозь землю. Она уже напрягла мышцы, чтобы сделать шаг назад, оказаться в квартире, закрыть дверь и больше никогда не попадаться ему на глаза, когда он наконец собрался с мыслями и ответил:
— Конечно, Нора. Может, завтра?
Лаура Свенни работала в библиотеке много лет, и ещё больше лет она любила читать. Детективы и триллеры были её страстью, хотя иногда, например, летом в выходные на пляж, она могла взять и какую-нибудь симпатичную романтическую историю. Всё же при ярком свете солнца убийства и расследования теряли часть своей атмосферности, казались всего лишь выдумкой, лишённой объёма, в которую становилось сложнее погрузиться и поверить.
Поверить в то, что случилось с Камиллой, и вовсе было невозможно. Теперь Лаура вряд ли пойдёт на пляж, уж точно не на «Ракету», где кто-то из местных убил бедную девочку. Она прочла достаточно книг, чтобы живо представить себе, что там происходило. Но ни в одной не было ответа, почему такое могло бы произойти у них. В этих книгах часто совершались ужасные убийства в маленьких неприметных городках, а местные жители хранили жуткие секреты, выплывающие наружу. Но это не помогало поверить, что кто-то, кого ты частенько видишь в библиотеке, магазине или бассейне, посреди ночи задушил дочь мэра и бросил её в гнилой корабль. То, о чём Лаура читала, никак не хотело соотноситься с тем, что происходило в их городе. Прямо вокруг неё. Прямо сейчас.
Почему именно сейчас?
Истории, в которых какой-нибудь писатель, потерявший вдохновение, совершал преступление, чтобы о нём написать, или какой-нибудь журналист снимал им же подстроенные сюжеты, были не новы. Лаура и читала, и смотрела подобное, и это казалось ей вовсе не лишённым смысла. Кто знает, что в голове у этих творческих людей? Они всегда на какой-то своей волне, высоковольтной линии, нуждающейся в энергии, и если резервы её кончаются, может произойти сбой. Например, что-то замкнёт в мозгу. Но вот про кого она таких историй не знала, так это про композиторов.
Аскель Рауманн появился в их городе незадолго до убийства. Творческий человек, потерявший вдохновение. Частенько прогуливавшийся по берегу залива. Обнаруживший тело Камиллы. Очень подозрительные совпадения.
Совпадения ли это?
Несмотря на данное себе обещание больше не ходить мимо «Мейе», Аксель Рауманн снова шёл именно там. Это было удобнее всего. Почему он должен жертвовать своим комфортом из-за какой-то пьяни? Они с разных планет, не стоит обращать на них внимание. Рауманн грел руки в отороченных тонким светлым мехом карманах бордового велюрового пальто. Раньше он и представить не мог, что будет носить такую одежду, такую гейского вида тряпку, больше похожую на бархатное платье, чем на нормальное пальто. Они с Риттой наткнулись на него в магазине подержанных вещей «От друга к другу» на втором этаже Балтийского рынка. Ритта задумчиво ходила от одной безделушки к другой, а он таскал за ней корзинку, в которой уже накапливался традиционный хлам, вся та хрень, мимо которой она никак не могла пройти. Чашка, картина в рамке, браслет, футболка. Всего этого у них было уже навалом, но Акселю было проще терпеливо и молча дожидаться момента, когда они подойдут к кассе, чем пытаться убеждать в чём-то свою девушку. Пальто нашла Ритта, стоило оно всего несколько евро и выглядело вполне прилично, почти как новое. Ради шутки она попросила Акселя примерить его, и тот, сам не зная почему, согласился. Скользя ладонями по приятному велюру, севшему на нём просто идеально, Аксель поворачивался то так, то так, рассматривая свой новый образ в зеркале. Пальто выглядело смешно и нелепо первые секунд тридцать, а потом вдруг стало выглядеть богемно.
Снять его Аксель уже не смог.
«Постояльцы», ошивающиеся у «Мейе», конечно, были на месте. Один из них, синюшнего вида, расположился прямо на крыльце, облокотившись на урну у входа в магазин. Второй, одетый во что-то вроде ватника, сидел рядом, постоянно трогая свои грязные усы. Ещё несколько человек сгрудились вокруг них. Возможности пройти в магазин для нормального человека не было. Впрочем, подумал Аксель, нормальные туда вряд ли ходили.
— Скальпеля на него нет, — сказал кто-то, и остальные заржали.
Аксель собирался было пройти мимо, но что-то внутри него вдруг всколыхнулось. Скальпеля?
— Простите? — вежливо переспросил он, остановившись.
Ответом ему был новый взрыв хохота.
— Расскажи ему, — толкнул синеватый усатого.
Аксель подумал, что зря теряет время. Нужно было доделать ещё несколько тактов.
— Был тут один красавчик, — начал усатый, — любитель юбок. — Остальные издали подобие подтверждающих восклицаний. — Все женщины от него убегали, едва завидев. Бывало, идёт по дороге дамочка, а он к ней подбегает и юбку задирает. Типа — покажи, хочу посмотреть, что там у тебя между ног!
Очередной взрыв гогота.
— И? — на лице Акселя не шелохнулся ни один мускул.
Подумаешь. Они что, думали его этим шокировать? Эксгибиционисты куда как веселее. Как же скучно они здесь живут…
— И… твоё пальтишко он бы тоже задрал!
Ржач стал оглушительным.
Одна нота. Всего одна нота. Длинная и прекрасная. Дослушай её. И выдохни. Аксель улыбнулся, словно ему сделали комплимент. Возможно, почти так оно и было. Если бы продать его пальтишко за настоящую цену, на эти деньги они бухали бы месяца три без перерыва.
— Эй, погоди, погоди, — завопил синеватый, когда Аксель повернулся, чтобы уйти. — Мы ж не рассказали, почему его Скальпелем прозвали!
— А разве я просил?
— Чё?
— Да ничё, — усмехнулся Аксель.
— А, ну так вот, — синеватый даже привстал, опираясь на урну, чтобы удобнее было толкать речь, — этот красавчик наш как-то в магаз пошёл, и там его мужик один толкнул, чьей жене он юбку-то задрал, слышь? О как! Так он потом, он-то чё, у него вот здесь, — синеватый закатал рукав засаленной куртки и показал на предплечье, — вот здесь прям, скальпель всегда был приклеен, скотчем, прикинь? С двух сторон, о как!
На этом месте Акселю вдруг стало интересно. Но синеватый уставился на него, словно чего-то ожидая.
— И чё? — спросил тогда Аксель.
Непривычные слова обволокли язык, словно липкие конфетки, слившиеся в диссонансную секунду, но это сработало.
— Так он его скальпелем-то и полоснул, вот чё! — радостно закончил синеватый, и остальные порадовались вместе с ним.
— Повезло, что тот живой остался, — добавил усатый, — правда, покалеченный и жёнушка его бросила в итоге.
— Надеюсь, он его засудил? — поинтересовался Аксель.
— Кто? — не поняли они.
— Этот… покалеченный — Скальпеля.
— А, да нет, у него ж справка была, он совсем того, юбки, скальпели, с бумажкой всё можно, чего тут судиться-то? — удивился усатый.
— Ты покажи, покажи, — снова затолкал его синеватый.
Аксель вспомнил мысли про эксгибиционистов и приготовился сваливать, но тут усатый размотал длиннющий шарф и показал на шею.
— Да ты не ссы, посмотри, посмотри, — сказал синеватый.
Рауманн поморщился, но шагнул вперёд. На шее усатого был виден длинный шрам.
— Так это?..
— Да, да, я это был, — с гордостью заулыбался усатый.
Аксель гордился тем, что закончил Консерваторию с отличием. И что выиграл тот конкурс молодых композиторов. Гордость усатого ему было не понять. На его месте Аксель бы засудил не только психа — и плевать, какие там у него бумажки, — но и всю его семью и вообще всех, кто был там рядом.
— Ну полиция-то хоть приезжала? — в отчаянии спросил он.
— Полиция? — переспросил усатый и посмотрел на синеватого.
— Ха! — ответил тот. — Не, полиция не приезжала.
— Телевидение зато приезжало! — довольно добавил усатый.
Вот и всё, что нужно знать об этом городе, подумал Аксель.
Я убью тебя, сказал тогда Расмус. На полном серьёзе. Испугался своих слов, но виду не подал. Мать рассмеялась, достала из коробки в углу молоток, всучила ему. Давай, вперёд, сказала она. Чёртов слабак. Тебя самого надо было стукнуть ещё при рождении, унылое ты ничтожество. Двадцать лет сидишь у меня на шее. Она обхватила ладонями его пальцы, сомкнула их на деревянной рукояти. Молоток был тяжёлым, Расмус невольно опустил руки.
Давай. Хоть раз в жизни не будь трусом. Хотя бы раз, похлопала она его по плечу и отошла на пару шагов. То, с какой благожелательностью она говорила, пугало его больше молотка в руках. Всегда пугало. Даже сейчас.
Однажды, когда Расмус был совсем ребёнком и в очередной раз вывел её из себя, ничего плохого не сделав, он привычно вжал голову в плечи, ожидая разъярённых грязных слов и обжигающих щипков. Но в тот раз мать изменила тактику. Иди в Хара, сказала она. Если дойдёшь, так и быть, будешь прощён. До Хара от их дома было километров шесть, но Расмус прошёл бы их не задумываясь, если бы обстоятельства были другими.
Дорога до Хара шла через лес.
Было два часа ночи.
— Можно завтра, мамочка? — спросил он в надежде, что до завтра мать передумает.
— Пошёл вон немедленно, — прошипела она в ответ.
Расмус представил, как идёт посреди ночи и посреди леса один-одинёшенек. Брошенный, уязвимый, не знающий, что его ждёт дальше. Мальчик, бредущий сквозь тьму к прощению. До конца жизни этот путь так и останется единственным, который он не сможет пройти. Прощение — высшая форма любви, но всю любовь, всю, без остатка, Расмус потеряет, не найдя ничего взамен.
Он рыдал, она была спокойна. Всего лишь сделка — ни угроз, ни оскорблений, ни побоев. Если бы дело было хотя бы утром, думал Расмус, съёжившись в углу кровати. Было бы не так страшно. Но сейчас, вместо того, чтобы пойти и доказать матери, на что он способен, Расмус ревел и повторял прости прости прости мамочка ну пожалуйста прости, не имея ни малейшего понятия, за что он просит прощения, молясь, чтобы его не выгоняли из тёплой постели в зловещую летнюю ночь.
— Какой же ты трус, — сказала она наконец, когда у него уже не было сил ни плакать, ни умолять. — Тебе надо было просто выйти за дверь и пройти пару минут. Просто послушаться меня, сделать, как я сказала. Я бы пошла за тобой, догнала, и мы оба были бы дома через десять минут. Но нет, — он сорвала с него одеяло, которым он накрылся с головой, — нет, ты слишком труслив, слишком труслив для того, чтобы быть моим сыном.
Я бы убежал, чтобы ты меня никогда больше не догнала, я бы умер, только чтобы ты почувствовала вину, лихорадочно думал Расмус. Но уже тогда он понимал, что ничего такого она бы не почувствовала. Поэтому только всхлипнул и отвернулся к стенке, снова накрывшись одеялом.
Но сейчас Расмус не хотел отворачиваться. Если бы только она сказала ему, что это просто шутка. Попросила его положить молоток, который сама же ему дала. Сказала бы, как обычно, ладно, тупица, иди спать. Но она только смеялась, смеялась оттого, какого сына она вырастила, какое ничтожество, какого слабака. Терпилу, тюфяка, амёбу. Каждое её слово укрепляло одну из мышц в руке, держащей молоток. Её уверенность в том, что она держит всё под контролем, её нетерпение, её ожидание того, что он снова, как и всегда, расплачется перед ней. А ведь ему уже двадцать лет.
Двадцать. Грёбаных. Лет.
Ему наконец-то удалось её удивить. Расмус навсегда запомнит выражение её лица, когда он замахнулся молотком. Изумлённый взгляд расширившихся светло-карих глаз. Приоткрывшийся тонкий рот. Взметнувшиеся выщипанные брови. И что-то, на секунду выползшее на свет. Поразившее его в самое сердце. Что-то, о чём он мечтал всю свою жизнь, чего добивался день за днём, на что перестал надеяться. Она уже умерла, чары развеялись, но то, что он успел увидеть, осталось в его сердце. Он и не знал, что она способна это почувствовать.
Гордость за своего сына.
Блэр съел оладьи с молоком, что оставила ему мать, уехавшая на работу. Отец был в командировке, так что сегодня Блэр был предоставлен сам себе. Он подумал, не поделать ли уроки, но меньше всего ему хотелось заниматься учёбой. Он сходил побросал мяч в баскетбольное кольцо в лесу — не том, где убили Камиллу, конечно, а за мостиком через реку. Перекинулся парой слов с парнями, послушал с ними музыку, снова побросал мячик. Почувствовал, что больше не в состоянии находится с кем-то рядом и пошёл домой. В основном, конечно, из-за того, что снова начались обсуждения убийства. Казалось, они не закончатся никогда. Если найдут убийцу — а с каждой парой часов если становилось вероятнее, чем когда, — и тогда им не будет конца. Это убийство навсегда останется пятном на городе, бледнеющим со временем, но не исчезающим полностью. Камиллу Йенсен запомнят — не так, как она хотела бы, но всё-таки. Блэра не запомнит никто и никогда.
Он вернулся домой и так хлопнул дверью, что с крючка свалились ключи от подвала. Там хранилось всякое барахло, не влезающее в кладовку. Какие-то старые банки, запчасти для велика и для машины, стройматериалы, оставшиеся от ремонта пятилетней давности. Они не заходили туда неделями, а иногда и месяцами, но когда упали ключи, Блэр вдруг кое-что вспомнил. Он постоял в прихожей, представляя себе всякое. Откуда у вас эта вещь? Какие у вас были отношения с Камиллой Йенсен? Вы должны проехать с нами. Нет, определённо этого нельзя было допустить. Блэр поднял ключи и пошёл в подвал. Нарочито медленно вставлял его в замок, пока сосед закрывал свой отсек. Улыбнувшись и кивнув, Блэр проводил взглядом его тучную фигуру, обхватившую какую-то коробку, набитую поролоном, и только когда тот вышел из подвала, Блэр открыл дверь в отсек, относящийся к их квартире. Включив свет, он осторожно переступил через рулоны обоев и кафельную плитку, смахнул с лампочки паутину. Подошёл к старому тяжёлому сундуку, доставшемуся им от бабушки, запустил руку между сундуком и стеной, у которой он стоял. Подцепил съёмный фрагмент доски с пола, о котором знал только Блэр.
Почувствовал себя каким-то преступником.
Выудив то, за чем пришёл, Блэр воровато оглянулся и сунул вещь в карман штанов. Вернув фрагмент доски на место, вышел из отсека, чувствуя, как сильно бьётся сердце. Что, если его увидели бы с такой вещью? Блэр закрыл дверь, поднялся из подвала в свою квартиру, прислонился спиной к стене, задев головой выключатель. Когда вспыхнул свет, сердце Блэра чуть не разорвалось от неожиданности. Рукой он сжимал в кармане вещь, которую принёс из подвала.
От которой необходимо было избавиться.
Утром должны были вывозить мусор. Блэр ушёл подальше от дома, увидел подходящий мусорный контейнер. Вокруг не было ни души, уже стемнело. Он должен был заставить себя поднять крышку и выбросить вещь, но это оказалось тяжелее, чем он думал. Он хотел бы оставить её себе, а после того что произошло — ещё больше, как напоминание. О красоте. И о зле. Об отвратительной человеческой природе и её беззащитной хрупкости. Но оставлять вещь было опасно. Однако в ту секунду, когда Блэр возьмётся за ручку крышки мусорного контейнера, он совершит нечто подозрительное, и это навсегда останется с ним.
Но выбора у него не было.
Блэр огляделся, резко открыл крышку и выбросил в бак изящный женский браслет с красивыми разноцветными стекляшками. Когда крышка захлопнулась, Блэра прошиб холодный пот. Прости, подумал он.
И поспешил домой.
Состояние Урмаса Йенсена то улучшалось, то ухудшалось, но если оно стабилизируется, то через пару дней его обещали отпустить домой. Всё-таки здоровье мэра нельзя пускать на самотёк. Иначе потом это может обернуться какими-нибудь неприятностями. Йенсен старался сохранять спокойствие, хотя это и было чертовски сложно, но когда его снова навестила полиция, он разозлился. Кем они себя возомнили? На их лицах он прочёл что-то, что не смог расшифровать. В прошлый раз такого не было. Что изменилось?
Они что-то обнаружили?
— Если вы опять по поводу этих часов, не тратьте время, — буркнул Урмас. — Оставьте меня в покое. Найдите убийцу моей дочери.
— Поэтому мы и пришли, — сказали они. — Появились результаты исследования ДНК.
На часах, подаренных ему Хельгой и найденных у тела Камиллы, не было обнаружено отпечатков пальцев — ни Урмаса, ни Камиллы, никого, — и это означало, что часы кто-то протёр, вероятнее всего убийца. Зато в лаборатории обнаружили микроскопические частички кожи, оставшиеся на металлическом браслете.
— Сравнительный анализ показал, что ДНК на часах принадлежит вам, господин Йенсен.
В прошлый раз у него действительно взяли анализ ДНК, Урмас с радостью бы отказался, но это выглядело бы подозрительно. Так что он согласился, изображая помощь следствию. Теперь это оборачивалось чем-то очень нехорошим.
— И что? Я носил эти часы, конечно, на них может быть моя ДНК, — спокойно сказал Урмас.
— Конечно, вполне.
Он действительно уловил долю сарказма в их тоне, или разыгравшееся воображение начинает сводить его с ума?
— Это не значит, что я убил свою дочь.
— Мы этого не говорили, господин Йенсен. Но…
— Что?
— В ходе исследований был проведён ещё один сравнительный анализ. Вашей ДНК и…
Хватит.
— …ДНК Камиллы.
Стоп.
— Они не совпали.
В палате повисла тишина.
— Камилла — не ваша дочь.
Город разворошили, как муравейник, и в этом была и его заслуга. Заслуга или вина? Наверное, сейчас это уже неважно. Сфинкс покрепче взялся за ручку метлы. В его голове не хватало нескольких винтиков, или, наоборот, парочка была лишней, только с этим всё равно ничего не получалось сделать. Может быть, он и не годился ни для какой другой работы, зато хотя бы отличал Нефертари от Нефертити. И каждый день читал по одной маленькой главе из переведённой Книги мёртвых. Сфинкс даже учил египетский язык по специальному пособию. Раньше он называл его древнеегипетским, но тогда должен был бы существовать и современный египетский, а такого языка нет, вместо него арабский. Многие ли дворники и уборщики могут похвастаться таким интеллектуальным хобби? Неважно, что на следующий день Сфинкс стабильно забывал половину из выученных иероглифов. Неважно, что язык давался ему не так легко, как хотелось бы. Просто он очень сложный, да и рисовать Сфинкс умел не то чтобы очень прилично. Важно было, что он не сдавался.
Жаль только, что тогда на пляже он сдался быстрее, чем осознал это.
Она всегда всё знала. Лучше всех. Единственно верное мнение.
За это Нора её и ненавидела. Теперь уже где-то очень глубоко, под слоями забетонированных эмоций, сожалений и попыток принятия. Не тлеющими углями, способными рано или поздно вспыхнуть, лишь пеплом, иногда, словно от дуновения, поднимающимся в душе. Но всё-таки.
Всю свою жизнь Нора слышала от неё только одно: сомневаюсь.
Мама, я приду ровно в десять…
…скоро устроюсь на работу…
…испекла пирог, получилось неплохо…
С-о-м-н-е-в-а-ю-с-ь.
Всегда.
Этим ужасным, презрительным, усмехающимся тоном.
Потом оказалось, что слышала подобное не только Нора. Но что самое дикое — мать продолжала повторять это даже тогда, когда было абсолютно очевидно обратное. Именно это никак не укладывалось в голове её дочери.
В её душе.
Когда отца Норы сбила машина и врачи сказали, что спасти его уже не удастся, что он на грани смерти, она прямо так им и заявила, закатив глаза: что-то я сомневаюсь, что он умрёт. Отец умер через три часа.
Когда бабушка перестала вставать с кровати, и Нора всё твердила, что она заболела и что надо ей помочь, мать лишь отмахивалась: ерунда, оклемается. Бабушка умерла через неделю.
Когда заболела уже Нора, задыхающаяся от кашля и боли в лёгких, подозревающая пневмонию, — да ну, не выдумывай. В конце концов Нора сделала рентген. Пневмония была уже запущенной, и в лёгких образовались спайки. Но даже снимок с заключением врача не смог заставить мать признать свою неправоту. Наверное, они ошиблись.
После пневмонии у Норы внезапно появились аллергия. Правда, чтобы выяснить это, ей пришлось более полугода ходить по различным врачам и сдавать анализы. Какое-то время ей даже диагностировали астму, к счастью, в итоге обошлось всё-таки без неё. Но когда она сообщила матери по телефону, что у неё теперь аллергия на кошек, то услышала в ответ лишь знакомое сомневаюсь. Нора, державшая в руке справку от врача, молча положила трубку.
Никаких тлеющих углей.
Это повторялось раз за разом, постепенно стираясь из памяти, становилось обыденностью. Но что-то всё равно упорно не хотело забываться. Сидело занозой, не ноет, если не трогать, но и не вытащить. Однажды Нора нашла кольцо, купленное и спрятанное Луукасом. Нора не знала точно, что чувствует по этому поводу, пока не сообщила об этом матери. Она всё ещё была глупа и думала, что с ней стоит делиться такими новостями. Луукас собирается на мне жениться, мечтательно проговорила Нора, сидя напротив матери, попивающей чай.
— На тебе-то? Сомневаюсь…
Чай пила мать, но ошпарило Нору. Не то чтобы она к такому не привыкла. Но именно сейчас она такого не ожидала. Думала, та порадуется или хотя бы сделает вид. Скажет хоть что-то, хоть что-нибудь другое. Нора встала из-за стола, ушла в свою комнату и заперлась там. Они всё ещё жили в одной квартире, потому что с деньгами у них всегда было на грани тревожного. Нора достала карты, которые ей подарил на день рождения Луукас (он увидел, как заворожённо она смотрела на них в магазине), и разложила пасьянс. Карты, в отличие от матери, не сомневались. Через месяц Луукас сделал Норе предложение. И она приняла его.
Не сомневаясь.
Когда спустя годы после смерти Луукаса Нора устроилась на другую работу и сообщила матери, что её берут в «Гросси», ответом ей было скривившееся лицо и привычное сомневаюсь. К этому моменту Нора уже отработала две смены.
Со временем пепел поднимался всё реже, в основном после визитов в дом престарелых. Совсем не посещать его Нора не решалась, но с каждым месяцем характер матери становился всё сквернее. Может быть, скоро она оборвёт и так уже почти не существующую связь. А может, она оборвётся сама.
Люди рано или поздно умирают.
Останется ли к тому времени в Норе хоть что-то, что ещё не умерло?
Камилла и Яан начали встречаться этим летом. На вечеринке в честь окончания учебного года он проявил участие и проводил её, но с тех пор они больше не общались. Стояла жуткая жара, лес по дороге к морю трещал от сухости, но Блэру нравился его знойный хвойный запах, его округлые сосновые шишки, свежие коричневые и уже высохшие сероватые, мириадами рассыпанные под ногами, словно звёзды на небе, тысячи иголок, устилающих путь, и даже засохшая, сгоревшая несчастная черника. Блэр, как и многие жители, валялся на пляже. Не на «Ракете», а с другой стороны от завода. Туда как раз привезли кучу песка, разровняли берег, и отдыхать там теперь было мягко и хорошо. Да, Блэру было хорошо. Он смотрел на девчонок неподалёку. Яркие пляжные полотенца, стройные фигурки, соломенные шляпки, смех. Блэр мог бы смотреть на них вечно. Особенно на Камиллу. Незагорелая и хрупкая, словно фарфоровая, с красивой тонкой шеей и тёмными волосами, в скромном чёрном купальнике. Совершенство. Она сидела с подружками, которые вовсе не были ей подругами. Так же, как и Яан по-настоящему не был ему другом. Яан, сидевший рядом с ним и ржущий над каким-то видео, которое ему приходилось смотреть, накинув на голову рубашку, потому что иначе из-за солнца ни черта не было видно. Можно подумать, на пляже больше нечем заняться. Будто бы там нельзя купаться или любоваться красивыми девчонками. Но Яан, конечно, был выше этого. Всё это для простых смертных, а Яан лишь сделал одолжение, приперевшись сюда с Блэром за компанию. Он даже не собирался купаться, чего Блэр в такую жару совершенно не понимал.
Закончив смотреть видео, Яан скинул рубашку с головы и заметил, что у Блэра тоже имелось что-то вроде видео. Которое называлось «Одноклассницы на пляже». Он не отрывал от них взгляда. Бедный озабоченный Блэр, которому ничего не светит.
— Пошли-ка, — сказал Яан, вставая, и Блэр, как обычно, послушался.
Он не думал, что они пойдут к девчонкам, но именно к ним они и направились. Камилла нравилась Блэру уже некоторое время, и Яан об этом знал. Так что Блэр почувствовал, что ничего хорошего из этого не выйдет.
В конечном итоге он окажется прав.
Яан завёл непринуждённую беседу, как умел только он, а Блэр молча стоял рядом, смотря на изящный браслет на изящной лодыжке Камиллы. Тонкая серебристая цепочка, плоские круглые блестяшки, точь-в-точь как леденцы, полупрозрачные, красные, оранжевые и жёлтые. Отсвечивающие на солнце, играющие оттенками в его лучах. Браслет был немного похож на детский, и это показалось Блэру трогательным, совсем как сама Камилла.
Камилла, которую Яан позвал купаться.
Ты же не собирался лезть в воду, мог бы сказать Блэр, но он не произнёс ни слова. Просто смотрел, как Камилла собирает свои тёмные волосы, снимает с лодыжки браслет и бежит к заливу с самым классным парнем в школе. Её подружки решили не отставать и последовали за ними. Яан и Камилла смеялись, а Блэр стоял на берегу и смотрел под ноги. На лежащий на пляжном полотенце браслет, сверкающий на солнце.
Вот и всё, что досталось Блэру.
Вернувшись из воды, возбуждённая Камилла даже не заметит отсутствия украшения, а когда заметит, не придаст этому значения. Отныне у неё будет, чему придавать значение. Вернее, кому.
И это будет не Блэр.
Хельга была красива, словно с обложки журнала, потому он и запал на неё тогда, ещё пятнадцать лет назад. За это время обложка потускнела, выцвела, местами истёрлась, потеряла былую привлекательность. За это время появилось множество других журналов, глянцевых, блестящих, пахнущих свеженькой краской и обещаниями юности. Когда Хельга умерла, Урмас скорбел. Но в глубине души он не чувствовал ничего особенного. Потому что и в Хельге уже не было ничего особенного. Ничего из того, чем она заманила его в свои сети.
Хельга оказалась обыкновенной шлюхой. Дело было не только в том, что в последние годы она, совершенно не думая о последствиях, стала потихоньку похаживать налево. Да и направо, если уж на то пошло, — кто теперь может точно сказать, сколько их было? Дело было в том, что она была шлюхой уже двадцать лет назад.
Пятнадцать так точно.
Чем старше становилась Камилла, тем яснее он видел в ней черты своего друга. Хельга обманула его, лживая дрянь, она прекрасно знала, что ребёнок не от него. Если бы Урмас знал, что Хельга беременна, он бы вообще ничего не сказал полиции. Катились бы они вдвоём с Расмусом куда подальше. Но к тому времени, как Урмас смекнул, что к чему, было уже слишком поздно. Устраивать скандал, разводиться, рушить репутацию приличной семьи, пошедшей в политику. Было слишком поздно что-то менять.
Магнуссен гнил в тюрьме, но его изящная женская копия постоянно была перед глазами Урмаса. Хельга никогда его не любила, стоило догадаться гораздо раньше. Она отдавала себя больше дочери, чем политике, и Урмас долго не понимал, почему, пока однажды, несколько лет назад, не увидел этот вдруг повзрослевший и до боли знакомый взгляд исподлобья, пронзивший его догадкой. Хельга любила Расмуса и его дитя, выношенное ею с нежностью и выращенное с заботой. Ни до политики, ни до Урмаса по-настоящему ей не было никакого дела. Он не стал поднимать этот вопрос, не желая унижаться и слушать её враньё. Расмус с Хельгой и правда были похожи — цветом глаз, цветом волос, чертами лица. Может быть, им суждено было быть вместе. Но Магнуссен прихлопнул свою мамашу, и Урмас решил, что это знак. Он был идиотом.
Но он поумнел и потому оставил всё как есть. Никто уже не помнил Расмуса, и только он да Хельга могли разглядеть что-то знакомое в лице Камиллы. Девчонки, которая никогда была ему близка. Порой — изредка — он мучился оттого, что он не слишком хороший отец, раз не чувствует родительской связи со своей очаровательной дочерью. По крайней мере, одной загадкой стало меньше.
Он знал это давно, и очень скоро это узнают все. Камилла не его дочь, никогда ею не была.
И теперь уже не станет.
Урмас ни за что бы не признался в том, что чувствовал. Такое признание ему дорого бы обошлось. И ему было страшно.
Страшно, потому что он чувствовал облегчение.
В тюрьме, взрослея и становясь мужчиной, Расмус заново переосмысливал свою жизнь. Отношения с матерью. Всё, что ему пришлось вытерпеть. Всё, что привело его сюда. Расмус не умел слагать слова, но если бы был писателем, думал он, то написал бы такой трактат о своих мучениях, в который бы даже не поверили. Сказали бы — не может такого быть, таких матерей не бывает, таких сыновей тоже. Трактат был бы огромен, подробен и кровоточил каждой своей страницей.
Но Расмус ошибался. Даже если бы он был писателем, он сделал бы ровно то же, что и большинство таких, как он. Не слагал бы трактатов, не бередил бы раны. А жил бы дальше с одной простой и такой сложной целью.
Постараться забыть.
Если не вдаваться в биологические подробности, отца у Расмуса не было. По крайней мере, он его никогда не видел. Любые вопросы к матери оставались без ответа, и постепенно он перестал спрашивать. Им и вдвоём было неплохо. Поначалу.
Иногда.
Бабушка умерла от апоплексического удара, Расмус никогда её не видел. Позже он выяснил, что это давно уже называется инсультом, но мать всегда выражалась сложнее и непонятнее, чем другие, словно профессия учителя обязывала её к этому даже дома. Когда он не смог выговорить апоклесический, мать вдалбливала ему это слово по слогам всю ночь без перерыва, пока оно не стало отскакивать у маленького Расмуса от зубов. Это слово отныне навсегда ассоциировалось у него с бабушкой, она сама стала этим словом. Но много лет спустя, сидя в тюрьме, Расмус думал, что это был никакой не удар и не инсульт. Удары и инсульты берут отпуск, когда у тебя такая дочь. Наверняка это мать её довела. Одну свела в могилу, второго — в тюрьму. Может быть, если бы удар хватил маму, а не бабушку, всё было бы иначе. Даже не может, а точно.
Расмус бы не родился, и его это вполне бы устроило.
Стоило прожить двадцать лет и попасть в тюрьму, чтобы осознать это.
Она была поздней дочерью. Матери было семьдесят семь лет, вроде бы ещё не конец, но организм начал сдавать. Старческое тело понемногу разваливалось, анализы менялись к худшему, портились кровь и моча, и только желчь была всё той же. Текла по желчным протокам, сочилась из каждого второго слова.
На следующий день после визита к матери, пожалевшей, что изнасиловали не её дочь, в квартире Норы раздался звонок. Звонили из дома престарелых. Иногда Норе хотелось, чтобы мать сломала там шейку бедра, и тогда она сказала бы ей:
— Подумаешь, ерунда какая.
Мать жаловалось бы, что не может ходить, а Нора отвечала бы:
— Да ну, не выдумывай.
Мало что ещё могло бы доставить ей подобное удовольствие.
Но звонили по другому поводу.
Нора уже переговорила с персоналом и сидела на кровати напротив матери, рассматривая результаты анализов с расшифровками. Мать, как всегда, что-то рассказывала по третьему кругу, однако сегодня Нору это почти не раздражало. В конце концов она встала, и тогда мать заметила бумаги в её руках.
— Ах, это, — смутилась вдруг она. — Вроде бы получше стало, видела?
— Я бы так не сказала, — спокойно ответила Нора.
— Не дури, — вспыхнула вдруг мать. — Я разговаривала с врачами и со всеми.
Нора снова взглянула на цифры, но ничего нового в них не появилось.
— Я скоро поправлюсь, — услышала она голос матери.
Впервые на её памяти в нём кроме упрямства был страх.
И тогда Нора наконец сказала то, о чём давно мечтала.
Утром после вечеринки Ксандра уехала на первом автобусе в Куусалу. Её сонная подружка, спустившаяся со второго этажа с растрёпанными волосами, уехала на втором. Сколько Ксандра ни уговаривала её поехать с ней, она не нашла в себе сил встать так рано, и в конце концов Ксандра психанула. Никто не знал, что они с Блэром были ночью в лесу. Когда весть об убийстве дочери мэра облетела всю округу, когда стало ясно, что её убили после вечеринки, точнее, во время неё, Блэр с Ксандрой договорились ни при каких обстоятельствах не упоминать своё совместное ночное приключение. Не хватало ещё стать подозреваемыми в таком ужасном преступлении. В любом случае, узнай кто-то, что они были там, и расспросам не будет конца. Ксандра не хотела, чтобы её родители оказались в курсе её весьма личной жизни, да и Блэру бы это принесло неприятности. Они условились молчать. Всё внимание переключилось на Яана, понятия не имевшего, что гораздо большего внимания заслуживал тот, кто сообщил о его прогулке полиции. Безрезультатной во всех отношениях. И прогулке, и полиции.
Яан не нашёл Камиллу, разозлился, к тому же упустил подружку Ксандры. Ей не очень-то понравилось, что он пошёл искать другую, пусть та и была его девушкой, вернее, уже бывшей, судя по тому, что он сказал ей перед уходом. Так что подружка Ксандры нашла с кем уединиться на втором этаже. Яан же продолжил пить, потому что ему постоянно подсовывали стакан. Под конец он уже не помнил, кто, так что решил, что инициатива была его собственная. Это и нужно было Блэру. Легче всего убедить Яана в том, что он король положения, что он главный, что он и никто другой принимает решения. Яан отрубился, так и не догадавшись о том, что делал и чего добился за эту ночь Блэр. Впервые ему обломилось больше, чем Яану. И это вывело бы Яана из себя. К чему Блэр готов не был, по крайней мере, не сегодня. Так что Расмус Магнуссен был не единственным в городе, кто провёл ночь убийства Камиллы в пьяном забытьи. Только Яан, в отличие от Расмуса, смог припомнить, что никого не убивал.
По крайней мере, так он утверждал.
Камилла. Конечно, бриллиант. Чистый, сверкающий и холодный. Омываемый балтийскими волнами. Глубочайшая печаль. Тягучие скрипки и осторожное фортепиано. Ветер, поглаживающий траву на берегу. Сосны, наблюдающие со стороны. Изморозь на дереве «Ракеты». И немного надежды, виолончельного легато, словно у этого пляжа и этого города есть ещё шанс, раз уж его больше нет у Камиллы. Главная тема альбома, пронзающая насквозь и душу, и сердце, музыка, которая никого не сможет оставить равнодушным.
Её отец. Пожалуй, здесь нужно провести сапфировую мелодию, тяжёлую, тёмно-синюю линию утраты. Аксель Рауманн посмотрел на газету, лежащую около ноутбука. На первой полосе, конечно, убийство Камиллы и фотография её и её отца. Урмас Йенсен. Горюющий отец, слёгший с сердечным приступом. Аксель провёл пальцем по лицу мэра, отпечатанному на серой бумаге. Лейтмотив Урмаса был скорбным, острым, жаждущим отмщения. С другой стороны, насколько Рауманн смог разузнать — спасибо соцсетям, твитам, комментариям и длинным языкам девчонок из гимназии, положившим на него глаз, — мэр не был идеалом нравственности, жена ему изменяла, а дочь ненавидела. Кое-что в преступлении указывало на возможные личные отношения с жертвой. А что, если отец вспылил? Аксель не то чтобы всерьёз рассматривал эту версию, но когда выяснилось, что ДНК Камиллы не совпадает с ДНК Урмаса, что она, чёрт возьми, ему не родная, всё стало выглядеть по-другому. Кто знает, что может произойти посреди ночи, если вспыльчивый отец узнаёт, что дочь вовсе не его? Сапфир не подходил. Аксель закрыл глаза. Мелодия поменяла тональность и цвет. Больше тревоги. Больше подозрений. Лейтмотив Урмаса будет рубиновым.
Расмус Магнуссен. Ему полиция уделила больше внимания, чем другим, но, наверно, не больше, чем самому Акселю. Всё-таки им очень сложно понять творческих людей. Как будто он приехал сюда, чтобы посреди ночи убить девушку, а потом написать об этом альбом.
Не то чтобы теперь это не приходило ему в голову.
Он видел Расмуса в магазине. Нечёсаный медведь, зверь, отсидевший в клетке много лет и наконец выпущенный на свободу. Он видел и то, как к нему относятся другие. Иногда сложно понять не только творческих людей. Магнуссен был одним из главных подозреваемых, хотя раз его до сих пор не арестовали, значит, у них ничего нет. Но у Акселя для Расмуса кое-что найдётся. Тяжёлая жизнь в тюрьме, выскребшая душу без остатка. Низкое фортепиано, сначала тревожное, потом убаюкивающее — гнев и борьба, переходящие в смирение. Тяжёлая жизнь на свободе. Стоило ли вообще выходить, если только ты вернулся в город, как на тебя обрушивается презрение окружающих и почти обвинение в убийстве? Ведь такие, как Расмус, преступники навсегда. Даже если сам он и исправительная тюремная система иного мнения. Щемящие аккорды в верхнем регистре как дань той жизни, что навсегда утеряна, надежде, что угасла, силе, что истончается на воле быстрее, чем в клетке. Тихие минорные арпеджио, словно пламя свечи, колеблющееся на ветру. Этот город вот-вот задует его, независимо от того, виновен Расмус или нет. Аксель дал волю фантазии и чувствам, положился на ощущения и мелодию истории, сам не зная, насколько он прав. Лейтмотив Магнуссена, медведя, застывшего в зыбкой смоле вины и несвободы, был для Акселя янтарным.
И, конечно, Яан. Он и прочие участники той вечеринки, после которой Камиллу нашли мёртвой. Конечно, это может быть не связано. Но кто знает, чем всё закончилось бы, если бы поганец, встречающийся с мэрской дочкой, сумел удержать штаны застёгнутыми или хотя бы не доводить её на глазах у всех? Может быть, она осталась бы жива. Если бы осталась на той вечеринке. Может быть, с похмельем и сожалениями, но для неё бы настал следующий день. Думал ли об этом Яан? Аксель думал. Он изучил его профиль в двух соцсетях и решил, что с него хватит. Такого количества похабщины и пижонщины для его чуткой композиторской души было достаточно. Что вообще Камилла в нём нашла?
А что в самом Акселе нашла Ритта? Неужели она не чувствует, что безразлична ему?
Девчонки, что ещё скажешь.
И всё же, чувствует ли Яан вину? Хочет ли переиграть тот вечер? Уделить своей девушке внимание, или хотя бы догнать её на ночном шоссе? Было бы тогда два трупа?
Догнал ли он её? Он утверждал, что нет, но кто знает, что там произошло? Парень сильный, придушить субтильную девчонку в приступе злости ему не составило бы труда. Может, она угрожала рассказать всё отцу, что обеспечило бы Яану определённые неприятности?
Чем больше Аксель думал о Яане, развивая версию, тем больше он был ему неприятен. Яан был его полной противоположностью. Такие, как он, не ходят на концерты классической музыки и не поступают в консерватории. Такие, как он, в шестнадцать лет посещают коттеджные вечеринки и думают, с кем бы переспать, а не шпарят этюды. В десять лет, когда Аксель мучил скрипку, Яан, возможно, мучил животных. Окружающих он мучает до сих пор. Считая себя центром Вселенной. Для таких, как Яан, Вселенная навсегда останется ограниченной маленьким прибрежным городком. Впереди у него долгая и скучная жизнь, лишённая утончённости. Сдобренная литрами энергетиков в ближайшие годы, литрами пива в последующие и чёрт знает чем ещё в дальнейшем. Изысканность Яану будет не по карману, изящество — не по душе. Такие сволочи, как он, становятся пьяницами или мэрами. В зависимости от везения.
А ещё была сестра Блэра, которая огребла неприятностей после истории с коттеджем, о котором все знали, но делали вид, что услышали впервые.
А ещё, возможно, были наркотики. Что, если смерть Камиллы как-то с этим связана?
А ещё, а ещё, а ещё…
Всё это осколками фиолетовых аметистов, россыпями жемчужин и легло на его великолепное музыкальное полотно, сверкающее торжественной скорбью.
Нора думала, что это легко — приготовить обед, на который она пригласила Олафа. В принципе так оно и было. Гораздо сложнее оказалось приготовить саму Нору. По этому случаю она достала из шкафа фиолетовое платье, последний раз надевавшееся года три назад на рождественский концерт в музыкальной школе, на который Нора почему-то решила пойти. С фиолетовым бархатом, местами слегка потёртым, контрастировали рассыпавшиеся по плечам рыжие волосы. С косметикой было сложнее. Нора годами ею не пользовалась и уже порядком подзабыла, как это — накрасить ресницы без комочков, не ткнув в глаз щёточкой от туши и не размазав краску по веку, тронуть цветом губы, не превращая себя в клоунессу. Помаду и тушь Нора купила в универмаге, бесконечно долго выбирая и то и другое. В итоге ей даже моргать было неудобно, настолько непривычная была тушь, а улыбаться Нора и вовсе боялась, чувствуя, что помада вышла слишком яркой. Но что поделать — она сама решила устроить этот чёртов обед.
Они съели суп из цветной капусты, нежное картофельное пюре с котлетами из индейки, которую Нора собственноручно прокрутила на фарш, и лёгкий салат из огурцов с яблоками, параллельно обсуждая, естественно, Камиллу и её ужасное убийство. А также новость о том, что Камилла оказалась мэру не родной дочерью. Потом они открыли красное вино, лениво ковырялись в тирамису, и Норе было хорошо и спокойно, когда Олаф всё испортил.
— Как думаешь, она вообще меня любила? — спросил вдруг он.
К тому моменту они уже выпили бутылку вина на двоих, но этого было недостаточно, чтобы Нора смогла воспринять подобное.
— О, — сказала она. Больше ничего.
Олаф, казалось, не заметил её ответа. Или он был ему не интересен.
— Конечно, — вздохнул он, с сожалением глядя на пустую бутылку, — у нас бывало всякое, но у кого не бывало, верно?
У меня, например, хотела закричать Нора. Потом подумала про Луукаса. Про то, что она с ним сделала. Согласился бы Луукас с Олафом? Крик затих, так и не оформившись. Норе просто нечего было сказать. В какой-то момент все её слова закончились. Наверное, в тот, когда Олаф, сытно отобедав и выпив дорогого вина, заговорил про свою жёнушку, бросившую его в сто двадцать пятый раз.
— Ох, прости, Нора, — Олаф вытер рот салфеткой, скомкал её и оставил на тарелке. — Наверное, мне уже пора.
— Наверное, — ответила Нора, хотя хотела сказать совсем другое.
К её удивлению, Олаф принялся мыть посуду.
Видимо, Марта его выдрессировала, с неприязнью подумала Нора.
— Не против, если помаячу тут ещё немного? — усмехнулся он, взбивая руками пену.
А может, Марта тут вовсе не при чём.
Довольная Нора отошла якобы поправить причёску, но на самом деле проверить, не размазалась ли губная помада. Непривычная субстанция на губах, неудобно есть, неудобно говорить, всё какое-то нелепое, чужое, не её. Помада не растеклась, чего нельзя было сказать о Норе. Она обернулась на Олафа, вызвавшегося мыть посуду, и почувствовала непривычное тепло в груди. В её квартире столько лет не было мужчины, и теперь Нора не знала, так ли это было правильно, как ей казалось. Она знала только, что хотела бы, чтобы Олаф остался. Но он и так останется, тоже знала она. Мужской запах Олафа просочился даже в обои. Нора подошла к окну в комнате и открыла его.
Вернувшись на кухню, она села на стул и стала смотреть на спину Олафа, ополаскивающего тарелки. Широкую спину, за которой можно было бы спрятаться от всего остального мира. Телефон Олафа, лежащий на краю стола, зазвонил и перестал. Олаф вытер руки и взял телефон, чтобы увидеть то, что уже успела увидеть Нора.
Звонила Марта.
Нора посмотрела на Олафа, и внутри у неё защемило.
Как он изменился. Словно не было этого обеда, этой посуды, словно и самой Норы здесь тоже уже не было. Он так поспешно ретировался, что даже забыл попрощаться.
Нора посмотрела на вымытые только с одной стороны тарелки и вздохнула.
Естественно, в первую очередь проверили тех, кто жил ближе всего к пляжу «Ракета». Домов там было не так много, кто-то уехал в отпуск и до сих пор не вернулся, одна супружеская пара спала (или так утверждала), кто-то был на ночной смене. В общем, никто ничего не слышал и не видел. Никаких криков, на помощь никто не звал, подозрительные личности не ходили.
Одним словом, никаких зацепок или подозреваемых. Если бы только Камиллу убили в другое время или в другом месте, свидетели наверняка бы нашлись. Но убийца на это и рассчитывал, это входило в его план. Ему нужно было оставить преступление не раскрытым. Они с Камиллой будто играли в прятки в лесу.
Только вот Камиллу нашли, а убийцу — нет.
Лёгкое мерцание и одиночная вибрация. Олафу пришло уведомление о пропущенном вызове. Пока он мыл посуду Норы, кто-то звонил. Едва Олаф взглянул на экран, его бросило в жар. Он пропустил звонок от Марты, более того, пропустил его, обедая с другой женщиной. Марта словно что-то почувствовала, и, зная её, не исключено, что так и было. Олаф тут же забыл про Нору и её обед. Оказавшись в квартире и собравшись с духом, он набрал Марту, но жена трубку не взяла. Был в душе, написал Олаф, надеясь, что она перезвонит. Однако Марта уже была оскорблена. Видимо, брошенный муж должен брать телефон даже в душ, чтобы не дай бог не пропустить звонок, если вдруг бросившая его жена решит позвонить. Вообще-то Олаф так бы и поступил. Если бы на самом деле был в ванной, а не мыл посуду другой женщины. Он позвонил ещё раз, но Марта отклонила вызов.
Лучше бы ты взял трубку. Больше не звони мне, я же просила.
Когда Марта уезжала, она действительно крикнула, чтобы он не смел ей звонить. Этот крик, должно быть, слышали все соседи, весь мир, кроме Олафа, а если он и слышал, то решил сделать вид, что нет.
Марта, давай поговорим, пожалуйста.
Олаф не играл в шахматы, но сейчас почувствовал — не та фигура не на той клетке. Нужно было написать что-то другое. Но эта игра ему тоже никогда не давалась.
Через полчаса он написал снова. Марта, возвращайся, прошу.
Разве я не ясно выразилась? Я уже не вернусь.
Но почему?
А чего ты ожидал, Олаф?
И сколько Олаф ни сидел, сжимая в руках телефон, так и не смог найти в себе силы на правильный ответ.
Кто-то посягнул на святое. Не просто на жизнь человека — это давно перестало быть чем-то ценным, хоть все и делали вид, что это не так. Не только на жизнь ребёнка — а четырнадцатилетняя жизнь всё ещё такова. И не просто ребёнка, а дочери мэра. Хотя, оказывается, уже не дочери. Но главное посягательство было совершено на город. На его спокойствие, сонное безразличное существование, молчаливое равнодушие. Его жизнь, не выбивающуюся из колеи десятилетиями. Его жителей, окутанных туманом иллюзорной безопасности, безмятежности пейзажей, умиротворённости тихого малого сообщества. Это был не столько удар по Йенсенам, сколько по всем остальным. Кто-то скинул бомбу на застывший пляж, и взрывная волна задела весь город. В этом-то и была проблема.
Не в Камилле или её отце. В страхе всех остальных. В их неуверенности. Недоверии. Подозрениях. Нужно было найти виновного и обнародовать его мотивы, а лучше — признание и раскаяние, чтобы Локса могла и дальше существовать в своём маленьком отрешённом мирке.
Нужно было найти виновного.
Расмус Магнуссен понимал это лучше остальных.
Нора впервые сходила на маникюр. Подровняла кончики волос в парикмахерской. Даже слегка осветлилась. Совсем чуть-чуть. Волосы стали нежно-персиковыми, такого она не ожидала, но результат ей понравился. Нора не позволила себе по-настоящему задуматься, что мешало ей привести себя в порядок все эти годы. Кроме того, что она и так была в порядке. Она просто любовалась своим отражением. Нора стала выглядеть свежее, моложе, приятнее.
Это не укрылось от матери, к которой она по привычке зашла.
— Чего это ты так прихорошилась, — фыркнула она. — Неужели для какого-нибудь мужика?
— Ну не для тебя же, верно? — ответила Нора. Она никогда не умела молчать.
— Даже не представляю, что ему может быть от тебя нужно, — проскрипела мать. Или её кресло-качалка, которое Нора подарила ей на Рождество. — На такое обычно не зарятся даже озабоченные.
Мать была несправедлива. Нора и до этого выглядела неплохо, подумаешь, слегка невзрачно. Это вовсе не означало, что никто не захотел бы с ней познакомиться. Просто сама Нора раньше не горела таким желанием. Но матери, как и всегда, было виднее. Она отпустила ещё несколько обжигающе язвительных замечаний по поводу изменений в её внешности и последствий знакомства с мужчинами. Таких замечаний, от которых в детстве и юности Нору бросало или в дрожь, или в слёзы. Нора знала наверняка, что Расмуса Магнуссена бросало туда же, потому что это было очевидно. Ни один ребёнок не убьёт свою мать без серьёзных на то причин. Но то, что было очевидно для Норы, для остальных не представляло интереса. В итоге мать Магнуссена влияла на его жизнь даже после своей смерти. В этом и было отличие Норы от Расмуса: что бы мать Норы ни говорила и ни делала, до какой бы истерики её ни доводила, даже во взрослом возрасте, в конечном счёте она всегда проигрывала — Нора твёрдо знала, что всё это не повлияло на её жизнь. Всё это никак не связано ни с характером самой Норы, ни с отношением к Луукасу, ни с чем. Всё это было лишь фоном, отвлекающим, раздражающим, но не меняющим судьбу.
Только лишь фоном.
Её язвительная и действительно гадкая мать могла думать что угодно, но не она со своими нападками сформировала эбонитовый стержень Норы, химически и социально инертный, электро- и чувственно-изоляционный. Нора была в этом уверена — или хотела в это верить. Хотя мать даже сейчас продолжала говорить мерзости, это было бесполезно. Нора её почти не слушала.
Она давно не ребёнок. У неё давно уже была своя жизнь.
И она начинала становиться интересной.
Он бы убил её сам.
Позор, теперь ставший вечным. Начавшийся ещё до рождения Камиллы. Может быть, это наследственное. Может, Хельга через десять лет повесилась бы на такой же балке, как её мать. По крайней мере ничем, кроме как зарождающейся болезнью, подступающей депрессией, Урмас не мог объяснить то, что Хельга занималась чем угодно, только не карьерой мэра. Конечно, много времени она уделяла Камилле, но не один Урмас был в курсе, что всё ещё молодая Хельга Йенсен ищет и находит развлечения на стороне. Кто бы не захотел трахнуть мэра? Всё ещё немного симпатичную женщину во власти и в депрессии. Это было отвратительно.
Да, если бы Хельга не умерла, он бы убил её сам. Хорошо, что ему не пришлось марать руки.
А теперь из его жизни исчезла и Камилла. Какое счастье, думал Урмас, что отец Хельги этого не застал. Смерти Камиллы и новостей о том, что она не его дочь. Посмеялся бы он над ним? Посочувствовал бы? Сказал бы, что давно об этом догадывался?
А что, если спросить мнения жителей?
Наверное, они сказали бы, что муж с женой друг друга стоили. После того как его алиби подтвердили, на свет вылезли нелицеприятные подробности времяпрепровождения в коттедже Йенсена. Для него-то, конечно, они были как раз приятными. Но разве возможно это кому-то объяснить в политическом контексте?
Беспросветная дыра, в которую Урмас падает, не ведая, что ждёт его дальше. Он вспомнил о деньгах, которые отложил Камилле на обучение. Теперь их можно будет потратить на что-нибудь другое.
Хоть один плюс.
Катрина Капп, пятнадцать лет назад попавшая в аварию с одним погибшим, до сих пор иногда навещала бабушку. Катрине было тридцать два года, но с тех пор, как она ехала в автобусе, поглощённая мыслями о своих любовных неудачах, почти ничего не изменилось. В девятнадцать лет она всё-таки встретила парня своей мечты, правда, потом оказалось, что мечта была вовсе не её. Чья-то другая, но не её. Все последующие годы она встречалась то с одним, то с другим. Дольше всего отношения продлились с милым тихим ботаником, помешанном на обожаемых им растениях, который делал её день лучше одной только своей застенчивой улыбкой, и с обладателем железобетонного пресса, высокомерным нотариусом, заставлявшим её кричать по ночам. Ничего не вышло ни с одним, ни с другим. Да ну, он тебе не подходит, говорили её родители и знакомые про обоих — и про всех остальных. Такой чудесной девушке сложно найти себе достойную пару. Ботаники и извращенцы точно не для неё. Они действительно любили Катрину и желали ей только лучшего, поэтому не удивлялись, что ей никто не подходил.
Но Катрина знала, что это неправда. На самом деле это она никому не подходила. Никто не хотел связывать с ней свою жизнь. Рано или поздно все сбегали, оставляя ей очередную трещину на сердце. Оно у неё было большим и могло выдержать многое, но легче от этого не становилось.
Рано или поздно она становилась неудобной.
В ней всего было слишком. Слишком большие, слишком внимательные глаза, подмечавшие то, что другие хотели бы оставить при себе. Слишком смелые губы, часто произносившие то, что другие не хотели слышать. Слишком острый ум, позволивший ей зарабатывать слишком много денег. Слишком добрая душа, прощавшая то, чего прощать не следовало. Она слишком громко смеялась, слишком горько плакала, слишком серьёзно относилась к своей внешности, слишком несерьёзно относилась к количеству партнёров. Слишком много хотела, но, зная людей, слишком малого ожидала. Она не знала полумер, не понимала, что это такое. Она просто пыталась быть собой, чистым цветом, а не оттенком, и в конце концов это оборачивалось не в её пользу.
В конце концов ей оставалось только чувство ненужности.
Бабушка всегда её поддерживала, всю её жизнь, и только в этот раз она печально качала головой, когда всё узнала. Тебе это совсем не нужно, сказала она. Зачем ты это делаешь? Катрина всю жизнь говорила ей правду, но в этот раз не смогла. Как объяснить, что после сотни безуспешных способов заполнить пустоту любой покажется подходящим? Она просто хотела повеселиться. В позапрошлый раз, в прошлый и в этот. Это было гадко, но три ночи она не чувствовала себя ненужной. Она была не одна. Другие были такими же. Это ей нравилось больше всего.
Что не только ей это нужно.
Да, это было гадко. Но Катрина научилась закрывать свои слишком внимательные глаза на такие мелочи. Научилась она и многому другому. Например, относиться ко всему не так серьёзно. Если её имя попадёт в газеты, конец света не наступит. Её это больше не заботит.
Бабушка, город детства и прекрасные пейзажи. Место, где отдыхала душа. Но последние три раза Катрина приезжала сюда не только ради этого.
Именно она подтвердила алиби Урмаса Йенсена.
О господи, подумала Нора, когда стали известны подробности алиби Урмаса Йенсена.
Катрина Капп.
Она никогда не винила её в той аварии. Только себя. Девчонка просто неудачно положила пакет с банками, она ни в чём не виновата. Виновата только Нора. Всегда была и всегда будет. Но теперь появился шанс хоть немного притупить эту привычную тянущую боль в сердцевине сердца.
Нора несколько раз звала Олафа повторить обед, который, по её мнению, прошёл весьма удачно, несмотря на его поспешное завершение. В первый раз она надела самую красивую юбку, которую только смогла найти в шкафу, и закрутила бигуди, валяющиеся без дела последние лет десять. Но Олаф, смутившись, вежливо сказал, что не может злоупотреблять её добротой. Они посмеялись, Норе было даже приятно его смущение.
Значит, ему было чего смущаться.
Во второй раз Нора, облачившаяся в песочный брючный костюм, была более настойчива. Она постучалась к нему в квартиру, и он её впустил. Нора стояла и снова приглашала его на обед, а Олаф снова мялся, как застенчивый ребёнок. Ей очень хотелось разбить уже его скорлупу, вытащить на свет что-то более уверенное. Что-то, что в нём точно есть. Пиджак она держала в руках, и уже успела об этом пожалеть. Блузка без рукавов открывала её слишком полные руки, и она поняла это только сейчас. Но надевать пиджак в квартире было как-то глупо.
— Ну же, Олаф, — вновь попыталась она, — я уже купила продукты. Только скажи время.
— Извини, Нора, — вздохнул Олаф. Он вообще в последнее время вздыхал чаще, чем обычно. — Но мне не кажется это хорошей идеей.
— Почему? — глупо спросила Нора.
— Ну… Вообще-то я женат.
— Ах, это, — вырвалось у Норы. — То есть… Это же просто обед, Олаф. К тому же…
К тому же Марта тебя бросила, пора уже это признать. К тому же мы уже обедали. К тому же у нас есть общий секрет, собиралась сказать она, но осеклась. Олаф стал мрачнее тучи.
Какая же я дура, спохватилась Нора. Конечно, Олаф всё понимает. Потому и вздыхает, и мрачнеет, и пытается избегать общения. Ему одиноко и нелегко, и никому, кроме Норы, до этого дела нет. А это, в свою очередь, заставляет его смущаться и нервничать.
— Нора, — сказал он, — спасибо тебе за всё. Но я вынужден отказаться.
— Может, тогда пропустим эту стадию? — Нора снова не поспевала за своим языком. Такого с ней ещё не бывало.
Олаф улыбнулся, положил руки ей на плечи. Нору бросило в жар.
Какой обед, подумала она. Только ужин, перетекающий в… Во что-то другое.
— Господи, Нора… — протянул он.
Она жаждала продолжения, не решаясь додумывать его сама.
— Тебе пора идти, — сказал Олаф, не снимая своих больших тёплых ладоней с её оголённых бледных плеч.
— Иначе мы будем жалеть, — шепнул он, а может, Нора просто прочла это в его потемневшем от страсти взгляде.
Вот уж не думала, что в нём спрятаны такие чувства, думала она, стоя дома перед зеркалом и рассматривая себя. Не такие уж и полные у неё руки, поняла вдруг Нора. Она была накрашена, прилично одета, приятно пахла. Она не узнавала себя, но ей нравилось то, что она видела.
И, как выяснилось, Олафу тоже.
Расмус не мог в это поверить, но чувствовал, что это правда. Он просмотрел все фотографии Камиллы, которые смог найти в интернете. Компьютера у него не было, телефон был старый, поэтому пришлось пойти в библиотеку. Взгляд библиотекаря прожигал ему спину, пока он неловко нажимал на клавиши. Она стояла позади него, пока он не повернулся и не подарил ей самый устрашающий, угрожающий и отрезвляющий свой взгляд. Тогда она отошла, предоставив ему возможность пользоваться интернетом так же, как и всем остальным. Он выждал, огляделся и приступил к поискам.
Это правда — внешностью Камилла пошла в мать, это знали все. Темноволосая, темноглазая, хрупкая. Урмас был полным, блёклым, рыхлым, словно пельмень. От отца в ней не было ничего.
От настоящего отца в ней было многое.
Чем больше Расмус вглядывался в фотографии, тем глубже проваливался в чёрную прорубь. Он отчётливо видел в ней свои черты. И даже кое-что от своей матери. Расмус с Хельгой были похожи, поэтому все считали, что Камилла пошла в мать, но если бы он не сел в тюрьму, многие увидели бы и сходство девочки с Магнуссеном.
У меня для тебя сюрприз, сказала тогда Хельга, и больше они никогда не увиделись.
Если бы он не сел в тюрьму, у него была бы любимая жена и потрясающая дочь.
Расмус нашёл Камиллу слишком поздно. И хотя он потерял её ещё пятнадцать лет назад, теперь он потерял её окончательно. Осознание вжимало его в компьютерный стул, чересчур узкий для его телосложения. Жгло суставы и облизывало кости, расковыривало в сердце так и не затянувшийся шрам, кололо тысячевольтными иголками в кончики пальцев. Он больше не мог здесь находиться. Опрокинув стул, Расмус медленно поднял его и так же медленно, словно сквозь горячий ватный воздух, пошёл на выход.
Магнуссен идиотом не был, понимая, как могут трактовать его просмотры. Поэтому он удалил историю поисков. Библиотекарь стояла сбоку, за стеллажом, надев свои самые лучшие очки, и постепенно бледнела, смотря на монитор. Она просто ставила книгу на полку, решив, что оставит Магнуссена в покое, но ей хватило лишь одного случайного взгляда, чтобы застыть и забыть о книге. Позже она сможет собой гордиться. Бдительные граждане всегда получают одобрение полиции. Кто-кто, а Лаура Свенни бдить умела. Большинство посетителей, в отличие от Расмуса, историю браузера не очищали. Может быть, Нора Йордан и знала кое-что о своих покупателях, но с историей браузера разговоры в очереди не тягались. Лаура знала то, чего не знали родители, жёны и мужья. Куда проще было бы научиться удалять историю и сидеть за компьютером дома, но некоторым это просто не приходило в голову. В библиотеке они чувствовали себя в безопасности. Лауре это нравилось. Но сейчас, смотря на монитор, заслонённый головой Магнуссена, сама она себя в безопасности не чувствовала. Подумать только, в своей собственной библиотеке.
Когда Расмус уйдёт, придавленный тяжестью нового знания и новой потери, Лаура Свенни позвонит в полицию. Я видела, как Магнуссен просматривал фотографии Камиллы Йенсен, скажет она. Множество фотографий. Видела, как он увеличивал их. Это выглядело очень подозрительно. Когда именно это было? — спросят её, и она замешкается с ответом. Это было до или после убийства?
Это было после, но Лаура скажет, что до. Потому что у неё тоже была дочь. И она не хотела бы, чтобы в следующий раз Магнуссен рассматривал её фотографии. При проверке полиция выяснит, что просмотры были уже после убийства, даже после громкой новости про ДНК-несовпадение, чёрт знает как просочившейся и разлетевшейся с небывалой скоростью. Но для Расмуса, как и для жителей города, особого значения это иметь не будет. Он наверняка смотрел фотографии своей жертвы, чтобы погрузиться в последние мгновения её жизни. Вспомнить, каково это — сжимать её хрупкую шею, выдавливать из неё свет, пока она не погаснет навсегда. Камилла не была изнасилована, но это не значит, что он не трогал её везде, где хотел, не запускал свои грязные похотливые руки в самые потайные места, не любовался тем, что никогда не предназначалось для него. И пусть никаких следов пребывания Расмуса на месте преступления или его — чьего-либо — ДНК на теле Камиллы обнаружить не удалось, они обязательно что-нибудь найдут. Магнуссену просто повезло. Но его везение скоро закончится. Кстати, а не скидывал ли он фото на флешку? Полиции не мешало бы ещё раз обыскать его загнивающее жилище. Так жить может только маньяк. И неважно, что они понятия не имели, как живёт Расмус. Они знали о нём достаточно, чтобы не нуждаться в доказательствах. Они знали, на что он способен.
Лучше, чем он сам.
Аксель дослушал только что законченное произведение и с удовлетворением улыбнулся. Посидел ещё немного с закрытыми глазами, в тишине, ощущая послевкусие созданной музыки. Определённо — шедевр. Завтра, через неделю и через две он наверняка найдёт, какой из аккордов можно сделать ярче, какую из пауз — более дерзкой, но не сегодня.
Сегодня он знает, что создал шедевр.
Локса. Жемчужина у моря, так называли её маклеры, и это было чистой правдой. Как и то, что теперь Аксель создал свою жемчужину. Крупную, сверкающую, затмевающую других. Каждый из них мечтал о такой, о той самой, что назовут opus magnum. Такая бывает только раз в жизни, один-единственный, и выпадает не каждому. Но Рауманн был слишком амбициозен для подобных предрассудков.
В его планах было как минимум жемчужное ожерелье.
Аксель обмотался шарфом, подаренным Риттой, накинул пальто и неторопливо вышел из съёмного домика. Маленького неприметного домика в тихой спокойной глуши (а не глушью Аксель считал только Таллинн и Тарту), подарившей ему то, ради чего он приехал. То, на что уже перестал надеяться. Сокровище, вдохновлённое красивым холодным побережьем и ужасной, удачно подвернувшейся трагедией.
В магазине Аксель без особых раздумий положил в корзинку самое дорогое вино, чтобы отметить завершение изнурительной работы, встал в очередь в кассу — усталая кассир с до смерти измождённым лицом и с именем «Нора» на серебристом овальном бейджике, приколотом к рубашке, покосилась на него и буркнула, что касса закрывается. В другой раз он вспыхнул бы неприязнью, раздражением от того, что не получил желаемого, — его всегда это уязвляло до глубины души, даже в мелочах, — но не сегодня. Подарив Норе самую обаятельную из своих улыбок, которой однажды приворожил дурочку Ритту, Аксель встал в другую очередь. Перед ним стояла пара среднего возраста; негромко, но выразительно собачась, они выкладывали товары на ленту кассы, и Аксель совершенно отчётливо понял, насколько отличается от таких людей. Они живут в совершенно другом мире, полном бытовухи, склок и мелочных, надуманных проблем. Да они и музыки-то не знают, максимум попсу по радио включат, это видно по каждому их движению. Аксель как никогда чувствовал собственное превосходство, и когда женщина стала бестолково кудахтать по поводу слишком мелких яблок, которые набрал мужчина, он понял, что сегодняшний день особенный вдвойне. Он вернулся в отдел с алкоголем.
Одна бутылка — отметить завершение изнурительной работы.
Вторая — закончить изнурительные отношения.
Он всегда знал, что милашка Ритта слишком проста, слишком недалёка для него. Сегодня тоненькая нить — меньше четверти тона — окончательно разорвалась. Акселю с Риттой не по пути, и пора с этим покончить. Он ещё не встретил совершенство, способное понять его и его творчество. И это было странно, ведь совершенства должны притягиваться друг к другу.
Несколько таллиннских подружек Ритты, а также парочка студенток Консерватории, с которыми он коротал ночи, пока Ритта проводила время с семьёй в Хельсинки (её отец был финном), естественно, были не в счёт.
Акселю хватило половины бутылки, чтобы отметить создание своего шедевра. Дальше мозг принялся сочинять сообщение Ритте, вмещающее в себя всё, что он хотел бы до неё донести. Ему не хотелось обижать или оскорблять её, но как иначе сказать ей правду? Мы слишком разные?
Прости, Ритта, но даже в постели ты проста, как одна-единственная нота. Будь ты хотя бы терцией, всё могло бы сложиться иначе. Но твоя нота — и та фальшивая.
Аксель допивал вино, и черновик сообщения становился всё более грубым. Ритта даже не знала, в каком веке творил Бетховен, а в каком — Бах. Как он вообще мог с ней общаться?
Бутылка опустела.
Я никогда тебя не любил, ты пустышка, не могу больше видеть твоё глупое рыбье лицо, слушать твой писклявый, какой-то атональный голосок, говорящий исключительно о глупостях.
Аксель откупорил вторую бутылку.
Она не поймёт. Ничего из того, что он хочет сказать. Она проста, и говорить надо на её языке. Ему жутко захотелось сделать ей как можно больнее. Это она виновата, что он столько месяцев не мог написать ничего приличного. Стоило только уехать, вырваться из её общества, и вот, пожалуйста. Выводы очевидны.
P. S. Твоих славных подружек Каю и Аннабель трахать было гораздо веселее, чем тебя.
На её языке.
Аксель налил ещё бокал. И нажал кнопку «отправить».
Вот и всё, Ритта, подумал он. Приятного тебе вечера.
Она позвонила через двадцать минут. К тому времени вторая бутылка была пуста, но Аксель ещё соображал. Он сходил на залив, подаривший ему вдохновение и решимость порвать отношения, сунул руку в карман, с силой размахнулся и закинул далеко в воду ключи от их квартиры. Вспомнилась глупая улыбка Ритты, дававшей ему связку с таким видом, словно это был какой-то святой грааль. Теперь квартира уже не была их, и ключи были ему не нужны. Драматичный жест, но Аксель не смог устоять. Стоило бы вернуть ключи Ритте, но какая теперь разница? Волны вкрадчиво касались берега, и Рауманн в который раз поразился бесконечности морской глади, полотна вселенского спокойствия, отстранённости от мирской суеты. Только теперь полотно было чёрным. Аксель не знал, что это было: торф, земля, глина, — но в воду и на берег словно насыпали целые октавы измельчённого активированного угля, и он плескался туда-сюда, не оставив и следа от былого светлого песка; само море потемнело.
Стало чёрным от свершившегося в городе зла.
Рауманн уже поднимался на крыльцо, когда услышал «Лунный свет» из «Бергамасской сюиты». Он специально был установлен на номера Ритты.
Аксель ненавидел музыку Клода Дебюсси.
Он не был намерен с ней разговаривать, слушать её обвинения, или ярость, или, хуже того, слёзы. Он написал то, что было нужно им обоим, и с этого момента их пути расходятся. Если бы Аксель получил такое сообщение (что, конечно, было невозможно), он бы точно не стал звонить отправителю.
Но телефон звонил, и звонил, и звонил, и после трёх пропущенных Аксель взглянул на экран. Звонила Ритта, но не с мобильника, а почему-то с домашнего — финского. Тут сквозь винное легато он вспомнил, что Ритта вроде бы собиралась на выходные к родителям. Какой сегодня день?
И почему не позвонить с мобильника?
На очередной звонок он решил ответить, приготовившись к шквалу эмоций.
Шквал эмоций был, но совсем не тех, что он ожидал.
Оказалось, Ритта уехала к родителям и забыла телефон дома, в квартире в Таллинне, но это не главное, отгадай, почему она звонит? Он не поверит, такие новости, он сидит? С ума сойти, умер один из её дедушек, и это, конечно, очень печально, но он завещал ей — обалдеть, ей! — свой дом в Висбю! Если его продать, они получат больше ста тысяч евро! Теперь у Ритты с Акселем будет совсем другая жизнь! Можно строить грандиозные планы! Завтра утром она вернётся, и они всё обсудят! Обалдеть!
Аксель стоял с трубкой около уха ещё с минуту после того, как Ритта радостно разъединилась.
Действительно обалдеть.
Рауманн на удивление быстро протрезвел, перечитал отправленное сообщение, швырнул смартфон в стену. Внутри у него словно возили кулаком по всей фортепианной клавиатуре. Ещё и presto.
У него оставался шанс. Нужно просто удалить сообщение, и всё будет как прежде. Только гораздо лучше. Дрожащими руками Аксель просматривал расписание автобусов. Когда уходит последний в Таллинн?
Успеет ли он?
И самое главное — найдёт ли он в ледяном заливе ключи?
Если её имя попадёт в газеты, конец света не наступит, думала Катрина Капп. Но она ошиблась. Кто-то — вероятно, из тех, кто был в коттедже с Урмасом Йенсеном, — делал фотографии. Кто-то — вероятно, из тех, кто связан с полицией, по крайней мере, знавший, кто именно предоставил алиби отцу убитой Камиллы, — болтал языком. Кто-то — вероятно, представитель самой «жёлтой» газетёнки — нуждался в любом материале, из которого можно было бы что-то раздуть. Катрина всего лишь сказала правду, но за следующие пять лет её жизнь полностью разрушилась. После того как её обозвали мэрской проституткой, припечатав ярлык фотографиями, бизнес Катрины начал разваливаться. Пока убивали его дочь, Урмас Йенсен трахался с проституткой Катриной Капп, основательницей своего маленького бренда косметики, и если бы не эта похотливая шлюшка, бедная Камилла, возможно, была бы жива. Катрина даже пыталась судиться с несколькими газетами, но лишь глубже себя закапывала. Как будто там больше никого не было, думала она. Как будто бы я была с ним одна. Как будто бы я в чём-то виновата. Но потом Катрина поняла, что вина на ней действительно лежит. Не стоило предоставлять Урмасу алиби. Не стоило вообще лезть в это. Другие женщины, отказавшиеся поддержать Йенсена, в конечном итоге оказались гораздо умнее Катрины. Клиентки стали отказываться от уже сделанных заказов. Покупательницы не заходили в её магазинчик, который раньше пользовался успехом. Просмотры её косметики на сайте падали. То, что она создавала с таким трудом, сама и с нуля, то, чем она так гордилась, ведь она ни разу ни о чём не попросила ни одного мужчину, ни разу не воспользовалась предложениями от инвесторов, начинавших разговор с марафона глазами по её фигуре… Всё было разрушено. Но винить в этом Урмаса Йенсена Катрина не могла, пусть и хотела. Это было её решение. И стать мэрской проституткой, и сказать об этом всей Эстонии.
Когда Катрина окончательно разорилась, от коронавируса умерла её любимая бабушка. С ней умерла и часть Катрины. На следующий год родители уехали отдыхать в Египет, где на них напала акула, оставив от доброй и отзывчивой пары лишь кровавое пятно на воде. Катрина осталась совсем одна, придавленная скорбью и тоской по близким. Она подавала иск к турфирме, знавшей, что там небезопасно, но продолжавшей продавать туры. Это давало ей цель жить дальше, потому что других причин Катрина уже не видела. За пять лет она устала так, словно прошло сто. Словно она с трудом пережила войну, вернулась с неё, но на самом деле навсегда осталась там. Больше не было ни внимательных глаз, ни смелых губ, ни доброй души. Остались лишь разрозненные куски неостывшего заражённого графита, как на крыше атомного реактора в Чернобыле, и они не тлели, но излучали радиацию, измерить которую не под силу ни одному дозиметру. Последней, самой радиоактивной крошкой, заряженной в миллионы частиц, стало электронное письмо. Катрина ехала в машине, когда ей сообщили, что нападение акул в Египте объясняется сезоном спаривания и остатками пищи в воде, к чему турфирма не имеет никакого отношения. Прочитав, что ей ещё раз выражают соболезнования и что соответствующие документы по иску придут позже, Катрина выкинула телефон в окно.
И свернула на встречку.
В последнюю секунду она пожалела, но лишь из-за того, что во врезавшейся в неё машине сидела семья с двумя детьми.
Бубны, черви, трефы, пики.
Впервые с того времени, как она была замужем, Нору вдруг потянуло разложить пасьянс. Все эти годы у неё не было ни желаний, ни вопросов, которые можно было бы задать бесстрастным картам. Более того, она даже в это не верила, да и считала, что в её возрасте заниматься такими вещами просто неприлично. Или старомодно. Она не могла решить.
Однако всего десять минут в интернете её переубедили. Просто удивительно, но пасьянсы до сих пор раскладывали, о них писали, их обсуждали. В том числе и на женских форумах, куда Нора сроду не заходила. Да что же с ней такое?
Их было так много. На любовь, на удачу, на успех, на да/нет, какие угодно. Да и все карты были растолкованы просто и понятно. Нора почитала ещё немного, и поняла, что её затянуло. А почему нет, собственно? Кто-то курит травку, кто-то покупает подросткам выпивку, кто-то распространяет сплетни об изнасиловании. Неужели разложить пасьянс — преступление?
Коробка с колодой карт лежала в нижнем ящике старой тумбочки, почти полностью завешенной скатертью из секонд-хенда. Ящиков было четыре, на одном из них была оторвана ручка. В них хранился всякий хлам, в том числе и тот, который давно пора было выкинуть, но руки Норы за все эти годы не дошли до уборки. Что-то из мелочей когда-то принадлежало Луукасу. Что-то — матери. Что-то просто никогда не будет использоваться. Норе эти вещи, спрятанные с глаз, совершенно не мешали. Нижний ящик закрывался на ключ, ключ всегда стоял в замке, слегка торчал из-под скатерти. Повернув его, Нора почувствовала, как что-то повернулось в ней самой. Коробка была как новая, колодой пользовались всего несколько раз. Рубашка карт была синей, глянцевой, с тончайшими филигранными узорами белого цвета.
Нора задумалась, о чём бы спросить. Но лишь для галочки. Она отлично знала, что именно её интересует, почему она вообще решила взять в руки карты. Когда-то давно, в прошлой жизни, они предсказали ей свадьбу с Луукасом. Нора читала форум и следовала инструкциям. Если вам за сорок, выберите даму и короля треф. Она уставилась на изображения. Рисунки до сих пор были чёткие и яркие, лица благородные. Короля кладёте на стол, а даму убираете в самый конец колоды. Нора убирала карты, как и говорилось в описании, изо всех сил думая только об одном человеке. Смысл пасьянса в том, чтобы между королем и вашей дамой не оказалось ни одной другой карты. Через некоторое время Нора чертыхнулась. Если же карты остались, значит, что-то мешает вам быть с этим человеком. Нора прожигала карту взглядом, позабыв, что относилась к пасьянсу несерьёзно. Посмотрите в толкования, и вам станет ясно, что же вам мешает…
Это просто невозможно.
Посмотрите в толкования…
Норе не нужно было смотреть. Осталась дама червей.
Посмотрите в толкования…
Она и так знала, кто это.
Нора убрала карты в коробку, закинула в ящик тумбочки, закрыла его на ключ. Дама червей — супруга, мать, блондинка, близкая родственница… Услышала, как Олаф открывает дверь в свою квартиру, роняет что-то внутри. Потом звуки отступили, оставив только одно бьющееся в висках слово.
С-у-п-р-у-г-а.
Белозубая улыбка, вьющиеся каштановые волосы и фирменный прищур — Блэр ненавидел в Яане всё то, что нравилось остальным. По крайней мере, девчонкам. Теперь он ненавидел и себя. Ему было стыдно, но в первое время ужас от случившегося граничил с каким-то нездоровым возбуждением, словно да, это всё полный кошмар, но наконец-то случилось что-то настолько ужасное, что точно расшевелит и изменит весь город, история, которая повлияет на многое, и это влияние будет простираться на судьбы безгранично во времени и в пространстве. Но когда шок стал проходить, а настоящее осознание случившегося просачиваться сквозь отрицание, на Блэра наконец навалилась скорбь, которую заслуживала Камилла, если и не вся, то хотя бы какая-то её часть, и он наконец-то прочувствовал всю печаль и необратимость произошедшего. Раньше всё это было как будто не по-настоящему. Как будто Камилла вот-вот придёт на урок.
Но она не пришла.
И тогда Блэр понял, что в ту ночь совершил огромную ошибку. С одной стороны, он не имел никакого отношения к её смерти. С другой — Блэр был рядом и ничем ей не помог. Надо было сказать: забей на этого придурка, он и волоса твоего не стоит, не трать на него время и нервы, ты само совершенство, а он просто тупое похабное чмо, и вообще ты так сильно мне нравилась, что я даже украл твой браслет. Хотя про браслет, конечно, говорить не следовало бы. Надо было сделать хоть что-то, но не отпускать её в ночную тьму, из которой она уже не вернулась. Блэр не сделал ничего.
Но он ошибался.
Блэр сделал то единственное для Камиллы, что ещё можно было сделать. Возможно, даже более важное, чем поимка её убийцы.
Если бы не его с Ксандрой хихиканье, Камиллу, возможно, до сих пор бы не нашли.
Расмус часто думал, стоит ли повидать Хельгу, когда он выйдет на свободу, какие слова стоит подобрать, чтобы выразить хоть что-то из того, что он хотел бы ей сказать. Он знал, что как только её увидит, слова рассыплются, и стоя прямо перед Хельгой, собирать их придётся очень долго и мучительно больно.
Но ему и не пришлось. Когда Расмус вернулся в город, Хельга была уже год как мертва. Он нашёл её могилу на кладбище и стоял возле неё так долго, что до смерти замёрз, как и белая роза в его руке. Он не знал, что Хельга умерла. В его голове никак не укладывалось, что она ушла из мира так рано. Там же, в голове, она всё ещё оставалась девятнадцатилетней девчонкой, острой как бритва, с горящими глазами и голодными руками, обвивающими его так крепко, что перехватывало дыхание.
Если Камилла была его дочерью, быстрое замужество Хельги становилось ещё более объяснимым. Расмус знал, Хельга любила его, но даже если бы по какой-то причине он вышел на свободу гораздо раньше, они не смогли бы быть вместе. Счастливой семьи всё равно бы не получилось. Хельга была матерью, настоящей матерью, не такой, как его собственная. Она бы не пошла на это, даже если бы очень хотела, он и сам бы не пожелал им такой участи. У Камиллы должно было быть нормальное детство, интересная юность, смелое будущее. Её отцом должен был быть Урмас. Она должна была быть дочерью мэра.
Если бы кто-то узнал правду, она навсегда осталась бы дочерью убийцы.
Нора ненавидела ходить в магазин в день, когда она там не работает. Но вчера она так устала, что сил не было даже прикинуть список покупок, не то что бродить с тележкой вдоль рядов. Поэтому в свой законный выходной она оделась, взяла две сумки и пошла в «Консум». Иначе можно подумать, что у неё кроме «Гросси» вообще нет никакой жизни.
Если даже и так, Норе не хотелось, чтобы это было так очевидно для других.
Через полчаса она везла на кассу тележку, набитую овощами, мясом, курицей, фруктами, хлебом, соками. Вроде всего понемногу, но вместе набралось внушительно. Хорошо, что она взяла две сумки. Всё-таки она не привыкла готовить на двоих. На кассе самообслуживания Расмус Магнуссен сражался с упрямым монитором. Что-то явно не работало, и его это вовсе не радовало, но кнопку «Помощь сотрудника» он нажимать не собирался. Норе вдруг захотелось помочь ему, но подошла её очередь выкладывать продукты на ленту. Отъезжать из очереди, объезжая сзади стоящих, чтобы направиться к преступнику, которого заклеймил весь город, — не лучшая идея. Хотя Нора всё ещё искренне не понимала всеобщего презрения, граничащего с ненавистью. Можно подумать, за столько лет городок не смог стряхнуть с себя шок. Полная чушь. Половина из них наверняка даже не была знакома с матерью Магнуссена. И потом, если бы она убила своего сына, подвергалась бы она сейчас тому, что приходится терпеть Расмусу? Что-то Нора в этом сомневалась. Но одно она знала точно: с таким отношением убийца юной Камиллы заставит Расмуса потесниться в очереди за «тёплыми» чувствами соотечественников.
С трудом дотащив сумки до дома, Нора наконец перевела дух. Вымыла руки, переоделась, разгрузила продукты. Что-то на стол, что-то пока в холодильник. Который, кстати, начал подтекать. Словно пускал слезу от умиления — Нора давно не забивала его таким количеством продуктов. Она вообще ела немного. Как будто долгие годы не испытывая почти никаких чувств, отвыкла и от чувства голода. Невероятно, но это время подходило к концу. А вот до прихода Олафа времени было ещё достаточно.
Вчерашний пасьянс — полнейшая чушь. Как можно было быть такой идиоткой? Нора засучила рукава, заколола волосы.
У неё было много работы.
С тех пор, как убил её, Расмус больше никогда не называл её матерью. Вообще-то старался не думать о ней вовсе, но если уж приходилось, то в мыслях называл её местоимением она. За пятнадцать лет он почти забыл её имя.
Имя, которое теперь резало его без ножа. Передавалось из уст в уста. Плескалось в скорби и сожалении.
Хельга назвала дочь в честь бабушки, заслуженной учительницы, всеобщей любимицы.
В честь Камиллы Магнуссен.
Если бы он не убил Камиллу Магнуссен, Камилла Йенсен сейчас была бы жива. Потому что тогда Расмус не сел бы в тюрьму, а женился на Хельге, и, наверное, они вообще бы здесь не жили, а если бы и жили, то не отпускали дочь на такие вечеринки. А если бы и отпускали, то Расмус приезжал бы за ней на своей машине, за ней и парочкой её друзей, чтобы Камилле было не так неловко. Они бы хихикали на заднем сиденье, пока проезжали сквозь лес, за которым лежал пляж, где Камиллу никогда бы не нашли мёртвой.
В тюрьме Расмус прочитал всю Библию. Дома у матери она лежала в верхнем ящике комода, но никогда не привлекала его. Многие говорили, что нашли там какие-то ответы, и Расмус тоже надеялся обнаружить что-нибудь для себя. И хотя для этого ему скорее следовало читать книги по семейной психологии или психиатрии, кое-что из Библии ему всё-таки запомнилось. Преданы также будете и родителями, и братьями, и родственниками, и друзьями, и некоторых из вас умертвят; и будете ненавидимы всеми за имя Моё. Самое точное описание его жизни, за исключением того, ненавидели его за имя его матери, а не Бога.
Когда Магнуссен вышел на свободу, он был полон надежд. Хрупких, едва осязаемых, но всё-таки. Встреча с городом развеяла их. Расмус хотел ненавидеть их всех, особенно Урмаса Йенсена. Взрастить эту ненависть чёрной, как смоль, острой, как нож, и всадить ему в спину, как пятнадцать лет назад сделал его друг. Но Расмус уже не чувствовал ненависти, сколько ни старался. Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот ещё во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идёт, потому что тьма ослепила ему глаза.
Это могло бы кое-что значить. Прощение. Очищение. И значило бы, если бы не убийство Камиллы.
Расмус чувствовал гнев. Не пожирающий, разрушающий всё и всех вокруг, наполнявший его мать, выплёскивающийся из неё через край. Его гнев был страшнее. Опаснее. Он был тихим. Затаившимся. Выжидающим. Тем, что завладеет не только его душой, но его разумом, телом, поступками. Тем, что в какой-то момент превратится в импульс, уничтожающий жизнь, — и не только его.
Камилла мертва. Его дочь мертва. Какой-то отморозок лишил её жизни. Убил невинную девочку. И бросил её. Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Но речь шла не о себе. И гнев мифического Бога был пустым звуком по сравнению с гневом Расмуса. Он поглощал Магнуссена клеточку за клеточкой. На полицию, что до сих пор не нашла преступника. На журналистов, что сделали из трагедии сенсацию. На всех жителей, не распознавших среди них маньяка, закрывавших глаза на коттеджные вечеринки. На Урмаса, отпускавшего на них свою дочь. Расмус никогда бы её не отпустил. Но больше всего гнева предназначалось убийце.
Оставь Магнуссена с ним хоть на тридцать секунд — ему бы этого хватило.
Полиция не была беспомощной, халатной или глупой. Им просто не повезло: преступник попался на редкость неуловимый. Они не нашли никаких твёрдых улик, да и вообще, по сути, никаких. Всё было тщательно и чётко спланировано, все следы уничтожены, предумышленность не оставляла сомнений. У них были только часы, которые, похоже, и правда просто лежали у Камиллы в кармане. И множество мотивов, среди которых могло и не быть верного. Больше ничего. Позор и провал, но дело ещё не закрыто. Им нужна лишь какая-то новая зацепка. Хотя бы самая малая.
Хоть что-то.
Нора провела не меньше трёх часов, непрестанно что-то строгая, помешивая, пробуя, разбавляя, подогревая, раскладывая по тарелкам. Стол получился не хуже, чем бывал у них с Луукасом на Рождество. Господи, как давно это было! И как давно она ни для кого не готовила! Закончив, Нора села на стул и вытерла пот со лба полотенцем. Может быть, теперь всё наконец наладится. Может быть, ей пришлось пройти такой тяжёлый путь, чтобы найти наконец того, с кем можно будет прожить оставшуюся жизнь. С кем её пустота наконец заполнится. Чем угодно — Нора готова стирать, убирать, готовить и гладить, только лишь в благодарность за то, что у неё вообще появилось такое желание. Готова делать всё, чего не делала Марта. Готова делать всё, о чём попросит Олаф.
Милый Олаф, к которому она так быстро привязалась. Если бы Марта не уехала, ничего этого не произошло бы. В каком-то смысле Нора была ей благодарна. Из всего города ей был симпатичен только Олаф, и Марта сделала ей отличный подарок.
Теперь Нора у неё в долгу до самой смерти.
Было уже пятнадцать минут восьмого, а Олаф так и не пришёл. Нора позвонила ему, но звонок скинули. Это возмутило Нору до глубины души. Может быть, потому, что она так редко кому-то звонила. Она набрала снова, но безрезультатно. Куда же он делся? Нора начала нервничать. Так, как нервничают за любимого человека.
Давно такого не было.
Нора уже рисовала себе ужасные картины, первое место в которых, конечно, занимали автомобильные аварии, когда за стенкой раздался громкий чих. Нора окаменела. Грабитель? Кто-то проник в квартиру Олафа, пока он на работе, а она даже не заметила, полностью поглощённая готовкой и хлопаньем дверцами шкафов! Да что она за соседка такая?! Нора уже взялась за телефон, чтобы вызвать полицию, набрала номер, но тут за стенкой снова чихнули, и на этот раз чих показался ей знакомым. Нора нажала на отбой.
Марта вернулась.
Этого не может быть.
Марта вернулась?!
Не выдержав, Нора выскочила из квартиры и стала давить на соседский дверной звонок. Открывать не спешили, и она забарабанила в дверь.
— Господи, Нора, перестань, — раздался приглушённый голос Олафа.
А потом чих.
Какая же она дура! Если ночные звериные рыки, оставшиеся в прошлом, принадлежали Марте, то девчачье чихание, несомненно, принадлежали Олафу. Теперь-то это было очевидно.
— Ты не на работе? — испуганно спросила Нора.
— Нет.
— Могу я войти?
Олаф повозился с дверью и наконец открыл её. Нора попыталась войти в квартиру, как делала уже не раз после отъезда Марты, но Олаф почему-то закрыл собой проход.
У него любовница, мелькнуло в голове у Норы, но она отмела эту идею. Во-первых, уж это-то она бы точно услышала, а во-вторых, ей стало неприятно, насколько сильную боль ей причинила одна только мысль.
Что, если…
— Олаф, пропусти меня, — дружелюбно сказала Нора, скрывая взявшийся откуда-то страх.
Что, если она ошиблась?
— Нора, тебе пора перестать ко мне ходить.
— Не поняла? — искренне удивилась Нора. — Ты что, заболел? Поэтому ты не на работе? Я звонила…
— Я знаю, — оборвал её Петерсен.
Он так и стоял в проходе, скрестив руки на груди. Нора ничего не понимала.
— Я всё приготовила, Олаф, — сказала она, беря его за руку. — Ужин из трёх блюд. Всё горячее…
Олаф вырвал свою ладонь из её.
Когда она утешала его после «окончательного» отъезда Марты, он ладони не вырывал.
— Нора, прекрати.
— Что прекратить, Олаф?! Мы же договорились, что ты придёшь на ужин!
— Я ни о чём таком не договаривался.
— Что?!
— Ты сама так решила. Решила, что теперь вечно будешь меня подкармливать, словно я не могу сам о себе позаботиться?
Нора заозиралась, надеясь, что никто из соседей не слышит этого странного разговора на пороге квартиры. Снова пытаться войти Нора не решалась, хотя ей очень этого хотелось.
— Олаф…
Что, если она ошиблась, приняв вежливость Олафа за интерес к ней?
— Нора, тебе пора угомониться. Пожалуйста, оставь меня в покое.
— Но я…
— Я так устал от тебя, что в свой долгожданный выходной не смог даже выйти из квартиры. Пора это остановить.
— Олаф, перестань! — в ужасе вырвалось у Норы. То, что она слышала, казалось ей немыслимым.
Что, если она ошиблась, придумав себе будущее с этим человеком?
— Готовишь ты, кстати, ужасно, гораздо хуже Марты, — поддел её Олаф, словно не видел, что она и так уже — приколотая к стене лестничной клетки посеревшая трепыхающаяся бабочка.
Опять Марта!
— Не звони мне больше. Не приходи. Не готовь и ничего не покупай. Нора, это просто невозможно выносить. Тебя невозможно выносить. Ты очень, очень назойливая соседка.
Нора отступила на шаг назад.
Что, если она ошиблась, посчитав, что знает его?
Олаф довольно кивнул, смотря на её реакцию. Кажется, Нора Йордан наконец начинает что-то понимать. Наконец-то.
— И так, на всякий случай, — решил прояснить Олаф, — я люблю только Марту, и с тобой у нас нет и никогда не будет ничего общего.
Нору обступала тьма.
Что, если она ошиблась во всём?
— Она, кстати, скоро вернётся.
Это ложь.
— Так уж и быть, я ей ничего не расскажу.
Это ложь!
Норе хотелось кричать, но она лишилась дара речи, хотелось расцарапать ему лицо, но ногти её были максимально подпилены, хотелось вывалить ему на голову горячий плов, который она готовила для него два часа, но для этого надо было вернуться в квартиру. Поэтому она просто стояла, ни жива ни мертва, и переваривала самое глубокое унижение в своей жизни. Олаф помолчал, потом, решив, что Нора всё уяснила, закрыл дверь. Нора осталась стоять на площадке. Только когда через десять минут хлопнула дверь подъезда и снизу донеслись чьи-то шаги, Нора вышла из комы и медленно зашла в квартиру. Напротив входа на стене висело зеркало. Нору встретило совершенно белое лицо, которое она не узнала.
Что это за дура?
Она плохо выглядела, но чувствовала себя ещё хуже. Желудок выворачивало, руки тряслись. Нора с силой ударила по стене. Потом ещё, ещё, ещё… Побежала на кухню, схватилась за сковородку с пловом, намереваясь его выбросить, но лишь обожглась. Закусив губу, села на стул, попыталась собраться с мыслями.
Милый Луукас, ты один меня понимал, и вот посмотри, что со мной стало.
Нора сидела на стуле не меньше получаса, вспоминая то Луукаса, то лживого Олафа, то Марту, то бедную Камиллу. Думала о других, чтобы не думать о себе. О том, какая же она идиотка. И о том, что теперь её жизнь станет ещё бессмысленнее. Удивительно, но пасьянс её не обманул. Нора расправила руками салфетку, лежащую для украшения в центре стола. Светло-голубая, в двенадцать рядов, она не отличалась ничем особенным, кроме того, что Нора очень давно связала её собственными руками. В той далёкой эпохе, когда ещё надеялась связать что-то и из своей жизни. Ей она даже не казалась красивой. Но Луукасу нравилась эта салфетка. Нравилась ему и сама Нора. Правда, недолго. Ровно столько, сколько она позволяла себе ему нравиться.
За последние три дня Нора рассматривала себя в зеркало чаще, чем за последние три года. Что из этого было ненормальнее? Каждый раз ей не нравилось или нравилось в себе что-то новое, из чего можно было заключить, что постоянной красотой она не обладает. В ней не было ничего врождённо красивого, чем можно было бы гордиться. В последний раз её вдруг ужаснули глаза. Немного выпученные, какие-то рыбьи. Она никогда этого не замечала. Глаза и глаза. Но стоило чуть тронуть ресницы тушью, и пучеглазость становилась настолько очевидной, что игнорировать её было невозможно. Хотя, конечно, глаза были не единственной её проблемой. Основная же, как поняла теперь Нора, заключалась в том, что вся она была безбожно невзрачна, а кое-где и откровенно страшна. Преимущественно пасмурно, местами осадки со дна души, возможны грозы самоуничижения. Луукас говорил Норе, что она красива, но то было пятнадцать лет назад. Подурнела ли она за это время, или уже тогда была такой?
За стенкой раздался девчачий чих, и Нора от души пожелала Олафу сдохнуть. Потом взяла телефон. Ну вот и всё, подумала она.
Хватит его «покрывать».
Второй раз за вечер она набрала номер полиции.
Как назло, каждый раз, когда Олаф приходил в магазин, Нора была за кассой. Но после того, что она наплела полиции, игнорировать её было невозможно, и он вставал в очередь к ней, отчего она чуть ли не по-заговорщически ему подмигивала. Он улыбался ей, потому что боялся, как бы она не наплела кому-нибудь чего-то ещё, и Нора принимала его улыбку за чистую монету, за искренний интерес. Это было отвратительно, и Марта с ним согласилась бы. Если бы не бросила. Так что теперь только Нора Йордан ему и осталась. Женщина, совравшая ради него полиции.
Может быть, он слишком к ней строг?
Почему она не могла прицепиться к кому-нибудь другому?
Презрение курсировало по телу Олафа, ползло по венам, устремлялось в лёгочные артерии, пока он наконец не понял, что не может больше дышать. Не может терпеть Нору Йордан. Находиться рядом с ней было невыносимо. Смотреть в это безжизненное белёсое лицо, слушать на что-то рассчитывающий голос, чувствовать слишком пряный парфюм. Раньше она не пользовалась ни косметикой, ни духами. Эти изменения его раздражали. Как будто Нора рассчитывала, что сможет заменить Марту.
Как будто хоть кто-то мог её заменить.
Когда Олаф захлопнул дверь, оставив Нору стоять на лестничной площадке, он наконец смог вздохнуть свободно.
Нора проявляла к нему милосердие и сострадание, но всем своим видом выражала это настолько явно, что подступала тошнота. Олафу не нужны были ни её проснувшаяся соседская забота, ни её навязчивое общество. Он не планировал её обижать, да и кто мог бы обидеть Нору Йордан? Безэмоциональную, пустую, словно белый лист бумаги. Олаф не собирался ничего на нём писать, однако Нора, похоже, рассчитывала на что-то другое. Он до последнего этого не понимал, хотя её внимание понемногу начинало действовать на нервы, но после совместного обеда ему вдруг открылась истина. Нора Йордан жила в своих фантазиях, трактуя его поведение так, как ей того хотелось. Его вежливость она принимала за интерес. Попытки избежать общения — за смущение. Разговоры о Марте — за напоминание о том, что им не следует торопиться.
Торопиться делать то, о чём она соврала полиции.
То, чем он никогда не занялся бы с Норой Йордан.
Может, пропустим эту стадию, сказала она, и от того, что она посмела думать, будто он начнёт изменять с ней Марте, в глазах Олафа вскипела тёмная ярость, но и её Нора поняла так, как ей хотелось. Она видела, что он отчаянно сопротивляется её любви и их будущему, но знала, что ему просто нужно время. И ужин из трёх блюд. Нора Йордан была пресной, как несолёная картошка, и даже рыжина её была блёклой, словно завалявшаяся перемороженная вялая морковь. Нужно было открыть ей глаза, для её же блага, им ещё жить и жить по соседству. Рано или поздно это пришлось бы сделать, но ещё одних посиделок с Норой Олаф не выдержал бы. Лучше рано, чем слишком поздно. Сердце Олафа упало, когда он увидел её лицо. После того, что он сказал.
Но не дышать он больше не мог.
Расмус Магнуссен вовсе не был африканским деревом, но кое-что общее у них всё же имелось. И всегда, и прямо сейчас. Они оба кровоточили. Из спиленного ствола или свежих зарубок начинал сочиться густой тёмно-красный сок, пугающего вида смола, и казалось, будто несчастное дерево истекает кровью. Потому его и прозвали кровавым. Душа Магнуссена прозвища не имела, но это ничего не меняло.
Расмус сидел на старом деревянном полу, вжимаясь спиной в стену, обхватив колени руками. Точно так же, как пятнадцать лет назад, поняв, что он натворил. Что натворила она. Маленькие пятнышки крови, навсегда въедающиеся в дерево, до сих пор марали его дом. Пол не был покрыт лаком, и кровь проникла в волокна. У Расмуса не было сил пытаться оттереть её ни тогда, ни сейчас. Это всё равно ничего не изменило бы. Он лишь положил на место убийства старый обтрепавшийся коврик, из-под которого выглядывало несколько бурых клякс. Тогда Расмус просидел так до самого рассвета, пытаясь многое понять: что он чувствует, что ему теперь делать, что будет ждать его дальше, стоило ли это того. Ни на один из этих вопросов он так и не смог найти ответ, поэтому в конце концов просто постучал в дверь Кристиана Тинна. По крайней мере, два вопроса можно было вычеркнуть.
Однако теперь Магнуссен не мучился размышлениями. Пальцы впивались в колени, глаза неотрывно смотрели на краешек ковра, тьма закручивалась спиралями, набирала обороты, превращалась в смерч. Тьма, дремавшая на дне чёрного океана, вспыхнувшего в ту самую ночь. Если бы в тот вечер всё сложилось иначе, Расмус был бы с Хельгой и Камиллой. Он позаботился бы о них обеих, уберёг бы, защитил от всего, что могло бы причинить им вред. Но иначе не сложилось, и самый большой вред причинил им сам Расмус. Тем, что не был с ними. Что не дал им возможности прожить другую жизнь. Единственное, что ему оставалось, — уничтожить того, кто убил Камиллу. Отнял у него самое дорогое, что могло бы быть, то, о чём он даже не мечтал. Себя он не жалел, и скорбеть себе тоже не позволял, — это роскошь, которой он не заслуживает.
Но кое-что сделать он мог.
Хельга хотела сделать ему сюрприз в день рождения — теперь Расмус был уверен, что она собиралась сообщить ему о том, что беременна. Но дозвониться в назначенное время она до него так и не смогла. На встречу с Хельгой Расмус так и не пришёл. И тогда она пришла сама.
Он слышал, как она стучала, дергала дверь за ручку. Дом был безжизненным. Одна жизнь в нём оборвалась час назад, другая будет рваться ещё десятилетия. Хельга ушла, так ничего и не поняв. Ему хотелось распахнуть дверь, догнать её, обнять её хрупкие плечи. Но у него больше не было такого права. Когда рассвело, Расмус вышел на улицу, пошёл к ближайшему дому — дому Кристиана Тинна, и постучал. Руки его были в крови, потому что он пытался нащупать пульс там, где его не было. Кристиан отпрянул. Точно так же он инстинктивно отпрянет пятнадцать лет спустя, когда встретит Магнуссена после долгого отсутствия. Инстинкты. Расмус тоже им подчинился.
И за это расплатились три жизни.
Его, Хельги и Камиллы. Они могли быть семьёй. Он потерял всё, и смысл жизни придавало теперь лишь одно.
Убийца его дочери должен умереть.
Работа полиции разбивала его на осколки. Похоже, они, как и пятнадцать лет назад, годились только на то, чтобы приехать по вызову преступника, ожидающего их у тела с протянутыми для наручников руками. Они и сами это понимали, приходя к нему в первую очередь. Очевидный ответ не оказался правильным. Не все, убившие свою мать, выйдя из тюрьмы убивают своих дочерей.
О которых даже не знали.
Если бы только. Если бы. Может быть. Сослагательное наклонение пожирало Расмуса изнутри, и единственным способом заткнуть эту чёрную дыру было отыскать в себе что-то ещё более тёмное.
И он искал.
С каждым днём, не завершившимся арестом.
С каждой ночью, приносящей кошмары, в которых он бьёт молотком мать, слишком поздно понимая, что на самом деле это Камилла.
С каждым часом, проведённым в этом городе убийц, тех, кто их презирает, и тех, кто их покрывает.
С каждым новым заголовком, обсасывающим смерть Камиллы и её внебрачность, словно красивый блестящий леденец, выставленный на всеобщее обозрение.
С каждым вдохом морского воздуха, которым когда-то дышали его потерянная возлюбленная и дочь, та, кого он не успел уберечь.
С каждым взглядом на серое небо, под которым ходили его мать, уронившая ему в душу семя тьмы, и его друг, лицемерный предатель.
Расмус становился всё ближе и ближе к тому, что искал.
Пока наконец не нашёл.
Пять книг, как всегда разбросанных по всей квартире. Олафу потребовалось время, чтобы найти их все и читательский билет.
Читательский билет Марты. Сегодня был последний срок возврата.
Олаф надеялся, что Марта вернётся, но она окончательно его бросила. Упорхнула из его жизни и из их затхлого городка, не дающего ей дышать. Может быть, ей не давал дышать и сам Олаф. Поэтому она оставила его наедине с её вещами, ставшими ей ненужными, с его соседкой, с этим жутким убийством. Наедине с проклятым одиночеством. А чего ты ожидал, Олаф? Так она написала ему в последнем сообщении. Он не знал, что ей ответить. Он ожидал, что она снова вернётся.
Вместо этого он шёл возвращать брошенные ею книги. Книги, к которым она никогда не притрагивалась. Наверное, ей просто нравилось ходить в библиотеку и создавать видимость духовного обогащения. Как будто Марта могла хоть в чём-то считать себя недостаточно богатой. Она брала книги, чтобы бессменные уважаемые библиотекари и постоянные посетители это видели. Олаф не понимал, зачем она это делает. Марте вовсе не нужно было чьё-то одобрение. Её мало интересовало чужое мнение. Поэтому он и женился на ней — гордой яркой птице, ценящей свободу и саму себя. Но чёртовы книги появлялись и исчезали с завидным постоянством. Олафу хотелось бы, чтобы это постоянство распространялось и на Марту.
Но на этот раз птица улетела слишком далеко.
Он вернул книги, стараясь не смотреть библиотекарю в глаза. Если Марта и правда не вернётся, ноги его здесь больше не будет. Все эти истории, выдуманные и настоящие, не для него. Его историей была Марта. И он уже не знал, была ли она невыдуманной. Была ли она вообще. Их история. Если она смогла так просто всё бросить, значит, в её глазах их история закончилась. С этим смириться Олафу было труднее всего. Он знал, что у всех историй есть кое-что общее. То, что не давало ему смириться.
В них всегда есть что-то нерассказанное.
Подходя к дому, Олаф увидел сначала одних — тех, кто жаждет новостей, крови или справедливости, потом машину других. Она была припаркована недалеко от его подъезда. Что же им понадобилось?
Не его ли они ждут?
Вмиг заледеневшими пальцами Олаф нашаривал ключи в кармане куртки. Он знал, что его. Но почему, чёрт возьми? Проходя мимо полицейской машины, Олаф до боли сжал ключи. Брелок с башней таллиннской церкви Святого Олава впился в ладонь острым шпилем. Олафу хотелось застыть в моменте, хотелось, чтобы эта боль не кончалась.
Чтобы не начиналось что-то другое.
Они посмотрели на него через окно автомобиля, кивнули. Но не вышли. Дали Олафу возможность подняться в квартиру? Очень любезно с их стороны. Выражение их лиц ему не понравилось. Он ничего не сделал. Только соврал про алиби. Даже не он, а чёртова Нора Йордан. В тот миг, когда он коснулся ручки подъездной двери, в глубине его души натянулось что-то очень тонкое. Завибрировало, когда на плечо ему легла тяжёлая рука. Зазвенело, когда он обернулся. Полицейские стояли с таким видом, словно были готовы надеть на него наручники. Остальные, весь двор, выглядели так же. Они пригласили его проехать с ними, словно знали что-то, о чём нельзя поговорить дома. Их единственная зацепка, которую нельзя упустить. Рулетка, дающая им шанс поставить на зеро. И едва заметная, но всё же вероятность выиграть.
Когда он шёл к их машине, эти несколько шагов, то, что звенело внутри, стало причинять боль. Когда он замер, обернулся и посмотрел на окна лестничных площадок, оно оборвалось. Тонкая натянутая струна лопнула, когда он встретился глазами с Норой Йордан. Он никогда не видел такого презрения. Что ты сделала, Нора? Что ты наделала? Ему хотелось кричать, схватить её за плечи и трясти, пока кто-то из них не прекратит дышать, но такой возможности не было. Может, позже. Когда они во всём разберутся. Если посчитают, что разобрались. Надо было соглашаться на ужин, подумал Олаф, отворачиваясь. Знала бы Марта.
Здесь были все соседи. Все знакомые. Смотрели так, словно его уже обвинили в убийстве. Им всего лишь нужно разобраться с моим алиби, говорит Олаф, но слова не вырываются на холодный воздух. Он не виновен, но чувствует себя таким под их взглядами. Он бы никогда не тронул Камиллу. Зачем? Он даже представить себе такого не мог. Но они — могли. Всё дело в воображении.
Им нужен виновный. Им нужна справедливость. Магнуссен отсидел своё, и всё равно от него никогда не отстанут. Он тоже стоял здесь, ближе всех к полицейской машине, лохматый угрюмый медведь, вылезший из своей берлоги посмотреть, что здесь творится. Порадоваться, что приехали не за ним. Следующей, за кем они приедут, будет Нора. Он скажет им всё, что знает. А то, чего не знает, додумает вместе с ними. Она не имела права лезть в его жизнь. Ему не нужно было её алиби. Ему никогда и ничего не было от неё нужно. Похоже, это и привело его к тому, что сейчас происходит.
До машины оставалось несколько метров. Если бы они припарковались прямо у подъезда, то уже ехали бы в участок. Но там как раз стояла «субару» соседа сверху, и эти несколько метров превратились для Петерсена в непрожитые годы.
Расмус вонзил в него нож раз, другой, третий. Олаф не чувствовал боли, только удивление. Только асфальт под коленями. И странное отчуждение. Он снова взглянул на окна. Презрение исчезло с лица Норы. Теперь на нём был страх. Олаф решил, что так ей гораздо лучше. Пусть так будет всегда. Люди вокруг что-то кричали, казались ему лишними. Отвлекали от погружения в мягкое и тёмное. Чьи-то горячие руки прикасались к его ледяному кокону, в котором было так уютно. Называли его имя, увязающее в тумане, распадающееся на части. Он знал, что про него говорили. Терпила Олаф. Но они никогда не поймут. Они даже не знают, чего лишены. Их можно только пожалеть.
Он любил её целиком, каждый тёмный закоулок души. Каждое мгновение. Каждую секунду каждой ссоры. Ведь всё это — Марта. Такая, какая есть. Та, которая пронзила его сердце с первого взгляда. Разрушила его мир с первого слова. И возвела на руинах новый с первой улыбкой. Что бы она ни сделала, он навсегда принадлежит ей. Без каких-либо исключений.
Марта наверняка вернётся. Перелётные птицы, даже самые гордые, всегда возвращаются. Дом — вот что их манит. Дом Марты и Олафа был здесь. Она вернётся. Удивится, как чисто в их квартире. Поймёт, что он ждал её, несмотря ни на что. Что он ждал её всегда, свою единственную любовь, с самого рождения, из всех поездок, после всех ссор. Всегда.
До самой смерти.
Всё произошло так быстро и так одновременно. Расмус лежал на асфальте рядом с Олафом, чувствовал медный запах его крови, разрезающий чистый морозный воздух, и осязал их страх — всех остальных, чей мирок только что треснул. Они пришли поглазеть на убийцу, а получили двоих. Буйное животное, вот кто он, только посмотрите. Большая ладонь давила ему на голову, руки завели за спину, защёлкнули на них наручники. Он всё это уже проходил. Ничего нового. Рывком поставили на ноги, затолкнули в машину. В окно прилетел камень, но стекло не шелохнулось. Камень нужно было кидать раньше, равнодушно подумал Расмус. Пятнадцать лет назад. Много камней. Столько, чтобы никогда уже не подняться.
Минуту назад они готовы были растерзать Олафа. Он даже не знал, как его зовут, пока рядом кто-то не прошипел — это точно Олаф, Марта его довела. Имена были ему не знакомы, но знакома была ярость, с которой это было сказано. Ярость, плещущаяся в их глазах. Прикрытая пеленой презрения. Впервые с тех пор, как он вернулся, Расмус мог стоять рядом с людьми и не чувствовать эти взгляды на себе. Олаф, Олаф, Олаф, вот что занимало их недалёкие умы, их подгнившие сердца, дырявые души. Не то, что он сделал. Не то, что случилось с Камиллой. Некоторые достали телефоны и снимали, как их соседа, друга, знакомого ведут к полицейской машине в связи с расследованием убийства. Когда в дело вступит Расмус, видео станут будущими хитами.
Он просто шёл в магазин, когда увидел полицейскую машину, въезжающую в город. Минутой раньше или позже — и Расмуса бы здесь не было, а Олаф Петерсен был бы жив. Но всё случилось именно так, как должно было: Магнуссену, как и всем остальным жителям, было ясно, что полиция снова навестила их в связи с убийством Камиллы. Но в отличие от Расмуса, остальные жители не носили с собой нож. Он брал его с собой последние несколько дней, отчётливо понимая: доверять никому нельзя. Нельзя оказаться беззащитным.
Но он всё-таки оказался. Кровоточащая тьма не спрашивала Магнуссена — просто дала импульс действовать. Наконец-то арест, билось у него в голове, застилало глаза, направляло руку. Это ведь арест? Но не было времени обдумывать, нужно было решаться.
А решимости у Расмуса теперь было не занимать.
Нора стояла на лестничной площадке до тех пор, пока Олафа не увезла одна машина, Расмуса другая, а все остальные не разошлись. Сил идти в квартиру не было. Выбило пробки. Не в квартире — в Норе. Стекло окна площадки недавно вымыли, оно было кристально чистым, абсолютно прозрачным. Нора видела каждую деталь произошедшего. Даже то, чего не видели остальные. Взгляд Олафа она не забудет уже никогда. Не тот, первый. Второй. Последний. Взгляд умирающей косули. Он добавится в Норину коллекцию нестираемых впечатлений, собрание необратимых итогов её действий, печальный паноптикум её жизни. Разместится недалеко от непристёгнутого ремня и камня в форме граната. Образ Расмуса Магнуссена, распластанного на асфальте, тоже не сразу её покинет. Когда он трижды — раз-два-три-мгновенно-господи-что-же-это — пырнул Олафа, в Норе трижды что-то оборвалось. Это настолько её поразило, что она чуть не осела на пол.
Она была уверена, что обрываться уже нечему.
На следующий день пошёл первый настоящий снег. Чёрные деревья, чёрные силуэты людей, ждущих автобус, чёрные кресты на кладбище — все с белой поминальной посыпкой. Нора с трудом доработала свою смену в «Гросси». Под конец она пробивала товары, словно в тумане, растеряв всю свою хвалёную скорость и внимательность. После того, что произошло вчера, она не спала всю ночь и лишь неимоверным усилием воли заставила себя выйти на работу. В моменты, когда не было покупателей, она судорожно проверяла кассовую ленту, разглаживала купюры, протирала кассовый транспортёр, без конца поправляла униформу. Но это не помогало. Кровь на асфальте перед подъездом уже замыли, но Нора чётко видела её утром, когда шла на работу, и знала, что увидит её вечером. И завтра. И послезавтра. Нора знала, что если она всё-таки сможет заснуть, она снова будет там: смотреть, как только что вышедший из тюрьмы убийца раз за разом судорожно вонзает нож в её соседа, мужчину, с которым она могла бы быть счастлива и которого приговорила к смерти. Но разве она знала, что так будет?
Урмас Йенсен потерял дочь, и все теперь знают, что она ему не дочь. Расмус Магнуссен проведёт в тюрьме не один год. Может, даже повесится там. И последней его мыслью будет, что он хотя бы совершил правосудие. Если Нора собирается жить дальше, ей нужно перестать об этом думать. Вот только она не представляла, как это сделать. Теперь ей слишком о многом нужно перестать думать.
Выйдя из магазина, Нора села на заснеженную скамейку неподалёку. Сил не было даже дойти до дома. Кто мог представить, что в их маленьком городке развернётся такая жуткая трагедия? Нора почувствовала, как сдавливает грудь, всё-таки встала и медленно побрела по дороге. С автовокзала отъехал последний автобус в Таллинн. В окне Нора увидела этого композитора, Акселя Рауманна, наконец-то уезжавшего из их города, в котором ему было не место. Нора надеялась, что он сполна насладился трагедией, и была права.
Через месяц он выпустит альбом глубочайшей, драматичной музыки, который назовёт «Камилла». На обложке диска будет остов «Ракеты», нарисованный углём. Альбом принесёт ему долгожданное признание и награду «Грэмми». Аксель женится на Ритте, хотя навсегда останется повенчан с музыкой, и у них родятся дети: такие же бесталанные, как Ритта, и амбициозные, как Аксель. Через пять лет они всей семьёй погибнут в автокатастрофе, когда машину Катрины Капп швырнёт на встречную полосу, и «Камилла» навсегда останется отражением и предвестником его собственной драматичной судьбы.
Нора толкнула калитку кладбищенской ограды. Вот где её настоящий дом. Даже дышалось здесь легче. Может, потому что вечерело, и стало морознее. Или потому, что здесь Норе не нужно было притворяться. Она прошла к могиле Луукаса, поправила слегка выцветший пластиковый букетик, стряхнула листья с маленькой скамеечки. Но садиться не стала. Знала, что встать уже не сможет. Останется здесь навсегда. Интересно, что сказал бы Луукас, если бы видел, что вчера произошло?
Если бы видел всё, что произошло?
Нора коснулась памятника, повернулась и пошла к выходу. Она как-то видела здесь Расмуса, и хотя она была уверена, что тот пришёл на могилу матери, он почему-то положил белую розу к надгробию жены мэра. Камиллу ещё не похоронили, но её могила будет утопать в цветах. На могиле Олафа, которой ещё здесь нет, цветов не будет. Убийцы их не заслуживают. Однажды, поддавшись порыву, Нора принесёт ветку сирени, но оставить её так и не сможет. Кто она такая? Она не имеет на это права.
По дороге от кладбища к дому Нора не встретила ни единого человека, хотя было не так уж и поздно. Казалось, что после вчерашнего город замер в минуте молчания, которая растянется на дни и недели. На стенде возле горуправы висело объявление о выборе нового мэра, но Нора не стала вчитываться. Её это совершенно не волновало. Оказавшись в квартире, Нора включила свет, стянула с себя верхнюю одежду и ботинки и поставила чайник. Пока он кипел, она переоделась в домашнее, тщательно вымыла руки, умылась. Вода стекала по её лицу, капала на шею, неприятно холодила кожу. Нора так и не вспомнила, что нужно вытереться полотенцем. Кинула грязную одежду в стиральную машинку, к блузке, в которой была вчера. Той, что пропиталась горечью, пока она звонила в полицию, и ужасом, пока она смотрела в окно на лестничной площадке. Чайник вскипел и успел остыть. Нора сидела в кресле и смотрела в стену. В квартире за стеной было пусто и тихо, и это Норина вина. Нора тоже однажды вскипела, и вот посмотрите, что из этого вышло. Остыли все, кроме неё. Она прокручивала в голове все смерти, с которыми ей пришлось так или иначе столкнуться. Смерти, случившиеся по её вине, убийства, хоть и не собственными руками. Непристёгнутый ремень. Звонок в полицию. Отличаются ли убийства руками от убийств поступками?
Сколько убийств нужно совершить, чтобы считаться серийным убийцей?
Нора чувствовала, что сходит с ума. Зря она ушла с кладбища.
Милый Луукас, я столько лет тебя вспоминаю. Каждый день, даже если не осознаю этого. Ты был настоящим светом. Знаю, что твоё тело давно разложилось, но мне хватает сил думать, что твой свет горит где-то и теперь. Прости, что я больше не могу его увидеть. Я слишком долго пробыла во тьме. Надо было позволить ей завладеть мной, но чтобы понять это, мне потребовалось целых двадцать лет и несколько фраз женщины, которая внутри ничем не лучше меня.
Нора взяла табуретку, скинула тапки и залезла на неё. На мгновение мелькнула мысль повеситься на крюке для люстры, висящей прямо рядом с ней, но крюк едва выдерживал старый абажур, не то что Нору. Она открыла дверцы и пошарила рукой на дальней полке. Нащупав то, что искала, Нора вздрогнула, словно обжёгшись. Достав нужное, закрыла дверцы, слезла с табуретки, надела тапки, поставила табуретку на место. Всё нужно делать спокойно, размеренно, по порядку. Тогда всё будет хорошо.
Олаф выстирал постельное бельё, ожидая, что Марта вскоре вернётся. Когда он корчился в крови у собственного подъезда, кремовые простыни развевались на ветру на прищепках уличной сушилки, как паруса лодки Харона. Так подумал Сфинкс, стоявший внизу, у подъезда, и молча смотревший на Нору в окне. Потом он повернулся и ушёл. Ночью Нора сняла простыни, на которых Олаф и Марта уже никогда не займутся сексом. Спрятала их в тумбочку. До этого момента она даже не понимала зачем.
Нора положила на кровать поблёкшее и забытое лоскутное одеяло счастья из шкафа, достала из тумбочки простынь, ножницы и швейный набор. Прикоснулась к нежной ткани. Когда столько лет носишь в себе боль, рано или поздно она вскроется. Что-то внутри неё оборвалось, а что-то другое срослось заново. Это было совсем не то чувство, что она испытывала с Луукасом или хотела испытать с Олафом. Но всё-таки это был новый лоскут счастья.
Счастья, что вся эта ужасная история наконец-то закончилась.
Когда произошла трагедия с Петерсеном и Магнуссеном, Кристиан Тинн, как и многие, был там. Стоял недалеко от полицейской машины, ощущая при виде неё какой-то нездоровый трепет. Как и тогда, пятнадцать лет назад, когда полиция после его звонка приехала за Расмусом. Машина была другая, но трепет тот же.
Потом Кристиан увидел и Расмуса, на приветствие которого в день его возвращения в жизнь не поднял руки, и решил как-то загладить этот момент. Он стал протискиваться через людей, чтобы подойти поближе к Магнуссену, но что-то вдруг стало происходить. Что-то, что Кристиан не сможет забыть ещё очень долго. Только на этот раз ему не пришлось вызывать полицию. Расмуса уже арестовали.
За убийство на глазах у всех.
Вот был Олаф Петерсен и Расмус Магнуссен — и вот их с ними уже нет. Кристиан смотрел на чёрный асфальт, борясь с желанием пнуть камушек рядом с ним. Чёрным было всё, не только асфальт, весь этот город, в котором творится одно зло за другим. Когда он стал таким?
Был ли он таким всегда?
Когда все стали расходиться, Кристиан тоже решил не задерживаться. Петерсена и Магнуссена уже увезли. Кристиан хотел бы, что увезли и его тоже. Подальше отсюда.
Но у него ещё было дело.
Вообще-то он шёл на почту и оказался здесь только из любопытства, увидев скопление людей и полицейскую машину. Так что Кристиан повернулся и направился к почтовому отделению. Забирая столь долгожданную посылку, он заметил, что руки слегка дрожат.
Он так долго этого ждал.
Кристиану хотелось разорвать упаковку прямо здесь, увидеть коричневый переплёт, золотые тисненые буквы, провести по ним пальцем, вдохнуть запах дорогой мелованной бумаги. Он с трудом заставил себя пойти домой, прижимая посылку к груди.
Настоящий раритет. Шикарнейшее издание с аукциона, достойное той, кому оно посвящено. Нефертари и Долина цариц. Кристиан ни на секунду не пожалел о том, что на него ушли все деньги, так легко и так кстати заработанные.
Деньги, которые дала ему Нора Йордан.