- Особенно интересно вам будет познакомиться с Муштаковым... Что-то пока не видно его, - говорил он, озираясь. - Смотрите, смотрите, неожиданно зашептал, - видите, девушка... Которая вошла... Видите, с сигаретой, в ажурных брюках? Это Таня Баранова [По некоторым соображениям фамилии Тани и некоторых других изменены, фамилия Муштакова, все адреса и места действия подлинные.]... Страшная трагедия...
В тот момзнт мне неинтересна была история какойто Тани. Я понял, что встреча с Муштаковым стала реальной, и хотел побольше услышать о нем. Но Трусов, перейдя на шепот, стал рассказывать о Тане.
Впоследствии я беседовал с ней, с ее отцом и некоторыми его друзьями. Трагедия в самом деле страшная.
Однажды она попросила у отца денег для поездки с туристской группой в Советский Союз, на свою родину, о которой слышала столько противоречивого.
Хотела увидеть улицы, кафе, кино, где все говорят только по-русски.
Баранов мог всего ожидать от своей взбалмошной дочери, но только не этого. "Дочь Баранова, бывшего прокурора армии Власова, одного из руководителей радиостанции "Свобода" - в СССР?" Да ему не простят этого. Он кричал на нее, и его оскорбления вызывали все большее озлобление Тани. Чем сильнее поносил дочь, тем упрямее она стояла на своем. Не находя доводов, кроме десятки раз повторенных, будто ее там растерзают, Баранов в бессилии сказал: "Если бы ты пошла на панель, это было бы для меня меньшим ударом, чем безумие, на которое решилась". С тем же упрямством она повторяла - все равно поедет, если и не даст денег, если даже придется для этого идти на панель.
Слова, сказанные сгоряча и в озлоблении, были слишком далеки от мыслей и тем более поступков Тани. Но Баранов не выдержал. Наотмашь ударил ее по лицу, еще раз, еще, пока она, как звереныш, не бросилась на него, царапаясь и кусаясь. Он оторвал от себя дочь и грохнул об пол.
В больницу отвез ее сам, объяснив, как избили девушку хулиганы. Она была в сознании, слышала его слова.
Спустя месяц, в день выписки из больницы, он приехал за ней в назначенное время. Дежурная сестра сказала, что девушка давно ушла, дожидается его на скамейке в парке.
Таня не дожидалась отца. И домой не вернулась.
Уехала во Франкфурт-на-Майне, где они раньше жили, в кредит сняла комнату близ Таунусштрассе, взяла напрокат у хозяйки, тоже в кредит, приличное платье, почти совсем новое, и зарегистрировалась, где положено, как научила опытная хозяйка.
Нельзя сказать, что Таня не понимала, на какой шаг идет. Тем не менее не ощущала его реальности. Должно же что-то произойти. Придут какие-то люди, - она ведь зарегистрировалась в полиции нравов, - значит, отец узнает об этом немедленн°г все всполошатся и найдется выход из положения. Скорее всего, неосознанно, где-то подспудно, но именно такую форму мести отцу она избрала.
Комнату Таня сняла вместе с трехразовым питанием. Завтракала поздно и уходила на дальние окраины, прячась от людей. Обедать возвращалась часов в шесть. Хозяйка по-своему воспринимала заплаканное лицо девушки - не можег найти клиентов. Покормив ее, снова отправляла на улицу. Ни на кого не глядя, Таня уходила подальше от этого проклятого района Таунусштрассе, бродила до глубокой ночи и, обессилев, возвращалась домой.
Начались упреки хозяйки. Она не в состоянии без конца содержать глупую девчонку. Впрочем, готова помочь ей. Уже подобрала подходящего сутенера, чтобы никто не обидел. Ведь хочешь не хочешь, должна девушка ее профессии иметь покровителя, ибо иначе дружная каста сутенеров все равно не даст житья, пока кто-нибудь из них не добьется своего. Он и поможет твердо встать на ноги.
После выхода из больницы, уже сняв комнату, уже пройдя постыдную регистрацию, а еще до этого специальное и не менее постыдное медицинское освидетельствование, без которого не зарегистрируют, она все еще надеялась на приход отца. Больше двадцати дней пряталась от всех. Той страшной сцене с отцом, его поступку искала оправдание: дикая, нервная вспышка, повод для которой дала сама, наконец, просто состояние аффекта. Но сейчас? Он же все знает, ведь полиции нравов известно, что он совсем не рядовой человек на радиостанции "Свобода", и она сообщила туда. Таня начинала реально осознавать, на какой путь становится, но все еще не могла соотнести это к себе, не представляла себя в новой роли. Как в свое время, не задумываясь, повторила отцу его фразу о панели, не придавая ей никакого значения, так уже приблизившись к самой грани панели, все еще не могла полностью воспринять случившееся.
Таня ждала, что кончится, наконец, это наваждение, этот кошмар. Отец не появлялся, не давал о себе знать, а опытные руки подталкивали ее, сначала осторожно, ласково, а опутав долгами, мертвой хваткой сдавили горло. Только тогда она ощутила весь ужас своего положения. По пятам ходит сутенер, и прятаться по окраинам уже нет возможности. Всем сердцем прокляв отца, она пошла по единственно оставшейся ей дорожке.
Таня прилично зарабатывала. Вполне хватало на оплату комнаты и питания, на ежемесячный налог полиции нравов и участковому полицейскому, на погашение кредита за уже солидный гардероб модной одежды, за медицинское наблюдение и контроль и содержание сутенера, который и в самом деле в обиду ее не давал, хотя сам подсчитывал, сколько необходимо на обязательные платежи, а остальное, все до пфеннига, отбирал.
Однажды в переулке лицом к лицу она встретилась с отцом. Баранов давно знал, где его дочь и чем она занимается. Гордость не позволила ему идти к ней. Девчонка может еще подумать, будто он чувствует за собой какую-то вину, будто пришел извиняться или звать домой. Правда, гордость появилась позже, когда опасность миновала. А в первую минуту после случившегося, вернее, как только узнал о регистрации в полиции нравов, думать о дочери было некогда. Тогда во всей опасности встал вопрос о собственной судьбе. Чем это может кончиться для него?
Вся история, несомненно, уже известна начальству.
И, вероятнее всего, не только шефу - американскому полковнику Джеймсу Брауну. А в обстановке подсиживания, склок, зависти, царящих на "Свободе", кое-кто уцепится, конечно, за этот случай.
Баранову в тот момент было не до Тани. Зато он хорошо продумал сложившуюся ситуацию и подготовил весьма крупные козыри перед тем, как вступить в игру.
А опыт игрока у него был большой.
До войны Баранов заведовал сельской школой в нынешней Кокчетавской области и учился на заочном отделении юридического института. На фронте ему стало ясно - Советский Союз будет разгромлен, а потому есть прямой смысл сдаться в плен и идти на службу к немцам. Он сказал, что имеет юридическое образование, поэтому Власов назначил его прокурором своей армии. Любой оплошности солдата было достаточно, чтобы Баранов настаивал на смертном приговоре. Его боялись даже приближенные Власова, и требования прокурора всегда выполнялись. Ему боялись возражать, ибо знали, что его месть будет изощренно жестокой.
Готовясь к объяснению с начальством относительно инцидента с дочерью, Баранов продумал много вариантов. Если от всего отказаться: "Можете ли вы поверить, чтобы родной отец грохнул об пол дочь? Да это чудовищная выдумка", - начальство поймет, где подлинная правда, ибо достаточно осведомлено о его жестокости.
Не подходили и другие варианты.
После войны Баранов пошел в энтээс. Бьющая через край инициатива в создании антисоветских фальшивок привела Баранова в число главарей энтээсов. Хваля его за очередную провокацию, кто-то из американских хозяев сказал: "Сразу видно, чей это почерк".
В ЦРУ понимали: нет смысла держать его в энтээсе, копошащимся в мелких делах. Куда больше он принесет пользы на радиостанции "Свобода", оснащенной современной американской аппаратурой. К тому же и связь этих двух организаций будет более органической.
Его перевели на "Свободу", однако почерк остался прежним. И почерк этот в новых фальшивках, запускаемых через микрофоны, хорошо известен начальству. Значит, любую придуманную им версию относительно дочери могут разгадать.
Свой поступок он объяснил так: "Поездка моей дочери в сегодняшнюю Россию, дочери бывшего прокурора освободительной армии Власова, одного из руководителей энтээс и русской редакции "Свобода", для меня равносильна смерти. Во имя моей дочери я бы пошел на это. Но во имя дела - нет. Во имя нашего святого дела я готов на любые крайние меры".
Его похвалили. Сказали лишь, что легко обойтись и без крайних мер, просто он сгоряча не подумал, просто можно не дать ей визы.
Когда все неприятности остались позади, он смог спокойно подумать о дочери. Но необходимость искать встречи, чтобы как-то улаживать конфликт, отпала...
И вот дочь перед ним. Случайная эта встреча произошла ночью, в таком месте, где ее пребывание было вполне естественным, а о причинах его появления там было нетрудно догадаться.
Они столкнулись лицом к лицу и просто пройти мимо друг друга, как незнакомые люди, не могли.
Растерянно он сказал:
- Ну, что же ты, Таня?
Она стояла молча, опустив голову, не в силах поднять глаза. А он, не находя других слов и понимая, как глупо вот так стоять молча, снова сказал:
- Ну зачем же ты так, Таня?
Она ответила тихим, прерывающимся голосом:
- Пойдем ко мне, поговорим. Я живу совсем рядом.
Встреча с дочерью расстраивала его планы. Не так уж часто он мог выбраться в этот район. Слишком много времени и сил отнимала работа.
Всю послевоенную жизнь он создавал документы, призывающие к свержению Советской власти. Холодная война согревала его сердце. И в этой войне он не был сторонним наблюдателем. Работал без устали, действовал умно. На основе критических выступлений в советской печати настолько умело разрабатывал "волнения" в СССР, что непосвященных они поражали своей правдоподобностью. Его воображение рисовало все более страшные картины жизни в СССР, и плод его мечтаний, размноженный на полиграфических базах США и ФРГ, разносимый их мощными радиостанциями и телевизионными центрами, органически вплетающийся в общий поток антисоветской пропаганды, казалось ему, неизбежно приведет к свержению строя. Еще совсем немного, и цель будет достигнута.
Огромные усилия разбивались как о стену, не находили отклика, и это все больше раздражало его.
Нарастала ненависть к народу, который, сколько ни толкуй, не может понять, что за пределами родины немало настоящих людей, таких, как он, давно готовых принять на себя историческую миссию и возглавить руководство страной. Ему хотелось пожать плоды своих трудов, хотелось наяву увидеть мифические заговоры и восстания в СССР, которые так красочно изображал он на бумаге. Хотелось чего-то грандиозного, масштабного, глобального. И "глобальное" появилось.
Из-под его пера вышла "Программа демократического движения Советского Союза", якобы присланная на Запад из СССР и подписанная: "Демократы России, Украины, Прибалтики".
Я читал эту книгу, изданную на отличной бумаге.
Читал и ряд его творений, предшествовавших ей. Какие бы небылицы он ни придумывал, никогда раньше они не содержали открытых оскорблений народа. А тут нервы не выдержали. Вся злость, скапливавшаяся годами, вылилась в чудовищных оскорблениях русского народа, не желающего свергать свой строй.
Баранов разбил "Программу" на главы для серии передач по каналам "Свободы". Но передачи не состоялись. Должно быть, поняли, сколько следов на фальшивке, как легко ее разоблачить.
Это был крупный провал, который Баранов тяжело переживал. Он нервничал. Никого, кроме самого себя, не обвинял. Не понимал, как при его опыте и выдержке мог так непростительно грубо ошибиться. Ошибка бесспорная и, что хуже всего, необъяснимая.
Приехав из Мюнхена во Франкфурт-на-Майне по делам энтээса, отправился на Таунусштрассе, чтобы хоть немного развеяться. И тут, как назло, встреча с дочерью. Отказаться идти с ней? Но она уже пошла.
Повернуть тихонько в другую сторону, постыдно бежать? Гордость и чувство собственного достоинства не позволили ему так поступить. И он зашагал вслед, поравнялся с ней.
Шли молча. Пересекли Таунусштрассе и свернули в полутемный переулок. Он сказал:
- Эти муниципальные власти просто возмущают меня. Такие налоги берут с населения, а осветить улицу не могут.
Таня ответила:
- Здесь специально мало света.
- Ну хорошо, пусть здесь, а другие улицы? Чуть из центра свернешь, сразу темнота, хоть глаз выколи.
И никому до этого нет дела, просто смешно. Конечно, там, где они сами живут, фонари понавешены, как прожектора, а о людях не думают, пусть мучаются.
И вообще я тебе должен сказать, что в муниципалитетах засели просто дельцы. Дельцы, думающие только о собственной выгоде.
Таня ничего не ответила. Еще немного шли молча.
Потом он сказал:
- А я ведь тебя послушал, Танюша. Помнишь, ты все говорила - пора купить новый рабочий костюм.
Этот вот на мне новый, ты обратила внимание?
- Мы пришли, - остановилась она у входа в одноэтажный старый дом, затянутый вьющимся диким виноградом. Отперла дверь, зажгла свет в прихожей, через холл провела к себе мимо трех закрытых дверей. В комнате было чисто, уютно, стоял едва уловимый запах духов. Вытянутая вверх и немного в сторону рука бронзовой девушки держала цветок, из которого струился слабый голубой свет.
- Садись, - показала Таня на кресло. - Я чтонибудь приготовлю.
- Нет-нет, ничего не надо, - заторопился он, - я ведь ненадолго.
- Ну тогда виски. - Открыла бар, он осветился изнутри, как освещается автомашина, когда открывают дверь. Достала начатую бутылку, тонкостенные пузатые бокалы и содовую воду из маленького холодильника, стоявшего тут же.
- Ну зачем все это? - недовольно сказал он. - Что ты, ей-богу?
Таня налила виски ему и себе, села на круглый стул без спинки напротив него.
- Содовую наливай сам по вкусу.
Не добавив воды, он залпом выпил, сказал:
- Извини, Таня, я тороплюсь...
- Торопишься? - удивленно переспросила она. - Ну, пожалуйста...
Поднялась, быстрым, привычным движением дернула длинную молнию сзади на платье, тряхнула плечами, и оно упало к ногам.
- Что ты делаешь?! - вскочил Баранов.
- Так ведь ты торопишься, - с упреком ответила она, перешагивая через платье. - Извини, - расстегивала она лифчик, - я забыла предупредить, со стариков я беру втрое дороже.
- Сумасшедшая! - взревел он и, оттолкнув ее, бросился к двери. Она захохотала и прыгнула вслед, крича:
- Держите, держите, он не заплатил.
В холле появился огромный детина, преградивший путь Баранову.
- Что вам надо?! - заревел Баранов.
- Денежки, - лениво ответил детина. - За постельку с Танечкой надо ведь платить.
Неожиданно он ударил Баранова своим огромным кулаком в живот.
Баранов не вскрикнул. Только, согнувшись, схватился за живот обеими руками. Потом немного выпрямился, извлек купюру в сто марок, положил на круглый столик и направился к двери.
- Маловато, - безразличным тоном сказал детина, - за такую девочку маловато, - И ударил кулаком в челюсть. Баранов упал.
- Бей его, бей его, ногами бей, - визжала Таня, суча кулачками, пока не зашлась в истерике,
* * *
Графиня Елена Бардес живет прошлым. Она рассказывала о своей молодости, а мне казалось, будто все это давно знакомо. Я не знал, говорит ли она о своей жизни или повторяет что-то кисейно-голубое, где-то давно ею прочитанное. Впрочем, оснований для того, чтобы сказать это с уверенностью, у меня не было. Возможно, и в самом деле она вращалась в высшем свете Петербурга и теперь вспоминала самое для нее броское из той жизни. Но так или иначе мне надо представить графиню и привести именно ее рассказ, а не свои сомнения.
Великолепие балов, маскарадов, пикников Елена ощущала, видя, как готовятся к ним взрослые, а она, еще совсем девочка, только трепетно мечтала о чудесном, сказочном мгновении, когда сама появится в этом манящем, прекрасном мире и обязательно будет в центре его, и наконец, первый ее бал, изумительный, захватывающий, неповторимый, как у Наташи Ростовой.
Игра хрустальных люстр на мраморных колоннах, сверкающие узоры паркета, оркестр где-то под потолком, шикарное общество и сама она, юная, неотразимая, то окруженная поклонниками - мальчиками из кадетского корпуса, то скользящая в плавном танце или несущаяся в головокружительном вальсе.
Вот, собственно, и все ее воспоминания, если отбросить бесконечные повторения одного и того же, обогащенные всякий раз новыми деталями.
Графиню Бардес я увидел за столиком под грибком на пляже в Пицунде напротив четвертого корпуса, где мы отдыхали вместе с писателем Юрием Корольковым. Она продавала бюстгальтеры. Озираясь, доставала из саквояжа по одному, чтобы не привлекать внимания. Тем не менее вокруг нее стали собираться девушки. Она решительно защелкнула саквояж и жестом показала все, нет больше.
Я никак не ожидал встретить ее в Пицунде, тем более на нашем пляже. Уж если приехала, то куда удобнее ей находиться на своем пляже, близ корпуса, где живут иностранные туристы. Откровенно говоря, он и благоустроен лучше нашего, там менее людно.
Видимо, здесь больший спрос на западногерманские лифчики.
Я подошел к ней. Она тоже удивилась встрече и обрадовалась - хоть одна знакомая душа. Несколько минут восторгалась морем, сервисом, не очень складно объяснила свое присутствие на нашем пляже и незаметно перешла к воспоминаниям, очевидно запамятовав о разговоре во время первой встречи у нее дома во Франкфурте-на-Майне. Правда, здесь в Пицунде кое-что добавила к тому, что я уже слышал.
В то страшное для нее время семнадцатого года семья разлетелась куда-то, она осталась одна, беспомощная, ничего не умеющая делать. А дальше ей и вовсе ничего не хотелось вспоминать. Потянулись тяжелые годы. Вышла замуж за Дмитрия Тру сова, о котором тоже ничего не сказала, но, судя по отрывочным фразам, семейная жизнь шла нелегко и длилась недолго. Она снова осталась одна, но теперь уже с маленьким Володей на руках.
Мысли ее скачут, связного рассказа не получается.
Она уже в Западной Германии, работает машинисткой в издательстве "Посев". Сводить концы с концами трудно. И вот - ирония судьбы! Сторож и истопник "Посева", грубый, неотесанный и здоровенный мужик Петр Попов, чуть ли не делая одолжение, соглашается на ней жениться. "А то рубаху простирнуть приходится самому".
Так с ее тонким, изысканным вкусом и манерами, с ее воспитанием в высшем кругу общества пришлось пойти на этот брак, выслушивать рассказы о мужицком житье, вплоть до его побега за границу в тридцатом году.
При встрече во Франкфурте-на-Майне она о муже не говорила, да и не могла говорить, ибо он находился рядом. А попал я к ним при следующих обстоятельствах.
В ту первую ночь во "Флориде", когда я только познакомился с Владимиром Трусовым, мы так и не.
дождались Муштакова. Трусов был убежден: не сегодня, так завтра явится обязательно. Расков оказался прав - Трусов старался помочь мне, как только мог. Думаю, известную роль в этом играл и тот факт, что он собирался с матерью в туристскую поездку к нам, рассчитывая, очевидно, и на мое содействие.
Мне не раз приходилось замечать, что за рубежами нашей родины каждый советский человек, воспринимается чуть ли не как полномочный представитель государства. Будто может он принимать официальные решения, и уж на худой конец любая высказанная ему мысль или просьба будут немедленно переданы лично руководителям страны.
Трусов побаивался, как бы советские органы не начали его преследования. Я объяснил ему наши законы, по которым преследованию подлежат только те лица, чьи руки запятнаны кровью. Он и сам слышал об этом, и хотя был период, когда приходилось во имя куска хлеба выполнять пропагандистские задания против родины, в остальном совесть его чиста. Мне верилось в правду этих слов, тем более что о своих деяниях против родины рассказал он подробно.
Мы решили на следующий день снова прийти во "Флориду", и я согласился заехать за ним домой, чтобы заодно познакомиться с матерью и отчимом.
Так я попал в дом этой семьи.
Здесь - небольшое отступление. Одно из бедствий, принесенных войной, это трагедия сотен и сотен тысяч советских людей, насильно угнанных в гитлеровскую Германию или попавших в плен и не сумевших вернуться на родину. Причины к тому были разные. Малодушие одних, под угрозой оружия или в силу каких-то неотвратимых обстоятельств вынужденных в свое время работать на гитлеровцев, легковерие других, поддавшихся тонкой и лживой пропаганде, шантажу или провокациям, низкий уровень третьих, польстившихся на яркую мишуру Запада, и многое другое.
Прозрение пришло слишком поздно. Тем, кому во время войны было двадцать, теперь - пятьдесят.
Сегодня эти сотни и сотни тысяч, - за редчайшим исключением, - тянут лямку, горько вздыхая о родине.
Они никого не винят, только самих себя, и нет у них другой жизни, кроме той, на которую оказались обреченными. Но вот уже и тридцать лет прошло, а забыть родину не могут. Они создают библиотеки современной советской литературы, выписывают из Москвы газеты и журналы, смотрят советские кинофильмы и телевизионные передачи. Этим людям активно помогает Советский комитет по культурным связям с соотечественниками за рубежом, вплоть до выпуска для них газет и журналов.
И все-таки слишком много прошло времени, и оно не могло не наложить на них отпечатка того строя и общества, в котором они живут. Нет среди них ни чувства глубокого коллективизма, свойственного нашим людям, ни подлинной взаимовыручки и лружбы. Посмотрят, скажем, кинофильм в арендуемом ими небольшом помещении, повздыхают или даже посмеются, если фильм смешной, а потом грустно и молча разбредутся по своим углам.
Подлинный праздник для них - всфечи с соотечественниками, приезжающими в гот мир Но слишком редки такие праздники. И наши туриоы, и командированные заранее рассчитывают свое время чуть ли не по минутам, да и кому охота связываться за рубежом с людьми, неизвестно по каким причинам оказавшимися за пределами родины.
Но сейчас речь не о них. Речь о той кучке, ничтожной и по количеству, и по существу своему, которая пошла на службу в различные антисоветские центры.
Как ни парадоксально, даже они рады встретился и поговорить с советским человеком. Объяснение тому простое и ясное. Эти продавшиеся действуют отнюдь не по идейным соображениям. Из числа подобных, с кем встречался на протяжении ряда лет, лишь однажды наткнулся на идейного врага, да и го доживающего свой век. Остальные ведут свою бесчесную службу, по образному определению одного из эмигрантов, не по убеждению, а наподобие определенной категории женщин. Не от легкой жизни, а под ударами судьбы самые слабовольные из них, махнув на честь и совесть, идут торговать своим телом. Они достойны презрения и жалости. Так же и в среде эмигрантов.
Лишь единицы, поправшие честь и совесть, пошли продавать свои души. И гак же вызывают они не только презрение, но порой и жалость. Среди них встречаются и такие, как Владимир Трусов, у которого хватило духу отказаться работать на врагов родины.
Поэтому и порадовался, узнав, что ему без задержки дали визу на въезд к нам. К сожалению, повидаться в Пицунде не удалось. В гот день, котда я встретился с его матерью, он уехал в длительную морскую прогулку, а нам с Корольковым оставалось два часа до отъезда в Москву.
С Урусовым я через год снова встречался в Западной Германии, и он восторженно говорил о своей поездке в Советский Союз. Правда, немного обиделся.
Хотя и раньше не верил в репрессии, которыми его пугали некоторые "друзья" во Франкфурте, когда виза уже была получена, но в том, что куда-то вызовут и допросят, не сомневался. Оказывается, никто даже внимания на него не обратил. Относительно доездок различных лиц из страны в страну у него свои твердые убеждения. Какую бы индифферентную мину ни делали чиновники любой страны, они точно знают, заранее проверят, кого впускают к себе и кого выпускают. Значит, все знали и о его прошлой деятельности. Так неужели никому не интересны детали даже его нашумевшего скандала в Риме?
К пятидесятому году тридцатилетний Трусов не имел ни профессии, ни денег. А погулять любил. Мать в "Посеве" зарабатывала гроши. Зато много знала о делах хозяев этого органа. Знала и об организации какой-то специальной школы в Аимбурге. Правда, ей не приходило в голову, что школа эта диверсионная и готовит людей для заброски в Россию. Возможно, знай она это, и не согласилась бы послать туда сына.
Она, конечно, понимала - школа особая, антисоветская, учатся там на всем готовом, да еще жалованье получают, живут по режиму, и все это очень хорошо.
А то, кто знает, что будет дальше с сыном. Работы нет, денег нет, а выпивши приходит часто.
Владимир пошел в школу с большой охотой. Все интересно, романтично, таинственно. Вскоре ее перевели в Бад-Хомбург. Здесь учились люди самого разного возраста и в разное время попавшие за границу.
Среди них был и Муштаков, после окончания школы назначенный преподавателем конспирации. Трусова увлекал этот предмет, и у него установились отличные отношения с Муштаковым. Еще ему нравились дисциплины, изучающие методы подделки печатей, бланков, различных документов. Охотно слушал лекции по структуре органов безопасности. А вот историю ВКП (б), историю СССР не любил. Получалось, что живут в России темные и тупые люди, ненавидящие свой строй и друг друга, ничего не умеющие делать. Как же тогда они выиграли войну? И почему до сих пор не гибнет этот строй, если он начал разваливаться уже с семнадцатого года, а во время войны вовсе ни на чем не держался? В это никак не верилось.
Трусов никому ничего не говорил о своих сомнениях. А все-таки, видимо, пронюхали, чем он дышит.
После выпуска часть слушателей взяли в американскую диверсионную школу под Мюнхеном, где платили куда больше, а два дня в неделю вообще райскую жизнь устраивали - пей, гуляй сколько хочешь.
Других взяли на высокооплачиваемые должности в различные издательства, а Грусову поручили самое мелкое и неинтересное. Сначала распространял "Солдатскую правду" и листовки среди советских солдат, находившихся в Восточной Германии. Эту газету и листовки редактировал и больше половины заметок и обращений писал Муштаков. Правда, был и американCKLU редактор, по он сам ничего не делал, только направление давал.
А как распространяли? В войска же не пустят.
Смех один. Все-таки считалось, что разработана хорошая система распространения, которым занималось несколько групп.
В группе некоего Лахно, кроме Трусова, было три человека, и в их распоряжении имелась специально оборудованная грузовая автомашина. В типографии "Посева" во Франкфурге-на Майне ее загружали листовками и "Солдатской правдой", тоже считавшейся листовкой, на складе брали ненадутые резиновые шары, изготовленные в Аахене, и отправлялись в поездку, рассчитанную на десять дней. Прежде всего заезжали в городки Швайнфурт или Фулда, где брали несколько баллонов водорода, и отправлялись на зональную границу. В трех-четырех километрах от, границы выбирали в лесопарке подходящее местечко, укрытое от посторонних глаз. Работу начинали ночью.
В распоряжении группы были два типа шаров - диаметром тридцать девять сантиметров и сто семьдесят пять сантиметров. Первые могли поднять триста тридцать граммов, вторые - два с половиной килограмма. Соответственно отвешивали и стягивали специальными шнурами пачки лисговок. Затем по одному надували шары, привязывали к ним пачки так, что оставался болтаться конец шнура.
Рассказывал это Трусов, смеясь.
Дождавшись погоды, - а бывало, несколько дней ждали - Лахно определял направление и скорость ветра, и в зависимости от этого - длину болтавшегося шнура Поджигал его и выпускал шар. Шнур тлел, и считалось, что огонек достигнет узла, скрепляющего пачку, как раз, когда она будет над расположением воинской части, и листовки разлетятся. А потом потеха то ветер вдруг не в ту сторону подует, то фитилек разболтается, коснется шара и он раньше времени лопается, то унесется куда-то далеко в небо.
За ночь успевали выпустить сорок маленьких или семь больших шаров. Ну, первый раз интересно было.
Даже во второй и третий раз охогно в эти игрушки играл, вспоминалось, как в детстве воздушного змея запускали. А потом надоело. И писать отчеты надоело.
Ведь по тому, сколько листовок заброшено в советские войска, и деньги платили. Расположение воинских частей было размечено по номерам. Вот и писали - такому-то номеру столько-то штук сбросили, такому-то - столько, как бог на душу положит. Часто бывали конфузы. Числится по отчетам, будто весь тираж над противником сброшен, а находят вдруг целые пачки чуть ли не во Франкфурте.
Занимался этим делом Трусов недолго. Назначили диктором на радиостанцию, и тоже ненадолго. Поручили дело, где нужна смелость и выдержка. Не зря же учили его в Бад-Хомбургской школе методам слежки, шантажа, конспирации.
Почему на задание послали в Италию, он не знал.
Командировка обрадовала. Красивая страна, приличная гостиница, денег не то чтобы сколько хочешь, но вполне достаточно. На второй день после приезда в Рим какой-то человек поинтересовался, не из Саратова ли он приехал. Трусов ответил: "В Саратове живет мой брат".
Этот пароль дал ему Околович. Один из главарей энтээсов, старый эмигрант, работавший то поочередно, то одновременно на английскую, американскую и западногерманскую разведки. Под любую антисоветскую акцию умудрялся получать от своих хозяев крупные суммы, выдавая ее за одну из многочисленных, еще готовящихся, которые составляют стройную систему подрывной деятельное!и, 1ребующей крупных расходов.
Вместе с новым знакомым, в распоряжение которого поступил, Трусов готовился че! ыре дня. И вог настала минута.
Он вошел под навес у кафе, где на открытом воздухе стояло около десяти столиков. Еще издали увидел нужного человека. Этю советскою инженера, приехавшего в командировку, успел достаточно изучить за дни подготовки. Знал, чю он посюянно обедает именно в этом кафе в одно и то же время.
Весьма учтиво спросил, можно ли сесть рядом.
"Пожалуйста", - ответил инженер, бросив влляд в сторону, словно удивляясь, почему он хочет за этот столик, когда вокруг так много свободных мест. Стол находился у стены, а вокруг нею - три С1ула, на одном из которых, близко придвинутом к обедающему, лежал портфель. Трусов сел напрошв и, дотянувшись до стула с портфелем, положил туда и свою тонкую кожаную папку.
Инженер ел, просматривая газету. Трусов дважды пытался завести разговор, задавая какие-то вопросы, но ответы получал односложные, и беседы не получалось. Закончив с обедом, инженер рассчитался.
Высвобождая портфель, приподнял папку.
- Извините, - мгновенно наклонился за ней Трусов, и тот протянул ему папку. С двух сторон щелкнули фотоаппараты. Трусов, едва прикоснувшись к ней, отдернул руку, с улыбкой и спокойно сказал:
- Это не моя.
- Как же? - удивился инженер. - Вы ведь только сейчас ее положили.
Трусов ответил резко и громко. К их столику обернулись соседи. Кто-то поддержал инженера. Тут же вмешался слишком эмоциональный итальянец и стал что-то доказывать, сильно жестикулируя.
Возможно случайно, на тротуаре у самого входа оказались два полицейских. Едва ли мог заинтересовать их мелкий спор. Весь Рим с утра до вечера спорит. Но тут случай особый. Один резко и категорически, второй спокойно и настойчиво отказываются от папки, приписывая ее принадлежность друг другу.
Услужливый фотограф положил перед полицейскими еще влажный цветной снимок: оба спорщика улыбаются, оба держат папку, и трудно понять, кто кому ее передает. Полицейским ничего не оставалось, как проверить ее содержимое. В ней оказалась калька с подробным планом одного из крупнейших итальянских портов. Под итальянским текстом условных обозначени - перевод на русский. В уголке справа надпись "секретно" и фамилия инженера.
Более чем наивные для действий разведчика переводы на русский и эта демонстративная надпись выдавали грубую фальшивку. Но устанавливать истину - дело не полицейских. У них достаточно основании, чтобы забрать в участок обоих. Так они и поступили под шум собравшихся любопытных и крики о русском шпионе. На следующий день три газеты под сенсационными заголовками дали сообщение о задержании советского разведчика.
Трусов был спокоен. Кальку он снял с карты, купленной в магазине учебных пособий. Перевод на русский сделан не его рукой. Однако то, что ни военной, ни государственной тайны калька не представляла, выяснилось лишь через два дня. И хотя советского инженера сразу же выпустили под расписку, за эти два дня еще четыре газеты успели дать крикливые заметки о скандальной истории.
Трусова тоже выпустили. Кто делал перевод на русский, да и весь инцидент никого больше не интересовал, коль нет в нем состава преступления. Газеты свободны, что хотят, то и печатают, а если кто-то кого-то обидел или оскорбил, можно подать в суд, в том числе и на газеты, которые отказались напечатать сообщения, чем все кончилось.
После этого случая Трусову поручили более серьезное дело, связанное с диверсией и возможным применением оружия. Естественно, и заработок предстоял неизмеримо больший. Он решительно отказался. Так начался разлад с энтээсами и их хозяевами, кончившийся полным разрывом, ибо, обозлившись, он не желал больше браться и за менее рискованные дела.
А круг знакомых остался старый, все та же эмигрантская среда.
Теперь он работает в бюро по сдаче квартир.
Огромное количество франкфуртцев не имеют жилплощади. Одновременно много квартир пустует, в любьтх районах города стоят незаселенными корпуса, недавно построенные, современные. В Западной Германии насчшывается две соши тысяч пустующих квартир и пятьсот тысяч бездомных. Пять миллионов живут в квартирах, признанных аварийными. А переехать в хорошие трудно, слишком высока квартирная плата. Вот и возникла сеть посреднических контор и бюро по сдаче жилой площади. За каждую сданную квартиру они получают от владельца комиссионные в сумме ее месячной арендной платы.
В таком бюро и работает Трусов. Заработок пе ахти какой, а главное, не стабильный, зависит ог множества обстоятельств, порой просто от случайной удачи. Пока ничего лучшего нет. Впрочем, его работа имеет много положительных сторон. Не надо ходить на службу к определенному часу и сидеть там целый день. После удачной сделки можно вообще не появляться хоть неделю. Это дает возможность подрабатывать у Раскова и вообще распоряжаться своим временем. Потому охотно может уделить время мне. Не так уж часто выпадает случай оказать услугу советскому человеку.
Я приехал к Трусову, как условились. По многим деталям понял - гостя ждали. Маленькая двухкомнатная квартира, обставленная более чем скромно. В углу - икона, лампадка. Встретили приветливо, особенно глава семьи, высокий, жилистый и энергичный горбоносый старик. Говорит резко, уверенно, сильно жестикулируя, почт не сгибая локтей. Может быть, потому руки казались особенно длинными. Взмахами резал воздух, точно подводя черту. А начал так:
- Не знаю, как у вас, а мы уж по старому русскому обычаю гостя встречаем, - и достал из шкафа бутылку водки. Еще не поставив на стол, пристально, испытующе посмотрел на меня - как отреагирую?
- Боже мой! - всплеснула руками графиня, страдальчески сморщившись. Стол еще не накрыт, а ты как в трактире.. Сразу водку.
- Так накрывай, коль не накрыт, - оборвал он. - Где там твои салфетки-амулетки. - И со стуком поставил в центр стола бутылку.
Когда-то в России он ненавидел помещиков-дармоедов, которые ничего не делали, а только жрали и кутили. Презирал безземельных и безлошадных, этих ленивых голоштанников. Он же - человек трудолюбивый, смекалистый. Потому и землицы имел в достатке, и скота. Сам жил и людям давал жить. Полдесятка батраков, работавших у него, никогда не обижались. Правда, и он к ним претензий не имел, люди работящие, старательные. Да лентяй у него и не зацепился бы - все на глазах, сам вместе с ними от зари до зари. Хочешь работать как положено, работай, а нет - на все четыре стороны. И несправедливо его раскулачила Советская власть. И признать ее можно полностью, а вот крепкого мужика зазря обидели Выгоды своей от крепкого мужика не поняла Советская власть.
Попов был уверен, что с его руками и головой где угодно выбьется. Хлебнув за границей батрацкой жизни, возненавидел всю иностранщину. А жить надо.
Скитался по разным странам, пока не осел во Франкфурте-на-Майне. Работал сторожем и истопником, уже ни на что не надеялся и роптать перестал, пока не случилась история, о которой говорил со злобой.
Энтэзсы вместе с "Посевом" находились в помещении барачного типа. Попов запирал ворота, выпускал из будки двух собак, обходил территорию. Зимой всю ночь поддерживал огонь в печах.
Однажды ему принесли мешок макулатуры и велели сжечь. Ночью этим делом и занялся. Затолкает в печку стопу и ждет, пока прогорит. Случайно взглянул на какую-то бумагу. Расписка Околовича в получении трех тысяч марок.
- Аж в пот бросило, - рассказывал Попов. - За что же такие деньги? Смотрю дальше - расписка Романова на пять тысяч. Да что же это такое! Захлопнул дверцу топки, вывалил на стол все бумаги, начал рассматривать. Вижу - ведомость, и все начальство как один в ней переписано, и суммы такие, что дух захватывает. Вот гады, думаю, каждый божий день, как святые, твердят: "Все энтээсы равны между собой, все по триста марок в месяц получают, за идею работают, как борцы и герои, и воздадут им все сполна, когда Россия восстанет. Уже недолго ждать". Ах, сволочи, думаю, христопродавцы окаянные. Аккурат, кто так твердит, выходит, тысячами огребает. Вот, выходит, где ихняя идея.
Подобрал все эти расписки ведомости, стал утра дожидаться. Первым на работу Околович явился. Его дверь рядом со входом в бухгалтерию. Недалеко, думаю, гебе, чертов горбун, за денежками ходить Я молча здороваюсь, ничего не говорю, и он тоже важно тал отвечает, и морда такая занятая, будто восстание в России обдумывает. Отер он дверь, я следом. Грохнул по столу целой пачкой.
"Значит, по триста марок, говорю, чертов карлик, конопатый. А это что?" Так хотелось по роже садануть, да побоялся, дух выпустит. Рука у меня тяжелая, а он мелкий такой, согнутый, как крючочек. Правда, плюнул, чуть в лицо не попал, и ушел. Сволочи они все до единого .. В гот же день мне и расчет выписали, никто и разговаривать не стал.
* * *
В семье Владимира Трусова я пробыл недолго.
Вместе с ним отправились во "Флориду". Но и на этот раз неудачно. Муштаков так и не появился. Не было его и в следующую ночь. А на четвертую и вовсе не повезло. Накануне в частях американской армии, расположенных во Франкфурте-на-Майне, была получка.
Я не знал этого, да если бы и знал, едва ли сему факту мог придать какое-либо значение.
В военной форме посещать заведения, подобные "Флориде", американцам запрещается. Но их и в гражданской одежде легко отличить даже на расстоянии - обувь остается воинская: высокие ботинки со шнуровкой на крючках, выпуклыми и твердыми, как у футбольных бутсов, носками. Впрочем, американцы и не пытались ничего скрывать.
Часа в три ночи большая ватага в высоких бутсах ввалилась во "Флориду". Вели себя гак, будто никого, кроме них, здесь не было. Не спросив разрешения, начали составлять столики. Бесцеремонно предложили каким-то посетителям пересесть на другие места. Те возмутились. Начался спор, перешедший в драку.
Дрались честно. Никто не бил бутылками или стульями Только кулаками.
Пожалуй, самая ответственная и высокооплачиваемая должность в ночном баре - вышибала. Этот пост у Раскова занимал бывший польский профессиональный боксер. Очень высокий и сильный, он стоял посередине бара, расставив ноги, и расшвыривал дерущихся. Попавшегося ему под руку маленького, на первый взгляд щуплого, но цепкого американца рванул из кучи, как щенка, и тот с грохотом полетел в сторону, сшибая стулья. Поднялся не торопясь, медленно подошел сзади к поляку и, как-то странно подпрыгнув, изо всех сил ударил его своей бутсой между ног. Вышибала вскрикнул, резко присев на корточки, повалился на бок и завыл, все сильнее подтягивая ноги к подбородку. Несколько раз блеснул магний и щелкнули фотоаппараты.
Я стоял спиной к стене и думал, как отсюда выбраться. Что произойдет дальше, было ясно. Кто-то уже, конечно, позвонил в полицию, и она прибудет незамедлительно. На следующий день в каком-либо не очень солидном органе появится соответствующая информация с фотоснимками. Весьма вероятно, что в кадре окажусь и я. И совсем не исключена примерно такая подтекстовка: "Вот как развлекается советский писатель". Перспектива, сами понимаете, не самая лучшая.
Я твердо решил во "Флориду" больше не ходить, о чем на следующий день сообщил Трусову. Оставалось принять его предложение - поехать к Муштакову домой в Бад-Хомбург.
Как и предполагал Трусов, нашли мы Муштакова в маленькой пивной близ его дома. Трусов вошел туда один и вскоре вернулся с крупным рыхлым стариком, Измятая, далеко не первой чистоты одежда, одутловатое, широкое лицо, мутный взгляд и еще какие-то детали не оставляли сомнений в том, что человек этот пьет не первый день. Впрочем, Трусов заранее предупредил: Муштаков целыми днями сидит в пивной, "водки уже не приемлет, а пиво дует чуть ли не бочками".
- Какой еще сюрприз? - лениво и безнадежно бормотал он, и его глаза не то щурились, не то слипались. - Какой может быть для меня сюрприз?
- А вот, - кивнул в мою сторону Трусов. - Ты все хотел встретиться с человеком сегодняшней России, знакомься, только что из Москвы приехал.
Муштаков тряхнул головой, глаза раскрылись. Он тупо уставился на меня, словно не веря. Потом ожил, улыбнулся:
- Не может быть! Правда? - и шагнул ко мне, расставив руки.
Я машинально отстранился.
- Да, да, понимаю... - снова сник Муштаков. - Но знаете, - в голосе появилась твердость, даже уверенность. - Вы, конечно, знаете, к кому пришли, хотите разговаривать, раз пришли. Значит, выслушаете мою исповедь. Вас прислал ко мне бог.
Исповедь... Может быть, больше всего мне хотелось исповеди. Почему сельский счетовод так люто ненавидел Советскую власть? Что думал, ведя свои записи, на что надеялся? Что чувствовал, медленно умерщвляя людей, о чем кое-какие детали я уже знал?
Да, исповедь. Но если бы она пришла сама собой, неожиданно вылилась из общего разговора, да и то едва ли закономерна в данных обстоятельствах. Исповедь, это - перед другом. Что-то глубоко интимное, доверительное, тайное. А мне ведь для печати.
Я не мог скрыть своих сомнений.
- И хорошо! - резко сказал Муштаков. - Пишите! - Это слово прозвучало как приказ. - Пусть все знают! Пусть знает Россия! Пусть знают смолоду, чего я не знал.
Видимо, в мыслях старик далеко оторвался от своего жалкого положения. Куда-то вознесся и, должно быть, всерьез думал, как трудно жить России, пока ЕЮ узнает его истории.
Шесть вечеров я слушал рассказы Муштакова. Они походили не на воспоминания о давно или недавно прошедшем. Он снова жил каждым эпизодом, будто действие происходит в данную минуту. Рассказывал, как под гипнозом, осушая батареи пива, перевоплощаясь в зависимости от событий, встававших в памяти, то стуча кулаком о стол, то хохоча или плача, скрежеща зубами.
* * *
Поместье генерала Муштакова возвышалось над полями и лесами, принадлежащими ему. Хозяйство вел управляющий почти бесконтрольно. Генерал не любил ни землю, ни леса. Его страстью были скаковые лошади. Эта страсть передалась сыну - Владимиру.
Казалось, верховой езде он научился раньше, чем начал ходить.
Генерала знали как человека незлобивого, даже добродушного. Управляющий надежно оградил его от общения с крестьянами, но если случалось кому-либо пробиться к генералу, он сочувственно выслушивал просьбу и отказывал редко. А вот эти качества сыну не передались. С юных лет он носился по полям и просекам, выискивая добычу. Увидев далеко в степи крестьянина или крестьянку, сорвавших, скажем, стручок гороха, он припадал к шее лошади и мчался вдогонку не по дороге, а напрямик по гороховому полю, чтобы на полном ходу полоснуть нагайкой. А если успевал человек броситься на землю и нагайка просвистит по воздуху, вздыбливая коня, возвращался и, перегнувшись в седле, наотмашь хлестал лежащего.
Крестьяне окрестных деревень легко вздохнули, когда Владимир уехал в кадетский корпус. Не проучился и двух лет - свершилась революция.
Может быть, случайность, но скорее эмблема смерти - череп и перекрещенные кости на знамени и воинской форме, привели его в армию Дроздовского, где было немало таких юнцов, как он, прозванных ласкательно "баклажками". Едва ли хоть в одном соединении белых армий или бесчисленных бандах различных атаманов, отличавшихся жестокостью, так садистски истязали пленных красноармейцев, как дроздовцы.
Владимир Муштаков, бесшабашно отчаянный, на великолепном своем скакуне, потрясенный тем, что эти хамы, не умеющие даже держать оружие, посмели подняться против воли божьей, умилял дроздовцев изобретательностью и изощренностью в пытках.
Сама идея революции, - как ему казалось, нелепая, сумасбродная, безоговорочно обреченная, - вызывала ярость до бешенства Он в полной мере чувствовал себя хозяином, единственным наследником отцовского поместья и никому не собирался отдавать своего. Поначалу его часть, которой командовал генерал-лейтенант Туркул, заменивший вскоре умершего Дроздовского, одерживала только победы. Вместе с группой боевых офицеров он выезжал в Ростов-на-Дону на похороны командующего, где дал клятву жестоко мстить за эту смерть. А мстить стало труднее. Все чаще приходилось укрываться в лесах, а то и спасаться бегством врассыпную.
Однажды Муштаков с группой дроздопцев попал в плен. У здания штаба красных к ним вышел комиссар, человек лет сорока, огромного роста. Обвел всех взглядом.
- А это что? - показал, улыбаясь, на Муштакова. - Ишь ты, вояка - И уже серьезно добавил:
- С молокососами Красная Армия не воюет. Марш домой!
С него сорвали погоны и дали под зад коленкой.
Несколько дней он бродил по лесам, пока не наткнулся на отряд банды Шкуро. Там и закрепился. Эго была большая группа, отбившаяся от основных сил, и в их числе человек десять из санроты. Они тоже блуждали по лесам, выходя на дорогу только ночью. В одну из таких вылазок подошли к разгромленной, всеми брошенной деревне. Только в одном доме, охраняемом двумя красноармейцами, тускло светился огонек.
Муштаков вызвался снять их.
- Я это умею, - сказал он командиру, - дайте в помощь только одного смелого человека.
Охрану сняли бесшумно. Дом окружили и ворвались неожиданно, бросив в окна гранаты. Восемь красноармейцев были убиты, трое ранены. Один из них совсем легко, в кисть правой руки.
В тяжелораненых никто не позволил себе стрелять.
Все отталкивали друг друга, потому что каждый сам хотел совершить это дело и облегчить душу. В конце концов общими усилиями их затоптали. Одновременно шла возня вокруг раненного в кисть. С ног его кто то сшиб кулаком, а уже потом стали добивать ногами. Но тут изловчился Муштаков и бросился на лежавшего, прикрыв его своим телом.
- Стойте, остановитесь! - кричал он, расставляя руки, грудью прикрывая его голову.
Остановиться в одно мгновение людям было трудно, и несколько ударов пришлись Муштакову. И всетаки, ничего не понимая, разгоряченные, замерли: "В чем дело?!"
- Послушайте, только послушайте, - весь дрожащий, хрипел Муштаков, поднимаясь. - Не убивайте!
Не убивайте его! Он должен жить. Это комиссар. Егие недели две, и ни одного комиссара не останется в живых. И никто не будет знать, как выглядят коммунисты, чем онц отличаются от людей.
А коммунист всегда улыбается. Он улыбался, обзывая меня, дворянина, молокососом. Видите, он и сейчас улыбается. Надо сохранить его улыбку. Отрезать губы. Пусть всю жизнь улыбается. С каждой губы снять половиночку. И залечить. С нами же опытный хирург. Коммунист должен хорошо слышать. Но слуховой аппарат внутри, а наружная часть только мешает, надо тоже отрезать. И голова у коммуниста особая, думающая. Революцию придумали. Надо скальпировать голову квадратиками, под шахматную доску.
Как символ мысли. А глаза оставить. Коммунист должен хорошо видеть. Пусть смотрится в зеркало, пусть видит, как на него будут смотреть люди, как будут плевать ему в лицо. Он должен это видеть.
Муштаков говорил, задыхаясь, и его слушали такие же, как он, а перед ними лежал израненный и избитый человек, пытающийся подняться, и действительно улыбался. По мере того как говорил Муштаков, люди успокаивались, будто утолялась их жажда мести. Она на самом деле утолялась, ибо все сказанное было им по душе и наполняло их радостью, и они все более расплывались в улыбке, потому что знали теперь, что им делать с этим человеком. И они сделали это. Сделали по всем законам медицины, под наркозом.
Наркоз применили тоже по просьбе Муштакова.
Он сказал, хорошо бы, конечно, без наркоза, но трудно закрепить губы, чтобы они не дергались, когда будут резать, а то улыбка может получиться некрасивойг да и побрить голову, а потом вырезать аккуратные квадратики, если человек будет дергаться, трудно и потребует долгой возни с ним.
Мы сидели в отдельной квартире Муштакова на окраине Бад-Хомбурга, и он рассказывал, поглаживая двух кошек, сидевших у него на коленях, отрываясь от них для того, чтобы налить и выпить очередной бокал пива, и никак не мог понять глупость врачей, запретивших мне употреблять этот чудодейственный напиток. Говорил спокойно, временами монотонно или вдруг возбуждаясь. Едва уловимо слышались нотки хвастовства своей изобретательностью.
Думаю, мне удавалось не выдать закипавшего в груди. Старался, чтобы окаменели, не проявились естественные человеческие чувства. Он продолжал рассказывать. Я продолжал слушать.
О том, что стало с комиссаром, Муштаков не знал.
Помнил лишь, как самого его подкосил тиф в деревне Кисловка под Херсоном. Его бросили где-то по дороге на маленьком хуторе. Ухаживала за ним совсем молоденькая сестра милосердия. Помнил неотчетливо - то она дает ему попить, то просто сидит рядом.
Потом снова картины прошедшего обрели ясность, видимо после кризиса. Сестры уже не было. Он лежал в сарае на сене рядом с парнем, у которого на голове и на груди были грязные и ржавые ог крови бинты.
Звали его Коля. Хотя с трудом, но передвигаться он мог. Когда Муштаков пришел в себя, Коля стал кормить его, приговаривая:
- Держись, хлопец, я ж тебе говорил, вот и полегшало. Теперь на поправку пойдешь. Еще и беляков проклятых будем душить. Всех до одного передушим.
Владимир Муштаков не перенес ни одной детской болезни. Родился крепышом, рос богатырем, с мальчишеских лет легко клал на лопатки не только сверстников, но и многих кадетов постарше себя. Ширококостый, широкий в плечах, большого роста, он всегда был здоров, как бычок. И теперь силы возвращались к нему быстро. А Коле становилось хуже. Он рассказал, что находятся они возле одинокого домика лесника, где осталась только одна дряхлая старуха.
- То приходила часто, приносила воду и кое-что из жратвы, а вот уже третий день не показывается, видать померла... Вон там, в тряпке, на полочке остался кусок сала, дотянись сам, Володя, мне уже невмоготу.
Муштаков поднялся, поел с аппетитом, хотя и без хлеба. На следующий день выбрался из сарая в своем грязном белье, потому что другой одежды не было.
Дотащился до хаты лесника, только никакой старухи там не оказалось. Стая крыс метнулась в стороны.
Без труда нашел запасы сухарей и гороха. Поел, напился из бочки, стоявшей рядом с колодцем, отдохнул. В доме, конечно, лучше, чем в сарае, но из-за крыс решил не оставаться. Разыскал подходящие штаны, рубаху, какой-то лапсердак. Набил карманы едой, захватил чайник с водой и отправился в сарай.
Коля смотрел на него, пока он выкладывал принесенное на ту же полку, где лежало сало. Потом сказал:
- Мне уже не подняться, Володя... Там в кармане документы и адресок, напиши матери... А мне водички...
- А беляков проклятых как же, Коля? Душить?
- Души, Володя, и за меня души.
- А как душить? Вот так? - И протянул руки к Колиной шее.
Можно бы, конечно, и не душить, сам помрет, да кто знает - вдруг выживет. И душить-то... Чуть прижать - и все.
Закончив с этим делом, Муштаков вытащил из Колиного кармана документы и лег спать. Утром, захватив все запасы еды, направился к большаку.
* * *
Он шел по деревням, видел, что война окончилась, видел, кто захватил власть, и не мог верить ни глазам своим, ни ушам. Понимал - долго так продолжаться не может. Потому и взял направление на родные места. Путь не близкий, добираться недели две, а к тому времени кончится эта темная власть. Кое-где на него смотрели подозрительно, требовали документы, и он предъявлял Колины справки и говорил правду: воевал, перенес тяжелый тиф, помогла выжить старушка крестьянка, а теперь пробирается домой. Людям не верилось, но возиться с ним некогда, да и как выяснять личность, если он бог знает с каких краев на Смоленщине, а задерживать просто так оснований не было.
Махнув рукой, его отпускали.
Однажды близ деревни Музыковка, километрах в ста от Херсона, шагая по проселочной дороге, встретил тащившуюся двуколку. Она проехала мимо, и тут же он услышал:
- Володя! Вы ли это?
Медленно, опасливо обернулся и увидел врача их поместья. Криво ухмыльнувшись, сказал:
- А я теперь не Володя, я крестьянский парень Николай Устюгов.
Врач грустно покачал головой:
- Какой вы крестьянский парень! Послушайте свою речь, посмотрите на свои руки. Разве так говорят эти неучи? А в поле пошлют? Вы же не знаете, как хомут на лошадь надеть... Садитесь, - и он подвинулся, освобождая место рядом.
Врач тоже не верил в силу Советской власти. Не надолго это. Но, пока она держится, надо удержаться самим. Надо смириться.
- Они знают, кто я, - сказал врач, - поверили, будто в белую армию попал по мобилизации. Сейчас у меня два района, я честно лечу людей, и они это видят, еще больше верят мне. Я засвидетельствую, что вы работали счетоводом. На такую должность охотно возьмут. У них ведь совсем нет грамотных людей. Обоснуетесь на одном месте, а там видно будет.
Так Владимир Муштаков стал счетоводом в сельской кооперации. И с первого же дня завел тетрадку, которую носил под рубахой за поясом. Повинуясь наставлениям врача, работал старательно, держался скромно, ни в какие споры не лез, а если его о чем спрашивали, отвечал дельно, советы давал разумные, на своей точке зрения не настаивал. Спустя несколько месяцев его послали на финансовые курсы, а по окончании их назначили младшим бухгалтером в кооперации крупного районного центра.
Шли дни, месяцы, годы. Он получал грамоты и премии, его повышали в должности, еще дважды посылали на краткосрочные курсы, пока не назначили главным бухгалтером херсонской "Укркоопспилки".
За все годы Муштаков ни разу не усомнился в скорой гибели Советской власти. Во время нэпа показалось, что гибель уже пришла, но вел себя по-прежнему, ничем не выдавая радости Подобные же ощущения пережил в начале коллективизации, когда кулацкие вылазки воспринял, как начало всенародного восстания. Потом его радовали государственные решения о крупных стройках и колхозном строительстве, радовали первые пятилетки. Эти планы, их масштабы, конечно же несуразные, нелепые, безоговорочно обреченные, неизбежно приведут к катастрофе экономической, а значит и политической.
Каким бы ни было внутреннее состояние, он ничем не выдавал его. Со всеми был вежлив, с начальством предупредителен, но не угодлив. Бывшие сослуживцы Муштакова, с которыми я разговаривал, особо отмечали ею спокойный, уравновешенный характер. Не было случая, чтобы он вспылил, разгорячился или повысил голос.
Он сам убирал свою холостяцкую комнату и стирал, сам готовил завтрак, обед и ужин. Утром жарил большой кусок свинины и картошку с салом или чтолибо в этом роде, ел плотно, до отвала. С собой брал два тоненьких аккуратных бутербродика на второй завтрак, съедал их во время обеденного перерыва, запивая чаем, который тоже сам кипятил и заваривал.
После работы разогревал дома на электроплитке приготовленный с вечера обед, сытный и обильный.
Он сам занимался хозяйством не из экономии.
Жадным Муштаков никогда не был, денег не жалел, да и хватало их с избытком. Ему отвратительно было идти в общую столовую, он не мог обращаться с просьбами к этим поломойкам, разговаривавшим с ним, будто с равным. А их еще и уламывать надо, слушать, как они кочевряжатся, и он боялся не выдержать, когда так хочется дать пощечину.
Служебные дела проходили, как за туманной дымкой. Подлинная жизнь начиналась поздно вечером.
Полнокровная, интересная, приносящая огромное удовлетворение. Вернувшись с работы, Муштаков брался за хозяйственные дела, плотно обедал, чтобы потом уже ничто не мешало главному. Перед тем как заняться этим главным, запирал дверь на два оборота ключа, проверял, хорошо ли затянуты тяжелые шторы на окнах, подтыкал их с боко". Затем открывал заднюю панель радиоприемника, откуда давно удалил механизм, извлекал свою бухгалтерскую книгу и начинал священнодействовать.
Прежде всего надо занести последние данные. Новые назначения на ответственные посты, новые люди на выборных должностях, новые сведения о тех, кто уже значится в книге. Теперь не одна строчка отводилась для каждого, как в тетрадке, а две большие страницы. Особенно интенсивно приходилось работать в дни выборов в местные и Верховные Советы, в суды.
Он выписывал из листовок с портретами именно те места, которые и там особо подчеркивались: "Верен делу Ленина", "За героизм, проявленный в гражданской войне, награжден орденом Боевого Красного Знамени", "Активно пропагандирует идеи партии"...
Подобные обвинения он нумеровал и, когда их собиралось достаточное количество, учинял суд. Официальным тоном задавал вопросы обвиняемому, сам отвечал на них униженно, жалобно, как и положено преступнику, сам оглашал решение присяжных и приговор. Приговоры были разные - от розог до повешения, от шпицрутенов до расстрела.
Покончив с судебными делами, переходил к самому сладостному. Закрывал книгу, ласково поглаживал ее, сжимал в руках, и сами по себе в истоме смежались веки. Нет, это не списки людей, не перечень их преступлений, это они сами, живые, тепленькие, поверженные, его пленные, согнутые им в дугу. Они в его власти, и он может с ними делать все, что хочет.
Каждый день кто-либо из руководителей высказывал мысли, которые он воспринимал как личное оскорбление, хотя непосредственно ему они не адресовались.
Подобные же мысли и преступные планы находил в местных газетах. Пусть ответят теперь за это.
Он открывал книгу на соответствующей букве алфавита, находил нужную фамилию и, тыча в нее пальцем, презрительно цедил:
"Ну, повтори, милейший, что ты сказал, повтори...
Да не дрожи так, падаль!.. А-а, трепещешь, на колени становишься, башмаки целуешь, сволочь... Стой прямо, гадина! Нет, не вставай, на коленях стой прямо...
И не реви, гнида, а то сейчас же задушу собственными руками... А ты что ухмыляешься, - щелкнет по другой фамилии, бросившейся в глаза. - Сейчас и до тебя очередь дойдет, ничтожество!"
Он наслаждался своей властью над людьми, заключенными в книге, все больше воспаляя себя, а вдоволь наизмывавшись, одних сшибал ударом ноги, у других, как ему казалось, более наглых, выкалывал глаза, тыча иголкой в буковки фамилий.
На следующий день, встречая свои жертвы, слушая их почтительно, продолжал мысленно торжествовать: "Говори, говори, давай свои указания. Ты же еще не знаешь, ты ведь только труп, висящий на дереве... А ты можешь не смотреть, у тебя остались одни глазницы. Ты это очень скоро поймешь..."
Только месть, беспощадная, жестокая, ежедневная, давала Муштакову силы жить в ненавистном ему мире и за долгие годы ни разу не сорваться, не выдать себя.
Это не моя точка зрения. Так сказал мне Муштаков. Но почему он это говорил? Почему такой оголенный цинизм саморазоблачения? Что заставило его?
Муштаков глубоко и искренне верил в бога. Все, что делал в юности, веление бога. Всевышний обрек его долгие годы сидеть согнувшись за бухгалтерскими отчетами, когда хотелось стрелять, строчить из пулемета, пока не накалится ствол, рубить, крушить, резать. И господь вознаградил за долготерпение, послав в Белоруссию, где он отвел душу. И все, что делал потом, обучая и засылая в Россию диверсантов, устраивая провокации, освящено небом.
Два года назад чго-то с ним стряслось. Продолжая глубоко верить в бога, стал бояться всевышнего. Так ли понимал волю господню? Не много ли взял лишнего на душу в молодые годы и когда усмирял партизанских жен и детей?
Отошли куда-то его идеалы, за которые боролся, не жалея и своей крови. Он устал, и ему уже ничего не надо на этой земле, ввергавшей его в такие грехи. Он думал теперь о другой жи-ши, в ином мире, куда призовет всевышний. И явиться туда должен покаявшимся и очищенным. Ни одного пятнышка не должно остаться. Значит, надо исповедаться. Исповедаться, ничего не утаивая, ибо все, о чем не скажет на земле, тяжким грузом уйдет вместе с ним в тот иной мир, как страшная улика в обмане бога.
Он никогда не жалел денег, но и не был расточителен. Профессия бухгалтера и скупая жена приучили считать и экономить деньги. Он накопил десять тысяч марок и с гордостью говорил мне о том, что они лежат в банке и приносят проценты. С какой радостью отдал бы их, отдал все до последнего пфеннига, чтобы умереть на родине. Но увы... Он все хорошо понимает. Значит, надо исповедаться здесь, на чужбине. Но перед кем? Русский священник во Франкфурте-наМайне отец Леонид? Но у него грехов больше, чем у самого Муштакова. Блудливый батюшка Леонид, пьяница и отъявленный матерщинник, погубивший не одну доверчивую душу, - примет ли от него господь чистое покаяние!
Нет, открыться надо перед человеком Новой России - гордостью каждого русского, превзошедшей немчуру, англичан и всех, кто обирал ее когда-то, свысока смотрел на нее. А теперь увидели, что значит наша Россия. Пресмыкаться стали перед нами, подлецы.
Все это объяснял мне Муштаков в первой беседе.
Вроде преамбулы сделал, чтобы я понял, почему выворачивает душу.
Пять из шести встреч с Муштаковым проходили у него в доме. Живет он вдвоем с женой, маленькой, забитой немкой. Она работает не то медсестрой, не то няней в вечернюю смену, и видел я ее только один раз. Квартира у них оригинальная, я не встречал таких. Прямо против входа - большой квадратный проем, примерно два на два метра, а высота от пола до потолка чуть побольше. Это кухня. В ней - двухконфорочная электроплитка, столик, две круглые табуреточки и ниша вместо буфета или шкафа для посуды.
На полу у стены - тонкое стеганое одеяльце размером сантиметров семьдесят по длине и ширине. На нем - кошки. Целый клубок кошек и котят. Возле них - консервные банки с водой и пищей. От этого идет нехороший запах по всей квартире.
Из крошечной прихожей дверь ведет в комнатуметров девять-десять. Этой площади им вполне хватает, поскольку их всего двое. Правда, еще кошки, и жена злится, ворчит, но тут уж ничего не поделаешь, пусть ухаживает, это его последняя радость в жизни.
Кошек он действительно любит. И они его тоже.
Рассказывая, он поочередно гладил не только тех, что сидели у него на коленях, но и мостившихся вокруг него на узеньком новом диване, служившем, очевидно, постелью - среди остального набора ветхой мебели кровати не было.
Я верю, что Муштаков говорил, ничего не скрывая, ибо возлагал на свой рассказ большие практические надежды, связанные с его будущим в ином мире, куда он теперь собирается. И все нынешние его заботы сводятся к тому, чтобы обеспечить себе в том мире приличную жизнь.
Рассказывая о себе, Муштаков не щадил меня. Но обвинять его в этом не могу. Видимо, не понимал, какие удары наносит в сердце, как невыносимо слушать его спокойно. Когда во всех деталях рассказывал, как раненого, умирающего красноармейца, а привести эти детали у меня нет сил, я смотрел на его ру~ ки. Большие, жилистые, натруженные руки.
Да, он не щадил меня, особенно в рассказах о своих расправах над семьями белорусских партизан. И я подумал, что имею полное моральное право не щадить и его. Я спросил:
- Как вы чувствуете себя среди людей? Не трудно ли вам жить?
Дрогнули скулы, видимо, от крепко стиснутых зубов, и он метнул на меня взгляд, описать который трудно. Должно быть, так смотрел он на тех, кого полосовал нагайкой, кому выкалывал глаза...
Я так и знал. Знал, что он не выдержит.
Но это был лишь миг. Лицо снова обмякло, стало рыхлым, веки опустились. Он молчал.
- Еще один вопрос.
Поднял тусклые глаза, не отвечая, дожидаясь вопроса.
- Как вы спите?
- То есть, в каком смысле? Принимаю ли снотворное?
- Нет, в смысле, не стонете ли во сне, не мучают ли вас кошмары, не вскакиваете ли в ужасе, чтобы разбить о стену голову?
Говоря это, я внутренне подготовился к любому его ответу или действию. Но то, что произошло, ошеломило меня. Схватившись обеими руками за горло, он закричал. Это был не короткий крик и даже не крик.
Он завыл. Широко раскрыв огромный рот, он выл громко, протяжно и страшно.
Из кухни вбежала его жена и, открывая дверцу тумбочки, быстро заговорила:
- Не беспокойтесь, не беспокойтесь, сейчас сделаю укол, все пройдет. Это теперь с ним часто слу"
чается.
Я молча покинул логово.
1974 год
ПОБЕГ ЗА ГРАНИЦУ
Из не очень солидных органов западной печати я узнал в 1964 году о том, что некий молодой человек Виктор Иванович Шешелев сбежал в Японию для того, чтобы бороться против советского строя.
Второй раз его имя всплыло года три назад в связи с шумным судебным процессом во Франкфурте-наМайне по какому-то уголовно-любовному делу, где он выступал в качестве главного героя. А потом он сам рассказал мне в Бонне свою историю.
Говорил, на мой взгляд, откровенно, касаясь порой глубоко интимных вопросов, поэтому я спросил, не будет ли он возражать против опубликования нашей беседы. Он ответил: "Это можно, это пожалуйста", но только чтобы я не растолковывал его слов по-своему, а писал точно как он говорил.
* * *
Я родился в тридцать шестом году в селе Каменка Тюменской области Тюменского района. Меня часто били. Может, за то, что неохота было учиться, а скорее потому, что отец не просыхал. Правда, и в трезвом виде бил. Невезло мне в жизни с малолетства, потому что невезучим родился. Все-таки за шесть лет учебы до четвертого класса дотянул. Что же, думаю, так себя мучить. Бросил к черту школу и без малого два года жил свободно, без нагрузок. Но и на шее отца не сидел. В нашем колхозе бесхозяйственность тогда была полная, что хочешь, то и бери. Я и приносил каждый день... Ну, не так, как некоторые, - целыми мешками, а чтобы вполне пропитание обеспечить. Потом в нашем колхозе дела пошли на поправку, стало мне труднее. Ну, сам себе думаю, пора профессию понадежнее искать. Подался в Тюменское железнодорожное училище. А медицинская комиссия не пропустила, так как я не был развит ни физически, ни умом.
А я так и думал, что опять не повезет. И тут стало внутри у меня все больше разгораться: зачем я родился? У каждого человека есть такое распределение заранее. Что ему положено, оно само выбьется наружу. И каждый сам в себе понимает, кем он должен стать и какие внутри у него силы. Учись не учись, а если ты, к примеру, не родился художником, нипочем рисовать не будешь. А самые знаменитые художники без образования выходят. К примеру, Рубенс - это я уже потом, за границей узнал - был совсем неграмотный. На своих картинах он вместо подписи белую лошадь ставил. Что ни нарисует, обязательно лошадку присобачит.
Вот так и я. Большую в себе силу чувствовал, только не художника или там музыканта. Меня путешествия с приключениями стали заманывать, как у разведчиков. Ездил бы из одной страны во вторую, в города с небоскребами и другой шикарностью, летал бы из края в край по всей земле и по морям-океанам, чтобы посмотреть все державы и государства. Вот в этом и была моя внутренняя тяга и сила, чтобы оторваться от невезения. Эх, будь я разведчиком, такое бы сделал. . Ну, ясное дело, чуток подучиться надо, машины заграничные водить, фотографировать, шифры там разные по радио передавать.
На то и школы такие есть, где обучают всяким приемам. Обучат как следует, дадут заграничный адресок и пароль, которые в голове надо без записей помнить, и будьте любезны - на аэродром без провожатых. Задание, скажут, на месте получите. А там и начнется инкогнито. Едешь, вроде тебе ничего не интересно, а сам примечаешь, где какой завод, фабрика, аэродром и другие дела, которые по тайному заданию на месте дадут. Чтобы подозрения не вызвать, на ночевку в самые дорогие гостиницы заезжать, питание принимать в шикарных ресторанах и тоже не зевать, незаметно приглядывать что к чему.
Ну, стал я расспрашивать, где находятся школы разведчиков, а сам время не терял, начал готовиться.
Я и раньше любил кино про разведчиков смотреть, а теперь по второму кругу пошел. Не просто по любопытству, а примечать, где какие они ошибки делают, когда проваливаются. И все думал: как же здорово там, за границей, машины какие, а квартиры, когда цветные фильмы, - хоть стой хоть падай.
Расспрашивал людей про школы разведчиков, а они только улыбаются, никто не знает. А один говорит:
"Чудак ты, парень, зря стараешься. В такие школы заявления не подают, надо, чтобы они сами тебя заметили и сами определили".
А как же они меня заметят? Может, их и нет здесьг может, они в Москве сидят... Безнадежное получается дело.
Вот так и произошло мое главное разочарование в жизни.
Не стал я больше спорить с отцом и устроился в Тюмени в ФЗО No 8, как он хотел. А какая может быть учеба, если по насилию пошел, да еще не в ту группу, куда сам хотел. Все-таки выучили меня на судоплотника и послали в Тюменский судостроительный завод.
Послали, а у меня раз оно внутри сидит, наружу все сильнее пробивается. Столько я про заграницу передумал, что отказываться от нее, вижу, нет расчета. Махну, думаю, туда, а смотришь, какой-нибудь случай и выведет в разведчики И про эту мечту думал и днем и ночью, и не давала она мне покоя и разворачивала душу. Мечту свою от всех прятал, только один раз за столом сказал про нее, а мать ударила меня ложкой по лбу и сказала: "От тебя, дурака, ничего умного не дождешься". Ни мать, ни другие не понимали мою душу, и я стал молчком пробивать дальше свою жизнь.
Из Тюмени уехал во Владивосток и пристроился плотником на Дальзаводе. Поработал немного и перебазировался в Дальневосточное пароходство. Нет, думаю, не такой уж я дурак, если тайком сумел так быстро к цели приблизиться. Взяли меня матросом, значит, в плавание пойду за границу. Еще раз пожалел, что не стал разведчиком, - вот ведь как я сумел тайно действовать.
Отправился в рейс, а судно оказалось каботажным, дальше своих портов не ходит. Ну, сам себе думаю, не такой я дурак, чтобы сразу в загранку проситься. Стал терпеть, пока сами пошлют. А тут беда, про которую я и не подумал. Пришла осень - и забрили меня как миленького в армию.
Пережил я тогда немало, вспоминать не буду. Всякие бродили мысли. И додумался до того, что, может, и хорошо это, что в армию. Отслужу, думаю, в ракетных войсках гвардейских, приеду домой весь блестящий в знаках различия, выберу себе девушку из тех, что полюбят меня, женюсь и заглушу любовью свою мечту о загранице.
В армии я попал в караульный взвод и охранял склад со старыми автоматами ППШ, и за плечами у меня был такой же старый ППШ. Старшине я почемуто не понравился, и все чаще посылал он меня на кухню посуду мыть. А там повар придирался: и то ему не так, и это не так, и вроде не все ему равно, в какие кастрюли наливать щи. Одним словом, сплавили меня в рабочий взвод, а там определили в кочегарку. Здесь уже особой чистоты не требовалось. Что они там про меня думали, не знаю, только комиссовали раньше времени, а чтобы вернее сказать, сократили из армии за год до срока.
После армии уехал в Таганрог, поработал месяца два и направился в Тюмень. Ни в Таганроге, ни в Тюмени никто меня не полюбил, а также я никого не полюбил. Хотя не знаю и утверждать не берусь, но, как мне показалось, счастья я не нашел, потому что невезение как клещами в меня вцепилось, и, чтобы оторваться о г него раз и навсегда, один выход остался, какой я раньше наметил, - уехать за границу. Для этой цели прибыл во Владивосток и поступил матросом в Дальневосточное пароходство.
Приняли меня без рассуждений, как-никак уже работал у них, от них в армию ушел, про то, как служил, им неизвестно, и полное мне доверие. Сразу на судно дальнего плавания назначили.
А дальше все как в сказке. Жизнь ко мне все задом стояла, а тут лицом обернулась. Выясняется, что в Японию идем. Ну, сам себе думаю, держись, Витя. Прибыли в Токио, и в первый же день стоянки отпустили в город на четыре часа. Правда, не одного, а пять человек, и старшего назначили. Так все кучкой и ходили.
И вот тут-то я окончательно удостоверился, что мечта моя была правильной. Бог ты мой, что в этом городе Токио! Глаза разбегаются, и не знаешь, куда смотреть. Машины - как волны в море. Колышутся по всей ширине и длине, магазины такие, что дух захватывает, хотя и день был, а огней разноцветных столько, будто радуги поразвесили. И девушки молоденькие, красивенькие, так ласково смотрят и знаки делают, зовут, улыбаются. И закружилось у меня в голове от этой шикарности, и иду я как контуженный, а сам себе думаю:
только бы не выдать себя, чтобы старший ничего не учуял.
Заходили мы в разные магазины, но все кучкой, и затеряться от них не получалось. А я все сам себя успокаиваю, потому что хотя не трус я, а в дрожь меня все-таки бросало и очень потел. Для виду и я что-то стал покупать, а время уходило, и старший сказал - пора возвращаться. Ну, думаю, завтра я уж по-другому буду действовать. А завтра не получилось. Под утро снялись в свой порт. И еще два рейса неудачных было, пока не перевели меня на "М. Урицкого". В Находке взяли иностранных туристов на Олимпиаду в Токио. Туда шло пять наших судов с пассажирами, которые останутся жить на судах, пока идет Олимпиада.
Тоже и наш "Урицкий". Значит, стоять будем долго и момент высмотрю, спешить не буду.
В Токио на первую прогулку отправились четверо.
Старшим назначили пятого помощника капитана. Это помощник по пожарной части. Он из новеньких, в Японии не был. И две девушки с нами были из судового ресторана, тоже новенькие. Я им и говорю: "Город я хорошо знаю, сто раз бывал тут. Я вам самые красивые места и самые дешевые магазины покажу".
Это я не просто говорил, а с полным сознанием. Как только посадили мы туристов, им планы Токио выдали. Где какие улицы, площади, стадионы - все помечено. А самой сильной краской все посольства всех стран выделили. И на каждом флажок нарисован. Вот такую карту я и раздобыл и все свободное от вахты время изучал ее в гальюне. У нас на судне плакат такой висел - флаги всех стран мира. Вот посижу, поизучаю флажки, потом с плакатом сверяю. Так я раскрыл, что самое близкое к порту это посольство Америки. Сто раз прошел по карте все улицы и переулки _ до него, где направо повернуть, где налево - все зарубил себе.
Вот в тот район я и решил, как Сусанин, завести группу. Ну, они пошли за мной, а все получалось не по - карте. Там было ясно, а тут перекрестки какие-то, но все-таки где-то поблизости оно должно уже было появиться. И тут я говорю: "Давайте зайдем в этот маленький ресторанчик, тут посидим, перекусим, музыку послушаем". Дальше получилось, как я задумал. "Что ты, говорят, психованный, что ли? Что тебе, на судне мало еды или музыки, чтобы на это валюту тратить".
На такой ответ я весь расчет и тактику строил. Ну, говорю, как хотите, а у меня желудок больной, мне надо по часам питание принимать, как раз сейчас время.
Договорились, что они пройдутся по улице и через полчаса встретимся у этого ресторанчика. Вот так я их и обвел вокруг пальца. Зашел, выпил стакан молока, выглянул, а они уже далеко были. Я и метнулся в другую сторону, свернул в переулок. Побегал с полчаса, совсем заблудился, и только сердце стучит. Ч го делать, не знаю, а тут смотрю - такси. Остановил ею, сел, достал карту туристскую - я ее с собой брал - и ткнул пальцем в американское посольство. Сам молчу, чтобы не понял он, что я русский.
Шофер был старый, надел очки, стал смотреть, я еще раз ему пальцем показал. Он понял, тоже молча вернул мне карту и поехал. Оказалось, посольство совсем рядом, метров пятьсот. Я ему все-таки сто иен заплашл и вышел. Надежная ограда, два японских полицейских у ворот, а во дворе сада на здании громадный флаг - звезды и полосы, как на плакате судовом, только большой очень, больше наших знамен раза в четыре.
И тут что-то со мной стряслось. Нашел же, что искал, радоваться надо, а мне страшно стало. Ну, не так страшно, как если судно гибнет или там бандиты напали, этого я бы не испугался. А тут дух стало забивать, вроде дышать нечем. Будто не думал про это все время, не готовился, а только что такая мысль в голову ударила. И сил нету сразу идти туда. Быстро так в сторону направился, виду не подаю. Точно не скажу, не помню, но вроде вертелось в мозгах: "Что я, сдурел, что ли?" А вернее сказать, не было никаких мыслей окончательных. Перешибали они одна другую, и ни одна до конца не доходила.
Помню, когда первый раз попал в Токио, спустился по трапу, вышел на пирс - вот тебе и заграница. Судно мое, советское, трап мой, а пирс уже по другим законам живет. Спустился на этот пирс и разницы никакой не почувствовал. А тут перед воротами - уже на чужой земле, а все-таки еще дома я, а один шаг за ворота сделаешь по той же самой земле - и уже на всю жизнь другая судьба-дорога. И судно на веки вечные чужое, и к трапу не подпустят.
Пошел, значит, в сторону, а далеко не ухожу, круги возле посольства делаю. Сколько ходил - не знаю, может, пять минут, может, полчаса, о чем думал, тоже не знаю, только спохватился, что со спиной у меня что-то не так. Повел плечами и понял: она не то чтобы вспотела, а вся рубаха насквозь мокрая и прилипла к спине.
Тут и в голове прояснилось. Все-таки, думаю, невезение стало меня немного отпускать. Ребята на судне хорошие, дружные, меня уважают, девчата тоже, веселые, шумливые, их у нас много было - ив ресторане, и в других службах. Самодеятельность хорошая, я в хоре пел, и тоже не на последнем месте. Друзьями обзавелся, в своем порту во Владивостоке в "Золотой рог" ходили вместе посиде!ь, потанцевать. Ну ее, думаю, к черту, эту Америку.
Думаю, а самого скребет. Зачем тогда мучился тайно, готовился? Почему отказываться от путешествий и приключений, если уже с таким трудом своею добился - вот они, все дороги, открылись. И опять про ребят подумал и в последний раз махнул - не пойду, вернусь на судно. Пошел было, но стал, как в стену уперся: а что мне теперь первый помощник капитана скажет, который пропуск в город выдавал? Это японские пропуска, их на всю команду дали. Может, не поверит, что я просто заблудился? Может, подумает, нарочно от группы отстал, чтобы сбежать с судна... И я повернул к воротам.
Полицейские остановили у входа, что-то спрашивают. Я им пропуск показал, они повертели его, посмотрели на меня и показали на дом: мол, можешь идти. Прошел по дорожке, поднялся на ступеньки, открыл дверь. Помещение большое, в коврах и люстрах, напротив широкая белая лестница. Справа солдат, слева за столиком девушка. Направился к лестнице, а девушка задержала, вопросы какие-то задает.
Я ей тоже пропуск предъявил. Она смотрит и вдруг вся заулыбалась: "Русский, русский" - и побежала к шкафчику. Она немного русский знала. Достает карту Токио и ноготком своим длинным в одно место тычет и объяснения дает наполовину по-русски, наполовину по-своему: ошиблись, говорит, вам вот куда надо, вот русское посольство, а вы вот куда попали и все ноготком, ноготком красненьким тычет. А потом ведет свой ноготок по карте зигзагами, путь мне в наше посольство прокладывает.
Смотрю я, рот облизываю, а он сухой и шершавый, будто пленкой клеевой покрыт, и она вся чисто потрескалась. Хочу глотнуть, а глотать нечего. Последняя, думаю, распоследняя надежда домой вернуться.
Может, это моя судьба ноготком водит. Может, это не в посольство, а в жизнь мою дорога прокладывается.
Может, и правда пойти туда и сказать: так, мол, и так, заблудился, помогите поскорее на "Урицкого" попасть, а то скоро на вахту заступать... А вдруг видел кто, как сюда заходил? На явку, подумают, являлся...
Пока стоял я как тупой, она переводчика вызвала, что-то пролепетала ему, а я так и выпалил: "Не ошибся я, сюда шел".
Повели меня куда-то, а я все стараюсь по бровке ковра без нажима ступать, чтобы не затоптать его. Посадили к столу, напротив - посол или консул, в точности сказать не могу, не знаю. Переводчик рядом.
И спрашивают меня, кто такой, откуда и зачем пришел. Я все объяснил как есть на самом деле; матрос, мол, но хочу жить и работать за границей, лучше всего в Западной Германии, но согласен во Франции или Италии.
Улыбнулись они и спрашивают, кем бы я хотел работать. Плотником, отвечаю, маляром или матросом.
Они опять заулыбались: "А что, у вас такой работы кету или вы плохо жили?" Почему же нету, говорю, работы сколько хочешь, и жил в последнее время хорошо. "Тогда, мистер Шешелев, - говорит этот посол или консул, вам здесь делать нечего, и мы доставим вас на ваш пароход или вызовем сюда вашего капитана, объясним, зачем вы сюда являлись, и пусть сам забирает вас".
Сказал он эти слова, и теперь не спина, а все лицо, чувствую, потом покрылось. Вижу, будто поднимаемся мы с капитаном по трапу на "Урицкого", а весь экипаж, и коридорные, и буфетчицы - все высыпали на палубу и смотрят, как мы поднимаемся. А капитан говорит: "Вот он, полюбуйтесь, предатель и изменник Родины". А они не любуются, каждый будто в лицо хочет плюнуть или в морду дать.
Увидел этот посол или консул мое внутреннее сотрясение и говорит: "Чтобы остаться за границей, надо политическое убежище просить. Нужны объяснения серьезные и обоснованные. Например, притеснения со стороны властей, гонение на вас или родителей, родственников, аресты, тюрьма, а главное, что вы не согласны с советским режимом и с коммунизмом".
Вот, выходит, как дело оборачивается. Ни назад хода нету, ни вперед. В дрейф ложиться надо, куда волна вынесет.
Все-таки собрался с силами и говорю: "Если иначе никак нельзя, делайте как надо, а мне уже все равно".
Потом за мной приехали японцы из министерства иностранных дел и других органов. Они увезли меня в отель и поставили в комнате штатскую охрану, чтобы меня не украли советские агенты или кто-нибудь другой.
Утром пришли другие люди и дали подписывать какие-то бумаги. Стоп, сам себе думаю, какие это такие еще бумаги, а сам иду, подписываю. Да стоп же, сам на себя кричу, куда ж меня водоворот закручивает? А они только подсовывают, а я все подписываю не глядя, как в кинохронике на международных договорах. После заполнял формуляр и отвечал на вопросы.
Мне показывали разные графы и говорили: "Вот тут пиши "да", а тут пиши "нет". Я так и делал. А дальше я мало что помню. Каждый день меня куда-то возили и расспрашивали про заводы, фабрики, про Владивосток и Находку и особенно про службу в армии. Ну что я им мог сказать, когда я ничего не знал. Про старые ППШ сказал - не верят, про то, что ничего не знаю, - тоже не верят.
На второй или третий день кто-то постучал в дверь не по-условному. Меня быстро затолкали в ванну, и со мной остался один из охраны. Выяснилось, что меня ищут журналисты, чтобы я подробнее рассказал про коммунистический ад, о чем было с моих как будто слов сообщено в печати. Часов в пять утра меня подняли, вывели черным ходом и увезли в другой отель.
Здесь за чашкой кофе текла у нас непринужденная беседа. Меня спросили, могу ли я перечислить фамилии всех членов экипажа и сказать, кто чем занимается. Я не мог, так как было много новеньких. Тогда мне дали судовую роль всех членов команды, и я отметил ребят, которых знал. Потом принесли целую гору фотографий. Здесь были карточки всех членов команд всех пяти советских судов, стоящих в Токио, а также спортсменов и туристов, живших на судах, Также были сфотографированы все японцы, посещавшие советские суда, - и гости, и чиновники, и все, кто ступал на борт этих судов. Мне велели отложить снимки тех, кого я знал. Я так и сделал. Они стали расспрашивать о каждом из них.
Потом мне сказали, что представители экипажа "Урицкого" хотят со мной поговорить, и велели подписать бумагу, что я отказываюсь. Хорошо, что велели отказаться. А вдруг заставили бы встретиться! Что говорить им? Куда глаза прятать? Может, первая та была бумага, какую я охотно подписал. Еще несколько дней допрашивали, им не верилось, думали, просто под дурака играю. Когда убедились, что толку от меня мало, передали западногерманским немцам. Перед этим переводчик по-дружески сказал мне: "Американцам ты не нужен, в Японии тебя тоже не оставят, поэтому постарайся понравиться немцам. А они очень подозрительно к тебе отнесутся".
В посольстве ФРГ меня посадили за круглый стол, было много людей, и я думал, как мне отвечать на их вопросы. В это время быстро вошел их главный, все расступились, и он строго сверлил меня своими глазами и так быстро задавал вопросы, что я не успевал отвечать. Потом так близко наклонился ко мне и сказал резко, как приказ: "Тебе надо вернуться назад".
Я не ждал такого, но быстро сообразил, что это игра, которая входит в их политическую логику. Им выгодно на весь мир шуметь, что советские моряки бегут в ФРГ. Не такой я дурак, чтобы не понять, чего они хотят. Поэтому вскочил и закричал: "Нет, не вернусь!" Они заулыбались, стали успокаивать, говорить, чтоб не боялся, никто меня коммунистам не отдаст.
Что же я делаю, думаю... А, черт с ними! Они пятьдесят лет так шумят. А в моем-то положении еще думать о чем-то...
Тогда и наступил главный вопрос: почему хочу именно в ФРГ и что я о ней знаю. А что я знал о ней?
Ничего хорошего, только плохое. И вдруг стоп, сам себе думаю. Вспомнил последнюю полт информацию на судне. По ней прямо и пошел. Правительство Эрхарда, говорю, ведет борьбу с коммунизмом не на словах, а на деле. Вот запретили компартию и другие их органы, многих коммунистов посадили в тюрьму.
Это, говорю, хороший пример от Гитлера, он тоже так начинал, и его поддерживал весь германский народ.
Гитлер, говорю, каждому человеку дал хорошую работу, не стало безработицы, а проиграл войну только случайно... И тут один недоделок перебивает меня и спрашивает: "А ты нормальный? Ты один такой в Советском Союзе или еще есть?" Эти слова показались мне обидными, но я помнил предупреждение переводчика, обиды не показываю, говорю: "Вполне нормальный, и. не я один такой".
Больше в тот день меня не трогали, зато за несколько дней потом всю душу выворотили своими вопросами. Снова отвезли к японцам и там сказали: "Сейчас у тебя будет встреча с советским консулом. Отказаться никак нельзя. Но ты не бойся, будут наши представители и охрана. Разговор будет ровно десять минут.
Главная твоя задача вопросов не задавать и молчать.
Десять минут как-нибудь потерпишь". Нарисовали план комнаты, вот с этой стороны стола, говорят, консул будет сидеть, вот здесь ты, а тут и тут охрана и другие представители. Потом долго объясняли, что, если поддамся на пропаганду консула, дома меня без суда расстреляют, вроде такой закон есть.
Когда вошли мы в ту комнату, человек десять, консул уже был на месте. Совсем молодой, лет тридцать с чем-то. Вот, думаю, везет людям. А он поздоровался со мной, развел руками и, улыбнувшись, говорит: "Что же так много народу, не подеремся же мы с ним, как думаете, Виктор Иванович?" Нет, говорю, не подеремся.
Ему объяснили, что все это официальные представители. Консул справился о моем здоровье и самочувствии, а также сказал, что вся команда за меня очень переживает и что они все меня ждут на судно.
Я чувствовал и понимал, что консул говорил правду. Я знал, вся команда относилась ко мне хорошо, а может быть, даже с уважением. Я еще не успел ответить, как заговорили разные представители, они вроде упрекали консула за пропаганду. Так в суматохе прошли десять минут, консул успел сказать мне еще одну фразу, которая мне запомнилась на всю жизнь и на каждый день. Я сейчас ее повторю, но, когда прошло десять минут, все вскочили и со всех сторон оттеснили меня от консула и почти что вытолкали побыстрее за дверь.
На другой день - про это я не скоро узнал - всякие газеты и радио кричали, что бежавший от советского режима матрос оказался стойким борцом против коммунизма и дал решительный отпор советскому консулу.
Потом приезжали по очереди американский и немецкий консулы, чтобы попрощаться со мной и сказать напутствие. Американец объяснил, какая сильная, богатая и надежная страна Америка и как хорошо там живут люди. На прощание сказал: "Помни и знай: Америка всегда за твоей спиной и, что бы с тобой ни случилось, ты найдешь помощь, поддержку и спокойствие". На память он сфотографировался со мной. Потом приехал немецкий консул доктор Шмидт и говорил то же самое про ФРГ и тоже пожелал иметь на память нашу с ним фотографию.
Я понял, что моя жизнь будет обеспечена.
Перед отъездом в ФРГ получаю инструктаж. Сказали, что меня будут провожать торжественно, даже фотографы придут. Должен быть бодрым, глубокомысленно-деловым, в меру веселым. На аэродроме к самолету должен идти быстро, но не бежать, ни с кем не вступать в разговоры, не отвечать на вопросы. Когда поднимусь на верхнюю площадку трапа, спокойно и величественно повернуться лицом к публике, снять шляпу - мне уже выдали ее, хотя на мою голову она не лезла, - помахать ею красиво над головой, потом решительно повернуться и исчезнуть в самолете.
Мне это здорово на душу легло. Так же только в кинохронике провожают важных лиц. Ну, думаю, с этим-то я справлюсь, важности напустить на себя сумею. Инструктаж давали американцы, хотя отправлялся в ФРГ. Эта мысль промелькнула и не задержалась в голове: какая мне разница. Когда мы спустились, меня затолкали в машину в полном смысле, потому что я ослеп от вспышек фотографов. Со мной сели двое, а остальные разбежались по другим полицейским машинам, и на большой скорости, с воем сирен мы понеслись на аэродром. Там я увидел множество полицейских, а также толпу людей. Когда я вылез, меня снова ослепили вспышки, и я пошел не туда. Меня поймали за руку, повернули, подтолкнули в спину. Я торопился, спотыкался, как слепой, натыкался на полицейских, которые направляли мое движение. А я держал на голове шляпу рукой, чтобы ее не сдуло с макушки. ВозUe трапа опять ослепили, и я побежал наверх, чуть не упал, но, как мне было велено, на площадке сделал разворот, размахнулся в воздухе шляпой и, не надевая ее, вошел в самолет. У входа стоял человек, который показал, где мне сесть.
Тогда я не понимал, почему такие проводы, почему столько машин, бешеная скорость, сирены, вспышки фотографов. Спустя много времени узнал, что это им надо было для печати, для выгоды своего политического акцента как важного борца против коммунизма.
С посадками на Аляске и в Амстердаме, с разными приключениями я прибыл во Франкфурт-на-Майне и был поселен в однокомнатной квартире необитаемого дома на Мендельсонштрассе. Это был конспиративный дом американской разведки. Среди встречавших меня был американец Линдон, говоривший по-русски. Он познакомил меня с американским разведчиком Вагнером, который будет обо мне заботиться. Кто такой Вагнер и что это за дом, я узнал позже, а пока мне запретили выходить из дома, не велели приближаться к окнам, так как русские агенты могут меня застрелить.
Объяснили, на какие звонки и стуки отвечать, пожелали спокойной ночи и ушли.
За столько времени я остался один, и хотя не верил, тому, что они говорят, но стало страшновато. Весь трехэтажный дом стоял как пустой. Так я определил в первые три минуты и так заключил через три месяца, что это только кажется. На самом деле во всех углах тихо сидели люди - или такие, как я, которых прятали, или которые сами прятались, следя за нами. Долгие дни, и ночи, и недели, и месяцы я никого не встретил в этом большом доме и не услышал шороха. Но в тот первый вечер мне показалось, что кто-то сидит за стенами, может, в этих стенах и на потолке устроены глазки, и они поворачиваются за мной, куда бы я ни пошел.
Может, все это чушь, но я рассказываю про это, чтобы вы поняли мое внутреннее содержание. Я подумал: возможно, я сойду с ума или уже стал сумасшедший, - и нарочно стал громко ходить, пошел в ванну, на кухню, открыл холодильник и даже ахнул. Весь он был огромный и полный самыми любыми продуктами питания и бутылками.
И тут я отвлекся от своих мыслей и подумал: вот бы ребята увидели, как я живу, как барин, с креслами, коврами, ванной и таким холодильником, что на весь экипаж хватило бы. А потом опять мне глазки чудились, я резко поворачивался, но ничего заметить не мог. Спал я, как осенний дождик: то идет, то перестает. То дремлется, то спохватываюсь, а то вижу, что лежу и давно не сплю. Когда на следующий день позвонил Линдон и справился о самочувствии, я обрадовался, как родному голосу. Он сказал, что, наверно, я скучаю, потому сейчас ко мне приедет Вагнер. Он и приехал, вежливый, обходительный, веселый, и мне стало совсем хорошо. Он тоже говорил по-русски, мы сделали кофе, и потекла у нас задушевная беседа. Говорили мы на равных, я тоже старайся и, как он, клал нога на ногу или разваливался в кресле с чашечкой кофе в руках. На столе было много закусок, и опять я подумал про ребят.
Основательно говорил только Вагнер, а я больше прислушивался и имел на его слова свое соображение.
Получалось, что русские агенты стоят чуть ли не у дома и вообще повсюду расставлены и охотятся за такими, как я. А уж если человек сам вздумает вернуться в Россию, его обязательно признают шпионом и без всяких разговоров расстреляют.
Это я вам рассказываю сокращенно, а он про все это во всех мелочах часа три беседовал. Зря только он говорил, потому что я и сам кое-что понимал, а также выходить из квартиры намерения не имел и возвращаться не собирался. Я уже для себя решил без изменений: жилье хорошее, ешь, пей, сколько хочешь, а там видно будет.
На другой день начались допросы. Нет, неверно, допросов не было. Допрос - это когда так строго, официально, с протоколами.. А тут просто беседы.
Про политику, экономику, литературу, комментарии на различные советские газеты, журналы, книги и членов Советского правительства. Сюда также входят различного рода рассказы, анекдоты, женщины, все это последовательно закрепляется пивом, виски, кофе- кто что любит. А потом завершается общим обедом за общим столом. Такие беседы растягиваются на много месяцев. Но тогда я еще этого не знал. Тогда я только в первый раз пожалел, что нет у меня образов вания. И когда заходил разговор о музыке или литературе, говорил, что больше всего люблю Чайковского и Пушкина. Когда же начинали разбираться досконально по отдельным стихам или по мелочам музыки, я выражался общими словами, но думаю, они подозревали, что в этих делах я компетентный неокончательно. Я старался все больше по части анекдотов, и они всегда смеялись. В промежутках мне задавали много вопросов.
Иногда два-три человека сразу задавали один и тот же вопрос только в разных вариантах, или один и тот же вопрос, но разные люди. Беседы были на кваршре, но чаще всего в другом особняке, куда меня привозили на машине, и там нас обслуживала фрау Габбе.
Меня спрашивали про то же, что и в Токио, - о питании на судне, о тревогах на судне, о комсоставе на судне. Потом о Владивостоке и Находке. Какая глубина бухты Золотой Рог, заходят туда или нет подводные лодки, какие ворота бухты, как они охраняются, есть ли там ракетные корабли - и сто раз про одно и то же. Потом велели нарисовать по памяти бухту Золотой Рог. А я даже не знал, как приступиться. Зря наболтал им, что у меня десятилетка и морское училище окончил. Они ушли, а я стал думать, как рисовать. Думал, думал и здраво и логически сделал полное заключение, что они меня испытывают. Бухта Золотой Рог на всех морских картах есть и, наверно, в разных атласах и учебниках, и они лучше меня знают про эту бухту. А вопросы задают, чтобы проверить, правду я говорю или обманываю. Поэтому на другой день виду не подаю, показываю, что я там нарисовал, и очень стараюсь хорошо отвечать на вопросы.
Они поняли, что я не ловчу и человек честный, и сразу перешли на вопросы, которые им были нужны, а именно про Тюмень. Спрашивали про места нахождения газа, нефти, о научных институтах, лабораториях, о которых я не имел понятия. Потом про заводы, фабрики Тюмени, какую продукцию какие фабрики выпускают, какие настроения, о чем говорят рабочие, о воинских частях, ракетах, училищах, радиостанциях. Не брезговали ничем, даже кинотеатрами, клубами, больницами. Даже глазная больница им зачем-то понадобилась. И где, на какой улице что находится, и какого цвета эти здания, и сколько этажей.
Тюменью они интересовались так досконально и упорно, что каждый дурак уже мог понять, какую агентуру они собираются туда забрасывать. Про Тюмень они мучили меня не одну неделю, а я, как ни старался, толком ничего не мог сказать, потому что был совсем давно. Они заставили чертить улицы, расположения улиц и площадей, реку Туру.
Под конец третьего месяца я уже не мог спокойно разговаривать, потому что они вымотали из меня всю душу и выжали, как сильная прачка выкручивает белье, а потом вытряхнули, намочили и опять стали выжимать.
Исходя из принципа своего возмущения, я пожаловался Вагнеру.
Сказал, что скоро сойду с ума, а точно не знаю, может быть, я уже сумасшедший, и у меня не осталось ни внутренних, ни наружных сил. Сижу, как в тюрьме, дома, или увозят на закрытой машине, как арестованного, на допрос и опять сюда. Я выдавал не стесняясь, потому что долго терпел и знал, что Вагнер за меня заступится, поскольку с самого начала он обрисовал мне хорошую жизнь, про что я ему без утайки напомнил.
Вагнер слушал внимательно, сам молчал и только качал головой, также выражая сочувствие. Когда я ему все выдал как следует, он сказал, чтобы я перестал разыгрывать из себя дурачка и дурачить их. Они меня кормят, поят, одели, обули, им дорого обходится моя квартира с ванной, а взамен я ничего не даю. Таким сердитым я его не видел, тем более когда он говорил, что я их очень подвел. Они объявляли несколько раз в печати и по радио, что вот такие честные и умные люди, как я, не могут жить в советском режиме и бегут за границу, чтобы бороться против этого режима, и на весь мир напечатали мои заявления по этому поводу, которые я сам написал, а больше ничего не делаю и не борюсь, и тогда неизвестно, зачем я сюда приехал и почему они должны меня поить и кормить.
Я весь закипел, и внутри у меня до самого горла все закипело, но я понял, что переборщил, а выдержка у меня большая, поэтому виду не подал и молча притих.
Он заинтересованно, долго смотрел на меня, а я смотрел в землю, чтобы не повредить стратегию своего молчания. Стратегию я выбрал правильную, и хотя для слов он сказал, чтобы я не становился овсяной кашей, которую можно по тарелке размазывать, а для дела проявил полную капитуляцию. Сказал, что познакомит меня с двумя русскими парнями, такими, как я сам, разрешит ходить к ним в гости и представит самостоятельную работу.
Да, я забыл сказать, что у меня с первого дня все было завалено любого выбора антисоветской литературой - "Русская мысль", "Грани", "Посев" и всякие книги. Были вырезки и из советских газет, но только отрицательные. Один раз другой американец, Андерсон, который велел мне все читать, спрашивает, как мне понравился "Посев". Я честно сказал, что нет, не понравился, потому что они не умеют работать. Конечно, кое-что пишут похожее, а остальное придумывают нескладно или совсем глупо. Андерсону это было обидно слушать, потому что они вкладывают большие доллары. Все-таки, чтобы он не переживал, я дох бавил, что одно направление мне очень нравится как чистая правда. И на самом деле, я его в каждом номере газеты искал и полностью перечитывал, потому что в советских газетах такого ни за что не напечатают.
Я себе даже кое-что на память вырезал. Вот почитайте, вот видите, сбор денег объявили. А кто объявил, посмотрите: "Союз Ревнителей Памяти Императора Николая II и состоящий под Августейшим Покровительством Его Императорского Величества Главы Императорского Дома Комитет по сооружению Лампады у Креста-Памятника Государю Императору Николаю II в Православном соборе в Ницце". А самое интересное, когда они про свои собрания сообщают. Там таких собраний и всяких организаций тьма-тьмущая. Видите: "Объединение Императорской Конницы и Конной Артиллерии", "Объединение бывших чинов Собственного Его Величества Сводного Пехотного полка"... много таких. А то совсем чудные. Еще живы, оказывается, и тоже собираются, смотрите: "Фрейлины Их Императорских Величеств Государынь Императриц". Смех один, а интересно про это читать.
Про тот разговор с Андерсоном теперь вспомнил Вагчер. Сказал, как я тогда верно подметил, что главные статьи у них получаются придуманными. Они пишут по отрицательным вырезкам советских газет, а из России уехали давно и свои добавки и перекройки выражают таким стилем, какой был в России десятки лет тому назад. Получается мешанина и чепуха. А то, что из головы придумывают сами, забывают, какая теперь Россия развитая, и выходит очень глупо. Потом хотят выкрутиться - и уже совсем ни на что не похоже.
Вагнер говорил, что, хотя я не журналист, у меня должно хорошо получиться, потому что я только приехал. Направление надо держать, как у них, но из собственной жизни, с участием вырезок, и получится как правда. Если я с этим делом справлюсь, он устроит меня работать на их радиостанцию "Свобода" в Мюнхене. А там очень много платят и дают дешевую квартиру.
Я прикинул, что, если он так идет мне навстречу, постараюсь вовсю. Так ему и сказал. На другой день повел меня в одну квартиру, метрах в ста от моего дома, и познакомил с Женей и Иваном, которые там жили с одним американцем. Это были хорошие, грамотные ребята, после техникума и опытные механики.
Они работали не то приемщиками, не то на какой-то стройке или заводе в ГДР, чего-то не поладили со своим же начальником, а оба гордые, и сбежали сюда.
Ну, вместе с Вагнером мы закатили ужин на славу.
Потом стали часто встречаться у меня или у них. Днем я читал антисоветскую литературу, а после двенадцати ночи ходили в ночной бар или на стриптиз. С нами еще был американец, который жил с ребятами, парень хороший, никогда нам не мешал, старался уйти в сторону, чтобы мы не стесняясь разговаривали. А только каждый себе на уме, и разговаривали мы осторожно.
Кто чем занимается, не интересовались. И фамилии не спрашивали. Если один скажет про американцев или немцев положительный пример, обязательно остальные поддержат. Каждый думал: может быть, другой выдает себя не за того, кто он есть, а приставлен для выяснения настроения. Я даже не один раз произносил посевские антисоветские фразы. Так-то оно верней.
Дешевый стриптиз придавал мне отвращение, а на дорогой не было денег. Ночные бары тоже не завлекали, и я не принимал больше туда приглашений. Всего раза три или четыре ходил. Вечером мы просто гуляли уже без охраны американца.
А потом у меня появилось много новых знакомых, потому что Вагнер или кто-то еще посоветовал сходить в русскую церковь. Маленькая такая деревянная церквушка в районе Индустрихоф. Там собираются эмигранты антисоветской организации энтээсов. Вообщето они не организация в смысле там партии, профсоюза или объединений, про которые я вам в газете показывал. Я потом с ними со всеми перезнакомился. Они просто состоят на службе по выпуску антисоветской литературы и других провокаций. Правда, получают за это много.
За границей такой способ часто применяется. К примеру, числится хозяином фирмы или магазина какой-нибудь чудак, а на самом деле он подставное лицо и только на службе состоит. Настоящий хозяин совсем другой, и по какой-то своей выгоде ему невыгодно раскрываться. Само собой, подставному не зарплату платят, а порядочные деньги.
Так вот и энтээс. Американцам выгодно, чтобы вроде не они хозяева, а энтээсы будто сами по себе существуют. А на какие шиши, спрашивается, им существовать. Всякая их литература, как "Посев" или другие, хотя цена на них проставлена, для торговли не подходят. Никто не купит. Они свою продукцию бесплатно раздают, а тем, кто раздает, комиссионные насчитывают. Одни по-честному советским туристам норовят всучить, или людям в почтовые ящики втискивают, или по почте отправляют. А другие с ходу на далекие свалки тащат, а говорят - раздали, чтобы комиссионные получить...
Ну, пошел я в первое воскресенье в церковь, смотрю, молебен служат. Он заключался в том, что вспоминали различных князей, поминали царя, "многострадальную Россию", перечислялись фамилии больных.
Молебен служил священник граф Игнатьев, он же отец Леонид.
Потом подошла ко мне одна старая бабушка и говорит: "Вы Виктор?" Да, отвечаю, Виктор, а сам думаю: откуда она меня знает? "Ну, пойдемте, говорит, - я о вас слышала". Это была бабушка Горачек, называли ее Петровной. Служба уже кончилась, она меня познакомила со своим сыном Владимиром Еромировичем. Он в "Посеве" самый главный или около этого, с его женой Ниной Викторовной - очень хорошая женщина. Потом, когда меня крестили - я расскажу про это, - она мне сама белую рубаху шила.
С Артемовым познакомила, тоже шишка у них большая, а потом эта бабушка подводит к графу Игнатьеву и говорит: "Это новенький, батюшка". И его жена, графиня Анна Владимировна, тут же была, ручку мне подает. Она тоже начальница в Толстовском фонде, так он называется.
И думаю я: как времена меняются. Раньше бы графы и князья близко к себе не подпустили, а не то что ручку, а тут заслужил такой почет. Все-таки интересно мне за границей становилось.
В то воскресенье произошло самое главное. В церкви я молодежи не видел, а во дворе были и ребята и девушки - дети энтээсов. Меня со многими тогда познакомили. И вижу вдруг - стоит одна такая красивая, каких я еще не видел. И не то чтобы намазанная, а от природы такая. И фигурка такая же невозможная.
И с ней меня познакомили. И так она на меня ласково смотрит своими глазами, что просто сердце заходится.
Я думал, она русская, оказывается, немка. Родители в деревне, она студентка, все время жила в Мюнхене в семье Мозговых - это тоже энтээсы и подрабатывала на пропитание в "Посеве". Русский язык знает, как мы. Теперь живет отдельно, имеет квартиру.
Вижу, и ей со мной интересно. Мы стали гулять возле церкви, она мне свой телефон дала, просила звонить.
Я стал встречаться с Карин. Так звали ту девушку.
Фамилия ее Локштедт. После третьей встречи я уже видел, что она в меня влюбилась окончательно. Пригласила к себе на квартиру. А там так уютненько, так тепло, как она сама. Приготовила ужин, виски поставила, хотя я не любитель пить, но и сам на всякий случай бутылочку прихватил. А она все хлопочет, все красиво расставляет, и свет в комнате голубой и тихий, верхний она выключила.
Эх, не знал я, какую она судьбу в моей жизни сыграет.
Тогда я первый раз остался у нее ночевать. А утром поспешил домой, потому что мог прийти мистер Вагнер. Он опять был недоволен, что долго пишу. Я честно старался, а никак ке получалось. Тогда хитро придумал одну штуковину. На обратной стороне, где были две заметки и фотографии, оказалась статья Юрия Жукова про НАТО. Я ее переписал и там, где было НАТО, ставил "Варшавский блок". Не подряд, само собой, а чтобы смысл выдержать. По-моему, хорошо получилось, что из-за этого блока весь мир будоражится. Сам бы я, конечно, не дошел до такого, но от посевцев научился. Они всегда с больной головы на здоровую перекраивали. Ну, а чем я хуже, думаю.
Вагнер забрал мое произведение, а дня через три вернул, говорит, написано складно, а лучше бы я про себя писал и про то, что сам видел-с помощью вырезок.
Прошло еще время, а у меня опять не получалось и некогда было. Меня очень приголубила семья Горачеков, они рядом жили, на Котенхофштрассе. Я приходил туда почти каждый день или с Карин обедали там. Ее все хорошо знали. К Горачекам приходили часто его кореши по службе. Отец Леонид бывал, здоровый такой старик с белой бородой, а пил лихо, как офицер, и матерился здорово. Светланин приходилредактор "Посева". Фамилия ему Лихачев, а Светланин - это по какой-то его бабе, Светлана ее звали.
Живот огромный, руки на живот положит и пальцами крутит то в одну сторону, то в другую. И хихикает.
Он никогда не смеялся, только хихикал. Председателя энтээсов Поремского не раз видел у Горачеков. Этот все больше молчал. Поломает пополам сигаретку, одну половинку обратно в портсигарчик, а вторую в мундштучок. До самого конца докуривал. А потом булавочку вытащит - она у него всегда на уголочке воротника между шовчиком в пиджак заколота - и выковыривает окурок. Теперь его на задние роли Артемов переборол. У них там все время потасовки за главные места. Мне Карин подробно рассказывала. Один раз до того подрались, что два энтээса получилось. И вместо того чтобы антисоветскую деятельность пропагандировать, они друг против дружки пошли. А и без того там тьма эмигрантских разновидностей между собой схватывается. Американцы все-таки нашли выход. Той половине, что поменьше была, чтобы дешевле обошлось, отступного дали и условие поставили: пусть совсем уезжают и больше не вмешиваются. Ну, те не дураки, согласились. Должно быть, немалые доллары отхватили. К примеру, невелик был начальничек Андрей Тенсон. Я его тоже у Горачеков видел, а ему - десять тысяч как на тарелочке. Хитрый мужик, денежки протютюкал и опять приполз. Правда, не то чтобы пропил или там на баб, он себе в Мюнхене бензиновую колонку купил, а сам к делу не приспособлен. Вот и прогорел. В начальники его, само собой, не пустили, а взять взяли. У них на американской радиостанции "Свобода" свой энтээс сидит - Гаранин, к нему в русский отдел и сунули. Теперь он там работает, а к энтээсам сюда за материалами и для связи ездит.
Ну, это я уже в сторону от своей жизни пошел.
Скажу только, что немало я в том котле поварился.
Они ведь меня сразу за своего признали. Должно быть, на мой счет им протекцию Вагнер сделал. Для отвода глаз он мне не советовал с ними связываться, а сам же и направил туда. Они мне особых вопросов не задавали, но я видел, они без вопросов все про меня знали. А может, Карин какое ручательство дала, я ей все про себя рассказал. А про нее я все больше задумывался. Думал, ей меньше лет, а получилось, она уже десять лет студенткой числится. Учебников или тетрадей у нее не видел, а целый день с утра до ночи все какие-то дела, все торопится и дома не сидит. А если дома, так телефон звонит, хоть провод оторви.
Один раз обедал я с ней у Горачеков, и отзывают меня в другую комнату Артемов и Околович. Тертый мужик этот Околович. На все разведки мира работал и ни разу не попался. Перед войной, говорят, перешел границу в СССР, полстраны объездил и спокойно вернулся. А в войну в смоленском гестапо служил, и тоже не поймали. А приметный он здорово. Росточка совсем маленького, а лицо длинное, нос длинный, с горбиком, и сам сутулый. А вот выкрутился из всех оказий и прочно в энтээсе засел. Ему уже лет семьдесят, а он все шебуршится.