ЧАСТЬ III

Откровение

Стучите и откроется вам.

Мф. 7:7.

БОГ УСЛЫШАЛ отчаянную мольбу Евгения, указал ему путь служения. Помощь подоспела уже через несколько дней. Появился молодой русский, доселе незнакомый Евгению, старше его всего на полгода, также моливший о жизненном призвании. Звали его Глеб Димитриевич Подмошенский. И лишь один Господь ведал — их судьбы связываются теперь навеки.

Жизнь Глеба отличалась от жизни Евгения, складывалась трудно, но в то же время ему было доступно древнее православное мировоззрение, коренившееся в родной русской культуре, исстари богатой духовно.

Когда они повстречались, Глебу исполнилось 28 лет. Роста выше среднего, русоволосый, с небольшой бородкой. Общительный и изобретательный, «душа общества», умел повести беседу, увлечь рассказом. Натура артистическая (сказывалась наследственность по материнской линии), с прекрасным чувством юмора, блистающим порой тонкой «смешинкой» на манер Диккенса. Полагался он больше на интуицию, часто бывал непредсказуем и нетерпелив. Неуемный, жаждущий деятельности, почти всегда бывал занят «по горло». Отчасти под влиянием своего духовного наставника о. Адриана, речь о котором впереди, он научился прозревать человеческую натуру — подчас оценивал личность так, как иной и не помыслил бы. И оказывался прав!

Движимые большими идеями и, как говорится, слепленные из того же теста, что и «голодные художники», в этом они оказались близки с Евгением, несмотря на явные различия в характерах. Кроме того, сердца обоих были неисчерпаемым кладезем любви, только Глеб не стеснялся выражать свои чувства. После прихода ко Христу любовь буквально вскипала в нем, это и привлекало к нему людей. Очевидно, именно Глебу предназначалось вытащить Евгения из темницы горечи и одиночества, отворить его любящее сердце.

В 1961 году, после длительного паломничества по Аляске и Канаде, Глеб посетил Сан- Франциско. Калифорния послужила ему последней остановкой перед возвращением домой в Бостон. Средства на это путешествие он заработал в православных приходах, устраивая показы слайдов на тему «Монашество в современной Америке». В русской общине Сан–Франциско о нем прознали и попросили провести встречи в храмах города. «Так я познакомился, — вспоминает Глеб, — с Марией Шахматовой, бывшей экономкой Приюта свят. Тихона Задонского в Сан–Франциско, основанного величайшим православным подвижником современности, блаженным Иоанном (Максимовичем). Она приняла меня с радостью, как старого знакомого, и сразу же упросила встретиться с одним из ее бывших сирот, чтобы я помог ему поступить в семинарию — он имел явные религиозные наклонности. Вскоре я познакомился и подружился с этим молодым человеком. Звали его В. Т. Он был моложе меня и полон планов: хотел стать миссионером в Норвегии и поступить в Московскую Духовную Академию. Он понимал, что надо нести Православие американцам, и решил представить меня одному из них. Я согласился пойти назавтра, после литургии на праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы.

В тот день (21–го нояб./4–го дек.[4]) я причастился в соборе на улице Фултон, и мы двинулись в путь. Идти пришлось долго. День стоял солнечный, но холодный и ветреный, что обычно для Сан- Франциско. Нам предстояло посетить студента Берклийского университета, пожертвовавшего блестящей карьерой на факультете синологии ради того, чтобы написать книгу по философии нигилизма. Он зарабатывал на жизнь мытьем посуды в ресторане, хотел быть свободным и не связывать жизнь с ненавистным ему академическим миром».

Жил Евгений в квартире на первом этаже. В. Т. и Глеб постучали в окно, но затем увидели, что дверь не заперта, и вошли прямо в большую, довольно темную комнату. Одна стена была увешана иконами, которые освещались лампадой. Перед этими иконами стоял Евгений. Был он в зеленом свитере, с трубкой в руке и, похоже, не очень‑то обрадовался гостям, однако чувствовалось, что он весьма образован и воспитан. Он вежливо поклонился. Как открылось позже, Глеб показался ему знакомым.

Неожиданно Глеб воскликнул «по–апостольски»:

- Мир дому сему!

Евгений взглянул удивленно и настороженно.

- Где розетка? — спросил Глеб.

- Простите, не понял? — еще больше удивился Евгений. Заметив в руках Глеба диапроектор, с которым тот почти никогда не расставался в путешествии, он указал, куда его включить. В ту же минуту Глеб начал показывать слайды, многие из которых сделал сам. Эту серию он называл «Святые места в Америке».

«Перед пораженным Евгением, — вспоминает Глеб, — предстал мир апостольского Православия. Красочные иконы, портреты святых и праведников, виды Елового острова преп. Германа Аляскинского, чудотворные иконы из Шанхая, игуменьи, схимники, скиты в Канаде, монастырь в Джорданвилле и Ново–Дивеевская женская обитель, которая восприняла передала Америке традиции оптинских старцев. Я давал короткие пояснения к слайдам, пытался раскрыть «мученичество» Святой Руси. Под конец рассказал о своем отце, как его арестовали коммунисты, о том, как пришел ко Христу, и что, в конечном счете, привело меня сюда.

Лекция кончилась, хозяин квартиры, Евгений Роуз, будущий о. Серафим, затаив дыхание прошептал: «Какое откровение!»».

Будущий брат

ОТСТУПИМ на несколько лет и проследим жизнь того, кто принес Евгению откровение и кому суждено стать главным человеком в его судьбе.

До 13–ти лет Глеб жил в Европе. Еще до его появления на свет родители бежали от коммунистического режима из России в Латвию. Родился он в Риге 26–го марта 1934 года, и младенцем его крестили в Православной Церкви. Вскоре щупальца коммунизма дотянулись и до Латвии. Когда Глебу было 5 лет, арестовали отца, сослали в страшный воркутинский лагерь, там он и скончался четыре года спустя от голода[5].

Глеба и его сестру Ию воспитывала мать, Нина Александровна. Родословная ее велась из двух артистических семей: дядя по отцу — знаменитый хореограф Михаил Фокин, а дядя по матери, Павел Филонов, — известный художник–авангардист. От Нины Александровны Глеб унаследовал любовь к классическому искусству и особую восприимчивость к изящному.

Неудивительно, что поначалу духовный мир открывался Глебу через эстетические формы. Он пишет: «В раннем детстве я испытал высокую любовь — то ощущение прекрасного, от которого мурашки бегут по спине. Мне было тогда лет 8–10, и скорее всего, навеяли эту любовь напевы и картины природы. Я любил ходить по лесу и собирать букеты цветов. Помню ярко–голубое озеро, множество высоких желтых цветов. Там, в полдень, я впервые услышал жаворонка, он почти застыл в воздухе и только изредка взовьется в небеса или упадет к воде. Пел он неописуемо хорошо. Я замер на месте, красота пронизала всё мое существо. Тогда‑то я и испытал мощный, стихийный, всепоглощающий приток вдохновения и понял, что это — любовь. Была ли это любовь к жизни или жизнь сама казалась мне любовью? Нечто похожее я позднее нашел у Вордсворта: «ярко–желтое безбрежье отражающихся в воде цветов, их колышет ветер, а весеннем небе парит жаворонок, он поет песнь солнцу! В тот момент я почувствовал Бога, Его любовь». Позже я потерял это осязание свободы наедине с природой, вернулось оно лишь десять лет спустя, когда я вновь обрел Господа и любовь».

ВО ВРЕМЯ второй мировой войны Глеб с сестрой и овдовевшей матерью были эвакуированы в Германию, где жили в бедности и неопределенности в лагерях для беженцев. В 1949 году им удалось эмигрировать в Америку, но и там их поджидали лишения. Мать заболела, и 17–летнему Глебу, помимо учебы в школе музыки и искусств в Нью–Йорке, приходилось много работать, чтобы прокормить больную мать и младшую сестру, страдавшую эпилепсией.

Учась в колледже в Бостоне, Глеб, как и Евгений, вступил в период отчаянных душевных поисков. Его мать, из русской инетллигенции, не взрастила его в уповании на Бога. Тяготы и заботы рано легли на его плечи. Он мечтал о направляющей руке и клял судьбу, лишившую его отца. Его мучил вопрос: почему столько сил приходится полагать, дабы прокормить себя и семью? Он признавался: «Я замышлял самоубийство. Мой бунт был не сродни модным капризам битника 50–х годов, богатого мальчика, который, по выражению Толстого, «бесился с жиру». Нет, я страдал, потому что не знал ответа на вопросы, которые казались жизненно важными. Я хотел жить, но должен был знать зачем. Только потому, что родился? Чтобы бесцельно страдать и умереть? Я не просил рождения! Я хотел жить, но уже впал в отчаяние: всё представлялось невыносимо отвратительным. Какое‑то поистине бесовское безразличие охватило меня, подавив даже естественный страх. Это можно назвать «тихим ужасом». Лишь прошедший через такое способен понять и помочь молодым людям, стоящим, как некогда я, на пороге самоубийства. Мне тогда не исполнилось и 20–ти лет».

Только милостью Божией вышел он из такого состояния. Он уже стоял на мосту в Бостоне, помышляя свести счеты с жизнью, как вдруг в памяти всплыли несколько цветных картинок святого, знакомого еще с детства — преподобного Сергия Радонежского. Этот русский подвижник XIV века жил так, как устроил Творец — с Богом в сердце, в объятиях природы. И тоненькая мысль пронзила Глеба: «Попробуй, а вдруг эта простая идеальная жизнь вдали от мирской суеты, в гармонии с природой и есть реальность? Если же и это обман, бред, «опиум для народа» — тогда покончи с жизнью.» Это было перед Рождеством.

В тот же вечер еще один случай отодвинул его от пропасти. Он, замерзший и промокший, плелся по улице, называвшейся Дорогой Симфонии, что в Бостоне. Неожиданно к нему подошел незнакомый человек и предложил билет в Концертный зал, где давали «Мессию» Генделя. Величественный хор «Аллилуйя» воззвал напрямую к его душе, Глеб рыдал от радости и ликования в этой музыке. Благодаря высокому искусству и всепроникающей красоте он начал постигать — не умственно и не логически, — что человек есть дух и что цель его долгих поисков проста — это Бог.

Но только когда Глеб побывал в русском монастыре — всё окончательно прояснилось и стало на свои места. Он впервые столкнулся с верой отцов в ее полной славе. Вспоминая, как приехал в монастырскую церковь в Вербное воскресенье, он пишет: «Когда отворились Царские врата на всенощной Входа Господня во Иерусалим и я услышал величественный громогласный хор, поющий антифоном по обеим сторонам алтаря, я испытал вновь то восхитительное чувство, что и пре генделевской «Аллилуйе», — чувство, которое я тщетно искал во многих церквях, но нашел только сейчас — и оно покорило мое сердце! Я родился заново для жизни во Христе!»

В СВЯТО–ТРОИЦКОМ МОНАСТЫРЕ Глеба взял под свое покровительство молодой и деятельный иеродиакон Владимир. Невысокого роста, с яркими зелеными глазами, преисполненный радости и христианской любви. Глеб вспоминает: «После повечерья отец Владимир предложил: «Давай прогуляемся до кладбища». На нем был клобук и мантия. Он лучился радостью, и дух его, казалось, ликовал. Предложил: «Хочешь поговорим?» А я как раз прикидывал, раздумывал — стоит ли раскрывать самые потаенные уголки своей души? Мы пошли, и он начал: «Давай сначала я расскажу о себе, а потом — ты». И поведал свою историю, которая в чём‑то напоминала жизнь Глеба. Родился он в Черниговской губернии. В 14 лет был угнан германской армией, отступавшей из России. В советское время отец его был атеистом, и мать не позволяла себе говорить детям о религии, но когда пришло время разлуки (как оказалось, на всю жизнь), она открыла ему: «Имей в виду, ты крещеный». В Берлине, будучи «остарбайтером», он выкапывал людей из‑под руин после налетов американцев. Именно здесь, в послевоенной стране, одинокий юноша и обрел впервые Бога. Он повстречал отца Адриана Рымаренко, священника с пылкой верой и вдохновением, собравшего христианскую общину из 40–50 мирян, в основном неимущих русских беженцев, и постоянно питавшего их своей неиссякаемой верой. Именно под его влиянием о. Владимир решил стать монахом еще в Германии, а теперь подвизался в Джорданвилле.

«Говорил о. Владимир очень долго, — продолжает Глеб, около двух часов. Он открыл мне, что движет его душой, свой внутренний мир, и я был несказанно рад, что встретил доступного человека, коего волновали такие же вопросы, кто уделял мне время, снисходил до меня, недостойного, подбадривал и шутил.

Закончил он рассказывать, и взвилось мое сердце, захотелось излить всё, что накипело. «Теперь расскажи о себе», — попросил он. И выплеснул всё: как жил, страдал, мучился сомнениями. Так и произошло мое «перерождение», среди ночи, на дороге между кладбищем и монастырем. Сколько сил дал мне этот разговор!

Неужто мы расстанемся?! Страшно подумать: ведь я встретил человека, которому я дорог таков, каков я есть. Прощаясь со мной ночью накануне отъезда, он перекрестил меня, обнял и поцеловал. Я был потрясен: как же холодно и бездушно я до сих пор жил! А он улыбнулся, повернулся, и его черный клобук исчез в ночи. Я вышел из монастыря, небо было усыпано звездами, стояло теплая летняя ночь, пахло сеном. И я подумал: вот бы никогда не расставаться с о. Владимиром. Утром, уже прощаясь, он повторил те же самые слова: «Не волнуйся, мы не расстанемся вовек».

Отец Владимир открыл для него подвижническую, мистическую сторону православного христианства. Перво–наперво он дал Глебу житие преп. Серфима Саровского (|1833), одного из самых любимых святых земли русской.

Все, кто знал Глеба, заметили после его «перерождения» разительную перемену. До этого он слыл «мрачным Глебом». Теперь же он был внутренне счастлив и окрылен: открылась цель, ясная и неотложная. Он изменился настолько, что, как сам говорил, мир предстал в других красках.

Душа Глеба жадно поглощала русские святоотеческие писания. Он знал, что помимо преподобных Сергия и Серафима было очень много пустынножителей — отшельников, пребывавших в единении с Богом среди бескрайних лесов России вплоть до нашего столетия. И особенно взволновали его жизнеописания старцев Оптиной пустыни, они продолжили традицию пустынников рославльских лесов и представляли в истории современной Церкви одно из самых необычайных явлений. В XIX и начале XX века старцы оказывали огромное влияние на русское общество, вызвав широкое процветание святости. Выполняя древнюю пророческую роль Церкви (Еф. 4:11; 1 Кор. 12:28, 14:1,3), они даром Божьим проникали в людские сердца и целили раны душевные и телесные. Их пророчества и открытые Богом тайны привлекали искателей духовности со всей Руси, их посещали Достоевский, Гоголь, Толстой.

ОПЯТЬ ЖЕ с помощью о. Владимира Глеб познакомился с учеником святого Нектария (одного из последних оптинских старцев), о. Адрианом Рымаренко, кто привел о. Владимира в Церковь. Ныне уже пожилой, о. Адриан со своей матушкой жил в Спринг Веллей в штате Нью–Йорк, где основал Ново–Дивеевскую женскую обитель. Так же, как и в Европе, он духовно окормлял мирян из христианской общины, собравшихся вокруг него.

Вместе со своей паствой о. Адриану выпало много пережить. Во время второй мировой войны его родному сыну осколком от бомбы снесло полголовы. Отец Адриан воспринял этот удар мудро, и пережитое помогло ему еще более поддерживать и утешать окружавших, и люди тянулись к нему. Священник, духовник, проповедник, он привлекал сотни, тысячи душ в Церковь своим богослужением и образом жизни. Он отдавал ее своей пастве. Столько отеческой любви дарил он, что его прозвали «суперсвященник».

Пастырство о. Адриана зиждилось не на его собственных измышлениях, а на всём лучшем, что он унаследовал от своего учителя — старца Нектария. Тот скончался в 1928 году под епитрахилью о. Адриана, и благодать оптинского наследия, несомненно, снизошла на последнего. Подобно своему наставнику, он становится истинным сердцеведцем: взглянув раз на человека, уже мог сказать, что необходимо тому сейчас, причем каждому свое, потребное только ему.

До встречи с о. Адрианом Глеб не знал о нем всего и в первый раз пошел к нему не добровольно, а только в послушание. Глеб говорил, что ему достает духовных наставлений монахов Свято- Троицкого монастыря, однако о. Владимир ответил: «Нет, поскольку ты еще в миру, тебе нужен священник–духовник, который также в миру, но живет во всей полноте христианского подвижничества». Он велел Глебу ехать до Нью–Йорка, дальше вдоль реки Гудзон до маленького женского монастыря. «Не пожалеешь», — прибавил он.

Вспоминая первую встречу с о. Адрианом, Глеб пишет:

«Сначала ехал на поезде до Нью–Йорка, потом на метро через весь город, затем час на автобусе до Спринг Веллей и еще около часа пешком до монастыря. Обитель занимала небольшую усадьбу в пригороде, по соседству с местным аэропортом, и, казалось, стояла здесь совершенно не к месту, равно и не ко двору в моей новой жизни. В Ново–Дивеевской обители я никого не знал и не представлял, что меня там ожидает. В моем воображении рисовались только картины старого Дивеевского монастыря. В то время из православной литературы я прочел лишь чудное полное жизнеописание преп. Серафима Саровского, житие преп. Сергия Радонежского и только начал «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», сразу пленившие душу поразительной силой. Но в Ново–Дивеевской обители я еще не искал совершенный способ молитвы, как тот странник. Я едва только духовно родился, был восприимчив ко всему и лишь учился жить в атмосфере Церкви, которая еще оставалась для меня неизведанной страной. Не помню уже, кто показал мне дом о. Адриана. Он стоял прямо посередине двора, слева за небольшой белой, еще недостроенной церковью, увенчанной красивым голубым куполом. Перед ней открывалось поле, усеянное белыми ульями. Огромная плакучая ива роняла ветви между алтарной частью храма и домиком о. Адриана: два окна, меж ними — крытое крыльцо.

На мой робкий стук отворила пожилая женщина, матушка, она и позвала о. Адриана. Открылась дверь справа, и он пригласил меня в небольшой, очень уютный кабинет с невысоким потолком. Предложил сесть в кресло у окна, напротив красного угла со множеством старых, почерневших икон и горевшей лампадой. Сам сел на диван у стены, покорив меня душевной улыбкой. Он был высок и очень красив. Ярко–голубые глаза светились радостью, сам же, хотя и серьезен, был необычайно обаятелен. Приехал я не для того, чтобы найти старца, понятие о «старчестве» сложилось позже. В то время мне хватало того, что я получал в джорданвилльском монастыре. Не мучили меня и «неразрешимые» вопросы. Я просто пришел в гости, хозяин понял это и отвечал кратко и незначительно, уделяя больше внимания портретам монахов в клобуках на стенах, нежели беседе. И вдруг он ошарашил меня вопросом относительно одного моего греха. Я был поражен такой прозорливостью, о таком даре я и не предполагал. Он придвинулся ближе и, глядя прямо в глаза, открыл обо мне такое, о чём я раньше даже и не догадывался.

Беседовали мы не очень долго, но я окончательно утвердился: передо мной всезнающий, заботливый и, несомненно, доброжелательный отец, которому ты нужен такой, какой есть, кто не пытается загнать тебя в свои «праведные» узкие рамки. Я плакал, но не только потому, что разговор тронул мое сердце, а потому, что обрел нечто совершенно замечательное, к чему душа стремилась многие годы. Внезапно возникла тысяча давно мучивших вопросов. Отец Адриан рассказал в двух словах, как самому найти ключ ко всем ответам. Объяснил что такое зло; что цель человеческой жизни на земле открывается через ежедневный круг церковных богослужений; поведал, что икона — это окно в Небо, которое мы отворим для себя, познавая святых; что живопись, музыка и все виды искусства — как и молитва — путь к Богу–Создателю; что отношения в семье — это тайна Богопознания; открыл, что такое праведность; что такое мужское и женское естество; что есть Богословие; в чём наш долг перед обществом, перед страждущей Россией и перед Америкой, которую он любил. Но более всего он восхищался оптинскими старцами, чьи лица излучали свет с портретов вокруг меня. Один из них — Нектарий — был его духовным наставником, о чьей жизни в гонимой России написала в журнале, издаваемом в Джорданвилле, матушка отца Адриана. Сам он то и дело ссылался на батюшку Нектария, присовокупляя необычные и даже смешные истории из жизни своего учителя».

Как и для о. Владимира, о. Адриан стал для Глеба духовным наставником — отцом, коего он мечтал обрести. И, несмотря на слабое здоровье и необыкновенную занятость, о. Адриан приложил немало сил, чтобы духовно образовать Глеба. Последний вспоминает, как тот передавал ему учение отцов Церкви о хранении ума и очищении сердца:

«Он нарисовал прекрасный лик чистой девы, которую должны казнить завтра за любовь и веру во Христа. Она идет по темным, сырым, холодным лабиринтам катакомб с мерцающей свечой — только этот огонек поможет ей добраться до тайного места — туда, где христиане празднуют таинство Евхаристии, где она, причастившись Христу, войдет в Его Царство. Всё её будущее в вечности зависит от этого мерцающего огонька, зовущего прочь от безжалостного мира тьмы. С каким же благоговением и трепетом должна она хранить пламя этой свечи, чтобы обрести возжеланную для нее жизнь!

«Дева, — объяснил о. Адриан, — это душа человеческая, обязанная хранить свет познания о Боге и остерегаться всяких неблагоприятных воздействий, способных затмить или даже погасить «свет, пришедший на землю, дабы спасти грешников». Как важно хранить наши чувства, коими мы воспринимаем и познаем жизнь! Наше осязание жизни, наша любовь к ее Источнику должна быть чиста перед Ним, чтобы лучше расслышать Его голос в наших сердцах — средоточии дарованной Богом жизни. Нужно постоянно блюсти, очищать, «протирать» наши чувства, дабы продолжал гореть тот просвещающий нас огонек свечи — «свет Христа, озаряющий всех». Свет этот — Божественная Благодать.»

Отец Адриан поднялся, я видел, как он воодушевлен. Почти шепотом он велел идти за ним.

Дверь позади, очевидно, вела в молельню. Я вдруг ощутил, что это его святая святых, и я удостоился право войти туда. Прямо перед нами, в красном углу — множество всевозможных икон и аналой с раскрытыми книгами, Псалтирью и прочими. Сверху возобладала над всем черно–белая фотография: голова Христа со знаменитой картины Васнецова. Страждущий, изможденный Спаситель в терновом венце словно пронизывал взглядом. Вот объяснение о. Адриану! Святой Лик выражал страдания. Но почему?! Меня никогда не убеждали объяснения страданий, ведь Христос победил боль и смерть. Почему же нам необходимо страдать и впредь? Если уже одна наша приверженность Ему обещает вечное блаженство, почему мы всё еще должны страдать здесь на земле, как в ветхозаветные времена?..

От рубиновых иконных лампад, казалось, пламенела вся маленькая комнатка с низким потолком — настоящая келья старца. Меня охватило необыкновенное благоговение, даже некий трепет. Отец Адриан поклонился святыням и начал мне их показывать, а я также подходил к каждой, кланялся и целовал. Там были крошечные частички мощей киево–печерских святых и др. Особо задержался он на св. Агапите–Целителе, кто всегда помогал ему в недугах; показал св. Иоанна Многострадального, который зарыл себя в землю, дабы избежать искушения; Моисея Угрина, питавшего голодных — то же делал сам о. Адриан в страшное советское время.

В комнате стояла почти осязаемая тишина. Всё это время батюшка говорил шепотом, да иначе и быть не могло, рядом — Святость. Он положил руку на сердце и начал рассказывать о внутренней мирности, внутреннем делании, спокойствии и молчании. Я боялся, что от обилия впечатлений не смогу запомнить всё важное, но не посмел прервать его: теперь, обратясь к иконам, он говорил как бы сам с собой. И тут я неожиданно постиг ту сладость страдания, что оставил нам Христос. Как я не понимал раньше, что эта пронизывающая боль необходима, дабы сохранить чувство приобщения к Святости.

Круговерть мыслей остановилась, они просто растаяли в сосредоточенной молитве. Я внезапно ощутил ответственность за каждое свое слово, мысль, чувство: так легко загрязнить, исказить или даже стереть источаемую вокруг Божественность. Сама боль осознания этого есть сладость, недаром в Акафисте Спасителю Он именуется «Иисусом Сладчайшим». Страх греха — это совершенно отличный вид страха, смелый, героический, можно даже сказать, «бесстрашный страх», когда боишься потерять только лишь вдохновляющее «стояние пред Богом», словно вот- вот умолкнет сладкозвучная струна, связывающая нас с Творцом, и всё из‑за нашей же беспечности, неумения хранить чувства, ибо позволяем им свободно бродить в кромешной тьме лабиринтов падшего мира».

Отец Адриан всегда подчеркивал, сколь важно стремиться ко внутренней тишине, через чистоту и боль сердца. Ее плоды он видел, глядя на своего старца Нектария, тот иногда полностью погружался в надреальный Свет Божества[6]. Но тишина эта — «мирность» — была не сродни бездействию. Многократно повторяя слова старца Нектария, он учил, что христианство — это жизнь, живая апостольская сила.

В один памятный день он привел Глеба в монастырскую церковь, взял за руку и повел к фрескам на стенах, изображавшим святых на небесах. Глеб чувствовал тепло его ладони и видел, как тот лучился радостью. Вышли на улицу — небо переливалось звездами. Внезапно о. Адриан спросил: «Почему Бог волной вынес нас на просторы американской земли? Почему рассыпал нас — словно звезды по небу — среди добрых американцев? Не для того ли, чтобы мы до наступления конца света успели воссоздать здесь жизнь Святой Руси, как свидетельство истинного христианства?» Устраивая обитель, мирскую общину, о. Адриан пытался воздвигнуть как православное небо над Америкой, заронить семена древней православной жизни в почву этой свободолюбивой страны, привнести сюда потерянную внутреннюю тишину. Эти апостольские идеи были абсолютно новыми для Глеба. Отец Адриан буквально открыл перед ним новые горизонты.

В 1958 ГОДУ Глеб поступил в Свято–Троицкую семинарию при монастыре в Джорданвилле. Для сей духовной школы то была пора расцвета. В ней преподавали выдающиеся наставники: архиепископ Аверкий — живой исповедник нашего времени, религиозные мыслители архим. Константин (Зайцев) и И. М. Андреев, богослов прот. Михаил Помазанский. Глеб напитывался здесь живыми традициями Русской Церкви, воплощенными в праведниках, на коих зиждилась и коими творилась Святая Русь.

Когда Глеб познакомился с Евгением, учеба была уже позади, и он серьезно и искренне искал применение полученному богатому духовному багажу, но истинное призвание, как и Евгению, пока не открылось. Его монашеству противилась мать, она грозила проклятием, если тот примет постриг. Под влиянием о. Адриана мысли его обратились к апостольству, к евангельскому делу православного просвещения Америки. Пример он нашел в служении преподобного Германа Аляскинского, монаха–подвижника святой жизни, одного из первых миссионеров на американском континенте. Более того, Глеб увидел в преп. Германе своего святого заступника перед Богом, которого можно попросить об указании дальнейшего жизненного пути (хотя преп. Герман в то время не был еще прославлен Церковью).

Монах Герман прибыл на Аляску из северного русского монастыря Валаам в 1794 году. На отдаленном Еловом острове, в тиши лесов, он жил в полном уединении с Богом и проповедовал Евангелие местным жителям — алеутам, заботился об их осиротевших детях. Здесь же и преставился в 1836 году. Однажды весной, незадолго до окончания семинарии, Глеб впервые прочитал о его жизни в книжице, изданной на Валааме в 1894 году. Позже он вспоминал: «Я был поражен тем, что совсем рядом со мной, на том же материке жил и обрел вечный покой человек высокой святости. У меня даже есть возможность прийти к нему, русскому Святому, — в Америке! Прийти с прошением, с молитвой обо всём, в чём нуждаюсь. Он поможет, укажет, как устроить жизнь в Боге и что мне делать. Но нельзя ехать к нему простым путешественником–туристом. Нужно выстрадать этот путь, без денег, без всего.

Я был поражен не только мыслью, что частичка Святой Руси действительно находится в Америке, душа возгоралась от задумки о. Адриана — взрастить это семя на американской земле, он так вдохновенно рассказывал, так старался воплотить свою мечту в Ново–Дивееве. О Боже! Пустынный остров на Аляске! И там — нетленное тело Святого! Проехать через всю страну, без денег, как заповедано в Евангелии, оказаться рядом с многострадальной Россией, но главное — получить от Преподобного ответ. Всё, как было на Руси! Мысль казалась безумной, но я решил не отступаться.

Примчавшись обратно в монастырь, влетел в келью о. Владимира и заявил: «Только не говорите, что это безумие, выслушайте. Всё равно, сделаю, как решил: окончу семинарию и в тот же день без денег поеду на Аляску просить о. Германа ответить, как послужить Богу. Только не смейтесь!»

«Совсем не безумие, — о. Владимир очень серьезно посмотрел на меня, — твои праотцы (он всегда напоминал мне о них, т. к. мой отец был из Пскова и о. Владимир считал это важным) паломничеством ко святым получали спасение! Я совсем не считаю это сумасшествием или чем‑то смешным. Мысль замечательная. Богом посланная! Попомни мои слова: не успеешь оглянуться, как всё устроится, и ты отправишься в путь. Только после возвращайся прямо сюда». И он с любовью благословил меня.

Я изумился, но поверил, что это от Бога! Так и оказалось. Отец Владимир рассказал, что переписывается с одним старым отшельником с этого острова, архимандритом Герасимом. Я отправил ему письмо и получил приглашение приехать летом. Дело оставалось за малым — найти средства. И мне пришло в голову: по дороге на Аляску давать лекции с показами слайдов, посещая церкви, привлекая семинаристов».

ДЕНЕГ, ВЫРУЧЕННЫХ от лекций, хватило, чтобы добраться до Аляски. Глеб приехал не Еловый остров в августе 1961 года. Проплутав несколько часов в лесу, наконец набрел на старое монашеское поселение преп. Германа. Отца Герасима он встретил в часовне, которую тот поставил на месте землянки Преподобного. В пятистах шагах — Монашеская лагуна и рокочущий океан. При первом взгляде на настоящую келью отшельника Глеб даже испугался. «Я вдруг ощутил, — пишет он, — что всё это неподдельное, как на Святой Руси, очень отрешенное от мира, как и путь самого Германа».

В Свято–Троицкой обители некоторые предупреждали Глеба, чтобы тот остерегся о. Герасима, дескать, тот сумасшедший и — что еще хуже — «неканоничный». Ходили слухи, что он к тому же коммунист, масон и еще невесть кто. Познакомившись с ним, Глеб с облегчением вздохнул: всё — вымысел и наговоры. Отец Герасим оказался простым и сердечным, с огромной любовью к монашеству, несмотря на годы лишений и одиночества. «Я ему очень понравился, — вспоминает Глеб, — у нас оказалось много общего: наши родители были одного и того же сословия, и он также любил моего духовного отца — о. Адриана, с коим переписывался».

Отец Герасим не примыкал ни к одной «политической» группировке иерархов, за что поплатился: его не признавали и даже презирали. Он невыразимо страдал, наблюдая раскол Русской Церкви после революции, но сам не принимал ничью сторону. Говорил: «Я молюсь за всех и поминаю всех». Одна «юрисдикция» обвиняла, что он принадлежит к другой, в то время как последняя причисляла его к первой. На вопрос «Из какой вы юрисдикции?» он неизменно отвечал: «Из Христовой». Отсюда сразу заключалось, что отшельник повредился в уме. Это давало богатую пищу для всевозможных слухов, которые и достигли Глеба перед отъездом.

Глеб убедился, что о. Герасим жил по велению боголюбивого сердца. Молодой паломник очень огорчился, что подлинного носителя духа Святой Руси не ценят и не понимают в Америке. Ни в своей семинарии, ни где бы то ни было он не встречал такого подвижника — пустынножителя, охотно отошедшего от мира и даже принявшего хулу церковной верхушки, для того чтобы жить истинно в Боге, по совести, держась монашеского призвания. На острове о. Герасим находился с 1935 года. Ухаживал за могилой, следил за мощами преп. Германа и поддерживал монашеский уклад жизни «Нового Валаама», как называл это место сам Преподобный в память о своем любимом русском монастыре. И Глеб понял, что перед ним тот самый человек, появление которого о. Герман предвосхитил за сто лет: «Монах, как и я, убежит от людской славы, придет и поселится здесь.»

Поездка на Еловый остров совпала с началом Успенского поста. Отец Герасим устраивал службы у себя в келии и поминал всех людей, встретившихся в жизни. «Список был поистине бесконечен, — вспоминает Глеб, — каждое имя омывалось его слезами. Его пылкая молитва тронула меня до глубины души, она захватила меня — это было взывание к Богу о заступничестве, упрашивание. Я не мог сдержать рыданий, исходивших из самого сердца. Но в слезах ощущалась не печаль, а, скорее, сладость и необъяснимое раскаяние сердца. После молитвы он особенно исполнялся жизни и радости. Угощал меня чаем и испеченным собственными руками пирогом с лососем. Вокруг не было ни души, и только сияющие звезды над гигантскими темными елями могли засвидетельствовать его многолетнее духовное стояние перед Богом».

Прошла неделя, но Глеб еще не нашел в своем сердце ответа на вопрос: как жить дальше. Как бы не пришлось возвращаться домой, так и не достигнув основной цели.

Но вот что случилось. Перед Успением к о. Герасиму приехали его старые друзья из городка Кадьяк. Он был в прекрасном настроении и встречал их очень радушно. Глеб же тем временем отошел к небольшому, заросшему папоротником источнику, из коего в бытность свою сам Преподобный доставал воду. Сев на замшелый пень у журчащего потока, он открыл книгу, взятую из хижины о. Герасима. Это были жития русских подвижников. И вот, наугад перевернув несколько листов, он попал на главу о преп. Серафиме Саровском.

Как‑то в конце 1832 года один монах спросил старца:

- Почему мы не имеем строгой жизни древних подвижников?

- Потому, — отвечал старец, — что не имеем решимости, а благодать и помощь Божия к верным и всем сердцем ищущим Господа ныне та же, какая была и прежде, — и мы могли бы жить как древние отцы, ибо, по слову Божию, Иисус Христос «вчера и днесь той же, и вовеки»».

Словно озарение снизошло на Глеба: дело в том, что он еще не решился полностью сораспять свою жизнь Иисусу Христу, не изжил самость, поэтому Бог молчал. Вскочив Глеб побежал по тропинке, но не к хижине, а в другую сторону и скоро оказался у большой белой часовни. Построенной местными жителями над могилой Преподобного. Упав на гробницу, он принялся истово молиться.

А незадолго до этого, за тысячу миль отсюда, в одно из книжных лавок Сан–Франциско Евгений отчаянно молил Божию Матерь: «Дозволь мне служить Твоему Сыну!»

Как и Евгений, Глеб готов был вырвать сердце, чтобы принести его на жертвенный алтарь. Он обрел решимость, памятуя слова преп. Серафима: «Разрешил себя Господу, предал себя в Его руки, а дальше — будь что будет!»

Вдруг Глеб услышал тихий, мягкий голос, идущий, казалось, из усыпальницы: «Мечтай!» — только одно слово. Может, ему показалось? Может, он сходит с ума? Но нет, он ясно слышал! Не было сомнения! Всё так очевидно: только что он посвятил жизнь Богу, предал себя Творцу, и Господь через святого, о. Германа, спрашивал о его желаниях.

«Пошли мне такого же идиота, как я сам, — взмолился Глеб, — кто бы понял меня, понял, чего я хочу».

И опять он услышал участливый голос: «А еще?»

Глеб едва перевел дух. Если его просьба исполнена, он должен как‑то отблагодарить Святого.

«Даруй мне братство, — произнес он с трепетом, — братство, которое прославит тебя и объявит о тебе миру».

И едва договорив, выбежал из часовни, будучи не в силах более оставаться наедине с такой святостью. Он помчался обратно по тропе к о. Герасиму, коего застал за приготовлением чая для гостей. «Я получил ответ!» — воскликнул Глеб. Тот с почтением перекрестился и сказал просто: «Слава Богу!» — даже и не узнав в чём дело.

Что же все это значило? Когда Глеб просил себе такого же «идиота», думал он прежде всего о жене, разделившей бы его мечты и помогавшей их воплотить. Он был знаком с несколькими благочестивыми девушками, но те скорее желали создать уютный дом, их не увлекали романтические идеи Глеба о жертвенной миссионерской работе. Мать всегда называла его «идиотом» за любовь к несбыточным мечтам, и Глеб решил, что только другой «идиот», как и он сам, может полностью понять его.

Вторая же просьба, родившаяся внезапно в благодарность о. Герману, не имела таких четких очертаний. Он уже подумывал о группе или объединении верующих, которые поддержали бы дело канонизации этого, без сомнения, святого подвижника и помогли бы о. Герасиму создать монашескую обитель на острове. Глеб верил, что пример преп. Германа будет очень убедителен для нового поколения американских богоискателей. Поняв суть столь модного в ту пору настроения неприкаянности, ненужности в среде задыхающихся от материального изобилия молодых людей, Глеб пришел к выводу: сегодня американской душе нужна православная идея подвига, духовного подвижничества, самопожертвования ради высокого, благородного дела. В Новом Свете жизнь уже давно устоялась, но дух пионеров–переселенцев, дух свободных людей, борцов не умер. И в образе отца Германа — смиренного монаха, жившего наедине с Творцом в далекой северной пустыни, в одиночку несшего древнюю святую жизнь новой земле, отечески заботившегося об униженных и сиротах, — Глеб увидел пример для подражания современной Америке, дабы воплотить в делах нерастраченный религиозный пыл.

Глеб отправился домой в день Успения Богородицы. Отец Герасим шел вместе с ним по берегу и рыдал как ребенок. «Не переношу прощаний», — произнес он. Отшельник, живущий в такой глуши, расставался с гостями, как правило, навек.

Уже отчалив от берега, Глеб всё смотрел на одинокого заплаканного монаха на берегу лагуны, благословляющего его. Он чувствовал, что покидает остров другим: «Я понял, что вопреки ожиданиям встретил здесь духовного гиганта, он вдохнул в меня решимость и желание продолжать дело святого Германа, во славу Господню и торжество Его Православной Церкви, и я ощутил, что с Божьей помощью ничто не свернет меня с пути».

ПО ДОРОГЕ в Сан–Франциско он задержался в Канаде, чтобы посетить два скита, возведенные одним поистине святой жизни миссионером, позднее ставшим архиепископом Иоасафом (|1955) (ученик и келейник свят. Феофана Полтавского, Нового Затворника). Березовые и осиновые рощи, окружавшие обители, удивительно напоминали природу России, а в самих скитах еще оставались русские монахи и монахини, носители подлинно монашеского духа.

В Эдмонтоне Глеб навестил и преемника архиеп. Иоасафа, еп. Савву, серба. Тот до самого утра рассказывал ему о сербском духовном возрождении и подъеме, возглавляемым известным иерархом Николаем Велимировичем (впоследствии причисленном к лику святых). Еп. Савва еще на родине сам внес значительную лепту в это движение. Теперь же настал черед Северной Америки. Он чувствовал: пришло время поднять дух отчаявшихся русских людей в свободном мире, ведь они утрачивали свои православные корни. «Он был полон силы и жизни, — вспоминает Глеб, но как бы ни хотелось с ним согласиться, как бы ни проникался я его энтузиазмом, всё же червячок сомнения точил душу. Я понимал: несмотря на всё духовное богатство, которое сохранила Православная Церковь и с помощью которого она могла воспламенить людей во всём мире, истинные ее представители уже обречены на вымирание, они не в силах передать это наследие молодому поколению — их разделяла целая пропасть. В современном мышлении укоренился дух «умеренного» нигилизма, что по своей природе диаметрально противоположно традиционным и истинным ценностям Православия. Искалеченные чувством «второсортности» молодые эмигранты, православные по рождению, неудовлетворенные нынешним неоязычеством, стараются стать «как все» и с горячностью отвергают свои православные корни. Потому‑то и я, даже закончив семинарию, всё еще задавался вопросом: как служить Богу и Его Церкви? Я ясно осознал трагедию нашей духовной жизни: церкви словно «тонущие корабли», полные несметных сокровищ благодати и счастья. Но приспосабливать Церковь к современным меркам значит сквернить ее, ибо по самой природе Православие идеально на все времена — оно ведет в Божественное Царство Вечности. Преобразование существующего порядка жизни практически невозможно, так как весь психологический негероический настрой общества исключает подвижничество, т. е. противоречит основе основ воплощенной православной Истины. Единственная надежда, как я считал, — это подобно Апостолам выйти на дороги сегодняшней Америки, проповедуя в простоте и искренности православное Евангелие Христа. Но и здесь легко сбиться с пути: затронешь новые души, приведешь их в Церковь, и они либо уходят с головой в византийский литургический эстетизм, что не приносит реальных плодов и не меняет судеб современных людей, либо удовлетворяются ролью приемышей в новой, чужой семье, безвольно следуя указке и мало–помалу теряя начальный энтузиазм и запал. Я также хорошо помнил все мрачные предчувствия наших лучших епископов, не советовавших подмешивать «новое вино» в старые евангельские «мехи»».

С такими мыслями Глеб покидал еп. Савву и канадские скиты, которым вскоре, со смертью старых монахов и монахинь, суждено было исчезнуть. В Сан–Франциско он навестил своего друга — смиренного о. Нектария (позднее епископа), который очаровал его воспоминаниями, как говорится, из первых рук об Оптиной пустыни и ее святых старцах. Познакомился он и с братом о. Нектария, церковным писателем Иваном Концевичем, и его женой Еленой Юрьевной, жившими в этом городе. Как и о. Адриан, его брат Иван был учеником оптинского старца Нектария.

В Сан–Франциско состоялась и первая судьбоносная встреча с Евгением Роузом.

На пороге

ГЛЕБ ПОКАЗЫВАЛ свои слайды и не подозревал, что Евгений уже открыт этой жизни. «Это‑то и было ему нужно, — писал позже Глеб, — кто‑то должен был донести ему дух древнего пустынножительного Православия, частица которого сохранилась и в сегодняшней Америке! Даже в Сан–Франциско еще здравствовал святой наших дней — архиепископ Иоанн! Я также мог послужить проводником в этот удивительный мир, который, увы, постепенно исчезал с лица земли — это я особенно выделял в разговоре с Евгением. Мир это пребудет до конца времен, но лишь в катакомбах».

Глеб принялся рассматривать иконы на стене у Евгения и сразу же заметил на видном месте портрет Николая II. Многие знакомые русские стыдились Государя и вообще идеи монархии как чего‑то «устаревшего» и «примитивного». Он удивился: с чего бы это американцу держать портрет Царя, да еще вместе с иконами? Но по ответу Евгения понял, что тот прекрасно представлял себе православный взгляд на монархию и верил, что Государь как властитель «третьего Рима» является последним оплотом христианской цивилизации, стоящим под натиском антихриста. Об этом же говорил св. апостол Павел, согласно коему эта сдерживающая сила должна быть взята «от среды» до того, как объявится антихрист (2 Фес. 2:7–8). Евгений поведал Глебу: расстрел Царя и разрушение христианской империи — явный знак последних времен. Россия сдерживала революцию, а пав, оставила мир беззащитным перед злом.

Стало понятным, почему рядом с царским портретом Евгений поместил икону Михаила Архангела, поражающего мессию сил зла — тот падал, сокрушая мир сей.

Затем Евгений заговорил о «Великом Инквизиторе» Достоевского, о том, что, в соответствии с его взглядами, международные организации, и особенно ООН, обретут духовного главу и псевдорелигиозное содержание.

- Но ООН — всего лишь политический орган! — возразил Глеб. — Как народы могут позволить, чтобы глава одной религии исключительно представлял все остальные?

- Я думаю, им непременно понадобится этакий всемирный авторитет, вроде Папы Римского, — ответил Евгений.

И Глеб вспомнил, что его наставник по джорданвилльской семинарии, архиеп. Аверкий, высказывал те же опасения. Он находился в духовном родстве с одним из пророков XIX века, свят. Феофаном Затворником, предрекавшим катастрофическую русскую революцию. Не удивительно, что владыка Аверкий пришел к таким выводам об апокалиптическом веке и его духовном обмане. Но слышать такое из уст американца казалось, по меньшей мере, странным, особенно в 1961 году, когда православные учения на Западе были известны очень немногим. Глеб поинтересовался, исповедывал ли Евгений Православие.

- Нет, — отвечал тот, — но очень бы хотел.

Вспоминая эту первую встречу, Глеб написал: «Говорил он ясно и очень сдержанно. Был замкнут и необычайно спокоен. В нем чувствовалось благородство. Я ощутил, что эта душа живет в Боге и уже хорошо усвоила первую ступеньку «Лествицы» св. Иоанна — «отречение от мира». Как выяснилось позже, он умер для мира, порвав со всеми соблазнами и естественными стремлениями к обычному мирскому довольству и счастью. Единственным честолюбивым желанием оставалось выкристаллизовать в своем философском уме абсолютную ценность Православия.

Тогда я еще не знал, насколько он любит Христа, видел лишь, что весь его энтузиазм направлен на поиски антихриста, который «уже в миру» (1 Ин.4:3) и заражает своим духом всю планету. Было также явно: Евгений до крайности застенчив. И я пришел к выводу, что должен сделать всё, дабы помочь ему постичь и вместить всю полноту Истины».

ГЛЕБ ПЛАНИРОВАЛ вернуться в Бостон спустя несколько недель, но чувствовал, что нельзя оставлять Евгения в таком состоянии неопределенности. Тот явно не «заигрывал» с Православием, наоборот, был чрезвычайно серьезен. На как ввести его в Церковь? У него мало общения с православной общиной, он — философ «в себе», к тому же выходец с чужбинного берега, и вряд ли сможет полностью сойтись с русскими церковными кругами. Отношения, завязавшиеся между ними во время приезда Глеба, нуждались в дальнейшем развитии. Но кто‑то иной должен был помочь Евгению сблизиться с Церковью.

Незадолго до отъезда Глеба из города его новые русские друзья по Сан–Франциско устроили ему прощальный вечер и преподнесли небольшой подарок. Открывая его, Глеб объявил: «У меня тоже есть кое‑что для вас. Вы знаете, что я приехал сюда, на западное побережье как миссионер — вдохновить людей идеями Православия. Но я не хотел бы служить только русским — для них задача лишь вернуться в Церковь. Православие принесено в Америку, и сейчас можно преподать его американцам. Это поможет не только им, но и нам, кто уже в Церкви. Недавно я познакомился с одним из них, интересующимся Православием. Зовут его Евгением. Это и есть мой дар. Все мы — близкие друзья, и я хочу, чтобы вы помогали ему и направляли. Я заронил семя, а вам его взращивать».

Они пообещали ему исполнить пожелание, и Глеб попросил одного из молодых людей, Димитрия Андрэ де Ланжерона, уделить Евгению особое внимание. Тот согласился.

Устроив всё таким образом, Глеб вернулся поездом на восточное побережье. Приехал в Свято- Троицкий монастырь в день поминовения преп. Германа Аляскинского (13/26 декабря), где его встретил о. Владимир, который немедленно отслужил панихиду Преподобному. Так завершилось паломничество. Глеб опять оказался дома, в Бостоне.

Евгений тем временем жил у своих родителей в Кармеле. Посещал литургии в церкви преп. Серафима в Монтере, куда ровно два года назад его привела Алисон. На этот раз, возможно, благодаря Глебу, он ближе сошелся с Православием, преодолел свою застенчивость и познакомился с о. Григорием Кравчиной — своим первым священником. Тот вырос приюте, полным сиротой, в Почаеве, на Украине, под сенью знаменитой Почаевской Лавры. Смиренный, богобоязненный, он оказался дальним родственником о. Адриана. Служил сейчас в Монтере, где ему было откровение преп. Серафима Саровского — назвать церковь в честь этого святого.

В конце 1961 года Евгений возвратился домой в Сан–Франциско. А в 1962 году, на праздник преп. Серафима (2/15–го января), написал Глебу письмо в Бостон. Это послание хорошо передает его мысли и чувства в то время:

Только что вернулся из Кармела, где провел западное Рождество с родителями. Кармел, если ты слышал, находится в 120 милях вниз по побережью. Место красивейшее, около океана, посреди сосен и кипарисов. Это — большая колония богемных художников и поэтов, а сейчас довольно «модное» местечко для состоятельных людей с определенными культурными запросами. Здесь так и разит «ароматной» светскостью.

Для меня эта мирская атмосфера — урок: она реально отражает «дух века» и взывает к моему смирению, только, боюсь, в смирении я не преуспел. В этой внешней «безобидности» и как бы нейтральности я нахожу явные черты антихриста: псевдоблагочестивая религиозность и самоправедность, поверхностный антикоммунизм, который слишком легко, при желании, разжечь до лжерелигиозных неофашистских идей «крестового похода» якобы во имя сохранения «христианской демократии»; умственная и духовная бесцельность, прикрытая сомнительной моралью и благонамеренным «идеализмом»,. основанным на вере в добродетельную пропаганду «мира» и «братства», идущую с обеих сторон «железного занавеса». Вся эта духовная фальшь кажется мне благодатной почвой, она ждет возделыванием князем зла для установления уродливого, обманчивого «царства мира сего». В самом деле, в этой атмосфере, как и во всём духе века, я чувствую некое ожидание, будто люди чают прихода Мессии, он будто бы появится и разрешит все мучительные сомнения нашего века, сделает людей беззаботными. Люди, кажется, уже готовы пасть ниц перед грандиозной апокалиптической фигурой, «миротворцем», носителем «братства» для всего мира. И одна из первых «братских» идей — забвение Христа и того факта, что «проблемы» нашего века — не внешние, а внутренние, мы сами повинны в них, ибо отвернулись от лица этого, ставшего «ужасным» для человечества Бога. Он «слишком много» хочет от нас и обещает вечность. Но для людей, возжелавших «чего‑то добиться» в этой жизни, вечность невыносима.

Обо всём этом я пишу в книге. Она должна отразить состояние современного человека. Иногда меня пугает масштабность этого труда, мучает мое недостоинство заниматься этим. Вообще, я стал записывать свои мысли еще несколько лет назад, до моего обращения в Православие. Но после моего перерождения и роста в вере чувство ненависти сменилось жалостью и беспомощностью: жалость — к плачевному состоянию мира, отвергшего Христа

и даже не осознающего этого; мир полон «благожелательных» людей, они несчастны, но даже не подозревают об этом, а если и осознают, то не понимают, почему, и тщетно ищут причину вне себя. И беспомощность — из‑за того, что, как бы ни старался, всё равно не могу общаться почти ни с кем. Хорошо, если удастся передать то немногое, что знаю, или кажется, что знаю, наиболее вдумчивым, особенно молодым, еще не совсем погрязшим в этом лживом мире, они просто потерялись, где искать Истину? У остальных же мой бескомпромиссный тон вызывает враждебность или даже насмешку. А я считаю, что уже слишком поздно говорить об этих вещах «мягко», т. к. существует опасность заблудиться в тумане «новой духовности» Бердяева и ему подобных «благонамеренных» людей, чьи мнения преобладают сегодня. Так что я не уверен, найду ли издателя. Впрочем, и враждебность людей, по–моему, можно обратить им же в пользу: пусть видят, что не все, называющие себя «христианами», удовлетворены расплывчатой псевдорелигиозной «духовностью», о коей кричат сейчас на каждом углу. Я считаю, что необходимо с полной ясностью отразить обманчивость религии «компромиссов», ибо она неверна, и по сути есть только два непримиримых пути: вера в мир сей и в религию собственного «я», что является путем, ведущим к смерти, и вера во Христа, Сына Божия, Кто Один несет в Себе вечную жизнь.

Я бы очень хотел услышать твое мнение и замечания по поводу всего этого.

К счастью, от Кармела всего в 5 миль до побережья. Там есть замечательная маленькая церквушка преп. Серафима, о которой я тебе рассказывал. Я и раньше бывал там на литургии, но на этот раз первым делом направился к священнику — о. Григорию Кравчине (совсем неожиданно это получилось в день св. Евгения). Он нравился мне и своей внешностью, и внимательным совершением литургии. Личная встреча подтвердила мои впечатления. Это чрезвычайно чуткий и интеллигентный человек и, мне кажется, очень смиренный и простой. Будь моя воля, я выбрал бы его духовным отцом. Я рассказал ему о тебе, он о тебе слышал и инетересуется, почему ты не заехал и не показал свои слайды его пастве. Надеюсь, вы еще встретитесь. Я же удивляюсь тому, как мало он известен в церковных кругах, похоже, он держится особняком.

Твой приезд был большой отрадой для меня. Я уже отвык от общения с православными, и поистине тебя привел Промысел Божий. Ты значительно укрепил мою веру и открыл ту духовность, коей живет Джорданвилль. Надеюсь на скорый ответ, молюсь за тебя и прошу твоих молитв.

Твой брат во Христе, Евгений.

В объятиях Отчих

Все современные духовные «отклонения» нельзя рассматривать иначе, как последнюю ступень грехопадения человека. Весь мир словно уподобился Адаму, возжелавшему быть всеведущим, как Бог.

И кто ответит, почему Господь попускает такое? Не потому ли, что в конце времен, как и в начале, мы вновь идем наперекор Его воле?

Без всякой видимой причины покинул блудный сын отчий дом. Но вернулся — и сколько было радости! Может, Господь попустил теперешние смутные времена, чтобы потом возрадоваться, приняв раскаявшихся грешников?

Евгений Роуз. 18–го янв. 1961 г.

Сын же сказал ему: «отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим». А отец сказал рабам своим: «принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги… Ибо этот сын мой был мертв, и ожил, пропадал, и нашелся».

Лк. 15:21–22,24.

Вкусите, и увидите, как благ Господь!

Пс. 33:9.

ДИМИТРИЙ СДЕРЖАЛ обещание часто навещать Евгения. Среди предков Димитрия были французы и русские. Первые принадлежали к одной из аристократических фамилий. Сам Димитрий вырос в Лиме (Перу), знал множество языков и по–английски говорил с французским акцентом. Редко отпрыски дворянских семей получают хорошее религиозное образование, однако его благочестивая родительница, Светлана Романовна, преуспела в этом.

Искренняя вера Димитрия служила Евгению примером. Он увидел естественность православной жизни, коей оказался лишенным в детстве и которую не восполнишь разумом. До конца своих дней Евгений поддерживал переписку с этой семьей: Димитрием и особенно со Светланой Романовной. Последняя окончила свои годы в Ново–Дивеевском монастыре у отца Адриана.

Глеб, Димитрий и близкие им по духу друзья помогли Евгению сделать решающий шаг и «войти» в Церковь. Он уже не боялся погрязнуть в провинциальной «приходской обмирщенности», его окружали молодые русские, мечтавшие служить Православию как непреложной Истине, а не потому, что так заведено в их семьях.

В воскресенье 12/25 февраля 1962 года, в день памяти его небесного покровителя св. Евгения Александрийского, по благословению архиеп. Тихона, Евгения воцерковили через таинство миропомазания. Обряд совершил сан–францисский священник о. Николай Домбровский. Димитрий и Светлана Романовна стали его восприемниками.

Началась литургия. Это была неделя о Блудном сыне, и, слушая евангельскую притчу, Евгений понял: его приход в Церковь именно в этот день — не совпадение. Вспомнились мучительные годы тщетных попыток убежать от Бога: он сам — блудный сын, он согрешил пред Небом и Творцом и недостоин даже называться сыном. Но Отец открыл ему свои объятия, одарил его в полноте незаслуженным сыновством, принял в Отчий Дом — Церковь. На этом «спасительном островке», по словам Евгения, прошлые грехи смывались, он становился свободным, взамен же, как заметила Алисон, «Евгений отринул не только свое прошлое, но всё остальное, в том числе и самость. Он предал себя Богу».

Когда в конце литургии его причастили, благодать настолько чудесно вошла в него, что он погрузился в состояние полнейшего покоя и счастья, почувствовал неизъяснимую «небесную» сладость во рту. Это держалось более недели, не хотелось даже есть. Несколько лет назад он вкусил ада, теперь же ему было дано (причем, в прямом смысле) вкусить Неба. И по прошествии времени, уже став священником и крестя людей, он осторожно интересовался, не испытывают ли и другие чего‑либо похожего? Ответ обычно был — «нет», и он заключил — к нему Господь явил особое милосердие.

В СВОЕЙ ПЕРВОЙ работе поры студенчества в Академии востоковедения он утверждал: «Глубокое знание. тесно соприкасается с личностью познающего, а совершенное сливается с личностью воедино, и мерилом знания является сама жизнь». Теперь Евгений увидел христианство в истинном свете, он не только знал, что Христос существует, он начал жить во Христе. Ограниченное понятие о христианстве Ф. Ницше, бывшее так по душе раньше, сейчас выглядело пустым и расплывчатым, вроде самого поверхностного «либерального протестантизма». Померкли даже Генон и Шуон — мыслители, чтимые им в Академии. Тогда он принимал их более положительные взгляды на христианство. Но оказалось, и они не проникли в самую суть, ибо нужно жить во Христе, познавая Его сердцем.

В январе 1961–го, за год до своего воцерковления, Евгений записал в дневнике: ««И познаете Истину, и Истина сделает вас свободными». Без Истины нет христианства, и без познания христианской Истины нельзя стать христианином. Венец этого познания — не власть, которой желает наука, не утешение, не жизненные удобства, не безопасность или самовозвышение, что суть объективные желания, возведенные в культ. Пик его — свобода, христианская, богочеловеческая, свобода людей — сынов Божьих.

Знание, несущее свободу, находится за пределами субьективно–объективных категорий, это знание, которого человек приобщается всем существом, знание, которое обогащает не только ум, но и сердце и душу. Причем, не исследованиями и специальной тренировкой, но путем предания себя христианской жизни, подкрепленной таинствами, молитвой, постом и общением с другими людьми. Это не то знание, о коем говорят: «Я знаю (или испытал) это или то». Истинное знание проступает во всех действиях познающего, независимо, один ли он или с кем‑то, оно присутствует во всех его мыслях. Христианин желает слиться с Истиной — Иисусом Христом, и поэтому христианин меряется тем, что знает. Кто отвергает Христа — тому Он неизвестен, а кто принимает Его, но не живет полностью христианской жизнью, — не знает Его в «полноте». Только обоженному человеку известно всё, что возможно знать людям. Все же остальные лишь стремятся быть христианами, т. е. знающими».

Все прежние знакомые Евгения помнили, что до сих пор он «полнился каким‑то необъяснимым ужасом». Теперь же они видели его «расцветшим в Православии». С помощью новых православных друзей проявились его лучшие черты — теплота и смирение. Он нашел раздолье сердцу своему, что было недоступно при умственном поиске. Через год он рассказывал Алисон об изменениях в себе: «Когда я писал тебе в прошлый раз, я был уже близок Русской Православной Церкви, но всё же колебался. Я всё еще жил так, как живет весь мир, но потом, хотя я и недостоин, Бог указал мне путь к Себе. Я познакомился с группой горячо верующих русских, а через несколько месяцев был принят в Русскую Православную Церковь и верен ей уже полтора года. Я обрел новую жизнь в Господе. Я теперь Его раб и познал в Нем такую радость, о которой даже и не предполагал, живя по мирским законам». Последние слова, должно быть, исходили от самого сердца. Почти два десятилетия спустя он повторил их в письме к одному молодому искателю истины, в чем‑то схожему с ним самим, пожелал ему того же счастья души: «Я молюсь, дабы Бог открыл твое сердце и чтобы ты сам сделал всё посильное для встречи с Ним. Ты испытаешь счастье, о коем и не мечтал, — в познании истинного Бога сердце сольется с разумом и та единственная открывшаяся тебе Истина не утеряется уже никогда. Помоги, Господи!»

Добрая земля

А иное упало на добрую землю и, взойдя, принесло плод сторичный.

Лк. 8:8.

В 1962 ГОДУ, в День Благодарения Глеб переехал на западное побережье. Поначалу он работал помощником официанта в Сан–Франциско, навещал Евгения, а через несколько месяцев получил место преподавателя русского языка в одном из колледжей Монтерея, что недалеко от Кармела — местечка, где жили родители Евгения. Во времена, когда преп. Герман вступил на территорию русско–американских колоний, Монтерей являлся столицей Калифорнии, и в городе поныне осталось много старинных и исторических зданий. На океанском побережье сохранились еще девственные леса, там Глеб любил гулять. Садился прямо на замшелую землю в каком‑нибудь укромном, тихом уголке, часами творил Иисусову молитву, читал книги о северных русских пустынножителях или об оптинских старцах. Эти бесценные сокровища присылал его духовный отец с Афона, схимонах Никодим, или брал книги у Ивана и Елены Концевичей: будучи духовными детьми Оптиной, они владели бесценными текстами из этого разрушенного монастыря.

Евгений часто навещал родителей и неизменно заезжал к Глебу. Тот вспоминает их первую встречу:

«Я переехал в Монтерей Великим постом. Всё казалось новым и свежим в этом дышавшем историей городе. Особенно поразило обилие цветов ранней весной. Мой бывший товарищ по семинарии нашел мне работу преподавателя в языковой школе. С ним мы и поселились в маленьком коттедже окнами на залив. Наш скромный домик весь утопал в ярко–желтой мимозе. Вскоре Евгений впервые приехал поездом навестить меня. Днем нам удалось осмотреть старый город, хранивший еще воспоминания об американском православном первомученике Петре- алеуте, о коем Евгений не имел, конечно, никакого представления. Он зато показал мне Миссию в

Кармеле и далекий берег с одиноким монастырем у моря. Там нашли приют монахини, давшие обет молчания и созерцания.»

Друзья часами бродили по морскому берегу, по лесу, и Глеб мучился в догадках. Позже он вспоминал: «Я пытался понять, в чём же причина вдумчивости и сосредоточенности Евгения. Спрашивал, какой фильм или опера наиболее близки его сердцу, какие книги, стихи, философы предпочтительнее? Я не мог постичь, в чём суть, к чему прилежит сердце? Оказалось, ему очень по нраву оперы «Лючия де Ляммемур» и «Турандот», фильм «Сказки Гофмана», некоторые другие произведения, известные и мне. Но мне этого было мало — я хотел разгадать его душу.

Однажды ночью мы гуляли по пляжу в Тихой роще. Погода стояла теплая, и воздух переливался ароматами цветущих олеандров. Море волновалось, светила яркая луна. И тут я ощутил, как взволнован мой приятель. Я уже приготовился ловить откровения его тонкой души. Но ошибся — и на этот раз он остался замкнут и наглухо «застегнут». Все попытки проникнуть в его мир, столь похожий на мой, не удавались, и поэтому я решил сделать шаг первым и обнажить свое сердце, в коем находили себе место великие тайнозрители Божественного мира — подвижники, причем некоторые из них мне были лично знакомы и чрезвычайно дороги. Я трепетал от волнения, когда рассказывал ему об оптинских, валаамских и афонских подвижниках. А он, хотя и молчал, слушал увлеченно, и, к великому удивлению, я почувствовал, что всё это уже ему хорошо знакомо. Не сами факты, нет, — но дух, двигавший этими людьми, дух, столь чуждый нашей холодной современной материалистической реальности и прозаичности американской жизни. Он уже понимал то, что я с таким пылом пытался ему внушить! Откуда же в нем это духовное усердие?! В ту чудную мартовскую ночь мне удалось дознаться лишь, что он знаком с истинным страданием. Но как мог он, дитя южной Калифорнии, располагающей к покою и довольству, постичь это, как он мог приобщиться духу православных подвижников холодного далекого Севера России — оставалось загадкой.

Конечно, я был счастлив и, конечно, видел, что мой собеседник жадно набирается из сокровищницы неотмирных тайн, понимает глубину и сложность моих чувств. Он шел рядом, широко шагая по блестящему песку, спокойный и отрешенный, мыслями далеко за пределами нашего бытия.

И позже, когда мы лазили по мшистым оврагам, собирая грибы, я читал ему по–русски главы из оптинских книг, о рославльских пустынниках, а он всё так же молча внимал величию этих повествований: житиям Зосимы, Василиска и Петра Мичурина Сибирского. На Пасху же я подарил ему жизнеописание оптинского старца Иосифа, включавшее в себя историю о старце Гаврииле Псковском. Следующим было житие блаж. Феофила — юродивого из Киевских пещер. Но Евгений все молчал. Почему? Что мешало ему излить душу? — Видимо, всё оттого, что у нас разные характеры: у меня — открытый, а у него все чувства спрятаны глубоко внутри. Но и таким объяснением я не удовольствовался. Наконец понял: причина его сдержанности проста — у Евгения аналитический склад ума, а сердце — даже более горячее, более восприимчивое и более глубокое, чем мое, но разуму было необходимо всё оценить и продумать, может, даже на шаг вперед и убедиться, насколько всё соответствует «великой целостности» Богом созданного мира и промыслу Господню. Я благоговел: что за редкий, глубокий феномен человеческой природы передо мной! На ум тут же пришел евангельский образ: семя, брошенное в благодатную землю, способно принести стократ! Я понял, что должен, не щадя сил, помочь этому семени прорасти, наперекор всему нашему времени и окружению, противным истинному христианству. Это был гений не к нынешнему веку, ему предстояло жить среди людей, значительно ниже его самого. И сейчас эта тончайшая душа приобщается нашей Православной Церкви, со всеми ее типично русскими слабостями, опасками, недостатками. Конечно, в Церкви полюбят его и постараются использовать в своих целях, но что это даст ему? Будет ли на пользу, позволит ли его личности развиться и расцвести? — Нет, нет, и еще раз нет! Его не поймут, а если и поймут (например, о. Константин из Джорданвилля) — всё равно, что хорошего принесет это общение? Поверив, он может возгореться, а потом разочароваться, потерпеть крушение, потерять веру во все свои идеалы. Но он не отступится, ибо благороден по натуре. Чем помочь? Нужно создать условия для его самостоятельного духовного роста.»

Чудотворец последнего времени

Православный Апостоле для века теплохладности и неверия, облеченный в благодатную силу древних святых, Богопросвещенный тайнозрителю, Питателю сирых, Надеждо отчаянных, на земли же возжегши огнь любви ко Христу в канун печали всеобщего Суда, моли Бога возгрети же сей священный огнь и в сердцах наших.

Тропарь блаж. Иоанну (Максимовичу). Гл. 6

ГЛЕБ, как мы уже убедились, имел гораздо больше возможностей познакомиться с целой плеядой великих служителей Церкви. Эти «живые звенья» связывали его с православной традицией. Однако и Евгений в ноябре 1962 года повстречался с величайшим из них — архиеп. Иоанном (Максимовичем). Случилось это в Сан–Франциско. Владыку любили — многие русские приехали сюда из Шанхая, где он, будучи епископом местной епархии, собирал на улицах сотни больных и голодных детей, устраивал их в сиротский дом. А затем, когда в Китае произошел коммунистический переворот, вывез всю свою паству сначала на Филиппины, а потом в Америку. В Сан–Франциско он основал для сирот приют свят. Тихона Задонского. Вскоре его назначили епископом в Париж, но всё равно душой он оставался со своими духовными чадами и старался по возможности навещать их.

В 1962 году обстоятельства позволили Владыке Иоанну вернуться к своей пастве. Архиеп. Антоний Лос–Анджелесский, сменивший ушедшего на покой архиеп. Тихона, довел всю Сан- Францисскую епархию до смуты. Он намеренно приостановил строительство нового собора, начатое архиеп. Тихоном. И пока вокруг строительства бушевали споры, стальной каркас недовершенного здания ржавел, а наемные рабочие получали зарплату по контракту и ничего при этом не делали.

Городские прихожане, большей частью духовные дети архиеп. Иоанна из Шанхая, обратились в Синод с просьбой прислать им пастыря, дабы поправить положение. После некоторых колебаний Синод согласился, и Владыка (поначалу временно) был назначен в Сан–Франциско. Православная община сразу ожила, потоком потекли пожертвования на строительство нового собора, создавались комитеты, братства, благотворительные общества и, несмотря на некоторые трудности со стороны старой гвардии архиеп. Антония (речь о которых чуть позже), приходская жизнь закипела.

Евгений ходил к архиеп. Иоанну на службы в старый собор. С появлением Владыки дух храма сразу изменился. Евгений видел, какое усердие новый епископ вкладывал в богослужение, поминая во многих службах сравнительно малоизвестных святых, особенно из западных земель: Галлии (Франции), Италии, Англии и Голландии. В этом маленьком, согбенном старичке таилось что‑то неотмирное. По мирским же меркам, у Владыки было всё «не как у людей»: волосы он не расчесывал, нижняя губа некрасиво оттопыривалась — у него был дефект речи и говорил он нечленораздельно: вместо сверкающей, украшенной камнями, как у других епископов, митры, носил «складную шапку» с иконами святых, вышитыми его чадами–сиротами. Держался он обычно сурово, но часто в глазах мелькал игривый огонек, особенно когда его окружали дети. Они, несмотря на косноязычие Владыки, прекрасно понимали и безгранично любили его. А он, к возмущению некоторых, играл и шутил с ними даже в храме.

Поведением архиепископ походил на тех, кого в Православии исстари называют «Христа ради юродивыми», т. е. отрекшимися от «мудрости мира сего» для постижения мудрости Божией. Конечно, за внешностью юродивого скрывалось нечто большее. От его паствы Евгений и Глеб слышали рассказы, приоткрывающие потаенную жизнь Владыки в Боге. И подчас напоминала деяния апостолов, только сейчас, в наше время.

Владыка вел строгую подвижническую жизнь. Всегда бодрствую пред Богом, он постоянно пребывал в молитвенном состоянии. Ел раз в сутки около полуночи, спал очень мало, причем никогда не позволял себе лечь в кровать, а вконец изнурив себя в молитве, так и засыпал в земном поклоне прямо перед иконами. Очнувшись же, ополаскивал лицо холодной водой и начинал литургию, которую служил ежедневно.

То, что он творил чудеса, знали очень многие. Где бы он ни находился: в Китае, на Филиппинах, в Европе, Африке или Америке — везде по его молитвам исцелялось бесчисленное количество людей. Получая откровения от Бога, он многих спасал от беды, а иногда просто являлся во время сосредоточенной молитвы, объятый Божественным светом, он стоял на воздухе в алтаре.

Но, как позже напишет Евгений, чудеса не составляли самого главного: «Всё это могут вершить и лжечудодеи… Уверовавшие с помощью архиеп. Иоанна пришли к Православию не из‑за его чудес, а по неизъяснимой сердечной тяге».

Евгений слышал рассказы о сострадании Владыки: о том, как он ходил по самым опасным районам Шанхая, подбирал беспризорных детей в притонах и на помойках; о том, как замкнувшиеся, запуганные жестокой войной и революцией детские души расцветали от одного лишь его слова; как он всегда навещал людей в больницах, где и верующие, и неверующие исцелялись благодатью, источаемой им; как он обходил тюрьмы, и закоренелые преступники начинали нежданно–негаданно рыдать, хотя раньше никогда и не видели его; как, бродя ночами по городу, он останавливался у дверей домов, благословлял и молился за людей, а те не подозревали ни о чём и мирно спали.

ВЛАДЫКА ИОАНН в мгновенье ока разглядел страждущую душу Евгения. Тот обычно стоял в дальнем конце храма и истово молился. Архиепископ приглашал его несколько раз подойти поближе к клиросу и алтарю, но молодой американец всякий раз отказывался. Причина известна: его пугала «обмирщенность», свойственная многим клирикам.

Глеб, конечно, понимал, что у Евгения веские причины не выказывать жажды духовной жизни — он боялся прозы храмовой обыденности. Но всё же Глеб чувствовал, его новому другу нужно преодолеть страхи. Избегая «прозы жизни» церковных служителей, можно отдалиться и от самого Источника Благодати, которую дает Церковь. Он попросил Евгения смириться ради Христа: закрыть глаза на всё постороннее и постараться постичь глубину церковных служб. Архиеп. Иоанн, увидев эту покорность ради любви к Богу, подозвал его к себе и посоветовал не обращать внимания ни на кого и ни на что, не относящееся к богослужению. Сам Владыка никогда не позволял себе сказать лишнего слова в алтаре. А вне службы (за исключением, конечно, тех случаев, когда с ним были дети) говорил коротко или просто кивал и показывал жестами.

Вскоре, ободренный архиепископом и близким к нему священником, о. Леонидом Упшинским, Евгений уже читал и пел по–церковнославянски службы на клиросе в Приюте свят. Тихона, являвшимся одновременно и жилищем Владыки Иоанна. Заставляя себя преодолеть природную застенчивость, молодой человек обретал мир в душе, и, несмотря на американский акцент, он быстро освоился на клиросе — клирики стали привечать его.

ЕВГЕНИЮ ДОСТАЛО нескольких наставлений и объяснений Владыки, и в сердце глубоко запечатлелся духовный образ блаж. Иоанна — юноше он виделся подобием самого Христа, образ этот служил ему всю жизнь путеводной звездой. Позднее, набравшись опыта в Православии, он глубже понял суть великого пастыря: «Спросите кого‑нибудь из знавших Владыку Иоанна, что привлекало и привлекает к нему людей, даже не знакомых с ним? — Ответ всегда один: он источал любовь, он жертвовал собою ради ближних по бескорыстной любви к Богу и к ним. Поэтому ему и открылось многое, недоступное другим, — в обычной жизни такого не постичь. Сам же он учил людей, что несмотря на всю «мистику» Православной Церкви, которая ощущается и в житиях святых, и в святоотеческой литературе, настоящий православный христианин должен не «парить в облаках», а смело встречать всё на своем земном пути. Для этого требуется любящее сердце, только тогда человек и встречается с Богом».

Обширные богословские познания архиеп. Иоанна значили для Евгения много меньше того, что Владыка истинно знал Бога и имел с Ним непосредственное общение. Говорил он невнятно, однако смог передать Евгению «Святая Святых» Православия, раскрыл ту область, где слова уже теряют власть. Все богатства Церкви: Богослужения, тексты Священного Писания, иконы, музыка — всё это ступеньки, ведущие к духовным высотам Владыки.

Некоторое время спустя после кончины архиеп. Иоанна Евгений написал статью, ясно раскрывающую значение Владыки в своей жизни. Пишет он из скромности от третьего лица, назвавшись «молодым западным новообращенным». И начинает словами из проповеди, слышанной им в женской обители Владимирской иконы Божией Матери в Сан–Франциско. Настоятельницей там была матушка Ариадна, знавшая блаж. Иоанна еще по Шанхаю.

«Сравнительно недавно, — писал Евгений, — игуменья одного монастыря Русской Зарубежной Церкви, монахиня праведной жизни, произнесла поучительное слово. Происходило это в монастырском храме в праздник Успения Пресвятой Богородицы. Со слезами на глазах игуменья убеждала своих монахинь и пришедших на праздник паломников принимать всецело и всесердечно всё, что несет нам Церковь, так твердо хранящая Священное Предание в течение всех веков своего бытия. «Не надо выбирать, что «важно», а что «вторично», — говорила она, — ибо если человек ставит себя выше и умнее Предания, в конечном счете он может совсем отойти от него. Таким образом, когда Церковь рассказывает нам в песнопениях и иконах о тот, что апостолы были чудесным образом собраны со всех концов земли для погребения Божией Матери, мы, православные христиане, не вольны подвергать это сомнению или перетолковывать, но должны верить в простоте сердца так, как Церковь несет это нам».

На этой проповеди присутствовал и молодой западный новообращенный, изучавший русский язык. Он рассматривал православную икону святых апостолов, принесенных на облаке в Иерусалим проститься с Пречистой Богородицей. Он долго размышлял и задавался тем же вопросом: должны ли мы действительно понимать всё это буквально, как событие–чудо, или это лишь «поэтическое отображение» встречи апостолов по Успении Пречистой Девы… или даже, более того, воображаемая «идеальная» трактовка никогда не происходившего (чем любят заниматься некоторые так называемые «современные православные богословы»)? Слова праведной игуменьи глубоко запали в душу, ему открылось нечто более глубокое в восприятии и понимании Православия, чего не понять умом или чувствами. Сейчас Предание передавалось не из книг, а прямо из «живого сосуда», накопившего этот нектар. И испить его нужно не только мысленно и чувственно, но прежде всего всем сердцем — только так начинают открываться истинные высоты Православия.

Позже этому молодому человеку довелось встретиться и лично, и по книгам со многими нынешними «православными богословами». Те заканчивали современные духовные школы и, став «знатоками», охотно рассуждали: что православно, а что нет; что важно, а на что не стоит обращать внимания. При этом многие считали себя истинными «консерваторами» и «традиционалистами» в вере. Но ни один из них не показался ему столь авторитетным, как та простая игуменья: она, хоть и не была обучена всей этой «премудрости», но слова её доходили до сердца.

И тогда его душа, делавшая в Православии первые шажки, возжелала узнать: как надо верить, что, в свою очередь, означало и кому верить. Он не мог сразу отказаться от рассудочности и довериться всему, что говорят, — во многом он еще оставался человеком своего времени, хотя и познал уже кое‑что. Но, очевидно, и само Православие вовсе не требует этого: писания святых отцов суть живой памятник активной работы человеческого разума, просвещенного Благодатию Божиею. Однако «современным богословам» не хватало «изюминки»: при всей логике и знании отеческих текстов они не могли передать чувство и «вкус» Православия так же просто, как та «необразованная» игуменья.

Нашему молодому человеку посчастливилось узреть цель своих духовных поисков — истинное и живое Православное Предание. Всё это он обрел благодаря архиеп. Иоанну (Максимовичу). Тот учился богословию старой школы и в то же время прекрасно разбирался во всех «веяниях» нашего века, он использовал свой острый ум и доходил до истины в спорных вопросах и ко всему прочему, в отличие от всех нынешних «богословов», обладал простотой и авторитетностью. Качества эти открылись молодому богоискателю с помощью благочестивой матушки Ариадны. Его сердце было покорено, но не потому, что архиеп. Иоанн стал для него «непогрешимым судией» — Церковь Христова не знает подобных понятий. Просто он увидел в этом святом архипастыре образец истинного православного богослова, чье учение исходило от святой жизни и полной укорененности в Церковном Предании. Когда Владыка говорил, его слову можно было верить, хотя сам он разделял очень тщательно «учение Церкви» и собственное мнение, никогда не принуждая принимать последнее, т. к. оно могло быть ошибочным. Молодому человеку стало ясно, что, обладая блестящим умом и разборчивостью, Владыка гораздо чаще соглашался с той простой игуменьей, чем со всеми «учеными богословами» нашего времени».

Живые звенья святости

Поминайте наставников ваших, которые проповедывали вам слово Божие; и, взирая на кончину жизни, подражайте вере их.

Евр. 13:7

КРОМЕ архиеп. Иоанна и матушки Ариадны в Сан–Франциско жили и другие носители древних православных традиций. Евгений познакомился с ними. Мы уже говорили об о. Нектарии и Иване Михайловиче Концевичах — родных братьях, оба — ученики старца Нектария Оптинского.

Отец Нектарий — высокий, красивый, с веселыми голубыми глазами, длинной светлой бородой и вьющимися волосами до плеч. В молодости отлично плавал и был крепок телом, хотя в старости немного пополнел. Широк и неукротим в жестах, в поступках — самый смиренный, мягкий и благочестивый человек на свете. Он отгородился от всего мирского, не связанного с Церковью, и жизнь его казалась весьма замкнутой. Поэтому он и не выучил английский язык. Владея прекрасным чувством юмора, он рассказывал о своей жизни в России с такой теплотой, что слушатели рады были приобщиться его «маленького мира», где даже самые грустные события преображались в свете христианской любви.

Его душа жила и дышала теплым и боголюбивым духом Оптиной. По приезде в Сан–Франциско он поначалу был в келейниках у другого оптинского «выпускника» — архиеп. Тихона[7]. Наученный архиепископом, о. Нектарий придерживался огромного архипастырского молитвенного правила. Выполнял он его вдобавок к дневному циклу богослужений неизменно до последних дней жизни, бодрствуя обычно до двух–трех часов ночи. Глеб познакомился с о. Нектарием несколькими годами раньше в Джорданвилле и сразу полюбил его. Некогда старец Нектарий вверил юного Нектария попечению о. Адриана. А сейчас о. Адриан вручал своего духовного сына (Глеб переезжал на западное побережье) руководству о. Нектария. «Я передаю тебя из полы в полу», — сказал он Глебу, показав, как переносят младенца.

В 1963 году о. Нектарий, по рекомендации Владыки Тихона, был хиротонисан во епископы и назначен викарием к архиеп. Иоанну. Обоих владык еп. Нектарий полагал живыми святыми, хотя и удивлялся, сколь по–разному выражалась их святость. Архиеп. Тихон почто всё время проводил в келейной молитве, боясь нарушить внутренний покой, Владыка Иоанн не ведал страха, не чурался всего нового, говорил то, что подсказывала совесть, шел на любой риск, даже оставаясь без поддержки.

Старший брат еп. Нектария, Иван Михайлович Концевич, был профессором технических наук и церковным историком. В Православие он пришел также через Оптину пустынь и посвятил себя передаче ее духовного наследия посредством писательства. Добросовестность ученого сочеталась в нем с непосредственным знанием святых. Он первым определил сущность христианского понятия старчества как продолжения пророческого служения древней Церкви. Его классический труд «Стяжание Святаго Духа в путях Древней Руси»[8] — трактат о «внутреннем духовном делании» и историческом его проявлении в России — так увлек Глеба, что он какое‑то время вообще не расставался с книгой и даже ночью клал под подушку.

Подарком судьбы оказалась и Елена Юрьевна, жена проф. Концевича, племянница известного русского церковного писателя Сергея Нилуса, автора книг об Оптиной, открывшего и впервые опубликовавшего знаменитую «Беседу преподобного Серафима Саровского с Н. А. Мотовиловым». Как и муж, она лично знала многих святых и мучеников России. Среди них — старец Анатолий Оптинский. Во Франции же она стала духовной дочерью одного из самых видных русских подвижников и богословов XX столетия, архиеп. Феофана Полтавского. И мало кому известно, сколько трудов положила она, готовя материалы для книг И. М. Концевича — ему в то время приходилось работать инженером, дабы прокормить семью. Женщиной она была волевой, открытой и прямой, именно она открыла Глебу с Евгением сокровищницу Православия — кто бы еще смог это сделать? Когда Глеб познакомился с Концевичами, они жили в крошечной, сырой, полуподвальной квартире, внизу под квартирой епископа Нектария. Оттуда они переехали в маленький домик в Беркли, поближе к университетской библиотеке, там‑то и повстречал их Евгений, приметив в этих высокообразованных людях утонченность и благородство.

«У них не было детей, — вспоминает Глеб, — и поэтому все силы и время посвящались самому дорогому — Оптиной и передаче людям святоотеческого мировоззрения — сущности христианства, которую так быстро утрачивает современный мир. И когда люди забудут о нем совсем, наступит конец света. У Концевичей было замечательное собрание святоотеческих книг. Я приходил к ним и проводил часы в увлекательнейших беседах: мы обсуждали множество самых важных вопросов, и покидал я дорогой сердцу домик на улице Телеграфной всегда в восторженном состоянии, с целой кипой святоотеческих книг, некоторые — из библиотек Оптиной или Валаама. Я вез их домой в поездах и автобусах, прекрасно осознавая: книги эти держали в руках, а возможно, омывали умильными слезами величайшие оптинские монахи и святые старцы! Непередаваемое чувство! Отец Адриан внушил мне мысль: нужно насадить Святость Руси на плодородной американской земле, и книги, над которыми я трепетал, были драгоценными семенами».

Глеб называл епископа Нектария, Ивана и Елену «мои три Концевича». Одни из последних носителей мировоззрения Отцов Церкви и оптинских традиций, они оказали огромное влияние на него с Евгением, со временем передав им свое духовное наследие.

В 1963 ГОДУ в Сан–Франциско появился еще один замечательный человек, духовный сын архиеп. Иоанна, отец Спиридон (Ефимов). Евгению и Глебу он показался самым близким по духу к их дорогому Владыке. Эти два пастыря, конечно, разнились по размаху деятельности, но своей отрешенности от мира и своеобразной «Христа ради юродовости» они, несомненно, сходились. Как и архиепископ Иоанн, о. Спиридон находил необыкновенный отклик у детей, и хотя голова уже поседела, лицо было как у семилетнего ребенка.

С Владыкой Иоанном они подружились еще в Битольской семинарии в Югославии, а в 1963 году архиепископ попросил переехать своего давнего знакомого в Сан–Франциско, поставил его одним из ведущих клириков и инспектором кафедральной приходской школы. Глеб и Евгений впервые увидели о. Спиридона на его первой проповеди в Сан–Франциско. Глеб писал: «Первое наше впечатление о нем сложилось превосходное. Мы сразу поняли: это человек по–детски чистый, лишенный какого‑либо лукавства и неспособный к церковным интригам. Речь его полнилась глубоким богословским смыслом, лицо же излучало неотмирный свет».

После службы Глеб спросил мнение Евгения об о. Спиридоне. Тот ответил, что он очень ему понравился, но «уважающие» себя слуги церкви, несомненно, осмеют его. Действительно, с точки зрения «общепринятого церковного этикета» вид о. Спиридона был престранный. По воспоминаниям Глеба: «Его архимандричья митра или монашеский клобук сидели набекрень, пряди нечесаных волос спадали на глаза, торчали в разные стороны. Мизинцы на руках были скрючены, ряса слишком коротка и из‑под нее виднелись худые ноги в длинных черных носках и огромных башмаках с загнутыми носами. Шагал он резво, при этом заметно хромая, лицо обычно светилось. Сколь дорог и очарователен был этот чудак в прозаической суете нашего обмирщенного общества!»

Другим близким другом архиеп. Иоанна по Сан–Франциско был о. Митрофан — веселый добросердечный священник с румяным лицом. В России он знавал настоящую юродивую — Феоктисту Михайловну и видел, что тот же дух почивает и на Владыке Иоанне. Отец Митрофан женился на благочестивой девушке, ученице старца Нектария Оптинского, дочери священника — одного из Российских Новомучеников. Когда жена умерла, он впал в полное отчаяние. Спас его архиеп. Иоанн. С тех пор тот не расставался с ним, всюду следовал за любимым блаженным архипастырем. Отец Митрофан был искренне предан Владыке, а своей готовностью в любой момент отдать за Владыку жизнь воодушевлял и других.

Святой под судом

Неправо умствующие говорили сами в себе: будем притеснять… праведника…он перед нами — обличение помыслов наших. Тяжело нам и смотреть на него; ибо жизнь его не похожа на жизнь других, и отличны пути его; он считает нас мерзостью и удаляется от путей наших, как от нечистот; ублажает кончину праведных.

Прем. 2:1, 10, 14–16.

К стыду вашему говорю… брат с братом судится, притом перед неверными.

1 Кор. 6:5–6.

Меч души нашей не становится пронзительно острым лезвием, если злоба других не оттачивает его.

Св. Василий Великий.

ПОЧТИ все представители традиционной школы Православия, живые хранители святоотеческого учения, знакомые Евгению по Сан–Франциско, принадлежали к Русской Православной Церкви за рубежом, а митроп. Анастасий, с коим он встретился в ту незабываемую летнюю ночь в Кармеле, являлся ее первоиерархом. Евгений стал горячим последователем этой ветви Русского Православия, ее ревнителем, т. к. в Америке Церковь сия хранила наибольшую из всех остальных приверженность к православным традициям. Ей были чужды экуменические новшества, реформы церковного календаря, компромиссы с коммунистическими режимами, более того, туда входили яркие представители Святой Руси: чудотворцы, пророки, старцы, истинные богословы и философы. Но, как и всякой организации, у нее также были свои заботы. Первой обратила на них внимание Евгения и Глеба Елена Юрьевна Концевич. Евгений вспоминал: «Став православным христианином, я сразу понял, в Русской Зарубежной Церкви есть два типа (или две школы) епископов: с одной стороны — Владыки Иоанн, Аверкий, Леонтий, Нектарий, Савва, с другой — те, кто сейчас занимает господствующие позиции».

С представителем второго лагеря ему удалось познакомиться еще до возвращения Глеба на западное побережье. В то время Евгений уже принял Православие и искал применения своим талантам, вместе с другом Джимом наудачу решил посетить одного человека. То был архиеп. Виталий Канадский. Он приехал в Сан–Франциско и назначил встречи людям, желающим пойти к нему в Монреальский монастырь. Его обитель занималась изданием православной литературы, что, казалось, идеально подходит Евгению.

Двери им открыл стройный красивый мужчина в безукоризненно отглаженной рясе, от него пахло одеколоном. Держался он чрезвычайно обходительно, говорил гладко. Убедившись, что Евгений умен и хорошо образован, он пригласил его в Монреаль. Молодой американец задал несколько вопросов относительно тамошней жизни, но на душе скребли кошки — его поразил взгляд собеседника, холодный и тяжелый, а сам он казался расчетливым, даже зловещим. Евгений решил — всё это не для него.

Позже Глеб спросил:

- Какое впечатление произвел на тебя этот архиепископ?

- Страшный тип, — ответил Евгений, — мне не понравились его глаза.

Когда он познакомился с Владыкой Иоанном, он понял, что архиеп. Виталий — его полная противоположность.

ОКАЗАЛОСЬ, архиеп. Виталий — самый хитрый и напористый «деятель» Русской Зарубежной Церкви — прибрал к рукам всю власть, не гнушаясь разными интригами. В 20–30–е годы, оказавшись в изгнании в Восточной Европе, подобные ему «руководители» Церкви создали мощную группировку, не допуская к власти «чужих». Из‑за них пострадало много выдающихся иерархов: архиеп. Иоасафа перевели из Канады в Южную Америку, где он умер через год из‑за резкой смены климата; архиеп. Аверкия исключили из постоянных членов Синода; архиеп. Леонтия, мужественного миссионера, прошедшего советские тюрьмы, рукоположившего более 300 человек, также отправили в Южную Америку; архиеп. Савву заставили уйти на покой и отстранили от всех церковных дел.

Но самому жуткому гонению подвергся архиеп. Иоанн. И он также побывал некогда в Восточной Европе, но не примкнул ни к одной группировке, совесть его осталась чиста перед Богом. Церковные верхи возмущали многие его поступки: он сослужил с клиром Московской патриархии, «евлогианской» Церкви, Церквей с новым календарем. — на такое отваживались не многие из его коллег. В бытность епископом Шанхайским на литургии он поминал вместе со своим первоиерархом митроп. Анастасием и Патриарха Московского Алексия I. (Когда Патриархия потребовала, чтобы в Русской Зарубежной Церкви на Дальнем Востоке перестали поминать митроп. Анастасия, Владыка Иоанн отказался делать это, хотя остальные епископы уступили требованию. Владыка Иоанн же продолжал поминать обоих: митроп. Анастасия и Патриарха Алексия I. За это его пытались не допустить до богослужений и даже отравить.) Его называли «коммунистом», хотя он не имел ничего общего ни с безбожным советским режимом, ни с реформами церковного календаря, но священников, не сумевших противиться и избежать этого, не переставал считать братьями по вере православной. Он говорил, что нет такого понятия, как церковная «юрисдикция». Всё это, вдобавок к непривычной внешности и поведению, осложняло его деятельность среди иерархов, завидовавших ему: тысячи людей во всем мире почитали его как святого.

И ВОТ в XX веке, в Америке, в Сан–Франциско, Евгений оказался живым свидетелем гонений, которым подвергся современный святой. Горькая то была для Владыки пора. События эти безмерно ускорили его кончину (тремя годами позже). Кульминацией всего стал публичный процесс над ним в Верховном Суде города и округа Сан–Франциско по обвинению его и некоторых других в проведении незаконных церковных выборов и растрате церковной казны.

Нападки на архиепископа исходили со стороны старого приходского совета собора, но, как могли понять Евгений с Глебом, всё действо активно подогревалось «братьями» — епископами из той же Русской Зарубежной Церкви. В приходской совет входили сторонники архиеп. Антония Лос–Анжелесского, члена иерархической группировки, бывшего управляющего Сан–Францисской епархией. Эти церковники старались опорочить Владыку Иоанна и помешать ему как первопреемнику занять пост первоиерарха на смену болящему митроп. Анастасию.

Когда архиеп. Иоанн принимал дела в Сан–Франциско, тогдашний приходской совет, верный архиеп. Антонию Лос–Анжелесскому, не дал ему ознакомиться с финансовыми отчетами, а когда он всё‑таки получил их на собрании совета (хотя кто‑то и пытался вырвать бумаги прямо из его рук), нашел много нарушений.

В начале следующего года Владыка записал: «Великий Пост в Сан–Франциско прошел при большом количестве молящихся и говеющих, и Пасха была встречена с великим духовным подъемом. Взаимоотношения в пастве заметно сглаживались и о прошлогодних конфликтах говорили уже как о «бывших»». Владыка призвал возобновить строительство нового собора, и вскоре после Светлого Христова Воскресения начался сбор пожертвований.

Дела пошли на лад, но тут в приходском совете появились недовольные. При поддержке архиеп. Антония они попытались остановить строительство и сместить архиеп. Иоанна. Поначалу сочинили жалобу на Владыку, эту бумагу разослали епископам и клиру по всему свободному миру. В первую очередь его обвинили в «коммунистических симпатиях» и «приверженности красным», т. к. служа в Шанхае, он поминал Патриарха Московского и одобрил желание одного из своих прихожан вернуться в Советский Союз.

В жалобе ссылались также на «общую неуравновешенность» Владыки Иоанна, «озабоченного лишь духовными делами», и на то, что он не следит за расходованием средств, собранных для строительства собора.

Этот «документ» опубликовали в русскоязычной газете «Русская жизнь» и даже упомянули о нем в одном из ведущих изданий «Хроника Сан–Франциско».

Архиеп. Иоанна неожиданно вызвали в Нью–Йорк в Синод на особое заседание Собора епископов. Обсуждалось положение дел в Сан–Францисской епархии. Враги Владыки из иерархической группировки на основании жалобы приходского совета добились смещения его с позиций правящего архиерея Сан–Франциско, причем самого Владыку даже не пустили на собрание, решавшее его участь — он прождал за дверью более четырех часов.

Новость мгновенно разлетелась по Сан–Франциско, и по возвращении Владыки в аэропорту его ожидали сотни людей. «Возбуждение, — как вспоминает он сам, — было неописуемое». Шум и возмущение продолжались более двух недель, а когда его сторонники обратились в Синод с просьбой изменить свое решение, против них поднялась озверелая кампания, да так, что, по словам Владыки, «возникла опасность рукопашных столкновений. Я, насколько мог, сдерживал, как и само присутствие несколько сдерживало ревность не по разуму. Но, к глубокому прискорбию, то, что было сделано для водворения мира в пастве в течение четырех месяцев, было разрушено в один день, одним ударом».

Друг архиепископа и первоиерарх, митроп. Анастасий позвонил ему, они проговорили около часа и благодаря влиянию митрополита на следующий день Синод отменил свое постановление. Временные полномочия архиеп. Иоанна в Сан–Франциско продлили еще на шесть месяцев. Но всё происходящее ясно показало врагам Владыки — у них есть надежная опора в лице чрезвычайно влиятельных епископов. И они, естественно, пошли дальше.

Настоящая битва грянула в тот момент, когда архиеп. Иоанн призвал к перевыборам церковного старосты и членов приходского совета, назначив их на 9–е июня. Старый совет постарался помешать этому. Прекрасно осознавая, что сторонников Владыки почто вдвое больше, они обратились даже в Городской Суд, добиваясь отмены выборов. 6–го июня сразу по окончании богослужения к архиеп. Иоанну подошел официальный представитель и вручил копию искового заявления с вызовом его в суд.

Друг Владыки, еп. Савва, бывший когда‑то судьей в Сербии, приехал из Канады в Сан- Франциско. Желая помочь собрату разобраться в юридической путанице, он написал доклад на 4–х страницах в защиту архиепископа и вместе с Владыкой пошел в суд. Судья заслушал дело и снял запрет на проведение выборов. Противная сторона тем временем печатала объявления и рассылала письма по домам с извещением об отмене выборов. На руках у них находилась телеграмма от Синода, подписанная самим Верховным иерархом, полная угроз Владыке, если он устроит перевыборы. Опять выручил еп. Савва. Связавшись с первоиерархом, он объяснил всё происходящее и на следующий день получил депешу с согласием делать всё запланированное ранее.

Несмотря на все попытки сорвать, выборы и общее собрание всё же состоялись 9–го июня. Для объективности всё проводилось с использованием счетных машин. Приняло участие более 400 человек, поддерживающих архиеп. Иоанна. Избрали новый приходской совет, и тут же прошло общее собрание. На нем решили незамедлительно возобновить строительство собора.

Отставленный приходской совет снова вызвал архиеп. Иоанна в суд. 250 истцов формально обвинили Владыку Иоанна и новый приходской совет в присвоении церковных денег, собранных для строительства собора, и в нелегальных церковных выборах 9–го июня. Крестный отец Евгения, Димитрий, как член вновь избранного совета, был среди обвиняемых вместе с архиеп. Иоанном. Назначили день суда, а покуда суд запретил продолжать строительство.

К этому времени в Сан–Франциско подъехали некоторые епископы вышеупомянутой группировки. Сразу же присоединились к истцам, специально встретились с их адвокатами и предложили помощь в процессе против архиеп. Иоанна и других ответчиков. При этом один из них, тот самый Виталий, повстречавшийся Евгению год назад, заявил, что прибыл сюда как специальный представитель первоиерарха для примирения сторон. «Практически это выразилось, — вспоминал Владыка Иоанн, — в живом общении архиеп. Виталия с адвокатами жалобщиков и в подаче в суд заявления, что он, как представитель Синода, заявляет о незаконности собрания 9–го июня». Другой представитель высшего духовенства, архиеп. Серафим Чикагский, избегая Владыку и игнорируя приведенные им факты, заплатил одной русской газете и опубликовал в ней статью, в которой утверждал, что знает архиеп. Иоанна очень давно и готов засвидетельствовать последнего как параноика. Архиеп. Антоний Лос–Анжелесский тем временем совершил несколько поездок на север, призывая сторонников усилить деятельность против Владыки.

Когда приблизился день суда, русская община в Сан–Франциско забурлила. На приходских собраниях люди выказывали полное неуважение архиеп. Иоанну, непочтение к сану. Раздавались отдельные выкрики на его сторонников, и особенно на о. Леонида Упшинского — того самого священника, который помог Евгению влиться в церковные службы, — обрушилась горькая оскорбительная брань.

Одна женщина, в то время девочка–подросток, вспоминает: «Архиеп. Иоанн действительно подвергся ужасному гонению. Я помню кощунственные речи людей, готовых уничтожить его. Слушать противно, но и мои родители, к сожалению, были против него. Они поддерживали архиеп. Антония Лос–Анжелесского, стремившегося к власти. Моя младшая сестренка помнит случай, поразивший ее до глубины души. Она рассказывала: «Я была с мамой, а она с другими женщинами бежала за Владыкой Иоанном, ругала его и плевала вслед. Я видела, как моя мама плюнула ему прямо в лицо!» И это сразу после церковной службы!

Я не понимаю, почему люди вдруг возненавидели его. Мы, дети, чувствовали, что он невиновен. Мы понимали друг друга, он любил нас и всегда уделял много внимания. Я помню его: скрюченный, старенький, а глаза чудесные. Росточком маленький! Да и гугнивый. Но что‑то было в нем необыкновенное. Сестра рассказывала, что, когда в первый раз увидела его и он посмотрел ей в глаза, она ощутила благодать.

Епископ же из Лос–Анжелеса — его полная противоположность. Он останавливался у нас в доме, когда ездил на север (хотел заручиться там поддержкой). Мы, дети, и близко‑то подойти боялись. Он держался холодно, чопорно и важно, никогда не разговаривал с нами, детьми, хотя всегда устраивался в нашей спальне, а нам приходилось спать на кухне под столом».

Евгений часто ходил в Сан–Францисский собор. Он внимательно следил, как архиеп. Иоанн откликнется на все интриги и шумиху. В письме к одному из друзей он поведал: «Владыка нравится мне больше других епископов, хотя я почти ничего не понимаю, когда он говорит. Он всегда такого внутреннего покоя и радости, что для души благотворно просто находиться рядом с ним. За последние месяцы я оказался свидетелем нескольких драматических сцен: Владыку окружала возбужденная, ревущая, истерическая толпа (ты знаешь, как могут вести себя русские), но он оставался спокойным, и даже радостным».

Видел Евгений и другое, как паства архиеп. Иоанна из любви к своему пастырю, вырвавшему их из охваченного войной Китая, самоотверженно защищала его. Игуменья Ариадна, полная непосредственного негодования, бесстрашно говорила в соборе о том, что церковная фракция подняла руку на живого Святого. Евгений слышал, как обратилась к общине со словами: тот, кто согласен с ее взглядами, пусть лучше ходит к ней в монастырь на службы. И тогда все вышли из храма и направились прямиком в ее обитель.

В то время Глеб получил незабываемый урок, как серьезно нужно относиться к происходящему. Однажды он ехал из Монтерея в Сан–Франциско со своим коллегой, преподавателем языка Георгием Александровичем Скарятиным, господином средних лет, большим почитателем архиеп. Иоанна. Тот знал Владыку еще с Шанхая и был свидетелем его чудес. Именно Георгий Александрович сумел выхлопотать помещение для сиротского приюта свят. Тихона в Сан- Франциско, а затем основал благотворительный фонд архиепископа и проработал там много лет. По дороге он спросил мнение Глеба обо всём творившемся вокруг, и Глеб довольно наивно ответил, что, конечно, Владыка Иоанн — святой человек, но сам он лично предпочитает не лезть в политику. Георгий Александрович начал волнуясь, разъяснять, что происходит: великого Чудотворца и Апостола современности, настоящего подвижника, шедшего на жертвы ради болящих, бедствующих, молившихся о них денно и нощно, не позволяя себе даже прилечь, как все нормальные люди, мучают сейчас свои же православные, из той же Церкви, и собратья–епископы. Говоря это с огромной болью в сердце, Георгий Александрович всё больше и больше расстраивался, возмущался неслыханным преступлением. Лицо у него побагровело. Глеба тронули его слова, он понял, как беспомощны люди перед безбожием в Церкви. Взволнованная речь его ближнего была не истерикой, а откровением человека с огромным чувством справедливости.

На следующий день он узнал, что Георгий Александрович умер от сердечного приступа. Память о волнующей беседе была свежа, и Глеб почувствовал, что на его глазах человек отдал жизнь, защищая архиеп. Иоанна.

Несколькими годами позже Владыка (уже после кончины) отблагодарил своего верного духовного сына — излечил его вдову от серьезного недуга.

9–го ИЮЛЯ 1963 ГОДА на улицах Монтерея Глеб обратил внимание на один из заголовков. Сообщалось о заседании Сан–Францисского городского суда над русским епископом. В статье помещена была и фотография архиеп. Иоанна в зале суда. Теперь стало совершенно понятно: дело, как и говорил Георгий Александрович, не из разряда мелких внутрицерковных ссор.

Процесс длился 4 дня, и каждый день зал суда наполнялся до отказа. Глеб работал в Монтере и не мог присутствовать, но Евгений ходил на все слушания. Он видел, как епископы и священники, пришедшие защитить архиеп. Иоанна, сели с ним рядом на одну скамью. Кроме епископов Саввы и Нектария, из Южной Америки приехал еще один его друг — архиеп. Леонтий Чилийский. Там же были архим. Спиридон, о. Митрофан и игуменья Ариадна.

С самого начала судья Эдвард О'Дэй, старый добрый ирландский католик, понял, что перед ним не обычный обвиняемый, а истинно Божий угодник, и впервые в истории суда Сан–Франциско судья разрешил обвиняемому произносить молитву перед началом каждого заседания. (Эти сведения получены от адвоката, защищавшего Владыку Иоанна, Джеймса ОГара.

Архиеп. Иоанн, следуя монашескому принципу «не искать самооправдания» на протяжении всего процесса не произнес ни единого слова.

К началу первого слушания неожиданно приехал протоиерей Георгий Грабе — синодальный секретарь, один из самых властных людей группировки епископов. «Бросалось в глаза его постоянное совещание с адвокатами жалобщиков», — писал Владыка Иоанн. На третий день Грабе дал показания в пользу истцов, а на следующий день один из их адвокатов произнес речь, главным образом против архиеп. Иоанна. «Обвинений было столько, — вспоминает последний, — что судья сказал, если рассматривать каждое, дело никогда закончено не будет. Заседание суда было прервано до дальнейшего объявления».

Через несколько дней трое адвокатов истцов улетели в штаб–квартиру Синода в Нью–Йорк, где у них состоялась встреча с архиеп. Виталием и секретарем Синода.

Самым неприятным в этом деле были телеграммы, приходившие якобы от первоиерарха, митрополита Анастасия, из штаб–квартиры Синода. Когда архиеп. Иоанн и еп. Савва говорили с ним по телефону, они всегда находили полную поддержку: он подтвердил полномочия Владыки Иоанна в Сан–Франциско и, как уже упоминалось, в доказательство посылал подписанные депеши. Однако другие послания с подписью митрополита содержали мнения противоположные, подрывающие авторитет архиеп. Иоанна, идущие наперекор всем прежним решениям первоиерарха и позволявшие истцам заявлять в суде, что они «действуют строго по распоряжению Синода». Телеграммы эти посылались прямо истцам и их адвокатам, а один раз — самому судье ОДэю. Владыка Иоанн же узнавал о них последним. Митрополит был тогда уже стар и немощен, и, по предположению архиеп. Иоанна, высказанному в докладе архиерейскому собору, похоже, что телеграммы шли совсем не от него. «Недавно еще славное и уважаемое имя митроп. Анастасия, — писал Владыка, — покрыто позором, ибо противоречивые распоряжения, обращения в суд и другие действия уронили его престиж не только в нашей пастве, но и среди иноверных, т. к. делались от его имени. Мы, ближайшие его сотрудники, знаем, насколько то несовместимо с его личностью, и не можем полностью возлагать на него за них ответственность».

Еп. Нектарий, преданный викарий Владыки Иоанна, также попал в неприятную историю. Он получил депешу якобы от митроп. Анастасия, и, как позже рассказывал Евгению и Глебу, послание показалось ему очень странным. Согласно ему, он должен был тайно, никому не говоря, посадить архиеп. Иоанна на поезд и отправить в Нью–Йорк. Объяснений никаких не следовало, но давалось странное распоряжение: митроп. Анастасию не звонить, исполнять всё беспрекословно, как послушание. Поскольку на телеграмме стояла подпись митрополита и она пришла из штаб- квартиры Синода, еп. Нектарий не усомнился в ее подлинности, но почему‑то почувствовал недоброе. Он дал обет повиновения Синоду, но сейчас это повиновение противоречило его совести. В Сиэтле, куда приехал проведать свой приход, он не мог уснуть, до самого утра бродил по улицам города, усердно молился и в конце концов решил не подчиняться приказу. Позвонил в штаб–квартиру Синода, попросил личного разговора с митрополитом. Ему ответили, что это невозможно, но взвинченный епископ настойчиво требовал, и их всё‑таки соединили.

- Ваше Высокопреосвященство, я прошу выслушать меня. Я не могу сделать того, о чём вы просите, — сказал еп. Нектарий и начал объяснять.

- Минутку, — прервал его митрополит, — вы говорите, это я приказал? Я ничего подобного не говорил.

Неожиданно секретарь Синода, прослушивающий разговор, подключился к ним. Митрополит спросил его:

- Как это возможно? Кто посылал телеграмму?

Секретарь ответил, что они поговорят позже, и повесил трубку.

- Ничего не делайте, — обратился митроп. Анастасий к еп. Нектарию. — Я не писал этой телеграммы, — мрачно добавил он.

Еп. Нектарий рассказывал всё это Евгению и Глебу, уже заметно успокоившись, но всё еще сильно сокрушался, что Синод «попал в руки злых сил».

Ариеп. Иоанн в докладе архиерейскому собору от 23–го июня 1963 года также сообщал о серьезном положении в Русской Зарубежной Церкви:

«Вначале то не особенно ощущалось, т. к. присутствие архиепископа Анастасия и Саввы контролировало исходящее из Синода официально. После же их отъезда и наступления новой сессии дело пошло с неудержимой быстротой. Без проверки, без заслушивания мнения управляющего епархией выносились решения, лишь бы удовлетворить жалобщиков и проявить тем якобы «беспристрастность». Выполнение незаконного постановления Синода грозило большими осложнениями церковной жизни и не только не привело бы успокоению, а наоборот вызвало бы новые осложнения и потрясения.

Создается впечатление, что Синод, вернее лица, которые говорят от его имени, связаны с теми, кто был избран в приходской совет в прошлом году, и во что бы то ни стало хотят удержать их у власти или, по крайней мере, их ближайших сотрудников и единомышленников, будь законным или незаконным способом.

Недовольные существующим положением бывают во всяком приходе, были такие и в Сан- Франциско прежде теперешней смуты. Но создание из них сплоченной группы, действующей то в защиту местной церковной власти, то против нее, то согласно канонам, то в противоречии с ними, но всегда единодушно и упорно, не есть явление только местное, а кем‑то руководится, близким к Синоду.

Тогда становится понятным всё происшедшее в Сан–Франциско, от начала возникновения смуты и по сей день. Становятся понятными и некоторые события, происшедшие в других епархиях.

Какие же последствия? Авторитет Синода почти уничтожен.

То, что делается в Сан–Франциско, быстро распространяется по всему побережью и грозит существованию всей Зарубежной Церкви с отпадением часто чад ее вообще от веры.

С болью приходится наблюдать и видеть развал Зарубежной Церкви, выгодный лишь врагам ее. Мы, ее архиереи, не можем допустить сего, как и того, что одна сорганизовавшаяся группа господствовала над остальным епископатом и любыми средствами проводила то, что желательно ей».

В то время, как архиеп. Иоанн работал над этим докладом, митроп. Анастасий приехал на западное побережье, чтобы найти разумный выход и поддержать Владыку, без вмешательства штаб–квартиры Синода. Именно тогда Евгений с Глебом и встретились с ним на фестивале Баха в Кармеле. Интересна аналогия: судья обдумывал свое решение в суде Сан–Франциско, митрополит размышлял, что делать в этом конфликте, оратория Генделя, звучавшая в тот вечер, называлась «Суд Соломона» и посвящалась именно справедливости правосудия. Тремя неделями позже она восторжествует, и архиеп. Иоанна назначат постоянным иерархом Сан–Францисским и Западной Америки.

А пока, дабы доказать суду беспочвенность обвинений в растрате денег, архиеп. Иоанну и новому приходскому совету пришлось провести дорогостоящую ревизию, наняв известную независимую бухгалтерскую фирму «Прайс, Уотерхаус и К». В конце концов судья ОДэй, не найдя никаких улик финансовой нечестности, снял с Владыки и с других ответчиков все обвинения. Что же касается церковных выборов, судья заключил, что это не государственное дело решать, было или нет одобрение Синода.

Побежденные истцы продолжали выдумывать новые обвинения и подавали заявления в суд на протяжении двух с половиной лет, почто до самой смерти архиеп. Иоанна. Все они каждый раз отклонялись как необоснованные, и наконец адвокат ответчика, Джеймс ОГара мл., заявил суду, что пора знать меру:

«На сегодняшний день ответчика, архиеп. Иоанна, пытавшегося защитить интересы прихода, фракция истцов заставила без надобности понести расходы на общую сумму в несколько тысяч долларов. Задержка в строительстве собора, вызванная этой тяжбой, невероятно увеличила расходы на постройку.

Ни разу за весь процесс фракция истцов не представила суду и частицы достаточных доказательств, подтверждающих их обвинения.

Суду известно о никому не нужных распрях и разногласиях между прихожанами, вызванных необоснованными заявлениями истцов, прямым результатом коих стали сильные волнения на религиозной почве в приходе.

Нормальное течение дел в общине, направленное на укрепление идеалов веры у прихожан, было сильно нарушено шумихой и разладом, возникшим в результате этой тяжбы.

Финансовые убытки, понесенные приходом, должны послужить достаточным основанием суду для отвержения всех обвинений со стороны истцов. Ни назначенный судьей ревизор, ни «Прайс, Уотерхаус и К°» не выявили никаких признаков финансовых злоупотреблений. Урон, нанесенный приходу, как с нравственной, так и с финансовой точек зрения, является почти невосполнимым.

Дальнейшее продолжение безосновательной тяжбы наносит оскорбление самому юридическому процессу».

Осенью 1963 года Евгений писал Глебу: «Как ты, вероятно, слышал, Владыка Иоанн утвержден архиепископом Сан–Францисским, и хотя до мира в епархии еще далеко, по крайней мере наведен какой‑то порядок, и я верю, что постройка нового собора теперь уже не прервется».

Евгений пока так и не понял, сколь страшно случившееся: вроде бы архиеп. Иоанн всё еще оставался правящим архиереем, еп. Нектарий — его викарием, новый приходской совет пребывал у власти и его усилиями наконец закончили новый собор. Таким образом, хотя Евгений и явился свидетелем почти маккиавелевских преступлений, на которые оказался способен даже «святейший» Синод, он всё еще пребывал в наивном заблуждении. Прозреет он лишь по смерти Владыки.

Глеб же так вспоминал события в Сан–Франциско:

«Такая несправедливость к святому человеку, приехавшему из Европы лишь помочь построить храм, надолго оставила рану в душе каждого очевидца».

Сердце архиеп. Иоанна разрывалось при виде всего творимого братьями–епископами. «Я совсем один. — сказал он одному из близких прихожан. — Если услышишь, что я умер, знай — они убили меня».

Присутствуя на суде, Евгений видел Святого. Тот следовал своему Господу на Голгофу. Владыку, подобно Христу, распяли иерархи его же Церкви и их сатрапы. Фарисеи живут и ныне, благоденствуют и занимают ключевые позиции в самой Христовой Церкви. И вслед за Христом архиеп. Иоанн простил им всем. Когда его спрашивали, кто виноват в разладе, он отвечал: «Дьявол».

Живое Евангелие Иисуса Христа, вечное воплощение Истины в жизни людей, было преподано Евгению самым наглядным образом. Видения Святого на Голгофе ему не забыть.

Томас Мертон, хилиазм и «новое христианство»

Не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего.

Рим. 12:2

ЕВГЕНИИ ЗАКАНЧИВАЛ работу на книгой «Царство человеческое и Царство Божие», и Глеб послал черновик его глав о нигилизме архим. Константину (Зайцеву). Тот был редактором в Джорданвилле, отвечал за русские и английские издания. Проникновенный философ, он, как и Евгений, писал о вероотступничестве. Работа молодого коллеги очень ему понравилась. В отзыве, опубликованном позже в одном русском журнале, о. Константин назвал Евгения «сложившимся церковным писателем».

В 1963 году Евгений задумал статью о Великом Инквизиторе Достоевского и о римском «новом христианстве», по завершении хотел отправить ее о. Константину в надежде на публикацию. Он использовал материал к своей книге. Исписал сотни страниц, но закончить статью так и не удалось. Незавершенной осталась и его книга.

В НАЧАЛЕ статьи Евгений обозначил принципы царствования антихриста, выстроив их в согласии с выводами святоотеческой литературы и произведений православных писателей Соловьева и Достоевского. Он писал:

«Религия Великого Инквизитора есть религия хлеба насущного. В основе ее постулат: все религиозные чаяния людей служат исключительно благоденствию самих же людей. Нетрудно убедиться, что этот принцип, по сути превратившийся из религиозного в гуманитарный, есть жалкая подмена истинно христианских идей. Но всё не так просто: по существу, это самая глубокая и искусная псевдорелигия, ибо взывает к высочайшим чувствам человека, и стоит лишь согласиться с начальной посылкой нового учения — и логика его становится неопровержима для «здравого» человеческого ума».

Религия Великого Инквизитора, — утверждает Евгений, — берет основные христианские ценности: мир, братство, единство, любовь — и искажает их для достижения чисто земных целей. При этом открыто она не порывает с христианством, его только по–другому «толкуют», да так искусно, что искренне верующие во Христа начинают следовать целям обмирщенно–идеалистическим: построению Царствия Небесного на земле.

Евгений определял мирской идеализм нынешнего века, от кого бы он ни исходил: от христиан, оккультистов, коммунистов или западных секуляристов (сторонников исключения религии из школьного преподавания), как форму древней ереси — хилиазм, т. е. вера в то, что Христос придет на землю и будет здесь править со святыми тысячу лет, до конца мира[9]. Более того, хилиазм может означать вообще любую мирскую идею о будущем земном веке полного блаженства и мира. Хилиазм, вместе с нигилизмом его неотъемлемой частью, есть ключ к пониманию духа времени: в этой точке сошлись многие, казалось бы, несопоставимые элементы.

В воззваниях современной Римской Церкви Евгений видел явные признаки переосмысления христианских ценностей, замену их мирскими идеалами хилиазма. Он приводил слова из обращения папы Иоанна XXIII к православным христианам. Тот звал внимать «духу времени», ибо «голос времени — это глас Божий», высмеивал идею приближающегося конца света, обещал непременное водворение «нового порядка в человеческих отношениях».

Библия учит: «Не любите мира» (1 Ин 2:15), а папа Павел VI говорит: «Мы будем любить наше время, нашу цивилизацию, нашу науку, наше искусство, спорт — наш мир». Это безоглядное упование на мир сей искажает представление об истинно христианской любви, а идея внешнего всеединства подменяет духовный, внутренний союз верующих, заповеданный Христом. Папа Иоанн XXIII предвосхищал «единство, основанное на уважении и почитании Католической Церкви». Оно, по его словам, «воодушевит тех, кто исповедует нехристианские религии». Размыслив над этими высказываниями, Евгений приходит к выводу: «Если человечество на самом деле, как провозглашает Рим, идет к видимой религиозной гармонии на земле, то сама религия при этом, несомненно, включит не только христианскую веру, это будет некое соглашение, основанное на терпимости и уважении».

«Вместо христианства нам предлагают лишь «гуманитарный идеализм», — писал Евгений, — поскольку Христианская Истина «испарилась». Но лишь презрев ее, могут объединиться христиане с нехристианами. Идеализм этот извлекает из богатейшей палитры христианства нужные краски и приманивает тех, кто прежде всего верит в человека и земное счастье. Принимая хилиазм, каждый может найти что‑то «по душе»: христиане — Царствие Небесное, но еще в земной жизни; нехристиане — учение о человеке, о «высшей действительности», особо не посягающей на их собственное представление о самих себе и мироустройстве; атеисты приимут вселенскую мудрость, исчерпывающую все религиозные потребности человека. Рим, таким образом, предстает учителем человечества, источником универсального гуманитаризма для «всех людей доброй воли», не задумывающихся особо над основами Христианской Веры — основы всего».

Два года спустя после этой статьи Евгения, 4–го октября 1965 года, папа Павел VI выступил с беспрецедентным обращением в ООН. Оно полностью подтвердило всё сказанное Евгением об Объединенных Нациях Глебу при первой встрече.

«В обращении Папы, — писал Евгений, — о задачах Церкви Христовой вообще не упоминается, а само имя Христа встречается только однажды, и то в двусмысленном заключительном предложении. Слушатели, предполагалось, уже подготовлены. «Вы знаете нашу миссию», — сказал Папа. Далее он говорит о главном стремлении Римской Церкви: Церковь эта «в духовной сфере» должна быть «единственной и всеобщей»!

Только однажды показалось, что в своем обращении Папа говорит близкие к истинному христианству слова. Цитируя завет нашего Господа своим ученикам «идти и нести благую весть всем народам», он объявил, что у него действительно имеется «послание счастья всем народам», представленным в ООН. Но для христиан это может означать только одно: благая весть о спасении, о вечной жизни в Боге. Папа же произнес ошеломляющие слова: «Наше послание можно назвать. торжественным моральным узакониванием этого высокого собрания — ООН», — сказал он. Вот что Римская Церковь предлагает сейчас взамен христианского Евангелия!..

Идеалы Папы не от Господа или Апостолов, не от Отцов Церкви, а скорее от современных рационалистических мечтателей, возродивших древнюю ересь — хилиазм — грезы о золотом веке на земле. Папа упоминает о «новом времени» человечества, о «новой истории — мирной, истинно гуманной, как было обещано Богом всем людям доброй воли». Церковь Христа никогда не принимала этого странного учения. Но зато оно является одной из главных догм масонства, оккультизма и многих родственных сект и даже безбожного марксизма. И чтобы вписать эту сектантскую фантазию в учение Римской Церкви, пресса провозгласила Папу пророком!

Невольно приходит на ум последняя работа русского философа XIX века Владимира Соловьева «Повесть об антихристе» (из «Трех бесед»). Он, ссылаясь в основном на святых Отцов, рисует леденящий душу портрет антихриста — «великого гуманиста», «сверхчеловека», принятого всем миром за мессию.

По Соловьеву, этот мессия завоевывает человечество своей всеобъемлющей и всепримиряющей книгой «Открытый путь ко всеобщему миру и процветанию». В ней смело соединяется почитание древних традиций и символов с радикализмом социальных и политических требований. Книга так ощутимо представляет «светлое будущее», что люди признают: это как раз то, что нужно. Прекрасный писатель, мессия вобрал в себя всё и доступен всем. Тех, кто был обеспокоен отсутствием имени Христа в книге, успокоили — это не обязательно, т. к. она пропитана истинно христианским духом любви великодушия. Далее влиянием «великого мессии» создается «международная ассамблея», образуется новое правительство; его самого единогласно выбирают правителем мира, он издает манифест, провозглашая: «Народы планеты! Я даю вам мир. Давние обещания исполнились. Вечный и всеобщий мир воцарился!»

Евгений продолжает:

«. Папа Павел VI, конечно, не антихрист, но в этой «драме», где он играл главную роль, уже попахивало соблазнами черного мессии. Впрочем, не в Папе дело. Просто наступил расцвет вероотступничества.»

Связь с прошлым

12–го ИЮНЯ 1963 ГОДА, причастившись Святых Христовых Тайн, Евгений вернулся домой. Его ждало письмо от Алисон. Они не общались несколько лет, и Евгений, по собственному признанию, «потерял уже всякую надежду получить от нее весточку». За это время многое изменилось. Она вышла замуж и переехала на ферму в штат Иллинойс. Ее мучили сомнения, и она делилась с Евгением: говорила, что хотя и не имеет никакого разномыслия с христианской истиной, живой веры в себе не чувствует.

Евгений ответил: «Итак, кажется, мы поменялись ролями: я обрел то, что искал, а ты только начинаешь. Что ж, на всё воля Божья.

Я очень счастлив получить от тебя известие и полагаю, что мы списались не просто так, на то есть причина. Я всегда молюсь о тебе и часто вспоминаю».

Евгений рассказал ей о своем вхождении в Церковь и о том, что верит — именно через него Бог желает донести Православие до Алисон. В этом‑то и смысл их нового общения. Он рассказал ей, что Православная Церковь и поныне выпестывает святых, пример тому — архиеп. Иоанн. Заметил, что «средоточие Православия — молитва», и открыл, что до прихода в эту веру он и понятия не имел об истинном значении молитвы и ее силе. Сейчас Бог слышит его и ответствует — какая радость. Сам Господь, Богородица, святые ведут его, указывают путь. «Общение с ними так же естественно, как дыхание… — писал он. — Я говорю об этом так смело потому, что Господь укрепляет меня по принятии Его Пречистого Тела и Крови уверенностью и радостью. Это ясно как день. Всё в мире сем преходяще, постоянен только Бог, Его неописуемое Царство, уготованное нам, верующим. Легко нести бремя Христово следующим за Ним, тяжело оно только неверующим».

Несколько месяцев спустя Евгений написал одной благочестивой молодой женщине, православной американке Нине Секо, попросил ее познакомиться с Алисон. Он сказал Нине, что собирается посылать Алисон православные книги и иконы, но «личное общение с истинными верующими, «странниками» в мире сем, намного полезнее».

Родителям Евгения было не примириться с новой религиозной стезей сына. В 1963 году он писал Алисон: «На прошлой неделе виделся с родными. Они всё больше беспокоятся обо мне. Последуй я мирскому призванию, они были бы счастливы. Какие надежды возлагались на меня! А сейчас я для них — религиозный «фанатик». Мой молодой русский друг из Мотерея показал им несколько слайдов о русских монастырях и церквях в Северной Америке. Родителям они показались «занятными», но старомодными. Их явно ужаснула (отца особенно) фотография старого монаха, прожившего 40 лет, не выходя из келии. С людьми он почти не разговаривал и, вероятно, достиг высокого духовного состояния, а мои родители увидели лишь «загубленную жизнь». Когда я пытаюсь рассказать им о молитве, о духовности, об истинных сокровищах, которые не здесь, а за пределами мира сего, наталкиваюсь только на полное непонимание, они говорят, что чрезмерная религиозность — болезнь. Боюсь, я прихожу в отчаяние в такие минуты. Ну что ж, где бессильны слова, поможет молитва.

Я злюсь и расстраиваюсь, думая о многих протестантских пастырях, выдающих себя за проповедников «христианства». На самом же деле они ведут людей по пути соблазнов и оставляют их полностью неподготовленными для суровой действительности потусторонней жизни. Я познакомился с пастором моих родителей: он ни разу не заговорил о Боге или о религии, а когда узнал, что я пишу религиозную книгу, поспешил сменить тему разговора».

ЕВГЕНИИ всё еще работал над книгой «Царство человеческое и Царство Божие», а хлеб насущный добывал подсобным трудом. В письме к Нине он рассказывал: «Книга моя уже «вырисовывается», хотя работе конца края не видно. Временами руки опускаются, мне кажется, я пишу чрезмерно философски и абстрактно, боюсь, никому это не интересно, читать не станут».

Евгений убирал посуду в ресторане; а мысль его работала. «Я сравнивал, — открывал он Нине, — «плоды» атеизма с плодами веры в истории, духовности, философии, богословии». Однажды, пребывая в философских раздумьях, ничего не замечая вокруг, он разбил целую стопку посуды. Обернувшись на звон и увидев черепки на полу, разгневанный владелец ресторана упер руки в бока и заорал: «Роуз, вы уволены!»

«Я мигом пришел в себя, — писал Евгений, — надо ж, чего‑то хочу добиться в философии, а сам посуду до кухни донести не могу». Впоследствии он убирал посуду в «более пристойном заведении». Но и здесь потерял место. «Хозяева чувствовали: сердце мое не прилежит их делу, и были правы».

Оставаясь без места, Евгений с головой уходил в работу над книгой, пока не кончались деньги. После ресторанной «карьеры» он нанялся дворником, как некогда его отец Фрэнк. Работа в ресторане была легче, но он предпочитал дворничать: спокойнее, да и свободен весь день.

На Рождество 1963 года Евгений хотел посетить монастырь и семинарию в Джорданвилле, но скопить денег не удалось. Позже он очень жалел об этом — не прошло и десяти лет, как там не осталось ни одного великого носителя православной веры. В 1974 году, вспоминая прежний Джорданвилль, Евгений признавал: «Образование в православной традиции угасает.

Джорданвилльская семинария 50–60–х годов служила образцом в современном мире, хоть и немногие сознавали это. Эта духовная школа с 1917 года собрала величайших православных мыслителей из России и со всего света. По созвездию имен с ней мог тягаться лишь Соловецкий концлагерь. Здесь преподавали такие великие люди, как профессор И. М. Андреев и И. М. Концевич, Николай Толберг, архиеп. Аверкий, архиеп. Виталий до него, архим. Константин, о Михаил Помазанский и другие. Почти никого из них уже нет с нами, и с горечью должно признать, что немногие их ценили. А достойной смены нет».

Знакомство с Россией в Монтерее

В ИЮЛЕ 1963 года Нина Александровна, мать Глеба, переехала в Монтерей, где они вместе с сыном сняли дом. Младшая сестра Глеба, Ия, уже жила в Калифорнии более года, в Окланде, и часто навещала их. Таким образом Евгений приехав познакомился со всеми Подмошенскими. Он играл Ие на гитаре, они ходили по грибы в монтерейский парк и, конечно, часами бродили с Глебом по взморью, гуляли по лесу.

Ия, черноволосая русская красавица, под влиянием брата стала благочестивой православной девушкой. Евгений был двумя годами старше, и она сразу полюбила высокого благородного юношу.

Глеб, в свою очередь, побывал у родителей Евгения и расположил их к себе, а когда те узнали об Ие, стали надеяться на скорый брак между ней и сыном. Однажды в воскресенье они пригласили Подмошенских на обед, и обе семьи замечательно сошлись. Это радовало Евгения, ведь до сих пор мать почти не одобряла его друзей, а на Алисон взирала как на чересчур богемную особу. Ия же пришлась по душе, и Эстер уже грезила свадьбой.

Раз Евгений пригласил Ию прогуляться. Она, молодая, счастливая возможностью побыть с ним, щебетала всю дорогу. Евгений почти всё время молчал. После Глеб спросил сестру о прогулке, и она задумчиво произнесла:

- Он уже умер.

- Что ты хочешь сказать? — опешил брат.

- Он уже не здесь, а где‑то далеко. Я не могу объяснить. Он не от мира сего.

Эта неотмирность увлекла Ию сильнее прежнего.

63–ЛЕТНЯЯ Нина Подмошенская стала для Евгения еще одним связующим звеном с Россией и живым подтверждением его философии. Она застала еще дореволюционную Русь, и сейчас рассказывала то, что видела воочию: как воплощалось нигилистическое общество, как порождало на свет недочеловеков. Евгений интересовался мельчайшими подробностями, расспрашивал о законодательной и тюремной системах Советов. Ей было что поведать. У Нины арестовали не только мужа, но и отца, и 20–летнего брата. За неделю пребывания в страшных условиях Вологодской тюрьмы отец потерял все волосы, а брат — все зубы. Безжалостные чекисты — обыкновенные бандиты, искушенные в садизме, — застрелили даже собаку, когда пришли «брать» мужа.

Евгений являл собой благородного слушателя, и Нина Александровна с удовольствием, подолгу и обстоятельно рассказывала истории из своей богатейшей событиями жизни. Она говорила образно и выразительно (сказывались предки–интеллигенты Фокины), а он уподоблялся благодатной земле из евангельской притчи. Она говорила сыну: «Он впитывает всё как губка». Не ограничиваясь рассказами об ужасах сатанинского коммунизма, она выразительно поведала ему о славном предреволюционном прошлом России. «Вы не поверите, — говорила она, — везде стояли церкви, иногда три на квартал. Огромные храмы, самые разные по стилю и окраске. Богатые благотворители строили их в память любимых, а приходы возводили храмы в честь какого‑либо чуда. Повсюду золотом сияли купола. По утрам звонили сотни колоколов, сзывая людей на молитву, наполняя город светом и радостью. Стояли раки со святыми мощами, пред иконами горели неугасимые лампады. Люди часто заходили поклониться святыням и помолиться прямо среди бела дня — церкви не закрывались».

Вышедши из культурной, «интеллигентной» семьи, в молодости Нина не ценила глубокой религиозности былой России. Только когда сын пришел к Православию, она поняла, какое это было великое достояние. Прежде ее учили видеть в русском Православии «религию горничных и лакеев», не более. Теперь она вспоминала, как их домашний повар, поставив готовиться еду, каждое утро шел в церковь, а когда возвращался и накрывал на стол, от него исходила удивительная умиротворенность и покой, что передавалось всему дому. «Простой мирянин, а казалось, среди нас настоящий святой. И таких было великое множество. Велика была Святая Русь! А здесь, в Америке, всё держится на деньгах», — заключала она и похлопывала себя по мнимому карману на бедре.

Евгений в основном соглашался с таким взглядом на американскую жизнь. Культура России была близка его душе, в 1963 году он писал: «Чувствую себя скорее русским, чем американцем». Но есть несколько черт характера, с коими истинный американец не расстанется никогда: это независимость и честность в работе. И что бы Евгений ни думал о себе в то время, он сохранит эти лучшие качества своего народа.

Евгений любил Россию, но считал, что принять Православие не значит «обрусеть». Он писал другим верующим американцам: «Мне очень интересна ваша англоязычная православная церковь. Хочется побольше узнать о вашем священнике. Самому мне вполне по нраву церковно–славянский язык. Но не думаю, что и другие американцы, тянущиеся к вере, захотят пойти так же далеко. Поистине, одной из главных трудностей, с коей я столкнулся в миссионерской работе, остается языковой и культурный барьер. Люди неизменно очаровываются церковно–славянскими службами, но дальше дело не идет. А как в вашей церкви?»

Хотя Евгений хорошо говорил по–русски, они никогда не блистал произношением. Глеб попытался исправлять ошибки, но потом передумал, ведь он американец и нет особых причин делать его совсем русским.

Скорее, наоборот: неплохо бы слегка усмирить прорусские настроения собрата. Они часто спорили о поэзии. Глеб очень почитал английскую романтическую школу: Вордсворта, Колриджа, Байрона и Китса. В Германии школьная учительница давала ему частные уроки английского языка: они разучивали стихи великих английских поэтов. Евгений, однако, небрежительно относился к поэтам–романтикам. В его школе учили, что всё это «сентиментализм», т. е. почти неприлично по меркам нашего времени. Став православным, он еще боле презрел их, т. к. они неправославные, зато неизменно восхвалял русских поэтов, в том числе Пушкина и прочих.

«Что ты знаешь о русских поэтах? Думаешь, что они великие, потому что православные, — говорил Глеб Евгению, — но известно ли тебе, что величайшие из них, такие как Пушкин и Лермонтов, своим творчеством напрямую связаны с английскими романтиками. Без Байрона не было бы Пушкина!» Русские, объяснил Глеб, видели в романтизме своеобразную религиозную глубину, художественное выражение людского воздыхания о Боге. Глеб сумел повлиять на собрата. Позже Евгению особенно нравился Вордсворт. Он часто цитировал его.

ЕВГЕНИИ знакомил Глеба со своей работой над книгой, читал ему некоторые главы. Глеб, конечно, заинтересовался. Евгений глубоко исследовал современную жизнь, что напоминало его прежних учителей: архиеп. Аверкия и архим. Константина. Однако книга показалась Глебу чересчур односторонней. Своей направленностью она повторяла философию о. Константина, с которой Глеб не всегда соглашался. Сам о. Константин приобщился духовности через архиеп. Иоанна и старца Игнатия Харбинского. Прозрев самую суть Православия, он подразумевал, что читатели уже с ней знакомы, и говорил в основном не о христианской Истине, преобразующей человеческую жизнь, а о всеобщем вероотступничестве. Он пришел ко Христу из иудаизма, Евгений — из философского поиска, и оба верили: современному человеку сначала нужно осмыслить, как и почему случился его отход от полноты Истины, и только потом возвращаться к этой полноте. Глеб полагал такой путь ошибочным: если уж люди не знали Христа, Коего покинули, все разговоры об отступничестве бессмысленны. Надо показать самое полноту Истины, все богатейшие православные сокровища, донести наследие веры — преподать жития и писания святых, особенно современных подвижников.

Глеб не соглашался с о. Константином в Джорданвилле, а сейчас «боролся» с Евгением. Из прочитанных Евгением глав книги «Царство человеческое и Царство Божие» Глеб вывел: первое,

Евгений — борец по натуре; второе, он — воитель умственный, а сердце еще не разбужено, осталась и горечь прежних времен, от которой мало помалу нужно избавляться.

- Почему у тебя всё сходится на царство человеческое? — спрашивал Глеб. — Оно и так у меня в печенках сидит. Как же Царство Божие?!

- А о нем, — отвечал Евгений, — сказано в Писании и у святых Отцов.

- Так‑то оно так. Но неужели Царству Божию нет места рядом с царством человеческим? Ведь Царство Божие живо, и мы должны приобщиться его.

Приобщение это Глеб полагал сейчас самым важным для Евгения, потому и рассказывал так много о святых местах, святых людях, таких как архиеп. Иоанн. «Силы, противостоящие Царству Божию, — говорил он Евгению, — лишь нежелательные сорняки (по Евангелию). Господь зовет нас отойти от них, не выдергивать. Прежде всего мы должны принять Царствие Божие, сделать его сущностью нашей жизни».

Доверяю тебе

Дополните мою радость: имейте одни мысли, имейте ту же любовь, будьте единодушны и единомысленны.

Флп. 2:2.

ЕВГЕНИИ размышлял, как жить дальше по завершении книги. Некоторые русские девушки, Ия Подмошенская в их числе, видели в нем жениха, но душа молодого американца прилежала иному. В 1963 году он написал Алисон: «Если будет угодно Богу, через год или два, когда закончу книгу, стану монахом, возможно, священником. Хочу послужить Господу». Несмотря на вдохновенное служение архиеп. Иоанна, в Сан–Францисской общине было на удивление мало готовящих себя к монашеству. Евгений писал: «Здесь мало кто стремится к монашеской жизни или по крайней мере серьезно к ней относится, даже среди русских. К примеру, мать Глеба, видя мою увлеченность, очень «резонно» посоветовала мне выбросить всё это монашество из головы».

Еп. Савва, приезжавший в Сан–Франциско защищать в суде архиеп. Иоанна, хотел основать новый монастырь и подыскивал людей для будущей обители. Евгений, конечно, поразмыслил над такой возможностью и записал: «Сначала закончу книгу, съезжу в Джорданвилль, а уж затем определюсь».

ГЛЕБ также вопрошал себя о будущем. Сейчас он должен оставаться в Монтере помогать матери, а та вдобавок поставила условие: сын может уехать, только купив ей дом и найдя мужа для сестры.

В работе Глебу сопутствовала удача. Он преподавал язык в колледже, был любим студентами: помогали прекрасное чувство юмора и общительность. Его просили продолжать курс, обещали повысить в должности. Но полного удовлетворения он не находил. Чтобы поддержат духовный настрой, он творил Иисусову молитву даже на уроке, про себя, вслух же объясняя грамматику или записывая что‑либо на доске.

Он жаждал воплощения своей «мечты» — того, о чём просил преподобного Германа на Еловом острове. Он уже положил начало миссионерскому Братству для прославления преп. Германа — написал о своих идеях архиеп. Иоанну, стал вовлекать людей, Евгения в том числе. Однако Братство еще не сформировалось, и дальше мечтаний не шло.

Где же тот желанный «идиот», просимый у преп. Германа? Кто пойдет с ним через все тернии миссионерского пути? Угроза материнского проклятия, если он станет монахом, останавливала его, и он подумывал стать женатым священником–миссионером, а супругой и помощником видел свою знакомую по Сан–Франциско, глубоковерующую девушку Соню[10]. Глебу казалось, что они хорошо подходят друг другу. Однако прежде он хотел убедиться в правильности выбора. Любовь должна пройти испытания. «Соне нужно получше узнать мой «идиотизм»», — размыслил Глеб и дал ей свою любимую книгу «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу». Это история русского крестьянина: он путешествовал из города в город, неся с собой лишь Библию, Добротолюбие и немного хлеба, умом же и сердцем постоянно творил Иисусову молитву. Пока Соня читала книгу, Глеб истово молил Бога о будущем, вопрошал, стоит ли им с Соней быть вместе, сможет ли она понять его, разделить его мечты.

«В следующий выходной, — пишет Глеб, — мы встретились в Сан–Франциско. Пошли в маленькое кафе битников, заказали вишневый пирог, послушали Джоан Баэз — она пела старинные английские баллады. Я ждал, что Софья скажет о «Страннике», сам боялся даже заикнуться — в ее ответе всё мое будущее. Мы вышли, я почувствовал, что люблю ее страстно и вдохновенно. Остановил, спросил о книге. Ее лицо помрачнело, она нахмурила брови и с отвращением бросила, что хуже этой книги за всю жизнь не читала! А ведь читала она русский текст, со всею красотою родной речи, с родным, столь умилительным повествованием, с английским переводом не сравнить. Я ахнул — меня словно обухом по голове хватили, и мечты о будущей жизни в миру растаяли как дым. Соня всё поняла и заплакала. И во взгляде я прочитал все ее чаяния: гараж на две машины, дом, полный утвари, престижную работу с 9–ти утра до 5–ти вечера для меня и воспитание симпатичных детей (для нее) — воспитание нормальных детей в ненормальном XX веке. Церковь же останется на задворках нашей жизни, может, раз в неделю, по воскресеньям, чтобы не обременять себя, т. е. совсем потеряет для меня смысл.

Вздохнул глубоко, улыбнулся. Всё кончено. Взял ее за руку, наклонился и поцеловал благоуханную шею, и начал напевать «Мой маленький дружок», пастораль из «Пиковой Дамы». Мы шли через парк Золотые ворота. Я пригласил ее в кино–оперу, что шла тогда в Сан–Франциско. Закат разлился золотым багрянцем по бескрайнему небу. Шли молча, она всё поняла, но еще наивно надеялась, что со временем мое «помешательство» пройдет. Вообще‑то она уважала мои идеи. Быть может, и любила‑то за мою «ненормальность». Любила, но жизнь моя казалась ей не для нынешнего века. Соня не понимала, что и мы — часть поколения битников, бунтующих против того, что некогда отверг я. Очень скоро на этой самой улице появятся хиппи — дети безобразного, вульгарного протеста против ненавистного «старого порядка». Эта чума унесет тысячи невинных жертв наркотиков, секса, мятежных деяний и глупых выходок. Таково царство нигилизма. У нас же есть лекарство от этого недуга — Православие!

Мы шли дальше, напевали Моцарта. Я заплакал, она почувствовала, резко остановилась. Я посмотрел ей в глаза и крепко ее обнял.

Такой близости сердец мы больше не знали, мы стали едины на мгновенье, это был пик нашей любви, миг истины.

Расстались поздней ночью. Подъехали к ее дому, она вышла, я проводил ее взглядом: бежевое пальто, чудные волосы, как у Джоанны Фонтэйн (она походила на эту кинозвезду сдержанным очарованием и серьезностью). Я перекрестил ее на прощанье, понимая, что потерял любовь. Но я любил Бога, а Он требовал меня безраздельно.

Направился к центру города, повернул налево на улицу Ван Несс, вышел к улице Сакраменто. Больше я не плакал. Я похоронил ее в своем сердце и решил молиться за нее до конца жизни. А в жизни меж тем намечался крутой поворот. Я дошел до дома Евгения Роуза, постучал в окно — в комнате еще горел свет. Было поздно, но в квартире громко звучала очень величественная музыка, по–моему Вагнер. Увидев меня на пороге, Евгений изумленно застыл, выжидая, пока я заговорю. Музыка стихла, и я произнес: «Поздравь меня — я только что порвал с последней надеждой на мирское счастье. Я умер для мира, и мне горько, но обратно пути нет!» Упал на диван подле двери и громко зарыдал. Евгений очень расстроился, но когда я рассказал подробнее, одобрил мой шаг и предложил поужинать. Звучала музыка Шопена. Она всё больше и больше напоминала мне похоронный марш. Я остался ночевать, утром уехал в Монтерей. На прощание Евгений серьезно сказал: «Имей в виду, что бы ни готовило будущее, порвав с Софьей, ты полностью предался Господу. Дал обет служить Ему и помогать людям, подобным тебе, вести их в духовном поиске, учить видеть тайны бытия».

Я знал, как огорчится мать, как расстроится о. Владимир из Джорданвилля — он хотел побыстрее сделать меня священником[11], но чувствовал себя победителем и готов был к новым решительным шагам».

ГЛЕБ ПОДОЛГУ пропадал в лесах около Монтерея. Читал жития святых, молился просил Господа о вразумлении. Он вспоминал: «Земной Софии в моей жизни больше нет, мне нужен сотаинник, с кем я имел бы полное единодушие.

Однажды, бродя по взморью, я отошел от океана в лес. Справа меж деревьев просвечивала водная гладь. Я всё брел и брел по мшистой земле, читал житие сибирского пустынножителя Зосимы, временами останавливался из‑за набегающих слез. Заснул я прямо в лесу, а очнулся уже ночью. Стояла высокая светлая луна. Океан поодаль манил своей красотой, серебрясь в лунном свете. Я решил идти на юг вдоль взморья по лесу. Стояла волшебная теплая ночь. Мысли и душа унеслись в совершенно иной мир — в Святую Русь. на гору Афон, недавно я прочел рассказ о. Динасия о том, как он посещал забытых и затерянных пустынников. Я встал на колени лицом к востоку — там в нескольких милях находилась церковь преп. Серафима — и начал горячо и слезно молить Господа о пустыни на чудесной американской земле, где ступала нога преп. Германа. «Неужели наша Калифорния с русской крепостью Росс не способна на это? Почему мы, молодые, должны быть жертвой старшего поколения — их близорукости, личных разочарований, церковной обмирщенности? Почему эта ночь, полная возвышенной мечты, желания и вдохновения, должна кончиться серым прозаическим утром жалкой обмирщенной жизни? Господи, даруй нам побольше «неумудренных», отверженных миром сим, — взывал я, — осчастливь их, открой им то, что открываешь сейчас мне!» Я молился старцу Зосиме, Моисею Оптинскому, всем старцам рославльских лесов, моему любимому Феодору Санаксарскому и Феофану Новоезерскому. Не знаю, долго ли я стоял на этом благословенном мягком мху, лишь яркие звезды и луна внимали мне. Очнувшись, пошел дальше, но вскоре опять упал на землю, поцеловал ее и взмолился: «Господи, не умолчи, пусть более достойный, умный познает Твои Откровения и, поступясь личной выгодой, своим «я», донесет другим это необъяснимое чувство единения с Тобой».

КОГДА Евгений с Глебом бывали в лесу вместе, Глеб воочию убеждался, насколько сходны их чувства. «Было ясно, — говорил он, — Евгений тоже любил природу и его религиозное чувство было связано с ней. Но его любовь молчалива, его стихия — тишина, слушающая творение. Я видел, как природа поглощает его, как и безмолвие, которого он жаждал. Это поразило меня, и я решил поделиться своими «лесными, рославльскими» мечтами. Он принял этот мир как старого знакомого, сказал: «Это то, что я давно искал. Но как воплотить наши мечты?» Мы встали на колени, прочли канон Божией Матери.

Однажды Евгений попросил составить ему компанию прогуляться по лесу неподалеку от городка Саусалито. Сам он бывал в тех местах ранее, подолгу там пропадал. Ранним утром мы встретились на улице Ван Несс, сели на автобус, доехали до Мельничной долины, пошли в лес. Мы собирались заночевать у костра. За весь день мы не обмолвились и словом, ночью пошел дождь, налетел ветер — дрожа от холода, мы укрылись под каким‑то навесом. Евгений словно окаменел — такое уже случалось с ним на взморье: он мог часами неподвижно сидеть, погрузившись в мысли. Я ничего не понимал. К чему терпеть эту ужасную погоду? Костер еще больше нагонял тоску. Облака на нами порозовели. Евгений решил «утешить» меня поджаренным на огне рахат–лукумом, что мне было в новинку, он же, видимо, отведал его в детстве. Вдруг он разговорился. Я горевал из‑за наших неудач: ничего не сделано, мечты об идеалах подвижников Сибири, преп. Германа Аляскинского так и остались воздушными замками. Конечно, пока мы с Евгением присматриваемся друг к другу. Мы не питали иллюзий: характеры у нас почти противоположные.

Проходили месяцы, и совесть все сильнее мучила меня. Казалось, я попусту трачу время. Кроме того, беспокоила судьба книги Евгения «Царство человеческое и Царство Божие». Я отослал несколько частей о. Константину, тому понравилось, он назвал Евгения «сложившимся церковным писателем», но я знал, что хотя эта книга и нужна современным людям, вряд ли кто возьмется издать ее. Крупным коммерческим книжным фирмам она не покажется — уж очень круто обошелся Евгений с нынешним веком, раскритиковал его в пух и прах, назвал предвестником времен антихриста. Церковные издатели также не рискнут: труд слишком обширный, прочитать‑то трудно, не то что опубликовать. Даже о. Константину выговорили за объемистость изданной им книги по христианской философии, кто, мол, из сегодняшних церковных людей заинтересуется ею и купит ее.

Итак, Евгений писал книгу, вкладывал в нее всю душу, но для кого? Кто увидит ее? Еще я знал, что помимо публикации нужно, чтобы люди услышали столь значительного человека, ибо голос его — подмога истинным православным. Думал я и как соединить две пользы: поставить талант Евгения на службу Церкви и ему самому стяжать что‑то полезное для себя в Церкви. Но так, чтобы его пыл не сошел на нет из‑за низкого интеллектуального уровня православных. Клир не принимал и не понимал Евгения во всей его глубине. Я боялся краха его веры, что случалось с некоторыми новообращенными. Едва придя к ней, он мог разочароваться, ибо по настроению совсем не подходил команде «тонущего корабля».

Я знал — выход есть, и пылко молился преп. Серафиму Саровскому. Также помнил духовный закон: в Божией работе нельзя преследовать личных интересов, как делают люди почти повсеместно. Таков Джеймс. Но Евгений — другое дело, он отринул самость ради идеалов, причём сознательно. Он хотел жить для Бога, и только для Бога.

Евгений виделся мне этаким романтиком, «юношей бледным с пылающим взором», такой завянет, сгинет в непогоде жизни, и никто не узнает и не поймет, ради чего он жил. Благородство его заключалось в том, что жаждущая Красоты и Истины душа его страдала, видя в мире противное своим идеалам. И свойство это было врожденным, и его следовало сберечь.

Как правило я добирался до церкви и обратно пешком по берегу. Это около двух миль. Океан всегда дарил мне отдохновение от бушующего страстями мира. На закате пошел ко всенощной. Песок, небо, даже морскую гладь — всё позолотило уходящее солнце. Церковь была как обычно пуста. Священник служил и пел один. Я с удовольствием подхватил. У него был красивый высокий тенор, он знал все монашеские распевы. Чудный человек, но со страхом в душе — все русские постоянно чего‑то опасаются, боятся подвоха. Его же до этого состояния довела «интеллигенция». Подавила настолько, что он отказался от проповедей, а когда всё‑таки отваживался, он превращались в пытку — он боялся сказать что‑то «не так». Как жаль! — он являл собой кладезь мудрости, знаний, человеческой доброты. А те самые люди, которым бы учиться у него, лишь давили и уничтожали на корню зачатки его дел[12].

После одинокой всенощной я отправился домой тем же берегом. Радовался, что освободился от уныния, чувства бесполезности, тщеты православия, царящего в той церкви. Каждый раз я приходил в этот храм и вместо вдохновения исполнялся беспомощностью и тоской: казалось, что мир торжествует, а Христос побежден. И вот такое «унылое» христианство я вынужден носить словно вериги?! Зачем же тогда я молил Господа о помощи Евгению? Просил найти ему место в такой Церкви? А что, если войдя в нее всем сердцем, он затем остынет и превратится в обычного «теплохладного» прихожанина? Не ответственен ли я за его душу? Ключ к этому ответу был следующий: Евгений — «молодое вино», а я должен найти для него «новые мехи», ибо «мехи старые» не годятся для новообращенных, честных в своих устремлениях.

С такими мыслями я возвращался домой. Уже смеркалось. Вдали зловеще догорал кровавый закат, как бы предрекая скорое погружение во тьму всей нашей жизни. Когда я подошел к Рыбацкой набережной, совсем стемнело, засветились неоновые огни рекламы. Я пошел по рельсам железной дороги в направлении консервного ряда и Тихой рощи. Домой с такой ношей грустных дум идти не мог. Я и только я должен найти для Евгения выход из тупика. От этого зависит спасение его души. От беспомощности я горько заплакал. Подошел к врезавшемуся в залив утесу, встал над рокочущими внизу темными волнами, взглянул в бескрайность морских просторов, крикнул: «Господи, что мне делать? Открой мне!»

И вдруг из темной бездны до меня ясно донеслись слова, будто накатили волны с неба и бились, бились о мое сердце: «Книжная лавка. книжная лавка. книжная лавка.» — и подобно волнам морским откатывались восвояси. Поразительно! Я сразу понял суть, еще раз вслушался в себя, повторил несколько раз: «Книжная лавка. книжная лавка. книжная лавка!»

Очевидно, это рука Божья, откровение от Него! О магазине я подумывал и раньше, но идея эта терялась среди множества неосуществимых планов. Сейчас всё увиделось ясно, словно в мозаичной головоломке вдруг стал на место последний кубик. Книжная лавка поможет Евгению с его книгой, Братству преп. Германа и недавно пришедшим к вере людям, идеалу пустынножительства и Православной Церкви — всем в одном. Будущность вмиг прояснилась.

В книжной лавке и поместится наше Братство, провозгласит миру о подвижнике, любителе пустыннического жития Германе. Мы займемся продажей книг, доход позволит купить печатный станок, и мы сможем издать работу Евгения. Затем заработаем денег на землю для скита, положим начало миссионерской работы здесь, потом — на Аляску, воплощать мечты преп. Германа о Новом Валааме на американской земле. Как всё просто, логично и ясно!

Простота эта даже обескураживала. В ту же ночь пришла идея «святых» денег, т. е. прибыль должна быть только от продажи православных книг, вбирающих в себя полноту православной святоотеческой философии, и никаких ересей, никакого «вольнодумства». Я хотел донести людям идею святого «подвижничества» и «святыми средствами» (в противовес церковному принципу — «цель оправдывает средства»). Благословенные «святые» деньги будут тем евангельским камнем, фундаментом, на котором утвердятся все наши труды.

Второе, что пришло в голову, — очень важно единодушие. На практике это значило: не делать ничего по собственной воле, без благословения другого. Это позволяет не подменять волю Божию своей.

Возобладание самости ведет к диктату римских пап или к церковным группировкам.

Мысль об единодушии нужно было проверить: послана ли она Богом или это только мое болезненное воображение? Я решил усерднее молиться, а затем рассказать всё Евгению, первому, даже прежде архиеп. Иоанна. С последним я много делился своими замыслами, когда приезжал в Калифорнию в ноябре 1962 года.

Спустя немного времени я пришел к Евгению. У него сидел Джеймс. Я с порога объявил, что прибыл сюда с самым важным предложением в жизни и прошу уделить мне внимание и время. Мы обратились к иконам и коленопреклоненно пропели канон Богородице. Затем я поделился своими мыслями о книжной лавке — отправной точке нашего Братства, попросил их честно высказать свое мнение. Джеймс сразу скис. Сказал разочарованно: «С этим я не хочу иметь ничего общего. Всё слишком путано, и кроме того, мерзко — соединять религию и деньги».

Я молча повернулся к Евгению. Тот стоял абсолютно спокойно и тихо. У меня же внутри всё кипело. Он проницательно посмотрел мне в глаза и твердо произнес — так, чтобы слышал Джеймс: «ДОВЕРЯЮ ТЕБЕ!»

Как гора свалилась с плеч! Большего мне и не надо! Сейчас я уже знал наверное: вот он, тот самый «идиот», просимый у о. Германа. Я молил святого и получил в ответ: «У тебя он будет». И вот он передо мной.

Я долго не мог унять возбуждения. Но теперь я знал — всё задуманное исполнится: будет Братство, прославляющее о. Германа, он будет причислен к лику святых, будет магазин со «святыми деньгами», затем пустынь. Я куплю дом для матери, мы опубликуем книгу Евгения и однажды обретем на Аляске Новый Валаам.

Ни о чём подобном Евгений и не догадывался. Он всё смотрел на меня пристально с верой. Джеймс сидел, недовольно покачивая головой. Вскоре он ушел. Понятно: ему такая жизнь не по душе, он хочет жить для себя. Может, конечно, поможет нам, но рассчитывать на него не приходится. Но как удивил меня ответ Евгения! Он не сказал, к примеру: «Как ты умен!», «Хорошо придумал!», «Поживем — увидим.» или «Что скажет епископ и другие?» Своим «ДОВЕРЯЮ» он без обиняков показал, что единодушие между нами будет, несмотря на всё различие характеров. Что и подтвердилось в будущем!»

Загрузка...