Ж.-Ф. де Т.: Вернемся к техническим новшествам, которые, как предполагается, отвратят нас от книг. Вероятно, инструменты, которыми пользуется культура сегодня, менее долговечны, чем инкунабулы, которые прекрасно противостоят времени. Однако эти новые средства, хотим мы того или нет, переворачивают наш привычный образ мысли и отдаляют нас от мыслительных привычек, приобретенных благодаря книге.
У. Э.: В самом деле, скорость, с которой обновляются технологии, навязывает нам нестерпимый ритм постоянной перестройки наших ментальных привычек. Предполагается, что каждые два года необходимо менять компьютер, потому что именно так эти устройства и задуманы — чтобы через некоторое время устаревать. И это при том, что ремонт компьютера обходится дороже, чем покупка нового. Каждый год нужно менять машину, потому что новая модель лучше в плане безопасности, больше напичкана электронными гаджетами и т. д. И каждая новая технология предполагает приобретение новой системы рефлексов, требующей от нас все новых усилий, причем во все более сжатые сроки. Курицам понадобилось около ста лет, чтобы научиться не переходить через дорогу. В конечном итоге их вид приспособился к новым условиям дорожного движения. Но у нас нет этого времени.
Ж.-К. К.: Можем ли мы адаптироваться к ритму, ускоряющемуся с ничем не оправданной быстротой? Возьмем киномонтаж. С появлением видеоклипов мы дошли до такого ритма, что если пойдем еще дальше, то уже перестанем что-либо видеть. Этим примером я хочу показать, как техника породила свой собственный язык и как этот язык, в свою очередь, заставил технику развиваться во все более торопливом, все более ускоряющемся темпе. В современных американских экшенах или псевдоэкшенах, которые мы смотрим сегодня, ни один план не должен длиться дольше трех секунд. Это стало своеобразным правилом. Человек возвращается домой, открывает дверь, вешает пальто, поднимается на второй этаж. Ничего не происходит, ему не грозит никакая опасность, но эпизод разрезан на восемнадцать планов. Как будто сама техника несет в себе действие, «экшен», как будто экшен находится внутри самой камеры, а не в том, что она показывает.
Вначале техника кино была несложной. Ставится неподвижно камера, и снимается театральная сценка. Актеры входят, делают что нужно и уходят. Затем, очень скоро, люди поняли, что если поставить камеру на движущийся поезд, то картинка перед камерой, а потом и на экране, будет меняться. Камера может управлять движением, производить и воспроизводить его. И тогда камера пришла в движение, сперва осторожно, в студийном павильоне, потом мало-помалу она превратилась в действующее лицо. Она повернулась направо, затем налево. После чего понадобилось склеить полученные таким образом картинки. Это было начало нового языка, языка монтажа. Бунюэль, родившийся в 1900 году, то есть одновременно с кино, рассказывал мне, что, когда он ходил в кино в Сарагосе в 1907–1908 годах, там был «explicador»[45] с длинной палкой, который должен был объяснять, что происходит на экране. Новый язык был еще непонятен. Он еще не был усвоен. Прошло время, мы к этому языку привыкли, но до сих пор великие режиссеры непрестанно его оттачивают, совершенствуют и даже — к счастью — его извращают.
Как и в литературе, в кино различают «благородный язык» (нарочито напыщенный и помпезный), обыденный язык (разговорный) и даже жаргонный. Также известно, что каждый великий режиссер, как сказал Пруст о великих писателях, изобретает, хотя бы отчасти, свой собственный язык.
У. Э.: В одном интервью итальянский политик Аминторе Фанфани[46], родившийся в начале прошлого века, то есть когда кино еще не было по-настоящему популярным, объяснял, почему он редко ходит в кино: потому что просто не понимает, что персонаж, которого он видит сзади, — это тот самый человек, лицо которого он видел в предыдущее мгновение.
Ж.-К. К.: Действительно, приходилось принимать меры предосторожности, чтобы не отпугнуть зрителя, ступавшего на территорию нового искусства. В классическом театре действие длится столько же времени, сколько мы его видим. У Шекспира или Расина нет никаких прерываний внутри сцены. Время на сцене равно времени в зале. Кажется, Годар был одним из первых, кто снял сцену в спальне с двумя героями, в фильме «На последнем дыхании»[47], а потом при монтаже оставил лишь несколько моментов, несколько фрагментов этой длинной сцены.
У. Э.: В комиксах, думается, эта условность времени повествования была осмыслена уже давно. Но мне, любителю и собирателю комиксов 30-х годов, плохо даются альбомы наиболее современных авторов, самых авангардных из них. В то же время не следует от них совсем отворачиваться. Я играл со своим семилетним внуком в одну из его любимых компьютерных игр, и он уложил меня на обе лопатки со счетом 10: 280. При этом я заядлый игрок во «флиппер» и часто, когда у меня есть свободная минутка, играю на компьютере и даже с некоторым успехом убиваю во всяких галактических войнах космических монстров. Но тут мне пришлось признать себя побежденным. Однако даже мой внук, каким бы одаренным он ни был, в свои двадцать лет, вероятно, не сможет понять новую технологию своего времени. Таким образом, есть области знания, где невозможно долго удерживаться на гребне новых веяний. Вы не станете выдающимся физиком-ядерщиком, если до этого в течение нескольких лет не впитывали всю информацию по теме и не старались быть на волне событий. Потом можете спокойно уходить в преподавание или бизнес. В двадцать два года вы гений, потому что всё поняли. Но в двадцать пять вам приходится уступить место другим. То же самое происходит с футбольными игроками: через какое-то время вы переходите в тренеры.
Ж.-К. К.: У меня как-то была встреча с Леви-Строссом[48] — по настоянию издательства «Одиль Жакоб», которое хотело, чтобы мы вместе с ним сделали книгу-диалог. Он любезно отказался, со словами: «Не хочу повторять то, что раньше сказал лучше». Какая ясность ума! Даже в антропологии приходит время, когда партия — ваша, наша — уже сыграна. И это говорил Леви-Стросс, который при всем том дожил до ста лет!
У. Э.: По той же причине я уже не могу сегодня преподавать. Наше дерзкое долголетие не должно скрывать от нас тот факт, что мир знаний находится в беспрестанном развитии и что нам удалось в полной мере ухватить из него только то, что вместилось в ограниченный отрезок времени.
Ж.-К. К.: Как вы тогда объясните адаптивность вашего внука, способного в семь лет овладевать новыми языками, которые для нас, несмотря на все наши усилия, остаются чужими?
У. Э.: Это такой же ребенок, как и все дети его возраста, с двух лет он ежедневно сталкивался со всякого рода раздражителями, неведомыми нашему поколению. Когда в 1983 году я принес в дом свой первый компьютер, моему сыну было ровно двадцать. Я показал ему новое приобретение, предложив объяснить, как оно работает. Он ответил, что ему неинтересно. Тогда я засел в углу, чтобы исследовать новую игрушку, и конечно же столкнулся с немалыми трудностями (вспомните, что в то время мы писали в DOS на языках программирования, таких как Бейсик или Паскаль, у нас еще не было Windows, которая перевернула нашу жизнь). Мой сын, увидев однажды меня в затруднительном положении, подошел к моему компьютеру и сказал: «Лучше сделать вот так». И компьютер заработал.
Отчасти я решил эту загадку, предположив, что в мое отсутствие он вволю попользовался моим компьютером. Но оставался вопрос, как ему удалось — при том, что мы оба, он и я, имели одинаковый доступ к машине — обучиться работе за компьютером быстрее, чем мне. Значит, у него уже было компьютерное чутье. Мы с вами освоили определенные действия, такие как поворот ключа зажигания, чтобы машина поехала, поворот выключателя. А тут надо было просто кликать, нажимать. Мой сын далеко меня обогнал.
Ж.-К. К.: Поворот или клик. Очень поучительное замечание. Я думаю о том, как мы читаем книги: наш глаз движется слева направо и сверху вниз. В арабской, персидской письменности, в иврите все наоборот: глаз движется справа налево. Я подумал, а не влияет ли эта разница на движение камеры в кино? В большинстве случаев в западном кино камера движется слева направо, тогда как в иранском кино, не говоря о других, я часто замечал обратное движение. Почему бы не представить, что наши читательские привычки могут обуславливать наш способ видения? Инстинктивные движения наших глаз?
У. Э.: В таком случае обращу ваше внимание на то, что западный крестьянин, распахивая поле, сперва идет слева направо, а потом возвращается справа налево, а египетский или иранский крестьянин сначала идет справа налево, а затем возвращается слева направо. Это потому, что направление движения пахаря в точности соответствует направлению бустрофедона[49]. Только в одном случае движение начинается справа, а в другом — слева. Это очень важный и, на мой взгляд, недостаточно изученный вопрос. Нацисты могли бы сразу же идентифицировать крестьянина-еврея. Но вернемся к нашим баранам. Мы говорили об изменениях и об их ускорении. Но мы также сказали, что бывают и такие приспособления, которые не изменяются, а именно книга. Мы могли бы добавить сюда велосипед и очки, не говоря уж об алфавитной письменности. Когда совершенство достигнуто, дальше двигаться невозможно.
Ж.-К. К.: Если позволите, я вернусь к кино, к его удивительной верности самому себе. Вы говорите, что с приходом Интернета мы возвращаемся в эпоху алфавита? Но кино — это по-прежнему прямоугольник, спроецированный на плоскую поверхность, так было на протяжении более ста лет. Это усовершенствованный волшебный фонарь. Язык эволюционировал, но форма осталась прежней. Залы оснащаются техникой для демонстрации трехмерного кино и даже голографического. Будем надеяться, что это не просто ярмарочные трюки… Сможем ли мы когда-нибудь — я сейчас имею в виду только форму — продвинуться дальше? Кинематограф стар или молод? У меня нет ответа. Я знаю, что литература стара. Так мне сказали. Но может быть, в сущности, она не так уж и стара… Может, нам не стоит строить из себя Нострадамусов, чтобы нас в скором будущем не опровергли.
У. Э.: По поводу опровергнутых предсказаний: я получил однажды урок на всю жизнь. Тогда — я говорю про 60-е годы — я работал в одном издательстве. И вот к нам попадает работа одного американского социолога, где представлен очень интересный анализ новых поколений и возвещается о скором приходе поколения молодых «белых воротничков» со стрижкой «ёжиком» (crew cut), на военный манер, которые будут абсолютно равнодушны к политике и т. д. Мы решили эту книгу перевести, но перевод оказался плохой, и мне пришлось полгода его переделывать. А тем временем прошел 67-й год, а затем случились волнения в Беркли и май 68-го, и аналитические высказывания этого социолога показались нам в высшей степени несостоятельными. Я взял рукопись и выбросил в мусорное ведро.
Ж.-К. К.: Мы говорили о долговременных носителях информации, подсмеиваясь над самими собой, над нашим обществом, которое не знает, как сохранить нашу память надолго. Но также, мне кажется, нам нужны и долговременные предсказатели. С чего бы оказался прав тот футуролог из Давоса, который, не видя и не слыша надвигающегося финансового кризиса, объявлял, что баррель будет стоить 500 долларов? Откуда у него этот дар провидения? У него что, есть диплом пророка? Баррель подскочил до 150 долларов, а потом на наших глазах упал до 50 без какого-либо разумного объяснения. Может быть, он поднимется вновь, может, опустится еще больше. Мы не знаем. Будущее — это не профессия.
Пророкам, как настоящим, так и мнимым, всегда свойственно ошибаться. Не помню, кто сказал: «Если будущее — это будущее, оно всегда неожиданно». Великое свойство будущего — постоянно удивлять. Меня всегда поражал тот факт, что в золотой век фантастики, продолжавшийся с начала XX века до конца 50-х годов, ни один автор не предугадал появление пластмассы, которая заняла такое значительное место в нашей жизни. Мы все время проецируем себя в воображаемый мир или в будущее исходя из того, что нам известно. Но будущее не берет начало в том, что известно. Я мог бы привести тысячу примеров. Когда в 60-е годы я вместе с Бунюэлем отправлялся работать над сценарием в Мексику, в очень удаленные места, я брал с собой портативную пишущую машинку с черной и красной лентой. Если, к несчастью, лента рвалась, то у меня не было никакой возможности купить взамен другую в соседнем городке Ситакуаро. Представляю, как было бы удобно, если бы у нас тогда был компьютер! Но вряд ли мы тогда могли предвидеть его появление.
Ж.-Ф. де Т.: Дань почтения, которую мы отдаем здесь книге, — это просто стремление показать, что современные технологии отнюдь не отняли у нее ее достоинств. Впрочем, нам, возможно, стоит в некоторых случаях не придавать абсолютного значения прогрессу, который эти технологии представляет. Я, в частности, имею в виду тот пример, который дали вы, Жан-Клод, когда Ретиф де ла Бретон на рассвете печатал то, чему он был свидетелем ночью.
Ж.-К. К.: Это несомненный подвиг. Знаменитый бразильский коллекционер Жозе Миндлин[50] показал мне издание «Отверженных», напечатанное в Рио на португальском языке в 1862 году, то есть в тот же год, что и французское издание. Всего два месяца спустя после публикации в Париже! Пока Гюго писал, его издатель, Этцель[51], по главам пересылал книгу иностранным издателям. Иными словами, публикация произведений осуществлялась по той же схеме, что и распространение нынешних бестселлеров, которые одновременно выходят сразу во множестве стран и на множестве языков. Иногда бывает полезно не придавать абсолютного значения нашим так называемым техническим достижениям. В случае с Виктором Гюго все происходило даже быстрее, чем в наше время.
У. Э.: Пример в том же духе: Алессандро Мандзони[52] опубликовал «Обрученных» в 1827 году и снискал огромный успех благодаря трем десяткам пиратских изданий по всему миру, которые, однако, не принесли ему ни гроша. Вместе с издателем Редаэлли из Милана и мастером гравюры Гонином[53] из Турина он задумал сделать иллюстрированное издание и контролировать его публикацию выпуск за выпуском. Один неаполитанский издатель стал пиратски копировать их каждую неделю и потерял на этом все свои деньги. Вот вам еще один пример относительности наших технических достижений. Но можно привести еще множество примеров. В XVI веке Роберт Фладд[54] публиковал за год три-четыре книги. Он жил в Англии. А книги печатались в Амстердаме. Он получал гранки, вычитывал их, проверял гравюры и отправлял все обратно… но как ему это удавалось? Это книги по шестьсот страниц с иллюстрациями! Надо думать, почтовые службы работали тогда лучше, чем теперь! Галилей состоял в переписке с Кеплером и всеми учеными своего времени. Он немедленно узнавал о новых открытиях.
Однако не стоит ли немного смягчить это сравнение, от которого прошлое явно выигрывает. В 60-е годы (работая в издательстве) я заказал перевод книги Дерека де Солла Прайса[55] «Малая наука, большая наука». В ней при помощи статистики автор показывал, что число научных публикаций в XVII веке было таково, что хороший ученый мог постоянно быть в курсе всего, что печаталось, тогда как в наше время тому же ученому невозможно даже ознакомиться со всеми «краткими изложениями» (abstracts) статей, касающихся его области исследований. Несмотря на более эффективные средства связи, ему не хватает времени, которым располагал Роберт Фладд для реализации стольких издательских проектов…
Ж.-К. К.: Возьмите наши «флэшки» и другие устройства, позволяющие хранить и носить с собой информацию. И тут мы ничего не изобрели. В конце XVIII века аристократы брали с собой в путешествия небольшие чемоданчики, дорожные библиотеки. Тридцать-сорок томов карманного формата позволяли им не расставаться со всем тем, что приличный человек обязан был знать. Конечно, эти библиотеки не измерялись гигабайтами, но принцип был такой же.
Это наводит меня на мысль и об иной форме «краткого изложения», на сей раз более спорной. В 70-е годы я жил в Нью-Йорке в квартире, предоставленной в мое распоряжение одним кинопродюсером. В этой квартире не было книг, кроме собрания «шедевров мировой литературы in digest form»[56]. В сущности, нереальная вещь: «Война и мир» на пятидесяти страницах, Бальзак в одном томе. Я был ошарашен. Все было на месте, но в урезанном, искалеченном виде. Гигантский труд ради такой нелепой цели!
У. Э.: Краткие изложения тоже бывают разные. В 1930–1940 годы в Италии проводился необычный эксперимент под названием «La Scala d'Oro»[57]. Выпустили серию книг, распределенных по возрастам: была серия для 7–8 лет, серия для 8–9 лет и так до 14, и все это чудесно проиллюстрировали лучшие художники того времени. Все великие шедевры литературы нашли здесь свое место. Чтобы сделать их доступными для соответствующего читателя, каждая книга была пересказана для детей каким-нибудь хорошим писателем. Разумеется, эти книги были, так сказать, ad usum delphini[58]. Например, Жавер не кончал жизнь самоубийством, а лишь покидал свой пост. Только когда, уже в возрасте постарше, я прочел «Отверженных» в первоначальной версии, я наконец узнал о Жавере всю правду. Но должен сказать, что суть до меня дошла.
Ж.-К. К.: Одно отличие: те книги в кратком изложении, в квартире продюсера, предназначались для взрослых. И даже, подозреваю, были выставлены напоказ, чтобы на них смотрели, а не читали. Книги, если уж на то пошло, калечили во все времена. Переводы пьес Шекспира, сделанные в XVIII веке аббатом Делилем[59], все имеют счастливый финал, вполне пристойный и высоконравственный, как ваши «Отверженные» из серии «La Scala d'Oro». К примеру, Гамлет там не умирает. Французская публика— если не считать Вольтера, который перевел (кстати, весьма неплохо) несколько отрывков, — могла познакомиться с Шекспиром только в этой подслащенной версии. Автор, которого называли варварским и кровавым, превратился в сплошной сироп и елей.
Знаете, как Вольтер перевел «То be or not to be, that is the question»? «Arrête, il faut choisir et passer à l'instant / De la vie à la mort ou de l'être au néant»[60]. В сущности, неплохо. Возможно, название «Бытие и ничто»[61] Сартр позаимствовал из этого перевода Вольтера.
Ж.-Ф. де Т.: Жан Клод, вы упомянули первые «флэшки» — дорожные библиотеки, которые образованные люди возили с собой уже в XVIII веке. Нет ли у вас ощущения, что большинство наших изобретений есть воплощение давних мечтаний человечества?
У. Э.: Мечта о полете преследует коллективное воображаемое с незапамятных времен.
Ж.-К. К.: Я действительно полагаю, что многие изобретения нашего времени являются материализацией очень древних мечтаний. Я говорил об этом моим друзьям-ученым Жану Одузу[62] и Мишелю Кассе[63], когда мы работали вместе над «Разговорами о незримом»[64]. Такой пример: недавно я вновь окунулся в удивительную шестую книгу «Энеиды», где Эней спускается в Ад и встречает там тени, которые для римлян были и душами тех, кто уже жил, и душами тех, кто еще будет жить когда-нибудь. Времени здесь не существует. Царство теней Вергилия предвосхищает эйнштейновское пространство-время. Перечитывая эти страницы про путешествие, я думал о том, что Вергилий уже тогда спустился в виртуальный мир, в недра гигантского компьютера, в котором теснятся молчаливые аватары. Все, кого вы встречаете в этом мире, кем-то были раньше или могут однажды кем-нибудь стать. Марцелл в «Энеиде» — замечательный молодой человек, на которого возлагали большие надежды при жизни Вергилия и который, к сожалению, умер совсем юным. Когда к юноше обращаются со словами: «Будешь Марцеллом и ты!»[65] (Tu Marcellus eris), в то время как читатели знают, что он мертв, я вижу весь виртуальный размах, весь потенциал человека, который мог бы стать незабываемой личностью, быть может, спасителем, которого все ждали, но он стал всего лишь Марцеллом, почившим юношей.
Вергилий словно предвидел тот виртуальный мир, в котором мы теперь с наслаждением пребываем. Схождение в Преисподнюю — это прекрасная тема, к которой мировая литература подходила по-разному. Это единственное данное нам средство преодолеть сразу и пространство, и время, то есть проникнуть в царство мертвых или теней, совершить путешествие одновременно и в прошлое, и в будущее, в бытие и ничто. Обрести таким образом некую форму виртуального бессмертия.
Еще один пример, который меня всегда поражал. В «Махабхарате» царица Гандхари беременна, но никак не может разродиться. Однако необходимо, чтобы ее ребенок появился на свет раньше, чем ребенок ее свояченицы, ибо первенец станет царем. Она просит крепкую служанку взять железный прут и бить ее по животу изо всех сил. И тогда из ее чрева выскакивает железный шар и катится по полу. Она хочет его выбросить, избавиться от него, но кто-то советует ей разрезать этот шар на сто кусочков и поместить каждый в кувшин, предсказав, что из них родятся сто сыновей. Что и происходит. Это уже представление об искусственном оплодотворении, не так ли? Разве эти кувшины не прообразы современных пробирок?
Можно было бы привести еще множество примеров. Там же, в «Махабхарате», сперму хранят, переносят, повторно используют. Однажды ночью в Каланде Дева Мария является испанскому крестьянину, чтобы дать ему новую ногу вместо отрезанной: вот вам уже пересадка конечностей. А сколько примеров клонирования, использования спермы после смерти мужчины! А сколько химер, которые мы считали навсегда исчезнувшими во тьме времен, — голова козла, хвост змеи, когти льва — на наших глазах воскресают в лабораторных фантазиях?
У. Э.: Это не составители «Махабхараты» прозревали будущее. Это настоящее воплощает мечты людей, живших до нас. Вы совершенно правы. Мы, например, вплотную подошли к открытию Источника Жизни[66]. Мы постоянно продлеваем нашу старость и вполне можем окончить свои дни в каком-нибудь совершенно необычном виде.
Ж.-К. К.: Через пятьдесят лет мы все будем бионическими существами. К примеру, я смотрю на вас, Умберто, искусственными глазами. Три года назад, когда у меня начала развиваться катаракта, мне сделали операцию на хрусталиках, благодаря чему отныне, впервые в жизни, я обхожусь без очков. И гарантия на результат операции дается на пятьдесят лет! Сегодня мои глаза поживают как нельзя лучше, а вот колено подводит. Так что мне придется решать, заменить его или нет. Когда-нибудь меня ждет протез. По меньшей мере, один.
Ж.-Ф. де Т.: Будущее непредсказуемо. Настоящее вошло в стадию непрерывной мутации. Прошлое, которое должно быть ориентирующей и поддерживающей основой, ускользает. Может, нам стоит поговорить о непостоянстве?
Ж.-К. К.: Будущее не принимает в расчет прошлое, так же как и настоящее. Сегодня авиаконструкторы работают над созданием самолетов, которые будут достроены только через двадцать лет. Вот только по задумке они должны летать на керосине, которого тогда, возможно, уже не будет. Что меня действительно поражает, так это полное исчезновение настоящего. Мы как никогда одержимы модой на ретро. Прошлое нагоняет нас с невероятной быстротой, скоро мы будем превозносить моду предыдущего полугодия. Будущее, как всегда, туманно, а настоящее постепенно сужается и исчезает.
У. Э.: Относительно нагоняющего нас прошлого: я установил на своем компьютере лучшие радиостанции мира, у меня в коллекции четыре десятка Oldies. Несколько американских радиостанций предлагают программу, составленную исключительно из музыки 1920-1930-х годов. Все остальные знакомят с хитами 1990-х, уже считающимися далеким прошлым. Недавно в одном опросе Квентина Тарантино назвали лучшим кинорежиссером всех времен и народов. Вероятно, опрашиваемая публика не смотрела ни Эйзенштейна, ни Форда, ни Уэллса, ни Капру, и т. д. Все подобные опросы этим грешат. В 70-е годы я написал книгу о том, как надо писать дипломную работу, книга эта переведена на все языки[67]. Первый совет, который я давал в этой книге, — а в ней я давал советы решительно обо всем, — заключался в том, чтобы никогда не выбирать современную тему. Библиография будет либо скудной, либо недостоверной. Всегда выбирайте, говорил я, классическую тему. Однако большинство диссертаций в наши дни рассматривают современные вопросы. Поэтому мне присылают огромное количество научных работ, посвященных моему творчеству. Это безумие! Ну как можно писать диссертацию о человеке, который еще жив?
Ж.-К. К.: Если у нас короткая память, это означает, в сущности, что ближайшее прошлое теснит настоящее и подталкивает его, пододвигает в сторону будущего, которое приняло форму гигантского вопросительного знака. А может, уже и восклицательного. Куда делось настоящее? Тот чудесный миг, который мы проживаем и который пытаются скрыть от нас многочисленные заговорщики? Иногда, в деревне, я вновь соприкасаюсь с этим мгновением, слушая, как церковный колокол спокойно отбивает ежечасное «ля», которое заставляет нас опомниться. «Надо же, всего пять часов…» Я, как и вы, много путешествую, я теряюсь в коридорах времени, в разнице часовых поясов, и у меня все чаще возникает потребность восстановить связь с настоящим, которое от нас ускользает. Иначе мне станет казаться, что я заблудился. И даже, быть может, умер.
У. Э.: Исчезновение настоящего, о котором вы говорите, происходит не только вследствие того факта, что мода, которая раньше властвовала по тридцать лет, теперь длится всего тридцать дней. Это также проблема морального устаревания предметов, о которых мы говорим. Когда-то вы тратили несколько месяцев своей жизни, чтобы научиться кататься на велосипеде, но если вы приобрели этот навык, он остается с вами навсегда. А теперь вы тратите две недели, чтобы разобраться в новой компьютерной программе, и, когда вы ее худо-бедно осваиваете, вам предлагается, навязывается новая программа. Так что это не проблема утрачивания коллективной памяти. По-моему, это скорее проблема лабильности настоящего. Мы больше не живем в спокойном настоящем, а все время стараемся подготовиться к будущему.
Ж.-К. К.: Мы находимся в текучем, изменчивом, постоянно возобновляемом, эфемерном времени, в котором мы, как уже было сказано, парадоксальным образом живем все дольше и дольше. Вероятно, продолжительность жизни наших предков была короче нашей, но они находились в неизменном настоящем. Дедушка моего дяди, землевладелец, первого января уже делал расчеты на следующий год. По результатам предыдущего года можно было примерно представить, что будет в следующем. Ничто не менялось.
У. Э.: Когда-то мы готовились к выпускному экзамену, который ставил точку в долгом периоде обучения: в Италии это экзамен на аттестат зрелости, в Германии — Abitur, во Франции — экзамен на степень бакалавра. После него никто не обязан был учиться, кроме элиты, которая шла в университет. Мир не менялся. Полученные знания вы могли использовать до самой смерти и даже до смерти ваших детей. В восемнадцать-двадцать лет люди уходили в гносеологическую отставку. В наше время работник предприятия должен постоянно обновлять свои знания под страхом увольнения. Обряд перехода, который символизировали эти большие выпускные экзамены, теперь не имеет никакого значения.
Ж.-К. К.: То, о чем вы говорите, относилось также, например, и к врачам. Багаж знаний, который они накопили за время обучения, оставался действительным до конца их карьеры. А то, что вы говорили по поводу бесконечного обучения, к которому всех теперь принуждают, совершенно применимо и к тем, кто, как говорится, «вышел на пенсию». Сколько пожилых людей вынуждены осваивать компьютер, с которым они не могли быть знакомы в период их активной деятельности? Мы приговорены к тому, чтобы быть вечными студентами, как Трофимов из «Вишневого сада». В сущности, может, оно и к лучшему. В обществах, которые мы называем первобытными, которые не изменяются, старики имеют власть, потому что именно они передают знания своим детям. А когда мир находится в состоянии перманентной революции, дети учат родителей осваивать электронную технику. А дети этих детей, чему они их научат?