ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Около года прошло после женитьбы Ореста; снова наступила зима, снова начались светские развлечения. В городе, за это время, не случилось ничего достопримечательного. Зато в жизни некоторых лиц нашего рассказа произошли перемены.

Надежда Александровна, получив от дяди и брата субсидию, разошлась с мужем и жила с детьми в Грязях. Благодаря хлопотам Татьяны Львовны, Владимир Львович согласился дать денег на выкуп усадьбы племянницы, а Орест секретно передал сестре, на ведение хозяйства, полученные им от крестного отца в виде свадебного подарка, три тысячи рублей, от которых он, не желая ссориться, не отказался, но которые обратить в свою пользу не пожелал.

Владимир Константинович, сначала не хотевший было давать жене паспорт, принужден был к тому Осокиным, который пугнул его наложением опеки, а потом соблазнил сотнею — другой рублей, которые бывший вивер, конечно, не отверг. Бирюков собрал свои вещи, весьма водевильно разыграл сцену прощания и полупьяный, захватив с собою любимую борзую Стелльку, укатил в свое ярославское имение, доживать в одиночестве свой бурный век. С его отъездом не состоялась, понятно, и предположенная Настей перемена места: она по-прежнему осталась у Надежды Александровны, к великому удовольствию сей последней и к своему собственному. Каменев исполнил свое намерение, сдал экзамен на доктора медицины и поселился в Петербурге.

М-me Соханская пробыла полгода за границей и вернулась в Р* с приятными, как сама она рассказывает, воспоминаниями о некоем итальянском графе, с которым познакомилась на водах и потом «бешено» прожила два месяца в Париже.

М-r Огнев давно уже не у дел, и потому решительно не знает, куда девать свое свободное время, которого, как нам известно, у него всегда много. Губернский лев до сих пор не может забыть своего фиаско с Бирюковой и той холодности, которою наградила его Софи в последнее время перед своим замужеством. Он и теперь не прочь бы поухаживать за нею, но на беду не вхож к ним в дом, да и Осокин — не Владимир Константинович, которого можно умаслить проигрышем или бутылкою-другой шампанского.

Одна Татьяна Львовна по-прежнему видится с Перепелкиной, бранится с Марфушкой, но ей не отказывает и очень сокрушается о том, что Ильяшенков до сих пор ничего не дал за дочерью, а блажной ее племянник не только порастряс свой капиталец для покрытия свадебных расходов, но, словно принц какой, отказался от трехтысячного дядина подарка и швыряет деньги в такую бездонную кадку, как Бирюков (о Владимире Константиновиче она была уже очень невысокого мнения). Татьяне Львовне очень понравилась новая племянница своею почтительностью, хотя, конечно, в расположении к Софи играло не малую роль и то обстоятельство, что она, Татьяна Львовна, так сказать первая обратила на нее внимание и наметила как невесту, годную для Ореста.

Молодые, по наружности, жили согласно, но взаимные их отношения были далеко не одинаково искренни: Осокин относился к жене с тою же горячностью, как и в первые дни после свадьбы; он все более и более привязывался к молодой женщине и всею душою был предан ей; Софи же, по удовлетворении страстной горячки, становилась все холоднее и уже равнодушнее начала относиться к ласкам мужа. Этому главным образом способствовало то, что надежда ее на перевоспитание Ореста все слабела и слабела. Осокин глубоко любил жену, но ставил высоко и свои убеждения, и никакие ласки Софи не могли изменить его взглядов или заставить отклониться от усвоенных им принципов. Три тысячи, посланные дядей, от которых Орест отказался в пользу сестры, послужили началом скрытого разлада между супругами; от них-то, как говорится, весь сыр-бор и загорелся. Софи страшно оскорбилась, увидя, что ни ласки ее, ни просьбы не подействовали на решение мужа; надежда на то, что будущее наследство гораздо крупнее этих трех тысяч и что отказаться от него будет далеко не так легко, как от свадебного подарка, ввиду твердого характера Осокина, становилась все более призрачной и мучительное беспокойство овладевало молодою женщиной: «Не любит он меня, — рассуждала Софи. — Если бы любил — все бы сделал, чтобы только утешить… Он — деспот… Ему только на своем поставить!»

Софья Павловна, как и многие жены, не постаралась изучить как следует своего мужа; внутренних его достоинств, которые бы могли составить счастие другой женщины, она не смогла оценить; кроме того, понятия ее о любви были довольно своеобразны: «не удовлетворяет всем ее прихотям — значит, не любит!» Ко всему этому скромная жизнь Ореста казалась ей тяжелою; невозможность выезжать так же часто, как прежде, блистать новым и богатым туалетом у себя дома, раздражала Софи и уязвляла ее светское самолюбие. Часто и долго плакала она после встречи в обществе с другою какою-нибудь молоденькою дамою, в эффектном наряде, приехавшею на рысаках с чиновным, но не старым еще, мужем. Невыносимы были также ей слухи о новых партиях, делаемых ее сверстницами, которые, по ее мнению, не стоили ее ботинка, а между тем выходили за людей богатых и красивых. Но все эти страдания Софи становились для нее еще тяжелее от того, что она должна была не только скрывать их от мужа, но еще, для приобретения над ним влияния (Софи все еще надеялась!), подделываться под его тон и взгляды и сплошь и рядом высказывать совершенно противоположное тому, что у нее было на душе.

Неестественность эта не укрылась от Ореста, но он далек был от того, чтобы угадать настоящую ее причину. Сначала, веря в безграничную любовь к нему Софи и замечая скучающее и недовольное ее лицо, он относил это к неудовлетворенному желанно ее быть постоянно с ним, но потом, когда Осокин стал наблюдать за хандрой Софьи Павловны попристальнее — он с горестью увидел, что и в его обществе лоб жены не разглаживался и расположение духа ее нисколько не менялось к лучшему. Тогда он прибегнул к различным средствам: давал Софи книги, читал ей вслух, доставал разные работы, возил в театр, делал вечеринки; но за чтением Софья Павловна дремала, книги на первых же страницах желтели от пыли, начатые вышивания отдавались на попечение горничной, а вечера Ореста, по словам Софи, в такой маленькой квартире лишенные блеска и сливок общества, были крайне скучны и отзывались чем-то мещанским. Осокин из кожи лез, чтобы только как-нибудь угодить жене, но, к сожалению, это редко ему удавалось: Софи, воспитанная на широкую руку, не привыкшая ценить деньги, считала всякую трату их ничтожною, и потому предъявляла мужу часто такие требования, на которые тот, несмотря на все желание, никак не мог согласиться вследствие самых простых экономических расчетов. С другой стороны, подарки мужа, цены хотя и высокой для его состояния, но жалкой для избалованной его супруги, хотя и принимались ею, но не доставляли ни малейшего удовольствия. И то и другое бесило Софи и наводило ее на многие и тяжелые размышления: «Ну нельзя было бы получить денег — тогда и говорить бы нечего, — рассуждала она. — А то кто же виноват в том, что мы чуть не бедствуем? Ведь только руку протянуть, и деньги будут!.. Бог весть с чего отшатнулся от дяди, подарок его отдал сестре, да еще замышляет отказаться от наследства!.. Да со мной-то, что тогда будет?.. Господи! И зачем я за него вышла!»

Слова эти хотя и вырвались у Софи невольно, но они не удивили ее и не заставили ее раскаяться: они представлялись совершенно последовательным выводом из ее рассуждений. С своей точки зрения, Софи считала себя вправе высказать подобное сожаление: в самом деле, шла она замуж, хотя и по любви, но никак не в пастушескую хижину, не на кринку молока и кусок хлеба. Молодая женщина понимала любовь, но не обставленную трудом и лишениями, а окруженную блеском, комфортом, удовлетворением малейших прихотей. Все это, казалось, она нашла в Осокине и полюбила его… но в том-то и заключалась ее ошибка, что увлеклась она не им, а тем идеалом, который был ею создан и под мерку которого, по мнению Софи, подошел Орест. Покуда держался идеал в своей золотой оболочке — держалась и любовь, покойна была и душа Софи; стала исподволь обламываться та дорогая штукатурка, которая так манила ее, проглянул человек, достоинств которого она не могла оценить — и страстный каприз начал охладевать, испаряться, а на место его явились скука и позднее раскаяние.

Осокин, хотя и весьма далек был от тех чувств, которые волновали душу его жены, не мог однако не согласиться с своим тайным голосом в том, что семейная его жизнь устроилась не совсем так, как он желал и предполагал. У Ореста тоже был свой идеал, но диаметрально противоположный идеалу Софи: он искал в жене, кроме чистой, неподкупной любви и дружбы, еще тожественности во взглядах и убеждениях, прочных задатков супружеского счастия. Всего этого, казалось ему, он мог ожидать от своей невесты: увлеченный страстью, он слепо верил рассуждениям Софи о тихой жизни, ее бескорыстии и любви к уединению, а разговор на возвратном пути с пикника, о замышляемом им отказе от наследства, окончательно разрушил все его сомнения насчет характера Софьи Павловны. Конечно, другой на его месте, более умудренный опытом и знанием людей человек, не так легко поддался бы разглагольствованиям Софи, скоро разгадал бы ее подделку под его тон и взгляды и, во всяком случае, со всех сторон постарался бы изучить характер своей будущей жены, но Осокин, как мы и выше видели, не был таким человеком. Одностороннее воспитание, направленное исключительно в сторону пуританизма, отдалило его от жизни, а удаление это в свою очередь помешало ему изучить людей и практическую ее сторону. Эта-то неопытность, да вдобавок непонимание одним другого, разница в воспитании и были причинами, которые мало помалу, но верно, начинали подрывать семейное счастие молодых Осокиных.

В аристократическом кружке города Р. задуман был спектакль любителей; предполагали дать «Ошибки молодости» Шеллера и два водевиля. Роль княгини, по внушению Соханской, предложили Софье Павловне, а роль управляющего — Огневу. M-me Осокиной очень хотелось явиться на сцену в черном бархатном платье, но его у нее не было. Павел Иванович не счел нужным включать его в список приданого, — пришлось обратиться к мужу. Орест крайне огорчился невозможностью исполнить желание жены:

— Дорогая моя, — сказал он, обнимая и лаская ее, — пойми, ради Бога, как горько мне отказать тебе, в просьбе… все помыслы мои направлены к тому, чтобы малейшая прихоть твоя исполнялась, но не могу я, ангел мой, решиться на подобный расход… Не могу, а не то, что не желаю!

«Все это одни слова, чтобы прикрыть свою скупость и деспотизм! — промелькнуло в голове Софи. — Захотел бы, так купил!» И, изменив своему обычному притворству, она надулась.

— Ты думаешь мне приятно досаждать тебе? — взяв у жены руку и целуя ее, ласково продолжал Осокин (он подметил неудовольствие Софи). — Да если бы была возможность — я бы озолотил тебя!

«Как лжет-то! — уже со злостию подумала Софья. Павловна. — Точно не от него зависит!»

— Но будь благоразумна… состояние у нас весьма ограниченное… Подойди, дружок, я подсчитаю тебе наши доходы…

Софи, занятая мыслью о бархатном платье, готова была послать к черту все всевозможные расчеты, но, не желая сердить мужа, встала и подошла.

— Вот, дорогая моя, — взяв карандаш и бумагу, посвящал ее в хозяйственные тайны Орест, — с усадьбы — 500–600 рублей, и то в урожайный год, с капитала — рублей 200, жалованья — 1500, всего 2200–2300 рублей… Из каких же денег, Сонечка, заводить платья в двести рублей? Не в долги же лезть?.. Будь умница… рассуди серьезно… ведь у нас дети могут быть — на что мы их воспитывать-то будем!

«Дети!.. Вот еще глупости выдумал! — снова мелькнуло в голове Софи. — Лучше бы сам-то умницей сделался: сошелся бы с дядей — и делу конец!»

— Ты сердишься на меня! — грустно сказал Осокин, не получая ответа. — Бог с тобой, Соня!

Он бросил на стол бумагу и карандаш и стал ходить по комнате.

— Не сержусь я на тебя, — возразила Софи, — но признаюсь, неприятно мне отказаться от спектакля… Ты сам знаешь, как мало я выезжаю!

— Да разве нельзя эту роль исполнить в шелковом платье?

— Конечно можно, если ты захочешь, чтобы твоя жена была одета хуже других!

Фраза эта покоробила Ореста: от нее повеяло чем-то мелочным, даже пошленьким.

— А для тебя главное — затмить других своим туалетом? — не выдержал Осокин.

Софья Павловна тотчас же остереглась.

— Чтобы доказать тебе противное — я сейчас же напишу Ketty об отказе.

Осокин задумался; ему очень неприятно было огорчить жену, и вместе с тем решиться на такой крупный расход он боялся.

— Прости меня, — спустя минуту подошла Софи к мужу и поцеловала его в щеку, — я увлеклась ребяческим желанием участвовать в спектакле, не сообразив, что ты и так на меня порядком тратишься… Ведь я ничего не внесла в твой дом кроме расходов.

Оресту вдруг почему-то стало ужасно совестно; он молча заключил жену в свои объятия, а в тот же день вечером Софи любовалась прекрасным бархатом, подаренным ей мужем, и втайне радовалась влиянию, которое, казалось ей, она приобрела над Орестом.

История с бархатным платьем, рассказанная Софьей Павловной Катерине Ивановне под первым впечатлением и до удовлетворения ее просьбы, сразу поставила опытную вдову au courant[153] семейной жизни Осокиных. Правда, она и прежде замечала некоторый разлад между супругами: Орест, например, не хотел знакомиться с Соханской, а жена его довольно часто навещала ее; делалось ли это тайком от мужа или с его согласия — было, в сущности, все равно: обман или вынужденное разрешение одинаково показывали неискренность отношений молодых людей. Но до спектакля Софья Павловна многое скрывала; невозможность явиться в пьесе настоящею княгиней, в бархатном платье, взорвала ее и она не утерпела, чтобы не сдать с души волновавшие ее чувства; слово «деспот» было произнесено. Катерина Ивановна вполне согласилась с правильностью взгляда своей подруги, довольно картинно вызвала в свой памяти воспоминания о гнете, который она перенесла и который предстоял Софи, и весьма тонко намекнула на громадность ошибки, сделанной сею последнею, в смысле предпочтения Осокина Огневу.

— Chere amie, c'est un baron feodal que votre homme…[154] Хорошего от него ничего не ждите… Et puis cette idee…[155] постоянно отталкивать руку, дающую золото, — cela n'a rien de consolant pour une jeune femme comme vous![156]

Интересная вдова таки постаралась в этот визит настроить Софи на свой лад и, если бы не подарок Ореста, снова возбудивший, как мы выше видели, надежды молодой женщины, домашний мир Осокиных был бы нарушен в весьма непродолжительном времени.

II

Разрыв с мужем, которого так опасалась Надежда Александровна в разговоре с братом, удивил ее тем, что прошел для нее почти без всяких особенных потрясений: она ожидала совсем другого. Правда, много способствовали этому удачное разрешение материального вопроса и дружба брата, который, вызвав, наконец, сестру на откровенность, прямо объявил ей, что сочувствует любви ее к Каменеву, и будет всячески стараться устроить развод ее с Бирюковым: «Владимир Константинович, — сказал он ей, — всегда пойдет на сделку, — были бы только деньги… Ну, достанем их как-нибудь!» Не лишним оказалось, конечно, и присутствие Насти: эта простая, милая девушка своим искренним ухаживанием немало облегчила тяжелые минуты Бирюковой.

Отъезд Бориса Яковлевича, перемена образа жизни, материальные заботы — все это не могло не подействовать на слабое здоровье Надежды Александровны; но вмешательство близких людей, а главное надежда, поданная ей Орестом, оживили бедную женщину: возможность счастья блеснула перед ней и она поправилась. Конечно, она не замедлила сообщить обо всем Каменеву, тот ответил, и между ними завязалась переписка, которой пока довольно было для освещения той будничной жизни, которую вела Надежда Александровна, тем более, что известия, получаемые ею от Бориса Яковлевича были самого успокаивающего свойства: экзамен его сошел блистательно, а каждая строчка его письма дышала такою беспредельною любовью, такою чистотою чувства, что Бирюковой отрадно было сознавать, как все выше и выше поднимался в ее глазах дорогой для нее человек, и мечтать о счастье сделаться когда-нибудь его женою.

Между тем как Надежда Александровна, живя в деревне, предавалась своим мечтам, и надеждами на будущее скрашивала свое грустное настоящее, золовка ее, Софья Павловна, чуть не каждый день ездила на репетиции и своею игрой приводила в восторг всех р-ских театралов. Муж, занятый службою, редко сопутствовал ей, и Софи очень была рада, в отсутствие его, порасправить хотя немного свои крылышки, потерявшие отчасти свою гибкость от недостатка практики и перемены жизни. К тому же мысль употребить все старания, чтобы окончательно поработить Ореста и, заставив его полюбить себя еще более чем прежде, безгранично властвовать над ним, все более и более овладевала Софи. Уступка Ореста в покупке бархатного платья показалась ей хорошим предзнаменованием. Софья Павловна не поняла побуждений, вследствие которых Осокин согласился на ее просьбу; она видела только, что каприз ее исполнен, что мужу больно отказывать ей, и вывела из всего этого заключение, что надо этим пользоваться и забирать Ореста в руки.

Участие Огнева в той же пиесе, в которой играла и Софи, и проистекавшие из этого частые встречи с ним и разговоры не могли быть приятны Осокину; этим она решилась воспользоваться и, заронив ревность в сердце мужа, потом по мере надобности пугать его этим страшным призраком. Задавшись такою целью, Софи переменила и обращение свое с Огневым: мало помалу она перешла с ним на прежний фамильярный тон и раз-другой позволила себе и пококетничать. Этого, конечно, довольно было для самонадеянного франта, чтобы сразу заставить его позабыть все прежние его неудовольствия на Софи и снова возгореться пламенным желанием ухаживать за нею.

День спектакля был совершенным торжеством для Софи: эффектная роль, осмысленная, бойкая игра, туалет — все сгруппировалось для того, чтобы выставить в полном блеске и без того красивую женщину. Вызовам, рукоплесканиям, комплиментам не было конца. Осокин был в восторге; как безумный влетел он в антракте на сцену, целовал руки жены и радовался как ребенок. Софи тотчас же надумала воспользоваться подобным его настроением: она отвела Ореста в сторону и ласково, заискивающим тоном, сказала ему:

— Знаешь что, Орест… ссора твоя с Огневым ставит меня в крайне неловкое положение: все спрашивают, что вышло между вами… я не знаю, как и отвечать.

Осокин нахмурился.

— Ссоры у меня с ним никакой нет, а попросту я не хочу кланяться подобному мерзавцу.

— Против тебя лично он ничего не сделал, ты же первый ответил дерзостью на его поклон.

— Но эта дерзость в то время была одобрена тобой?

— Я и теперь скажу, что с Огнева иногда не мешает посбить спеси; но с тех пор прошло уже довольно времени… можно бы и оставить это… И для Нади было бы лучше, чтобы весь этот вздор поскорее забылся, а то теперешние отношения ваши дают только пищу для сплетен и больше ничего.

— Чего ж ты от меня требуешь? — серьезно спросил Орест.

— Огнев желает выразить тебе свое глубокое сожаление о сделанной им глупости…

— Не глупости, а оскорблении, — поправил Осокин. — За подобные вещи мужья, конечно не Бирюковы, кровно расплачиваются!

— Ну, о оскорблении… Он сделает тебе визит и…

— Визит?!.. Нет, уж этого не будет! Извинение его я принять могу, а от посещения прошу уволить!

— Подумай, Орест: ведь могут сказать, что оттого ты не принимаешь Огнева, что история его с Надей все еще не кончена или, чего доброго, — здесь ведь мастера на выдумки, что ты из-за меня его опасаешься!

Софи улыбнулась и нежно посмотрела на мужа; но взгляд этот пропал даром.

— Пусть говорят, что хотят, а Огнева я не приму. Тебе я не навязываю своих мнений: ты можешь по-прежнему продолжать знакомство и с ним и с Соханской, хотя странен немножко такой разлад между мужем и женой в оценке личностей.

Он поцеловал руку Софи и пошел со сцены, далеко уже не такой веселый и счастливый, каким входил на нее; желание жены видеть Огнева у себя в доме почему-то беспокоило его. Ему вдруг припомнилось, что то же или почти то же почувствовал он в собрании, когда Огнев весело болтал с Софи, когда разбитная дама указала на нее, как на предмет страсти губернского льва. «Но ведь это ревность! — мысленно воскликнул Осокин и сам ужаснулся, как мог он дать волю своим размышлениям, позволить возникнуть в своем сердце таким подозрениям. — Кто дал мне право унижать женщину, ни в чем неповинную?.. Какая низость!» И ему действительно сделалось стыдно самого себя за свои нечистые помыслы; он постарался отогнать их и, с полнейшим вниманием, стал слушать пиесу.

Софи нисколько не рассердилась на мужа за его отказ принять визит губернского льва: «Все к лучшему, — рассуждала она. — Мы будем встречаться у Ketty, и эта таинственность еще сильнее возбудит ревность Ореста».

Но молодая женщина и не догадывалась, что план, созданный ею, как нельзя более приходился на руку Огневу и Соханской, и что именно этою-то таинственностью она попадала в ловушку, которою те не замедлят воспользоваться.

По уходе Осокина к жене его подошел Леонид Николаевич. Софи похвалила его игру.

— Я сам чувствовал, что у меня хорошо выходит, — отвечал он.

— Вот как!

— Да, потому что я вошел в роль; вы, Софья Павловна, хоть кого наэлектризуете!

Осокина слегка покраснела.

— Trêve de compliments![157] — улыбнулась она. — Я уже довольно их наслушалась.

— К сожалению, это не комплимент, а горькая правда! — вздохнул Огнев.

— De quel ton vous me dites cela![158]

— Лучше было бы не наэлектризовываться! А то что же? Кончится сегодняшний вечер, а с ним и мое мимолетное счастие!

— Как заметно, что вы часто упражнялись в разных declarations[159]! — иронически заметила молодая женщина.

— Если б вы знали, Софья Павловна, как я был обрадован переменой вашего обращения со мной: мне так тяжело было переносить ваше пренебрежение!

— Право? — усмехнулась Осокина.

— Вы мне не верите… Вы думаете, что перед вами прежний фат, — вы как-то дали мне это название — qui passe son temps a debiter des compliments banals a toutes les femmes[160], — нет, Софья Павловна, брак ваш сильно встряхнул меня. Comme c'est juste[161]: тогда только и оценишь, как следует, когда потеряешь!

— Voyons un peu[162], М-r Огнев: к чему эти иеремиады?

— Они вырвались помимо моей воли… Простите!

Он церемонно наклонился.

— Ну что ваш процесс? — после небольшой паузы, переменила разговор Софи.

— Тянется.

— Есть надежда на благоприятное для вас окончание?

— Даже большая, как пишет мой адвокат… Mais pardon…[163] вы исполнили мою просьбу?

— Какую? — небрежно спросила Осокина.

— Относительно вашего мужа?

— А!.. Да, исполнила.

— Et votre mari?[164]

— Ne veut pas vous recevoir![165]

Франта передернуло.

— Je m'attendais a cela…[166] Он не может простить мне моего ухаживания за вами!

— Напрасно вы так думаете: муж мой не настолько мелочен, и в доказательство этого я играю и говорю с вами.

— Через полчаса это будет уже в прошедшем! — вздохнул Огнев.

— Даже ранее, — улыбнулась Софи, — я сию минуту ухожу в уборную: моя роль актрисы кончилась.

Она подала Огневу руку, которую тот осмелился хотя и слегка, но выразительно пожать.

— Mes affaires vont mal, — улучив минуту, пожаловался Леонид Николаевич Соханской, — cet ours ne veut pas me recevoir![167]

— Raison de plus[168], чтобы Софи захотела вас видеть! Потерпите немного, и мы все это устроим… Сколько я могла заметить, Софи что-то затевает и, если я не ошибаюсь, оборвется на своих затеях?

III

Две недели прошло со дня любительского спектакля, и в домашней жизни Осокиных не случилось ничего достопримечательного. Софья Павловна скучала, ездила к Соханской, где почти всегда, как бы невзначай, встречалась с Огневым, навещала родителей и Татьяну Львовну и весьма ловко запускала им крючочки насчет деспотизма и нелепых идей мужа, разыгрывая из себя будущую мать, сильно беспокоящуюся о печальной участи своих детей. Татьяна Львовна, и без того сокрушавшаяся о блажи Ореста, принимала сторону политичной племянницы, утешала ее, как могла, но вместе с тем, выпевала ей и то, что имела на сердце против Павла Ивановича.

— Остя — блажной, слов нет, — говорила она, — но и папенька твой не особенно хорошо поступает: как, скоро год минет, а он хоть бы вот эстолько за тобою дал! Ведь, не рассердись Соня, а люди говорят, что все-то приданое твое в кулаке унести можно — ну хорошо разве это?

Софья Павловна и сама прекрасно понимала, что это не хорошо; что гораздо приятнее бы было заполучить от папаши хотя малую толику, эдак тысяч двадцать примерно, но вместе с тем она знала и то, что Павел Иванович себе на уме и что почти бесполезно заводить с ним подобную материю. Татьяна Львовна, однако, убедила племянницу попытать счастья — и вот, однажды Софи заметила старику, что в городе чуть не в один голос кричат о его скупости и дурной привычке не держать данного слова.

— Репутация моя, Софья Павловна, сделана, — гордо возразил Ильяшенков, — и не в шестьдесят слишком лет заботиться мне о городских сплетнях. Два-три негодяя не подорвут составившегося обо мне десятилетиями хорошего мнения! Что я сказал — от того не отказываюсь: умру — все ваше.

Тем разговор и кончился; почтеннейший Павел Иванович вновь посулил дочери журавля в небе, а дать синичку в руки считал преждевременным: очень уж сжился его превосходительство с сей милой пташкой.

В то время как madame Осокину и тетушку Татьяну Львовну беспокоили корыстолюбивые мысли, в душе моего бедного героя шла тревога совершенно иного рода: он видел, что Софи скучает, недовольна своим положением — и горькая дума о том, что он «выдыхается» для жены, чаще и чаще начала приходить ему в голову. Сердце его сжималось, разочарование, тоска неразделяемого чувства, скорбь по недостигнутому идеалу, сознание, что любовь, та лучезарная любовь, которая так еще недавно пригревала его своими лазурными крыльями, отлетает от него, теряет свои блестящие краски, холодили ему сердце, отравляли его спокойствие. Дорого дал бы теперь Орест за то, чтобы повторились эти, канувшие в вечность, блаженные минуты, когда с прелестных уст Софи страстным полушепотом срывались слова любви, когда дрожащая, стыдливая прятала она свое горевшее лицо на его взволнованной груди!

Екатеринин день, кроме большого числа именинниц, принес сливкам р-ского общества еще немаловажное развлечение: не успел дежурный телеграфист переписать пришедшую на имя Осокина из Москвы, депешу, как об этом уже был осведомлен начальник станции, а затем, по заведенному в губерниях порядку, содержание телеграммы, конечно по секрету, было передано его близким — и чуть не полгорода узнало о том, что дядя Ореста при смерти, гораздо ранее, чем молниеносный рассыльный позвонил у дверей осокинской квартиры.

Весть о безнадежном положении Владимира Львовича не могла не потрясти впечатлительную душу Ореста, но не менее встревожила она и Софью Павловну, хотя и совершенно в ином смысле: теперь-то, перед отъездом мужа, приходилось ей испробовать свою силу над ним, и… или лечь костьми, или торжествовать победу.

Орест сам избавил жену от неприятных лавирований и тяжелой обязанности первой поставить вопрос о наследстве: собравшись в присутствие, он обратился к ней с следующими словами:

— Дорогая моя, смысл телеграммы таков, что мне нечего ждать выздоровления дяди… Уезжая, приготовившись ко всему дурному, я опять напоминаю тебе о том, что я говорил накануне нашего обручения: «Не приму я этого наследства». Тогда ты изъявляла готовность следовать моим взглядам, сочувствовала им, — не сомневаюсь, что и теперь, Соня, ты разделяешь мои убеждения?

Вопрос поставлен был ребром; Софи чувствовала это и, Боже мой, сколько разнообразных планов мелькнуло в ее голове, сколько противоположных ощущений потрясло ее взволнованную душу!

— В то время, Орест, — отвечала она не совсем спокойно, — я была еще неопытна; я не могла сознавать всей непрактичности твоего намерения. Передо мной была только идея, которую я приветствовала потому, что она была высока и честна. Но, сделавшись женщиной, раздумавшись над жизнью, где деньги играют главную роль, приготовившись, быть может, быть матерью, я взглянула на это иначе: хороша твоя идея, Орест, но будущие дети мне дороже ее; не поворачивается у меня язык дать теперь свое согласие на их бедность!

Осокин был неприятно изумлен; даже нетерпение выразилось на его лице.

— По-твоему, Софи, — горячо возразил он, — наши будущие дети рискуют быть бедными, если не кутать их в бархатные шубки, не водить в брюссельских кружевах? Если на их крестины не созвана будет толпа народа и несколько бутылок шампанского не оприветствуют их появление на свет?.. Нет, не так понимаю я бедность; наши дети не пойдут протягивать руку, не будут страдать от голода или дрожать от стужи — и слава Богу! Им легче, чем другим, избрать прямую дорогу, дорогу чести и труда! Пусть в примере, который им дадут отец и мать, они приучаются к труду и поймут, что назначение человека — не блистать роскошью, не добывать деньги сомнительными путями, а работать на пользу свою и общую, созидать свое благосостояние не на плутнях и так называемых, торговых оборотах, а путем честным, трудовым… Пусть наградою будет им не лживая похвала накормленных ими гостей, не уважение к их богатству, а спокойная совесть, сознание своей правоты и чистота убеждений!

«Это просто пункт помешательства! — думала Софи. — Да его не сдвинешь с этой мысли!»

— Орест, — ласково сказала она мужу, — все, что ты говорил — прекрасно; но, друг мой, нельзя разве воспитать детей и приготовить из них полезных деятелей, не отказываясь от того, что посылает нам Бог?

— Нет! — быстро перебил жену Осокин. — Бог дал нам сердце и разум; с помощию их выработал я свои убеждения… К чему ж тогда добытая мною нравственная сила, если при первом удобном случае я не задумаюсь ею пожертвовать?

— Но, милый мой, — вкрадчиво заметила Софи, — кто дал тебе право судить так строго заблуждения других? Почему ты знаешь, что состояние, от которого ты теперь хочешь отказаться, не нажито подобно сотне других?

— Что оно нажито подобно тысяче других — об этом я и спорить не стану, Соня; но если прежде я бежал из дядиных раззолоченных палат потому, что в них мне душно было — не след мне теперь изменять своим убеждениям и сознательно, дрожащей рукой передавать тебе и детям деньги, от которых все время отрекался!

Он взял шляпу, поцеловал жену и отправился хлопотать об отпуске. С его уходом Софи сбросила маску: «Все пропало! — отчаянно воскликнула она — и соболиные брови ее сердито сдвинулись. — Что сделаешь против мании? Это какое-то сумасшествие, против которого бессильны и моя любовь и мои ласки!.. О, Боже, мой, для чего понадеялась я на свои силы, выйдя замуж за этого человека! Вот оно, мое влияние… много принесло пользы!.. Это камень, а не человек… его ничем не растрогаешь, ничем не усыпишь… Он всем пожертвует для своих бредней: и женой, и детьми, и своим собственным спокойствием!»

И роскошное здание, которое еще так недавно и с таким наслаждением рисовала себе Софья Павловна, тот блеск, перед которым она заранее уже щурилась, — вдруг все это рухнуло в несколько минут, погрузив ее во мрак, в котором она уже не различала ни одной светящейся точки!

Но трудно оторваться человеку от облюбованной и выношенной им мысли; услужливая надежда не оставляет его и тогда, когда, казалось бы, все уже кончено и приходится только покориться выпавшему на его долю жребию. Софья Павловна, скорее, чем всякий другой, готова была уцепиться за малейший ее призрак и бороться с препятствием до истощения сил. Она велела кликнуть извощика и, с нервною торопливостию, помчалась к отцу.

Павел Иванович внимательно выслушал дочь и, с полною верою в свой авторитет, возгласил:

— Успокойся, я его урезоню.

Но самонадеянность его превосходительства сразу оказалась несостоятельною; хотя Павел Иванович и старался выгородить Софи, мотивируя свой визит желанием проститься с зятем, но Орест понял, что это ложь, что тут действовала жена, и потому крайне огорчился и озлобился.

— Напрасно взяли вы на себя труд уговаривать меня, Павел Иванович, — немного резко сказал он тестю. — Я стараюсь поступать по возможности обдуманно… и если я уже решился на что-нибудь, не вам разубедить меня.

— Однако, мой милейший, — возразил Ильяшенков, — я отдавал вам дочь не для того, чтобы она терпела нужду. Я — отец и следовательно имею некоторое право…

— Наделять ее — да! — перебил Осокин. — И никто вам в этом не помешает, но моих убеждений, моих взглядов — вы не судья! Софи не малолеток; она не была им и тогда, когда вы отдавали (он подчеркнул это слово) ее замуж. К сожалению, то, что теперь так рельефно выясняется, мне надо было раньше видеть, раньше понять, что и в любви ко мне Софи, и в расположении вашем ко мне играла роль не моя личность, а мое будущее наследство!

— Орест!.. Орест Александрыч! — воскликнули вместе жена и тесть.

— Да, наследство! — с легкою дрожью в голосе продолжал Осокин, и красные пятна выступили на его щеках. — Горько, тяжело сознавать, что все, чем я жил до сих пор, было сон, мечты… Невыносимо пробуждение! Но ребячество и утешаться несбыточным, когда видишь, что истина предстала во всей наготе!.. Соня! — в отчаянном порыве схватил он руку жены. — Зачем хитрила ты со мной?.. Зачем, в ответ на мои искренние слова, внесла ты в наши отношения ложь, постыдную игру?.. Не во сто ли раз честнее было признаться в своей слабости, в том, что шаг, который я предлагал, тебе не по силам? Тогда ты бы разбила только мое чувство — теперь же ты разрушила всю мою жизнь!

Он бросился в кресла и закрыл лицо руками. Софи молчала, и только бледность щек свидетельствовала о ее внутренней тревоге.

— Не понимаю, к чему все эти громкие тирады, — усмехнулся Павел Иванович, — когда дело идет только о том, чтобы отказаться от заблуждений и тем внести мир и тишину в свое семейство!

— От заблуждений! — вскочил Орест и быстро взглянул на жену и тестя. — Да, — немного помолчав, грустно проговорил он, — вы правы; для практических людей это — заблуждение… Так вот, — горько улыбнулся он, — чем должен был держаться мир в моей семье — договорились!

— Однако, — нахмурился Ильяшенков, — вы уже слишком… Этот тон…

— Тон? — воскликнул молодой человек. — Вам не нравится мой тон?.. Не салонным ли языком прикажете вы выражаться человеку, у которого вдруг, в один момент, рухнуло все будущее, исчезли вера и надежда?.. Поймите, ваше превосходительство: вы убили меня… Вы опошлили в глазах моих то, чем я дорожил более всего на свете: любовь моей жены!

Павел Иванович молча пожал плечами и взялся за шляпу.

— Бедная! — тихо сказал он дочери и торжественно поцеловал ее в лоб. — Bon voyage![169] — обратился он к зятю.

Тот поклонился и, не отвечая ни слова, проводил тестя.

По отъезде его, муж и жена несколько минут молчали; Орест ходил по комнате грустный и взволнованный, Софи сидела бледная, задумчивая. Обоим было тяжело. Но то, что творилось в душе их, было далеко не одинаково: Осокин плакал о своей погибшей любви, страдал на развалинах своего счастия; Софи мучило ее бессилие над мужем, оскорбленное самолюбие, неудавшаяся карьера. Один терзался из-за благ нравственных, другая — из-за благ вещественных!

— Орест, — пересиливая себя, почти ласково сказала Софи мужу, — ты может быть заметил, что я не сказала ни слова во время вашего разговора… я это сделала нарочно, считая неуместным спорить с тобою при свидетелях, хотя б то был и мой отец. Теперь, когда мы одни, сядь и поговорим.

Осокин сел.

— Ты оскорбил меня совершенно незаслуженно; мою любовь ты представил в виде какой-то постыдной сделки… Ты унизил меня в том, что священнее всего для женщины!

Она остановилась немного и исподлобья посмотрела на мужа: тот сидел нахмуренный, подперши рукою голову, и легкая краска пробежала по его лицу при последних словах жены.

— Я не ответчица за слова отца, — продолжала Софья Павловна, — и, возражая ему, тебе не следовало задевать меня… Ну, да не в том дело… Женщина, которая любит, не оскорбляется часто даже и побоями… В чувствах моих к тебе уверять я не стану; веришь ты им — хорошо, сомневаешься — слова мои не убедят тебя… Возвращусь к нашему разговору: ты все обдумал, не боишься, что совесть упрекнет тебя впоследствии, что будущие дети может быть иначе взглянут на твой поступок?

— Не боюсь! — поднял голову Орест и прямо взглянул в глаза жены.

— Послушай, — с скрытою досадою сказала она помолчав, — ты утверждаешь, что любишь меня, но сколько я слышала и насколько понимаю любовь — человек, истинно любящий, жертвует всем для любимой женщины… на преступление даже идет… А ты…

— А я не хочу его совершить — правда!

Глаза Софи сверкнули гневом.

— Но то, что ты называешь преступлением, в глазах всего света, получение наследства и только!

— Соня! — встал с места Орест. — Будет нам препираться! Наши взгляды расходятся: ты любишь золото, я — правду. Сбрось с себя то, что привито к тебе плохим воспитанием и примкни ко мне искренне и тесно! Исправляться, друг мой, никогда не поздно!

Он взял руку жены и выразительно пожал ее, но рука дрожала, а лицо Софи то бледнело, то вспыхивало.

— Что с тобой? — спросил молодой человек.

— Что со мной? — оттолкнув руку мужа и задыхаясь от волнения, вскричала Софья Павловна, — я вдумываюсь в ваши слова… А… так я люблю золото, а вы — правду!.. Но, правдивый, честный человек, разве так платят женщине за ее любовь?.. Деспотизмом и полнейшим ее подчинением всем вашим маниям и капризам? Вы советуете мне исправиться… да я исправлюсь! Я вылечусь от этой любви, которой вы не стоите! Я охотно уступлю вам, когда нужно, но безответно исполнять ваши причуды не намерена! (Голос ее перерывался от сильного горлового спазма) — Не беспокойтесь, — остановила она мужа, который, весь бледный, наливал воду в стакан, — я не впаду в истерику… это удел слабых женщин, а я, слава Богу, еще сильна… Ступайте, делайте, что диктуют вам ваши принципы — со временем я выскажу и свои!

И вся дрожащая, разгоревшаяся, блистая дерзкой красотой, молодая женщина вышла из комнаты.

Пошатнулся Орест от обрушившегося на него удара, но не пошатнулись его убеждения. Он велел подавать экипаж и, со смертию в душе, отправился встречать кончину близкого ему человека.

IV

Между тем, как Павел Иванович, пожимая плечами, рассказывал своим присным о слабоумии зятя, Татьяна Львовна охала и служила молебны о здравии брата, а Софья Павловна рвала и метала от злости, город Р. переходил от изумления к изумленно: не успела еще весть о предположенном Осокиным отказе от наследства облететь главные пункты сплетни, как новость совершенно однородная, только с другою развязкою, взволновала умы р-цев: Леонид Николаевич Огнев выиграл процесс.

Такое происшествие произвело положительную революцию в аристократических слоях: прежние враги губернского льва вдруг почему-то стали показывать ему величайшую нежность, строго нравственные папаши и мамаши, считавшее Огнева во время оно шалопаем и дерзким волокитою, начали с ним заигрывать, а в головках скучающих барынь и жаждущих венца барышень образ Леонида Николаевича внезапно окружился самым блестящим ореолом. Небывалые качества начали приписываться счастливцу, самые ошибки его облеклись в форму достоинств, а цифра выигранного им состояния, в устах городских кумушек росла как снежный ком. В один какой-нибудь день Огнев сделался и богачом, и редким служакою, и настоящим львом с золотыми когтями, и примерным во всех отношениях человеком. Подумаешь: как деньги-то украшают слабого смертного! В глазах Софи Леонид Николаевич выиграл чуть не пятьдесят процентов; как прежде слегка относилась она к его ухаживаниям, так теперь боялась его пренебрежения. Правда, сильный переворот произвела в ней история с Орестом: золотой идол оказался глиняным чурбаном, а оскорбленное самолюбие, разбитые надежды и злоба на мужа нашептывали ей мысль об отмщении. Тонкая нить, связывавшая супругов, оборвалась; страстный каприз Софи, поддерживавшийся радужными мечтами о богатстве, с исчезновением их, канул в вечность, оставив по себе, в виде воспоминаний, только горькие сожаления, да позднее раскаяние. От Ореста ждать было более нечего; в глазах Софьи Павловны он представлялся уже не иначе, как бесполезною вещью, на которую нет цели обращать даже внимание: «Не любить же в самом деле такого идиота, — рассуждала она, — и, выслушивая его дурацкую мораль, дойти до того, чтобы ходить в ситцевых платьях и ездить на извощиках! Теперь у нас, по его милости, две с чем-то тысячи в год… это со службой… А выгонят его или опять найдет на него блажь и он сам выйдет — останется около тысячи. Извольте тут жить! Да тогда он меня на рынок пошлет, стряпать заставит!» И услужливое воображение мгновенно рисовало ей картины будущего, одна другой печальнее; злость закипала в душе молодой женщины, и бывали минуты, когда она искренне ненавидела бедного Ореста.

Ну, а что же поделывал в это время счастливец Леонид Николаевич? Не забыл ли он, в чаду опьянения, прелестной Софьи Павловны? Напротив. Выигрыш процесса еще более усилил в нем желание обладать ею, а сообщенные Соханскою подробности об отъезде Ореста значительно облегчали ему это дело. Не теряя времени, он условился со вдовушкою на счет свидания с Осокиной, и в назначенный день и час явился в квартиру Катерины Ивановны. Ее, как он и ожидал, не было дома; Софи же застал скучающею, раздраженною, полулежащею на кушетке, с «Journal pour rire»[170] в руках; палевое, отделанное кружевами, легкое шелковое платье мягко драпировало роскошные формы молодой женщины, а черные волосы, хотя и небрежно, но живописно убранные, казались еще темнее от ее слегка побледневшего, утомленного лица. Лениво приподнялась Софи при входе гостя и с очаровательной улыбкой протянула ему руку.

— Enfin je vois l'astre, autour duquel le grouppe en ce moment toute la haute volee de R.![171]

— Новое светило очень радо случаю позаимствоваться блеском от старого! — любезно возразил франт, целуя руку молодой женщины.

— Старое светило давно уже не блестит! — усмехнулась Софи. — И ваши надежды совершенно неосновательны!

— Зато оно не потеряло способности пригревать!

— Вы думаете?

— Уверен!

Огнев положил шляпу и сел возле Осокиной.

— Et madame Sockansky n'est pas visible?[172]

— Ketty vient de me quitter… встретилось что-то спешное… je ne saurais vous dire… Elle va revenir tout a l'heure.[173]

— Votre sante madame?[174] — поинтересовался Леонид Николаевич. — Я слышал о постигшем вас несчастии…

— Положим, что оно еще нас не постигло… да, наконец, я понятия даже не имею о дяде моего мужа. Ma sante va bien — mеrci.[175]

— Несчастие это очень сродни тому счастию, жертвою которого я сделался на днях, — рассмеялся Огнев.

Софи немного смутилась; она затруднялась, какой смысл придать этой фразе: хитрит ли Леонид Николаевич, показывая вид, что ему неизвестна ее семейная драма, или в самом деле он ничего о ней не знает.

— Если оно так велико, как рассказывают, — возразила Софья Павловна, — то, пожалуй, вы и жертва: счастие давит вас своею тяжестью.

— Ну, нет, — улыбнулся Огнев, — такого приятного давления я не боюсь… Тем более, что состояние, полученное мною гораздо менее того, которое мне приписывают.

Софи ужасно хотелось спросить: «Однако?.. Цифру-то, цифру скажи!», но удержалась. Зато Леонид Николаевич, которому внове очень хотелось блеснуть свалившимся с неба богатством, не утерпел:

— Я получил симбирское имение, тысяч эдак во сто примерно, — с'est le prix qu'on me donne deja[176], — небрежно заметил он, — ну, за провладение — доходы прежних лет, лесная дача еще есть… на самой Волге… Капиталец достался, в разных бумагах, около пятидесяти тысяч… Enfin je ne suis pas pauvre, Dieu merci![177]

Он с наслаждением потянулся, поиграл часовою цепочкой и положил нога на ногу. Софи совершенно согласилась с Огневым в том qu'il n'est pas pauvre[178] и с злостно подумала, что будь муженек ее не такой крупный болван, каким он был на самом деле, она тоже была бы «aster» и так же сумела бы растянуться, от полноты счастия, как и Леонид Николаевич.

— Vous etes aussi a la veille. Je de tirer un bon numero![179] — сказал тот, пытливо взглядывая на Осокину.

— Je l'ignore[180], - совершенно невинно отвечала Софи, принимая кокетливую позу.

Огнев хотел было продолжать этот разговор, с целью вызвать Осокину на откровенность, но чувственность, под влиянием которой он и приехал и которая разожглась в нем еще более от близости к этой красавице Софи, заставила его прекратить бесполезные словоизвержения и перенести разговор на более приятную для него почву.

— Et apres tout ce qui arrive, — сказал он, приподнимаясь, — je ne suis pas heureux![181]

— Vraiment?… Vous etes difficile![182]

— Дайте вашу ручку, Софья Павловна, et je vais vous dire…[183]

Осокина небрежно дала ему руку.

— Не ценят этой ручки! — горячо проговорил лев, целуя ее. — О, если бы она была моя! Да, Боже мой, каких жертв не принес бы я, чтобы только заслужить ласку ее обладательницы!

Он крепко сжал ее и снова поцеловал, учащенно в несколько приемов.

Раздался звонок, и Софи отдернула руку. Вошел лакей с письмом на серебряном подносе.

— Ко мне? — быстро спросила молодая женщина. Последовал утвердительный ответ.

Осокина встала, взяла письмо и, отпустив лакея, начала нервно срывать конверт.

— Черная печать! — заметил Леонид Николаевич. — От вашего мужа, вероятно?

— Да, — растерянно отвечала Софи, торопливо пробегая строки Ореста.

Огнев пристально поглядел на нее: волнение молодой женщины и та лихорадочная поспешность, с которою она бросилась на письмо; не укрылись от внимания губернского льва. «Видно, еще надеялась! — подумал он. — Ну, что-то она вычитает, а утешительного, кажется, немного!» — радостно прибавил он, заметив, что на лице Осокиной появились морщинки и оно то бледнело, то краснело. «Этакая красавица! — плотоядно оглядывал он ее, любуясь с видом знатока ее возбужденною красотою, той жизнью, полною огня, которая проглядывала в каждой черте ее лица, в каждом движении. — Если б только она полюбила меня!»

— Pardon[184], Леонид Николаевич, — пряча письмо в карман и употребляя всевозможные усилия, чтобы сдержаться, проговорила Софи, — дядя моего мужа скончался, и это несколько взволновало меня.

Она села на кушетку и, вынув платок, несколько раз обмахнула им свое горевшее лицо.

— Следовательно, уже не долго вам томиться одиночеством? — после небольшой паузы заметил франт.

Глаза Софи гневно сверкнули из-под внезапно сдвинувшихся бровей.

— Несколько дней, — довольно спокойно ответила она, но нервное раздражение слышалось в ее голосе.

— Как же успеет ваш муж, в такой короткий срок, привести в порядок дела, свести счеты? Ведь состояние далеко не маленькое, и хлопот должно быть много.

Злоба кипела в душе молодой женщины; почти задыхаясь, она сказала Огневу:

— Brisons cela…[185] дел моего мужа я не знаю, да и a vrai dire[186] не особенно ими интересуюсь.

Леонид Николаевич наклонился и, взяв со стола альбом, принялся его рассматривать.

Прошло несколько секунд.

— Софья Павловна, — обратился к ней Огнев и, тихо взяв ее руку, страстно взглянул ей в глаза, — вы несчастливы?

Софи несколько смутилась и сделала движение, чтобы высвободить руку.

— Ну за что, за что? — удерживая ее, нежно нашептывал франт. — Ведь я люблю вас!.. Вы — первая женщина, заставившая биться мое сердце!

— После целого ряда других! — усмехнулась Осокина.

— То были развлечения, des passades…[187]

— А Бирюкова?

— Un ecart… par depit…[188] Я удалился от вас с разбитыми надеждами, со слезами в горле, но любить вас не переставал ни минуты! Сознайтесь: вы были крайне ко мне жестоки!

Он придвинулся к ней и робко, с нерешительностью страстного возбуждения, хотел обнять Софи за талию; но та быстро встала и, вся пылающая, дрожа от волнения, перешла на другой конец комнаты.

— Je ne veux pas que vous m'aimiez de la sartē![189]

Огнев тоже поднялся, отыскал шляпу и, раскланиваясь, холодно произнес:

— Adieu, madame.[190]

— Это что значит?

— Делать мне здесь больше нечего… вы поиграли со мной, как кошка с мышью — ну и довольно… долее быть вашею игрушкою я не хочу.

— Какой игрушкой?

— Вам, может быть, весело мучить человека, который и без того исстрадался? Или вы думаете легко было мне перенести предпочтение, оказанное вами вашему теперешнему мужу, видеть ласки, которые вы ему расточали, быть свидетелем вашего счастия?.. Нет, Софья Павловна, не дай Бог кому-либо пережить все это!

Леонид Николаевич снова раскланялся; Софи стояла в раздумье, и нервный трепет пробегал по ее телу.

— Madame, j'ai l'honneur de vous saluer![191] — повторил франт.

— Vous me blessez, monsieur[192], — прерывающимся голосом остановила она его, — я не хочу, чтобы вы третировали меня как… как всякую из ваших многочисленных побед!

— Я люблю вас, Софья Павловна, — схватил Огнев обе руки Осокиной и крепко сжал их, — а не ухаживаю за вами — поймите это! Я — весь ваш!.. Все блаженство мое в том, чтобы вы позволили мне жить для вас, для вашего счастия!

Он страстно глядел ей в глаза и наслаждался ее волнением, ее замешательством; но оно было непродолжительно: Софи вскоре овладела собой и, высвободив свои руки, довольно спокойно возразила Леониду Николаевичу:

— И я расположена к вам… как к другу…

— Adieu, madame, — холодно проговорил он. Осокина пристально взглянула на него.

— Bonjour, monsieur,[193] — ответила она и отвернулась к окну. Огнев уехал.

В письме своем Орест уведомлял жену о смерти дяди и о том, что все оставшееся после него состояние он предоставил сестре, Надежде Александровне Бирюковой.

V

Молва о необычайном поступке Ореста, с быстротою молнии, облетела весь город и произвела совершенный кавардак в умах донельзя изумленных р-цев. «Это дурак какой-то!»… «Un maniaque!»[194]… «Взбалмошный человек!» — повторялось на разные лады, во всевозможных кружках и центрах, вызывая самые разнообразные суждения и предположения. Всем хотелось доискаться настоящей причины такого невероятного события, объяснить чем-нибудь его неестественность. Как ни прост был принцип, руководивший Орестом в его отказе от наследства, но именно вследствие своей простоты он не укладывался в р-ские головы. Общество, из среды которого вышла Софи, которое ее воспитало и с которой оно было вполне солидарно, не могло не смотреть на действие Осокина так же, как и супруга последнего. По его понятиям, молодой человек сделал капитальную глупость; затем начались догадки, каким путем дошел он до совершения этой глупости: то говорилось, что он начитался разной новейшей ерунды, вредно повлиявшей на его слабые мозги, то, будто бы он страсть как пил по ночам и, допившись до белой горячки, впал в особого рода меланхолию. Местные старушки, крестясь, передавали друг другу об его атеизме и неуважении к крестному отцу и вообще к старшим, а сановитые старики считали молодого человека существом положительно вредным, поелику он вносил в общество самые крайние социалистические стремления и революционерство. Власти, а в том числе и ближайшее начальство Ореста, прежде столь благоволившие к нему, вдруг шарахнулись в сторону и начали на него коситься. Генеральские руки хотя и подавались опасному человеку, но уже не так часто и не всей пятерней, а перстами, с известным пренебрежением и рассеянностью. Любезный тон, мягкое хихиканье и превосходительная фамильярность перешли в сухую начальническую речь, надменное позирование и явное невнимание. Насколько выиграл Огнев в общественном мнении — настолько проиграл Осокин, и ни одного человека не нашлось в целом городе, который бы понял принцип Ореста и сочувственно отнесся к нему!

Впрочем, оговорюсь: нашелся такой человек, но не в Р., а в деревне: то была Настя. Радуясь от души за Бирюкову, которой неожиданное наследство развязывало руки не только в материальном, но и в нравственном отношении (Завольская допускала, что с деньгами не трудно добиться развода), она благоговела перед поступком Осокина, силой его души и характера. Молодой человек и прежде нравился Насте, теперешние же его действия окончательно вскружили голову бедной девушке. Напрасно убеждала она себя в том, что Орест для нее не существует, и потому, что принадлежит другой, и потому, что ни разу, даже и прежде, кроме обыкновенной мягкости и любезности ничего ей не показывал, — уважение росло, голова и сердце усиленно работали и, помимо воли Насти, любовь, тяжкая, неразделяемая, закрадывалась ей в душу, медленно впускала в нее свое ядовитое жало.

И начались для Насти бессонные ночи, неведомая ей дотоле тоска, мучительные думы. Изменился, как бы по волшебству, ее душевный строй; иначе взглянула она на жизнь и неприветно отозвалась она ей…

Но еще суровее отнеслась жизнь к Осокину: любовь, счастие, надежды — все рушилось для него в один миг, исчезло как струйка дыма. Теперь Оресту все стало ясно: и мелкая любовь Софи, и та постыдная комедия, которую она с ним разыгрывала. «На мое наследство били!»- бешено восклицал он. «Для того и в тон мне пели, и маску надевали, но ошиблись друзья!» — с злорадством добавлял он, представляя себе разочарование жены, тестя и всех их присных.

И гадко вдруг стало у него на душе при воспоминании о разговорах с Софи в зимнем саду, на тройке, в последовавшие затем блаженные дни… «И все это было обман, притворство! — схватившись за голову, стонал он. — Ни одного проблеска истинного чувства, ни одного слова правды!.. Соня, Соня! Того ли я от тебя ожидал! Мог ли я предполагать, что под такою привлекательною внешностью таилось столько лжи и лукавства!»

Орест не обольщал себя мечтами о том, что все это может еще поправиться; он ясно видел, что жизнь переломилась, что возврата нет. Вернувшись из Москвы, он наглядно убедился в этом: Софья Павловна встретила мужа весьма холодно и тотчас же ушла к себе; Осокин тоже удалился в свой кабинет, сел за стол и, после нескольких тяжелых секунд раздумья, проговорил: «Все кончено!»

Тогда он вспомнил о сестре и все свое внимание устремил на упрочение ее счастия. О материальной стороне он позаботился еще в Москве, исполнив все формальности по передаче наследства и уведомив о том Надежду Александровну; о нравственном же ее спокойствии он хотел переговорить с нею лично и для этого, на другой же день приезда, отправился в Грязи.

Свидание их было самое трогательное. Надежда Александровна не знала, как выразить брату свою благодарность, целовала его руки, плакала навзрыд, чуть не молилась на него; скорбела об его семейном разладе и сильно настаивала на том, чтобы он оставил себе хотя половину наследства. Поступала она в этом случае совершенно искренне, так как вообще была большая бессребреница, а если и радовалась теперь улучшение своих средств, то только за детей, да еще потому, что это давало ей возможность, по уверению Ореста, склонить мужа на развод. Осокин от дележа, конечно, отказался наотрез и свел разговор на тему более близкую сестре: на Каменева. Решено было предложить Бирюкову известный куш и затем, в случае его согласия, приступить к делу. Сообща написали ему письмо, и Орест взялся немедленно его отправить. «Хоть сестру сделаю счастливою, если себя не умел устроить!» — с грустью думал он, оставляя усадьбу Надежды Александровны.

Семейная жизнь Осокина была окончательно расстроена: Софи теперь уже не скрывала своей холодности к мужу, распоряжалась своей особой вполне самовластно и даже как-то свысока обращалась с Орестом. Сцен или каких-либо объяснений между супругами более не произошло, да они были бы и совершенно излишни, так как в минуту отъезда Осокина взаимные отношения молодых людей вполне выяснились. Виделись они только за обедом и в это время, ради приличия перед прислугою, обменивались несколькими фразами; затем Софья Павловна обыкновенно отправлялась куда-нибудь, а Орест или корпел над бумагами в кабинете, или бесплодно тужил о своей судьбе, уничтожая папиросу за папиросой. Родные Софи смотрели на Осокина не только с пренебрежением, но даже с сожалением, до того обидным, что он перестал к ним ездить. Татьяна Львовна, и та, окончательно решила, что племянник ее сбрендил, и серьезно уверяла, что его надо лечить и как можно скорее. По службе Орест тоже на каждом шагу натыкался на неприятности; начальство к нему переменилось, сослуживцы его, в разговорах с ним, приняли какой-то особенный тон. Осокин видел, что в глазах всех он что-то такое странное, от чего сторонятся, чего избегают, над чем смеются. Он понял, что теперь он не их, что поступком своим он оторвался от той почвы, на которой крепко сидят его родня, знакомые, сослуживцы, что это обращение их с ним — кара за его смелые действия, и Оресту, при всем раздражении и боли от этих булавочных уколов, было весело взглянуть несколько сверху на этих нравственных пигмеев и еще решительнее утвердиться на избранном им пути.

Время шло, и положение Осокина становилось все более и более неловким; ему невыносима становилась семейная жизнь, в сущности не более, как светская комедия, эта драпировка в плащи Ромео и Юлии, когда на душе было пусто и скверно. «К чему тянуть эту канитель и потешать собою других? — рассуждал он: — Ведь все кончено!.. К чему привязывать насильно Софи к домашнему очагу?» — И Орест, которому претили эти неразъясненные окончательно отношения, решился во что бы то ни стало объясниться с Софьей Павловной. Случай не замедлил представиться.

Однажды вечером Софи оставалась дома; погода была адская и она не решилась выехать. Орест воспользовался этим и вошел в ее будуар. Очертив в нескольких словах их настоящую жизнь, он спросил жену, что думает она делать, так как продолжать подобное существование, по его мнению, положительно невозможно.

— Je n'en sais rien![195] — еле выговорила Софья Павловна и взялась за лежавшую возле нее книгу.

— Но жить под одной кровлей с человеком, которого не любишь… не уважаешь…

— Vous voulez me mettre a la porte?[196] — прищурилась на него Софи.

— Нисколько… да я и права не имею: вы моя жена.

— Хороша жена, — расхохоталась молодая женщина, — которою жертвуют. Бог знает для каких бредней, qu'on traite comme je ne sais qui![197]

— Вам самим угодно было порвать наши отношения.

— A la bonne heure![198] Я всему виною: j'ai rompu la ficelle![199] Ха-ха-ха! Voyons un peu qu'allez-vous me debiter encore?[200]

— Rien.[201] Дело не в том, кто виноват, а в том, как разрешить наши отношения; обращением своим со мной вы показываете, что для вас я — человек не только посторонний, но даже, который вам в тягость.

— Не прикажете ли мне пылать к вам страстью?

— Оставьте шутки — право они не у места; я завел этот разговор не для того, чтобы упражняться в красноречии, а чтобы окончательно выяснить наши отношения.

— Vous trouvez qu'elles ne sont pas encore claires![202]

— Итак… мы разошлись? — категорически спросил Орест и почувствовал, как какая-то острая боль кольнула его вдруг в сердце.

— Je pense![203] — небрежно ответила Софья Павловна, искоса взглянув на мужа и покачивая ножкой.

Злость закипела в душе Осокина: так бездушна показалась ему в эту минуту Софи, но он сдержался и только с легким дрожанием в голосе сказал:

— Как же вам будет угодно распорядиться?

— Я подумаю.

— Помните одно: я вас ни в чем не стесняю, ничего вам не навязываю. Все, что в доме, по-прежнему, к вашим услугам.

Орест повернулся и пошел из комнаты; вдогонку ему послышались слова жены:

— Merci за великодушие… mais je tâcherai de ne pas abuser de votre aumône![204]

Осокин постоял-постоял, крепко стиснул руки и, с жгучей болью в сердце, отправился в кабинет зарабатывать эту aumone.

А что же думала в это время Софья Павловна? О, она еще ранее мужа выговорила роковое слово «кончено!», и если теперь жила еще с Орестом под одной кровлей, то только потому, что было бы непрактично, не имея в виду ничего лучшего, менять свой дом на зависимое положение под крылышком Павла Ивановича. К Осокину она, кроме положительного равнодушия, ничего не чувствовала; сердиться или ненавидеть его ей и в голову не приходило. «Дон Кихот какой-то!» — с сожалением отзывалась она о нем, и окончательно махнула на него рукой.

Но если Софи с таким пренебрежением относилась к мужу, зато родные ее, и в особенности Павел Иванович, крайне занимались им. Ильяшенков, возненавидев зятя со времени последнего с ним разговора, и спал и видел, как бы выместить на нем все свои неудавшиеся родительские виды. «Меня провел! — восклицал его превосходительство. — Дрянной мальчишка!.. Ну постой же: покажу я тебе, как умничать!» — Павел Иванович, решившись вредить Оресту, и помнить не хотел, что он ему зять; этим титулом пользовался у него Осокин, пока был богатым наследником, — теперь же, отказавшись от денег, он заносился Ильяшенковым в разряд глупцов, тех козлов, от которых, как говорится, нельзя ожидать ни шерсти, ни молока. Ну разве может жить его Софи с подобным болваном? В такой квартире, при таких доходах? — Нет. А может он, помимо наследства, доставить ей комфорт, блестящее положение в свете? — Нет. — Ну и жалеть его нечего! Пусть по крайней мере знает, как опасно бороться с высокопоставленными и среди бела дня показывать такие кунштюки честности!

И все пружины были пущены в ход, чтобы окончательно подрезать бедного Ореста.

Мы выше видели, как по первому же абцугу[205], все переменились в отношении к нему, но все это были одни цветочки, а ягодки, хотя и завязались, а все еще были впереди. Павел Иванович изо всех сил способствовал их созреванию; при его громадном знакомстве дело это было нетрудное и вот, через какой-нибудь месяц после приезда Осокина из Москвы, р-ские жители прочли в газетах, что Орест причисляется к министерству, а на место его назначается какой-то Верхоглядов.

Поразила эта новость Осокина, но не отняла у него энергии; он отчасти ожидал чего-либо подобного, но не так скоро. «Тестюшка видно поддоброхотил!» — догадался молодой человек.

Через несколько дней он отправился в Петербург.

— Желаю вам успеха, — усмехнувшись сказала ему на прощанье Софья Павловна, — но вряд ли ваша поездка принесет вам что-нибудь, кроме издержек… Нельзя, Орест Александрыч, безнаказанно плыть против течения.

VI

Если Софи так равнодушно относилась к тем материальным лишениям, которые неминуемо должны были последовать за причислением к министерству ее мужа, то только потому, что у нее уже был составлен план, на удачную развязку которого она сильно надеялась. Тот зверь, которого надо было поймать, сам шел в руки и, как читатель мог заметить, сам напрашивался на «пленительный плен». Действительно, Огнев если не глубоко любил Осокину, зато страстно желал ее; для обладания ею он не задумался бы принести огромные жертвы, а этого только и надо было Софи. Как женщина практическая, она рассудила так: «Муж мне надоел, комфорта я с ним не увижу — следовательно… рыба ищет где глубже, а человек где лучше».

Дня через два по отъезде Ореста Соханская заехала за Софи, чтобы прокатиться; молодая женщина очень обрадовалась ее приглашению, так как чувствовала положительную необходимость рассеяться. Дорогою разговор, весьма естественно, зашел о настоящем положении Осокиной.

— Те voila dans une position cranement difficile,[206] — заметила ей вдовушка. — Тебе предстоит или быть нахлебницей мужа, или подпасть снова под родительскую ферулу… Je trouve que dans tout ceci il n'y a rien d'engageant![207]

— Aussi ne suis-je pas d'humeur a faire ni fun ni i'autre.[208]

— Следовательно, у тебя есть что-нибудь в виду?

— Пока ничего; но думаю, что положение мое не безвыходно… со временем можно будет что-нибудь придумать…

— Со временем? То есть через год, два, три? А до тех пор etre exposee aux brutalites d'un maniaque, a l'avarice du pere, aux cancans de la ville — bien raisonne![209]

Софи задумалась.

— Tu n'as pas un sou a toi, — резала Катерина Ивановна, — le pere ne te laissera rien, sa fortune sera bientôt éparpillee…[210] С мужем ты разошлась и конечно более уж никогда не сойдешься… Что же ты сделаешь со своею молодостью, красотою? Vas-tu les faire perir dans la misere ou enterrer au fond d'un cloitre? Cela serait d'une folie achevee! Tu es nee pour le plaisir, pour une existence joyeuse et brillante…[211]

— Mais ou la trouver?[212] — не удержалась Осокина.

— А ты будто не знаешь? — прищурилась на нее Соханская.

— Нет! — сконфузилась молодая женщина.

— Огнев! — шепнула ей на ухо вдова.

Софи, хотя и ожидала этого, но невольно вздрогнула от стыда и закрыла лицо муфтою; надо правду сказать: далека еще она была от своей учительницы.

— Il est joli garçon, — между тем продолжала та, — il a une fortune assuree[213] и вдобавок еще души в тебе не чает… Oh, que de voluptes, que d'ivresses en perspective bigre! que me donne le frisson, rien que d'y penser![214]

Коляска подъехала к крыльцу Осокинской квартиры.

— Ты не заедешь ко мне вечером? — спросила Соханская, прощаясь.

— Может быть, — рассеянно отвечала Софи, выходя из экипажа.

— Постой-постой… я совершенно забыла! — роясь в кармане, воскликнула вдовушка и, достав записку, сунула ее в руку Осокиной; потом откинулась в противоположный угол коляски и покатила.

Записка оказалась от Огнева; губернский лев, в страстных выражениях молил Софи приехать сегодня к Соханской, клялся в любви и разных разностях. Осокиной он нравился; пылкая натура ее нуждалась в сильных ощущениях… Перед молодой женщиной мелькали довольство и комфорт — она поехала.

Но, въезжая на двор Катерины Ивановны, она вдруг опомнилась; припомнила все подробности прошлого свидания — и ей вдруг стало стыдно и страшно своего поступка. Софи инстинктивно чувствовала, что вечер этот решит ее судьбу, что, склонившись на просьбу Огнева, она тем самым дает ему право быть еще более требовательным… А что если губернский лев не любит ее, а только обманывает?.. Что если все это кончится одним обыкновенным волокитством и Леонид Николаевичу вместо того чтобы съежиться у ног своей повелительницы, вовремя отретируется, разгласит историю по городу, и о его победе узнает папенька, муж, все знакомые? Софи уже сердилась на свою поспешность. Она готова была вернуться домой, но… парадная дверь отворилась, на лестнице встретила гостью Соханская.

— Ты извинишь меня, chere amie[215], — сказала она ей, помогая раздеться, а сама принимая ротонду из рук лакея, — что я уезжаю… Через полчаса я вернусь. Поболтай пока с Леонидом Николаевичем — он у меня в будуаре.

И не дав Осокиной опомниться, вдовушка порхнула в сени.

Софи, крайне смущенная, прошла гостиную и на пороге будуара встретилась с Огневым; замешательство молодой женщины не ускользнуло от него и он поспешил им воспользоваться.

— Oh, mon adoree![216] — пылко обнял он ее за талию и, страстно целуя ее руки, увлек на диван. — Наконец-то вы сжалились надо мной!

Софи трепетала и делала всевозможные усилия, чтобы высвободиться.

— Laisser-moi… degrade… on peut venir[217], — лепетала она.

— Personne ne viendra…[218] да если бы теперь само небо обрушилось на нас — я вас не выпущу… Я не могу жить без вас, Софи, без вашей любви!

Он еще крепче сжал ее в своих объятиях и глазами, разгоревшимися от страсти, глядел на нее. Осокина зарделась, а этот румянец еще более возбудил смелость Огнева.

— Вы для меня все, — горячо заговорил он, — вами только я живу… Согласитесь, что, получив независимое состояние, мне не для чего было бы скучать в этом городишке… Если я еще здесь, то потому только, что божество мое здесь, что я могу хоть изредка взглянуть на него, поклониться ему!

Софи медленно, из под полуопущенных ресниц, взглянула на него.

— Но… вы разлюбите меня… я прибавлю только лишнее имя к списку многочисленных побед ваших, — тихо, склонив голову, молвила она.

— Софи! — порывисто вскричал Огнев, — но разве могут те женщины сравниться с вами? То были шалости… любовь же моя к вам для меня вопрос о жизни и смерти!

Страсть, горячка слышались в голосе Леонида Николаевича, чувствовались в его объятиях — и прежний страх, минутное раскаяние оставили молодую женщину; тот пыл, который охватил Огнева, передавался и ей: глаза ее горели, дыхание ускорялось, чувственность туманила ей голову, и со дна ее души поднималась, столь присущая ей, жажда сильных ощущений.

— Что помешает мне, — продолжал Леонид Николаевич, — если вы только согласитесь на это, увезти вас из этого болота, из этого сборища дураков, в Париж, Лондон, Вену и поставить вас на тот пьедестал, для которого вы рождены? Вы сделаетесь богиней того места, а я, счастливый смертный, утопая в блаженстве, буду наслаждаться вашими успехами, вашею славой! Я так люблю вас, Софи, что все, что имею, положу к ногам вашим.

Голова кружилась у молодой женщины: и страстная любовь, и роскошь, и блеск модной известности — одним словом все, чего ей не доставало, было к ее услугам, — стоило только сказать «да», но она нашла нужным удержаться.

— Je ne me vends pas, monsieur![219] — сверкнув глазами и внезапно оттолкнув Огнева, воскликнула Софи. — Вот что значит увлечься с таким человеком, как вы! — как бы про себя добавила она.

Франт удивился.

— Что с вами? Чего вы рассердились? Если я и сказал что-либо лишнее, si j'ai touche le cote materiel de la question[220], то только потому, что я весь ваш и что все мое…

— De nouveau?[221] — обворожительно погрозилась ему Осокина.

— Но, дорогой мой ангел, — потянулся к ней лев, — что же делать, si dans се bas-monde[222] поэзия везде идет рука об руку с прозой!.. Ну что же вы молчите? Не нравится вам мое предложение? (Он тихо сжал ее талию и придвинул к себе.) Вы мне не верите?

— А если муж не отпустит… Если вздумает воспользоваться своим правом?

— Пальцем не шевельнет ваш супруг!

— Наконец, что скажет отец… Il me desheritera…[223]

— Это несомненно; но вы будете моею женой, если не de jure то de facto, клянусь вам!

— То есть гражданской? — усмехнулась, уже совершенно оправившаяся от прежних угрызений, Софья Павловна.

— Что делать, если обстоятельства не дозволяют нам соединиться узами более законными! Но что вы будете обеспечены — за это я отвечаю!

— Encore! — сверкнула глазами Осокина. — Опять cette question d'argent![224]

— Но друг мой, не можете же вы питаться воздухом! Et puis…[225] после моей смерти…

— У меня есть приданое, кой-какие ценные вещи…

— Misere! — с великолепным пренебрежением воскликнул Огнев. — Et puis ca rappelle…[226] а я не хочу, чтобы и тень оставалась прошлого… Я слишком глубоко, слишком страстно люблю вас!

— Вы не бросите меня? — пристально глядя в глаза франту, медленно отчеканила молодая женщина.

— Клянусь! Всем, что для меня свято! — горячо воскликнул Огнев, целуя и крепко сжимая ее руки.

— Я подумаю, — после небольшой паузы проронила Осокина.

— Подумаю! Да разве можно думать в подобные минуты?.. Вы довели меня до безумия! Ждать я не могу ни одной секунды… Софи! ради всего, что тебе дорого, хотя из жалости наконец, согласись сейчас… Ангел! Дорогая!

Он страстно сжал ее в своих дрожащих объятиях и воспаленными губами прильнул к ее щеке. Софи затрепетала, и кровь огнем пробежала по ее жилам; что-то похожее на вертиж[227] вдруг овладело ею.

— Ну хорошо… но не теперь… потом, — лепетала она между его ласками.

Огнев быстро поцеловал ее в открытые губы; она инстинктивно отшатнулась и закинула голову… Леонид Николаевич приподнял ее и впился в Софи долгим, жгучим поцелуем.

— Laisser…[228] дай сказать, — задыхаясь, молила она.

VII

Не успело письмо Владимира Константиновича, в котором он из являл согласие на развод, за довольно крупный куш, дойти до Грязей, как уже телеграмма летела Надежде Александровне о скоропостижной смерти ее супруга. Милейший Владимир Константинович, чересчур хватив где-то на приятельской пирушке, мгновенно сделался жертвою кондрашки и переселился в «горние». Так повествовала об этом стоустая молва, почему-то опередившая телеграф. Надежда Александровна поплакала, даже вспомянула добрым словом покойника, но вместе с тем (скажем мы от себя) и порадовалась, так как смерть эта развязывала ей руки, избавляя от хлопот и ожиданий, и давала ей, без всяких проволочек, столь давно ожидаемое ею счастие. Отслужив по усопшем панихиду и заказав сорокоусты, Бирюкова известила Каменева и брата о перемене в ее судьбе и стала готовиться, по миновании траура, к тому, к чему так долго рвалось ее сердце.

Осокин, в одно и то же время, получил из Р. два интересные известия: о смерти Владимира Константиновича и об отъезде Софи с Огневым. Не думал Орест, чтобы смелость жены дошла до этого. «Всем пренебрегла, все бросила, и только потому, что у Огнева завелись деньги, на которые можно рядиться, выставлять себя напоказ! Пустое, вздорное существо!» — восклицал он, окончательно уже презирая эту женщину и сердясь на себя за те краткие минуты увлечения, когда он верил ее любви, думал что у нее есть сердце.

Разбитый нравственно, с небольшим запасом денег в кармане, бродил Осокин по стогнам Петербурга. Много обил он порогов, много наслушался отказов и обещаний, похожих на отказы. Встретился он и с железнодорожником, который когда-то так любезно предлагал ему «сочинить» местечко; иным уже тоном заговорил с ним железнодорожник, узнав, что старик Осокин умер, а начальство лишило Ореста места, пожал плечами, вздохнул… и ничего уже не предложил. Из министерства молодому человеку пришлось выйти, так как рекомендация о нем дана была самая волчья, и не подобало ждать отчисления; что оставалось ему делать? Жить в Петербурге, задабривая швейцаров и имеющих силу кокоток, чтобы зайти с заднего крыльца, было ему не по характеру; с переднего — не было у него такого человечка, который бы мог его протиснуть сквозь толпу просителей прямо перед очи начальнические, а самому пролезть и думать было нечего… И решился Орест бросить все эти хождения и взяться за частную службу. Имея уже некоторые понятая о бухгалтерии, он стал посещать курсы счетоводства, потолкался по банкам, банкирским конторам, железнодорожным правлениям, сошелся с некоторыми из тружеников финансового мира, разузнал все нужное и, запасшись необходимыми руководствами, отправился в усадьбу сестры отдохнуть от всех испытанных им за последнее время треволнений и приготовиться серьезно к новой избранной им трудовой дороге.

Теплом пахнула на него деревня: и время-то было уже весеннее, да и люди-то, ее населявшие, сердечно встретили его; счастье чувствовалось в их речах, в них самих; кругом все как-то нежило и пригревало. Поддался Осокин этому мягкому, чарующему влиянию и легче стали его душевные боли, не так сильно угнетали его тяжелые воспоминания. Каменев уже был в Р. и каждую неделю наезжал в Грязи; он принял место земского врача и, покамест, не раскаивался в этом. И он и Надежда Александровна были на верху блаженства… да и, в самом деле, после стольких ожиданий, борьбы и мучений — и вдруг… полное счастие!

Одна Настя не участвовала в той радости, которая охватила ее хозяев: чуждо было ей их счастие, еще темней казалась ей ее будущность от того лучезарного света, которым они были облиты. Ближе их стоял к ней Орест, тоже, как и она, убитый, тоже, как и она одинокий.

Приезд его и обрадовал Настю и измучил ее: близость любимого человека, надежда на взаимность тешили чувство, но в то же время будили рассудок, вызывали сознание долга; тяжелая борьба двух сил, борьба, которой и конца не предвиделось, поднялась в душе бедной девушки. Страсть нашептывала одно, манила вперед, увлекая лучезарными призраками, — рассудок говорил другое, грубо останавливая и холодно указывая на край той пропасти, к которой она стремилась. Жадно схватившись за минуту обманчивого счастия, Настя страдала потом целые ночи, обливая подушку слезами, изнывая от душевной муки. Как ни любила она Надежду Александровну, как ни радовалась ее благополучию, но ей больно было видеть его… В каждом слов счастливцев, в каждом их полном любви взгляд она как бы чувствовала укор, горькую насмешку… «И ты могла бы так же блаженствовать, — словно говорила ей судьба, — но счастие от тебя далеко, и не пригреет тебя своими лазурными крыльями! Удел твой, несчастная, — страдать, глядя на чужую любовь, да плакаться по своей, никому не нужной!»

С Осокиным, хотя она и старалась вести себя сдержанно, но не всегда удавалось это ей: слово, против воли, сорвавшееся с языка, взгляд неосторожно брошенный изменяли Насте, выдавали ту тревогу, которая была в ее душе. Да и как удержаться, когда каждый день, чуть не каждую минуту, перед глазами бедной девушки — тот, кому она втайне отдала свое сердце, на ком сосредоточены все ее помыслы, мечты и надежды, кто даже, хотя и совершенно неумышленно, виновник всех ее терзаний!

А Орест, как нарочно, не только не бегал Насти — напротив, искал ее. Ему как-то легче становилось после разговора с нею: и самый образ девушки, чистый, симпатичный, звук ее голоса мягкий, проникающий в душу, сердечность тона — все это вливало теплоту во все его существо, успокоительно действовало на его расстроенные нервы. Кроме того, он сознавал, что, в настоящие минуты, сестру и Каменева тяготит лишний человек, что о многом им нужно поговорить и помечтать наедине, и потому всячески старался не мешать им. Бухгалтерией он занимался очень усердно, ездил в город брать уроки у бухгалтера тамошнего банка и к осени намеревался поступить туда на несколько месяцев, чтобы на практике изучить всю мудрость счетоводства. Служба необходима была Осокину по многим причинам: и потому, что такая натура, как его, долго не могла оставаться без дела, и потому, что доходами с имения (капиталец уже наполовину убавился) жить было невозможно; к тому же Орест думал, и основательно, что труд, какой бы ни был, благодетельно подействует на его душевный строй, меньше оставит времени для бесплодных размышлений о потерянном и сетований о настоящем.

Интересно было знать Осокину, какое впечатление произвело в городе исчезновение Софьи Павловны; ни сестра, ни Каменев ничего об этом ему не сообщали: первая — потому что жила в деревне, а второй, из боязни растравить, как он думал, душевную рану Ореста. Зато Татьяна Львовна, в первый же приезд племянника в город, отрапортовала ему обо всем надлежащим образом.

— Кругом, батюшка, виноват, — развела она руками, лишь только Осокин затронул вопрос. — Нигилиста какого-то вздумал корчить! Ну что, много выиграл?

— Да чем же я виноват?

— Че-ем? — даже вытаращила глаза Татьяна Львовна. — А кто на награждение отца крестного наплевал?

— Ну зачем, тетушка, так резко?

— Ты память его оскорбил! Теперь косточки его покоя лишены… Какое право имел ты судить его поступки?… Святой какой выискался!

— Да будет вам!

— С этого все у тебя под гору и пошло… Недаром все огулом тебя винят!

— Знаю я, тетушка, кто тут орудует… Павлу Иванычу да Софье Павловне куда как неприятно было, что из богатого наследника я превратился в труженика, которому надо зарабатывать кусок хлеба, а не жить на готовое!

— Да позволь, Орест Александрыч, не вправе разве была жена твоя сердиться на твою глупость: сто слишком тысяч за окно швырнул!.. Положим, сестре отдал… не чужая… да ведь мог и половину дать, а другую в дом принести. Ведь если бы ты холостой был — ну дури в свою голову, сколько хочешь, а уж женился — так бредни-то надо было отложить в сторону.

— Тетушка! Вот вы все бредни да бредни… Выслушайте меня…

— Нечего мне слушать! — замахала руками Татьяна Львовна. — Опять свое понесешь — знаю; крестного отца прах тревожить будешь… И не начинай!

Осокин пожал плечами.

— Гордость в тебе сатанинская: все на свою мерку переделать хотел — ну, что, переделал? Бейся теперь как рыба об лед, да все-то еще приговаривают: сам виноват!

— Неужели же виноват и в том, что жена моя уехала с этим мерзавцем? — спросил Орест.

— А ты думал нет? Да, прямо говорят: с таким сумасшедшим и жить-то было нельзя… Софья Павловна воспитания деликатного, а он ее, из-за своих глупостей, чуть не белье стирать заставлял, во всем ей отказывал, а напоследок на-ка, и из службы выгнали! Так что за сласть за эдаким мужем жить!

— А о поступке-то ее ничего? Что от живого мужа с любовником уехала… на содержание поступила?

— Кто говорит, не по закону сделала… Да ведь, Орест Александрыч, мало ли что деньги скрашивают! Вот если бы она с голышом убежала — дело другое; каменьями бы закидали! — От жены получал что-нибудь?

— Нет.

— Как же она там без паспорта-то живет?

— Деньги все сделают… Госпожой Огневой вероятно назвалась. — Ну, а Ильяшенков-то что, тетушка?

— Да что… ему хоть и совестно за дочь, а приятно все-таки знать, что она как сыр в масле катается, в бомонде вертится; — ну, да и назначенные ей деньги теперь просвистать можно!

— Напрасно он так на Огнева надеется: бросит он Софью Павловну, и скоро бросит, помяните мое слово! Там, где расчет играет роль — не жди прочности; Огневу нравилась красота Софьи Павловны, а той его деньги… а так как красивая рожица скорее надоест, чем деньги, то и выходит, что Леонид Николаевич предупредит свою любовницу в разрыве.

— Ну, дела теперь не поправишь… скажи, как же ты без службы маяться-то будешь?

Осокин передал тетке о своих занятиях и предположениях.

— Хорошо это, Остя, а все казенное-то место куда лучше бы было: и чины и кресты, а главное — пенсия… На частной этого ведь нет.

— Мне, тетушка, хлеб нужен… От усадьбы жить нечем…

Затем разговор перешел к Надежде Александровне, к ее покойному супругу и к Каменеву.

VIII

Третий месяц приходил уже к концу с тех пор, как Осокин поселился у сестры. Занятия его шли успешно, он много работал и не скучал, а тихая жизнь, охватившая его, мало помалу начала восстанавливать его нарушенное душевное равновесие. Женою он уже мало интересовался; получил он от нее как-то письмо из Монтре с просьбою выслать паспорт, что и не замедлил исполнить, затем дошли до него слухи о том, что Софья Павловна производит фурор где-то на водах, что с нее берут моды и величают во всех отелях «princesse Ossokine» — вот и все. Следить за ее действиями он считал не только излишним, но даже и не интересным.

В Грязях имя Софьи Павловны вовсе не упоминалось; и по весьма естественной причине — не вызывать в памяти Ореста неприятные воспоминания, и потому, что Софи действительно никто не занимался. Надежда Александровна видела в ней женщину, погубившую ее любимого брата, Каменев — кокотку, без всякого внутреннего содержания. Настя — изверга, не умевшего оценить любовь Ореста. При такой обстановке, прошлое Осокина все более и более отодвигалось назад, несчастие, казавшееся ему крайне тяжелым, принимало вид хотя и горькой, но весьма обыкновенной ошибки — и жизнь снова брала над ним свои права, манила на тот же тернистый путь ошибок и заблуждений, где так мало счастия и так много горя!

Время в Грязях проходило весело. Дни стояли чудные, и влюбленная чета всецело отдавалась деревенским удовольствиям. Каменев, всю первую молодость проведший в упорном труде, не раз боровшийся с нуждой и неудачами, рад был отдохнуть и душою и телом. Впервые он полюбил женщину и на беду жену другого… Со смертию в душе, отказался он от того блаженства, которое в глазах его было сродни преступлению, и вернулся опять к своей трудовой, ничем не согретой жизни — и вдруг… эта жизнь осветилась, счастье нежданное-негаданное внезапно нахлынуло — можно было обезуметь от радости! И Каменев действительно ожил, словно воскрес от неизлечимой болезни; он вполне отдался той сладостной волне, которая увлекла его, и жадно, всею душою, воспринимал мало знакомые ему впечатления. О Надежде Александровне и говорить нечего: куда делись ее нездоровье, слезы и нервные припадки!

Говорят, ничто так не возбуждает жажды счастья, как вид самого счастья; пожалуй оно и так: по крайней мере, в отношении не только к Насте, но и к Оресту мнение это оказалось справедливым. Чем больше отдалялся молодой человек от своего прошлого, чем равнодушнее относился к нему — тем чаще начинал он чувствовать свою душевную пустоту, свое одиночество. В Грязях он, конечно, был в родной семье; на всяком шагу он видел горячую любовь не только сестры, но и Каменева, дружбу Насти — и, на первых порах, это его удовлетворяло; но затем этого показалось ему мало… Орест и сам хорошенько не знал, чего ему недостает, но сознавал, что жизнь его вступает в иной фазис и что, кроме дела и дружбы окружающих нужно и еще кое-что, чтобы ее наполнить.

Однажды вечером сидели они с Настей в саду, на дерновой скамье. Прямо перед ними усохшая береза отчетливо вырезывалась, на темно-зеленом фоне густой еловой рощицы, своими рогатыми ветвями. Осокин сидел нагнувшись, склонив немного голову и сложив на коленях руки; Настя машинально ощипывала цветок дикой ромашки. Оба молчали.

Орест поднял голову.

— Посмотрите на эту березу, Настасья Сергеевна, — заговорил он, указывая на усохшее дерево. — Прежде на ней были листья ярко-зеленые, блестящие — хороша была она тогда! Но облетела ее краса — и что от нее осталось? Голый, непривлекательный ствол с кривыми ветвями! Вот вам верная эмблема моей жизни! Радости, очарования — все исчезло! Осталось одно: голая истина, что все это был обман, иллюзии!

Он провел рукою по лбу.

— До чего гадок и пошл этот мир, до чего развращено общество: нельзя, не спросись, быть по-своему честным человеком!

— Что вам в этом мире и обществе, раз совесть ваша покойна, и вы убеждены, что поступаете, так, как следует?

— Я и не обращаю внимания на общественное мнение… но, признаюсь, не могу и относиться равнодушно к мысли, что все удары, которым я подвергся, нанесены мне людьми весьма сомнительной честности, не могу не возмущаться, слыша, как все эти светские ханжи и лицемеры величают мой поступок глупостью, почти оправдывают поведение моей жены и чуть не находят естественным подобный выход!

— Ах, Орест Александрыч, — вздохнула Завольская, и миловидное личико ее внезапно подернулось грустью, — разве не сплошь и рядом случается, совершенно незаслуженно, подпадать под удары судьбы или мучиться весь век за пустую ошибку, за минуту увлечения? Осокин пристально взглянул на девушку.

— Ну, уж вам-то, казалось бы, раненько вдаваться в этот тон: вы еще так молоды, становиться лицом к лицу с жизнью вам еще не приходилось…

— Конечно, — быстро перебила его Завольская, — да я не про себя и говорю, я вообще… Где же было мне испытать хотя что-либо подобное!

— И не дай вам Бог испытать! Пусть ваша жизнь течет мирно, покойно, весело…

— По-мещански?

Орест удивленно посмотрел на нее; тон, которым были сказаны эти слова, поразил его своею новостью: никогда еще не говорила так Настя.

— Что вы хотите этим сказать? спросил он ее.

— То есть: есть, пить, спать, рядиться? Ни о чем не думать, ни о чем не страдать, ни к чему не стремиться?

— Зачем же брать крайности? Стремитесь, думайте, страдайте — если уж вам так хочется, но в меру… Идите золотой серединкой! — не без иронии возразил Осокин.

— Вы говорите против себя, вы себя дразните… И вы еще утверждаете, что разорвали с своим прошедшим!

— И говорю правду; но позволительно же мне злиться на это прошедшее, как вы думаете?

— Эта-то злость и доказывает, что оно и теперь еще имеет для вас цену!

— Совсем нет; я злюсь на то, что по милости своей ошибки, я на век связан с такою женщиной, как Софья Павловна; как каторжник должен таскать за собой это ядро, которое и тяготит и позорит меня!

— А развод? Вы же хлопотали о нем для вашей сестры? — несмело проронила Завольская.

— О разводе и говорить нечего: есть неодолимые препятствия.

Настя пристально взглянула на молодого человека.

— Станьте тогда выше рутины, попробуйте вернуть к себе жену, подействовав на ее душу и сердце. Ведь и чужого человека спасти похвально и приятно, не то что ее… Вспомните: когда-то она была близка вам, вы ее любили…

Орест вскочил с места.

— Это невозможно! — воскликнул он.

— Почему?

— Здесь все умерло! (Он приложил руку к сердцу).

Странное выражение промелькнуло на лице девушки.

— Да она и не вернется, — помолчав, продолжал Осокин. — Что за радость вести трудовую жизнь, работать над собой, когда можно с утра до вечера веселиться, пленять хлыщей и львов, кидать золото пригоршнями!

Разговор оборвался. Молодой человек закурил папиросу и начал ходить взад и вперед по дорожке. С поля доносились нестройные голоса рабочих, напевавших хоровую песню, телега простучала где-то невдалеке. Вечерний ветерок свежей, пахучей волной, пронесся с запада, затрепетал в спокойной листве и замер. Ночные тени стали вытягиваться и переплетаться разнообразными узорами, из-за деревьев мелькнула бледноватая луна.

— Настасья Сергеевна, — вдруг остановился перед Завольской Орест, и прямо взглянул ей в глаза, — отчего до сих пор вы не вышли замуж?

Настя вздрогнула.

— Не пришлось! — несколько смущенно выговорила она.

— Отчего вы побледнели? — тревожно спросил Осокин.

— Голову обнесло… Тут клумбы… запах сильный, а мы давненько уже здесь…

— Хотите воды?

— Нет, пройдет… О чем мы говорили?

— Я спрашивал, отчего вы не вышли замуж… Ведь, сколько мне помнится, у вас были женихи!

— Были.

— Что же, не нравились?

— Некоторые нравились, но…

— Состояния, что ли, не было?

— И состояние было.

— Ну так тетушка не хотела?

— Тетушка очень хотела, да я-то упрямилась.

— Отчего же?

— Оттого, Орест Александрыч, — помолчав, заговорила она, — что я не могу идти под венец для того только, чтобы сделать себе положение в свете, иметь возможность рядиться и выезжать, чтобы надеть чепчик, наконец. Я не могу смотреть на мужа только как на спутника в жизни, друга: мне нужен любовник в муже… нужно сердце, которое бы отвечало моему, душа, с которою моя могла бы слиться… Брак не должен быть могилою любви, а венцом ее! К сожалению, первое случается чаще… Почему? Потому что, сходясь, большинство не анализирует себя, сплошь и рядом принимает вспышку за чувство. Искра не разгорается, а потухает. Новая жизнь, созданная на шатком основании, колеблется… Возникают недоразумения, потом разлад… Я знаю свою натуру… я могу любить глубоко, пылко, но один только раз, и всю жизнь посвящу этому чувству!

Завольская воодушевилась: глаза блестели, все лицо вспыхнуло.

— Что состояние, — продолжала она, — что во внешности, когда внутренней жизни нет! Для любимого человека можно перенести все… Я готова была бы уехать в глушь, носить одно ситцевое платье, помогать во всем, в чем могу своему мужу… Как заботливая мать, я бы старалась беречь его покой, услаждать горькие минуты его жизни… Судьба не дала мне такого человека. Быть может, счастие и проходило мимо меня близко, но не коснулось меня… Вот почему, Орест Александрыч, я не вышла замуж!

С удивлением слушал Осокин Настю. Впервые высказывалась она так горячо, так искренне. Она предстала пред ним в новом блеске, в новом сиянии.

— Вы поражаете меня! — невольно воскликнул он. — Откуда у вас эта сила, эта пылкость?

— А вы и не подозревали их во мне? — стыдливо опустив глаза, молвила девушка.

— Но не в такой степени!

— Нервы побольше расстроились, кровь сильнее ударила в голову — вот и все! — усмехнулась она. — Однако пойдемте: сыро, да и детей пора укладывать.

Завольская поднялась и пошла по дорожке; Орест, в раздумье, последовал за нею. На одном из поворотов он поравнялся с нею и несмело проговорил:

— Настасья Сергеевна, ответьте мне…

Она остановилась вполоборота и вопросительно взглянула на него; лунный свет так и облил ее стройную, гибкую фигуру.

— Любили вы когда-нибудь?

Две морщинки показались у нее над бровями и губы едва заметно дрогнули.

— Нет, — коротко и сухо ответила она и пошла дальше.

Необъяснимое чувство внезапно охватило Ореста: у него вдруг заныло в груди, и мучительно и сладко…

— Дай вам Бог счастия, если полюбите! — схватив руку девушки и крепко пожав ее, вдруг вскричал он и стремительно кинулся в кусты.

Настя, как вкопанная, осталась на месте и растерянно приложила руку к голове; вихрем налетели на нее мысли, одна другой тяжелее. Сердце замерло, словно кто вдруг взял да сжал его, а слезы так и стояли у нее в горле, душили ее… «Господи!» — простонала она, в изнеможении прислоняясь к дереву.

IX

Настя не спала всю ночь и не раздевалась. Голова ее горела, нервы были раздражены, весь организм сильно потрясен. Минувший вечер был последнею каплею, переполнившей сосуд; та почва, на которой до сих пор Настя кое-как удерживалась, теперь поколебалась под нею, грозила выскользнуть. Прежде, с своею несчастною любовью, Завольская носилась, как с змеей в груди; она почти привыкла уже думать, что это ее крест и, как ни тяжел казался он ей, она несла его. Одно слово Ореста, внезапно вырвавшееся, одно пустое пожелание, разом перевернуло все ее мысли, коснулось самых затаенных фибр ее сердца. Не будь они так чутко настроены предшествовавшими событиями, легко быть может, что разговор с Осокиным так бы и остался, хотя и интимным, но все таки довольно обыкновенным разговором. Но в том-то и дело, что Настя, как женщина, с болью в душе переносила равнодушие Ореста; хотя по своим понятиям и убеждениям она и находила нужным скрывать свое чувство, страшилась взаимности, но вместе с тем втайне желала ее. Теперь инстинкт подсказал ей, что вырвавшееся у Осокина слово — не случайное и не последнее, что это начало того, чего она так боялась и чего, сама не подозревая, так страстно желала. Не слово было важно для Насти, а тон, сила, все состояние души Ореста, сказавшееся в нем. Она чувствовала, что он стал ближе к ней, что между ними уже установилась некоторая связь, хотя и невидимая, но ощущаемая… «Он любит меня, — шептали ее пересохшие губы, — …я это чувствую» — и душа ее согревалась, мечты окрылялись и вся даль, так недавно еще серая, неприветная, озарялась для нее радужным светом. Но, рядом с этою поблажкою чувства, другая сила заявляла свои права, и, скажем беспристрастно, она-то первая и ударила молотом в голову бедной девушки, тотчас по уходе Осокина. «Не удержалась! — мучительно воскликнула она, изнемогая от внутренней борьбы, — подняла маску! Для чего поставила я разговор на такую скользкую почву, дала ему в руки оружие против нас обоих? Он для меня — человек не существующий; я должна была это знать, я к этому даже себя приучила… Зачем же было малодушничать? Что меня ожидает, на что я иду?»… И снова, озарившаяся на минуту, даль темнела, снова борьба закипала в душе девушки, попеременно смущая ее мечтами о счастии и невозможности достигнуть этого счастия.

К утру она поуспокоилась наконец; и, как ни тяжело ей было, отшатнулась от соблазнительных призраков. «Крест мне послан, и я должна нести его!» — решила она.

Но оставаясь верною принятому ею решению, стараясь ни единым словом, ни единым поступком не выдать той тревоги, которая разыгралась в ней после сцены в саду, Настя была далека от мысли, что эта сдержанность сделается для нее оружием обоюдоострым. Орест заметил ее; ему неприятно было видеть, что Настя как будто избегает его, не довольна им — и ему хотелось разъяснить этот вопрос. Как человек, не желающий сознаться в своем чувстве даже самому себе, Осокин не понимал той опасности, которая могла произойти для них обоих от новых объяснений. Привязанность свою к Завольской, — а он уже признавал ее, — Орест сводил на простую дружбу, участие, на тождественность взглядов и убеждений. Он далек был от мысли, что все, что теперь происходило в нем — симптом весьма зловещий, и что на той наклонной плоскости, на которую он уже вступил, надо или уметь остановиться вовремя, или махнуть рукой и ждать конца своего падения. Не вдумываясь в свое положение, Осокин, с завязанными глазами, шел по тому пути, на который бросила его судьба, и только сильный толчок мог остановить его.

Несколько дней спустя после разговора в саду, Настя и Орест сидели в гостиной и занимались детьми. Бирюкова с женихом уехала в город за покупками и просила брата побыть с Завольской, так как ей могло показаться страшным оставаться одной с детьми в усадьбе. Разговор молодых людей не вязался; слышались только односложные «да» и «нет», да попеременное обращение то того, то другого к мальчикам. Наконец детей уложили; поручив их няньке, Настя вернулась и села за работу; Осокин поместился у открытого окна. Темная июльская ночь густою пеленою висела над садом; душистыми волнами вливался в комнаты несколько тяжелый аромат цветов, усиленный влажностию воздуха и раздражал нервы; время от времени на горизонте вспыхивали зарницы.

— Что, ничего не слышно? после довольно длинной паузы, спросила Настя.

— Нет, — ответил Орест, высовываясь в окно, — молчание гробовое… Я думаю даже, что они и не будут, темноты испугаются. Да и действительно ночь — хоть глаз выколи.

— А все-таки их нужно подождать: Надежда Александровна непременно хотела вернуться сегодня.

— Чем же мы займемся в ожидании их?

— А тем же, чем и теперь.

— То есть: вы — работой, а я глазеньем в окно?

— Возьмите книгу.

— Мертвая буква мне надоела, хочется живого слова…

— Будем болтать.

— С вами мудрено.

— Это почему?

— С некоторого времени вы как-то удаляетесь разговоров… больше упражняетесь в спартанском лаконизме…

— Бог знает, что вам кажется!

— Нет, шутки в сторону, — поднялся Осокин, — скажите, чего вы меня избегаете? Провинился я чем-нибудь перед вами, заслужил ли вашу немилость? Прежде вы совсем иначе относились ко мне.

Игла быстрее забегала в руке девушки, и она несколько ниже наклонила лицо к работе.

— Вам это показалось — я все та же. Ничего я против вас не имею, и ничем вы предо мною не провинились.

— Тем страннее та манера, которую вы приняли в последнее время… А что вы далеко не так себя держите со мной, как прежде — это скажет вам ваш внутренний голос. Ну ради Бога, подсел он к ней, — есть ли какое-нибудь сходство между тем разговором, что мы имели, помните, около клумб и теми отрывочными фразами, которыми мы теперь только убиваем время?

— Есть разговоры, Орест Александрыч, которые слагаются совершенно неожиданно; нельзя же подвести под них обыденный обмен мыслей.

— Но в том-то и дело, что мы даже и мыслями нынче не обмениваемся! Хоть бы теперь например: мы говорим только для того, чтобы не заснуть, в ожидании сестры!

— Дайте тему — быть может, и разговоримся. Мгновенно, Бог знает почему, припомнились Осокину слова Насти в саду, ее взгляд на брак, то впечатление, которое он вынес из того вечера… Снова ореол окружил в его глазах голову девушки и еще с большею злостью вспомнил он Софью Павловну.

— Извольте, — ответил он, — как раз и тема мелькнула у меня в голове… Отчего у нас на Руси так трудны разводы?

— А вам бы хотелось, чтобы они были легче?

— Еще бы! И мне и Софье Павловне было бы приятнее. А то помилуйте: de jure мы связаны неразрывными узами, a de facto изображаем двуглавого орла! Ведь это нелепо!

— Вы можете сойтись… Не случается это разве?

— Со мной только это не случится! Я могу пустить Софью Павловну к себе в дом, дать ей квартиру, стол и одежду, когда она во всем этом будет нуждаться, но жить с нею прежнею жизнью, хотя бы на минуту, — никогда!

Орест встал и в волнении зашагал по комнате.

— То есть вот на столько, — показывая на кончик ногтя, воскликнул он после небольшой паузы, — не осталось во мне участия к Софье Павловне, и если б не напоминания, что она — моя жена, я бы и не вспомнил о ней: так радикально с умела она сразу оборвать ту нить, которая привязывала меня к ней!

Разговор на минуту прекратился; Осокин подошел к окну и жадно, полною грудью вдохнул в себя ароматный, несколько влажный, ночной воздух.

— Ночь, ночь-то какая, Настасья Сергеевна! — увлекся он. — Что за тишина, что за покой кругом!.. Боже, как я рад за сестру, блаженствует! После стольких лет прозябания, жизнь вдруг открылась, счастие налетело!

— Выстрадала она его, Орест Александрыч!

— Конечно так; но я потому рад за нее, что весьма немногие получают подобную награду… Другой всю жизнь мучится, да так и кончает мучеником!

— Да, — вздохнула Настя, — много таких… прибери их Господь!

В тоне, которым были сказаны эти слова, прозвучала такая затаенная скорбь, что Осокин невольно вздрогнул и пристально взглянул на Завольскую.

— Ну к чему такое отчаяние? Я не думаю, чтобы и те, которых вы теперь жалеете, согласились с вами: каждый живет надеждой, рассчитывает на перемену обстоятельств.

— Сами же вы сказали, что полной награды достигают только весьма немногие… Следовательно, и надеяться было бы безумием.

— Но почему же вы не хотите допустить, что всякий думает, что он-то и будет счастливцем? Ведь если б, например, вы, я, третий, десятый не рассчитывали выиграть в какой-нибудь лотерее — мы бы и билетов не брали!

— Там хоть шансы есть, а в жизни часто бывают такие положения, что и выхода-то не предвидится!

Настя встала и направилась к дверям.

— Вы куда? — окликнул ее Орест.

— Детей проведаю.

Тяжелое впечатление произвели на молодого человека последние слова девушки; ему вдруг до крайности стало жаль ее. «У нее что-то есть на душе, — смутно догадывался он, — и что-то тяжелое, давнишнее… Оно чувствуется в каждом ее слове, как она не старается скрыть его!»

Он перешел к открытому окну и задумался.

«И может быть, — рассуждал он, — эта чистая, нежная натура, созданная для счастья, увянет, как цветок без света и тепла, и сердце ее, ни разу не согретое, так камнем и пролежит в ее груди, камнем сойдет и в могилу!.. Быстро промелькнет ее молодость, с неудовлетворенным избытком сил, жаждою жизни… — и нечем будет помянуть ее! А какой-нибудь ничтожный случай, мгновение — и все сложилось бы иначе: от мрака перешла бы она к свету, широкою струей влилось бы в нее дыхание жизни!»

«О зачем, зачем?» — после небольшой паузы вздохнул Орест и, с поникшей головой, раздумался о своем прошедшем…

А из сада, пахучею волной, так и вливался раздражающий воздух, ласкал и нежил его разгоревшееся лицо.

— О чем размечтались? — раздался вдруг над самым ухом Осокина голос Насти и, тихо скользнув мимо молодого человека, она тоже присела к окну. — Ночью восхищаетесь?

— О вас думал, — поднял голову Орест. — Понять не могу, что с вами сделалось в последнее время…

— Ничего не сделалось.

— Полноте… я ведь вижу… Внутри вас происходит какая-то работа; вы не то печальны, не то смущены. В тоне вашем звучит грусть, что-то даже вроде тайной скорби.

Девушка рассмеялась, но смех этот показался Осокину искусственным.

— Не обманете вы меня. Настасья Сергеевна, — воскликнул он, — улыбка у вас на губах только!

Завольская покраснела и, отвернувшись, поспешила скрыть свое лицо; но движение это не укрылось от Ореста.

— И почему не хотите вы мне сдать с души хотя немного? Это облегчило бы вас, а может быть нашлись бы средства вас успокоить.

Настя едва заметно отрицательно кивнула головой.

— Если жизнь здесь почему-либо вам не нравится…

— Ой, что вы! — перебила его девушка. — У вашего ангела-сестры? Да разве это возможно?

— К сожалению, все возможно на белом свете! Вы можете горячо любить сестру, быть к ней привязаны как нельзя более, и все-таки тяготиться… Да хоть бы тою же привязанностью, например!

— Нет-нет! Этого быть не может! горячо воскликнула Завольская.

— Однако есть же что-то такое, что вас мучит?

— Я уже сказала вам, что нет.

Молодой человек усмехнулся.

— Той пылкостью, с которою вы защищали сестру, вы сами, того не подозревая, выдали себя.

— Это каким же образом?

— Вы дали мне этим понять, что я ошибся только в причине вашей грусти, но что она все-таки существует.

— Вы делаете натяжки, Орест Александрыч.

— Ну полноте, полноте, — покачал тот головой, — не понимаю я только, для чего хитрите вы со мной? Неужели же настолько я не заслужил вашего доверия?.. Верьте мне, Настасья Сергеевна, сама сестра не примет в вас более искреннего участия! Вы ведь знаете, что я не фразер, не лжец… и если я что говорю, то всегда без задней мысли, прямо от сердца.

— Я и не сомневалась в этом! — несколько смущенно выговорила девушка.

— А не сомневаетесь — так и платите откровенностью за откровенность, и от искреннего участия не отказывайтесь.

Настя задумалась. В комнате было тихо и только, где-то в углу, запутавшись в паутине, жужжала и билась муха. Завольская взглянула в ту сторону.

— Слышите, обратилась она к Осокину, — как бьется эта несчастная? Так вот и в жизни: сама не знаешь, как и когда попадешься, и лишь тогда убедишься, когда или выбьешься из сил, или увидишь, что нет возврата! — Пойдемте-ка ужинать, — с напускным хладнокровием сказала она, вставая, — наши сегодня, видно, не будут.

— Нет, погодите, — быстро остановил ее Осокин, — дайте сказать вам два слова.

Девушка взглянула на него и нервно провела рукою по лбу. Голос Ореста мгновенно проник ей в душу и трепет пробежал по всем ее членам; но она смогла еще возразить ему:

— Если вы ожидаете объяснений моей метаморфозы, то напрасно: вы его не дождетесь.

— Почему? — упавшим голосом спросил молодой человек.

— Потому, что есть вещи, которые не повторяются и развивать которые не следует.

Она быстро отворила дверь на балкон, вышла на веранду и, пользуясь темнотою, обмахнула несколько раз платком свое разгоревшееся лицо.

Осокин остался в комнате и молча, под гнетом внезапно осенившей его мысли, пристально смотрел ей вслед и все глубже и глубже уходил в себя. «Неужели», с ужасом задавал он себе вопрос: «Эта девушка полюбила меня? Да, да… это так… теперь все ясно… А я-то… что я сделал? — схватился он за голову. — Сам, своими руками соткал ту паутину, в которой бьется теперь эта страдалица! Вон, вон отсюда! Еще день — и я наделаю глупостей… может быть даже хуже… Я чувствую, что сам запутаюсь в этом хаосе разнообразных мыслей, ощущений… Прощай, неосуществимая мечта! — словно вопль вырвалось у него из груди. — Не смею я бросить вызов року, не должен пытать подобного счастья!»

Он вышел на балкон и, сказав Насте, что ужинать не будет, простился и ушел к себе.

X

На другой день, только что Надежда Александровна вернулась (Каменев остался в городе) и успела переодеться, Орест объявил ей о своем отъезде. Бирюкова сначала несказанно этому удивилась и даже не поверила словам брата, но когда тот совершенно серьезно подтвердил ей о своем намерении — крайне огорчилась. Молодая женщина, в простоте сердца, и не подозревала тех мотивов, которые заставляли Осокина поступить таким образом.

— Да ты скажи мне, приставала она: — с чего вошла тебе в голову подобная затея? Недоволен мной ты что ли, Борис досадил?.. Скажи, голубчик… не мучь.

— Надя, дорогая! Верь, что лучше друзей, как вы все, не найти мне… И если я еду — так верно уж крайность заставляет!

Надежда Александровна пожала плечами.

— Какая же это крайность, Остя? Живешь ты у нас не со вчерашнего дня, и никакой необходимости уезжать не предвиделось. Не далее как вчера ты и не поминал об этом — и вдруг… ни с того ни с сего! Ты скрываешь от меня что-то — грех тебе!

— Надя, Надя, — взял он сестру за руку, — тяжело мне, родная моя, но не могу я поступить иначе: это было бы подло, зло, отвратительно!

— Что такое? — тревожно спросила Бирюкова, — подло, зло!.. Да объяснись ты ради Бога — я ничего не понимаю.

— Надя… хотя и тяжело мне признаваться в этом (он провел рукою по лбу), но от тебя я не скрою: я увлекся… я полюбил…

Последние слова Орест сказал почти шепотом и наклонил голову.

— Настю? — воскликнула пораженная Надежда Александровна.

— Да, — чуть слышно проговорил Осокин. — Но это бы еще ничего, если бы несчастие обрушилось только на одного меня, но, кажется… и она также…

— Боже мой! И ничего-то я не заметила!.. Гадкая эгоистка! Предалась своему счастию и дала созреть возле себя несчастию других! Но разве нельзя, Остя, — помолчав, быстро прибавила она, — похлопотать о разводе?.. Софья Павловна, я думаю, даже очень рада будет… в особенности, если ей предложат известную сумму.

— Об этом и думать нечего! — уныло возразил Орест, в уме которого тотчас же мелькнула мысль, что хлопоты о получении развода стоят дорого, что Софья Павловна дешево свое согласие не продаст, что денег у него нет, а взять их у сестры он не согласится ни под каким видом.

— Почему же нет? В то время, когда Владимир Константинович был жив, ты хлопотал о разводе меня с ним, а теперь для себя не хочешь и пальцем пошевелить?

— Нельзя, Надя, — коротко обрезал брат.

— Вздор! И можно и должно. Я ведь знаю, что у тебя на уме: для развода нужны деньги, а у тебя их нет; у сестры же позаимствоваться не желаешь!

— Позаимствоваться! Скажи лучше взять без отдачи, потому что возвратить мне будет нечем: и усадьбу продам — немного выручу, а у Софьи Павловны аппетиты большие!..

— Не грех было бы, Остя, из того огромного состояния, что ты мне передал, взять обратно хотя часть.

— Надя! — пылко перебил ее брат. — Не говори так… Не искушай меня… Деньги эти я тебе бросил… и совсем не из каких-нибудь высших целей, а просто потому, что, по моим понятиям, я не должен был брать их. Никакой тут заслуги нет, и нечего меня возвеличивать… Вчерашний вечер доказал, что я за дрянное создание… Я поступил глупо, гадко, как какой-нибудь безнравственный мальчишка!

И Осокин передал сестре все, что в последнее время произошло между ним и Настей.

— Позволь же мне теперь сказать несколько слов, — начала Надежда Александровна, когда Орест кончил:

— Настю ты любишь, она тебя тоже… Как же поворачивается у тебя душа губить любимое существо из-за того только, чтобы не изменить своей идее? Не эгоизм это разве?.. Вот где жестокость-то, Остя, а не в том, что, сам того не подозревая, ты увлек девушку. Подумай только: что будет с нею, когда ты уедешь? Какими горькими слезами станет она тебя оплакивать?.. Остя, Остя! Знакомо мне все это… Сродни мне те страдания, которые она теперь испытывает, те муки, которые ее ожидают!

— Полно Надя… не терзай меня! — молил ее брат. — Или ты думаешь, мне не тяжело?

У него слезы стояли в горле, и болезненно ныло и замирало сердце.

— Почем ты знаешь, — не обращая внимания на слова Ореста, продолжала Бирюкова, — что она не посягнет на свою жизнь? Отчаяние до всего доводит!.. Что ответишь ты тогда своей совести, когда она упрекнет тебя в трагическом конце Насти?.. Будет служить идее, Остя… Бери счастье, благо оно само идет в руки… Не губи себя и другое дорогое тебе существо!

Осокин ничего не отвечал на горячую речь сестры; только еще ниже опустил голову, еще глубже задумался. Словно нож всадили ему в сердце и медленно им поворачивали то в ту, то в другую сторону.

— Остя! — окликнула его Надежда Александровна. — Родной мой! Послушайся меня хоть раз в жизни… Дай мне насладиться твоим счастьем!

Она в слезах бросилась к нему на грудь и уговаривала его самыми нежными именами.

Орест вскинул голову: лицо его было бледно, глаза потухли. Он нервно протянул сестре руку и крепко, несколько раз пожал ее.

— Спасибо, Надя, за дружбу; вижу, что ты меня любишь… Но прощай, после обеда я еду.

Он тихонько освободился от ее объятий и быстро встал; Бирюкова удержала его:

— Постой… я совсем и забыла… Ведь ты можешь, и не платя денег Софье Павловне, потребовать развод: она на глазах всех бросила тебя и живет открыто теперь с Огневым.

— Трудно все это доказать… они за границей… Да и шевелить эту грязь, иметь дело с подьячими — претит мне! Ведь она все-таки моя жена!

И торопливо, не глядя на сестру, молодой человек вышел из комнаты.

В тот же день, поздно вечером вот что происходило в спальне Надежды Александровны: хозяйка, в ночном капоте, сидела на диване грустная и расстроенная, а возле нее, прислонившись к ее плечу, молча рыдала Настя, тщетно стараясь остановить набегавшие слезы. На дворе выл ветер, дождь хлыстал в окна и, время от времени, слышались отдаленные, глухие раскаты грома.

— Настя, друг мой, полноте, — ласково говорила Бирюкова, проводя рукой по волосам девушки. — Вспомните, что вы еще молоды…

— Что тут года — они ничего не значат… Тут жизнь вся, жизнь переломилась! — прерывистым голосом возражала Завольская, истерически всхлипывая.

— Взгляните на меня, Настя: я тоже была несчастлива; но вера в лучшую жизнь поддержала меня и, слава Богу, что я не поддалась отчаянию, не сгубила себя: не видать бы мне теперешнего счастия!.. Ну успокойтесь, голубчик мой… помните: никто как Бог!

— Ему я и снесу свое горе! Что делать мне здесь, добрая Надежда Александровна, мне, разбитой, уничтоженной, среди живых людей, у которых у всех есть цель в жизни, милые сердцу существа, которые и радуются с ними, и страдают?

— Не все счастливы, Настя: много мучеников в числе этих живых людей! И хотя иные безропотно, другие с проклятиями, а все же несут свой крест!

— И я возьму его, подняла голову девушка, — и понесу безропотно, но не здесь, не на людях, а вдали от них!

— Вы хотите идти в монастырь? — с глубокою печалью взглянула на нее Бирюкова.

— Да, — беззвучно проронила Настя, — я решилась.

— Но, бедная вы моя, знаете ли вы, на что идете? Известна ли вам та жизнь, которая вас ожидает? Ведь это самоубийство!

— Не могу я жить у вас, не могу! — с сильным горловым спазмом воскликнула Завольская. — Простите… за все, что вы сделали… я…

Сильные рыдания заглушили ее слова.

— Понимаю я вас, Настя, — сквозь слезы проговорила Надежда Александровна. — Вам нельзя жить у меня… вам тяжелы будут воспоминания, разговоры о брате, сведения о нем… вы хотите разом оторваться от всего этого… Не живите у нас… мы найдем вам и место и труд… Только, ради всего на свете, не идите в монастырь!

Она нежно поправила растрепавшиеся волосы девушки и поцеловала ее в лоб.

— Не целуйте меня, — быстро выпрямилась Завольская, — не стою я ваших ласк! Я низкая, бездушная эгоистка!

Бирюкова удивленно взглянула на нее.

— Да, — порывисто сдвигая с лица волосы, продолжала Настя. — Я не могу видеть людского счастья… ни вашего, ни чьего! Мне душу воротит отданная ласка, нужный ответ… я завидую!

Она снова упала на грудь Надежды Александровны и истерически зарыдала.

К утру у Насти открылась сильнейшая горячка.

XI

Пять лет прошло после описанных событий; раскидала судьба наших знакомцев по разным местам обширной России: Надежда Александровна с мужем переселилась в Москву, чтобы иметь возможность следить за обучением своих старших детей, Настя томилась в одном из уединенных монастырей сурового севера, Орест служил бухгалтером в N-ском банке. Пройдя последовательно чуть не все банковые должности, Осокин скоро выдвинулся вперед знанием дела, способностями и добросовестностью в труде; его искали, им дорожили. В описываемое нами время дела его окончательно поправились: он стоял прочно, получал прекрасное содержание, в работу втянулся. Но в душе Ореста было пусто: ничто не согревало ее, не разнообразило его сухую, трудовую жизнь. Сегодня в банке, завтра в банке, цифры и публика; публика и цифры — вот в чем проходили дни, недели, месяцы… А дома — один-одинешенек, или с тяжелыми думами о прошедшем или опять с тою же механическою работой!

Однажды вечером, когда Осокин по обыкновению занимался у себя в кабинете, в передней раздался звонок и затем послышался стук отворяемой двери. Привыкнув к частым посещениям, Орест не обратил на это особенного внимания даже и тогда, когда до ушей его долетел шелест женского платья и вслед за тем в дверях зала вырисовалась фигура вся в черном, с опущенною вуалью. Он только вскинул глазами по направлению посетительницы, положил перо и вышел к ней. Дама склонила немного голову и сделала вид, что хочет опуститься на колени. Пораженный Осокин взял ее под руку, незнакомка откинула вуаль… Мгновенная дрожь пробежала по спине молодого человека и он невольно отступил назад: перед ним стояла Софья Павловна!

Но не та гордая, блестящая красавица, которую читатель знал девушкой и в первый год ее замужества, а женщина уже пожившая, с утомленным взором, с болезненною бледностью в лице…

— Вы презираете меня? — приниженным тоном, — вкрадчиво спросила Софи.

— Я вас жалею! — коротко отрезал Орест, успевший уже несколько оправиться от неожиданности.

— Merci, — проговорила Софья Павловна, — вы великодушны… J'ai brise votre vie, j'ai traine votre nom dans la fange!..[229] Но будьте великодушны до конца… (она снова намеревалась опуститься на колени, но Осокин не допустил ее до этого). Я пришла к вам не как к мужу, dont je n'ose pas meme approcher[230], а как к доброму, сострадательному человеку… Не гоните меня… Позвольте мне приютиться в вашем доме, на положении хотя бы экономки… Je suis lasse de la vie que j'ai mene…[231] Ради всего святого, не оставляйте меня в одиночестве, не возвращайте меня dans се cloaque[232]!

В глазах Софи стояли слезы и в прерывающихся звуках ее голоса чувствовался горловой спазм.

— Оставайтесь, — с трудом сдерживая охватившую его жалость и отворачиваясь, — ответил Орест, — но помните: общего между нами быть ничего не может!

— Да разве смею я думать об этом! Вся жизнь моя должна проходить теперь в постоянном раскаянии, dans l'expiation de mon crime![233] Как на исповеди, je vons confesserai tout…[234] это будет началом моего наказания.

— Прошу вас не делать этого, — остановил ее Осокин. — Я не хочу знать вашего прошедшего… Где ваши вещи? — И, взяв адрес гостиницы, пошел распорядиться.


Что же сказать еще о людях, хотя и живых, но уже разбитых жизнью?..

Одно: Софье Павловне труднее будет бороться с нею, и вероятно она падет жертвою своего бессилия; Ореста же, и в самые тяжелые минуты, поддержит та высокая цель, которой он не изменяет — служение правде!

Загрузка...