Ж.-Ф. де Т.: Вы говорили о том, как трудно в наше время найти надежные средства для сохранения необходимой информации. Но должна ли память хранить все подряд?
У. Э.: Конечно, нет. Память — будь то наша индивидуальная память или коллективная, то есть культура, — несет двойную функцию. Одна из них, действительно, — хранить данные, другая — топить в забвении информацию, которая нам не нужна и которая напрасно загромождает наши мозги. Культура, не умеющая отсеивать то, что нам досталось в наследство от прошлых веков, напоминает Фунеса — придуманного Борхесом героя рассказа «Фунес, чудо памяти», который наделен способностью помнить все подряд. А это как раз противоречит культуре. Культура — это кладбище навсегда исчезнувших книг и прочих предметов. Сегодня есть труды, посвященные этому явлению, которое состоит в том, что мы, с одной стороны, молчаливо отказываемся от некоторых пережитков прошлого, то есть отсеиваем их, а с другой стороны, помещаем прочие элементы этой культуры в некий холодильник, для будущих времен. Архивы, библиотеки и есть те самые морозильные камеры, где мы храним память, чтобы не засорять культурное пространство всякой дребеденью, но и не отказываться от нее совсем. В будущем мы всегда сможем к ней вернуться, если сердце прикажет.
Возможно, какой-нибудь историк сумеет откопать имена всех участников битвы при Ватерлоо, однако никто не станет заставлять учить их ни в школе, ни в университете, потому что эти подробности не нужны, а может, даже вредны. Приведу еще один пример. Мы знаем все о Кальпурнии, последней супруге Цезаря, до мартовских ид, то есть до даты его убийства, когда она отговаривала его идти в Сенат из-за того, что ей приснился нехороший сон. Что стало с ней после смерти Цезаря, мы не знаем. Она исчезает из нашей памяти. Почему? Потому что хранить информацию о ней стало бессмысленно. А вовсе не потому, что она была женщиной, как можно было бы предположить. Клара Шуман[68] тоже была женщиной, но нам известно все, что она делала после смерти Роберта. Вот этот отбор и есть культура. Современная культура, напротив, через Интернет забрасывает нас подробностями обо всех Кальпурниях планеты, и делает это ежедневно, ежеминутно, так что у мальчишки, ищущего материал для своего домашнего задания, может сложиться впечатление, что Кальпурния — фигура не менее важная, чем Цезарь.
Ж.-К. К.: Однако как сделать отбор за те поколения, что придут после нас? Кто будет отбирать? Как предугадать, что будет интересно нашим потомкам, что им будет необходимо, или просто полезно, или хотя бы приятно? Как отсеивать знания, если они, как вы сказали, поступают к нам через компьютер без всякого порядка, классификации, без отбора? Другими словами, как в таких условиях формировать нашу память, если эта память зависит от предпочтений, уклонений, вольных и невольных умалчиваний? И если знать к тому же, что память наших потомков неизбежно будет иной природы, чем наша. Какой, скажем, будет память клона?
Я по образованию историк, и мне известно, как опасно слепо доверять документам, которые по идее должны сообщать нам точную информацию о событиях прошлого. Проиллюстрирую эту проблему примером из личной жизни. Отец моей супруги Нахаль был иранским ученым. Среди прочих работ он написал труд об одном переплетчике из Багдада, жившем в X веке, которого звали Аль-Надим[69]. Вы знаете, что иранцы изобрели переплет, причем такой переплет, который полностью покрывает страницы с текстом и таким образом защищает их. Будучи переплетчиком образованным, а также каллиграфом, этот человек интересовался книгами, которые ему поручали переплетать, прочитывал их и для каждой делал конспект. На сегодняшний день книги, которые он переплетал, в большинстве своем утрачены, и у нас остались только конспекты этого переплетчика, его каталог, озаглавленный «Фихрист». Поэтому мой тесть, Реза Таджадод, задался вопросом: что же в точности мы можем узнать, глядя сквозь призму субъективного отбора — каким неизбежно оказывалась бесценная работа переплетчика, — о книгах, которые он держал в руках и о существовании которых нам известно только благодаря ему.
У. Э.: Некоторые скульптуры и живописные произведения античности известны нам только по описаниям. Эти описания назывались «экфрасис». Когда в Риме во времена Микеланджело была найдена статуя Лаокоона[70], относящаяся к эллинистической эпохе, ее идентифицировали на основе описания, оставленного Плинием Старшим[71].
Ж.-К. К.: Но если сегодня мы располагаем знаниями обо всем без разбора, неограниченным объемом информации, которая доступна с наших компьютеров, то чем станет для нас память? Каким будет значение этого слова? Когда рядом с нами появится электронный слуга, способный ответить на все наши вопросы — даже на те, которые мы и сформулировать-то не в состоянии, — что останется нам для познания? Когда наш протез будет знать все, то чему нам останется учиться?
У. Э.: Искусству синтеза.
Ж.-К. К.: Да. И самому процессу обучения. Потому что надо учиться учиться.
У. Э.: Да, учиться проверять информацию, достоверность которой не самоочевидна. Вот дилемма, стоящая перед преподавателями. Для выполнения домашнего задания ученики черпают необходимую информацию в Интернете, не зная при этом, насколько эта информация точна. Да и как им узнать? Так что я даю преподавателям такой совет: попросите ваших учеников перед выполнением домашней работы провести следующий поиск: найти на тему задания десять источников, дающих о предмете различные сведения, и сравнить их. Это делается, чтобы развить в учениках критическое отношение к Интернету и научить их не принимать все за чистую монету.
Ж.-К. К.: Проблема фильтрации означает также, что мы должны решать, что нам читать. Каждую неделю журналы предлагают нам по пятнадцать шедевров, которые «нельзя пропустить». И так — в каждой области знаний.
У. Э.: По этому вопросу я придумал теорию децимации[72]. Возьмем область эссеистики. Достаточно прочитать одну книгу из десяти. Что касается остальных, вы обращаетесь к библиографии, к примечаниям, и вам сразу становится понятно, насколько серьезны труды, на которые ссылается автор. Если работа интересная, нет необходимости читать ее, поскольку она, несомненно, будет комментироваться, цитироваться, критиковаться в других работах, включая ту, которую вы решили прочесть. Впрочем, если вы преподаете в университете, вы получаете такое количество печатного материала до публикации книги, что у вас нет времени прочесть ее, когда она выходит в свет. Во всяком случае, зачастую, когда книга доходит до нас, она уже устарела. Не говоря уже о книгах, которые в Италии называются «сварено-съедено», то есть выпущенных в связи с какими-то событиями или по каким-то поводам, и которые не стоят потраченного времени.
Ж.-К. К.: Когда пятьдесят — пятьдесят пять лет назад я учился на историческом, нам давали хронологическую шкалу, чтобы мы могли разрабатывать на ней предложенную тему и в то же время чтобы разгрузить голову. Нам не нужно было заучивать даты, не относящиеся к заданию. К тому же это бесполезно. Если мы будем делать то же самое, основываясь на сведениях, надерганных из Интернета, нам, само собой, придется проверять их достоверность. Этот инструмент, который должен облегчить нам жизнь, предоставляя в наше распоряжение все подряд, и правду и полуправду, на самом деле повергает нас в замешательство. Могу предположить, что сайты, посвященные Умберто Эко, кишат ложными сведениями, ну или, по крайней мере, неточностями. Не понадобится ли нам завтра секретарь-проверщик? Может, мы изобретем новую профессию?
У. Э.: Но задача у такого личного проверщика будет не такой уж и простой. Мы с вами можем позволить себе стать проверщиками в том, что касается лично нас. Но кто станет персональным проверщиком информации, например, о Клемансо[73] или Буланже[74]? И кто будет это оплачивать? Только не французское государство, ибо тогда ему придется назначить проверщиков для каждого известного персонажа французской истории!
Ж.-К. К.: И все же я считаю, что потребность в таких проверяющих будет так или иначе постоянно возрастать. Эта профессия станет очень распространенной.
У. Э.: А кто будет проверять проверщика? Раньше проверяющие были членами больших культурных организаций, академий или университетов. Когда господин такой-то, член института такого-то публиковал свое исследование о Клемансо или о Платоне, можно было не сомневаться, что все сведения у него верны, раз он всю жизнь провел сидя в библиотеках и проверяя источники. Но сегодня нет никакой гарантии, что господин такой-то не почерпнул эти сведения из Интернета, так что для всего теперь требуется ручательство. Честно говоря, так могло быть и до Интернета. Личная память, равно как и память коллективная, не является точным слепком происходившего в действительности. Это лишь реконструкция.
Ж.-К. К.: Вам, как и мне, известно, до какой степени национальные амбиции способствовали искажению наших представлений о некоторых событиях. Даже в наше время историки, сами того не желая, зачастую подчиняются принятой в стране идеологии, явной или скрытой. Китайские историки в настоящий момент рассказывают черт знает что о древних отношениях между Китаем и Тибетом или Монголией, и все это преподается в китайских школах. Ататюрк в свое время заставил полностью переписать историю Турции. Он заставил турок жить в Турции в римскую эпоху, за много веков до их прихода туда. И так далее… Если мы хотим проверить, то где, собственно, проверять? Мы-то знаем наверняка, что турки на самом деле пришли из Центральной Азии, а первые жители современной Турции не оставили после себя никаких письменных следов. Как тут поступить?
У. Э.: Такая же проблема с географией. Лишь недавно мы вернули Африке ее истинные размеры, которые долгое время занижались теоретиками империализма.
Ж.-К. К.: Не так давно я был в Болгарии, в Софии. Остановился в незнакомом отеле «Арена Сердика». Войдя, я понял, что отель построен на развалинах, которые видны сквозь большую стеклянную вставку. Я расспросил служащих отеля. Они объяснили, что, действительно, на этом самом месте был римский колизей. Представьте, каково было мое удивление. Я не знал, что римляне построили в Софии колизей, а он, как мне сказали, был всего на десять метров меньше в диаметре, чем римский. То есть он был огромен. А на внешних стенах колизея археологи нашли скульптуры, которые, как афиши, представляли шедшие там спектакли. Там есть танцовщицы, гладиаторы, разумеется, и еще одно, чего я раньше никогда не видел: битва льва и крокодила. В Софии!
В один миг мое представление о Болгарии, уже расшатанное несколько лет назад открытием фракийских сокровищ, открытием, которое отбрасывает эти территории далеко-далеко в прошлое, в догреческие времена, оказалось поколебленным до основания. Зачем в Софии понадобился такой огромный цирк? Потому что здесь, сказали мне, были термальные источники, очень ценившиеся римлянами. Тут я вспомнил, что София находится недалеко от того места, где несчастный Овидий нес бремя изгнания. И вот уже Болгария, которую я считал абсолютно славянской, превращается для меня в римскую колонию!
Прошлое не перестает нас удивлять, больше, чем настоящее, а может, и больше, чем будущее. Чтобы закончить рассказ о неожиданно римской Болгарии, процитирую баварского комика Карла Валентина[75]. Он сказал: «Раньше и будущее было лучше». Кроме того, мы обязаны ему и другим весьма здравым замечанием: «Все уже было сказано раньше, но не всеми».
Во всяком случае, мы подошли к той точке нашей истории, когда мы можем перепоручить умным машинам — умным с нашей точки зрения — обязанность запоминать вместо нас хорошее и плохое. В интервью, которое Мишель Серр[76] дал журналу «Монд де л'эдюкасьон», он сказал по этому поводу, что поскольку нам больше не требуется прилагать усилий для запоминания, то теперь «нам остается лишь разум».
У. Э.: Конечно, заучивать таблицу умножения в эпоху, когда машины считают лучше, чем кто бы то ни было, не имеет большого смысла. Но остается проблема умственной тренировки. Очевидно, что на машине я могу перемещаться быстрее, чем пешком. Тем не менее нужно каждый день понемногу ходить или бегать, чтобы не превратиться в овощ. Вы, конечно же, знаете сказку о том, как в будущем, в обществе, где вместо нас думают машины, Пентагон обнаружил человека, который еще помнит наизусть таблицу умножения. Тогда военные решили, что это гений, бесценный во время войны, когда в мире полностью прекратится выработка электричества.
Есть и второе возражение. В некоторых случаях тот факт, что вы знаете какие-то вещи наизусть, дает вам большие интеллектуальные возможности. Я согласен, что культура человека не определяется тем, знает ли он точную дату смерти Наполеона. Однако несомненно, что все, что вы способны вспомнить самостоятельно — и даже дату смерти Наполеона: 5 мая 1821 года — дает вам определенную интеллектуальную автономию.
Эта проблема не нова. Изобретение печатного станка уже подарило возможность откладывать произведения культуры, которыми мы не хотим забивать мозги, про запас, в «морозилку», в книги, если мы знаем, где при случае найти нужную информацию. Таким образом, происходит передача части памяти книгам, машинам, но по-прежнему требуется умение извлекать пользу из этих инструментов. А стало быть, и поддерживать свою собственную память.
Ж.-К. К.: Но никто не станет оспаривать тот факт, что для того, чтобы пользоваться всеми этими сложнейшими инструментами, которые, как мы видели, имеют тенденцию устаревать все быстрее и быстрее, нам приходится беспрестанно обзаводиться новыми привычками, осваивать и запоминать новые языки. Наша память испытывает мощнейшую нагрузку. Может, больше, чем когда бы то ни было.
У. Э.: Конечно. Если вы оказались неспособны после появления первых персональных компьютеров в 1983 году постоянно переписывать ваши данные — переходя от гибкого диска к более компактной дискете, затем к компакт-диску и наконец к «флэшке», — значит, вы многократно теряли свои данные, частично или полностью. Ибо, разумеется, ни один компьютер не может прочитать первые дискеты, которые уже принадлежат доисторической эпохе информатики. Я отчаянно пытался найти первую версию «Маятника Фуко», которую, кажется, записал на дискету в 1984 или 1985 году, — безуспешно. Если бы я печатал свой роман на машинке, рукопись бы сохранилась.
Ж.-К. К.: Вероятно, есть что-то, что не исчезает, — память, которую мы храним, о событиях, пережитых в различные моменты нашей жизни. Драгоценные — а иногда обманчивые — воспоминания о чувствах, переживаниях. Эмоциональная память. Кому может понадобиться отнять ее у нас и зачем?
У. Э.: Но эту биологическую память необходимо ежедневно тренировать. Если бы наша память была такой же, как у дискеты, мы страдали бы болезнью Альцгеймера уже в пятьдесят лет. Потому что один из способов отдалить болезнь Альцгеймера и все остальные формы старческого слабоумия — это как раз постоянно учиться, например каждое утро заучивать наизусть одно стихотворение. Всячески упражнять свой ум, пусть даже разгадывая ребусы или анаграммы. Наше поколение еще заставляли заучивать стихи наизусть в школе. Но последующие поколения делают это все реже и реже. Заучивая наизусть, мы просто тренировали свою память, а значит, и ум. Теперь, когда нас уже не заставляют это делать, нам нужно каким-то образом самим заставлять себя ежедневно проделывать это упражнение, без которого мы рискуем преждевременно впасть в старческий маразм.
Ж.-К. К.: Позвольте мне добавить к вашим словам пару штрихов. В самом деле, память — это в некотором смысле мускул, который мы можем тренировать, наверное как и воображение. Не превращаясь при этом в борхесовского Фунеса, о котором вы недавно упомянули, — в человека, помнящего все, утратившего приятнейшую привилегию забвения. И все же никто не заучивает текстов больше, чем театральные актеры. Однако, несмотря на эту работу, несмотря на эту практику длиною в жизнь, нам известно много случаев болезни Альцгеймера среди актеров, и мне всегда хотелось знать почему. Кроме того, меня, как и вас, наверное, поражает совпадение во времени развития искусственной памяти, той, что хранится в наших компьютерах, с распространением болезни Альцгеймера — как будто машины восторжествовали над людьми, сделав нашу память тщетной, ничтожной. Нам больше не требуется быть самими собой. Это удивительно и довольно страшно, разве нет?
У. Э.: Нужно все-таки различать функцию и материальный носитель. Ходьба поддерживает функцию моей ноги, но я могу сломать ногу и в этом случае больше не буду ходить. То же самое можно сказать и о мозге. Очевидно, если серое вещество поражено некоей формой злокачественного перерождения, то ежедневного заучивания наизусть десяти стихов из Расина недостаточно. Один из моих друзей, Джордже Проди, брат Романо Проди, очень известный онколог, умерший, кстати, от рака, хотя он знал абсолютно все об этой проблеме, говорил мне: «Если в будущем мы все станем жить до ста лет, большинство из нас будет умирать от рака». Чем больше увеличивается продолжительность жизни, тем больше вероятность, что наше тело начнет барахлить. Я хочу сказать, что болезнь Альцгеймера, возможно, просто следствие того, что мы стали жить дольше.
Ж.-К. К.: Возражение, ваша честь! Недавно в одном медицинском журнале я прочел статью, где говорилось, что болезнь Альцгеймера молодеет. В наше время ею могут болеть даже сорокапятилетние.
У. Э.: Ладно. Тогда я бросаю учить наизусть стихи и начинаю выпивать по две бутылки виски в день. Спасибо, что дали мне надежду. «Срынь!», как говорил Убю[77].
Ж.-К. К.: Мне как раз вспоминается (кстати — значит, память у меня еще работает!) такая цитата: «У меня сохранилось воспоминание об одном человеке, у которого была феноменальная память. Но я забыл, что он знал». Так что я помню лишь о том, что забыто. А теперь, мне думается, ход нашей беседы позволяет мне напомнить о различии во французском языке между знанием (savoir) и познанием (connaissance). Знание — это то, чем мы загружены и что не всегда находит себе применение. Познание — это превращение знания в жизненный опыт. Таким образом, вероятно, мы можем доверить обязанность этого беспрестанно обновляемого знания машинам и сосредоточиться на познании. Наверное, именно в этом смысле надо понимать фразу Мишеля Ceppa. В самом деле, нам остается лишь разум (какое облегчение!). Нужно добавить, что если какая-нибудь глобальная экологическая катастрофа уничтожит человеческий род и если по случайности или просто со временем мы исчезнем, то вопросы памяти, которыми мы задаемся и которые мы обсуждаем, сделаются тщетными, бессмысленными. Мне вспоминается последняя фраза из «Мифологик» Леви-Стросса[78]: «То есть ничто». «Ничто» — последнее слово. Наше последнее слово.