ЧАСТЬ ВТОРАЯ ГОСПОДА УДАВЫ

глава 1 Федя — бархатные губки

Версия насчет Валетова рухнула. Надо было строить новую. Похищен бульдог. Вот нить к раскрытию преступления.

Произойди кража только что, легко было бы отыскать вора по следам рук, ног, ножного протеза, если таковой имеется, зубов, одежды и так далее. К тому ж — следы пса!

Однако прошло больше суток, следы испорчены. Их замела метель, затоптали прохожие. Единственное, что оставалось Женьке, — опрос очевидцев.

У магазина стояли двое. Один щербатый: зуб — дырка, зуб — дырка и родинка на щеке.

— Я сумки шью из тряпок, — говорил он. — Сто лет сносу не будет, понял?

А друг его отвечал:

— Понял — недонюхал!

— Простите! — вмешалась в их разговор Женька. — Недавно на этом месте пропал бульдог…

— Вчера у Феди какао пили, — сказал щербатый. — На кухне — бульдог! Мордоворот! Я ему сразу сказал: «Если ты меня укусишь — я тебе такое сделаю!..» У Феди был один — кусался. Тогда я встал на четвереньки и быстро сам его покусал. И он не вылезал из-под стола весь вечер. Понял?

— Понял — недонюхал! — сказал друг щербатого.

Везет же иногда! Первый встречный — свидетель! Так бывает, если находит вдохновение, тогда все удается и все получается!

— А кто такой Федя? — спрашивает Женька.

— Дружок мой, — отвечает щербатый. — Бывший клоун. Мы его зовем «Федя — бархатные губки». Выпьет какао — и сразу целоваться. Годами рассказывает, как он там, в цирке. В раж входит, чечетку отбивает на газете. На стадионе сейчас работает ночным сторожем.

— Где живет ваш знакомый Федор? — спрашивает Женька.



— Купи сумку — скажу.

Она купила. Видно было, что эти двое вели совершенно бездуховную жизнь.

— Учти, — крикнули они вслед, — к Феде без какао и соваться нечего! Из Феди без какао слова не вытянешь. А живет он — вон там, первый дом за шашлычной…

Женька позвонила Хворостухину. Без дальних проволочек он выскочил из дома. Пачка какао оттопыривала пальто у него на груди.

Они пошли к Феде.

Стучали-стучали, даже ногами барабанили. Из Фединой квартиры неслись заунывные звуки зурны.

— Да что ж это за музыка? — нервничал Хворостухин. — Домового ли хоронят, ведьму ль замуж отдают?

Наконец вышел Федя в штанах времен войны с саламандрами. Штаны у него держались на бельевой деревянной прищепке.

— Есть разговор, — сказал Хворостухин.

Федя зажмурился. Он был им так не рад!

Из мебели Федя безраздельно владел кроватью и табуретом. На стене висел плакат — реликвия былой цирковой Фединой славы. На нем был изображен Федя в гриме и вверх ногами. Вокруг него летали воздушные шары, а на ноге у Феди доверчиво покоился — земной шар.

— Где мой Алмаз? — очень сурово спросил Хворостухин.

Федя попятился.

— Алмаз! — объяснял Хворостухин. — Английский! Белый! Размером с табурет! Отдай его!!! — кричал Хворостухин, заглушая концерт современных узбекских композиторов.

— М-м-м!.. — часто-часто заморгал Федя. — М-м-м!..

— Он глухонемой, — простонал Хворостухин.

И тут вспомнил о какао!

Федя как его увидел — весь просиял и потянулся к пачке. Но Семен Семенович проворно спрятал ее за спину.

— Выбирайте, — говорит, — чего больше хочется: чтоб я отдал вам какао — или позвать милиционера?

— Ты катишь на меня, — воскликнул бывший клоун, — необоснованный баллон! Драгоценности — не по моей части!

— Добрый, добрый Алмаз! — причитал Хворостухин. — Детей любит! Маму мою! Жену! Не было случая, чтобы он тронул кого, укусил! Хотя может любую кость перегрызть! — И Семен Семенович почему-то показал на свою руку в районе предплечья.

— Друг! Ты про кобеля? — сообразил Федя.

— Бульдог!.. Альбинос!..

— Белый?

— Белый!

— Хвоста нету?

— Нету!

— На морде пятнышки? Тут и тут?

— Да!!!

— Не видел, — говорит Федя.

Хворостухин, сжигая свои корабли, засунул какао в карман.

— Шучу! — сказал Федя. — Был бульдог.

— Добром прошу, выключи радио, — попросил Хворостухин.

— Не могу, — сказал Федя. — Я плачу за радио, поэтому я слушаю все, что передают.

— Но как ты его заманил? — недоумевал Хворостухин.

— Секрет на секрет. За мной все собаки увязываются. А я их переправляю. Дружку своему — Фиме Придорогину.

— Как ехать к Фиме? — спрашивает Женька.

— Какао вперед!

Хворостухин отдал.

— По Казанской дороге. Деревня Слизнево. Но уговор: Фиму Придорогина не бить!

Федя — бархатные губки был настоящим другом.

глава 2 Животное! Назад к природе!

Сели в электричку. Женька у окна. Хворостухин рядом. Повеяло свободой.

Я люблю отплывать, менять курс, переезжать с места на место, а то надоедает один и тот же вид из окна. Особенно хорошо лежать на верхней полке в пароходе, поезде или лететь в самолете, когда мимо окон проплывают незнакомые дома, реки, облака. Вот это я люблю. Мне нравится плыть, и плыть, и плыть, и ощущать, что пропускаешь школу.

Конечно, влетит за это дело: на ночь глядя — в какое-то Слизнево. Надо было Юрику позвонить. Он поехал бы с ними. Мало ли! Банда ведь! Разветвленная банда!

Темнеет. А Семен Семенович задиристый, но хилый. Он сам признался: «Я, Жень, чуть какая опасность — цепенею и все. И ничего не делаю». Сможет ли она его защитить, если что?

В интернате будут песочить — ладно. Кто это сказал? Главное, не забиваться трусливо в угол, подвиг за подвигом, вот и не узнать мир!

Вся Женькина семья склонна к подвигам.

Дедушка, папин папа, в Женькины годы вовсю уже бился на баррикадах. Была как раз революция девятьсот пятого года.

Папа — лавинщик! Палит по лавинам из пушек.

Мама восхищается героическими личностями. Читает газету и говорит папе:

— Надо же! В девяносто девять лет человек покорил Фудзияму! Я могла бы влюбиться в такого! А ты мог бы полюбить женщину, которая в девяносто девять лет покорила Фудзияму?



— Ну конечно, — ответил папа, — Фудзияма — это же не хухры-мухры!

Юрик вообще «профессиональный герой». То на Севере из ледяной воды вытащил двух утопающих детей! То в деревне вытащил коров из горящего коровника. А однажды спас от смерти Женьку, когда она в лодке подавилась огурцом. Другой бы растерялся, а Юрик — нет. Он взял ее за ноги и так стал трясти, что огурец вылетел и упал в воду!

— Алмаз, Алмаз, на кого ты меня покинул? — бормочет Хворостухин. — Мы с ним на день не расстаемся! Я в санаторий в Анапу приехал с ним по профсоюзной путевке. Они: «Мы не принимаем с собакой». А я им: «Куда же я ее теперь дену?» Они: «Да куда хотите. Снимите ей квартиру». Я снял ему комнату с видом на море.

«Алмаз, Алмаз, — думала Женька. — Хоть бы ты жив был!.. А то Хворостухин свихнется. Чтобы их всех скособочило, кто убивает собак!»

Платформа пустынная. Снег под ногами скрипит. Зашагали к огням по сосновому лесу. На каждой ветке — высокий столбик снега. Тень корабельной сосны раскачивается на снежной дороге.

Деревня какая-то глухая, не тронутая прогрессом. Заборы, заборы… В огородах копны сена под снегом, как спящие мамонты. Дым из труб валит прямо к звездам. В целом мире не найдешь такого звездного неба, как над деревней Слизнево, над домом двадцать три по улице Каракозова, где проживает ужасно подозрительная личность — Фима Придорогин.

Темень. Холод. Сарай на замке. Не дозовешься никого, не докричишься, если бандиты окажут сопротивление. А кому им сдаваться-то? Хворостухин от одной лишь таинственной слизневской атмосферы заранее оцепенел. Стоит на крыльце ни жив ни мертв. Хорошо хоть они небезоружны! Женька нащупала в кармане пугач: трубку, набитую серными головками от спичек с гвоздем на резинке. Крайне опасная штука, может даже палец оторвать, правда, самому стрелку.

«Вот оно, — думала Женька, влево и вправо устремляя взор, горящий подозрением, — гнездо преступников. Нашла! Эх, не готовы они с Хворостухиным брать сейчас банду. Надо бы подкрепление! Но придется пойти на риск. Для бедолаги Алмаза каждая минута дорога».

Тук-тук-тук, — робко постучал Хворостухин.

Открылась дверь. Вышел коротко стриженный человек в тренировочном. Во всем его облике было что-то от марсианина, как мы это, земляне, себе представляем.

— Гражданин Придорогин? — спросил Семен Семенович, отчаянно струсив.

— Ну Придорогин, — ответил Придорогин.

— Алмаз, бульдог мой, я извиняюсь, не у вас?

Вместо ответа Придорогин ударил Семена Семеновича в лицо лучом карманного фонарика, от чего тот вконец оцепенел. Женькин выстрел из пугача, который разбудил бы и покойника, не произвел на него ни малейшего впечатления.

Не дрогнул и Придорогин. Зато где-то в доме послышалось: шлеп! Как будто бы кто-то со страху свалился с дивана.

— Бру-бру-бр-р-р, — донеслось до них. — Бра-бру-бры!..

— Алмаз!!! Это он! Я узнаю его! Дорогу, Придорогин! — Семен Семенович внезапно вышел из оцепенения и, услышав голос друга, вскрикнул так, как вскрикнул бы в подобной ситуации лишь Д’Артаньян или Сирано де Бержерак. — Я тебя одной левой сделаю, — пригрозил он и добавил: — Хвощ! Хлыст! То есть Хлыщ!

До этого момента Женька держалась позади и вроде бы на подхвате. Вначале она представляла собой группу наблюдения. Бабахнув из пугача — группу быстрого развертывания. Теперь, чуяло ее сердце, пришло время действовать группе захвата и, более того, группе задержания!

— Эй! — закричала она, обращаясь к созвездию Гончих Псов. — Сюда! Бандит Придорогин ворует собак! Он шьет из друзей человека шапки!..

— Какие шапки? — спросил Хворостухин и вдруг заплакал. — Что ты несешь? Какие шапки?

— Не слушай ты ее, — сказал Придорогин. — Иди сюда, не плачь.

— Нервы сдали, — признался Хворостухин.

Нет смысла описывать вам ликование Семена Семеновича и его верного альбиноса. Пес был в порядке, холеный, мордатый, вмиг выскреб дочиста миску с геркулесом, влез на диван, прижался к Хворостухину, вздохнул и замер.

— «Я кровать твою воблой обвешаю», — важный от смущения, запел Придорогин. Слух у него был идеальный. И неожиданно спросил: — Кушать будете?

Женька думала, что Хворостухин откажется. А он говорит:

— У нас в дороге нигде нельзя поесть. А во Франкфурте-на-Одере кругом бутербродики с фаршем.

— Что ты там забыл? — спрашивает Придорогин, а сам кочан белой капусты на доске шинкует.

— По турпутевке ездил, — простодушно отвечал Семен Семенович.



— Ты, наверное, такой, — говорит Придорогин, — Пизанскую башню тебе обязательно надо посмотреть, или… как их… египетские пирамиды. А собака сиди в четырех стенах, жди, скучай!

Капусту он приправил подсолнечным маслом, дал обоим компоту и вишен без косточек. Жареную рыбу — «ледяную».

— Ты любишь «ледяную» рыбу? — спросил он у Женьки. — Я ее люблю, она чистая и простая.

— Алмаз отдыхал со мной на курорте Кавказа! — сказал Хворостухин в свое оправдание.

— Пес в городе не пес, — отрезал Придорогин. — Вы их губите в городе! Ваши дворы — это рассадник заразы. Битые стекла, пыль, грязь, загазованность, инфекция! Там же все притупляется у всех! Где выносливость? Где быстрый бег? Острый слух? Обоняние? Зрение? Неприхотливость? На человека я махнул рукой, это ветвь тупиковая. А животное надо спасать. Я из партии зеленых.

— Пес — наша связь с природой, — не соглашался Хворостухин. — Мы для этого его и вывели!

— Вы обманом его вывели, — сказал Придорогин, — в каменные джунгли, бетонные колодцы.

— Сгущаете краски! — с укором сказал Хворостухин. — За городом тоже никто не застрахован. У нас участковый врач купил щенка. Бешеные деньги! Уезжал в отпуск, не знал, куда деть, попросил санитарку, дал ей деньги. А санитарка — к ней в получку очередь становится, чтоб долги получить, — взяла, отвезла к себе в деревню и выпустила. Та бегала с дворовыми собаками. И — Боже! Что она привезла! Чудовище разнолапое!

— Подобные случаи порочат мою идею, — с грустью отозвался Придорогин. — Идея такова: «Защита животных ради самих животных!» А не для забав человека. Я занимаюсь собаками, утками, дальше — лебедями, потом — морские свинки… Но в первую очередь — псы… Я их у вас забираю и по своему усмотрению пристраиваю: для охоты на зверя, для охраны жилья, пастухам…

— За сколько «пристраиваете?» — язвительно спросил Хворостухин.

— Недорого, — отвечал Придорогин. — Мне нужны средства, чтобы поддержать свою организацию.

— Какую организацию?

— «ЖИВОТНОЕ! НАЗАД К ПРИРОДЕ!» Я ее председатель и единственный член. Я должен: платить ворам, обеспечивать гигиену в доме — это мой перевалочный пункт, — уход за животными на высшем уровне, квалифицированного ветеринара, кормежку, вывод блох, глистов, чистку псов пылесосом, если кому надо — выщипывание, стрижка. Далее: отучение от вредных привычек методом вкусопоощрения. Твой, кстати, грыз поводок. Но с этим дефектом покончено. Благодаря мне.

— Большое спасибо! — сказал Хворостухин.

— А интересно, кто он? К чему приспособлен? — спрашивает Придорогин. — Я обо всех сочиняю плакаты. Вот о щенке породы бигль:

«Тибетский терьер — всем собакам пример!

Особенность эта порода имеет,

Что чумкой она никогда не болеет!

Отличнейший сторож и преданный друг,

И взрослым, и детям заполнит досуг!

Охотиться могут на зверя любого,

Еще где щенка вы найдете такого?»

— А твой? — Фима Придорогин свернул плакат в трубочку.

— Мой наркоман, — объяснил Семен Семенович. — Их в Англии в полиции держат — для поиска наркотиков. Но он артист! Мастерски изображает «бешеного». Алмаз! Сделай «бешеного»!

Алмаз кинулся изображать «бешеного» с такой радостью, будто это как раз и есть его естественное состояние. Он стал кататься по полу, щериться, закатывать глаза и вдруг как дал обильную пену изо рта.

— Фантастика! — сказал Придорогин и насыпал в вазочку сушек. — Ты любишь сушки? — спросил он у Женьки. — Я очень люблю простые сушки. — И наломал для нее штуки три.

Кончилось тем, что они выпили на посошок по стаканчику наливки. При этом Семен Семенович пожелал Придорогину не подвергать городских собак и собаководов столь мелочной опеке. В ответ Фима Придорогин провозгласил тост: «За вольную жизнь и за всех ночных путников», что не могло не покорить Женьку, фамилия которой, как вы помните, была Путник.

И все же, уходя, она взглянула на вешалку — что, интересно, у него за шапка? Шапочка висела вязаная, с помпоном… На прощанье Придорогин вручил им для пса бутылку немецкого тривитамина.

— Почему? Почему мы так плохо думаем о людях? О наших прекрасных людях? — бормотал Хворостухин по дороге к станции. — Как язык повернулся, ей-богу, вопить про какие-то шапки!

— Я всегда всех подозреваю, — сказала Женька. — Это спасает меня от разочарований.

— Но ты лишена удивления!

— Неприятного!

Электричка была почему-то маленькой, нестандартной, детской вроде. Трем пассажирам на скамейке мало места. Все очень тесно сидели, прижавшись друг к другу. Стекла запотели. Общее тепло распространялось по вагону, в зимней электричке здорово чувствуется родственное тепло. Сонное покачивание, позевывание, пошмыгивание носами…

— «Я кровать твою воблой обвешаю», — тихо напевал Хворостухин.

Алмаз спал на полу, под лавкой.

«Еще одна тупиковая версия», — думала Женька.

Однако эта история имела продолжение, причем самое неожиданное.

глава 3 Оценка за независимость

Что за дикие сны ей снятся! Громадные самолеты, летящие низко, над самой головой; поющие негры, расшатанные стулья, письма, которые шлешь, а они приходят обратно.

Женька читала сонник, его продавали в поезде: морковь — стыд и помидоры — стыд, могила — забвение. А это все к чему? Может, к тому происшествию, которое случилось на днях в интернате?

Роберт Матвеевич Посядов решил подарить городу свой монумент — скульптурную композицию «Встреча». Гигантская девушка — вся порыв — мчит куда-то, а мимо нее, сломя голову, тоже весь порыв — летит вперед юноша в пальто.

Край платья и полы пальто соприкоснулись на ветру, а в обожженной глине слепились — не разлепишь. То есть они и разлетались, и в то же время слились воедино! И этот парадокс во всяком, кто любовался композицией, будил романтические чувства. То, чего так не хватает нашим новостройкам.

Тот дом, в котором я живу, ужасен. Вид из окна простой, демократичный: крыши пятиэтажек, гаражи, помойки, много домиков — энергетических распределителей. Ни дерева, ни куста, снег во дворе сходит чуть ли не в июле. В воздухе миазмы.

А все ж иной раз возвращаешься домой, и — тягучий, неуверенный голос скрипки из нашего дома.

Это пиликанье я смело приравниваю к дружескому подмигиванию, о котором мы, кажется, уже рассуждали. К дружескому подмигиванию приравниваю я и монумент «Встреча», подаренный городу скульптором Посядовым.



Свой монумент Роберт Матвеевич выставил во двор и ждал, когда пришлют машину. Ему хотелось, чтобы «Встречу» воздвигли возле кинотеатра «Ангара». Но почему-то, как ни странно, за ней не приезжали. Это всем нам было обидно. А Роберт Матвеевич — тот вообще каждый раз выбегал на шум автомобиля.

И вдруг, о ужас! — что такое? Шел Фред Отуко утром в мастерскую — он у Посядова лепил бюст Конопихиной — и видит: от скульптуры отбиты головы, руки и кое-где отколоты куски!

Фред поднял шум. Сбежались Паничкин, Григорий Максович, толпа ребят. Владимир Петрович, скрепя сердце, позвонил в милицию.

— Свершен акт вандализма, — сказал он. — Прошу приехать — разобраться. Я думаю, это не наши.

Приехал старший лейтенант, студент-заочник юридического факультета. Он с величайшей добросовестностью вертел в руках руки и головы пострадавших героев монумента и крепко подозревал в содеянном интернатских воспитанников.

Так он и поверил, что это не они! Из-за интернатов у него весь участок — повышенной вороватости. То в магазине «Продукты» — там, где самообслуживание, — поймают интернатского с ватрушкой! То после рейдов «тимуровцев» герои войн и революций нет-нет да и недосчитаются чего-нибудь. А в доме сорок семь дробь тридцать три переезжал полковник. На минуту оставил в подъезде диван, приходит, а его нет. «Что за жизнь! — кричал полковник. — Ни на минуту нельзя оставить в подъезде диван!»

«Так, — логически размышлял милиционер. У него было умное милиционерское лицо, острое, с острым носом. — Ночью шел снег. И на отломленных кусках тоже снег.

Значит, дело происходило ночью. Из этого следует, — продолжал он сложную цепь умозаключений, — что нанес повреждения монументу тот, кто ночью не спал. Следовательно, утром он не выспался, и — как следствие — проспал физзарядку! Вот ключ!..» И он спросил:

— Кто утром из старшеклассников не вышел на зарядку?

— Ну я, — отозвался Грущук Алексей.

— Причина?

— Хроническое плоскостопие!

— А может, не выспался? — глядя в упор на Алешу, спросил милиционер.

— Вопрос под ответ подгоняешь, лейтенант! — с довольной дьявольской улыбкой ответил Алеша.

С досады, что ход мыслей угадан, милиционер пригласил Грущука в отделение. Если б не Григорий Максович и вовремя не подоспевший Роберт Матвеевич — все, увели б Алешу на допрос.

Грущук был редкой птицей в этом интернате — он был абсолютно одинок. Ни мам, ни пап, ни бабушек, ни деда, ни родственника завалящего — седьмая вода на киселе — никого.

Правда, однажды его усыновили. Он маленький покладистым был, тихий, все песню пел: «Галактика, Галактика, Галактика…», чем, собственно, и пленил своих приемных родителей.

Однако при ближайшем рассмотрении в Алеше обнаружился дефект: он грыз ногти.

Алешину маму, работника питания, это, понятно, раздражало. Она пыталась отучить сынка от вредной привычки, намазывая ему пальцы горчицей.

Тут прояснился второй недостаток: Алеша — чудовищный аккуратист. Мало того что после горчицы он руки начал мыть по сто раз на дню. Мамины бальные платья, прищемленные дверцей шкафа, он аккуратно подрезал ножницами — чтобы не торчали.

«Порядок освобождает ум!» — ответил Алеша бессмертным афоризмом Григория Максовича, когда разъяренные домашние поинтересовались, зачем он это сделал.

По этим ли причинам или по другим приемные родители от него тоже отказались. Он был дважды отказник и этим бравировал. Алеша скоро осознал, как бессмысленно быть покладистым в этом лучшем из миров, бросил петь про Галактику, закурил и тихое прошлое сменил разбойным настоящим. Он жил в интернате, мечтал стать портным и уехать в Париж.

В шитье он показывал высший класс, шил отчаянные вещи — писк моды, чудо авангарда! И продавал их по сногсшибательной цене. Всю выручку складывал на сберкнижку. У него у единственного из нас были связи со сберегательной кассой.

Никто из интернатских не мог позволить роскошь приобрести у Грущука обновку. Но все мечтали, это ясно, хотя бы кепочку заполучить «от Грущука», не говоря о куртке и штанах.

Так он добился, что всегда всеобщее внимание было приковано к нему. И он подогревал его любыми возможными и невозможными способами.

Потому и сцепился с милиционером: хотел лишний раз пофорсить. Григорий Максович это понимал. Он все понимал, наш: Григорий Максович, защитник обездоленных, опора горемык.

— Вы защищаете малолетних преступников, — сказал ему милиционер.

— Вы делаете заявления, граничащие с оскорблениями! — сказал Григорий Максович.

— С них все как с гуся вода! — сказал милиционер.

— Ошибаетесь! — возразил Григорий Максович. — «Трудные» дети — они только снаружи ершистые, а в душе — тонкие и ранимые.

— Во-во, — подтвердил одноклассник Грущука — тоже из десятого, по кличке Мочало.

Вообще-то он был Мочалов, а в узких кругах его звали Моча. Но Григорий Максович ярился: «Не допущу, — говорил, — чтобы вы унижали достоинство друг друга. Зовите, по крайней мере, Мочало, это звучит уважительно».

Мочало ходил в черных перчатках с металлической кнопкой на запястье и с вырезом — как бы для поцелуя. Говорят, он публично мог сожрать кошку. А вместо самоподготовки посещал секцию карате.

— Шалуны — это двигатели педагогической мысли! — сказал Григорий Максович, тесня милиционера.

Можно подумать, ему было не жаль скульптуры «Встреча». Это, конечно, ерунда. Для Григория Максовича, любившего все виды пластических искусств от Микеланджело до Роберта Матвеевича, факт раскокошивания означал конец света.

Но надо было знать его, чтобы понять, почему он всегда и везде совершенно насмерть стоял за трудновоспитуемых! Он называл их «шалунами» — людьми, которые стремятся преобразовать мир.

Однако мир, считал он, это театр, где взрослый — режиссер, а дети — актеры. Взрослый распределяет роли, ребенок играет, вживается в образ, импровизирует. С годами сам черт не разберет, где он — где роль, порученная ему кем-то в детстве, порою злонамеренно или по глупости.

Встречаются «режиссеры», говорил Григорий Максович, которые как-то умеют внушить человеку, не вполне уверенному в себе, ощущение полного убожества.

Что выйдет из Веры Водовозовой, если ее папа без конца твердит, что Вера — «спиногрыз»! И это еще самое безобидное!

Что из Алеши Грущука? Он еще не родился, когда от него на сто лет вперед все отреклись и открестились.

Что из Мочалова — при таком к нему отношении участкового милиционера?!

Есть и другие «режиссеры», развивал свою теорию Григорий Максович. Они ставят странные пьесы, где старые идеалы человеческого сердца — доброта, бескорыстие, благородство — верный залог неудач. А грубость и жадность приводят к успеху и процветанию.

Кулаками и пятками, когтями и клювом надо отбрыкиваться от этих «режиссеров». Что может ребенок противопоставить обывателю? Только независимость!

— А Мочалов и Грущук матерятся! — возразил на это Витя Паничкин.

— Стоит ли об этом при милиционере? — заколебался Владимир Петрович.

Он высоко ставил честь нашего интерната. Он прикипел к нему, он прожил тут свою жизнь. И, состарившись, давно уж не директор, вновь приходил сюда: придет и пройдет все от чердака до подвала, выйдет во двор, который веснами напролет заставлял нас поливать из резиновой кишки. Двор, в котором когда-то ожидала иной счастливой судьбы скульптура «Встреча».

— Плохое скрывать — оно все равно вылезет, — сказал Витя. — Я им еще маленьким за это дело язык чуть не вырвал — тянул!

— Ты сам, Витя, материшься, — сказал Мочало.

— Как ты смеешь говорить мне «ты»? — обиделся Витя.

— А что? Неправда? Скажи, Козявка!

Козявка — крошечный восьмиклассник, «рыба-прилипала» Мочалова, подтвердил.

— Я заикаюсь, — говорит Паничкин. — Мне доктор разрешил… вставлять.

— Я тоже заикаюсь, — гордо сказал Григорий Максович. — Заикаюсь, но не матерюсь. Знаете, что говорил Эммануил Кант? «Больше всего меня удивляют две вещи — звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас».

— А я говорю, пройдемте в отделение! — уперся милиционер. — Там разберемся!

И тут явился Роберт Матвеевич. Он все уже знал, ему рассказал Фред.

— Прошу вас, уйдите, — попросил он милиционера. — Я не хочу знать, кто это сделал. Если у него есть совесть, она будет его мучить.

Роберт Матвеевич в распахнутом тулупе стоял рядом с Фредом. И все стояли с ними, не расходились.

Женька догнала милиционера.

За ними некоторое время плелся Козявка, но скоро отстал и с редкой для рыбы-прилипалы независимостью зашагал в школьный корпус.

глава 4 Мистер Икс

— Я хочу с вами посоветоваться, — сказала Женька милиционеру.

Папин брат — дипломатический работник дядя Степа — говорил, что таким образом можно затеять разговор с любым человеком по любому вопросу.

— Ну? — Милиционер не остановился. Он шел к своему милицейскому «козлу» в таком же тулупе, в каком прибежал к месту «Встречи» Роберт Матвеевич. Но милиционер, в отличие от Посядова, был застегнут на все пуговицы.

Женька вкратце изложила свои сомнения и подозрения насчет шапок, и почему эти шапки стали объектом ее внимания.

— Пустой номер, — сказал старший лейтенант с неоконченным высшим образованием.

— Как это?

— Собака по Уголовному кодексу — это не живое существо, а предмет. Если у тебя похищена собака, то у тебя похищена собственность, в скобочках — пес. И похититель обязан ТОЛЬКО возместить ее стоимость, неважно, что он сделал с этой собакой — сшил шапку или спекульнул.

— Выходит, — удивилась Женька, — свистнуть велосипед и убить собаку — одно и то же?

— По Уголовному кодексу — да, — важно ответил милиционер.

— Значит, Уголовный кодекс неправ!

— Уголовный кодекс, — милиционер остановился и поднял указательный палец вверх, как буддийский монах, — это святое!

— А жестокость? — говорит Женька. — Жестокость не в счет?

— Кража происходит тайно. Чаще ночью. Никто никому свою жестокость, как правило, не демонстрирует. Привлек малолетнего — ответишь за привлечение малолетних. Я вор, и более никто, — сказал милиционер.

— Ну да! — Женька вспомнила случай с сенбернаром, когда с живого пса два типа содрали шкуру, то ли потому что такая — мягче, то ли попушистей…

— Их вроде бы судили. За шум! — припомнил милиционер. — Как нарушителей общественного покоя. Но и для этого нужны факты. А у тебя? Ни фактов, ни доказательств, и происшествие незначительное.

— Вот мы стоим с вами, разговариваем, — сказала Женька. — А может быть, они в это время расправляются с каким-нибудь домашним животным!

Он поглядел отсутствующим взором, сел в свой «козел» и хлопнул дверцей.

Герои монумента «Встреча» были живей, чем этот милиционер.

Женьку всегда поражало, что есть люди живые, а есть — не совсем, не в полной мере. Они смотрят особым взглядом — взглядом рептилий.

У Женьки дома долго жила такая тетка. С ней Женьку маленькой оставляли родители. Это была дородная девица из деревни. И у нее было два развлечения: ходить на рынок — ругать рыночных торговцев нелицеприятными словами на их родном языке до тех пор, пока те не бросали свою продукцию и не кидались за ней и Женькой; и мотогонки по отвесной стене. Пожалуй, это единственное, что отличало ее от Тутанхамона.

Женька помнила очередь у касс, ожидание, шаткую лестницу с прохладными перилами, сумрак под шатром, залоснившийся бортик, который без лишних колебаний делил мир на гонщиков и зевак.

Женька до края бортика тогда не доставала. И мотогонщика совсем не видела. Ей оставалось стоять в ногах довольно разношерстной толпы, и слушать рык мотоцикла, и наблюдать, как ходуном ходит пол, усыпанный шелухой от семечек и раковыми панцирями.

Однажды эта тетка затеяла уборку. Она слонялась по квартире с тряпкой и напевала тонким голосом:

— Ля-ля-ля!..

На ней была белая шерстяная кофта, ее собственная, руки торчали из рукавов. Движения были вялые, неуклюжие. Тетка даже внимания не обращала на огненных барбусиков, а они, напротив, много шныряли среди водорослей, воздушных пузырьков и ракушек. А тетка говорила, что они ей надоели и снились в виде старых рваных башмаков.

Не нарочно, я знаю, она и не заметила, тетка смахнула в аквариум тройник — тройную розетку. Короткое замыкание. Вода вскипела. Словом, жуть, что произошло.

А возле необитаемого аквариума, как свет далекой погасшей звезды, висела и висела на стене записка. Ее написал нам Юрик перед отъездом в зимний лагерь.


«Ребята!

Корм для барбусиков находится в холодильнике в пластмассовых сосудах (трубочник и мотыль). На них НИЧЕГО не ставьте, а то червякам будет душно! Перед кормежкой слить трубочник и мотыль в сачки. Кормить в небольшом количестве (1 щепотка), в два дня один раз. Корм съедается за 3–5 минут без остатка.

Ваш Юрий».


Вдруг я подумала: ты не переживешь, если увидишь, что сделала Тутанхамонша. Так и подумала, «Юрик, ты не переживешь».

Женька взяла свою копилку, она училась тогда в четвертом классе и копила деньги на мотоцикл. Роскошная гипсовая копилка — зеленоглазый рыночный кот, бордовый бант на шее, теперь такие редкость, и грохнула копилку. Потом собрала все накопления. Захватила банку и отправилась в зоомагазин.

А в магазине! В магазине я употребила всю врожденную память на лица и выбрала точь-в-точь таких барбусиков, какими были наши.

И чтобы новые огненные барбусики не околели от холода — мороз на улице, ледяной ветер, — я двухлитровую банку тащила у себя под шубой. И облила себе весь живот!

Ну и что? Кто помнит о мокром животе, если ты, Юрик, вернулся, и все десять огненных барбусиков как ни в чем не бывало глядели на тебя из аквариума!..

О чем люди думают? Как будут жить дальше? Я могу рассказать тысячу историй, рисующих варварский быт наших современников. Эй, подростки с нерасшатанной нервной системой! Как вам нравится охота на волков с вертолета? А охота на слонов с автоматом и глубоким знанием дела: первым надо уничтожить вожака, тогда стадо становится неспособным к бегству и, окаменев, ждет своей участи!..

Мне не все равно, будет расхаживать по Земле носорог или не будет. Хотя мне их не приходилось встречать никогда! Я люблю бегемотов! Судьба горных зебр беспокоит меня. Горные зебры, из шкур которых сотни лет люди тупо шьют мешки.

А вам известна история, как в одной подмосковной деревне некие отчаянные головы украли коней, покатались, проскакали, с ветром споря, по полям и лугам, потом выкололи коням глаза и смылись?



Есть немалая цифра, сколько булок с иголками и сколько булок с гвоздями венец природы, Человек, в порядке угощения протянул в Московском зоопарке своему меньшому брату — зверю.

Черт возьми, эти факты, мне кажется, будят у нормальных людей кровожадные мысли. Юрик рассказывал, что однажды кенгуру выстрелил в охотника.

Охотник обнаружил его в своем капкане и давай заталкивать в мешок. Кенгуру, отбиваясь, нечаянно схватил винтовку охотника, выстрелил, ранил его в руку и убежал.

«Я за кенгуру! Что-то надо делать с человечеством, — думала Женька, — нельзя его так оставлять».

— Тебе записка. — К Женьке подошел Рома Репин.

«Приглашаем на генеральную репетицию спектакля. Приходи сегодня после ужина в гараж.

Мистер Икс».

глава 5 Ура королеве сыска!

Любите ли вы театр? Любите ли вы театр, как любил его Женькин дедушка? Дедушке было четыре года, когда он впервые посмотрел «Свинопаса», и до сих пор он помнит его в деталях.

Именно дедушка первый раз повел Женьку в театр — во МХАТ в проезде Художественного театра. И она тоже запомнила все до мелочей. Особенно антракт, когда Женька потрогала в оркестровой яме барабанщика за голову. У него была теплая приятная на ощупь плешь. И все дети стали трогать. А он молчал и улыбался.

А помнишь, Юр, как мы пошли на «Гамлета»? И возле тебя сидел человек со значком, на котором просто было написано «Шекспир». Ему не понравился спектакль. Было ясно, что он недоволен.

О, если б Женька не мечтала стать милиционером, она хотела быть актрисой, костюмером, рабочим сцены, продавать программки… Не важно кем, лишь бы в театре! Лишь бы все время околачиваться за кулисами, в зале и на сцене!

Женька не могла дождаться вечера. Что у них за спектакль в гараже? Почему именно ее пригласили на генеральную? Может, кто-то из участников тайно в нее влюблен? Или они такого высокого мнения о ее уме и художественном вкусе?

Записка напомнила Женьке, как однажды летом шла она вдоль глухого зеленого забора. А из дырки в заборе торчала рука. Не видно, чья — женщины, мужчины, ребенка или старика какого-нибудь глубокого.

Женька остановилась и крепко ее пожала. И эта рука, явно принадлежавшая всем людям доброй воли, ответила ей рукопожатием!

Целый день из-за приглашения Женька пребывала в счастливом расположении духа. Она даже на время прекратила обдумывать план расследования, коря себя притчей о Филиппе Красивом.

Есть такая притча о хомяке Филиппе Красивом. О том, как он постепенно насыпал Монблан. Так и человек, если каждый день будет делать хотя бы понемногу для достижения своей цели…

Сразу после ужина Женька направилась в гараж. В яблоневом интернатском саду театр-гараж был похож на крепость с одним узким окном-бойницей. На неприступную крепость для всех, только не для Женьки. Ее звали. Ее ждут. Она вошла, и дверь захлопнулась.

Навстречу в своих неизменных черных перчатках, со скверной улыбочкой двинулся Мочало. Следом засеменил верноподданный Козявка. Последний в их строю — Рома Репин. Он взглянул на Женьку и сразу отвел глаза, как будто ее вообще не существовало.

Они встали гуськом, потому что посреди гаража зияла яма для ремонта машин. А по бокам лежало два металлических рельса — желобки, чтобы туда точно попало колесо и машина не съехала в яму.

На другом рельсе — чуть поодаль — сидел, свесив ноги, Грущук. Было как-то не очень тепло, хотя они включили радиатор, и как-то не очень светло, хотя горел свет.

— Ура королеве сыска, — говорит Мочало.

— Хочешь шубу? — подал голос Грущук.

— Какую шубу?



— Шуба — класс! Ни у кого такой не будет! — Он потянулся к верхней полке. На полках вдоль стены стояли банки, обгорелый чайник; множество ножниц, молотки, ножи, пакеты с надписями «хромовые квасцы» и разнокалиберные свертки.

Он сверток развернул — а там две шкуры.

— Тебя интересуют шапки? — спокойно говорит Грущук. — Что именно? Берется шкура. Ее надо слегка намочить и растянуть на досках гвоздиками. На лобовой козырек идет самое красивое, со спинки по хребту… Готовую вещь надевают на банку — двух-или трехлитровую, смотря какая голова. Потом кипятишь чайник и паром из носика обрабатываешь — волосок к волоску…

— Берется шкура, понимаю, — говорит Женька. — А где она берется? — и тут вспоминает: ночь. Они с Шурой из телефона-автомата звонят папе Водовозову. На поводке Рома Репин ведет черного терьера.

— Не боишься много знать? — спросил Грущук. — Тогда скажу: я люблю больших собак, породистых, с густым подшерстком, ньюфаундлендов, борзых, эрдельтерьеров, хорош и королевский пудель. Возни выходит меньше, а шапок — больше.

У Женьки вспотел нос. Не верится! Уж больно чисто было в «театре», где настоящая кровь лилась, как клюквенный сок. Но эта черная ремонтная яма…

— Измерь ее рост от головы до пят — для гроба, — зловеще произнес Мочало, на тот случай, если до нее не дошло самого главного. — Пусть тут в углу стоит, вдруг пригодится?

— Ну-с, — говорит Грущук, — что будем шить? Меховую шубу или… «деревянный тулуп»?

глава 6 Долой мерихлюндию!

Перед сном в интернате процветал культ ног. «Честь и хвала чистым спальням, коридорам и игровым комнатам!» — начертано над входом в спальный корпус. «Слава помытым на сон грядущий ногам!» — добавим мы от себя.

Ух и наседали на нас с этими ногами. Ежевечерний массированный налет: это воспитатели под предводительством Проракова проверяют свежесть ног интернатских воспитанников.

Невзирая на лица, откидывают одеяла:

— А это у кого такие черные ноги?

Негр Фред Отуко:

— Я мыл! Клянусь мамой!

Шура Конопихина в знак протеста синими чернилами написала на ногах: «Они устали! Дайте им отдохнуть!»

Федор Васильевич Прораков, увидев это, взвился до потолка, подумав, что Шура сделала татуировку.

Пока народ сосредоточился у ногомоек, в туалете на унитазе сидела Шура и уписывала большое красное яблоко. Когда она откусывала, на щеке у нее появлялась шишка, как у хомяка.

— Ты чувствуешь, как крутится Земля? — спросила Шура.

— Я чувствую, что мне «крышка», — сказала Женька.

— Верх канальства! — воскликнула Шура, когда узнала последние известия. Женька держала ее в курсе событий. — На фуфу берут! Надо спокойно все обдумать.

С этими словами Шура легла в постель и моментально уснула. У Женьки сна ни в одном глазу. От сердцебиения. Лежит и слушает — панцирная сетка кровати сердцу в такт: ТШ! ТЩ! ТЩ! Циклоп Мочало все-таки посеял в ней некоторую панику.

Где мои мама с папой? Чего они писем давно не шлют? Бросили, что ли? Другую себе нашли?

«Не поддаваться!» — думала Женька. Раз человек целенаправленно растит в себе милиционера, он должен сызмальства с презрением относиться к страху.

Она и в сочинении написала: «Хочу быть милиционером!» Правда, ошибка вышла из-за невнимания: в слове «милиционер» Женька пропустила слог «ци».

Что было! Затаскали к директору. Еще бы! Мечтать стать миллионером. И не простым, а с одним «л»!

Вот так рождается непонимание. От нежелания понимать. Невооруженным глазом заметно, как вокруг человека, даже иногда близкого, вырастает стена.

Мне кажется, в пику этому человеческому свойству, обрастать непрошибаемой стеной, древние китайцы воздвигли каменную стену — чудо акустики.

Толстая-претолстая! Говоришь сквозь нее — будь она прозрачной, — собеседника было бы еле видно, а слышно — хоть шепчись. Вот до чего люди, преодолевая преграды, хотят слышать друг друга и понимать.

Сто раз правы Сократ и Григорий Максович: другой человек — это ты. Любого оглоеда, черта драного можно понять и полюбить. Теоретически. Но практически в Мочалове для Женьки нет ничего достойного любви.

Зато Рома Репин!

Как-то в воскресенье Женька и Рома ходили в кино. Потом он пригласил ее в гости — познакомиться с папой и почитать любимую папину книгу «Шпионы в России».

Для Женьки не было такой уж радостью знакомиться с папой. Она встречала его в интернате. Григорий Максович, как видно, делал ему внушение. Женька дежурила по классу, а из учительской доносилось:

— Мой первоклассник Вася Забобонов знаете что сказал? «Кто выкозюливается и своим детям еды не подает, тот и маму съесть может!» — подумайте, прошу вас, не выкозюливаетесь ли вы?

— Папа хороший, — сказал Рома. — Просто у него жизнь не сложилась.

— Конечно, хороший, — кивнула Женька.

Пришли, а дверь заперта на два замка.

У Ромы ключ только от одного. Папы нет дома. А они жили на первом этаже.

— Буду ночевать в подъезде, — спокойно сказал Рома.

— Вот еще, — говорит Женька. — Я влезу в форточку и открою тебе дверь…

Она как раз проходила в фортку, а Рома — нет.

В это время какой-то бдительный пенсионер засек ее и позвонил куда следует. Примчалась милицейская машина, и Рому с Женькой и с книгой «Шпионы в России» забрали в милицию.

Там они проторчали полночи. Рома звонил папе, но тот отказался за ним явиться. Их вызволил Юрик. Он взял такси, отвез Рому с Женькой домой, накормил пельменями, сварил по чашке кофе, взбодрил как мог и снарядил в интернат.

— Старик! — сказал Юрик Роме. — Может, мне тебя усыновить?

— Валяй, — согласился Рома.

Ну и что, что Юрик старше Ромы всего на семь лет. Дело ведь не в этом, а в том, что счастливым надо побольше усыновлять несчастливых.

Или другой случай. Раз Григорий Максович пришел посидеть на уроке литературы. А Галина Семеновна вызвала Репина читать стихотворение, заданное на дом.

Меня, как Ганимеда,

Несли ненастья, сны несли.

Как крылья, отрастали беды

И отделяли от земли…

Все обалдели, как он это здорово читал. Григорий Максович сжал ладонями пылавшие от удовольствия и гордости за Рому Репина уши!

Я рос, и вот уж жар предплечий

Студит объятие орла…

— Чьи это стихи? — спросила Оловянникова.

— Борис Пастернак, — ответил Рома.

— Что творят! — сказала Оловянникова Григорию Максовичу. — Я прививаю детям вкус к истинной литературе. Задала стихотворение «Два брата». Водовозова! К доске!

Я кую, ты пашешь поле,

Я рабочий, ты мужик, —

Наши крепкие объятья

Смерть и гибель для владык!.. —

лихо продекламировала Верка.

— Вслушайтесь в эти строки! — воскликнула Галина Семеновна, выводя в журнале Водовозовой «пять», а Репину «три». — Вот гражданская поэзия, которая будет жить в веках. А всякие там Пастернаки и Цветаевы… Тьфу!

Может быть, Григорий Максович, уважающий всякое суждение, и промолчал, если бы не плевок. Очень он получился смачный. Несимволический.

— Галина Семеновна, — сказал Григорий Максович, не поднимая глаз, — я вас глубоко уважаю, однако попрошу ваш плевок… забрать обратно.

— Как же я его?.. Вы что? — Оловянникова с тоской поглядела на пол. Потом с испугом — на Григория Максовича. Потом взяла швабру и повозила ею около себя.

В такое же невменяемое состояние впал Григорий Максович, когда Рома Репин из магазина самообслуживания пытался утащить ватрушку.

— Я хочу, чтобы ты был человеком первого сорта! — кричал Григорий Максович.

— А я хочу быть второго.

— Но второго — мерзавцы и негодяи.

— Нет, мерзавцы, — отвечал Рома, — это пятого.

Вот он каков, Рома Репин: как в сказке — то жаба, то принц.

И все же — хорош гусь, не предупредил! И в гараже не пикнул. Понятно, кому охота связываться с Мочалом. Тюкнет, и никаких отпечатков пальцев. Мочало поди даже на ночь перчатки не снимает.

Мне часто снится один и тот же сон. Я стою у окна. Поздно, во дворе безлюдно, вдруг — рой, стая, толпа — над кем-то — сомкнулась, тихо разомкнулась и разошлась. А я в окне молчу неподвижно.

Долой мерихлюндию! А то от всех этих сомнений повеяло каким-то скудо… душием. Напустить на себя вид еще более устрашающий, чем у них, явиться в гараж и сказать этим гадам:

— Ну вы, старые носки! Попробуйте троньте еще хоть одну собаку!..



Будь что будет!

Сразу легче стало. Так бывает — навалится неразрешимый вопрос. И валтузит тебя, и мурыжит, и мучает. Ты не ешь, не спишь, не справляешься с ночью, от мыслей весь перекиснешь, и утро не в радость! Тогда есть один выход — решительней на что-то решаться!

Женька стала считать слонов, чтоб заснуть побыстрее и больше не думать о завтра. Пятнадцатый слон посмотрел на нее туманно и спросил: «Ты какой бы пуговицей хотела быть?» — «Серой, круглой, костяной, — ответила Женька. — А ты?» Но слон не успел ничего ответить.

— Женя! Путник! Проснись! — Это Шура трясла ее за плечо. — Придумала! — И она шепотом изложила блистательный и дерзкий план действий.

глава 7 Господа удавы

— Итак? — спрашивает Мочало, встретив Женьку на узенькой тропинке у радиорубки.

У него был оригинальный по форме череп — пирамидальная вершина и мощный расширяющийся низ.

— Хочу шапку из бульдога. Под норку, — сказала Женька.

— Давай из эрделя! Под каракуль, — предложил Мочало. — Как раз на примете подходящий эрдель. Где мы тебе возьмем бульдога?

— Есть тут один, бродячий, — сказала Женька. — Я наведу.

Ровно в двадцать ноль-ноль они вышли на дело — Женька Путник и Мочало с Козявкой.

— «Мы идем по Уругваю, — запел Козявка, — ночь хоть выколи глаза…»

— Цыц! — прикрикнул Мочало.

Молча шагали по снежному пустырю. Гололед. Когда идешь по обледенелой дороге и если задрать голову и посмотреть в небо, кажется, что идешь по реке.

— Вот он! — сказала Женька.

Белый на белом, едва заметный в темноте, брел в овраге бульдог. Как партизан в маскхалате.

— Удавку! — коротко скомандовал Мочало.

Козявка вынул из кармана веревку. Расстояние между бродячим бульдогом и отловщиками стремительно сокращалось. Козявка посвистел. Бульдог поднял голову и навострил уши.

— Бру-бру-бру, — заворчал бульдог.

— Ноготь те дери! — выругался Мочало. — У этих бульдожек мертвая хватка.

— Трусы, — сказала Женька. — Давай удавку!

— Цыц! — ответил Мочало, но веревку отдал.

С мрачной решимостью Женька двинулась на бульдога. Стараясь не делать резких движений, опустила ему на голову петлю.

— Рядом, — сказала Женька.

Пес не артачился, ничего.

— Ну ты гигант! — пришел в восторг Мочало. — Ноготь те дери!

Ветер гонит по катку осыпавшуюся елку. Как в пустыне — перекати-поле. Удивительно, до чего с некоторыми людьми чувствуешь себя в пустыне. Зато с некоторыми, наверное, и в пустыне кажется, что ты на карнавале.

— Хорошая шапка! — сказал Грущук, встретив их в гараже и придирчиво оглядывая бульдога. Всех собак он звал просто — «шапки». — Палевые пятнышки, серебряный отлив…

Алеша Грущук был истинный поэт — шкурник.

— Ну, — говорит Мочало, потирая руки, — слабонервных просим удалиться. Рома! Томагавк!

Репин тоже присутствовал. То есть полуприсутствовал. Как он один это умел.

У самых дверей Женька обернулась и встретила взгляд бульдога. По глазам видно за версту, что собаки всегда вернее и благороднее человека. Сидит, смотрит ей вслед, верхняя губа у него горюет, а нижняя улыбается.

— Стойте! — Женька вынула из кармана пирожок. — Пусть хоть перекусит напоследок.

Бульдог принял угощение, ел и все поглядывал на Женьку, какая замечательная это была девушка. Особенно замечательным в ней был исходивший от этой девушки пирожок. Правда, лучше б он с мясом был, а не с повидлом!

— Собачка!.. Некусачая!.. — воспользовавшись тем, что мысли бульдога и его клыкастая пасть поглощены пирожком, давай подкрадываться к нему Мочало. — Иди, Путник, гуляй. Прошу, господа удавы! Но — но! Ты мне смотри вырываться! Как бы его половчей уконтрапупить?..

Стук в дверь оборвал злодейский монолог Мочалы. В рядах юных скорняков произошло замешательство.

— Кто там? — спросил Козявка. — Вы нам срываете репетицию!

— Ветеринар Васин! — ответили с улицы и замолотили в дверь — того и гляди разнесут в щепы. — Сбежал взбесившийся бульдог! Следы ведут сюда! Опасно для жизни!!!

— Ноготь те дери! — Мочало попятился от бульдога. Ноготь те дери!..

— Открой, пусть катится, ну его к черту! — сказал Грущук.

— А шапка? — спрашивает Женька. — Вы обещали! Хочу ушанку из бешеного бульдога!

— Бру-бру-бру-бру! — Бульдог стал издавать звуки, словно стартующий мотоцикл.

Сам не свой от кошмарных опасений, Мочало отпер дверь, и тут «на сцене» в черном драповом пальто, с чемоданчиком и в очках без стекол появился… Семен Семенович Хворостухин!

Бульдог Алмаз, а это был именно он, со всех ног кинулся навстречу хозяину.

— А-а! — диким голосом завопил Хворостухин. — Бешеный!

Заслышав родное, до боли знакомое слово «бешеный», Алмаз в тот памятный вечер перед любительской студией «Театр в гараже» с шекспировским накалом сыграл безумие и в то же время — рок, судьбу, спектакль, при виде которого зашевелились волосы и кровь остановилась в жилах.

С пылающим взором и шикарной пеной у рта, он стал бросаться на кого ни попадя, ударом лапы в грудь сбил с ног Алешу Грущука, ощерившись, гонял по гаражу Козявку, пнул Рому Репина, но так, не слишком, почуял, что он тут не запевала! Главное, Алмаз на редкость артистично разбрызгивал слюну! Да что разбрызгивал! Он просто вожжи слюней развешивал повсюду, как новогодние гирлянды. Ну и немножко покусал не менее великого, чем он, актера Мочалова.

Укус пришелся Мочале в руку, не на перчатку, а в вырез «для поцелуя». И ядовитая слюна попала! Мочалов издал страшный вопль и опрометью вылетел из гаража.

За ним — Козявка, за Козявкою — Грущук. Один лишь Рома Репин стоял как стоял. На том же месте, где и раньше, когда они пытались или подкупить, или запугать Женьку. Возможно, он прирос к этому месту за малодушие.

Увидев, что противник в большинстве своем покинул театр военных действий, Алмаз лег, завел глаза и стал изображать умирающего лебедя. Женька обняла его и почувствовала, как стучат их сердца.

— Алмаз! След! — сказал бульдогу Хворостухин.

План действий точно был рассчитан Конопихиной. Мочало с Грущуком — мелкие сошки, от силы хищные сомы, за ними — рыба покрупнее, пират морей, китовая акула. Напуганные бешеным Алмазом, они, по Шуриному плану, ринулись прямо к главарю шайки.



Дул сильный встречный ветер. По улице, слегка освещенной лиловыми фонарями, держа, как говорится, три ноздри по ветру, скакал галопом пес Алмаз. На толстом брезентовом поводке он волочил за собой ошалелого Хворостухина.

Семен Семенович не перебирал ногами, он скользил на галошах, будто на водных лыжах. И таким образом они развили бешеную скорость — примерно сорок километров в час.

Женька за ними еле поспевала. К погоне вроде еще кто-то примкнул. Но кто — не разглядеть в потемках.

Алмаз притормозил у блочной пятиэтажки. Первый подъезд, второй этаж Квартира пять полуоткрыта. Забыли впопыхах закрыть. Алмаз, Женька, Хворостухин остановились и прислушались. Ну, следопыт Алмаз! Привел! Все слышно. Как Мочало рассиропился. Верзила в порванных перчатках, он плакал и жалобно всхлипывал.

— Какая муха тебя укусила?! — спросил ужасно знакомый голос.

— О, если б муха! Бешеный бульдог!

И бедный Мочало поведал о своих злоключениях: про Женьку-наводчицу, про чертова бульдога, про роковой укус и его, Мочалы, близкую, неотвратимую погибель.

— Не смей садиться на мои брюки, ты их расплющишь! — крикнул хозяин квартиры. — Жертвы саморазоблачения! Что вы привязались к этой Путник! Она б еще сто лет шла по ложному следу! Запомните: если человек вооружен до зубов, ему незачем это демонстрировать! Иди в больницу и получи сорок уколов в живот!

— У меня ноги обмякли! — сказал Мочало.

— Я вызову «скорую». — Грущук поднял трубку.

— С ума сошел! — взревел хозяин. — А спросят, при каких обстоятельствах? И почему вы все тут? У меня? После отбоя! Хорошо, вы несовершеннолетние. А я?! Короче: выкручивайтесь как знаете. И, дорогие мои… Побольше врожденного аристократизма!

Ах, это Прораков! Как его Женька сразу не узнала! Хворостухин, она и Алмаз стояли на лестничной клетке, не шевелясь и не дыша.

«Гора Фудзи порою под домом нашим колышется», — продолжал Федор Васильевич спокойно, увещевающе. — Зато у вас бурная мятежная жизнь, богатая приключениями. Не срывайте мне предстоящую поездку в Италию. Я еду в Рим по приглашению. Хочу Папу Римского повидать. А вам я привезу итальянские сувениры.

— Вы уходите от ответственности! — завопил Мочало.

— Да, я ухожу, мне пора на дежурство, — сказал руководитель «театральной студии», выпихивая из дома «труппу». — И чтобы никаких доносов. Моя вина недоказуема…

— Ошибаетесь! — воскликнул Хворостухин и, словно само возмездие, вместе с Женькой и бульдогом преградил дорогу компании.

— Не зря мне всю ночь снились одни гиббоны. — Прораков понял, что его козни раскрыты. Глаза у Федора Васильевича бегали по сторонам, однако с явно напускным хладнокровием он вынул из нагрудного кармана зубочистку, использовал ее по назначению, положил обратно и спросил:

— Этот бульдог?

— Этот, — сказал Мочало.

— Этот ветеринар?

— Этот.

— Ликуй, Мочалов, ты не взбесишься. Каким-то непонятным образом жизнь победила смерть. Вас разыграли. Под видом бульдога вам подложили свинью, — сказал Федор Васильевич, он был одет в поддевку из бурого сукна, сам бледный, как граф Монте-Кристо. — Вы что, все слышали? — спросил он Семена Семеновича.

— Все до последнего слова!

— Тогда посоветуйте, — говорит Прораков, — как бы нам вывернуться из беды без особого риска. За вознаграждение, конечно! Прораков второй раз не предлагает. Соглашайтесь! Если вы не камикадзе!!! — с этими словами молниеносно — Женька ахнуть не успела, Алмаз опешил — Прораков хвать Хворостухина за грудки и втащил в квартиру! Силами всего «театрального коллектива» они уже почти закрыли дверь… Проклял бы Семен Хворостухин тот день и час, когда, очертя голову, дал согласие Женьке принять участие в разоблачении мошенников!

Но вдруг — откуда ни возьмись — огромная стопа сорок четвертого-сорок пятого размера в сильно поношенном туристском ботинке встала между дверью и дверным косяком.

С той стороны вся шатия-братия поднавалилась на дверь, однако ноге, обутой в туристский ботинок, нельзя было причинить вреда и гидравлическим прессом.

— Товарищ Придорогин — вскричала Женька. — Какими судьбами?

— Я здесь проездом, — отвечал тот, не убирая ноги. — По делам организации.

— Фима! Ты? Друг!!! — полупридушенным голосом с той стороны баррикады позвал Хворостухин.

— Сема! Я здесь! Не бойся! Ни один волос не упадет с твоей головы.

— У него их и нет, — сказал Прораков.

Это было правдой. Семен Хворостухин был полностью лыс.

— Ну, ты, подарок Папе Римскому! — парировал Фима. — Хороший человек в Слизневке увидит больше достопримечательностей, чем ты в Риме.

— Какого дьявола?!

— Пусти Сему!..

И тут явился Витя Паничкин! В тот вечер он дежурил по спальням. И зашел узнать, в чем дело, почему Прораков не идет в интернат укладывать людей спать. И застал вышеописанную картину.

Понадобилось какое-то время, пока он понял, что к чему, освоился в обществе Алмаза, и только тогда — не к чести Паничкина будет сказано — с удовольствием стал оскорблять Проракова обидными речами.

Он вспомнил, как копил на шапку, какую уйму денег ухнул, как у него ее украли, все муки вспомнил, все страдания!

— Вы спекулянт, Федор Васильевич! — бросил в дверную щель Витя. — Закостенелый!

— От закостенелого слышу! — огрызнулся Прораков.

— А вы, Федор Василич, живодер!

— А ты — косноязыкий!

Витя раздул ноздри, свидетельствовавшие о его свободном духе, и выпалил:

— А вы — жулик! Я всегда знал! На деньги смотрит жаркими глазами. Раз в ботинках новых приходит — кремовых, остроносых! Я ему: «Федор Васильевич! Где ботинки брали?» А он молчит. Не отвечает. Хочет, чтоб у него только такие были. А я, дурак, ему сумки таскал! С ворованными продуктами. Со школьной кухни! Мы ведь рядом живем. «Занеси да занеси! А то за ночь истухнут!..» И поцеловал меня один раз. Поцелуй Иуды!

— Я не соображал, что делал! Я был в нетрезвом состоянии! — крикнул Прораков.

— Фиг вы меня еще поцелуете!

— Очень надо!

— Милиция! — закричал Витя Паничкин, так и норовя покрыть себя неувядаемой славой борца против нетрудовых доходов. — Милиция!



Подоспевший милиционер, прямо скажем, оказался кстати. Прораков быстро потерял свою твердокаменность, отпустил Хворостухина к Придорогину и вышел сдаваться. Он, правда, разглагольствовал и хорохорился, делал высокопарные заявления типа: «Как говорил художник Сезанн, я вам не дам себя закрючить!» Но видно было, что шайка разбита наголову.

За ним плелись собачьи бизнесмены: понурый Грущук, непросветленный Козявка и каратист Мочало, который сам уже не знал, чему радоваться, а чего пугаться. На всякий случай он держался подальше от доблестного защитника собак.

Милиционер-заочник составил протокол и как-то сконфуженно сказал Женьке:

— Ну вот, объект обезврежен. Хотя бы дальнейшее кровопролитие мы остановили.

Прораков шел, бросая на всех испепеляющие взгляды. Никто, наверное, не пожелал бы взглянуть на мир его глазами. Спина широкая, как дверь. И перед отъездом он сказал:

— Вернусь домой, куплю себе собачку таксу и обрету таким образом душевное равновесие.

глава 8 Не наступите на жука

Ту-у-у, ту-ду-ду-ду-ду-ту-у-у!.. — Юрик, вымазав лицо гуталином, играет в новогоднюю ночь на игрушечном саксофоне.

Золототрубов, сменивший театральную деятельность на черствый хлеб непризнанного художника-авангардиста, лежит на диване и курит гаванскую сигару.

— Зачем ты пишешь картины, что движет тобой? — спрашивает Юрик.

— Хочу изумить мир, — отвечает Золототрубов.

— Ту-у-у!.. Ту-ду-ду, ду-ту ту-у-у!.. О, йес!!

Я смеюсь. У меня от смеха всегда ноги согреваются. Ты знал, Юрик, я только этого и жду — похохотать. Ты вечно валял дурака. У тебя даже фотографий не осталось нормальных — везде корчишь рожи.

Мне снится сон: ты танцуешь, а я за тобой повторяю все движения.

Мне снится: я и ты. Я иду к тебе, иду, а дойти не могу, не могу прикоснуться.

Зыбко все и непредсказуемо. Кого-то не стало всего лишь оттого, что его укусила оса. В кого-то неудачно попали снежком. Кто-то в наше время умер от любви.

Так какие же мы в конце концов? Хрупкие или прочные? И какой весь наш мир?

…Летним утром по многолюдной улице в Орехово-Борисове мимо кинотеатра шел жук. Сухой, как шелуха от семечек, немного пошевеливая под крыльями полосатенькой спиной.

Жуки — это же вообще очень крепкие существа, сами с усами, энергией так и пышут. И все-таки, мало ли, на всякий случай, рядом с ним шагал парень лет семи. Он жука и взять боялся, и бросить не мог. Поэтому просто шел рядом и повторял:

— Осторожно! Не наступите на жука!..

И точно так же, как с жуком, мне кажется, обстоят дела с Землей и с человеком. Тем более они похожи друг на друга, Земля и человек: у них есть тело — оболочка и магма — любящая душа.

А может, Придорогин прав, и основная мысль земная заключается совсем не в человеке? А в дереве. Или в птице. Не важно!

— Я, — говорит Фима, — понятия не имею, по какой причине вымерли динозавры. Но отчего все вокруг может пожухнуть — догадываюсь. И я буду, Сема (это Придорогин говорил Хворостухину), противостоять! Не знаю, как у других, а у нас есть перед кем держать ответ, у нас с тобой — собаки. Мы, Сема, собаководы, и должны думать, какой будет Земля, и будет ли она вообще!

Из этих соображений два друга, Придорогин и Хворостухин, лично проследили, чтобы Прораков не улизнул от правосудия.

Проракова с треском уволили из интерната и из оперетты, передали дело в суд, пусть не за жестокость, раз не было такого закона, но за спекуляцию и за привлечение малолетних мочал.

Главное, чего они добились — это сурового общественного порицания. Плюс то, что Прораков весной не поехал в Рим.

А с мочалами никакого разбора не произошло. Поскольку в тот час, на который назначили все интернатское собрание с представителями общественных организаций и милиционерами, Григорий Максович Бакштейн улетел на воздушном шаре.



Да-да, на том самом, который тогда не надулся, а теперь надулся. Старухи в ватниках, пилоты, газовщики удерживали аэростат за тросы, да еще на петли навесили балластные мешки. А он шагнул в корзину без всякого парашюта.

Первым это увидел Фред. В актовом зале, где мы собрались, был спертый воздух. И Галина Семеновна попросила Фреда Отуко открыть фрамугу.

Фред распахнул ее и потянулся.

— Я — русский богатырь!

И вдруг увидел воздушный шар.

Все повскакали с мест: и мы, и представители, и милиционеры, со «скамьи подсудимых» вскочил «Театр в гараже»… Неразбериха, тарарам!

Мы облепили окна, мы кричали, размахивали руками. Но Григорий Максович не слышал.

Минуту назад Рома и Женька видели его в классе. Он сидел за учительским столом. Взгляд у него был расфокусированный. А на столе — полный пакет мятных пряников. Григорий Максович любил пряники. Но этот пакет — нетронутый, он там и теперь. Еще Женька заметила: Григорий Максович свою футболку с ярчайшей надписью на груди «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ЖИЗНЬ!» пустил на тряпочки — вытирать доску.

— Хотите что-нибудь сказать — скажите…

Но Рома с Женькой промолчали.

А Григорий Максович сказал:

— Я бы хотел быть веселой счастливой собакой.

… Что со мной? Разве это возможно? Не просто вспомнить, а очутиться — в той зиме, в том актовом зале!

Сколько всего произойдет! Наши вырастут. Кто был никем, как поется в песне, станет всем. Мочало женится, остепенится, выучится битве на двуручных мечах и будет передавать свой опыт молодежи.

Фред станет скульптором, уедет в Кению, мы никогда больше не встретимся; Козявка — химиком, прославленным изобретателем ядохимикатов; Рома Репин — авиаконструктором; Шура — тихой-тихой программисткой в НИИ.

Раз в поезде Женька увидит сапог. Он будет так надраен — в сапоге вид из окна весь отразится! Носителем сапога окажется бравый лейтенант артиллерии, в ком Женька узнает известного аккуратиста Грущука…

Давид Георгиевич Водовозов, обзаведясь новой семьей, поселится в одном доме с Женькой. На том же этаже, на той же лестничной площадке. Верка к тому времени давно уж отбудет в дальние страны к неведомым берегам.

Однажды Женька поедет с ним в лифте, а он не узнает ее — столько лет пройдет! А Женька спросит:

— Как Вера?

— Какая Вера? — обернется Давид Георгиевич.

— Вы — папа Веры Водовозовой.

Последует трехэтажное молчание.

— Нет, — скажет Водовозов. И первым выйдет из лифта — постаревший, с сутулой спиной.

«Как хорошо не знать своей судьбы!..» Пока мы здесь — вместе, в интернате, в кругу представителей ведомств и милиционеров. Стоим на подоконниках, прижав горячие носы к подмерзшим стеклам.

Воздушный шар, то есть не шар, аэростат-«колбасу» отпустили. Ему дали свободу. Солнечнобокий, сияющий, он проплывал мимо наших окон.

В желтой корзине из ивового прута улетал от нас и глядел с укоризной Учитель. Что грозные педсоветы, суды и собрания, что протокол, что святой Уголовный кодекс?! Разве они прольют свет на то, что хорошо, что плохо, что можно и чего нельзя, как, исчезая в синеве, сделал это он!

А Оловянникова глядит и не верит, что вообще такое возможно.

— Ноготь те дери! — вопит Мочало в щель фрамуги. — Григорий Максыч! Не улетай!

А он все выше, он постепенно превращается в точку. И невозможно смотреть на него из-за солнца.

Солнце скрылось, ничего не видно на небосводе.

Метеорологи, пилоты, аэроинженеры, старушки отложили капитанские бинокли, поели картошки с огурцами, попили чаю, без лишней суеты погрузили баллоны, такелажные сундуки, корабельные тросы, крючья, шланг, металлические штопоры, сели в ГАЗ-69 и уехали.


Загрузка...