Несколько лет тому назад из одного эстремадурского селения уехал идальго, сын благородных родителей, который, подобно блудному сыну, расточал свои дни и имущество в различных городах Испании, Италии и Фландрии; наконец, после долгих скитаний (когда родители его уже умерли, а деньги были прожиты) он очутился в великом городе Севилье, где нашел более чем удобный случай окончательно спустить то немногое, что у него еще оставалось.
Увидев себя без денег и почти без друзей, он прибегнул к средству, к которому прибегают многие другие прометавшиеся люди этого города, а именно к поездке в Америку — пристанище и убежище для людей, потерявших последние надежды в Испании, спасение для бунтарей, вольный рай для убийц, укромное и удобное место для игроков, которых люди, сведущие в этом деле, называют «сиертос»[104], великий соблазн для распутных женщин, а вообще мало кому помогающее средство.
И вот, когда флотилии судов пришло время отправляться в Тьеррафирме[105], он сговорился с адмиралом, припас дорожные вещи и камышовую подстилку, погрузился на корабль в Кадисе, осенил крестным знамением берега Испании, и суда при общем ликовании распустивши паруса, под легким попутным ветром снялись с места, через несколько часов потеряли из виду землю и вышли на широкую, привольную гладь великого отца вод, Моря-Океана.
Наш путешественник погрузился в раздумье, припоминая все многочисленные и разнообразные бедствия, через которые он прошел за годы своих скитаний, и распущенность своего прошлого образа жизни; он строго отчитался перед собой и решил отныне изменить всю свою жизнь и совсем по-иному обходиться с тем достатком, который бог может послать ему в будущем, и гораздо скромнее, чем до сих пор, вести себя с женщинами.
Корабли чуть было не попали в полную тишь в то самое время, когда душевная буря терзала Фелипо де Каррисалеса (таково было имя того, кто является героем настоящей повести). Но ветер подул снова и с такой силой налег на корабли, что никому не позволил остаться на своем месте; тем самым и Каррисалесу пришлось прервать свои размышления и отдать всего себя заботам, неразлучным с путешествием, которое завершилось вполне счастливо, так что без всяких бед и несчастий все прибыли в гавань города Картахены.
Чтобы покончить со всем, что не имеет прямого отношения к нашему замыслу, скажу, что к тому времени, когда Фелипо прибыл в Америку, ему было сорок восемь лет, а за два десятилетия, которые он провел на чужбине, наш путник с помощью сноровки и усердия сумел нажить свыше ста пятидесяти тысяч «печатных» песо[106].
Оказавшись таким образом богатым и обеспеченным и поддавшись естественному для всякого человека желанию вернуться на родину, он решил пренебречь выгодными сделками, которые ему представлялись, покинул Перу, где он нажил свое состояние, перевел его в золотые и серебряные слитки, сдал их — во избежание неприятностей — по описи и поехал в Испанию.
После высадки в Сан Лукаре он прибыл в Севилью, отягощенный годами и богатствами, получил в полной исправности свое добро и стал было разыскивать друзей, но все они вымерли; тогда он пожелал уехать на родину, хотя, правда, имел известия, что ни одного его родственника в живых уже не осталось.
Когда он отправлялся в Америку, бедным и нуждающимся, его одолевали разного рода заботы, не давая ему ни минуты покоя в самой пучине морской, но и теперь, на мирной суше, заботы донимали его по-прежнему, хотя и совсем по другой причине. Если раньше он не мог заснуть от бедности, то теперь не спал от богатства, ибо богатство для того, кто к нему не привык и не умеет им распоряжаться, не меньшее бремя, чем бедность для человека, которого она никогда не покидает. Как сопутствуют хлопоты золоту, так неразлучны они и с неимением его; в одном случае помогает, если мы наживем себе некоторую его толику, в другом же — заботы только увеличиваются по мере того, чем больше мы приобретаем.
Каррисалес все поглядывал на свои слитки, и не потому, что был скрягой, — за годы солдатской службы он научился быть щедрым, — а потому, что соображал, как ему с ними поступить. Хранить их в чистом виде было крайне невыгодно, а держать дома — соблазн для попрошаек и приманка для грабителей. Поскольку в нем умерло всякое желание вернуться к беспокойному торговому делу и поскольку ему казалось, что при его возрасте ему с избытком хватит денег на жизнь, он хотел уехать на родину, принести ей в дань свое состояние и прожить там в мире и покое остаток своих лет, посвящая себя богу но мере сил, ибо земным делам он уделил больше, чем следовало. Но он учел при этом крайнюю нищету своей родины и великую бедность своих земляков; поехать туда — значило превратить себя в мишень всех тех неприятностей, которыми обычно докучают бедняки богатым соседям, особенно же когда поблизости нет никого, к кому можно было бы обратиться со своими нуждами. Ему захотелось также оставить свое состояние кому-нибудь после смерти; при этой мысли он произвел смотр своим силам и решил, что он еще в состоянии справиться с тяготами брачной жизни. Но едва он это подумал, как его охватил великий страх, от которого он заволновался и заметался, как туман от порывов ветра, ибо он от природы был самым ревнивым человеком на свете, хотя и не был женат, а при первой же мысли о женитьбе его сразу охватила ревность, одолели сомнения, переполнили домыслы и притом с такой силой и мощью, что он крепко-накрепко порешил было не жениться.
И вот, в то время как он остановился на этом, не выяснив еще окончательно, как ему наладить все остальные дела, судьба устроила так, что, проходя однажды по улице, он поднял глаза и увидел стоявшую у окна девушку на вид лет тринадцати-четырнадцати, чрезвычайно приятную лицом и такую красавицу, что, не находя в себе сил для защиты, наш добрый старичок Каррисалес со всем своим многолетием отдался во власть малолетки Леоноры (таково было имя этой прекрасной девушки). И в ту же самую минуту в нем роем закопошились мысли, и он стал разговаривать сам с собой следующим образом:
— Девушка эта красива и, если судить по наружному виду дома, не должна быть богатой; она — еще ребенок, и ее юные годы устраняют многие сомнения; если я женюсь на ней, я запру ее в дом, воспитаю по моему нраву, и у нее сложится такой характер, который я сам ей подскажу. Я не так уж стар и не теряю надежды иметь детей, которые станут моими наследниками. Дадут ли за ней приданое или нет, смотреть не станем, поскольку небо послало мне достатка на двоих; к тому же богатым людям следует искать в браке не богатство, а радостей, ибо радости удлиняют жизнь, а супружеские огорчения ее сокращают. Итак, довольно; жребий брошен; такова судьба, которую указало мне небо.
Повторив про себя эту речь не один раз, а целых сто, он через несколько дней переговорил с родителями Леоноры и, узнав, что они люди бедные, но благородные, объяснил им свои намерения, звание, средства и попросил выдать за него их дочь. Они пожелали иметь некоторое время, чтобы навести справки о его делах и чтобы он тоже проверил подлинность их благородного происхождения. Они расстались, навели друг о друге справки и убедились, что сказанное обеими сторонами — правда, и когда наконец Леонора была обещана Каррисалесу в жены, он тут же назначил ей приданое в двадцать тысяч дукатов: вот как пылало сердце ревнивого старика! А между тем едва только он произнес свое супружеское «да», как на него нахлынул поток бешеной ревности, и старик начал без видимой причины трепетать и терзаться заботами, каких до сих пор еще не ведал. Первым признаком ревнивого характера явилось то, что он не позволил портному снять с своей жены мерку для того вороха платьев, который он решил ей заказать; он долго выглядывал женщину, которая была бы такого роста и сложения, как Леонора, и нашел наконец одну, очень бедную, по мерке которой велел изготовить одно платье; когда оно было примерено его женой и вполне одобрено им самим, по той же мерке были заказаны остальные платья, а было их так много и все были такие богатые, что родители сочли превеликим счастьем, что на благо себе и своей дочери встретили такого знатного зятя.
Девочка была страшно поражена при виде великого множества нарядов, ибо за всю ее жизнь все ее наряды не шли дальше суконной юбки и корсажа из тафты. Вторым признаком ревности Фелипо был отказ его жить вместе с женой, прежде чем он отыщет особняк, который он оборудовал следующим образом: купив за двенадцать тысяч дукатов в одном из лучших кварталов города дом, снабженный проточной водой и садом с апельсинными деревьями, он велел закрыть все окна, выходящие на улицу, и повернуть их рамами к небу; то же самое было проделано со всеми остальными окнами дома. В крытых воротах, которые в Севилье называются «Касапуэрта», он устроил конюшню для мула, а над ней сеновал и каморку, где должен был проживать конюх, старый скопец-негр; стенки вокруг плоских крыш он поднял на такую высоту, что человек, входящий в дом, должен был смотреть прямо в небо и не видеть перед собой ничего. Он устроил также «вертушку»[107], соединявшую подворотню с внутренним двором. Он приобрел богатейшую обстановку для украшения дома: его ковры, помосты и балдахины могли бы поспорить с жилищем знатного вельможи. Он купил четырех белых рабынь, поставив им на лица клейма; кроме них, он держал еще двух плохо объясняющихся по-испански негритянок. Он договорился также с поставщиком о привозе и покупке пищи, потребовав, чтобы тот ночевал на стороне и вообще не входил в дом, а пользовался бы только «вертушкой», через которую ему полагалось передавать свои поставки. После этого одну часть своих богатств, а именно недвижимости, расположенные в разных доходных местах, он отдал в аренду, а другую поместил в банк, оставив себе кое-что на расходы. Он завел, кроме того, общий ключ для всего дома и сделал запасы — закупаемые как единовременно, так и по отдельным временам года — на целый год; а когда все это было устроено и налажено, он отправился в дом тестя и тещи за женой, которую отдали ему с большими слезами, видимо, считая, что девушку уводят в могилу.
Юная Леонора не понимала того, что случилось, и потому, поплакав вместе с родителями, попросила у них благословения и простилась с ними, а муж, окружив ее рабынями и служанками, взял ее за руку и повел домой. Вступив в дом, он произнес перед слугами целую речь, призывая их охранять Леонору и никогда и ни под каким видом не пропускать за вторую дверь никого, в том числе и скопца-негра. Особенно же строго наказал он хранить и ублажать Леонору одной весьма рассудительной и почтенной дуэнье, состоявшей в качестве нянюшки при Леоноре и являющейся как бы надзирательницей за всем, что творится в доме, а равно и за рабынями и еще двумя девушками, ровесницами Леоноры, нанятыми для того, чтобы та могла играть с однолетками. Он пообещал холить и содержать их всех таким образам, что они и не почувствуют своего заточения; а по праздникам все, как один человек, будут ходить слушать мессу, но не иначе, как самым ранним утром, так что взглянуть на них не удастся даже солнечному лучу.
Служанки и рабыни пообещали исполнять все, что им было приказано, с веселым видом, полной охотой и весьма добросовестно.
Новобрачная, понурившись я опустив голову, заявила, что у нее нет иной воли, кроме воли своего супруга и господина, которого она всегда готова слушаться. Приняв все меры предосторожности и уединившись в доме, наш мудрый эстремадурец стал наслаждаться в меру сил супружескими радостями, которые Леоноре, не имевшей еще никакого опыта, показались ни сладкими, ни горькими. Она проводила время с дуэньей, служанками и рабынями, а они, желая скрасить свои досуги, стали налегать на лакомства, и редкий день проходил без того, чтобы они не готовили тысячи разных вещей, приправляемых медом и сахаром. Все, что им было для этого нужно, они имели в избытке и в полном изобилии, и не менее изобильна была добрая воля отпускавшего им все это хозяина, полагавшего, что, будучи заняты и довольны, они тем самым не будут иметь времени задумываться о своем заточении. Леонора держалась запросто со своими служанками и забавлялась с ними одинаково интересными для обеих сторон забавами, заходя в своем простодушии вплоть до игры в куклы и в другие пустяки, что явно обнаруживало простоту ее нрава и ее крайне юный возраст.
Все это доставляло великую радость ревнивцу-мужу, и ему все казалось, что он сумел наладить себе такую жизнь, о которой трудно даже мечтать, и что никакие измышления и злые козни человеческие не в силах смутить его покой. А поэтому он заботился только о том, чтобы носить своей жене подарки и напоминать ей, чтобы она просила у него всего, что ей взбредет в голову, а он все это будет исполнять. В те дни, когда все ходили в церковь (а бывало это, как выше уже отмечено, еще в потемках), туда приходили отец и мать девушки и беседовали с ней в храме в присутствии мужа, который оделял своих родичей такими дарами, что хотя старики и жалели свою дочь, обреченную на затворничество, тем не менее жалость эта теряла свою остроту от множества подношений, получаемых ими от своего щедрого зятя Каррисалеса.
Эстремадурец вставал на рассвете и поджидал, когда явится поставщик, которого накануне ночью запиской, оставляемой в «вертушке», извещал о том, что следовало принести на следующий день. После прибытия поставщика Каррисалес уходил из дому, по большей части пешком, запирая на ключ обе двери, как наружную, так и внутреннюю, а посредине между обеими оставался негр. Он отправлялся по делам, которых у него было немного, и вскоре возвращался обратно. Замкнувшись в доме, он ублажал свою жену и баловал служанок, которые его очень любили за простой и приятный нрав, а главное — за щедрость, которую он выказывал.
Таким образом провели они целый год послушничества и приняли было здесь своеобразный постриг, готовясь вести такую жизнь до конца своих дней, что несомненно бы и случилось, если бы этому не помешал хитрый враг рода человеческого, как вы об этом вскоре услышите.
А теперь скажите, какой человек мог бы оказаться умнее и осторожнее эстремадурца и какие еще меры безопасности мог принять престарелый Фелипо, который не потерпел в своем доме даже зверей мужского пола! В доме его за мышами никогда не гонялся кот, там ни разу не было слышно песьего лая: все животные были только женского рода.
Днем старик думал, а по ночам бодрствовал: он был одновременно и ночным дозором и часовым своего дома, был Аргусом предмета своей любви: ни разу ни один мужчина не перешагнул еще двери, ведущей во внутренний дворик. Даже рисунки на коврах, украшавших его покои, изображали только самок, рощицы и цветы. Все в доме благоухало приятностью, уединением и осмотрительностью; здесь даже в сказках, которые в длинные зимние ночи сказывали у камелька служанки, никогда не было заметно ни единой нескромности. Серебристые седины старика сходили в глазах Леоноры за пряди чистейшего золота, ибо первая любовь, испытываемая девушками, запечатлевается в их душе точно печать на воске. Чрезмерно строгая охрана казалась ей заботливостью и осторожностью. Она думала и считала, что все с ней происходящее переживают все новобрачные на свете. Ее мысль не дерзала переступить за стены своего дома, а воля ее устремлялась только к тому, что являлось волей ее супруга; она видела улицы единственно в дни посещения церкви, но и это бывало в столь ранние часы, что только на обратном пути на нее мог взглянуть кто-нибудь, кроме солнца. И монастырей таких суровых еще не видывали, не бывало еще и столь строгих монахинь, даже золотые яблоки никогда еще так не охранялись, и тем не менее старик никакими способами не смог остеречься и избежать того, чего он больше всего боялся: во всяком случае, не избежал мысли, что он все же попался.
Есть в Севилье особая порода праздных и бездельничающих людей, обычно именуемая «лоботрясами»; это, собственно, шалопаи самых различных мастей, и о том, кто из них побогаче — о людишках вздорных, расфранченных и много болтающих, об их костюмах и нарядах, об их нравах и соблюдаемых в их среде обычаях — можно было бы рассказать очень многое, но ради соблюдения приличий обойдем их, однако, молчанием.
Один из таких кавалеров, который на принятом языке назывался «дротиком» (это значит — холостяк; молодых мужей они величают «платками»), стал заглядываться на дом недотроги Каррисалеса и, заметив, что особняк всегда на замке, возымел желание узнать, кто там живет, и с таким упорством и любопытством взялся за дело, что во всех подробностях выведал все, что ему требовалось. Узнал он про нрав старика, про красоту его жены и про способы ее охраны. Все это воспламенило в нем желание испробовать, нельзя ли будет хитростью или силой завоевать столь неприступную крепость. Посоветовавшись еще с двумя «дротиками» и одним «платком», своими друзьями, он порешил испытать план на деле, а для таких дел советчики и помощники всегда найдутся. Они долго ломали голову над тем, каким образом приступить к столь трудному предприятию, и после многократных обсуждений пришли вот к чему: Лоайса (таково было имя нашего «дротика») сделает вид, будто он на несколько дней уезжает из города, и таким образом скроется от глаз приятелей; так он в действительности и сделал, а потом, надев на себя чистые исподние и рубашку из холста, облачился сверху в такую рваную и заплатанную одежду, что подобного рода лохмотьев не найти было ни у одного нищего в городе. Он подстриг себе немного бороду, залепил один глаз пластырем, плотно подвязал одну ногу и с помощью пары костылей превратился в такого нищего-калеку, с которым трудно было бы сравниться самому настоящему увечному человеку.
В этом виде он каждый вечер приходил читать молитвы к воротам намеченного им дома, бывшего в этот час уже на запоре, причем негр, по имени Луис, оказывался запертым между двумя дверями. Придя на место, Лоайса доставал замусоленную гитару без нескольких струн и как человек, слегка искушенный в музыке, начинал наигрывать веселые и игривые арии, изменяя голос для того, чтобы его не узнали. При этом он старался петь на особый плутовской лад романсы о маврах и мавританках и делал это с таким искусством, что все прохожие на улице останавливались его послушать, и всякий раз, когда он пел, он был окружен мальчишками. Негр Луис тоже настораживал уши в своей надворотне, упиваясь музыкой «дротика», и не прочь был отдать руку на отсечение, лишь бы только ему было позволено открыть дверь и послушать музыку как следует — так сильна бывает у негров врожденная склонность к музыке. Когда Лоайсе хотелось, чтобы слушатели удалились, он переставал петь, прятал свою гитару и, опираясь на костыли, уходил прочь.
Четыре или пять раз угощал он музыкой своего негра: и пел он, собственно, именно для него, ибо был убежден, что только с помощью негра можно было начать ему подкоп под неприступную твердыню. Мысль эта оказалась правильной, ибо однажды ночью, когда он по своему обыкновению подошел к воротам и начал настраивать гитару, он почуял, что негр уже стоит настороже, и потому подошел поближе к воротам и произнес шепотом:
— Нельзя ли мне получить немножко воды? Я погибаю от жажды и совсем не могу петь.
— Нельзя, — отвечал негр, — потому что ключа от ворот у меня нет, да и кет тут никакой дырочки, через которую можно было бы передать.
— А кто же у вас держит ключи?
— Мой хозяин, — сказал негр, — а он — самый подозрительный человек на свете. Если бы он узнал, что я сейчас здесь с кем-то разговариваю, то мне бы здесь больше не жить! А кто вы-то такой, что у меня воды спрашиваете?
— Я, — ответил Лоайса, — бедный нищий, хромой на одну ногу, и зарабатываю себе на хлеб, прося милостыни у добрых людей, а кроме того, еще учу играть на гитаре негров и других бедных людей; а есть тут у меня три негра, живущих в рабах у троих наших «веинтикуатро»[108], так вот я их отлично обучил, и они теперь могут петь и играть на любых танцах в любой таверне, и за это они заплатили мне хорошие деньги.
— Я бы вам заплатил еще лучше, — заметил негр, — будь у меня возможность брать уроки; но этого никак нельзя, потому что хозяин, когда уходит из дому по утрам, запирает уличную дверь, а когда возвращается, делает то же самое, и я сижу тут запертый между дверями.
— Ей-богу, Луис, — сказал на это Лоайса, успевший уже узнать, как зовут негра, — если бы вы сумели устроить, чтобы я мог приходить к вам по ночам давать уроки, то меньше чем в две недели вы бы так овладели гитарой, что смело могли бы выступить на самой людной улице; должен вам сказать, что я умею очень искусно обучать, а кроме того, я слыхал, что у вас отличные способности, и, если я хорошо разобрался и верно определяю наш голос (а у вас сопрано), вы будете прекрасно петь.
— Да, пою я недурно, — ответил негр, — только какой в том прок, если я не знаю других песен, кроме «Звездочки Венеры», «На лужок зеленый» да еще одной, которая теперь в моде, на слова «Ухватясь шальной рукою за чугунную решетку».
— Все это — сущие пустяки, — сказал Лоайса, — по сравнению с теми вещицами, которым я мог бы вас научить; я ведь знаю все песни[109] про мавра Абиндарраэса и про его даму Харифу, а также всё, что поется об истории великого воина Томумбея, и все куплеты сарабанды «на священный лад», а они ведь такие, что на них не надивятся даже португальцы, причем всему этому я обучаю таким способом и с такой простотой, что даже если бы вы не прилагали никакого старания, то прежде чем вы успеете съесть три-четыре гарнца соли, вы будете уже заправским музыкантом на гитаре любого рода.
Негр на это вздохнул и пробормотал:
— Да какой во всем этом прок, если я не знаю, как пропустить вас в дом.
— Вот вам способ, — сказал Лоайса, — постарайтесь достать у вашего хозяина ключи, а я вам дам кусок воска, на котором вы их отпечатаете таким образом, чтобы на воске была видна бородка; я к вам чувствую такое расположение, что попрошу своего приятеля-слесаря сделать нам ключи, и таким образом я смогу приходить к вам по ночам и обучу вас так, как еще не учили у самого пресвитера Иоанна Индийского; ведь, право, жалко смотреть, что пропадает такой голос, как ваш, поскольку нет для него опоры в гитаре; а вам следует заметить, Луис, что самый красивый голос на свете теряет свои достоинства, если ему не подыгрывают на гитаре, цимбалах, органчике или арфе; но к вашему голосу лучше всего подходит не что иное, как гитара, поскольку это — самый заурядный и самый дешевый из всех инструментов.
— Все это мне очень нравится, — заметил негр, — но только ничего не выйдет, потому что ключей у меня никогда не бывает, и мой хозяин целый день не выпускает их из рук, а ночью они лежат у него под подушкой.
— Ну, тогда устройте следующее, Луис, — промолвил Лоайса, — но только в том случае, если вы действительно желаете стать искусным музыкантом, а если нет, то мне незачем утруждать себя советами.
— Это я-то действительно желаю? — спросил Луис. — Да я так желаю, что готов сделать любую вещь, если только она исполнима, лишь бы стать музыкантом.
— Вот в чем дело, — сказал ему «дротик», — я вам подсуну под дверь (а для этого вы должны предварительно вынуть немного земли около дверного столба) клещи и молоток, с помощью которых вы ночью легко снимете заклепки с замка, а потом с такой же легкостью мы опять прибьем щиток на прежнее место, так что никто и не заметит, что он был оторван; а когда я окажусь у вас на сеновале или в вашей каморке, я так приналягу на свою работу, что вы, пожалуй, получите больше, чем я говорил, отчего, конечно, возрастет не только ваша подготовка, но заодно и моя личная выгода. А относительно еды вы не хлопочите: я захвачу с собой харчей для двоих хоть на целую неделю, ибо есть у меня ученики и друзья, которые меня в этом деле выручат.
— Об еде, — сказал негр, — думать не стоит; пайка, который выдает мне хозяин, и остатков, приносимых рабынями, с избытком хватило бы и еще на двоих. Поспешайте же лучше с клещами и молотком, о которых вы говорили, а я проделаю у столба дырочку, куда можно будет их положить, а затем ее снова заделаю и засыплю землей; правда, мне придется сделать два-три удара, отбивая щиток, но хозяин мой спит так далеко, что было бы чудом или исключительной неудачей, если бы он нас услышал.
— Итак, в час добрый, — сказал Лоайса, — через два дня, Луис, вы получите все необходимое, чтобы привести в исполнение ваш почтенный план, и постарайтесь, кроме того, не принимать много влажной пищи, потому что она не только не укрепляет, а, наоборот, ослабляет голос.
— Ни от чего я так не хрипну, — ответил негр, — как от вина, но от него я не отстану за все голоса, какие существуют на свете.
— Я этого и не говорю, — ответил Лоайса, — упаси бог! Пейте, голубчик Луис, пейте себе на доброе здоровье; тому, кто пьет вино, зная меру, оно никогда еще не вредило.
— Меру-то я отлично знаю, — сказал негр, — тут у меня стоит кувшин, куда входит ровнехонько одна четверть; его мне наливают наши рабыни без ведома хозяина, а поставщик приносит мне потихоньку бутыль, куда умещаются целые две четверти, восполняющие недохватку, бывающую в кувшине.
— Ничего лучшего я и сам бы себе не пожелал, — поддержал Лоайса, — ведь с сухой глоткой не споешь и не крякнешь.
— Ступайте себе с богом, — ответил негр, — да смотрите не забудьте приходить сюда петь по вечерам, пока будут идти хлопоты по заготовке всего нужного для прихода к нам, а то у меня уже руки чешутся при одной мысли о гитаре.
— Конечно, приду, — пообещал Лоайса, — и еще с новыми песенками.
— За это спасибо, — ответил Луис, — а сейчас вы мне тоже спойте, чтобы мне веселей было спать, а что до платы, господин нищий, то знайте, что я заплачу вам не хуже любого богача.
— За деньгами я не гонюсь, — сказал Лоайса, — по мере того, как я буду вас учить, вы мне и заплатите, а теперь слушайте песенку; когда же я заберусь к вам наверх, натворим мы с вами чудес!
— В час добрый, — поддакнул негр.
В заключение своей долгой беседы Лоайса пропел потешный романсик и доставил этим негру такую радость и удовольствие, что тот не мог дождаться часа, когда можно будет открыть нищему дверь.
Отойдя немного от ворот, Лоайса с проворством, которого трудно было ожидать от человека, ходящего на костылях, отправился к своим советникам сообщить об удачном начале, заранее предвещавшем желанный счастливый конец. Разыскав их, он рассказал им все, о чем уговорился с негром; на следующий день были найдены такие инструменты, с помощью которых железные болты ломались словно деревянные.
«Дротик» не поленился еще раз сыграть для негра, а этот последний приложил всяческое старание, чтобы проделать дыру, в которую можно было бы уложить вещи, обещанные его учителем. Он прикрыл ее потом так хорошо, что если смотреть непредубежденным и спокойным глазом, то никак нельзя было догадаться об отверстии.
Еще через одну ночь Лоайса передал ему инструмент ты, Луис их испробовал и почти без всякого применения силы вывернул оба болта и со сломанным щитком в руках открыл дверь и впустил своего Орфея и учителя. Когда он рассмотрел его костыли, его рваное рубище и подвязанную ногу, он пришел в большое изумление. Лоайса уже снял с глаза пластырь за полной ненадобностью и, сделав первый шаг, бросился обнимать своего ученика, поцеловал его в лицо и в ту же минуту вложил ему в руки большую бутыль вина, коробку сухого варенья и еще другие сладости, которыми он туго набил свою сумку.
Отбросив в сторону костыли, точно совсем здоровый, он стал выделывать такие коленца, что поверг в немалое удивление своего негра, и потом сказал:
— Знайте, дружище Луис, что моя хромота и увечье объясняются не болезнью, а хитростью, помогающей мне зарабатывать на хлеб и просить милостыню; благодаря этой выдумке и своей музыке я веду самую беспечальную жизнь; в наше время человек, не отличающийся хитростью и плутовством, погибает от голода, — вы успеете еще убедиться в этом за время нашего содружества.
— Поживем, увидим, — промолвил негр, — а теперь давайте поставим щиток на прежнее место, для того, чтобы нельзя было заметить нашу проделку.
— Ладно, — сказал Лоайса и, достав из сумки болты, они собрали замок таким образом, что он снова приобрел свой первоначальный вид, от чего наш негр пришел в чрезвычайную радость. Затем Лоайса поднялся в каморку негра на сеновал и устроился там поудобнее. Луис поспешил зажечь восковой факел, и Лоайса, нимало не мешкая, вынул гитару и, заиграв на ней тихо и нежно, до такой степени очаровал негра, что тот был вне себя от исполненной музыки. Поиграв немного, он снова пустил в ход угощение и попотчевал своего ученика, и хотя тот закусывал сладким, но успел все же так приложиться к бутыли, что от вина пришел в еще более смятенное состояние, чем! от музыки. Покончив с этим, он потребовал, чтобы Луис немедленно приступил к уроку, а так как на мозги бедняги негра давило добрых четыре пальца вина, то он никак не мог нащупать ладов, и, невзирая на это, Лоайса все-таки убедил его, что он разучил уже две песенки. Самое забавное заключалось в том, что негр ему поверил и в продолжение ночи все время не переставая бренчал на расстроенной гитаре, на которой не хватало нескольких струн.
Остальную короткую часть ночи они проспали, а около шести часов утра спустился Каррисалес, открыл сначала внутреннюю дверь, потом уличную, дождался поставщика, который в скором времени прибыл, передал хозяину через «вертушку» припасы и снова удалился. Тогда старик крикнул негра, выдал ему овса для мула и его личный паек, а когда все было сделано, Каррисалес отправился по делам, замкнув за собой обе двери и не обнаружив проделки с замком у ворот, чему, понятно, очень обрадовались как ученик, так и его учитель.
Едва только хозяин сошел со двора, как негр выхватил гитару и начал так на ней наигрывать, что все служанки услышали и стали справляться через «вертушку».
— Что это значит, Луис? С каких это пор завелась у тебя гитара? Кто ее тебе дал?
— Кто мне ее дал? — переспросил Луис. — Мне дал ее лучший музыкант во всем мире, тот самый, который в каких-нибудь шесть дней научит меня шести тысячам разных арий.
— А где же этот музыкант? — осведомилась дуэнья.
— Совсем неподалеку отсюда, — ответил негр, — я если бы только не стыд и не страх перед хозяином, я бы вам его сейчас показал, и он, наверное, вам очень бы понравился.
— Где же он может быть и каким образом мы можем его увидеть, — изумилась дуэнья, — если к нам в дом никогда не входил ни один мужчина, кроме хозяина?
— Ну, ладно, — сказал ей негр, — больше я ничего не скажу, до тех пор, пока вы сами не увидите, каким докой я стал и чему я научился в тот короткий срок, который я вам назвал.
— Честное слово, — сказала ему дуэнья, — если твой учитель не дьявол, то я понять не могу, кто из тебя сделает музыканта в этакий короткий срок.
— Ладно, — ответил негр, — когда-нибудь вы сами его увидите и послушаете.
— Этого не может быть, — вставила другая служанка, — потому что у нас нет окон на улицу и никого мы отсюда не увидим и не услышим.
— Ничего, — возразил негр, — для всего можно найти лекарство, не бывает только лекарства от смерти; вся суть в том, чтобы вы сумели я захотели молчать.
— С великой радостью помолчим, голубчик Луис, — сказала одна из рабынь, — мы будем молчать как немые; уверяю тебя, дружок, что мне до смерти хочется послушать хороший голос; с тех пор, как нас здесь замуровали, мы даже пения пташек не слышали.
Лоайса с великою радостью следил за этими разговорами, ибо такого рода беседы, на его взгляд, способствовали увенчанию его желаний, и все они по соизволению судьбы совпадали с устремлением его воли.
Служанки распрощались с негром, и он им пообещал, что в то время, когда они меньше всего будут этого ожидать, он позовет их послушать превосходное пение; но из-за страха перед возвращением хозяина и опасения, как бы он его не застал за разговором с женщинами, негр их покинул и отправился в свою уединенную каморку. Он хотел было взять урок, но не отважился играть днем, остерегаясь тонкого слуха хозяина. Вскоре пришел старик, замкнул по своему обыкновению двери и заперся в доме. И вот, когда в этот же самый день негритянка передавала через «вертушку» пищу для негра, Луис ей шепнул, чтобы сегодня ночью, после отхода ко сну их хозяина, все они непременно собрались у «вертушки» послушать обещанное пение.
Правда, прежде чем это сказать, бедняге пришлось долго упрашивать учителя, чтобы тот согласился играть и петь сегодня ночью возле «вертушки» и помог ему тем самым сдержать данное служанкам обещание. Он даже уверял, что за его чудесное пение все они его засыплют подарками. Сначала учитель заставил себя попросить об исполнении этого страстного желания, но под конец заявил, что согласен удовлетворить просьбу дорогого ученика, главным образом, однако, для того, чтобы доставить ему удовольствие, а не из каких-нибудь иных соображений. Негр бросился к нему на шею и поцеловал его в щеку, выразив этим великую радость, которую вызвало в нем столь милостивое обещание. В тот же день он накормил Лоайсу таким обедом, какой тот обычно ел у себя дома, но возможно, что он и дома такого не имел. Спустился мрак, и часов в двенадцать ночи около «вертушки» стали слышаться тихие оклики, по которым Луис догадался, что вся ватага уже пришла. Он позвал своего учителя, спустился с ним с сеновала, настроил гитару и наладил на ней все струны. Луис справился, кто именно пожаловал и сколько всего было слушающих. Он получил в ответ, что налицо были все, за исключением хозяйки, почивавшей вместе с хозяином. Лоайса огорчился, но тем не менее решил положить начало своему замыслу и доставить удовольствие ученику. Он стал нежно наигрывать на гитаре и своим исполнением привел в восторг негра и совершенно очаровал женщин, явившихся его послушать. А стоит ли рассказывать, что с ними случилось, когда они услышали звуки «Pèsame dello»[110], сменившиеся дьявольскими наигрышами сарабанды, в то время только еще начинавшей входить в славу в Испании. Старухи пустились в пляс, молодежь танцевала до упаду, и все это — тайком и в полнейшей тишине, причем всюду были расставлены слухачи и часовые на случай, если старик неожиданно проснется. Лоайса спел им также куплеты сегедилий и этим довел до последнего предела наслаждение своих слушательниц, которые стали упорно требовать, чтобы негр им сообщил, кто такой его чудесный музыкант. Негр ответил, что это бедный нищий, самый обходительный и светский человек среди всей нищей братии Севильи. Служанки попросили, чтобы негр им позволил взглянуть на певца и чтобы он недели две не позволял ему выходить из дома: они, мол, будут его всячески угощать и приносить ему все, что потребуется. Полюбопытствовали они также узнать, каким образом удалось ему провести в дом своего учителя. На это негр ничего не ответил, а для того чтобы взглянуть на музыканта, посоветовал проделать в «вертушке» дырочку и потом залепить ее воском; сказал он также, что постарается держать своего гостя неотлучно в доме.
Лоайса тоже заговорил со служанками, и едва только он в самых учтивых выражениях предложил всего себя к их услугам, как они сразу поняли, что речи эти не могли исходить из уст бедного нищего. Они стали упрашивать его явиться сюда на следующую ночь, обещая к тому же привести с собою хозяйку, невзирая на то, что хозяин их спит очень чутко, а спит он так чутко не столько из-за своего преклонного возраста, сколько вследствие совершенно исключительной ревности. Лоайса в ответ ввернул, что если они желают его слушать без всякой помехи со стороны старика, то он охотно снабдит их особого рода порошком, который всыпается в вино и заставляет человека спать глубоким сном гораздо дольше, чем это бывает обыкновенно.
— Господи, боже мой, — вскричала одна служанка, — ведь если это правда, то, значит, к нам в дом привалило великое счастье, а мы его, можно сказать, не ждали и не гадали! Знайте, что это будут не сонные порошки, а настоящая живая вода для всех нас и для жены нашего старца, сеньоры Леоноры; ведь он ее ни на тень, ни на солнце не выпускает и не сводит с нее глаз ни на единую минуту. Ах, голубчик сеньор, принесите вы нам эти порошки, и пусть господь бог пошлет вам всего, чего вы сами себе желаете! Идите же скорей и не мешкайте! Вы их только, сеньор, принесите, а я уж беру на себя подмешать их в вино и предложу себя в виночерпии. Дал бы бог, чтобы старик спал подряд три дня и три ночи, а мы бы столько же дней и ночей утопали в блаженстве.
— В таком случае я их вам принесу, — произнес Лоайса. — Порошки эти не причиняют человеку никакого вреда, а только вызывают глубокий сон.
Служанки еще раз попросили принести порошок как можно скорее и, условившись, что на следующую ночь они проделают в «вертушке» с помощью бурава небольшую дырочку и приведут свою сеньору посмотреть и послушать музыканта, простились и вышли. Несмотря на предутренний час, негр пожелал взять у Лоайсы урок, который действительно состоялся, причем учитель внушил бедняге Луису, что ни один из его учеников никогда не обладал столь верным слухом, а между тем несчастный негр не умел да и не мог никак научиться взять самый простой аккорд!
Друзья Лоайсы подумали о том, чтобы ночью прийти послушать около наружной двери и выяснить, не передаст ли им чего их товарищ и не нуждается ли он в их помощи; подав условленный знак, они дали понять Лоайсе, что находятся у ворот, и тогда тот через отверстие, прорытое у столба, сделал им краткий доклад об успешном положении дела и настоятельно попросил их разыскать для Каррисалеса какое-нибудь снотворное средство: ему-де случалось слышать, что на этот предмет употребляются особого рода порошки. Друзья сообщили, что у них есть знакомый врач, который безусловно снабдит их наивернейшим средством, если только оно вообще существует. Благословив его на дальнейшее ведение дела и пообещав вернуться в ближайшую ночь со всеми необходимыми вещами, они поспешили проститься.
Наступила ночь, и стая голубок слетелась на приманку гитары. В их числе явилась и простодушная Леонора, дрожа и трепеща, как бы не проснулся муж; правда, терзаясь своими страхами, она долго не решалась выйти, но служанка, а особенно дуэнья, столько ей наговорили про нежную музыку и статную фигуру бедного музыканта (не видев его в глаза, они уже произвели его в Орфеи и даже в Авессаломы![111]), что бедная сеньора, послушавшись и отдавшись им на веру, отважилась наконец на то, до чего сама бы она не дошла и не додумалась. Для начала решено было пробуравить в «вертушке» отверстие, чтобы можно было посмотреть на музыканта. А тем временем тот уже сбросил с себя одежду нищего и нарядился в широкие шаровары из желтоватой тафты морского покроя, в колет из той же ткани с золотыми нашивками, в шляпу одного с костюмом цвета и в крахмальный воротник, украшенный сквозною строчкой и кружевами; все это было заранее уложено в сумку в расчете на то, что при благоприятном стечении обстоятельств ему придется переменить свой костюм.
Он был молод, недурно сложен и хорош собою; а так как всем женщинам с давних пор набил оскомину вид старика хозяина, то юноша показался им прекрасным, как ангел. У отверстия одна любопытная сменялась другой, а негр, для того чтобы было яснее видно, освещал музыканта, обводя его с ног до головы горящим восковым факелом. После того, как на него поглядели все, вплоть до негритянок, едва знающих по-испански, Лоайса взялся за гитару и пел этою ночью с таким блеском, что всех очаровал и обворожил, всех — и молодых и старых. Все стали умолять Луиса что-нибудь придумать и устроить, чтобы сеньору учителю можно было проникнуть внутрь дома и чтобы всем можно было увидеть и услышать его гораздо ближе, а не через дырочку какого-то морского компаса. К тому же было опасно отходить далеко от хозяина, который мог нагрянуть врасплох и застать их на месте преступления, чего наверное не случится, если маэстро будет укрыт где-нибудь в доме. Против этого восстала хозяйка, решительно заявившая, что она не допустит никаких проделок и укрывательств и что все это ей крайне неприятно, тем более, что музыканта можно было отлично видеть и слышать отсюда, в полной безопасности и без всякой помехи для чести.
— Для чести! — вскричала дуэнья. — Пусть ею наши короли занимаются. Оставайтесь себе, если хотите, взаперти с вашим Мафусаилом и позвольте нам повеселиться, как нам самим захочется. К тому же этот сеньор — такой порядочный человек, что не попросит у нас таких вещей, каких мы сами не пожелаем.
— Я, сеньоры мои, — произнес в эту минуту Лоайса, — явился сюда с единственным намерением жизнью своей и душой послужить вашим милостям, искренно потрясенный вашим неслыханным заточением и тем, что в этой жалкой тюрьме бесплодно теряется драгоценное время. Сам же я — клянусь жизнью моего батюшки — человек очень простой, кроткого и мягкого нрава; я так послушен, что буду делать только то, что мне прикажут. И если кто-нибудь из вас скажет: «Маэстро, подите сюда», «маэстро, идите туда», «маэстро, сядьте там», «маэстро, покажитесь тут», — я все буду выполнять, как ручной, ученый пес, скачущий во славу его величества, короля Франции.
— Ну, если так, — заявила неопытная Леонора, — то Каким же способом провести нам в дом сеньора маэстро?
— Вот что, — сказал Лоайса, — вы, ваши милости, постарайтесь отпечатать на воске ключ от средней двери, а я устрою так, что завтра вечером мы будем иметь совершенно такой же ключ, которым мы и воспользуемся.
— Заказать второй такой ключ, — заметила одна девушка, — то же самое, что заказать ключ от всего дома, потому что он для всех дверей общий.
— Что ж, и это неплохо, — заметил Лоайса.
— Все это так, — произнесла Леонора, — но сеньор этот должен прежде всего дать клятву, что, когда он окажется среди нас, он ничего себе не позволит и будет только петь и играть, когда мы ему прикажем, а кроме того, будет тихо сидеть там, куда мы его запрем.
— Клянусь, — воскликнул Лоайса.
— Нет, эта клятва не годится, — ответила Леонора, — он должен поклясться жизнью отца, должен поклясться на кресте и поцеловать его так, чтобы мы все это видели.
— Клянусь жизнью моего отца, — вскричал Лоайса, — и знамением креста, которое я лобызаю своими недостойными устами.
И, составив крест из двух пальцев, он троекратно его облобызал. Когда церемония была окончена, одна из девушек напомнила:
— Смотрите же, сеньор, не забудьте про порошки: ведь это, можно сказать, гвоздь всего предприятия.
На этом разговор в то время закончился, и обе стороны остались очень довольны состоявшимся договором. Судьба, которая вела от победы к победе все замыслы нашего Лоайсы, устроила так, что в этот час (а было два часа пополуночи) на улице оказались его друзья, подавшие ему условный знак, состоявший в игре на «парижской трубе». Лоайса побеседовал с ними, оповестив их, в каком положении находятся его дела, и осведомился, принесли ли они порошки или какое-нибудь другое снотворное средство для Каррисалеса; он рассказал им также про ключ от дверей.
Ему ответили, что на следующую ночь он получит порошки или, вернее, мазь, которой следует натереть запястья и виски, после чего человек погружается в такой глубокий сон, что может проспать больше двух суток, если не смочить намазанных мест винным уксусом; что до ключа, то пусть он только передаст слепок, и они быстро выполнят поручение. На этом друзья расстались; Лоайса и его ученик проспали остальную недолгую часть ночи, и герой наш стал нетерпеливо дожидаться следующего вечера в надежде, что обещанная передача ключа все же состоится. И если время иногда кажется чересчур медлительным и ленивым тому, кто ожидает срока, тем не менее оно способно все-таки тягаться в скорости с самою мыслью, и нужная минута наступает всегда, ибо время никогда не стоит и не бездействует.
Итак, снова наступила ночь и пробил час привычной встречи у «вертушки», куда собрались все служанки дома, старые и малые, черные и белые, так как всем хотелось увидеть в стенах своего сераля сеньора музыканта. Леонора, однако, не вышла; когда Лоайса справился о ней, ему ответили, что она находится сейчас при своем страже, который замкнул на ключ дверь своей спальни и положил ключ под изголовье; тем не менее сеньора сообщила, что, когда старик уснет, она постарается достать ключ и снять с него отпечаток с помощью заранее приготовленного мягкого воска; вскоре служанки должны были сходить посмотреть, не положен ли слепок в кошачий ход.
Лоайса немало подивился осмотрительности старика, но пыл его нисколько, однако, не охладел; в ту же самую минуту он услышал звук «парижской трубы». Подбежав к воротам, он застал там своих друзей, которые передали ему пузырек с мазью, обладавшей указанными выше свойствами. Лоайса взял пузырек и попросил друзей подождать, пока он сбегает за образцом для ключа. Он подошел к «вертушке» и велел дуэнье, которая, видимо, выказывала особенно настойчивое желание впустить Лоайсу, снести мазь сеньоре Леоноре и наряду со свойствами лекарства объяснить ей, что если ей удастся намазать старика незаметным для него образом, то снадобье произведет настоящее чудо. Дуэнья послушалась, направилась к кошачьему ходу и увидела, что Леонора ее уже ждет, лежа на полу и просунув лицо в дверную лазейку. Подойдя поближе, дуэнья тоже припала к земле, приставила губы к уху своей госпожи и шепотом рассказала ей про мазь и про способ, каким следовало испробовать ее на деле. Леонора взяла от дуэньи мазь и сообщила, что она не имела возможности вытащить у мужа ключ по той причине, что старик вопреки своему обыкновению положил его не под подушку, а под тюфяки и придавил его всей тяжестью тела; тем не менее она просит передать маэстро, что если мазь действует так, как он говорил, то будет чрезвычайно легко достать ключ всякий раз, когда он потребуется, и поэтому нет никакого смысла снимать восковой слепок. Она попросила дуэнью сию же минуту передать маэстро ее слова и затем вернуться, чтобы узнать про действие мази, потому что она, мол, собирается в самом непродолжительном времени приступить к натиранию спящего.
Дуэнья отправилась с вестью к Лоайсе, после чего он отпустил своих друзей, дожидавшихся от него ключа. Тихо-тихо, в великом трепете, почти не смея перевести дыхание, стала Леонора смазывать запястья ревнивого мужа, заодно натерев ему и ноздри, и как раз в эту самую минуту ей показалось, что он вздрогнул; бедняжка так и обмерла; ей почудилось, что ее поймал» на месте. Но вот, потрудившись изо всех своих сил, она наконец намазала, как ей было сказано, все необходимые места, что, по сути дела, было почти то же самое, что набальзамировать старика для могилы.
В самом скором времени усыпляющая мазь не замедлила проявить все признаки своего действия, ибо старик стал после этого так громко храпеть, что его можно было услышать на улице, — музыка, показавшаяся ушам супруги столь же сладкозвучной, как музыка нашего маэстро для негра. Не доверяя, однако, самой себе, она подошла к нему и встряхнула сначала потихоньку, потом немного сильнее, затем еще посильнее и, наконец, до того осмелела, что перевернула его с одного бока на другой, а старик все не просыпался! После этого она подошла к кошачьей лазейке и голосом, значительно более громким, чем в первый раз, позвала дуэнью, которая уже стояла на страже, и сказала ей:
— Можешь меня поздравить, голубушка: Каррисалес спит как мертвец.
— Что ж ты медлишь и почему не берешь ключа? — спросила дуэнья. — Не забывай, что музыкант ждет не дождется его, пожалуй, побольше часа.
— Погоди, голубушка; сейчас я за ним схожу, — ответила Леонора.
И, снова подойдя к постели, она подсунула руки под тюфяк и нечувствительно для старика вытащила оттуда ключ. Как только ключ оказался у нее в руках, она даже заплясала от удовольствия и, ни минуты не медля, отворила дверь и подала его дуэнье, которая приняла его с величайшей радостью. Леонора велела ей открыть дверь музыканту и провести его в верхнюю галерею, потому что уйти дальше этого места она не отваживалась, остерегаясь, как бы чего не случилось. И тут же она строго-настрого наказала, чтобы маэстро снова подтвердил данную им в первый раз клятву не делать ничего, кроме того, что ему прикажут; если же он не пожелает ее подтвердить и произнести заново, то ему ни в коем случае нельзя открывать.
— Быть по сему, — сказала дуэнья, — даю вам слово, что он не войдет сюда, прежде чем не повторит клятвы и не поцелует крест шесть раз подряд.
— Ты его не ограничивай, — возразила Леонора, — пусть он целует крест столько раз, сколько ему вздумается; следи только за тем, чтобы он поклялся жизнью родителей и всем, что ему особенно дорого; при этом условии мы можем вполне спокойно упиваться его музыкой и пением, а по этой части, откровенно говоря, он действительно дока. Ну, живей и не мешкай, а иначе у нас все время уйдет на переговоры.
Почтеннейшая дуэнья подобрала свои юбки и с совершенно исключительной быстротой прибежала к «вертушке», где ее уже поджидала вся собравшаяся дворня. Когда она показала им находившийся у нее ключ, всеобщее ликование дошло до того, что ее стали качать на руках под возгласы «виват, виват!», то есть совсем так, как качают профессоров. Когда же она заявила, что подделывать ключ не было никакого смысла, что старик от втирания мази впал в глубочайший сон и что они, таким образом, могут пользоваться домовым ключом всякий раз, когда им потребуется, восторгам не было конца.
— Да что там, родная, — крикнула ей одна девушка, — открывай поскорей дверь и впускай сюда этого сеньора (ведь он столько времени ждет!), потешим себя музыкой вволю: на кого нам еще смотреть!
— Нет, нам есть на кого смотреть, — возразила дуэнья, — мы обязаны взять с него клятву, как и в минувшую ночь.
— Да ведь он такой милый, — вставила одна служанка, — что за клятвами у него дело не станет.
В эту минуту дуэнья открыла дверь и, держа ее полуоткрытой, кликнула Лоайсу, слушавшего весь разговор через отверстие «вертушки»; маэстро, приблизившись к двери, хотел было сразу войти, но дуэнья, положив ему свою руку на грудь, сказала:
— Сеньор, я хочу, чтобы вашей милости было известно, что все мы, живущие в стенах этого дома, — клянусь, вам в том богом и своею совестью! — все, за исключением нашей сеньоры, являемся девственными, как… мать, которая нас родила! И хотя по внешнему виду мне дают сорок лет (на самом же деле мне двух с половиной месяцев до тридцати лет не хватает!), но и я, многогрешная, тоже невинная! Если я и кажусь пожилой, то потому, что лишения, страдания и огорчения прибавляют к числу наших лет, можно сказать, один, а то даже и два нуля, это уж как им заблагорассудится! А поскольку дело обстоит так, негоже будет, если из-за каких-нибудь двух, трех, четырех песенок мы поставим на карту всю заключенную здесь бездну невинности; и ведь подумать только, что даже негритянка наша по имени Гьомар — и та невинная! А поэтому, милейший сеньор, прежде чем проникнуть сюда, ваша милость обязана торжественно нам поклясться, что вы не станете делать с нами ничего такого, чего мы сами от вас не потребуем; если же вам кажется, что мы просим от вас слишком многого, подумайте, что сами мы тоже многим рискуем. Если вы действительно приходите к нам с честными намерениями, то клятва будет вам стоить недорого; ведь хорошему плательщику никакой долг не страшен.
— Что здорово, то здорово, сеньора Мариалонсо! — воскликнула одна из девушек. — Одним словом, сказано, как полагается говорить особе разумной и понимающей, как такие дела делаются; если же сеньор не захочет поклясться, пусть сюда и не суется.
Негритянка Гьомар, не вполне складно владевшая речью, в эту минуту решила высказаться:
— А по мне, пусть бы вовсе не клялся; пусть его входит ко всем чертям! Сколько он ни клянись, когда войдет, все позабудет.
Лоайса с необыкновенной важностью прослушал речь сеньоры Мариалонсо и с большой серьезностью и внушительностью произнес:
— Само собой разумеется, уважаемые подруги и приятельницы, что у меня не было, нет и не будет иного намерения, кроме желания доставить вам радость и удовольствие по мере собственных слабых сил, а потому испрашиваемая у меня клятва не встретит с моей стороны препятствий, хотя все-таки было бы гораздо приятнее, если бы вы отнеслись с большим доверием к моему слову, ибо, будучи дано такой особой, как я, оно тем самым является, так сказать, верительной грамотой; мне хотелось бы, кроме того, напомнить вам, сеньора дуэнья, что и «под сермягой люди бывают» и что «в дырявых плащах ходят добрые пьяницы». Но для того, чтобы все могли поверить чистоте моих помыслов, я согласен принести клятву как честный человек и как католик, а потому клянусь вам ничем не оспоримой достоверностью, как если бы она тут вся целиком и нерушимо лежала, а также всеми ходами и выходами святейшей горы Ливана, всем, что содержит в предисловии своем истинная история Карла Великого совокупно со смертью великана Фьерабраса, не преступать и ни в чем не отступать от ныне даваемой клятвы и от приказаний самой ничтожной и презренной из здесь предстоящих сеньор, а если бы я здесь что-нибудь такое учинил или же только замыслил учинить, то с того самого часа и по сей час, и с сего самого часа и по тот час будем почитать эту клятву неверной, несостоявшейся и недействительной.
Лоайса успел дойти только до этого места клятвы, как вдруг одна из девушек, которая все время внимательно его слушала, громко воскликнула:
— Да от такой клятвы даже камни и те прослезятся! Пропади я на этом месте, если я стану требовать от тебя еще новых клятв! Ведь той клятвы, которую ты нам дал, вполне достаточно для того, чтобы спуститься хоть в пропасть Кабра.
И, схватив его рукой за шаровары, она втащила его во двор, и в ту же минуту его обступили все остальные женщины. Одна из них мигом сбегала сообщить о событии своей сеньоре, которая в это время сторожила еще сон супруга, а когда вестница передала, что музыкант уже направляется наверх, Леонора сразу опечалилась и развеселилась, и потом справилась, дал ли он действительно клятву. Девушка подтвердила, что клятва была дана и притом в самой необычной и никогда ею не слыханной форме.
— Ну, если клятва дана, — сказала Леонора, — он в наших руках. Как я умно поступила, догадавшись взять с него клятву!
В это время к дому приблизилась вся ватага, причем музыкант находился в самой ее середине, а негр и негритянка Гьомар несли свет перед двигающимся шествием.
При виде Леоноры Лоайса хотел было опуститься на колени, чтобы поцеловать ей руки. Но она безмолвным знаком велела ему встать, и все после этого вели себя как немые, не смея слова сказать из опасения, что их услышит хозяин. Заметив это, Лоайса сказал, что они могут разговаривать громко, поскольку мазь, которой был натерт их хозяин, обладает свойством, не лишая человека жизни, превращать его почти в мертвеца.
— Я склоняюсь к такому же мнению, — ответила Леонора, — ведь если бы это было не так, он проснулся бы уже раз двадцать; ведь у него очень плохой сон от всех его бесчисленных недомоганий. Стоило мне, однако, натереть его мазью — и он храпит, как дикий зверь.
— А раз так, — проговорила дуэнья, — мы можем перейти в лицевую комнату, где нам можно будет послушать пение этого сеньора и немного повеселиться.
— Хорошо, — произнесла Леонора, — но только пусть Гьомар останется стоять на страже и известит нас в случае, если Каррисалес проснется.
В ответ на это Гьомар пробормотала:
— Я — черная, я останусь; белые идут; помилуй нас всех, боже!
Негритянка осталась, а все прочие отправились в залу, где находился богато украшенный помост; они поместили Лоайсу в середину и потом уселись сами. Почтенная Мариалонсо взяла светильник и стала разглядывать музыканта от головы до ног, причем одна девушка заметила: «Какой у него чубик, какой хорошенький и завитой!»; другая добавила: «А какие белые зубы! Чищенные орехи и те никогда не бывают такие чистые и белые!»; третья сказала: «А какие правильные и красивые глаза! Клянусь моей матушкой, они зеленые, ну ни дать ни взять настоящие изумруды!» Одна расхваливала рот, другая — ноги, и все вместе разобрали его, можно сказать, по частям и искрошили на мелкие кусочки. Одна лишь Леонора молча его рассматривала, и ей начинало казаться, что он, пожалуй, будет поинтереснее ее старика.
Teм временем дуэнья взяла у негра гитару и вложила ее в руки Лоайсы, попросив его сыграть и спеть куплеты, бывшие в то время в большой славе у севильянцев и начинавшиеся словами:
Матушка родная,
Кто любовь стерег?
Лоайса согласился. Все поднялись с мест и пустились в неистовый пляс. Дуэнья знала слова и не очень, правда, приятным голосом, но с большим удовольствием пропела следующие стихи:
Матушка родная,
Кто любовь стерег?
Не спасусь сама я —
Не спасет замок.
Говорят, что где-то
Написал мудрец:
Не унять сердец
Силою запрета,
Вдвое разогрета
Запертая страсть,
И дурная власть —
Цепи да крючок;
Не спасусь сама я —
Не спасет замок.
Страсть убережет
Лишь сама себя же,
Ей плохие стражи —
Страх и знатный род.
Напролом пойдет
Вплоть до самой смерти
И найдет, поверьте,
Свой заветный рок;
Не спасусь сама я —
Не спасет замок.
Та, кому влюбиться
Наступает срок,
Словно мотылек,
На огонь помчится,
Сколько ни случится
Стражей на дороге
И какой бы строгий
Ни был им зарок;
Не спасусь сама я —
Не спасет замок.
Чувство молодое
Может в миг короткий
Сделать из красотки
Чудо неживое:
Сердце восковое
И рассудок глух,
Руки — легкий пух,
Ноги — ветерок;
Не спасусь сама я —
Не спасет замок.
Пение и танцы хоровода дев, предводительствуемых почтенной дуэньей, близились уже к концу, как вдруг в страшном волнении вбежала стоявшая на страже Гьомар и, судорожно подергивая одною рукой и ногой, словно разбитая параличом, каким-то хриплым, невнятным голосом проговорила:
— Проснувшись сеньор, сеньора!.. Ой, сеньора, уже проснувшись сеньор и уже встает и ходит.
Кому случалось видеть, как беспечная стая голубок, клюющая в поле посеянное чужими руками зерно, вдруг пугается и срывается с места, оглушенная грохотом мушкетного выстрела; кто видел, как, позабыв о пище, она взволнованно и растерянно мечется в воздухе, тот легко себе может представить, во что превратилась испуганная и трепещущая стая хороводных девушек по прослушании столь неожиданного известия, принесенного Гьомар. И вот каждая из стремления обелить себя — а все вместе в поисках общего спасения — бросились кто туда, кто сюда — по чердакам и закоулкам дома, оставив в одиночестве музыканта, который не думал уже ни о гитаре, ни о пении, а страшно растерялся и не знал, что ему предпринять. Леонора заломила свои прекрасные руки, Мариалонсо стала (правда, совсем не сильно) хлестать себя по щекам, и все вокруг обратилось в смущение, испуг и переполох. Впрочем, дуэнья, особа хитрая и владевшая собой, попросила Лоайсу пройти прямо к ней в комнату, а сама вместе со своей госпожой порешила остаться в зале; не так уж трудно было бы подыскать оправдания и объяснить, почему они здесь. Лоайса поспешил спрятаться, а дуэнья стала внимательно слушать, действительно ли сюда идет хозяин. Не почуяв никакого шума, она собралась с духом и потихоньку, медленными шагами, стала приближаться к комнате, где спал старик, и услыхала, что он храпит по-прежнему. Удостоверившись, что старик спит, она подобрала юбки и побежала обратно к хозяйке поздравить ее с приятною вестью о сне хозяина, чему та действительно совершенно искренне обрадовалась.
Почтенная дуэнья не пожелала упустить возможности, дарованной ей судьбой, прежде всех остальных насладиться прелестями, которыми, по ее домыслам, должен был обладать музыкант. И вот, посоветовав Леоноре переждать в зале до тех пор, пока она его разыщет, дуэнья оставила свою хозяйку и пошла к себе в комнату, где в волнении и задумчивости сидел музыкант, ожидая известий о поведении усыпленного старца. Он проклинал ненадежность мази, обвинял в легковерии своих друзей, а самого себя в недостаточной осмотрительности, ибо, прежде чем давать ее Каррисалесу, ему следовало предварительно испробовать ее на ком-нибудь другом. В это время явилась дуэнья и сообщила, что старик заснул еще крепче, чем прежде. У него отлегло от сердца, и он стал прислушиваться к потоку нежных слов, срывавшихся с уст Мариалонсо и уяснявших ему ее гнусное намерение. Он тут же решил использовать ее в качестве удочки, на которую он поймает ее сеньору. Пока они были заняты своим разговором, все остальные служанки, попрятавшиеся было по разным углам, стали одна за другой собираться снова, стараясь разузнать, действительно ли проснулся хозяин. Заметив, что весь дом погружен в молчание, они пробрались в залу, где оставили свою госпожу, которая рассказала, в чем дело. На вопрос о том, где теперь музыкант и дуэнья, она указала на комнату Мариалонсо, а потому, по-прежнему сохраняя молчание, служанки отправились послушать через дверь, о чем они там говорили.
Среди любопытных была налицо и негритянка Гьомар; не хватало одного только негра; стоило ему услышать, что хозяин очнулся от сна, как он крепко прижал к груди гитару, спрятался у себя на сеновале и, закрывшись одеялом своей жалкой постели, обливался потом от страха; и, несмотря ни на что, он не переставал нащупывать рукой струны гитары; вот как сильна была (забодай его сатана!) страсть, которую он питал к музыке. Девушки сразу смекнули про любовные шашни дуэньи, и каждая при этом не поскупилась на крепкое словцо; но ни одна, не сказала просто «старая», а тут же в виде пояснения и примечания прибавила: ведьма, бородачка, ломака и разные другие слова, которые мы из приличия опустим; но особенно сильный смех вызвали у слушателей выражения негритянки Гьомар, ругательства которой благодаря португальскому выговору и ломаному языку показались необыкновенно забавными. В конце концов, в. заключение своей беседы обе стороны сговорились на том, что музыкант ответит на чувства дуэньи при условии, что она предварительно предоставит в его полное распоряжение свою сеньору.
Острым ножом было для дуэньи изъявить согласие на требования музыканта, но ради удовлетворения желания, которое успело уже завладеть ее душой и каждой косточкой и частицей тела, она готова была пообещать самые неисполнимые вещи. Оставив Лоайсу наедине, она отправилась беседовать с сеньорой; заметив, что у дверей толпятся служанки, она велела им разойтись по комнатам до следующей ночи, когда можно будет повеселиться без всякой помехи или подвоха для музыканта; что до сегодняшнего дня, то поднявшийся переполох успел уже всем испортить удовольствие.
Все отлично поняли, что старуха хочет остаться одна, но не решились все же ее ослушаться, потому что она всегда была их начальницей. Служанки удалились, а дуэнья поспешила в залу и стала уговаривать Леонору ответить на чувства Лоайсы в такой длинной и стройной речи, что невольно казалось, будто она подготовила ее много дней тому назад. Она превозносила его изящество, его достоинства, его остроумие и разные другие прелести; доказывала, почему объятия молодого человека должны были доставить сеньоре больше удовольствия, чем ласки старого мужа, обещала ей полную тайну и безнаказанность на будущее время и множество других вещей в том же роде, подсказанных ей, видимо, самим дьяволом, и все это с цветами красноречия, столь убедительно и сильно действующими, что они могли бы покорить не только юное и неискушенное сердечко легковерной и неосторожной Леоноры, но и сердце из самого бесчувственного мрамора. О дуэньи, рожденные и посланные на свет божий для того, чтобы губить тысячи самых осмотрительных добрых намерений! О длинные, складчатые «токи», заведенные для того, чтобы поддерживать благочиние в покоях и парадных комнатах знатных сеньор, не вы ли поступаете наперекор всему, что вы должны были бы в действительности делать в согласии со своим, казалось бы, почтенным званием! Одним словом, дуэнья столько наговорила, так хорошо и искусно убеждала, что Леонора сдалась, что Леонора стала жертвой обмана, что Леонора себя загубила и поставила крест над всеми предосторожностями Каррисалеса, который спал теперь сном, обозначавшим смерть его личной чести.
Мариалонсо взяла за руку свою сеньору и повела ее почти насильно, не обращая внимания на стоявшие в ее глазах слезы, в комнату, где находился Лоайса. Сказав им напутствие, она с особым, деланным, дьявольским смехом прикрыла за собой дверь, оставила их наедине и отправилась в залу прилечь в ожидании полагавшихся на ее долю остатков. Но на нее так подействовали последние бессонные ночи, что в зале она глубоко заснула. Если бы Каррисалес в это время не почивал, не дурно было бы его спросить, к чему привели все строгие меры предосторожности, его страхи, его заботы и увещания, его высокие стены, устранение из дома всего, что могло иметь отношение к мужчине, его узкая «вертушка», толстые стены, глухие окна, строгое затворничество, богатое приданое, справленное им для Леоноры, постоянные подарки, которые он ей носил, ласковое обхождение со служанками и рабынями, самое предупредительное внимание ко всему, в чем они, по его разумению, могли испытывать нужду или потребность? Но мы уже сказали, что спрашивать его, конечно, не стоило, так как он спал сейчас гораздо крепче, чем следовало. А если бы он и услышал и был в состоянии ответить, то ответ он мог бы дать нам только такой: пожать плечами, склонить голову и сказать «все пошло прахом вследствие очень хитрого (надо думать) плана юного испорченного повесы, развращенности лицемерной дуэньи и неразумия поддавшейся на уговоры и увещания девочки». Спаси нас бог от таких врагов, от которых не охранят нас ни щит благоразумия, ни острый меч осмотрительности.
И тем не менее мужество Леоноры оказалось не малым; в то самое время, когда это потребовалось, она сумела устоять против грубой силы своего хитрого соблазнителя. Во всяком случае, его силы было недостаточно, чтобы одолеть ее: музыкант, не достигнув успеха, утомился, Леонора осталась победительницей, и оба они крепко заснули. И как раз в это время, по соизволению небес, вышло так, что, невзирая на мазь, наш Каррисалес проснулся и по своему обыкновению со всех сторон ощупал кровать; не обнаружив на ней своей любимой жены, ошеломленный и перепуганный, он с быстротой и решительностью, совершенно неожиданными для его преклонных лет, соскочил со своего ложа; но после того, как, не найдя жены в своей спальне, он увидел, что комната открыта и что под тюфяком нет больше ключа, ему показалось, что он теряет разум; овладев понемногу своими чувствами, он прошел в коридор и оттуда, ступая на цыпочках во избежание шума, пробрался в залу, где спала дуэнья; потом он неслышно открыл перед собою дверь и увидел то, чего никогда не хотел бы увидеть; увидел картину, при виде которой он охотно бы согласился никогда не иметь глаз; он увидел Леонору в объятиях Лоайсы, спавшую таким непробудным сном, как если бы действию мази на деле подвергся не ревнивый старик, а они сами!
Каррисалес обмер при взгляде на это роковое для него зрелище: голос у него пресекся, руки беспомощно опустились, и он вдруг превратился в статую из холодного мрамора. И хотя гнев произвел в нем свое обычное действие и оживил его угасшие жизненные силы, скорбь его была столь велика, что он не мог рассвирепеть по-настоящему. Тем не менее он, наверное, учинил бы на месте расправу, которой требовало столь великое злодеяние, будь у него под рукой необходимое оружие; он даже решил вернуться назад в свою спальню, взять там кинжал и смыть порочившие его честь пятна не только кровью обидчиков, но и кровью всех своих домочадцев. Под влиянием этого почтенного и неотвратимого решения он так же тихо и осторожно, как пришел, вернулся обратно в спальню, но там сердце его охватили такая боль и тоска, что, не будучи в силах ничего с собою поделать, он без чувств повалился на ложе.
Между тем наступил день, заставший наших невинных прелюбодеев в объятиях друг друга. Проснулась и Мариалонсо, поспешившая было приступить к тому, что, по ее мнению, составляло ее собственную долю; но, увидев, что уже было поздно, она решила отложить это дело на будущую ночь. Леонора страшно разволновалась оттого, что час такой поздний, и прокляла свою и дуэньину беспечность; затем обе они в большом переполохе направили свои стопы в комнату мужа, мысленно моля небо о том, чтобы застать его по-прежнему храпящим. При виде Каррисалеса, безмолвно лежавшего на ложе, они подумали, что, поскольку старик спит, мазь все еще продолжает действовать, и на радостях обе они даже обнялись. Леонора подошла к мужу, взяла его за руку и переложила с одного бока на другой, желая посмотреть, не проснется ли он сам без намачивания уксусом, которое ей было указано как средство для прекращения сна. От движения Каррисалес очнулся, вздохнул и произнес жалобным и расслабленным голосом:
— О, я несчастный, к какому горестному концу привела меня судьба!
Леонора сразу не поняла слов мужа, но, увидев, что он проснулся и разговаривает, подивившись тому, что действие мази далеко не так продолжительно, как ее уверяли, подошла к нему, прижалась щекой к его лицу, крепко его обняла и сказала:
— Что с вами, мой господин? Мне показалось, будто вы на что-то пожаловались?
Несчастный старик, услышав голос своего нежного врага, открыл глаза и, точно ошарашенный или оцепенелый, медленно остановил на ней свей взгляд и с необычайным упорством, не мигая, долго-долго смотрел на нее и сказал:
— Будьте любезны, дорогая, пошлите сию же минуту кого-нибудь к вашим родителям и скажите, чтобы они сейчас шли ко мне; у меня что-то неладно с сердцем, мне очень неможется, к я боюсь, что жизнь моя приходит к концу; вот почему мне хочется увидеть их перед смертью.
Леонора была твердо уверена, что слова мужа вполне искренни, и прежде всего подумала об опасном действии мази, а, конечно, не о том, что старик ее утром видел. Она ответила, что немедленно даст распоряжение, и велела негру тотчас же сходить за ее родителями, а потом обняла своего мужа и, лаская его с такою нежностью, с какою ни разу еще не ласкала, стала расспрашивать его о здоровье в таких нежных и трогательных выражениях, как если бы он был для нее самым дорогим существом на свете.
А он по-прежнему смотрел на нее как оцепенелый, и каждое ее слово и ласка были для него ударом копья, пронзавшего всю душу.
Дуэнья успела уже сообщить всей дворне и Лоайсе о недомогании хозяина, заметив, что болезнь, должно быть, очень серьезная, поскольку старик позабыл отдать приказание замкнуть уличную дверь после негра, отправившегося за родителями сеньоры. Самое приглашение вызвало среди них большое удивление, ибо с тех самых пор, как дочь вышла замуж, никто из родителей ни разу еще не бывал в доме. И вот все ходили по дому молчаливые и недоумевающие, не будучи в состоянии понять истинную причину недомогания хозяина, который время от времени так глубоко и печально вздыхал, что казалось, будто с каждым вздохом душа его разрывается на части. Леонора заливалась слезами, видя его в таком состоянии, а старик только смеялся каким-то полубезумным смехом, считая ее слезы поддельными. В это время явились родители Леоноры; увидев, что уличная и внутренняя двери дома не заперты и что дом пустынен и погружен в молчание, они очень удивились и встревожились. Затем они прошли в спальню своего зятя и застали его в той же позе, о которой здесь уже говорилось: глаза его были неподвижно устремлены на жену, руки которой лежали в его руках, причем оба они заливались слезами: она оттого, что видела, как плачет ее муж, а он потому, что считал проливаемые ею слезы притворными.
Как только родители вошли, Каррисалес заговорил и сказал следующее:
— Садитесь, дорогие сеньоры, и пусть все посторонние удалятся отсюда, за исключением сеньоры Мариалонсо.
Просьба его была исполнена, в комнате осталось только пять человек. Прежде чем кто-нибудь заговорил, Каррисалес осушил свои глаза и спокойным голосом произнес следующее:
— Хочется думать, дорогие родители и сеньоры, что мне незачем представлять вам свидетелей в подтверждение истинности всего, что я вам сейчас скажу. Вы, должно быть, отлично помните (да и трудно поверить, что это изгладилось из вашей памяти), с какой любовью, с какими искренними чувствами один год, один месяц, пять дней и девять часов тому назад вы вручили мне вашу возлюбленную дочь в законные жены. Вам известно также, какое я выделил ей щедрое приданое; в самом деле, приданое было таково, что его с избытком хватило бы на троих девушек ее звания и все они могли бы считаться богатыми.
Надо думать, вы помните и о том, с какой заботливостью я ее одел и украсил всем, чего ей только хотелось и до чего я сам смог додуматься, желая ей угодить. Само собою разумеется, сеньоры мои, вы помните также, как, уступая природному нраву и во избежание зла, от которого мне, как видно, суждено умереть, а заодно и под влиянием опыта, умудрявшего меня в течение многих лет картинами самых странных и разнообразных случайностей, я порешил охранять полученное мною и врученное мне вами сокровище самым бережным образом, на какой я только способен: я велел надстроить стены дома, я убрал окна, выходившие на улицу, я сделал двойные замки для дверей, я устроил у себя «вертушку» словно в монастыре. Я настойчиво изгонял из дома все, что хотя бы отдаленно и случайно напоминало о мужчине, я нанял для услужения рабынь и служанок, и ни ей, ни им я не отказал ни в единой просьбе; я сделал ее своей ровней, я делился с нею своими сокровенными мыслями, я доверял ей все свое хозяйство. Все эти меры, если я правильно все рассчитал, были приняты для того, чтобы я спокойно и без всякой помехи мог насладиться самым драгоценным своим сокровищем и чтобы она со своей стороны постаралась не создавать поводов для возникновения у меня каких бы то ни было ревнивых мыслей и подозрений. Но поскольку никакими ухищрениями человеческими невозможно предотвратить наказание, назначаемое божественной волей всем тем, кто не возлагает единственно на нее всех своих помыслов и упований, нет ничего удивительного, что я просчитался и что я сам приготовил себе яд, от которого теперь умираю. Но я вижу, что вы находитесь в замешательстве и с напряжением следите за каждым моим словом, поэтому я закончу сейчас это длинное предисловие и постараюсь высказать в кратких словах то, чего не выразят и многие их тысячи. И вот, сеньоры мои, все мои слова и поступки привели к тому, что сегодня утром я застал эту женщину — видно, для того и родившуюся на свет божий, чтобы загубить мой покой и последние дни моей жизни, — в объятиях статного юноши, который в настоящую минуту прячется в комнате этой омерзительной дуэньи.
Едва только Каррисалес выговорил последние слова, как сердце у Леоноры замерло, и она упала без чувств на колени своего мужа. Мариалонсо страшно побледнела, а у родителей Леоноры подступил комок к горлу, не позволивший им произнести ни слова. Но Каррисалес снова заговорил и продолжал следующим образом:
— Месть, которою я хочу отплатить за содеянное оскорбление, не может и не должна походить на месть, применяемую людьми в сходных случаях. Поскольку я преступил в этом деле всякую меру, то пусть будет беспримерной и самая месть, причем мстить я буду одному лишь себе, как наиболее виновному во всем случившемся. Я отлично мог рассудить, что нельзя соединить и сочетать воедино пятнадцатилетнюю девочку и почти восьмидесятилетнего старца. Я сам, наподобие шелковичного червя, соткал себе кокон, от которого мне суждено умереть, а тебя я не виню, соблазнившаяся дурными советами девочка, — тут он наклонился и поцеловал в щеку лежавшую без чувств Леонору, — тебя я не виню, ибо уговоры бессовестных старух и улещивания влюбленных юношей легко могут одержать победу и взять верх над неразумием юного возраста. Но для того, чтобы все могли узнать, с какой силой и с какой искренностью я тебя полюбил, сейчас, перед лицом близкой смерти, я хочу оставить после себя в мире пример, но не добродетели, а всего только невиданной и неслыханной простоты! Приведите ко мне сюда нотариуса, и я перепишу заново свое завещание, в котором я велю увеличить вдвое приданое Леоноры и попрошу ее после моей смерти (она уже, видно, не за горами) согласиться — это она сделает добровольно — выйти замуж за юношу, которого ничем не оскорбили седины этого несчастного старика! Тогда она увидит, что если я при жизни ни разу не восставал против малейшего ее желания, то ни в чем не переменюсь к ней и после смерти, ибо я желаю ей радости в союзе с тем, кого она, по-видимому, очень любит. Остальное свое имущество я откажу на разные богоугодные дела; что же касается вас, сеньоры мои, то я оставлю вам вполне достаточно средств, чтобы безбедно прожить остаток дней вашей жизни. Нотариуса позовите немедленно; волнение, охватившее меня, так сильно сказывается, что если оно продолжится, это может ускорить мой конец.
В эту минуту с ним случился сильнейший обморок, и он скатился при этом так близко к Леоноре, что лица их теперь касались друг друга: какое грустное и необычное зрелище для родителей, глядевших на свою ненаглядную дочь и любимого зятя! Дуэнья не пожелала дожидаться упреков, которыми ее стали бы осыпать родители сеньоры, а потому она вышла из спальни, чтобы сообщить обо всем Лоайсе и посоветовать ему немедленно удалиться из дома. Потом, если будет нужно, она пришлет за ним негра, тем более что теперь ни двери, ни ключи служить помехой не будут. Лоайса был несколько озадачен этим известием; подумав немного, он решил снова переодеться нищим и отправиться сообщить друзьям о странном и неожиданном заключении своих любовных проказ.
Пока оба, и муж и жена, лежали в беспамятстве, отец Леоноры послал за нотариусом, его хорошим приятелем, который прибыл в то время, когда супруги очнулись от забытья.
Каррисалес составил завещание в том смысле, как он говорил, и не только не упомянул о проступке Леоноры, а, напротив, в самых учтивых выражениях упрашивал и убеждал ее после его смерти выйти замуж за того самого юношу, которого она будто бы назвала ему втайне. Когда Леонора услыхала эти слова, она бросилась в ноги к мужу и, кое-как справляясь со своим сердцем, проговорила:
— Живите многие лета, супруг мой и мое счастье! Вы имеете полное право не верить ни единому моему слову, но знайте, что я оскорбила вас только помышлением.
И, начав в оправдание себе излагать в подробностях все, что с ней приключилось, она не смогла докончить своих слов и потеряла сознание. Несчастный старик прижал к своей груди лежавшую в обмороке жену, родители тоже начали ее обнимать; и все они так горько рыдали, что невольно растрогали и даже заставили прослезиться нотариуса, составлявшего завещание. В завещании своем старик оставил на жизнь всем служанкам дома, даровал вольную рабыням и негру, но вероломной Мариалонсо не отказал ничего, кроме ее жалованья. Но в конце концов страдания его так истерзали, что на седьмой день его отнесли на кладбище.
Леонора осталась вдовой, оплакивающей мужа и при этом богатой; Лоайса приготовился было к тому, что она исполнит значившийся, по его сведениям, в завещании наказ покойного мужа, но вместо этого она постриглась в монахини одного из самых строгих монастырей города Севильи. Огорченный и почти оскорбленный этим, он уехал в Америку. Родители Леоноры впали в глубочайшую грусть, хотя их отчасти утешила доля, оставленная им по завещанию зятя. Служанки тоже утешились полученными дарами, а рабыни и негр — своей волей, зато мерзкая дуэнья осталась в бедности и просчиталась во всех своих гнусных замыслах.
Что до меня, то у меня осталось желание заключить наконец эту историю, живо и наглядно показывающую, как мало следует полагаться на ключи, «вертушки» и стены, когда самая наша воля — свободна, и что еще меньше следует полагаться на юные, несмышленые годы, когда в дело замешиваются уговоры наших дуэний, облаченных в черные пышные одеяния и в белые длинные «токи». Мне неясны, однако, причины, по которым Леонора не проявила достаточного упорства в своих объяснениях и не уяснила до конца своему ревнивому мужу, в какой мере она была чиста и невинна перед ним во всем этом событии; но от волнения язык перестал ей повиноваться, а короткий срок, в который скончался старик, не оставил ей времени для оправданий.