- Любишь дедушку Байрама? - спросил я Караджу, когда дедушка ушел.

- А чего ж не любить? - равнодушно ответил Караджа.

Быстрым шагом мимо нас прошла Кызъетер. Щеки ее пылали, глаза блестели и казалось, что она никого и ничего не видит. Караджа молча пропустил мать, даже не взглянув на нее.

- Иди, отдай деньги! - сказал я.

Кызъетер стояла в. кибитке и рассматривала в маленькое карманное зеркальце свое пылающее лицо.

Караджа достал из кармана деньги, косо глянул на мать...

- На! Дядя Байрам дал.

Кызъетер быстро спрятала зеркальце и взяла бумажки.

- Тетя Кызъетер! - сказал я, видя, что Караджа молчит. - Дедушка Байрам дал деньги, чтоб ты купила Карадже одежду.

Кызъетер улыбнулась, сверкнув белыми зубами:

- Дай бог здоровья твоему дедушке! Только ведь у Караджи сестра на выданье, ей обновки нужны!

Я промолчал. Я видел, что Фируза, взрослая, красивая девушка, ходит босая. Плохо одетая, с утра до вечера занятая в доме дяди Айваза, она все равно всегда была веселая и добрая. И когда, она иной раз наклонялась и крепко целовала меня в щеку, мне не было неприятно: от нее пахло не мылом, как от Гюллю, а щавелем, который научил меня есть Караджа.

Я приметил, что Фируза поглядывает на моего дядю Нури, но тот не обращает на нее никакого внимания. А однажды случилось вот что. Дядя Нури, вернувшись с гулянья, хотел разуться, но его узкие сапоги размокли от сырости и никак не снимались. В кибитке, кроме меня, никого не было. Тут вошла Фируза и, увидев, что дядя никак не справится с сапогами, предложила:

- Давай стащу! Давай!

Фнруза стащила одни сапог, дернула за второй, не удержалась и упала на спину. Юбка задралась, обнажив ее бедра. Фируза тотчас же с хохотом вскочила, но дядя Нури не смеялся, он молча притянул к себе девушку, поцеловал ее, хотел еще раз поцеловать...

Фируза вскрикнула, вырвалась у него из рук и бросилась прочь. Дядя Нури, насвистывая, сунул под голову мутаку, взял русскую книгу и улегся. Я вышел из кибитки.

- Ты что ж это, сука гульливая?! - услышал я свистящий шепот бабушки. Фатьмы. - Распалилась не хуже матери своей! Проходу мальчику не даешь!

- Да что я такого сделала?

Мне было смешно, что бабушка назвала дядю Нури мальчиком, и обидно за Фирузу - ведь она и. вправду не сделала ничего плохого. И еще это слово "распалилась". Почему бабушка так говорит о Кызъетер? Я знал, что бывает такое время весной или осенью, когда верблюды-самцы "распаляются".

На другой: день стоял густой туман. Подходя к кибитке Караджи, я вдруг услышал взволнованный шепот:

- Отпусти! Пусти ради бога! Войдут... Увидят... Твоя мать убьет -меня!

Чего-то застеснявшись, я хотел было уже уйти, но тут из тумана вышел Караджа с полным решетом кизяка.

- Сейчас подожгу кизяк и пойдем! - сказал Он мне. - В туман куропатка запросто лезет в силок.

Он не договорил, из кибитки выскочила Фируза и промчалась мимо. За ней вышел дядя Нури.

- Куда это ты собрался? - сразу начал, он кричать на меня. - В такую погоду нельзя далеко уходить. А ну марш в кибитку! И этот не соображает!... - набросился он на Караджу. - Не знаешь, что в тумане волк к самому жилью подходит!

- ... А где твоя звездочка? - спросил папа, когда я вошел в кибитку. Он так строго глядел на меня, что я побоялся сразу сказать правду. - Ты потерял её?

- Я ее Карадже отдал...

- Карадже? Ты что - спятил?

- А он мне пращу подарил: Очень красивую!

Папа так и взвился:

- Надо же быть таким растяпой! Серебряную вещь променять на грошовую рогатку!...

- А-а!, - мама досадливо поморщилась. - Поменялись дети, и ладно! Подумаешь вещь - три золотника серебра!

- Вот! - гневно произнес папа, указывая на маму, - все ты! Твоя работа!... Ни на что не годен мальчишка! Рохля!

Папа с брезгливостью отвернулся, от меня.

- Не плачь... - вздохнув, сказала мне мама. - Лучше пойди умойся. Вернемся в город, - пойдем к ювелиру дяде Степану, он тебе еще лучше сделает...

Раздраженно чиркая спичкой, отец зажег папиросу и вышел. Ссорились они все чаще и чаще, но даже, когда они молчали, я чувствовал напряженность этого молчания. Дядя Нури уехал, но мама все равно подходила к парням, разговаривала, шутила с ними...

Дедушка Байрам редко бывал дома. В сопровождении Кызылбашоглы он ездил по селениям. Когда же он оставался дома, к нему обычно приезжали почтенные люди. Резали барана, ставили самовар, сидели и беседовали. Во всех этих разговорах непременно участвовала бабушка Сакина.

Я видел, что бабушке Фатьме это не по душе. Впрочем, об этом она ничего мне не говорила, хотя я был единственным человеком, от которого бабушка Фатьма не таила свои горести и беды. Я нарочно расспрашивал о ее братьях и сестрах' оставшихся в лесах, и бабушка Фатьма в сладкой печали говорила н говорила о них, и я видел, что ей становилось легче... После отъезда дяди Нури она впала в тоску. Часами сидела сна перед кибиткой, глядя на дорогу, по которой уехал ее сын...

Почему в мире так много печали?... Почему Караджа ни разу не помянул о своем отце? Почему он мрачнеет, когда мать его разговаривает с чабаном Махмудом? И почему Кызъетер не чувствует, что сыну не по себе от ее тайных встреч с пастухом? Почему моя мама никогда не поговорит с бабушкой Фатьмой о том, кто бабушке дороже всех на свете - о дяде Нури? Все эти вопросы, настойчивые, но неразрешимые, угнетали меня. Я ходил мрачный, угрюмый...

А потом произошло совсем непонятное. Ночью мать Караджи Кызъетер сбежала с чабаном Махмудом. Дядя Айваз бесился.

- Не дала мне тогда пришибить эту суку!... - кричал он на бабушку Сакину. - Осрамила нас! Честь нашу в грязь втоптала!...

Дядя Айваз повсюду разослал люден с приказом, если найдут, обоих пристрелить на, месте: "пусть подыхают, как собаки!". Но беглецы, видно, знали, что их ждет, н исчезли бесследно. Одни говорили, что их видели на дороге к Техлинскому эйлагу, другие утверждали, что их заметили на равнине в противоположном направлении, еще кто-то сказал, что беглецы направились в Аразбасар...

Я был потрясен, Я не мог смотреть Карадже в глаза.

- Щенки этой сучки такие же, как она! - в ярости орал дядя Айваз. - Не подпускать их близко к кибитке!...

Но Караджа и без того не подводил ко мне, он даже не смотрел в нашу сторону. Он вел себя так, словно был в чем-то виноват.

"Бедный Караджа! - думал я. - Как же он теперь будет без мамы?" Бабушка Сакниа, вся, кипевшая от негодования, в эти дни особенно выросла в моих глазах. Ведь она, потеряв мужа, ни с кем не сбежала, жила и растила своих детей. И бабушка Сакина не уставала повторять об этом:

- Я с двадцати пяти лет вдовая! Всех радостей земных себя лишила, вырастила пятерых детей!... Байрама вырастила!... Ай-ваза... А эта сучка вонючая три года без мужика не вытерпела!...

- Чего ж сравнивать!... - невозмутимо сказал стоявший неподалеку дедушка Мохнет. - Ты дочь Кербалаи Ибихана. Ты вскормлена праведным молоком. А эта... - Он даже не стал говорить. Махнул рукой...

Бабушка Сакниа горестно вздохнула.

- Не будь я дочерью своего отца, - помолчав, сказала она, - если хоть за день до смерти не отыщу их! И, связав животом к животу, велю сбросить в пропасть!...

Караджа слышал все это, стоя за кибиткой. Я подошел к нему, встал рядом. Он мельком глянул па меня своими дырочками-глазами и вздохнул. Так мы и стояли молча. Потом вышел папа.

- Иди! Обед стынет.

Я не шел домой, стоял, смотрел на Караджу. Мне казалось, что если я уйду сейчас, оставив Караджу под моросящим дождем, и сяду за плов с куропатками, я совершу что-то постыдное. Длинноносое, лицо Караджи было спокойно и невозмутимо. Он не плакал, он не был жалким, но он был непонятен мне и сколько я ни глядел на него, я не мог понять, что чувствует этот мальчик.

- Ты что, не слышал: обедать! - сердито крикнул отец.

Караджа повернулся и пошел. Дождь становился все сильнее. Я глядел па Караджу, на его намокшую спину, и в который раз подумал о том, что он плохо одет, куртка и старью шерстяные штаны на нем почти всегда влажны от горной сырости, а он никогда не болеет...

Ближе к вечеру мама тихонько позвала Фирузу, наложила большую миску плова, оставшегося от обеда, и протянула ей.

- Возьми. Поедите с братом.

Фируза накрыла миску концом платка и унесла.

Шел дождь, мама меня никуда не выпускала, я стоял у двери и не отрывал глаз от кибитки Караджи. Когда начало темнеть, я увидел, как он, оглядываясь но сторонам, воровато проскользнул к себе. Все остальные дни, что мы оставались на эйлаге, мама всякий раз откладывала часть обеда, и Фируза тайком уносила миску домой.

Когда из очередной поездки вернулся дедушка Байрам, к нему сразу бросились с рассказом о побеге Кызъетер.

- Байрам! - взывала к нему бабушка Сакнна. - Сын мой! Тебя все знают, все уважают! От тебя не станут укрывать беглецов. Найди эту стерву! Накажи ее, покрывшую нас позором!...

- Втоптала наши папахи в грязь! - мрачно сказал дядя Айваз.

А дедушка Байрам не сказал ничего. Зажег папиросу, набросил на плечи бурку и вышел.

ЛЕГЕНДА О КЫЗЪЕТЕР,

РАССКАЗАННАЯ СТАРЫМ МОХНЕТОМ

- Шесть дочерей принесла жена Гюльмалы Делисаю... - старый Мохнет глубоко затянулся, помолчал... Я не отрывал взгляда от старика - на моих глазах рождалась новая сказка. - Когда родилась седьмая девочка, Гюльмалы до полусмерти избил жену и строго-настрого приказал: чтоб не вздумала больше рожать девочек. А потому эту седьмую дочку так и назвали: Кызъетер "хватит девочек".

Но хоть и нежеланной пришла в наш мир Кызъетер, а стала истинным его украшением: хорошела она год от года, а как вошла в пору да заневестилась, люди только диву давались. Луне могла сказать: "Не всходи, я светить буду!", солнцу могла сказать: "Не взбирайся на небосвод, сама мир светом озарю!".

Встретят ее старухи, ворчат: "Опять, паршивка, маком щеки натерла!..."

А ока ничего и не терла, сами горят, как маков цвет... А уж статью удалась Кызъетер - ну, будто молодой кипарис. Идет к роднику с кувшином на спине, точно лань ступает...

Сваты сменяли один другого, а мать все не решалась отдать свое сокровище: "Моей дочери ханскнй сын под стать!" Гюльмалы хорошенько проучил жену палкой: "Не видишь, дура, девка вызрела - дальше некуда?'" - и велел обручить дочку со своим племянником. И стали сваты возить Гюльмалы подношения. Пшеничной муки - вьюк верблюжий, рису - такой же вьюк, семь баранов пригнали во двор... Обручили девушку с двоюродным братом, а вскоре народ подался на эйлаг, а жених Кызъетер остался - урожай собирать, невесте своей дал слово: "Кончится первый обмолот, приеду, платок тебе привезу и парчи, на платье". Ждала, ждала его Кызъетер на цветущем эйлаге, только не приехал ее суженый. И послала она ему письмо. А ашуги ее слова на музыку положили.

Где же ты, нареченный мой?

Лето мимо прошло, не приехал ты.

Сколько мучалась я, - не приехал ты.

Вот и осень идет, не приехал ты!...

Я любила тебя, я ждала тебя,

Я себя для тебя лелеяла.

Я рабой твоей возмечтала быть,

Но бессовестный, не приехал ты!...3

Осенью, как вернулись в долину, узнала Кызъетер, что забыл ее нареченный, другую полюбил дочку мельника. И решила она, оскорбленная, что найдет жениха лучше этого - отомстит своему изменщику.

Не прошло месяца, сбежала она с сыном Сакины из Курдобы Алмамедом внуком Кербалаи Ибихана.

Свадьбу играли три дня и три ночи, тридцать баранов, семь телят прирезали... Вся округа собралась на свадьбу Кызъетер. Но жених ее, обрученный, не смирился с таким поношением, глубоко затаил обиду.

"Пусть он внук Кербалаи Ибихана! Я правнук Гасана Одноухого!".

Не много лет прошло, свела их судьба на узкой дорожке. Правнук Гасана Одноухого проворней оказался, всадил в Алмамеда три пули подряд. Только в скором времени и сам получил три пули - сразил его сын повитухи, принимавшей когда-то Алмамеда. Собрались аксакалы, судили, рядили, уговорили кровников замириться. Замириться-то замирились, только злобу куда денешь?... Стали бедную Кызъетер ругать, попрекать, со света оживать: "Из-за бешеной сучки два таких молодца головы свои сложили!..." Свекровь Сакина видеть ее не хочет, деверь Айваз слова доброго не скажет... Но только Кызъетер все нипочем: родня ее хулит да клянет, а она цветет, как маков цвет - полыхают огнем щеки алые, да и вся она как огнем горит, а идет, под ней земля ковром стелется. Увидел ее раз чабан Махмуд, влюбился в нее без памяти. Спать не спит, есть не ест, только о ней и думает... Как-то шла она с родника, видит: замер тот, стоит на скале и глаз с нее не сводит, а сам красавец красавцем. Не раз примечала Кызъетер его пылкий взгляд, и приостановила она подруг: чего ему, дескать, надобно?...

А чабан огляделся по сторонам, подошел и заговорил жарким шепотом:

- Моя милая, ненаглядная, люблю тебя больше жизни. Пойдешь за меня, красавица?

Кызъетер засмеялась ему в глаза:

- Сдурел парень! Совсем заврался!

- Да не вру я! Люблю тебя! Больше жизни люблю!

- Да ты ж вон какой: молодой, красивый, а у меня трое мал мала меньше. На что я тебе такая?

- Да будь у тебя хоть девятеро! Одна ты мне нужна! - Сказал, да и снял у нее с плеча кувшин с водой и поставил на землю. И в глаза поглядел ей пристально.

- Ну и наглости у тебя! - Кызъетер головой качает, а у самой огонь побежал по всем жилочкам...

А тот за руки ее хвать, к себе тянет...

- Ты что? Увидят!...

А кому видеть, кругом ни души... Оглянулась она по сторонам - нет никого, прижалась к парню да так и впилась в него жаркими губами - третий год безмужняя ходила.

С того дня и повелись у них тайные встречи. Не разбирая ни дня, ни ночи, сходились они в душистых лугах и предавались любовным утехам. Только рот у людей, что разверстый мешок, а глаз у народа - соколиный. Как ни таили они свою любовь, все обнаружилось. И пошли старухи вздыхать, бормотать: "Эта сука гульливая опять нас кровью зальет!..." А девушки, так те морщились: "Нашел, дурень, в кого влюбиться! Она, кляча старая, в матери ему годится!".

Сколько веревочке ни виться, а кончику быть. Вот как-то раз Айвазова жена зовет Кызъетер в сторонку, говорит, брось, мол, ты своего чабана: узнает деверь, на куски тебя изрежет.

И наутро, тайно встретив любимого, сказала ему Кызъетер такие стихи:

На горах - снега след,

На цветах - позора след,

Умираю, в сердце милого след,

Не достигла своих желаний я...

- Что это ты горюешь, Кызъетер? - спрашивает ее чабан Махмуд ласково.

- И не спрашивай, дорогой ты мой! Против нас пошла судьба-разлучница. Разлучит она нас с тобой!

- Ну, судьба только слабых осиливает!

- Что ты можешь одни против племени, против рода Корбалаи Ибнхана? Нет, милый мой, если можешь, увези меня, иначе нам с тобой и не свидеться!

- Твое слово - для меня закон! Как скажешь, так и будет!

Но тут вдруг Кызъетер взяло сомнение:

- А решился бы ты убежать со мной? Скажи мне правду!

- Куда камень ты бросишь - туда голову положу! Больше мне сказать тебе нечего!

Искупала она детишек своих, постирала одежонку, заштопала, напекла два лотка чуреков им... А ночью, как заснули они, поглядела она на них, поплакала и, вручив их аллаху, ушла из родной кибитки...

Днем беглецы в скалах прятались, ночью шли. Долго ли, коротко ли добрались до быстрого Аракса. Свиреп был в ту нору Хан-Аракс: высоко вздымал свои волны. Взяли они два пустых бурдюка, сунули в них одежду свою, надули их, привязали к поясу. Короче, перебрались через Аракс. Шли, шли, дошли до владений одного хана. Приходят к управителю. Он: что, мол, надо? Хотим хану послужить.

Сам хай был человек в годах, дома не жил, все больше охотой забавлялся. А жена его, молодая персиянин, блудлива была и мужем вертела, как хотела. Увидела она Махмуда, у нее слюнки потекли. И велела она управителю, чтобы женщину приставить коров доить, а парня во дворец прислуживать. Махмуд говорит, я прислуживать не обучен; я - пастух, только жена хана свое дело знает - ничего, говорит, научишься. И сама улыбается.

Приметила Кызъетер ту улыбочку, похолодела вся, но ни слова не молвила. А жена хана нарядила Махмуда, словно бекского сынка, и красив стал он в том наряде, как Юсиф Прекрасный, да и стать сразу другую обрел, и повадки, как у придворного...

... Жили они с Кызъетер в комнатушке, в той части дворца, что для слуг. Слугам, какие по хозяйству, в ханские покои и ходу нет, а Махмуд лишь в ханских покоях и находится. Только Кызъетер была гордая, ни разу не спросила, чем, мол, там ты при госпоже занимаешься?

Но приметила Кызъетер, что нет в любимом ее жара прежнего, не вьется он вокруг нее, затаила она это в себе и виду нисколько не показывала.

И вот как-то хан со свитой уехал на охоту, а Махмуд и говорит Кызъетер: я, мол, нынче ночевать не приду, во дворце останусь. "Зачем же так?" - спрашивает она. "У двери буду сторожить, где госпожа спит". - "Что ж это, кроме тебя во дворце слуг нету?" - "Да что ты пристала! Госпожа, может, никому так не доверяет, как мне!". - "Ну, раз доверяет, иди, сторожи!".

Сказала она так вроде тихо, спокойно, а сама вся дрожит, как листочек под ветром. Ночью нет ей, бедной, сна, встала она с одинокой своей постели, кругом вес спят, пробралась в покои ханские, к ханской опочивальне крадется. Только нет ее Махмуда настороже у двери. Отворила тихонько дверь - спит ее Махмуд сладким сном в обнимку с молодой персиянкой. Глядела, глядела она на спящих... Потом пришла в свою каморку, взяла Махмудов чабанский нож и вернулась в опочивальню ханскую. Сперва думала ханшу убить, да решила, нет, проснется он, помешает делу задуманному... И вонзила кинжал в грудь любимого. Открыл он свои глаза, сказать что-то хотел, да только простонал жалобно... А она кинжал вынула - да ханше по самую рукоятку в грудь! И пошла себе прочь из спальни... Видит, заперты ворота железные. Прислонила к ограде лестницу, перелезла наружу да сгинула. С той поры никто из людей ее не видывал...

Старый Мохнет затянулся, выпустил дым изо рта...

- Шла она, шла, и сама не знает, куда идет. Только вышел навстречу ей пророк Ильяс - а живет он столько лет, сколько мир наш стоит, - и сказал ей: "Нельзя тут тебе одной, женщине, зверь тебя задерет. Ты закрой глаза, а откроешь их, окажешься в своем селении". - "Не хочу я в свое селение!" - "А куда тебе желательно?" - "И сама не знаю. Не могу я больше видеть людей", "Ну тогда, - говорит ей пророк Йльяс, - твой был грех, твой и ответ будет". И исчез, как растаял в воздухе. А та, бедная, дальше идет. И вдруг видит: свадьба, да какая!... Сидит на золотом троне красавица - музыканты играют, пляшут танцовщицы... А на скатерти, что расстелена на ковре, все стоит, что твоей душеньке угодно...

И спрашивает Кызъетер та красавица, что на троне сидит из чистого золота: "Как ты, смертный человек, оказалась здесь?" - "А ты кто есть? говорит Кызъетер. - Разве ты сама не смертная?". "Я... Царица Фей", отвечает та. И поведала ей Кызъетер обо всем, все поведала, что с ней приключилось. И спросила ее Царица Фей: "Охладилось ли сердце местью?" "Нет, горит оно, не охладилось. Пока есть на свете неверные, мести жаждет мое сердце израненное". И призвала тогда Царица Фей Слепого Дьявола и велела ему, чтоб с этого дня был он в подчинении у женщины.

И надела Кызъетер чарыки железные, и ходит по белу свету - месть творит неверным изменщикам, что бросают своих возлюбленных...

... Старый Мохнет замолчал. Впервые прозвучал в горах рассказ о Кызъетер и Махмуде, где правда была перевита с вымыслом, прозвучал, чтобы стать легендой и жить в веках и передаваться из уст в уста... Как горестно, как проникновенно звучал голос старика, какая тоска была в глазах его, когда, заканчивая повествование о Кызъетер, смотрел он вдаль, на притаившиеся в тумане вершины!... Кого видели там старые его глаза? Себя, молодого и сильного? Свою юную прекрасную возлюбленную? Или молодость безвозвратную, что прекраснее любой возлюбленной?...

И глубокая печаль, рожденная творением Мохнета, окутала меня, овладела моей душой, и я не мог понять, почему не в силах избавиться от нее?

Печаль эта долго жила во мне. Я слушал игру ашуга или исполнение мугама и медленно погружался в печаль, не пытаясь противостоять ей, не пытаясь понять, откуда она... И вечерами, когда зажигались огни или когда я видел кочующий караван, меня каждый раз охватывала эта огромная неизъяснимая, сладкая тоска.

Утром, когда всходило солнце, маки радостно сверкали навстречу его лучам, а когда солнце садилось и в вечерних сумерках на горы опускался туман, печаль туманом ложилась на землю, и маки, словно разочаровавшись во всем на свете, печально склоняли головки... Порой мне казалось, что и маки, и Ослиный родник, что весело журчит по разноцветным камешкам, - живые, все понимают, все чувствуют, лишь не умеют сказать... И эти, горы, и росистые травы, по которым босиком ходит Ка-раджа, и солнце, что грустно прощается с ним каждый вечер, - все они в отличие от людей сочувствуют мальчику. А Караджа, наверное, и не знает, что мать его Кызъетер, обиженная и презираемая людьми, стала сказкой, и как горы, что будут стоять, пока стоит мир, вечно будет жить среди людей и мстить вероломным изменщикам... Вот только пришла бы она хоть разок повидать Караджу!... Хоть тайком!... Он знал бы тогда, что мать жива, не страдал бы так, не прятался от людей...

Да, с того дня, как мать Караджи сбежала с пастухом Махмудом, мир словно окрасился в желтый цвет, цвет печали, и меня уже не тянуло ни кататься на "верблюдах", ни метать пращой камни, ни ставить силки на куропаток...

Лето кончилось. По утрам на траве серебрился иней. Туман не покидал вершины гор. Пастушьи тулупы, бурки всадников уже не снимались с плеч, по вечерам в кибитках разводили, огонь. И вот однажды под конец дня кибитки были разобраны, войлок скатан, деревянные опоры, тюки, бурдюки с сыром и маслом навьючены на верблюдов. Кони стояли оседланные, и как только народилась луна, кочевье двинулось вниз на равнину.

Мне очень хотелось ехать на верблюде, я с вечера попросил об этом маму, и Ахмедали предложил, чтоб я ехал с его женой.

Верблюд, на котором мы ехали, украшен был маленькими зеркальцами, разноцветными стеклышками, медными бубенчиками, а упряжь расшита была красным и бирюзовым бисером. Дедушка, папа, мама ехали верхом. Звон бубенцов на длинных верблюжьих шеях, когда те шли, покачиваясь в тишине освещенных луной предгорий, сливался в какую-то странную незнакомую музыку... "Ну как, не замерз?" - спрашивал Ахмедали, время от времени подъезжая к нашему верблюду. А молодая жена его улыбалась, освещенная лунным светом, и говорила: "Чего ж ему мерзнуть у тети на руках?"

Мне было смешно, что, такая молодая, она называет себя "тетей", и я улыбался. От молодой женщины хорошо пахло парным молоком.

Кочевье не спеша двигалось по побитой, исхоженной дороге, вьющейся по склону горы, а я смотрел вниз, и мне казалось, что там, внизу.: тоже небо: огоньки, звездочки сияли в тесном ущелье. Звук бубенчиков, кусок звездного неба вверху, мерное покачивание верблюда, аромат парного молока, исходящий от молодой женщины, - я свернулся на тюке, положив голову ей на колени, все это навевало сон, убаюкивало, и казалось, что мы движемся так давно-давно... Куда мы едем?... Откуда?... И всегда будем так вот ехать, всегда будут эти два неба: вверху - и внизу, и звездочки вверху и внизу...

Бабушка Сакина, ехавшая на переднем верблюде, под этим звездным небом над, этим звездным ущельем, громким густым басом затянула вдруг баяты.

И ровесник ее Мустафаоглы отозвался ей с другого конца каравана:

Луна взошла лучистая.

Два верблюда у дверей,

Броситься бы в объятья любимой,

Вышел бы я весь в поту.

В глубокой тишине ночи звон бубенчиков, превращаясь в тихую песню, уносил меня в далекие дали, непостижимые, полные сладкой волшебной тайны, и в этих неведомых далях, в такой же вот лунно-звездной мгле я видел то Кызъетер, бредущую по степям, то Царицу Фей на золотом троне, прекрасную, как моя мама, и танцующих перед ней обнаженных красавиц... Видеть Кызъетер, убивающую жену хана, я не хотел, я отгонял от себя это видение, но зловещая картина неотступно маячила где-то рядом. И тут перед моим мысленным взором возник вдруг Караджа, и, подняв голову, я спросил:

- А где Караджа?

- Он там... - улыбнувшись, ответила мне жена Ахмедали. - С отарой идет.

- Пешком? - ужаснулся я.

- А чего ж такого?: - сказала она, улыбаясь спокойно и умиротворенно. - Пастухам помогает. За коровами, за телятами присматривает! Да ты спи, спи, малый. Положи головку!

Но я больше не положил голову ей на колени, я положил ее на тюк, и в голове моей была только одна мысль, одна картина перед глазами: Кызъетер, вонзающая кинжал в грудь изменника, и мне казалось, что горе уже не так давит Караджу, а сам он перестает быть жалким брошенным сиротой, становится сильным, ловким, отважным... Впервые я ощущал, сам того не понимая, конечно, как сладка месть, как она остужает раскаленное обидой сердце.

Внизу, в ущелье, наша семья отделилась от общего кочевья, и мы поехали в папино родное село Гюздек. Мама очень не хотела ехать, но папа настаивал. Дедушка Байрам и бабушка Фатьма вместе с остальными отправились дальше - в Курдобу.

... Мы поднялись на широкую веранду двухэтажного каменного дома, крытого красным железом, пахнуло ароматом свежеочищенных орехов, аромат был приятным и незнакомым. Новый приятный запах как бы вводил меня в новый мир.

Бабушка Халса, которой давно уже исполнилось восемьдесят, пушинкой вспорхнула на веранду. Была она в кофте, в длинной юбке, в переднике и босиком.

- Ах, вы, мои родные!... Ах, вы, мои хорошие!... - твердила она, целуя меня и сестренку.

- Бабушка, почему ты туфли не носишь? - спросил я, взглянув на ее босые ноги. - Папа же купил тебе.

- Ох, ты мой милый! - умилилась бабушка и, поправляя толстую шаль, которую носила на голове и зимой и летом, сказала виновато: - Не могу. Как туфли надену, дышать нечем!

Бабушка Халса была легкой и верткой, как птичка, и никогда не носила обуви, ступни у нее были как воловья кожа, а все потому, что с раннего утра успевала босиком обойти все село и собрать все новости. И никакие колючки не впивались ей в ноги.

Вслед за бабушкой пришел поздороваться с нами старший брат отца дядя Губат. потом жена его Шахханум.

Семья дяди Губата, в том числе и Бахлул - сын от первой жены, жили на первом этаже, а комнаты верхнего этажа, чистые и нарядно убранные, держали для гостей. В одной только сушились коконы.

Дядя Губат был простой крестьянин в чарыках, высокий и широкоплечий. Бабушка Халса овдовела, когда дети были совсем маленькие, и выучить смогла только моего отца.

Мама не больно жаловала родню мужа, по бабушка Халса была ей по душе. Ей нравилось, что старушка такая живая, бойкая, так весело говорит и за час может обежать все село. Н мама всегда улыбалась, разговаривая с бабушкой Халсой. А когда бабушка приезжала в гости, обязательно готовила долму, это была любимая бабушкина еда. Папа тоже был приветлив с матерью, и все равно старушка у нас не задерживалась. Побудет денька три-четыре - "Ну, я поехала!". Папа покупал, ей отрез на платье, туфли, брал обещание, что мать станет их носить, та, обещала, но все равно никогда не обувала туфель. Бабушка Халса не знала ни сказок, ни легенд, как бабушка Фатьма, никогда не говорила ни о прошлом, ни о будущем. Зато сегодняшние события, во всяком случае в пределах своей деревни, были ей известны досконально.

КАК НИСА КОРОТКАЯ ЗАСТАВИЛА

СОРОК ЧЕЛОВЕК ПЕРЕБИТЬ ДРУГ ДРУГА

Примерно в версте от села за длинным косогором расположились сады жителей Гюней Гюздека. Участки, довольно большие, не отделялись один от другого, - никаких оград не было, и я всегда дивился, как они различают свои густые, словно лес, сады, как не запутаются в них. Но они не путались, никто никогда не дотронулся до чужого дерева. Старики говорили, что сады эти заложил мой прапрадед, Ахмед-годжа. Был он родом из Эрзерума, а зачем прибыл из столь далеких краев, никому не было известно.

Больше всего в садах было винограда. Мощные, - толщиной в руку лозы обвивались вокруг высоких яблонь, сливовых и абрикосовых деревьев и вверху так густо переплетались широкими своими листьями, что ни один луч света не проникал на землю, и земля всегда покрыта была свежей травой.

Вскоре после того, как мы приехали, начался сбор винограда. Дядя Губат и его взрослый сын влезали на деревья с длинной палкой, раздвоенной на конце, с ее помощью срывали тяжелые гроздья и опускали их вниз в лукошки. Женщины перекладывали виноград из лукошек в корзины, корзины грузили на большие арбы-четырехкодки и везли в село.

Но интереснее всего было видеть, как дядя Губат давит виноград. Высоко подвернув штаны и чисто вымыв ноги, он влезал на навес, где на особой цыновке из прутьев лежал виноград, и начинал давить и месить его. Он давил виноград, сок стекал в подставленные под навесом тазы, тазы наполнялись, их уносили и ставили на огонь, чтоб варить на медленном огне - получался бекмез. На нитку нанизывали ядрышки грецких орехов, опускали в бекмез, еще немного варили. Потом высушивали - получалось вкуснейшее лакомство. Варили с бекмезом сливы ила абрикосы - получался ирчал, что-то вроде нашего варенья. Сбор винограда, варка бекмеза, ирчала - было самое лучшее, самое веселое время в году.

И вот, посреди этого веселого оживления, вдруг разнеслась весть, что Вели из рода Велим зарезал в саду Джаби из рода Эфенди. И тотчас все вздыбилось, перемешалось... Мужчины из рода Эфенди, нашего рода, похватали оружие и вышли на деревенскую площадь. Дядя Губат вымыл ноги, оделся и тоже вышел на площадь. Только под вечер стало известно, что убийство произошло из-за Айны. Айна была первой красавицей в селе, я с Бахлулом, бегая иногда к кягризу, встречал там ее, приходившую за водой, и каждый раз обмирал от восторга. Дядина соседка, веселая, говорливая молодуха, подсмеивалась надо мной: "Гляди-ка, Айна, никак этот городской парнишка глаз на тебя положил..."

Я убегал, смутившись, а наутро вместе с Бахлулом снова отправлялся к кягризу и дожидался, когда придет Айна. Я и понятия не имел, что значит "положить глаз", но мне было удивительно приятно смотреть на Айну. Бахлул показал мне и мужа Айны, коротышку Фаттаха с маленьким, как лесной орех, носиком. У Фаттаха была лавка, он торговал папиросами, спичками, конфетами в ярких обертках, керосином... Смотреть на него было противно, и я подбивал Бахлула кидать камнями в его лавку, "Ай-ай-ай! - сказал хозяин, как-то поймав нас. - Нехорошо! В дядину лавку - камнями!...".

Уже после убийства Джаби я из разговоров женщин узнал, что этот красивый, статный парень давно любил Айну, но родители девушки не отдали ему дочку, пристроили ее за денежного Фаттаха. И вскоре по деревне разнесся слух, что "Айна развлекается с Джаби". Вот тогда одна из почитаемых в роду старух Ниса Короткая и стала подбивать двоюродных братьев Фаттаха отомстить за честь рода. "Фаттах - человек без чести, только и знает подсмеиваться: А жена его валяется с Джаби в скирдах соломы!... Ходите, задрав нос, а весь род Эфенди над вами потешается!... Мужчины!... Папаху носят!...".

Вели отправился в сад, подстерег там Джаби и зарубил его остро отточенным секачом.

Через три дня после этого Джаббар Белоглазый ночью застрелил Вели через дымоход.

Джаббар Белоглазый был высокий, худой и страшный. Когда он в упор смотрел на человека, особенно если злился, белки глаз у него делались огромными, лицо зеленело. Джаббара прозвали Людоедом, и я боялся его. Он приходился нам родней, часто появлялся у нас, иногда папа называл его племянником, и хотя лицо у Джаббара при этом слегка смягчалось, он никогда не отвечал на папины шутки.

Вечером, когда брат Вели Бешир задавал корм скотине, Джаббар со своим братом Шахмаром вошли в хлев и зарубили его. Потом родственники Вели точным выстрелом издалека убили Шахмара, стоявшего в дверях собственного дома. С того дня никто из нас огня вечером в доме не зажигал.

А потом был осенний солнечный день, девушки и молодые женщины возвращались с поля, а я, стоя на веранде, смотрел на них, потому что Айна была с ними. Под мышкой у каждой был туго набитый мешок со съедобной травой; хлеб в этот год не уродился, и приходилось нажимать на травку. И вдруг я увидел: навстречу женщинам вышел Муртуз - высокий молодой парень, поднял к плечу ружье - и выстрелил. Айна, как подстреленная птица, молча упала на землю. Парень вынул, из ружья гильзу и не спеша пошел дальше, а женщины засуетились, заголосили... Бросив Айну распростертой на земле, они побежали в село и, не успел еще Муртуз перевалить за косогор, как Сардар, двоюродный брат Айны, выбежал из села, присел и, целясь с колена, два раза выстрелил в Муртуза. Тот обернулся, отстреливаясь, скрылся за косогором, и тут же все мужчины села выскочили на площадь.

И началась между двумя родами самая настоящая война. Кинжалы, пистолеты, вилы, камни - все пошло в ход. Один из папиных двоюродных братьев убил троих, четвертого ранил. Не прошло и трех дней, как Вахид из рода Вели сразил его метким выстрелом.

Бойня не прекращалась, потому что не было власти, чтобы пресечь ее. Отец почти не выходил из дому и всегда имел при себе пистолет. И тогда дедушка Байрам, услышавший про такие дела, прислал Кызылбашоглы Али с пятью вооруженными всадниками, чтобы доставить нас в город. Среди приехавших были Гаджи и Ахмедали. Как всегда, довольные, жизнерадостные, они весело перешучивались, словно кровавые события в Гюней Гюздеке были самым обычным делом. Зато Кызылбашоглы помалкивал и внимательно слушал рассказы отца о том, кто кого убил. Ахмедали и Гаджи подсмеивались над местными жителями, кочевник всегда свысока смотрят на оседлых крестьян, не считая их способными на решительные действия, на геройство. Обвешанные патронташами, с пистолетами на боку, они снисходительно поглядывали на гюздекцев, а те провожала их злобными взглядами.

ОСЕНЬ В НАШЕМ САДУ

Когда мы вернулись домой, первым, кого мы увидели, был Иман-киши, с кувшином возвращавшийся с кягриза.

- Добро пожаловать! - сказал он, ласково улыбаясь.

Потом из нижней комнаты вышла тетя Кеклик в белом платье, поцеловала меня с сестренкой.

- Слава богу, вернулись целые-невредимые!

Мы с сестренкой сразу побежали в сад. Все казалось мне новым и незнакомым. Среди яркой листвы яблонь и айвы проглядывали зрелые плоды. Инжир на деревьях висел огромный - каждый величиной с блюдечко.

- Спасибо, Кеклик, - с удовлетворением сказал папа. - Ребята твои хорошо смотрели за садом.

- А как же! - по обыкновению громко сказала тетя Кеклик. - Уговор дороже денег. Ни одной поливки не пропустили.

Тетя Кеклик и четыре ее взрослых сына были бедны, но в их бедной жизни была для меня странная привлекательность - они жили весело, тетя Кеклик никогда не жаловалась, голос ее звучал бодро и уверенно. Сыновья немного подрабатывали, один вскапывал огород соседу, другой скупал поспевшие фрукты и вез их в город, Продавая на копейку дороже, другие тоже весь день были чем-то заняты, а вечером, рассевшись кружком на старом паласе, которым застлан был чистый земляной пол, с аппетитом ели лапшу или довгу, приготовленную матерью. Ни разу я не почувствовал, в них зависти к богатству, к нашей безбедной, обеспеченной жизни. Они, казалось, просто не думают об этом, не замечают разницы. Это делало легким общение с ними, я не ощущал между нами нравственной преграды. Младший сын тети Кеклик был года на три старше меня, иногда он вырезал мне арбу из арбузной корки, или еще как-нибудь забавлял; жизнь этой бедной семьи казалась мне намного привлекательнее нашей.

Иман-киши по-прежнему жил в своем вымышленном мире. Разнеся воду соседям, - он покупал в пекарне Теми-ра Медведя чурек, сдобренный яйцом и посыпанный маком, и шел домой.

Пообедав тем, что принесли ему мы пли соседи, он брал армянскую книгу с разорванными пожелтевшими листами, подносил ее к маленькому окошечку и начинал "читать". "Коран да пребудет Кораном, сын Земли, гикнув, взлетел на небо... Гюльбес заколдовал черных кур...".

Махтаб по-прежнему тайком бегала к Иману-киши. Иман-киши сажал ее на колено, улыбался и, набирая полную ложку, кормил ее из своей миски:

- Поешь, хохлаточка!.. Поешь, моя деточка...

НОЧНЫЕ СОБРАНИЯ В НАШЕМ ДОМЕ

"Свобода" все продолжалась. Теперь грабили уже средь бела дня прямо в центре города. Знатные уважаемые лица разъезжали только в сопровождении вооруженной охраны.

Приехал дедушка Байрам с бабушкой. Когда мы пришли к ним, дедушка раздраженно прохаживался по комнате, а бабушка Фатьма, пригорюнившись, сидела на своем топчане. Оказалось, что пока все были на эйлаге, дядя Нури распродал ковры и другие ценные вещи и исчез в неизвестном направлении.

Мама, как всегда, стала отчитывать бабушку Фатьму.

- Ты во всем виновата, одна ты! Скрывала от отца его проделки, деньгами его засыпала! Сколько ты ему в Шушу денег послала, а он со всякими подонками по кабакам шлялся!...

Бабушка Фатьма молча слушала ее, забыв про дымящуюся в руке папиросу, и тупо глядела в угол своими большими светлыми глазами, от взгляда которых теряли когда-то разум джигиты. Лицо ее не выражало ничего.

Папа и мама пытались узнать, где дядя Нури, но ни один человек не видел его. Дедушка Байрам в гневе не велел разыскивать сына. А бабушка Фатьма день и ночь молилась за своего Нури и делала подношения городским сеидам.

Папа с увлечением взялся за дела. У армянского священника, который уезжал из наших мест, он купил дорогую заграничную мебель, серебряную и золотую посуду, комнаты наши были теперь обставлены по-европейски. Все местные гачаки и разбойники из уважения к дедушке Байраму не трогали отца, и, пользуясь этим, отец с двумя компаньонами свободно переправлялся через Аракс и вел дела с иранскими купцами.

Молокане, боясь усиливавшейся "свободы", во множестве уезжали в Россию, и у одного из них отец купил бирюзового цвета дом в полтора этажа с большим ухоженным садом. Магазин его разрастался, отец пристроил к нему магазин тканей.

В последние дни в большой зале нашего дома стали собираться по вечерам гости. Приходил дедушка Байрам, кази Мирзали, мясник Мешади Курбан и другие уважаемые люди, Я вслушивался в разговоры о новом правительстве, недавно установившемся в Баку и называвшемся "мусават" - "равенство". Дедушка объяснил, что правительство это называется так потому, что всех людей хочет сделать равными. Хочет, чтобы правительство было выборным, чтоб выбирали его все на равных правах, чтоб правительство это было независимым и чтоб Азербайджан, не подчиняясь никакому другому государству, стал самостоятельным.

- И вы что ж, верите, что в учреждениях будет одинаковое уважение к кузнецу Мусе и, например, к Джаваду-ага? - спросил как-то мельник Махмуд.

- А почему бы и нет? - заносчиво ответил мясник Мешади Курбан. Джавад-ага такой же человек. Не с неба свалился!

- Так-то оно так... - уста Махмуд вздохнул. - Вот мы с тобой не беднее Джавада-ага, и народ нас, слава богу, уважает. А все равно - помяни мое слово, - в канцелярии почет будет бекам, а не тебе. Как ты был простои подданный, так им и останешься.

- Конечно, - глубокомысленно заметил дедушка Байрам, - возможно, что равенство установится не сразу. Такие перемены враз не осуществишь. Но если есть намерение ввести всеобщее равенство, рано или поздно оно будет введено.

- Пророк и сам был сторонником равенства, - назидательно произнес Кази Мирзали, докурив третью по счету толстую папиросу. - Святой Али не имел иного имущества, кроме единственного верблюда.

- Истинно! - согласился папа. - Причем, торговлю пророк считал праведным делом, он и сам занимался ею.

- Спета ихняя песенка! - с уверенностью заявил Мешади Гара, имея в виду беков. - Будущее принадлежит торговле!

Беки к нам в гости не приходили, в разговорах этих не участвовали. Но маму очень тянуло к ним, она вела дружбу с женщинами из бекских домов: с дочерью городского пристава Захрой-ханум, с Махбубой-ханум, дочерью владельца бань, с Бике-ханум и дочерью самого Джавада-ага. Мама любила ходить в гости к своим именитым подругам и нередко брала меня с собой. Обстановка у них была не богаче, и кормили у них не вкусней, чем у нас, но при всем том я не мог не ощущать, что и хозяйки, и их дети держали себя высокомерно по отношению к нам. Мальчишки моих лет, обращаясь друг к другу, говорили "бек". Я избегал сына Джавада-ага и предпочитал играть с сыном тети Кеклик или с племянником пекаря Темира Медведя. Мама была очень недовольна моей тягой к плебеям.

- В отцовскую родню пошел! - сквозь зубы цедила она. - Бабка Халса за всю жизнь пары туфель не износила. Да и дядюшка Губат чарыков не снимает!...

Она почему-то не понимала, не хотела понимать, что высокомерие бекских сынков обижает меня. И известие об установлении нового правительства, которое всех уравняет в правах, было почему-то не по душе маме. Думаю, она и сама не знала почему.

Прошла неделя-другая, и дедушку Байрама вызвали к губернатору, а когда он возвратился, то сказал, что новое правительство назначило его приставом в наш уезд. Губернатор сказал дедушке, что он достоин более высокого поста, но нужно покончить с кровной враждой в Гюней Гюздеке, и никто, кроме него, не может с этим справиться.

Участок, который поручили дедушке, был самым большим и самым беспокойным в уезде, а потому дедушке предоставили право самому набрать себе помощников. Конечно, дедушка взял Кызылбашоглы и еще несколько самых храбрых и преданных ему парней из своего рода.

Гюней Гюздек не был центром уезда, но дедушка решил обосноваться именно там, считая, что только постоянное его присутствие сможет остановить резню.

...После свержения Николая, во времена "свободы" самый большой в городе дом, принадлежавший ранее богатому молоканину, купил помещик Наджаф-бек, высокий плечистый мужчина, не, расстававшийся с дубинкой красного дерева. Это была легендарная "дубинка Наджаф-бека". Если бек, уходя прогуляться, оставлял свою дубинку в какой-нибудь лавке, тем самым лавка эта и ее хозяин сразу же становились неприкосновенными. В период "свободы" Наджаф-бек был одним из хозяев города, за каждым из таких беков стояло целое племя, каждого сопровождал отряд вооруженных всадников. Эти самозванные хозяева продолжали распоряжаться в округе и после установления мусаватского правительства, мусаватистов же это, видимо, мало интересовало. Я слышал, как папины гости говорили, что Наджаф-бек, прохаживаясь по балкону своего нового дома, расположенного в самом центре города, громко восклицал: "Азербайджан какой-то придумали!... Азербайджан! Дай по нему разок дубинкой - вдребезги разлетится!..."

Думаю, что Наджаф-бек со своей дубинкой и понятия не имел, что такое Азербайджан и какое еще может быть азербайджанское правительство. Сказать по правде, царское правительство добилось того, что слово "Азербайджан" в Азербайджане никогда и не употребляли. Земля его была разделена на губернии и именовалась: "Гянджинская губерния", "Шамхорская губерния" и т. д. И не удивительно, что такие люди, как Наджаф-бек, влиятельные, но совершенно невежественные, понятия не имели, как называется их родина. Если же какого-нибудь крестьянина спрашивали, какой он национальности, он отвечал: "мусульманин".

Новое правительство много говорило об Азербайджане, о национальном единстве, и папины гости тоже часто произносили слова: "национальное освобождение", "национальное азербайджанское правительство", и произносились эти слова с воодушевлением. Именно тогда я впервые услыхал от отца слово "родина". Мне казалось, что слово это было всегда, всегда жило где-то, забытое всеми, а вот теперь всплыло на поверхность. Потом, когда я стал кое-что понимать, я часто возвращался мыслями к впечатлениям этого периода. И понял, что, раздробленный иноземными захватчиками на отдельные ханства, угнетаемый иранским шахом по ту сторону Аракса и царским правительством по эту, Азербайджан не осознавался моими соотечественниками как родина, они даже забыли его название, забыли, к какой нации принадлежат.

И вот теперь все оживилось, забурлило... Детей собирали в отряды и учили их патриотическим национальным песням. Я активно участвовал в одном из таких отрядов. Под руководством старших мальчиков, назначаемых командирами, мы ходили строем, - учились петь, приобретали солдатскую выправку. Но и в этих отрядах хвастливые и заносчивые бекские сынки оставались бекскимн сынками, я видел, что их больше привечают, больше им уделяют внимания. А я, как ни богат был мой отец, оставался гражданином второго сорта. Я злился на бекских сынков и на правительство обманувшее мои надежды. А папа, часто ездивший в Баку по торговым делам, в которых он так преуспел при мусаватистах, с увлечением рассказывал о пламенных речах вождя мусаватистов Магомета Эмина Расулзаде.

У мамы опять усилилась малярия. Приступы мучили ее каждый день. Гноились места уколов. Как только они немного зажили, Иван Сергеевич порекомендовал маме месяца на два поехать в село. Гюней Гюздек славился своим климатом и хорошей водой, а потому мама, я, сестренка Махтаб и Зинят отправились туда.

Дедушка Байрам с бабушкой Фатьмой жили в доме дяди Губата, а на службу дедушка ходил в "канцелярию" (иначе люди не называли этот дом), построенную еще при Николае.

Очень скоро мы все, и я в том числе, почувствовали, что жена дяди Губата (она была из рода Вели) не в восторге от того, что дедушка живет у них, да еще и мы приехали. Виду она не подавала, но, возможно, мама не без основания наказывала Зинят повнимательней следить за едой, как бы не подложили яду.

Дедушка горячо взялся наводить порядок в Гюней Гюздеке и окрестных селах, но это не очень-то ему удавалось. Хотя аксакалы и заверяли его торжественным образом, что головой отвечают за порядок и законность в своем роду, но как можно было помешать людям стрелять из-за угла и в темноте резать друг друга?

Однажды вечером дедушка Байрам сидел в гостиной и беседовал с одним из аксакалов - десятипудовым Гаджиоглы Алмамедом. На столе посреди комнаты горела тридцатилинейная лампа, я возился на ковре, прислушиваясь к разговору взрослых - в отличие от отца дедушка Байрам никогда не прогонял меня. Вдруг раздался выстрел, и ламповое стекло-разлетелось на мелкие кусочки. Дедушка отскочил вглубь комнаты. Вбежали мама и бабушка Фатьма.

- Не поднимайте паники! - сказал дедушка. - Принесите новое стекло.

Мама сдвинула стол в угол комнаты, принесла стекло, зажгла лампу...

- Лампа стояла прямо перед тобой, - сказал Гаджиоглы Алмамед, целились в тебя, Байрам-бек.

- Ты прав, - невозмутимо сказал дедушка.

- Из рода Вели кто-нибудь. Их рук дело.

Дедушка промолчал.

Вбежали стражники и усатый урядник.

- Господин пристав! - усатый урядник вытянулся перед дедушкой. - Мы обходили село дозором. Вдруг - выстрел... Прибежали... Никого нет!...

- А не заметили, - спросил Гаджиоглы Алмамед, - вон с той крыши никто не спрыгнул?

- Да как-то в голову не пришло...

- С крыши стреляли, - сказал Алмамед, показывая на хибарку с куполовидной крышей, где дядя Губат разводил шелковичных червей. - Оттуда вся комната, как на ладони.

... Через два дня после этого случая к дедушке, Байраму приехал в гости Ханмурад в сопровождении нескольких гачаков. Гости расположились на большом ковре, расстеленном посреди веранды.

- Что ж это ты совсем не показываешься? - спросила Ханмурада мама, когда трапеза была закончена.

- А я, Ягут-баджи, - улыбнувшись, ответил гачак, - орел. Привык кружить высоко в горах. Приручать орла - дело трудное.

Если бы другой человек сравнил себя с орлом, с птицей храброй и гордой, я счел бы это за хвастовство, но Ханмурад... Его имя вызывало в моем представлении высокие-высокие горы, гнездовья орлов, и когда Ханмурад, садясь на своего гнедого, исчезал из виду, он исчезал там, на недоступных другим горных кручах...

Папины односельчане из рода Вели стояли поодаль и косо поглядывали, как на веранде у пристава Байрам-бека из рода Эфенди расположился знаменитый гачак Ханмурад.

Ханмурад еще не успел уехать, как прибыли новые гости: отряд гачака Мешади Тахмаза. Мешади Тахмаз был уже старик. И борода, и красноватые усы его были крашены хной, а голова заметно тряслась. Под диагоналевой чохой он был перепоясан двумя патронташами, но винтовку носил не сам, а один из его гачаков. Старик был обут в городские ботинки, а трясущуюся голову его украшала огромная лохматая папаха. Когда старик появился, Ханмурад со своими людьми тотчас отошел в сторону и сел лишь тогда, когда старик опустился на шелковый тюфячок.

Дедушки Байрама дома не оказалось, и приветствовать гостя вышла бабушка Фатьма.

- Добро пожаловать, Мешади Тахмаз! - почтительно сказала бабушка.

- Добрый день! - сдержанно ответил старый гачак.

Приехал дедушка Байрам. Обычно он сидел на стуле, но тут из уважения к старику сел рядом с ним на тюфячке. О Мешади Тахмазе я слышал очень много. В Курдобе его звали "заговоренным", он ходил в гачаках больше пятидесяти лет, пережил бесчисленное количество схваток и перестрелок, не однажды бывал ранен, но всякий раз оставался жив и здоров. Оба его взрослых сына состояли при нем.

Пользуясь тем, что дедушка не выгоняет меня, я устроился возле окна и, не отрываясь, смотрел на старика. Как он может скакать такой старый, как может стрелять, если у него трясется голова?... Я знал о его бесчисленных подвигах, и мне казалось, что этот длиннобородый, обвитый патронташами старик явился из сказки. Недаром все так уважают его: не только гачак Ханмурад, но и мой дедушка - пристав Байрам-бек.

- Байрам, - сказал старик, отхлебнув горячего чая (впервые в жизни я слышал, чтоб посторонние называли дедушку не "Байрам-бек", а просто "Байрам"), - вот ты советуешь нам объявиться новой власти, а понимаешь ты что-нибудь в этом правительстве?

- В каком смысле?

- Ну, как считаешь, продержится оно?

- Если помогут из-за границы, продержится, - подумав, ответил дедушка.

- И чего ж хочет это новое правительство?

- Равенства! - словно только и ждал этого вопроса, ответил дедушка.

- Это какое такое равенство?

- Все - и богатые, и бедные, и беки, и простые люди будут иметь равные права.

- Нет, дядя Байрам! - горячо возразил Ханмурад. - Не будет этого! Бек все равно бек! - Он махнул рукой.

У меня сразу упало сердце. Неужели это правда? Неужели и при новом правительстве бекскне сынки будут зазнаваться и кичиться своим благородным происхождением?

Потом я частенько вспоминал Ханмурада. Конечно, "равенство" мусаватистов осталось на словах, на бумаге. Они и не помышляли привлечь к государственным делам людей из народа. Ни один из членов мусавата не отказался от своих земель, и, как говорил Ханмурад, беки остались беками.

- Хорошо... - задумчиво сказал Мешади Тахмаз. - Но если у наших будет равенство, чем это тогда будет отличаться от новых российских порядков? Там тоже, говорят, за равенство.

- Большевистское правительство в России не признает ни беков, ни купцов. Их равенство только для бедных людей - рабочих и крестьян.

- А как же купцы, беки? - удивился старый гачак.

- При большевистском строе не должно быть ни купцов, ни беков.

- Ну? - Ханмурад усмехнулся. - Похоже, это правительство мне подходит. Разве не беки разогнали нас по степям, лишили отчего крова?...

Мешади Тахмаз ничего не сказал.

- Я советую вам оставить ваше занятие, - сказал дедушка.

На этот раз все молчали долго. Заговорил Мешади Тахмаз.

- А как насчет тех, по ту сторону Аракса?

- Определенно ничего сказать не могу. Если правительство укрепится, удержится...

Бабушка Фатьма говорила мне, что жена Мешади Тахмаза оттуда, из Южного Азербайджана. У людей, живших по берегам Аракса, вообще там было много родни. Опять долго молчали.

- Сам знаешь, Байрам, - заговорил наконец Мешади Тахмаз. - Куда ты камень положишь, мы головы положить готовы. Но позволь еще подождать. Уляжется немного, посмотрим, как дело пойдет. - Глаза у старика как-то странно блеснули.

Когда скатерть убрали, Ханмурад и его парни подошли к перилам веранды и стали стрелять по мишеням. Мишени установлены были на том месте, где недавно, убили красавицу Айну. Я с изумлением обнаружил, что некоторые из парней Ханмурада стреляют лучше, чем он, и его это совсем не огорчает. А ведь я был уверен, что в мире нет стрелка лучше, чем гачак Ханмурад.

Подошли дедушка Байрам и Мешади Тахмаз. Старый гачак кинул взгляд на мишень.

- Принеси-ка мое ружье, - сказал он одному из своих.

Я отошел, чтоб видно было лицо Мешади Тахмаза. Он прижал ружье к щеке, голова его не переставала дрожать. Выстрел - и мишень улетела прочь. Старик вынул гильзу, снова выстрелил. Вторая пуля тоже угодила в цель. Он хотел было отдать ружье стоявшему рядом гачаку, но Ханмурад сказал с улыбкой:

- Бог троицу любит!

Старик снова приложил ружье к плечу, выстрелил, пробив третью мишень, и обернулся к Ханмураду.

- Голова трясется, а глаза ничего, видят...

- Да пошлет, тебе аллах еще сто лет жизни и чтоб все сто ты стрелял не хуже!

Старик поднял глаза к небу, провел по лицу ладонью, как делают это, когда молятся, и торжественно произнес:

- Аминь!

- Дядя Байрам! - громко сказал Ханмурад, чтоб все слышали его слова. Тут в тебя ночью стреляли в темноте, разреши, мы при свете дня сведем счеты!

- Ни в коем случае! - так же громко сказал дедушка Бай рам. - Стрелял кто-то по глупости...

- Как знаешь, - Ханмурад насупился. - Но только, если услышим про такое, - ты даже и знать не будешь, - весь род изведем от мала до велика!...

Я был еще очень мал, но папа не зря полупрезрительно называл меня "всезнайкой", я, понимал, что дедушка Байрам - служащий мусаватского правительства больше, чем на своих стражников, надеется на друзей-гачаков. И еще на нескольких близких людей: Ахмедали, Гаджи, Кызылбашоглы Али. После того выстрела они, ничего не сказав дедушке, по очереди дежурили возле дома. Потом дедушка узнал и запретил охранять его.

Гачаки уехали, но их появление в нашем доме очень укрепило дедушкино положение в округе. Дедушка приказал, чтоб по вечерам в домах не гасили свет, будет проверять. Спустились сумерки, и по всему Гюней Гюздеку засветились окошки. Однако, как донесли охранники, в четырех домах свет не зажигали, И дедушка передал: если не будут зажжены лампы, хозяев посадят в тюрьму. Лампы зажглись.

Я любил свет. Лучи яркого солнца веселили меня, делалось легко на душе. Серп луны, нарождавшейся после двухнедельного ночного мрака, я тоже встречал как праздник. У нас по вечерам горел большой газовый светильник, от него в нашей городской квартире было светло и радостно. А вот здесь люди не осмеливались зажигать свет, свет нес с собой не радость, а опасность, смерть. Мне и самому становилось страшно, когда в комнате зажигали яркую тридцатилинейную лампу. Я беспокоился за дедушку.

О ЧЕМ Я ДУМАЛ В ГЮНЕЙ ГЮЗДЕКЕ

Ханмурад давно уже владел всеми моими помыслами. Вечером, улегшись в постель, я обычно подолгу мечтал, как стану храбрецом-гачаком. Но в этот раз, после отъезда гачаков, что-то перевернулось в моей душе. Дело в том, что Ханмурад рассказал маме, рассказал между прочим, как, мстя своему врагу на той стороне Аракса, в дождливую, темную ночь напал на его кибитку и перестрелял всю семью.

Мама была женщина чувствительная, жалостливая, легко бледневшая от волнения... Услышав рассказ Ханмурада, она побледнела.

- Но при чем же здесь женщины, дети? Чем они провинились, несчастные?

- Враг есть враг, - спокойно ответил Ханмурад. - Не приходится разбирать...

Этот страшный рассказ, а главное - спокойное, довольное лицо Ханмурада, рассказывающего о расправе, не выходили меня из головы. Я чувствовал себя так, будто потерял что-то дорогое. Ведь я мечтал, что стану таким же, как Ханмурад.

А Ханмурад способен убить чью-то мать, ребятишек...

Еще я вспоминал, что когда Мешади Тахмаз стрелял в цель, такой благообразный, такой старый и почтенный, в его маленьких хищных глазах вспыхивала радость; и он, пятьдесят лет ходивший в гачаках, как говорили, совершивший множество подвигов, он вызывал у меня сейчас не восхищение, а ужас. Мне казалось, что именно так вспыхивают глаза у тигра, раздирающего свою добычу.

Да, гачак Хаимурад, как и старый Мешади Тахмаз, перестал быть моим идеалом, защитником всех обиженных, спасителем угнетаемых, и я был в растерянности, я не знал, как мне быть. Ханмурад с товарищами не раз еще приезжал к дедушке Бай-раму, но я больше не радовался и даже не ходил смотреть, когда они стреляли в цель.

А когда навстречу мне попадалась Ниса Короткая, которая подбила односельчан на братоубийство, я сразу вспоминал мать дива из сказок бабушки Фатьмы. Но у этой старухи не было огромных желтых клыков, не было рогов, она была самая обычная на вид старуха, как бабушка Халса, как другие... И все равно я решил, что она мать дива, просто приняла человеческий облик, чтобы творить черные свои дела. Это она заколдовала мать Бахлула, сына дяди Губата, сгубила ее чахоткой.

Бахлулу тяжело доставалось от мачехи. Она то и дело давала мальчику подзатыльники, и, слезы не высыхали у него на глазах. Бахлул был вечно голоден, и когда я приносил ему в хибарку сдобные лепешки, кишмиш или еще что-нибудь, он жадно съедал все это.

Дядя Губат, возвратившись вечером домой, снимал чарыки, мыл ноги, совершал намаз, потом, удобно расположившись на старом тюфячке, молча принимался за довгу или катык с хлебом, которые давала ему жена, и ни разу не полюбопытствовал, сыт ли его сын.

А я смотрел на него и думал, что если мама будет все болеть и болеть, то умрет, а папа возьмет себе другую жену, и я тоже будут ходить голодным и кто-нибудь тайком принесет мне лепешку или горсть кишмиша... На душе у меня было тяжело.

Бабушка Фатьма, как всегда, разговаривала только сама с собой. Поскольку, считая, что я несмышленыш, бабушка не стеснялась меня, я, сам того не желая, выслушивал ее жалобы и обвинения. Все помыслы старухи были заняты пропавшим сыном, а обвиняла она одного дедушку Байрама. "Он молодой... кровь кипит... - бормотала бабушка, уставившись в одну точку. Вразумлять надо мальчика... А он - со двора гнать!... Не думает, что ведь единственный мой сынок..."

Все это она могла повторять без конца, по сто раз на дню. А дедушки дома не было, он все время разъезжал по окрестным селам, наводя порядок, и люди хвалили его, и я гордился тем, что мой дедушка самый заботливый, самый добрый, самый милосердный человек на свете.

Но однажды есаулы привели крепкого, сильного, лет сорока мужчину. Дедушка Байрам велел повалить его на землю, тут же, у нас во дворе, есаулы, став по обе стороны от него, задрали ему пиджак и рубаху и стали бить кнутами по голой спине. Вокруг стояли люди и молча смотрели, а есаулы хлестали кнутами по голой смуглой спине. Мужчина молчал. Постепенно спина становилась багровой, и истязаемый, наконец, закричал. Только тогда дедушка отдал приказ прекратить.

Есаулы подняли избитого, поставили, связали ему руки за спиной. А дедушка Байрам сказал, обращаясь к собравшимся:

- Этот человек украл барана у Гаджи Фарзали. Всякий, кто будет воровать, будет наказан таким же образом.

- Бек! - выкрикнул вдруг человек, которого били кнутом. - Я же не вор! У меня пятеро детей!... Одной травой кормятся. А у Гаджи Фарзали пять тысяч баранов!...

- А ты бы своих заводил, чем чужое считать! - прикрикнул на него дедушка. - Наплодил детей, а чем кормить, не подумал?! Гаджи Фарзали двадцать лет в чабанах ходил, пока свое добро нажил, а ты до полудня спишь!... Бога забыл - на чужое заришься!

Может, дедушка говорил правду, не знаю, но все равно то, что он велел отхлестать кнутом человека, укравшего барана для своих голодных детей, произвело на меня, ужасное впечатление, В самом деле, - думал я, - что для Гаджи Фарзали какой-то баран? Ну, взял этот человек барана, накормил детей...

Весь день перед глазами у меня стояли маленькие голодные дети, которых я никогда не видел. Я видел их худые, бледные лица, их жадные глаза, устремленные на отцовские руки. Он входит в дом, где так давно ждут его пятеро детей, а в руках у него ничего нет... Я не мог проглотить ни крошки, как ни уговаривали меня мама и бабушка Фатьма. Ночью, лежа с дедушкой Байрамом, я, как всегда перед сном, слушал его забавные сказки, слушал и ничего не слышал. Печаль черной тучей обволокла меня, и ничто светлое, веселое не могло проникнуть сквозь нее. Я знал, что многие голодают, давно уже питаясь травой. По ночам голодные собирались вокруг нашего дома и просили хлеба. "Хлеб-а-а!... Хлеб-а-а!..." - взывали они страшными голосами, и волосы у меня вставали дыбом. Люди хотели есть.

Я не спал, дедушка Байрам - тоже; лежа в постели он курил одну папиросу за другой, красный, раскаленный кружочек то чуть затухал, подергиваясь пеплом, то снова разгорался, когда дедушка затягивался...

Через несколько дней есаулы привели к нашему дому несколько арб, груженных мешками с мукой. Мама сказала, что муку эту прислал будто бы благодетель - Гаджи Зёйнал Тагиев.

Сбежался народ, и по дедушкиному приказу стали делить муку. Сперва создалась такая толчея и неразбериха, что чуть не развалили амбар, куда сложены были мешки. Дедушка Байрам вышел на веранду и громко сказал, что если не будет порядка, он опечатает амбар и прикажет стрелять в каждого, кто приблизится к нему.

Шум мгновенно утих, крики замерли. Ввалившиеся глаза голодных людей уставились на дедушку. Никто не произносил ни звука.

СНОВА В ГОРОДЕ

Через несколько дней после этого дедушку назначили в другой уезд, и мы все снова вернулись в город.

Дедушка Байрам перепоясался двумя патронташами, зарядил пятизарядную винтовку, повесил на пояс маузер, сел на гнедого и в сопровождении Кызылбашоглы отправился к месту нового назначения. Мы пришли проводить дедушку. Бабушка плеснула ему вслед воды. Новруз-байрам уже миновал, но было прохладно, в степях, на равнинах еще лежал снег.

- Простудится старик... - сказала мама, глядя вслед удаляющимся всадникам.

- Простудиться-то не простудится, - озабоченно заметил отец, - а вот если с гачаками встретится...

- Подумаешь! - мама небрежно махнула рукой. - Отец с Кызылбашоглы против сотни бандитов выстоят!

- Гачаки! При чем тут гачаки?! - проворчала бабушка, всегда недолюбливавшая отца. - Что они, Байрам-бека не знают?

Я никогда не замечал, чтоб бабушка Фатьма и дедушка сидели бы вместе, беседовали... Мне казалось, они вообще никогда не разговаривают, как чужие, и я привык к этому. А вот теперь она, как самому дорогому человеку, плеснула ему вслед воды...

Я по-прежнему старался как можно больше времени проводить в доме дедушки Байрама, хотя я часто выводил бабушку из себя и она кричала на меня, прогоняя домой. Но я, смеясь отбегал подальше, через полчаса бабушка остывала, и я, усевшись у ее ног, слушал одну из бесчисленных ее сказок.

Я слушал бабушкины сказки, разлившаяся но весне Гуру шумела громко и грозно, и в ее весеннем бурном стремлении мне слышался топот копыт, отчаянные крики, лязганье мечей... Но слушая о великодушных спасителях, я уже не представлял себе гачака Ханмурада. Легкая улыбка на бледном лице, с которой он поведал маме о том, как от мала до велика уничтожил семью своего врага, сделала свое дело.

Доблести дяди Нури, которыми я прежде так восхищался и о котором день и ночь молилась бабушка Фатьма, тоже вызывали у меня теперь сомнение. Да и дедушка Байрам, человек, который любил меня больше всех на свете, был уже для меня не прежний. Каждый раз думая о дедушке, я видел полные муки глаза избиваемого плетью человека, его побагровевшую от ударов спину, слышал эти слова: "Пять маленьких детей два месяца едят одну траву!...".

Одна оставалась у меня радость - мама. И вот однажды женили сына тети Кеклик. Мама, в наряднейшем из своих платьев, вся в золоте и драгоценностях, сидела среди молодых женщин и девушек. Каштановые волосы под жемчужной диадемой, тонкая талия, перетянутая золотым поясом, длинная белая шея - мама была так прекрасна, что я не мог оторвать от нее глаз. И когда женщины стали танцевать, мама осталась сидеть на месте. Как ни старалась тетя Кызбес, в обязанности которой входило веселить и подзадоривать женщин, мама так и не встала. Когда мы пришли домой, она вдруг стала ругать меня: "У всех дети, как дети, веселятся, играют, а этот уставился!... Ну, скажи, чего ты так пялился на меня?" Вот, значит, почему она не танцевала - сын не отрывал от нее глаз. Наверное, не надо было так смотреть, но мамин упрек, пускай даже справедливый, я не смог забыть никогда - оскорблена, поругана была моя тайная, никому неведомая радость.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЯДИ НУРИ

Отправившись в Баку за товаром, папа вернулся вместе с дядей Нури. Позже папа рассказывал, что поехал в Бинагады повидаться с родственником, работавшим на промыслах, и вдруг встретил шурина. Оказалось, прокутив деньги, вырученные от продажи вещей, украденных в отцовском доме, Нури остался гол, как сокол, и, явившись к одному из родственников бабушки Фатьмы, жил там и кормился.

Глядя на дядю Нури, трудно было поверить в такое. Лаковые сапоги, галифе, кавказский пояс с золотыми бляхами - он был так красив, так наряден!... Дядя Нури болтал без умолку, рассказывая маме, как развлекался в Баку и в Тифлисе. Рассказал и о том, что в Баку встретил Джалила, сына бабушки от первого брака. Оказывается, Джалил - один из виднейших в Баку журналистов, настоящий интеллигент: Бабушка внимательно прислушивалась к рассказу дяди Нури, но о сыне своем даже ничего не спросила. Это поразило меня. И я вспомнил, что, без конца упрашивая аллаха о милостях для любимого Нури, бабушка Фатьма ни разу не упомянула имя старшего сына, некогда оставленного ею.

Через несколько дней к нам в город приехал губернатор Хосров-бек.

Весь народ высыпал на обочину посмотреть на губернатора. И мама пошла посмотреть, взяв с собой меня и сестренку. Солдаты мусаватского правительства выстроились по обе стороны дороги, а офицеры взволнованно бегали вдоль рядов, проверяя, все ли в порядке. Вдалеке показались два автомобиля. Офицеры скомандовали "смирно", автомобили подкатили и остановились. Губернатор Гянджи, видный широкоплечий мужчина, кривой на один глаз, вышел из машины и приветствовал солдат, обходя строй и внимательно приглядываясь к выправке. Сказал что-то офицерам, почтительно следовавшим за ним, сел в автомобиль и укатил обратно.

А еще через несколько дней дядя Нури явился домой с офицерскими погонами на плечах и с гордостью объявил, что его по приказу губернатора призвали в армию. Не знаю, в чем состояла служба дяди Нури, потому что образ жизни его почти не изменился. Каждый вечер он со своими приятелями пил и веселился в саду у дедушки Байрама, а потом, усевшись в фаэтон, вся компания отправлялась в молоканскую часть города.

Папа говорил, что по части выпивки дядя Нури не имеет себе равных. Собутыльники его были веселые бекские сынки, нацепившие офицерские погоны. Было много разговоров, когда один из приятелей дяди Нури, Алайбек, в пьяном гневе застрелил из пистолета сына крупного помещика Гасан-ага, выскочил из отдельной комнаты ресторана на балкон, спрыгнул в камыши, высоко поднявшиеся вдоль большого арыка, скрылся. Убитый был очень красив, и мама, и ее подруги долго сокрушались о его смерти.

Позже мама рассказывала, что убийцу поймали, но держат в отдельной устланной коврами комнате, и отцовский повар каждый день приносит ему всевозможные кушанья. А спустя еще немного я увидел Алайбека, сидевшего в саду дедушки Байрама под буйно цветущей сиренью, за уставленным бутылками столом. И дядя Нури, сидя с ним, вполголоса напевал мугам.

А в моей маленькой жизни было в то время как-то особенно невесело. Маму мучила ее нескончаемая малярия, и я жил, придавленный угрозой ее смерти. По соседству с нами жил мальчик-сирота, примерно моих лет, он рассказывал мне, что после смерти матери каждый день ходил на кладбище и затыкал дырочки на могиле, чтоб змеи не могли пролезть туда и есть мертвое тело. Он рассказывал об этом просто, спокойно, а я холодел от ужаса и снова и снова представлял себе мамину смерть. И только поражался, почему ни папа, ни дядя Нури, ни бабушка совсем не огорчены ее болезнью.

Ни от кого не слыша ласкового слова, я перестал играть с ребятами, замкнулся. Часами сидел я возле двери нашего дома, выходящей на улицу, и молча наблюдал за шумными играми сверстников, не имея ни малейшего желания присоединиться к ним. Особенно поражали мальчишки, у которых были больные матери. Они гоняли по улице и кричали наравне со всеми, им, как и моей сестренке Махтаб, казалось, и дела не было до материной болезни.

Отец с мамой часто ссорились по самым пустячным, как мне казалось, поводам. Потом они месяцами не разговаривали, и тогда отец обращался со мной особенно сурово, будто я был повинен в их отчуждении. Я видел, как ласковы, как внимательны к своим детям другие отцы, и чувствуя себя незаслуженно обделенным, убегал в сад под тутовое дерево, просил аллаха объяснить мне, почему мой отец не похож на других отцов.

В отличие от мамы, никогда не совершавшей намаз, не державшей в руках Корана, папа выполнял все религиозные ритуалы, пять раз в день совершал намаз, соблюдал пост, и я много раз с удивлением замечал, что, стоя на коленях на молитвенном коврике или читая Коран, он становился другим человеком: и взгляд, и лицо, и голос его становились благостными, добрыми. Мама, никогда не молившаяся богу, была добра к нищим, ни один не уходил от наших дверей с пустыми руками, папа же, увидев, что милостыню просит не калека, сурово говорил: "Почему не работаешь? Работать надо!", и нищий уходил.

СОВЕЩАНИЕ БЕСПОКОЙНЫХ СТАРИКОВ

Приехал дедушка Байрам.

Заслушав о приезде дедушки Байрама, появились два старика: кази Мирзали и председатель городского суда Балашбек. Их по-прежнему интересовала судьба нового правительства.

- Думаю, - сказал дедушка Байрам, когда они спросили его об этом, если из-за границы не помогут, мусаватистам не выдержать. - Лицо у дедушки стало озабоченным. - Конечно, мы сейчас создаем армию, мобилизуем солдат, но... Нет военных специалистов, мало оружия. Да что говорить! - Он махнул рукой. - Беспомощны мы сейчас, как дети.

- Уж больно эти мусаватисты медленно поворачиваются, - недовольно проворчал Балашбек. - Можете мне поверить, коммунисты сейчас по всему Азербайджану действуют подпольно. А у них связь с Россией, с большевистским правительством!

Дальше я уже ничего не понимал, потерял нить разговора и только смотрел не отрываясь, как красномордый, толстый кази с длинной крашенной хной головой потягивал из стаканчика крепкий чай, беспрерывно свертывая и вставляя в мундштук самокрутки.

Вот он свернул очередную самокрутку, вставил ее в мундштук, закурил, глубоко вздохнул и произнес:

- Равенство - это хорошо. Сам пророк проповедовал равенство. Если один человек попирает права другого, это великий грех. А раз так, раз коммунисты тоже за равенство, чего ж они против религии ополчились?

- А потому, что считают религия помогает бекам, капиталистам... - Учит простого человека гнуть на них спину, подчиняться им.

- А как же иначе?! - искренне удивился кази. - Перечить своим покровителям?

- Дело в том... - задумчиво произнес дедушка Байрам. - Дело в том, что коммунисты уверены, богачи богатеют за счет простого народа.

- Ну и не правы! - горячо возразил кази. - Разве Гаджи Зейналабдин не был раньше простым каменщиком? Разве не работал по найму? Все зависит от человека. Есть смекалка все будет в порядке. Возьми хоть твоего зятя, - он обратился к дедушке: - приехал в город, едва концы с концами сводил, а теперь, слава аллаху, обеспеченный человек. А по их выходит: сиди купец в своей лавчонке и не смей богатеть, жди, пока Плешивый Ширин сравняется с тобой в доходах?...

Сколько я ни старался, мне ничего ее удавалось понять из этих разговоров. Спрашивать я не смел, и в голове у меня постепенно образовался такой хаос, что я никому уже не мог верить. Я не понимал, что хорошо, что плохо, что есть грех, что - праведное дело. Не знал, как оценивать людей: какие, например, они, кази Мирзали или дядя Нури? Хорошие они люди или плохие?...

Папа теперь все чаще уезжал, и никто не мешал мне бегать в дедушкин дом. По нескольку раз в день бегал я к бабушке, хотя она была неласковая, сердитая. Она или молча смотрела на дорогу, не обращая на меня никакого внимания, или громко ругала дедушку. Ей было известно, что дедушкин брат Айваз частенько наведывается в Курдобу, где и живет сейчас дедушка Байрам, и тот всякий раз провожает его с богатыми подарками: то коня даст, то верблюда... Не то, чтобы бабушка была такая уж жадная, она негодовала потому, что дедушка Байрам мало думает о своем единственном сыне, что добро, которое должно принадлежать только Нури, попадает в другие руки...

Дяди Нури в это время уже не было в городе. Он по секрету сообщил маме, что его посылают в Баку за военными припасами и что дело это опасное и ответственное,

Дядя Нури уехал и... пропал. Всякий раз, бывая по торговым делам в Баку, папа пытался навести о нем справки, но никто его не видел, след дяди Нури затерялся. И опять бабушка Фатьма все молилась, молилась... И каждый вечер сидела на своем топчане на балконе, не сводя глаз с шоссе, ведущего в Баку...

...Однажды вечером мама сказала папе, что ее подруга Махбуб-ханум ушла из дома с турецким офицером.

Махбуб-ханум была дочерью бека, человека значительного. Отец ее был владельцем самой большой в городе бани и пользовался влиянием, и дочь его Махбуб-ханум одевалась богаче других.

Махбуб-ханум была очень красивая, такая красивая, что глядя на нее, я всегда вспоминал принцессу из сказки... Это была веселая, смешливая, живая женщина со сросшимися бровями н тонкой талией, перехваченной золотым поясом.

Махбуб-ханум была выдана за двоюродного брата, но тот был к ней равнодушен, жил один в Ашхабаде. Они развелись, и Махбуб-ханум вернулась в отцовский дом.

Когда мама водила нас в баню (для нас готовили отдельный номер), мы потом обязательно шли к Махбуб-ханум - их дом примыкал к бане. Махбуб-ханум тоже часто бывала у нас.

В двухэтажном доме, расположенном по соседству с нашим, жили два офицера турецкой воинской части (в нашем городе стояли сейчас не только мусаватские, но и турецкие офицеры). И я заметил, что стоило Махбуб-ханум появиться у мамы, одна из турецких офицеров Тофик-бек сразу же показывался в саду, а Махбуб-ханум становилась тогда особенно оживленной, громче смеялась и что-то говорила, говорила и все поглядывала на офицера... Конечно, я мало что понимал, но я не мог не чувствовать, что между этими двумя людьми происходит что-то.

Через несколько дней после того, как Махбуб-ханум сбежала к Тофик-беку, - Тофик-бек жил теперь в другом доме, - мама пошла ее навестить. Она и меня взяла с собой, потому что знала, как нравится мне смотреть на Махбуб-ханум (она как-то раз сказала об этом подруге, смутив меня чуть не до слез).

"А тебе идет выходить замуж! - сказала мама, как только мы вошли. Еще красивее стала". Она наклонилась к подруге, что-то шепнула ей, и обе расхохотались. Да, мама была права, Махбуб-ханум стала еще красивее, мне показалось даже, что я никогда не видел более прекрасной женщины. Радость лилась из ее сияющих, счастливых глаз, и счастье, струящееся из глаз женщины, почему-то и меня делало счастливым...

ВСТРЕЧА С НЕЗНАКОМЫМ ГОРОЖАНИНОМ

Дедушка Байрам решил навестить свою мать - бабушку Сакину, которая сейчас жила в Курдобе, в зимнем доме. Узнав об этом, я стал приставать к дедушке, чтоб он взял и меня, ну а дедушка мне, как известно, ни в чем не отказывал.

Мама тоже не возражала. Папа, на мое счастье, был в отъезде.

Рано утром мы с дедушкой сели в фаэтон Габиба и в сопровождении Кызылбашоглы отправились в путь.

Мы миновали поля колосившейся пшеницы, спустились в долину и тут увидели: на дороге стоит фаэтон, а чуть поодаль - трое вооруженных всадников и перед ними невысокого роста человек, похожий на городского. Он курил, прищурив один глаз.

- Приветствую тебя, Байрам-бек! - сказал дедушке один из всадников, высокий белолицый мужчина.

- Здравствуй, Рзакулубек, - ответил на приветствие дедушка и спросил, показывая на незнакомого мужчину: - Что за бедняга попался вам в руки?

Так это Рзакулубек! Я столько слышал об этом разбойнике, безжалостном и жестоком!

- Нашел беднягу! - Рзакулубек усмехнулся. - Это же большевик! Сейчас мы его прикончим!

- Откуда ты знаешь, что большевик?

- Ребята мои дознались. Да вон и бумажка у него в кармане - на, погляди! - Он протянул дедушке какой-то листок, Дедушка прочитал.

- Да, большевик, - сказал он. - Ну и что?

- Как это, ну и что? - Рзакулубек опешил. - Это ж не люди: никого не признают: ни отца, ни мать, ни бога, ни пророка! Этот вот сукин сын ходил по селам и подбивал убивать начальников и беков!...

- Неправда, - спокойно возразил мужчина, - мы не сторонники террора.

- Вы не здешний? - спросил дедушка.

- Родом я из Гянджи, но с детства жил в Баку. И сейчас ехал туда.

Как мне хотелось, чтоб дедушка расспросил этого человека, кто он, что делал в наших краях, но дедушка не стал расспрашивать незнакомца.

- Отпусти его, пусть едет в Баку! - сказал он Рзакулубеку.

- Да ты что это, Байрам-бек?! Если б эта змея тебя поймала, думаешь, отпустил бы живым?

- Думаю, нет, - сказал дедушка. - Когда большевики придут к власти, они скорее всего не оставят меня в живых. Только оттого, что вы убьете этого человека, ровным счетом ничего не изменится.

Рзакулубек побагровел:

- Нет, Байрам-бек! Ты знаешь, я тебя уважаю, но этого гяура я убью!

Лицо дедушки стало холодным и строгим. Кызылбашоглы положил руку на револьвер.

- Идите! - чуть прищурившись, сказал дедушка незнакомцу. - Вы свободны.

Незнакомец снизу вверх метнул взгляд на Рзакулубека, мгновение колебался, потом быстрым шагом пошел к фаэтону. Фаэтонщик с места пустил коней галопом.

Рзакулубек горестно покачал головой.

- Эх, Байрам-бек! Ты его от смерти спас, а он тебе доброго слова не молвил! Зря ты не дал пришибить нечестивца!

- Трогай! - сказал дедушка фаэтонщику.

- Дедушка, - спросил я, когда немножко отъехали. - А если они догонят его и убьют?

Дедушка Байрам достал папиросу, зажег ее, не спеша затушил спичку и сказал:

- Не посмеют.

- Ну как, Габиб, - спросил дедушка, когда мы выехали в поле, по-прежнему в картишки режешься?

Габиб не ответил, улыбнулся смущенно.

Это был тот самый фаэтошцик Габиб, который вез папу с мамой, когда они бежали. Может, и фаэтон был тот же самый, а может, и другой... Когда-то у Габиба было три фаэтона, два из них вместе с лошадьми он проиграл в карты.

Мы ехали по бескрайним степям Карабаха.

- Габиб! - снова позвал фаэтонщика дедушка. - Говорят, ты хорошо поешь? Спел бы, а? Скучно что-то...

- Что ты, бек, какой я певец?...

- Ладно, не смущайся, спой...

Не было б, господи, ни меня, ни этого мира.

Ни этой грусти в душе тоже если бы не было...

Он пел так печально, так трогательно, и пение его совсем не вязалось ни с длинным его носом, ни с большими обветренными руками, державшими поводья коней. Лица его я не видел, он сидел к нам спиной, но я чувствовал, что печаль льется из самого его сердца. Было так страшно слышать этот страдающий голос: я слышал о Габибе, что он мошенник, гуляка, картежник, плясун... Почему же он так печально поет?

- Да... - задумчиво произнес дедушка, когда Габиб кончил петь. Кажется, это слова Хуршуд-бану?

- Она сочинила, Кыз-хан, - вздохнув, сказал Габиб. - Какая была женщина, царство ей небесное!... Мой отец у нее конюхом был. Семь дочерей имел. Так она всех их замуж повыдавала с хорошим приданым, каждая стала хозяйкой в доме. - Он щелкнул кнутом, взбадривая коней. - Я мальчишкой был, как сейчас помню, каждый праздник Кыз-хан велит готовить в восьмиведерных казанах плов с шафраном и всем беднякам посылает. А на Новруз-байрам и муку посылала, и рис, и сладости, да упокоит господь ее душу. Отец рассказывал, пока она в Шушу водопровод не провела, только мечтали о хорошей воде.

- А я слышал, что и красавицей была, - заметил дедушка,

- Да, отец говорил, видная была женщина.

Через много лет, когда я стал уже разбираться в поэзии, я не раз вспоминал, с каким пылом, с каким уважением говорил о поэзии и поэте простой фаэтонщик, мошенник и картежник. В душе фаэтонщика Габиба, вся жизнь которого прошла на этих пыльных дорогах, жила некая грустная тайна, тайна эта живет, наверное, в каждом из нас. Иначе откуда столько тоски в мугамах? Откуда безграничная грусть в голосе красавца-певца Хана? Почему моя мама, простая женщина, так печально задумывается, слыша пение? Почему, когда папа, сдержанный, расчетливый человек, читает Коран, лицо у него становится трогательным и беззащитным? И почему дедушка так тяжело задумался, когда слушал печальный мугам, дедушка, умеющий на полном скаку подстрелить двух джейранов? В моей замкнутом маленьком мирке я с особой силой ощущал эту всеобщую грусть, и врожденный мой пессимизм все больше и больше усугублялся. Мама шутила, что меня съедает "мировая скорбь". Я до сих пор не знаю точного смысла этого выражения, но думаю, что дело не только в особенностях моей натуры. Дело в том, что печаль всегда таится в уголке нашего сердца...

В КУРДОБЕ.

СТРАХ ПЕРЕД ЧЕРНЫМ КАМНЕМ

Когда мы подъехали к Курдобе, уже спустились сумерки, тянуло дымком тлеющего в очагах кизяка. В село возвращалось стадо, мычали коровы, телята, лаяли собаки. На равнине, покрытой колючками, паслись расседланные верблюды...

Фаэтон остановился у дома дедушкиного отца, где жил теперь с семьей дядя Айваз. Собаки, захлебываясь лаем, окружили фаэтон, но Алабаш дяди Айваза, узнав дедушку, завилял хвостом, а остальных отогнали подбежавшие мужчины. Бабушка Сакина, бабушка Фатьма и еще какие-то неизвестные мне закутанные до глаз женщины тормошили, целовали меня.

- Ну, Байрам, - сказала бабушка Сакина - какие вести от нашего дорогого Нури?

- Не знаю, мама, - холодно произнес дедушка, не глядя на мать.

Я заметил, что у бабушки Фатьмы сразу потемнело лицо. "А мама твоя тоже ничего не знает?" - шепотом спросила она меня. Я молча покачал головой. Бабушка показалась мне такой несчастной, такой одинокой... И мне тоже стало вдруг одиноко и грустно.

Мы вошли в дом, освещенный висячим фонарем.

- Сними сапоги с дяди Байрама, - сказал дядя Айваз Карадже, который стоял у дверей и пристально смотрел на нас.

Кажется, Караджа даже обрадовался этому приказу, но дедушка не позволил ему снимать сапоги, снял сам и поставил в сторонке. Комната была огромная, как площадь. Посредине огромной грудой громоздились постели, ковры. На полу, покрытом войлоком, разложены были тюфяки и мутаки.

Я поднял голову, взглянул на потолок и съежился от страха.

Потолок и огромные балки, лежавшее на вертикальных опорах, почернели от сажи (может, потому и называют такие дома "черными домами") и были густо перевиты паутиной. Мне вдруг показалось, что там, за этими огромными черными балками, таится что-то страшное.

Когда стали пить чай, дядя Айваз начал рассказывать дедушке о своем верблюде. Верблюд дяди Айваза был знаменитостью, он мог поднимать немыслимое количество груза, и вот уже несколько дней верблюд этот в ярости бродил по степи, никого не подпуская к себе.

- Я в полдень шел с нижнего зимовья, вдруг вижу: стоит возле Ущелья Джиннов и смотрит куда-то. Хотел было назад, а он увидел меня, все, думаю, сейчас набросится и растопчет!...

С прошлого года злобу затаил - я его палкой по коленям огрел, не хотел садиться. Побежал я, верблюд - за мной... Чувствую настигает, а у меня, хорошо, бурка была, я ее и скинул...

- Это ты молодец... - сказал один из стариков. - Сообразил.

- Да... Обернулся я, вижу: бурку мою терзает. Потом бросил ее и за мной! Жизнью твоей клянусь, Байрам, не окажись поблизости хлева моего брата Зульфикара, не спастись мне - едва успел в хлев нырнуть, он доскакал да прямо тут у хлева и свалился... Потом уж ребята окошко заднее разобрали, я и вылез...

- Верблюд, пока не отомстит, обиду свою не забудет, - бабушка Сакина вздохнула.

- Вот, смотри, как устроено, - глубокомысленно заметил старый Мустафаоглы, - чего только джинны с конями ни вытворяют, а к верблюду ни один и близко не подойдет!

- А с конями, значит, мудруют джинны? - спросил дедушка Байрам, пряча в усах усмешку.

- "Бисмиллах" надо говорить, когда их поминаешь! - одернула сына бабушка Сакина.

- Дядиного жеребца каждую ночь гоняют, - огорченно сказал Гаджи. Встану утром, а он весь в кровавом поту и грива в косицы заплетенная...

Дедушка Байрам ничего не сказал, только кашлянул. Я слышал, что старый Мустафаоглы в снежную ночь попал в Ущелье Джиннов на самое их сборище. Мне очень хотелось расспросить старика, как это было, но я не смел выговорить слова "джинн", И не разговоры о джиннах были тому виной, а эти огромные черные балки над головой... Все глубже проваливаясь в свой огромный страх, я то и дело поглядывал на потолок, а люди, кружком сидевшие в полутьме Караджа, от дверей смотревший на нас, и даже дедушка Байрам, как-то уходили, удалялись от меня, превращаясь в нечто нереальное... Я чувствовал огромное, безнадежное одиночество и очень жалел, что уговорил дедушку привезти меня сюда.

За полночь соседи разошлись по домам. Расстелили постели. Меня положили рядом с бабушкой Фатьмой. Свет погас, мы легли. Воцарился бездонный жуткий мрак. И вдруг слезы стали душить меня.

- Что с тобой, детка? - спросила бабушка.

Я продолжал плакать.

- В чем дело? - послышался недовольный голос дедушки, - Чего ты хнычешь?

- Я не хочу... в этом доме... - тихо проговорил я, всхлипывая.

- Почему? - спросил дедушка.

Я продолжал молча плакать.

- Пойди уложи его в шалаше у Ширина, - сказал дедушка.

Мы с бабушкой перебрались в камышовый шалаш. Сквозь маленькое оконце видно было звездное небо, и, глядя на него, я спокойно уснул.

Наутро дедушка Байрам позвал одного из наших родственников.

- Посади этого героя на ишака и отвези домой! - сказал он, кивнув на меня.

Мне было горько, что дедушка говорит обо мне с насмешкой. Он так говорил потому, что я плакал вчера, но ведь я плакал не потому, что трус, а вот почему я плакал, я объяснить не мог.

Первый раз в жизни дедушка рассердился на меня; наш народ не прощает трусости.

* * *

А жизнь шла своим чередом.

Иман-кнши по-прежнему таскал воду в огромном медном кувшине, а в свободное время листал разодранную армянскую книгу, уверенный, что это Коран.

По-прежнему гонялся он за черными курами, не сомневаясь, что черные куры заколдованы веселой тетей Кызбес, а та, завидев Имана-кишв на улице, забегала в первый попавший дом.

Муж ее пекарь Ибрагимхалил разбогател, выстроил красивый двухэтажный дом, перед которым разбит был цветник с розами. Он больше уже не делил чуреки на стенки тендира, этим занимались его работники. Сам же он, аккуратно одетый, сидел за весами и каждый четверг наказывал жене готовить плов с цыплятами.

Сыновья тети Кеклик тоже стали понемногу выбиваться в люди. Старший Алескер начал торговать овощами. Другой, одолжив деньги у моего отца, открыл москательную лавку, а третий стал учеником брадобрея - знаменитого мастера по обрезанию. Сама тетя Кеклик по-прежнему помогала у нас в доме: стегала одеяла, сучила нитки, взбивала шерсть, пекла лаваши...

Папа быстро шел в гору, стремясь стать одним из первых богачей. Он с гордостью рассказывал, как доверяют ему русские и иранские купцы, открывшие ему кредит.

Однажды утром, вернувшись с базара, папа радостно объявил нам, что купил второй дом у молоканина Жукова. Мама, лежавшая в тот день в постели, сразу забыла о болезни и, взяв нас с сестренкой, отправилась осматривать новое жилище. Дом - четыре комнаты и кухня - был высоко поднят над землей и окрашен в приятный бирюзовый цвет. Перед домом - огромный сад. Мама осталась довольна.

- А зачем нам этот дом? - спросил я, когда мы вернулись. - Что мы с ним будем делать?

- Отдадим другим твоим братьям, - шутливо ответил папа, он был в добром расположении духа.

- А где мои братья? - удивленно спросил я.

- Там же, откуда ты заявился. - Отец усмехнулся. - А откуда я заявился?

Мама рассмеялась, а отец уже начал закипать:

- Я же говорю: недотепа, мямля! Сверстники его во всем этом до тонкости разбираются, а наш!... И как он, такой, жить будет?

Отец часто говорил о моей тупости и никчемности, и я уже привык думать, что так оно и есть. И я мысленно попенял аллаху: "Зачем только ты создал меня, всевышний?! Я мямля, я недотепа, я никогда не смогу быть таким, как другие!..."

Моя неуверенность в себе росла с каждым годом. Я пытался играть с ребятами, но эта проклятая неуверенность делала меня неуклюжим и неловким. Наученный горьким опытом, я сторонился ребячьих игр, а отец, видя, что я не принимаю участия в мальчишеских играх и забавах, еще более свирепел, ругал меня и без конца твердил, что я никуда и ни на что не гожусь. Ни разу не сказал он мне доброго слова, не похвалил. Позднее я понял, что таким образом отец старался расшевелить меня, подействовать на мое самолюбие, чтобы я стал как другие; веселым, смелым, резвым... Откуда ему было знать, что я живу в своем обособленном мире, что мир этот целиком поглотил меня, разлучив с окружающими и, прежде всего, с ним - с отцом.

Разве понял бы он меня, увидев, как я рыдаю в саду под шелковицей потому только, что узнал об отъезде Махбуб-ханум? Войска Нури-паши уходили из Азербайджана, и она с мужем уезжала в Турцию. Когда мы с мамой пришли проститься, Махбуб-ханум совсем не выглядела печальной. Она была нарядно одета, увешана драгоценностями.

- Ах, Махбуб, - печально сказала мама, - и как у тебя сердце выдерживает? Ехать в такую даль, разлучиться с родными...

- С ним хоть на край света!

Глубоко вздохнув, мама задумалась...

Когда мы вернулись, я побежал в сад и долго плакал там под любимой моей шелковицей... Я плакал потому, что уезжал человек, который всегда был ласков со мной. "Какой он хороший мальчик, - не уставала повторять Махбуб-ханум. - И какие глазки умные!..." И вот этот человек уезжал...

Легко, просто и даже весело мне было только с бедняками-кочевниками, приезжавшими к нам из Курдобы. (Любой и богатый, и бедный, приехав из Курдобы, останавливался у дедушки, так повелось давно и считалось совершенно естественным). Я остро реагировал на доброту и искренность. Когда Хайнамаз раз в неделю приезжал на базар, я не слезал с его клячи. Оседланная старым кавказским седлом, кобыла, не обращая на меня ни малейшего внимания, расхаживала по саду, пощипывала травку. У нас с ней установились самые доверительные отношения. А если б на месте бедняка Хайнамаза был какой-нибудь бек или ага, кто-нибудь из приятелей дяди Нури, мне б и в голову не пришло вскарабкаться на его лошадь.

За нашим домом на пустыре ежедневно проходили учения мусаватских солдат. Солдаты пели военные песни, почему-то казавшиеся мне печальными.

Несколько подростков организовали отряды из младших мальчиков, и, подражая солдатам, мальчишки строем ходили по улицам, распевая песни. Одним из таких отрядов командовал младший брат Махбуб-ханум Гулам, и мама попросила его принять в свой отряд меня.

Гулам зашел за мной утром, и мы пришла на окраину города, где я увидел множество мальчиков; разделившись на группы, они сидели на траве и пели песни.

Потом отдельно собрались командиры отрядов. Все они были богато одеты, но один выделялся особенно нарядной одеждой, По тому, как уважительно обращались с ним мальчики, я понял, что он пользуется особым авторитетом.

Гулам сказал мне, что подросток этот - сын последнего представителя великого рода Джаванширов, Гулам познакомил меня с другими командирами; все они оказались сыновьями беков. Не было среди них ни одного крестьянского сына или сына ремесленника...

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЯДИ НУРИ

От дяди Нури не было ни слуху, ни духу. Мой отец пытался разыскать его, бывая в разных местах, зато дедушка Байрам не проявлял никакого интереса к судьбе сына. "И это называется мужчина!... - негодовала бабушка Фатьма. - Пропал такой сын, а он и в ус не дует!..."

Я каждый раз удивлялся, слыша, с каким восторгом произносит она эти слова: "такой сын". Ведь дядя Нури так мучил бабушку Фатьму!... А бабушка и думать забыла об обидах. Трижды в день совершала она намаз, прося милости у аллаха, заклиная его вернуть ей сына целым и невредимым.

"Зря ты маешься, - говорил ей папа. - Твоего сына мертвым в мельницу запусти, живым оттуда выскочит!".

Бабушка затягивалась папиросой, бросала на папу косой, сердитый взгляд и ничего не отвечала.

Я был у дедушки, когда вбежал слуга и потребовал у бабушки Фатьмы подарок за добрую весть.

- Нури-ага приехал! Сидит у Ягут-ханум!...

Бедная бабушка совсем растерялась от неожиданности.

- А он как... не болен? - только и вымолвила она.

- Какое болен!... Жив-здоров, смотрит соколом!

Дяди я побаивался, смущался в его присутствии, но сейчас я стремглав побежал домой. Дядя Нури сидел на веранде в войлочной тюбетейке, которые носят иранские гачаки, в иранской чохе и пил чай.

Мама наказала мне никому не рассказывать о приезде дяди. Я очень удивился этому, но как всегда не посмел расспрашивать.

... Дядя Нури целый месяц потом рассказывал разным людям о своих приключениях. Больше всего меня поразило то, что случилось по пути в Иран это было так похоже на сказку...

Напившись чаю, дядя Нури съел плов с цыпленком, душистую довгу и, довольно поглядывая на стаканчик с хорошо заваренным чаем, начал этот рассказ. Не спеша, чтобы продлить удовольствие.

- Мы с Алаем получили в Баку винтовки для наших частей и сразу решили их загнать: отвезем в Иран и продадим курдам тамошним. Как раз подвернулся туркмен-контрабандист, у него была большая лодка, и он уверял, что доставить и продать курдам оружие - плевое дело.

В море вышли ночью: мы с Алаем и трое туркмен: тот, с которым мы договорились, и два его товарища - молодой и постарше, поджарый, длинный. Все шло гладко, и когда мы оказались в открытом морс, я достал две бутылки водки, закуску и предложил выпить. Молодые сразу же согласились, а тот, постарше, отвернулся. Потом, ничего, подсел... Но он мне сразу показался подозрительным, уж больно часто поглядывал на наши золотые газыри...

Выпили, забрало меня, и так захотелось в морду ему съездить: мою водку пьет и на меня же глядеть не хочет. "Чего молчишь? - говорю ему. - Не с кем-нибудь сидишь, с офицерами!". А он только щурится, опрокинул в рот рюмку и встал.

- Ай-яй, какой непочтительный! - папа усмехнулся.

- Ну, ничего, я ему показал непочтительность! Ты дальше слушай! Достаю еще две бутылки вина, зову его. Отказался. "Вина, говорит, не пью".

Ладно, плывем дальше. Уже светлеть начало. Алая сморило, заснул, а у меня сна ни в одном глазу - вы же знаете, водка меня не берет. Но лежу на спине, глаза закрыты, мысли все такие приятные: как деньги будем тратить в Тегеране. Вдруг смотрю, пожилой подходит к нам, наклоняется... Алай храпит, я тоже похрапывать начал - для вида.

"Готовы, - говорит туркмен, - дрыхнут. Нажрались..." Молодые давай с ним спорить, не надо, мол, а тот их подначивает: испугались, мямли. А главное, говорит: "У вора украсть не грех". Это он про меня сказал - "вор", представляешь?!

Я весь даже содрогнулся от негодования: назвать вором нашего дядю Нури!...

- Конечно, кровь в голову ударила. Но сдержался, молчу. "Ты лучше погляди, - говорит, - какое у белесого кольцо! Бриллиант рублей на пятьсот! А в чемоданах..." Молодой не ответил. Я тихонько руку на револьвер, а сам накрапываю!... "Не надо, - говорит молодой, - подлость это!" - "Что подлость?! Отправить в ад двоих бекских выродков?! Ладно, сиди, я сам справлюсь!" И шагнул ко мне. Молодой кричит: "Не смей!" Ну тут я потянулся, зевнул. - "О-о, утро уже?... Заспались мы..."

Туркмены молчат.

Проснулся Алай. Я ему по-французски: "Не спускай руку с револьвера". "А что такое?" - "Вот этот, длинный, решил нас убить". Мы как раз проходили мимо острова. "Можно до него доплыть?" - это я у пожилого спрашиваю. "Ребенок доплывет!" - "Ну и плыви!" - схватил его сзади и выбросил за борт... И сразу к тем: "Руки вверх!" Алай тоже наган на них. А тот, в воде, к лодке плывет. "Поворачивай, - кричу. - Застрелю, как бешеного пса!... Во сне решил прикончить, подлюга!"

И сделал два выстрела... Поплыл он к острову, куда ж деватъся... Только крикнул своим: если, мол, долю мою присвоите, на том свете найду!... А молодой вдруг и говорит: "Пристрели его ага!"

Короче, обезоружили мы их, связали, а ночью подошли к иранскому берегу. Продали оружие, получили за него золотом, с туркменами расплатились честно - я же слышал, что молодой не давал нас убивать, - даже больше дал, чем обещал. Ну а дальше... - дядя Нури засмеялся. - А дальше решили мы с Алаем шикануть. Живем-то раз... Одно скажу тебе, зять: хочешь узнать, что есть наслаждение жизнью, езжай в Тегеран! - Дядя Нури мечтательно прикрыл глаза, предаваясь сладким воспоминаниям, и хотел уже продолжать, но тут папа прикрикнул на меня, велел уходить. Я ушел. Конечно, я мог стать за дверью и, глядя в замочную скважину, слушать дальше, тем более что папа не стал бы проверять - он прогонял меня так, для порядка, а на самом деле не прочь был бы, чтоб я хоть немножко повзрослел. Впрочем, рассказы о жизни в Тегеране были совсем не так интересны для меня, и, хотя я потом не раз слышал их, они не остались в памяти. Вот разве только рассказ о том, как дядя Нури стал мусульманином...

"Когда я окончательно все промотал и понял, что вернуться домой не на что, мне вдруг пришла в голову идея. Я оброс, борода русая, говорю по-русски - меня все за русского принимали. Ну я и надумал, перейду-ка я в мусульманскую веру, за это в Иране хорошие деньги дают - в виде помощи и поощрения. И стал я говорить, что я русский, новообращенный мусульманин. Они меня хвалят, деньги суют, как, говорят, тебя прежде звали? Александр, а теперь Искандером назвался. А когда я молитвы по-арабски читал, они прямо заходились от восторга, все мне были готовы отдать. Ну уж эти денежки я проматывать не стал. Мало того, поклялся, что если удачно переберусь через Аракс, ровно месяц буду поститься я совершать намаз".

Тогда только что начался пост, и дядя Нури действительно постился и совершал намаз. Всех нас это поражало, мы привыкли видеть его развлекающимся в обществе собутыльников - и вдруг пост, намаз... Выглядело это все смешновато, и даже бабушка Фатьма недоверчиво покачивала головой, глядя на сына, стоявшего на молитвенном коврике. К вечеру, когда приближалась разрешенная постом трапеза, дяде готовили особые блюда, дедушкин слуга собирал для него в саду свежие тутовые ягоды. А дядя Нури целыми днями сидел уединенно, перебирал четки, читал молитвы, и кудрявая светлая его бородка становилась все длиннее и длиннее.

Но вот кончился пост, и, придя к бабушке, я увидел прежнего дядю Нури. Он сбросил бороду, надел сапоги, галифе и красавцем-щеголем сидел с приятелями за столом, уставленным бутылками...

Все вернулось на свои места.

ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ.

ПРОПАЖА СУНДУКА

Когда приходили гости, все чаще возникали разговоры о том, как ведет себя в России новое большевистское правительство. Говорили, что там прогнали богачей, фабрикантов, помещиков, что управляют всем рабочие и крестьяне.

Мне не очень-то верилось, что бедняки вроде Хайнамаза могут стать большим начальством, и все-таки эти вести радовали меня. Может быть, потому, что я испытывал злорадство по отношению к бекам и высокомерным бекским сынкам? Может быть, кровь простых людей, веками текущая в жилах моих предков, давала о себе знать?

Однажды я сказал маме:

- Вот будет у нас Советская власть, бекские сыночки не станут задаваться!

- Этот мальчишка сумасшедший! - папа изумленно взглянул на маму.

- Не оскорбляй ребенка! - немедленно вступилась за меня мама. - Ничего в нем нет сумасшедшего!

- Как это нет! Он будто родился большевиком! А ведь не понимает, болван, что начнись здесь советские порядки, и отца и деда его к стенке поставят!

- С чего это?! - впервые в жизни я осмелился резко возражать отцу. Вы же не ханского рода. Не беки!

Мама расхохоталась, а отец оглядел меня удивленно, но не без удовольствия. Даже улыбнулся.

- Большевики враждуют не только с беками, - терпеливо объяснил он мне. - Они хотят, чтоб совсем не было богатых. Чтобы все стали бедняками. Пускай, говорят, все будут голодранцами, как Фетиш! (Это был самый бедный человек в папином родном селе).

Папа говорил в озлоблении, и почувствовав это, я не вполне поверил ему. Но спрашивать ничего не стал и ушел в сад - думать.

Я знал, что папа не любит беков, не разделяет маминого восторга перед их благородством и родовитостью. Молодые беки, дружившие с дядей Нури, обращались с папой высокомерно, это задевало меня, а папа, хотя и заискивал перед ними, ненавидел и презирал этих богатых бездельников. "В кармане вошь на аркане! - презрительно говорил он, - а спеси на сто рублей!" Большие богачи, такие, как Мешади Кара, тоже обращались с папой снисходительно, и мне почему-то казалось, что если у власти будут такие хорошие добрые люди, как Хайнамаз или тот же бедняк Ширхан, папе не может быть плохо.

... Через несколько дней, под вечер, когда мы пили чай на веранде, раздался громкий стук в ворота. Зинят побежала отворять. Во двор въехал дедушка Байрам в сопровождении Кызылбашоглы и Гаджи. Парни были при оружии и перетянуты патронташами. Когда, спешившись, гости поднялись на веранду, я с тревогой увидел, как мрачен дедушка Байрам, всегда такой бодрый и веселый.

Дедушка отстегнул наган, отложил его, пододвинул стул, сел. Закурил, спросил, как дела, и, рассеянно выслушав отца, сказал:

- Сегодня ночью надо уехать из города. Части Одиннадцатой армии уже дошли до Барды. Дня через три будут здесь.

Наступило молчание.

- А правда, что большевики убивают всех, кто выше двух аршин ростом?

- Неужто и ты веришь в эту чушь?! - раздраженно бросил дедушка. Да, наш дедушка, выдержанный и деликатный, был сейчас сам не свой.

Снова наступило молчание. Дедушка Байрам несколько раз затянулся и сказал словно разговаривал сам с собой:

- Я этой Айне-ханум говорил: не задирайтесь, не губите людей понапрасну. Собрала пять сотен всадников, заняла Барду: "Я не пущу в Карабах Красную Армию!..." А как ты ее не пустишь, если это сель, горный поток!... Чем его остановишь? Вон какие государства не могут справиться с Красной Армией, а тут какая-то женщина с пятью сотнями людей... Только зря озлоблять большевистских солдат. Население пострадает, больше ничего.....

После ужина дедушка сказал отцу, что ночью Ахмедали приведет из Курдобы несколько коней и верблюдов, а пока нужно собраться, чтоб выехать до рассвета.

- А как же дом? Магазин?...

Дедушка не ответил.

- Возьмите только самое ценное, - помолчав, сказал он. - И полегче. Чтобы навьючить на верблюда. Пока поедете в Шехли, а там посмотрим...

- А сам ты как? - спросила мама.

- Отвезу Фатьму в Курдобу и вернусь в Алхаслы, к Казb Мирзе. Там Аракс близко.

- Думаете уходить? - спросил папа.

- Другого выхода нет... - Дедушка вздохнул. - Если туго придется...

Опустив шторы, папа с мамой стали складывать в большой, обшитый железом сундук наиболее ценные вещи. Утром сундук этот вместе с туго набитым хурджином навьючили на верблюда. В обоих наших домах осталось много ковров, серебряной посуды и других ценных вещей. Магазины были завалены товарами.

За хозяина решено было оставить дядю Зеби - папиного младшего брата. Несколько лет назад он вместе с другими крестьянами ушел в Россию на заработки, стал настоящим рабочим, и папа с мамой решили, что, раз он рабочий, большевики не тронут дом.

Мы выехали на рассвете. Дороги забиты были беженцами. Люди спасались от большевиков, убивавших всех выше двух аршин ростом. Кто шел пешком, закинув за спину узел и таща за руку ребенка, кто ехал верхом, кто - в арбе...

- Странно... - сказала мама. - И бедняки бегут...

- Да потому что слухи эти!... - с досадой сказал отец. - Слышала, что вчера твой отец сказал. А люди верят. Вот и бегут.

- Все равно я не мог понять, чем мешают большевикам купцы. Беки да, бекам надо как следует дать, а такие, как мой отец?... Он же трудится с утра до ночи.

... В Шехли мы остановились в доме старого приятеля дедушки сотника Гамида. Хозяина дома не оказалось, он уехал проведать отары, но приняли нас с большим почетом.

В дом непрерывно входили и выходили вооруженные люди - многочисленная родня сотника.

Потом я услышал, как папа потихоньку сказал маме:

- Люди Гамида ловят солдат, дезертирующих из мусаватской армии, раздевают их, отнимают оружие и убивают.

- Зачем? - в ужасе воскликнула мама. - Пускай заберут оружие, пускай одежду отнимут, но убивать!... Если б Гамид был здесь, он не допустил бы!

Мимо окна прошел высокий худощавый парень с лицом желтым от лихорадки - один из родственников Гамида. В руке у него было ружье, на поясе - два патронташа.

- Вот этот с двумя еще, - папа кbвнул на парня, - вчера ночью привел коня, до ушей нагруженного оружием и амуницией. Сельских они прикончили. Спрячутся в кустах у дороги и...

Бедный наш народ!...

Новость потрясла меня. Я не мог без ужаса смотреть на бледное, со следами оспы, изможденное лихорадкой лицо парня. Убивать людей ради винтовки и одежды! Солдат идет домой, его ждет мать, а парни залегли в кустах и стреляют в него!... Убийство ради одежды или денег вызывало у меня не только ужас, но и отвращение - это было что-то вроде людоедства. Бледный от лихорадки парень был мне гадок, как змея.

... Мама хотела шлепнуть меня за то, что я ударил сестренку, я побежал, спрыгнул с перил веранды, упал и закричал от боли. Я сломал руку. Костоправа в здешнем селе не было, и папе пришлось везти меня верст за восемь в другую деревню.

- Зачем самому ехать? - сказала жена Гамида. - Ребята отвезут мальчика.

Но папа не согласился, оседлал серого иноходца, резвого и очень послушного, сел в седло и взял меня на руки. Рука была на косынке подвязана к шее, но все равно трясло сильно и было очень больно, и папа, одной рукой держа повод, другой поддерживал мою сломанную руку. Ехали мы долго - чтоб избежать встречи с бандитами, папа поехал не главной дорогой, а едва заметными тропками.

- Ну как рука? - то и дело спрашивал он меня.

Впервые за всю свою жизнь я чувствовал в голосе отца тревогу и нежность и нисколько не жалел, что сломал руку.

Костоправ, пожилой человек, сидевший на топчане с четками в руках, приподнялся, увидев нас, и крикнул, чтоб приняли коня. Папа осторожно поставил меня на землю, потом спрыгнул сам. Костоправ спустился с топчана, как со старым знакомым поздоровался с отцом и повел нас на веранду. Разговор шел о том, о сем, но больше всего о возможном приходе большевиков.

- Что ж, - сказал хозяин, - пускай приходят, посмотрим, чего они стоят. - И обернулся ко мне: - Ну, герой, показывай свою руку! - услышал я слова, которых так боялся.

Папа размотал повязку. Костоправ стал ощупывать перелом. Было ужасно больно, но я молчал, стиснув зубы. Костоправ наложил повязку и улыбнулся:

- До свадьбы заживет! А парень ты терпеливый. Молодец!

Позднее, когда мне крепко доставалось в жизни, я часто вспоминал слова костоправа. Похоже, судьба, зная, сколько мне выпадет в жизни всяческих мук, в достатке снабдила меня терпением.

Мы возвращались по вечернему холодку. Ехали опять степью. Серый конь, хорошо отдохнув и поев - в наших краях за конем гостя ухаживают не хуже, чем за самим гостем, - несся, как ветер.

- Ну что, болит еще? - спросил папа. - Костоправ сказал, скоро перестанет.

В голосе отца было столько ласки, заботы!... Папа был сейчас совсем не такой, каким я привык видеть его в последнее время. Он целыми днями беспокойно расхаживал по комнате, говорил, говорил... Мама, покуривая, изредка бросала реплики, делала вид, что слушает, но я знал, что мысли ее далеко. Я был не так уж мал, чтоб не понимать значение богатства, и все же папины бесконечные волнения по поводу товаров и денег отдаляли его от меня, я чувствовал в нем тогда что-то чужое. Мамина беззаботность и равнодушие к этим тревогам были мне гораздо приятней.

* * *

...На следующий день после того, как стало известно, что части Одиннадцатой армии вошли в город, приехал Багадур, - мама часто рассказывала мне о гачаке Багадуре - какой он красивый, смелый, надежныйРаньше он был слугой у дедушки Байрама, потом ушел в гачаки, но они остались друзьями.

С мамой Багадур поздоровался как старый знакомый, с папой сдержанно-вежливо. Он был смугл, высок ростом и очень хорош собой. Черные его волосы были коротко подстрижены и по-городскому зачесаны назад. Три патронташа пристегнуты были на поясе, два перекинуты через плечо.

Оказалось, что дедушка прислал Багадура, чтоб переправить нас в Алхаслы. Пана не хотел ехать, он требовал, чтоб мы поехали в его родное село, но мама отказалась наотрез. Поехали в Алхаслы,

- А как же с ним? - спросила мама, указывая на мою перевязанную руку. - Надо, чтоб кто-то держал...

- Когда ему был годик, он то я дело влезал на руки к дяде Багадуру. И сейчас, наверное, не прочь?

Один из гачаков подал меня Багадуру. Тот осторожно взял меня на руки и пришпорил коня.

Хорошо, что дедушка прислал за нами вооруженных людей. На дорогах творилось что-то невообразимое.

... В Алхаслы мы остановились в доме дедушкиного приятеля Кази Мирзали. Большая часть жителей еще в мае переселилась с отарами на эйлаги. Отары Кази тоже давно были на летних пастбищах, но сам он и его семья в связи с последними событиями в горы пока не перебрались.

У Кази было около трехсот коров, и дом его, единственный в селе, имел два этажа и железную кровлю.

По вечерам почти все знатные, влиятельные люди с окрестных сел во главе с дедушкой Байрамом, днем скрывавшиеся в степи, узнав через гонцов, что большевиков в селе еще нет, возвращались в дом Кази Мирзали. Резали баранов, ставили самовары... Среди других здесь оказался отбившийся от своей части турецкий офицер. Отряд разрастался: каждый вечер приходилось резать несколько баранов... Выставив часовых на подходе к селу, все рассаживались на расстеленных во дворе коврах, ели, пили и горячо обсуждали возможность появления большевиков. Старший сын Кази Мирзали Садых готовился стать молллой. У него была коротко остриженная черная борода и высокая папаха. Длинный до самых ног архалук его подпоясан был белым кушаком.

Привязав к палке белую тряпку, Мирзали Садых целыми днями сидел на холме возле дома, чтоб в случае прихода большевиков те издали увидели бы, что им не будут оказывать сопротивления. Маме все это казалось смешным, и она подтрунивала над Садыхом, советуя ему переодеться и сбрить бороду большевики не жалуют служителей культа.

Молла Садых молча ухмылялся, и эта его ухмылка была гадка мне своей фальшивостью. Я бы очень даже хотел, чтобы большевики, явившись, призвали к ответу этого криво улыбающегося моллу. Посмотрим, как он тогда заулыбается!...

Через несколько дней снова пришлось переезжать. На этот раз дедушка Байрам велел нам ехать в Гюней Гюздек к родственникам папы.

- Здесь вы в доме самого богатого человека, - объяснил дедушка, - а там будете жить у крестьянина, который ходит в чарыках. Кстати, вы тоже перемените одежду, наденьте крестьянское. Уляжется все, тогда посмотрим...

- А вы как? - помолчав, спросила мама.

- Перейдем на ту сторону, - ответил дедушка и, повернувшись, взглянул на противоположный берег Аракса.

Загрузка...