ГРАБЕЖ

1

Пушкинская ремарка в «Борисе Годунове» перед знаменитой сценой у фонтана: «Замок воеводы Мнишка в Самборе. Ряд освещенных комнат. Музыка. Вишневецкий, Мнишек».

Едва ли наше внимание зацепляется за название местечка, едва ли мы задумываемся, где находится этот Самбор, существует ли он теперь и что это вообще такое: именье на берегу пруда в старинном липовом парке, село или город?

А между тем свой рассказ я мог бы начать почти что лермонтовскими словами, характеризующими Тамань. Легко напомнить: «Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть не умер с голода, да еще вдобавок меня хотели утопить».

В перефразировке этот лермонтовский запев прозвучал бы так: «В Самборе со мной произошла самая скверная история в моей жизни. Меня там едва не растерзали и вдобавок едва не посадили в тюрьму».

Дополнительная трудность литераторов в наше просвещенное время: Лермонтов после своей фразы мог не опасаться, что из Тамани посыпятся возмущенные письма от пенсионеров, пионерских организаций, трудовых коллективов и просто от горожан, обидевшихся за свой городок, обозванный самым скверным.

Возможна ли и другая фраза Лермонтова, вложенная им в уста Максимычу: «Бестии эти азиаты!..» Или каково было бы прочитать в современном романе тургеневскую характеристику персонажа: «Хозяин — мрачный, заспанный, лохматый хохол с лицом убийцы…» Или как прозвучало бы горьковское яркое описание грузинского князька, оказавшегося вымогателем, тунеядцем и мелким обманщиком.

«Это какие же азиаты имеются в виду?» — строго и угрожающе спросит современный читатель в первом случае. «Как можно бросать столь оскорбительные слова в лицо целой огромной нации?» — спросит он во втором. «Разве не известно о благородстве и рыцарстве грузин? Зачем же было писать об отдельном человеке и эпизоде, не типичном и не заслуживающем внимания?»

Нет, можно и теперь написать о каком-нибудь буфетчике мрачном, лохматом и заспанном, с лицом убийцы. Но только без уточнения его национальной принадлежности. Тогда будет подразумеваться, что он просто русский, и ничьи интересы не окажутся ущемленными.

Но как же быть, если скверная история приключилась со мной в окрестностях Самбора, в каких-нибудь ста шагах от остатков старой липовой аллеи, ведущей к остаткам родового замка воеводы Мнишка? Переносить ли место действия в наши подмосковные да владимирские места? В рассказе ничего почти не изменится. Разве что окажутся непонятными некоторые мелочи и оттенки, незначительные психологические мотивы, (например, мотив предательства нас водителем такси), но зато не останется в душе неприятного осадка, что кого-то обидел. Кроме того, отношение к нам, приехавшим слишком уж издалека, играло, возможно, не последнюю роль в драматических событиях этого злополучного дня.

Итак, сообщаю, что городок Самбор (около пяти тысяч жителей) расположен в Львовской области, на берегу Днестра, среди зеленой Галиции.

Тотчас возникают воспоминания и строки Блока:

Эта жалость — ее заглушает пожар,

Гром орудий и топот коней.

Грусть — ее застилает отравленный пар

С Галицийских кровавых полей.

В центре Самбора и сейчас стоит дом, в котором во время германской войны встречались Брусилов с главнокомандующим. Но ничего кровавого (несмотря на то что дважды проутюжила и другая война) мы не увидели теперь на галицийской земле. Зеленые, освеженные частыми дождями июньские поля и леса. Холмы Прикарпатья. Длинные села у подножий холмов. Синее небо. Ясное солнышко. Белые облака. Разве что алые маки, обильно украшающие хлебные поля вместо наших васильков и ромашек (вернее сказать — вместе с васильками и ромашками), звучали непривычным для нас и поневоле щемящим мотивом. Начиная с какого-нибудь там Всеволода, с отдаленных усобиц и кончая бендеровцами, столько крови впитала эта земля, что как тут не расти алым макам.

Если бы основываться на личных ощущениях, то я сказал бы, что Самбор самый большой и самый шумный город на земном шаре, включая Нью-Йорк, с его пресловутой надземкой. Такое личное впечатление произошло оттого, что квартира, где меня пустили пожить, оказалась в нескольких метрах от железнодорожного узла, громыхающего тяжелыми поездами и орущего всю ночь через чудовищный репродуктор голосами диспетчеров, формирующих составы. Впечатление же огромности Самбор оставил, как ни странно, благодаря незначительности своих размеров. Трамваям, троллейбусам, а тем более метро было бы тесно здесь. Поэтому куда бы ни идти, приходилось идти пешком. Ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Киеве, ни в больших европейских городах (Лондон, Париж, Будапешт, Варшава, Марсель, Копенгаген, Мюнхен) не приходилось мне «наматывать» на свои ноги, как на счетчик, столько же километров в день, как в этом маленьком и в общем-то очень милом, зеленом городке.

Украшало город (то есть мою жизнь в нем) и замечательное радушие хозяев, у которых я поселился. Хлебосолов звали Юлия Антоновна и Илья Иванович Галицкие. Это я теперь, напрягая память, вспомнил, что хозяина звали Илья Иванович. Никто в городе, включая жену, не называет его кроме как Галицкий. Мало того, что Юлия Антоновна в третьем лице называет его по фамилии: «Галицкий собирается коптить колбасу», она и в обращении к мужу остается верна своей привычке: «Галицкий, иди нарежь крапивы для уток».

Здесь я допустил фактическую неточность. Никаких таких слов Юлия Антоновна говорить не могла, потому что Галицкие говорят не по-русски, хотя и убеждали меня, что они самые коренные русские люди и что их язык есть самый настоящий русский язык.

Иногда мне казалось, что они говорят по-украински, иногда — по-польски, иногда их речь звучала, как смешение этих языков или как особенный диалект. Сами себя галичане (жители Галиции) называют еще русинами. Вместо «добрый день» или «день добрый» (в этих местах между этими выражениями есть большая разница) они приветствуют друг друга словами: «Слава Руси», но чаще для краткости, произносят одно только слово.

— Слава, — сказали нам трое мужчин в лесу, проходя мимо нас.

— Слава, — откликнулись мы этим мужчинам.

Распределение обязанностей в доме между хозяйкой и хозяином было таково. Юлия Антоновна без умолку рассказывала что-нибудь, отвлекаясь от рассказа время от времени, чтобы похлопотать около плиты и вообще по хозяйству. Галицкий же беспрерывно крутил мясорубку, мыл кишки, смешивал фарш, набивал кишки фаршем, отвлекаясь время от времени, чтобы произнести две-три замедленные фразы.

Кормили они от души. Я едва вылезал из-за стола. Но все было настолько вкусно, что через несколько часов оказывалось возможным вновь сесть за стол, за горячие домашние колбасы и зельцы, за сметану, больше похожую на масло, за вареники с черникой или капустой, за куриное мясо, за суп из протертых помидоров, за грибы, сваренные в виде супа в сметане, за клубнику со сметаной, за чернику с молоком, за черешню. Да еще, сверх того, за сдобные калачи.

Я должен представить моих молодых спутников Колю и Лелю. Коля — уроженец Самбора. Здесь живут его мать и брат. Он-то и затащил нас с Лелей в эти места. Сначала, зная мои собирательские наклонности, он привозил то обломок деревянной скульптуры, то униатскую икону, писанную на холсте, а то еще грозился привезти какой-то бархатный польский штандарт с вышитым на нем (золотой парчой по вишневому бархату) польским одноглавым орлом и с «Маткой боской Ченстоховской» — на другой стороне.

По образованию Коля — музыкант (учился в «Гнесинке»), а теперь работает на радио. Непостижимым образом знаком (и вхож в дома) с большим кругом известных музыкантов, певцов, артистов. Собирает и обрабатывает старинные галицийские песни. Написал книгу о Галине Улановой, заставив ее сначала рассказать перед магнитофоном все, что она думает о балете. Эту книгу я помогаю ему напечатать в журнале.

Леля — высокая, красивая москвичка, окончившая МГУ (филфак) год назад. По типу своей красоты она ближе всего к купринской Олесе. На нее оборачиваются на улицах.

Теперь, когда более или менее ясно, кто мы и где мы находимся, можно приступить к изложению события, не произойди которого, нечего было бы браться за перо, чтобы описывать свои впечатления о Самборе. Кому нужна оправа без камня, а картинная рама без холста?

2

Хорошо помню, с какой неудачи начался этот день. Коля повел нас к некоей пани Левицкой смотреть тот самый бархатный польский штандарт, заверяя, что пани Левицкая нам его продаст…

Пройдя запущенным, душным от запаха сырой земли садом, мы постучались на крыльце деревянного, серого, обветшалого дома, и в окно выглянула девяностолетняя пани Левицкая, на вид которой нельзя было бы дать больше семидесяти. Она была в бигуди. Живо и даже кокетливо играя глазами, она долго тараторила с Колей на чисто польском, и я сумел понять, что нам не только не покажут никакого штандарта, но и не пригласят зайти в дом. Вообще выходило, что у нее штандарта нет и даже и не было, тогда как всем известно в Самборе, в какой именно день пани Левицкая вывешивает свою реликвию на просушку.

Откровенная ложь старухи возмутила Колю, и он долго ее ругал, пока мы шли до вокзала. А на вокзал мы шли затем, чтобы взять такси и съездить за тридцать километров на место бывшего родового имения воеводы Мнишка.

— Такси отпускать не будем.

— Проклятая пани Левицкая. Я же сам видел этот штандарт. Я же видел, как она проветривает его по большим праздникам.

— Почему ты ее ругаешь? Если он ей дорог и если это ее идея…

— А такси отпускать не будем. После замка заедем еще на могилу Льва.

— Какого Льва?

— Князя Льва, в честь которого назван город Львов. Князь похоронен в храме бывшего монастыря. Теперь там пионерский табор.

— ???

— Лагерь на здешнем языке называется табором.

— Хорошо. Посмотрим могилу Льва. Но сначала Марина Мнишек. К двум часам вернемся к Галицким. Вареники и колбасы. Остаток дня проведем на Днестре. Будем загорать и купаться.

С такими-то благородными планами мы пришли на привокзальную площадь. Мы пренебрегли тем углом привокзальной площади, где около автобуса толпились люди с мешками и сумками, и устремились прямо к двум свободным машинам с шашечками. Одна из них, салатного цвета «Волга», стоявшая первой, сейчас и повезет нас по дорогам Галиции, хотя ее водитель, лет сорока, рыжеватый и, я бы сказал, попросту мордастый мужчина, еще не подозревает об этом. Задним числом скажу: что-то с самого начала не понравилось мне в этом водителе, некоторая инертность его, что ли, по отношению к нам. Словно он предчувствовал будущие события и заранее морально отмежевывался от своих пассажиров, попросивших покатать их по Галиции в течение трех-четырех часов и обещавших хорошо заплатить за это катанье.

Но утро было превосходное, просторный холмистый ландшафт, вдали просто зеленый, а вблизи испещренный жаркими маками и прохладными васильками, радовал глаз, машина катилась легко и ровно, впереди лежат не виданные нами места — жизнь прекрасна. Часам к двум мы вернемся в Самбор, к Галицким, вареники и сметана, потом — не последнее дело в жизни — поспать, потом берег Днестра, на восьмичасовой сеанс сходить в кино, перед сном прочитать два-три десятка страниц интересной книги, в которую уже вчитался и новой встречи с которой ждешь.

В одном селе дорога лежала мимо костела, и мы попросили остановиться. Мы обошли костел вокруг и увидели, что это довольно строгое здание с элементами поздней готики, серое, с сильными подпалинами вокруг окон, наглухо закрытых теперь железными (из кровельного железа) ржавыми от дождей щитами. Девушка, ехавшая на велосипеде и остановленная нами, говорила по-русски. Она охотно рассказала, что сначала в костеле хранилась треста (то есть необработанный лен) и были еще целы деревянные статуи, иконы, настенная живопись. Но тресту кто-то поджег, и все внутри выгорело. Так разъяснились для нас черные подпалины вокруг окон.

При выезде из села мелькнула за деревьями деревянная церковь. Так и полагалось в здешних селах, чтобы соседствовали православная церковь и католический костел. Останавливаться около церкви мы не стали, надеясь, впрочем, остановиться на обратном пути.

В нужное нам село мы приехали около двенадцати. О времени мы не думали, но теперь, вспоминая тот день, надо считать, что было около двенадцати, хотя бы уж потому, что контора сельского Совета и контора колхоза (они размещаются там в одном доме) — обе были пусты. Начался обеденный перерыв.

Заглянув во все двери и увидев, что в конторе никого нет и ничего нет, кроме голых казенных столов и стандартных лозунгов на стенах, мы решили все-таки найти председателя и представиться. Около такси уже крутились мальчишки. Не стоило большого труда уговорить их сесть в машину и показать водителю, где живет председатель сельсовета, а по-местному — голова.

Чтобы не скучать в ожидании председателя, мы пошли прогуляться по селу, и не успели пройти ста шагов, как увидели опять эти непременные, соседствующие костел и церковь.

Около церкви на низкой бревенчатой звоннице, вернее бы сказать, над воротами в ограду, устроенными в виде звонницы, висели даже и колокола, а именно два колокола пудов по десять. Один с большой трещиной. Даже и веревки протянуты к колоколам — бери и звони. Вот и православный храм, а звон производится на западный манер: за веревку раскачивается не язык колокола, а сам колокол, установленный на вращающейся перекладине.

Я подходил к церковным дверям, когда мне в затылок и спину ударил хоть и мелодичный, но все же неожиданный и резкий удар колокола. Это Леля дернула за веревку. Она догнала нас, довольная собой и ожидавшая нашего одобрения. По этому ее поступку можно судить, насколько беспечное было у нас настроение и насколько невинны мы были в своих помыслах.

Между первыми и вторыми церковными дверьми имеется, как заведено, тамбур, иногда очень просторный. Вроде коридора и комнаты. Открыв незапертые наружные двери, мы увидели, что весь тамбур здесь представляет из себя, от наружных дверей до внутренних, каких-нибудь три шага. Но вот что еще мы здесь увидели.

На полу, перед железными коваными дверьми, преграждавшими путь в церковь, стояли лампадки. Они, конечно, не горели теперь, но маслице в них было, и фительки у них были, и масло было не запыленное, не замусоренное, не пополам с грязью и мухами, а свежее и прозрачное. Скорее всего, это было вазелиновое масло, которое повсеместно используется теперь православными людьми за отсутствием в продаже настоящего лампадного. Тут же, на полу, мы заметили несколько бугорков оплывшего воска: значит, стояли здесь недавно и горели свечи. На полу всюду накапано воском. Железные двери в нескольких местах тоже окапаны. Как видно, к ним прилепляли нижними концами тонкие горящие свечечки. Кроме того, и двери и стены тамбура украшены древесными ветками и цветами, теперь уже засохшими. Это понятно, если вспомнить, что троица, ради которой несут в церковь цветы и зелень, была в этом году 17 июня, а описываемое событие происходило 29-го.

Нельзя было судить по этим приметам, происходили ли здесь, перед этими коваными дверьми и перед этим тяжелым замком, регулярные моленья, но то, что здесь молились в троицу, не могло быть сомнений. Поскольку наружные двери не только не заперты, но и раскрыты, то молящиеся могли, вероятно, стоять и на улице, как это мы видели в Самборе перед главным собором. Но там по другой причине, а именно потому, что собор не вместил всех желающих. И вот перед раскрытыми дверьми собора, через которые видно в глубине его мерцание множества свечей, перед дверьми, из которых вырывалось наружу громкое всеобщее пение, перед этими дверьми, занимая площадь, стояли на коленях люди, не поместившиеся в церкви. Они тоже пели вместе с теми, кто находился в церкви. Такой картины я не видел еще никогда в наших более «средних» местах. Собирается в пасху перед каждой церковью толпа. Так ведь это же больше зеваки: посмотреть и послушать. Но чтобы в обыкновенное воскресенье, и чтобы все на коленях, и чтобы все пели — этого я не видел.

Не знаю, велика ли толпа собиралась здесь перед церковными коваными дверьми и молились ли они одни или кто-нибудь служил тут из самих же молящихся по собственному почину, и происходило ли это днем или ночью, но воск был накапан, и ветки с цветами были, и сомнений быть не могло.

В углу тамбура, за большим пучком засохших березовых ветвей, я обнаружил два медных подсвечника, которые так модны теперь, и уже вертел их в руках, примеряясь (на улице же стоят!), но тут закричали, что председатель приехал, и мы пошли знакомиться с председателем.

Ничем не примечательной внешности голова Советской власти в этом селе проверил у меня документы (кстати, из всей нашей довольно-таки легкомысленной троицы у одного меня оказались документы) и, нельзя сказать, чтобы очень охотно, но и не выказывая неудовольствия, повел нас показывать остатки замка.

— Ничего там не осталось теперь. Все дома, которые вы видите вокруг, построены из кирпичей этого замка.

Мы шли липовой аллеей, соединявшей некогда замок и костел. Аллею тоже можно было называть бывшей, потому что хотя липы и обозначали две прямые линии, но, во-первых, аллея теперь ничего ни с чем не соединяла и была попросту не нужна, как если бы ковровая дорожка, случайно уцелевшая на обломках здания, в то время как лестницы, которую она покрывала, уже не осталось, как и второго этажа, куда вела эта лестница. Во-вторых, аллея доживала свой век. Многие липы спилены за ветхостью, другие полузасохли. Между тем я, повидавший на своем веку многие парки (Версаль, Булонский лес, Гайдпарк, родовые замки Шотландии), нигде не встречал таких огромных, а значит, и древних лип.

В нашем селе вокруг церкви растут липы, которым — доподлинно известно — теперь сто десять лет. Они тонки и стройны по сравнению с этими замшелыми, неохватными гигантами, производящими, несмотря на свои размеры, кургузое впечатление. У них очень массивные стволы, особенно в нижней части, и несоответственно бедные кроны. Отмирают и отваливаются отжившие сучья и даже целые ответвления стволов. Своей кургузостью эти липы напоминали экзотические баобабы, какими их изображают на картинках (самому видеть не приходилось).

Аллея не обновляется, не обихаживается, не содержится и, конечно, обречена. А между тем ее затененности, прорезающей солнечный полдень длинным полутемным лучом, суживающимся в далеком конце (как и полагается всякой перспективе), хватило еще, чтобы мы могли вообразить, как гордая полячка Марина в соответствующем наряде прогуливалась здесь, опираясь на руку временного московского короля — Димитрия. Королева российская Марина Мнишек. И было тогда здесь прибрано, подметено, и огромные псы бежали впереди прогуливающихся по темной аллее родового именья. Вечером загорался замок огнями, гремели полонезы с мазурками.

Аллея привела к холму, окруженному рвом, и на холме мы увидели среди зеленой травы обломки кирпичной стены, обкрошившиеся и заостренные, словно недовыпавший единственный и последний зуб. К кирпичам прислонен вросший в землю каменный герб. Орел, корона и буквы ДКМ и МКМ. Димитрий — король Московский и Марина — королева Московская. Герб раньше висел над въездными воротами в замок.

Посидев на краю холма и полюбовавшись рекой, текущей внизу, и заречными июньскими далями, мы пошли обратно к конторе по той же темной аллее.

— Нельзя ли посмотреть костел и церковь внутри? Ключи, должно быть, у вас? — осторожно, но довольно твердо спросил я председателя.

— Ключи у секретаря, а она на обеде.

— Мы попросим нашего водителя, и он ее привезет. По лицу председателя пробежала мгновенная тень неудовольствия и нерешительности, но все же он сел в машину. Возвратились они через несколько минут, и нам было сказано, что секретаря дома не оказалось. Может быть, так оно и было на самом деле. Но вероятнее предположить, что председатель не захотел открывать и показывать нам костел и церковь. Вероятно, там теперь не такой уж образцовый порядок, чтобы можно было похвалиться перед приезжими людьми. Ничего не поделаешь. Мы попрощались с нашим невольным экскурсоводом и пошли к машине.

3

Мы думали, что попрощались с председателем, и пошли к машине, а он пошел по своим делам, скорее всего обедать. Машина тронулась. Вот она поравнялась с церковью. Еще бы несколько секунд, и все бы осталось позади: и село, и липовая аллея, и обломки вельможьего замка. Мы вовремя возвратились бы в Самбор, наелись бы вареников с черникой, и был бы послеобеденный сон, и прохладное сидение на берегу Днестра, и киношка на восемь десять, и все, все, что мы ждали от этого дня. Но одна-единственная секунда изменила течение событий и ввергла нас в пучину горьких и отвратительных бедствий.

Как сейчас, я помню эту секунду. Что стоило ей, поколебавшись, тикнуть и упасть в ту бездну, куда вообще убегает время. И осталась бы она в прошлом, а мы пылили бы себе по дороге в Самбор. Но секунда помедлила, споткнулась, остановилась.

— Стойте, — сказал я, — дотронувшись до плеча шофера. — Коля, как думаешь, не взять ли те два подсвечника? Стоят на улице, можно сказать, валяются, почему бы не взять. Подарим Леле на память о Самборе. Будут у нее стоять на пианино. Отчистит…

В мгновенье ока Коля выскочил из машины и оказался на пригорке около церковных дверей. Откуда ни возьмись, навстречу ему выскочили мальчишки, целая стая, от подростков лет, я думаю, по двенадцати, до карапузов лет по шести. Они о чем-то погалдели там с Колей, и Коля замахал нам рукой. Мы пошли.

— Да вот мальчишки, — сказал Коля, — могут открыть церковь и показать. Они знают лаз, а боковая дверь на крючке, отпирается изнутри.

Это часто бывает, что в закрытую и уже, по существу, бесхозную церковь мальчишки находят какую-нибудь лазейку: отогнутая решетка в окне или кирпичи, вывалившиеся около оконной решетки, или обвалившаяся часть церковного потолка, или какой-нибудь там дымоход.

На этот раз мы увидели, зайдя со стороны алтаря, небольшое окошко, но только ниже поверхности земли. Может быть, в это отверстие протаскивали в подцерковный склеп гроб, если приходилось кого-нибудь хоронить в подцерковном склепе. Ну а из склепа мог быть ход и в саму церковь.

Один мальчишка ловко проскользнул в отверстие, и не успели мы ничего сообразить, как боковая дверь распахнулась, и мы вместе с гурьбой мальчишек вошли в церковное здание. Я, увлеченный разглядыванием, сразу как-то забыл про мальчишек и как бы не видел их больше, но это, оказывается, вовсе не означало, что и они перестали глядеть на нас.

Председателя можно понять. Я тоже постыдился бы показывать такое запустенье, да еще москвичам, да еще если один из них называет себя писателем.

Войдя в дверь, мы первым делом наткнулись на штабель досок, занявший пол-алтаря. Куда бы ни идти, в самый ли алтарь, в церковь ли, все равно приходилось перелезать через эти доски. Ну конечно, это уже не препятствие по сравнению с замком на железных дверях.

Обошли, огляделись. На всем лежала та печать разорения, когда вещи не просто брошены, но когда их уже и валяющиеся перебирали несколько раз, ища что бы взять, и оставляли после переборки опять в брошенном, но каждый раз все в более и более брошенном состоянии.

Некоторые иконы еще в своих гнездах, некоторые вынуты и стоят на полу. Одна резная дверь в алтарь цела, другой уже нету. Листья из книг, обрывки церковных одежд валялись там и тут. На всем — слипшаяся, сажистая, пачкающая руки пыль.

Старых икон здесь не могло быть и не было. Влияние католической Европы сквозило в каждом предмете церковной утвари, в каждом штрихе обозреваемой нами картины.

Между тем разные мелочи попадались мне под руку, и некоторые из них я передавал Коле. Таким образом, я ему передал: деревянный резной крест размером около тридцати сантиметров, красивую, но полуразбитую статуэтку Христа из голубого стекла размером с хорошую бутылку, синий стаканчик от лампадки (дома у меня собрание этих стаканчиков разного размера и цвета, всего около тридцати штук, некоторые очень красивы, но этот был совсем примитивный стаканчик, и я позарился на него машинально), фарфоровая надколотая статуэтка мадонны. Именно — мадонны, потому что она была явно польского, католического происхождения. У меня уже есть одна такая мадонна, то есть очень похожая на нее по форме, по общему силуэту, но только вырезанная из дерева. Мне подарил ее в мою бытность в Варшаве хороший польский поэт и человек Богдан Дроздовский.

Попалась книга на немецком языке с выдранными в начале и в конце страницами, вероятно Евангелие. Под ногами у меня звякнуло, я нагнулся и поднял маленькую ложечку, почерневшую от времени, может быть, латунную, но возможно, что и серебряную. С крестиком на конце черенка. Из нее причащали, когда церковь действовала. Ложечка была мне совсем не нужна, но она валялась на полу, и я ее положил в карман. Из разных темных, пыльных, заваленных переломанной рухлядью (старое кресло, изодранные ризы, обломки золоченой резьбы) углов я вытащил на свет несколько деревянных скульптур, тоже пообломанных. Особенно мне понравилась небольшая площаничка, резное изображение Христа, лежащего во гробе, не более семидесяти сантиметров. Размер скульптуры и понравился мне в первую очередь. Самой гробнички не сохранилось, или, может быть, она валялась тут где-нибудь отдельно от тела господня, но само тело господне было теперь у меня в руках, запыленное, без утрат и поломок. Несколько скрюченная поза, естественная в гробнице, казалась странной в этом отрешенном от футляра и оголенном виде.

Я сказал Коле:

— Попросим мальчишек, чтобы они эти скульптуры перетащили в машину. Дадим им три рубля на конфеты.

С этими словами я оглянулся и увидел, что все мальчишки исчезли. Нехорошее предчувствие шевельнулось во мне.

Поскорее забрались мы снова на доски, прошли, балансируя по ним, спрыгнули на пол уже у самого выхода из церкви. В дверном проеме я увидел солнце, зелень деревьев, траву, но также увидел и мальчишек, едва успевающих за стариком, который с этого первого взгляда показался мне безумным либо уж перевозбужденным.

Мальчишки, тоже возбужденные, на ходу что-то наперебой один перед другим говорили старику, и вся эта шумная группа целеустремленно, только что не бегом двигалась к тем самым дверям, из которых мы не медля больше ни секунды, выскочили на улицу.

— Что? Где? Чего? — бессвязно и вот именно полоумно начал орать на нас старик.

Был он невысок, с седой щетиной на щеках и на подбородке, и не то на оба глаза косой, не то с частичными бельмами на обоих глазах. На месте его глаз я видел тогда, да так и запомнил, только два белесых пятна.

Чтобы объясняться с орущим на тебя человеком, надо и самому орать, даже постараться переорать его, если хочешь в чем-нибудь убедить. Положение усложнялось тем, что, как ни громко орал на нас бывший (как потом выяснилось) пономарь, мы не понимали, о чем он орет. Нас он не понял бы, во-первых, по той же причине, а во-вторых, он и не собирался нас понимать.

Увлекая своим примером всю нашу группу (Коля так жаждал ввязаться в дискуссию с бывшим пономарем), я быстро прошел к машине. Хлопнули дверцы, и, если бы шофер тотчас тронулся, происшествие так и закончилось бы облаком пыли, доставшемся на память экс-пономарю и его свите. Времени для этого — повернуть ключ стартера и отпустить сцепление — больше чем нужно, но шофер медлил и медлил, и это было второе предательство, после коварного предательства мальчишек, заманивших нас в церковь, а потом позвавших пономаря.

Старик тем временем подскочил, начал дергать дверцы машины, потом забежал сзади, пытаясь поднять крышку багажника. Поскольку шофер все равно не трогался и, как видно, не собирался трогаться, я сказал:

— Откройте ему багажник. Пусть он увидит, что там ничего нет.

Вид багажника, совершенно пустого, с чистой, протертой перед выездом фибровой подстилкой, был прекрасен. Ни одно великое живописное полотно не вызывало у меня когда-либо чувства такой же радости и легкости на душе, как вид пустого багажника. Пономарь опешил, но тотчас бросился к дверцам, и мы все вышли из машины, позволив осмотреть ее всю: сиденья, подсиденья и пол. Те мелочи, которые я по легкомыслию передавал Коле, по мере того как подбирал их на полу, были, должно быть, рассованы по Колиным карманам или скрывались под замшевой курткой, перекинутой у него через руку. Машина была осмотрена, мы вновь заняли в ней свои места.

— Поехали! — почти уж закричал я шоферу, но шофер медлил. Он промедлил ровно столько времени, сколько понадобилось бельмастому старику забежать вперед машины и встать перед ней, растопырив руки.

Еще и теперь можно было уехать, дав, скажем, задний ход, а потом развернувшись. Однако, решив предать, шофер предавал нас последовательно и до конца. Машина стояла, все больше раскаляясь на солнце, мы сидели в ней, старик прыгал и бесновался перед машиной не хуже шамана, пришедшего в нужный ему экстаз. Он беспрерывно кричал что-то, показывая на нас руками и поворачиваясь во все стороны, как если бы вокруг стояла толпа. Я вообразил на мгновение эту возможную толпу, и у меня похолодело под сердцем.

— Поезжайте же, черт возьми! Что вам этот старик? Вы же видите, что он ненормальный. В конце концов, мы ваши пассажиры и вы обязаны нас везти. В конце концов, нас вы должны слушать, а не этого полоумного старика. Трогайтесь и поезжайте вперед. Вперед!

Шофер не ответил мне и не тронулся с места.

Две женщины, шедшие мимо с мотыгами на плечах, остановились, и старик замахал руками с новой силой, показывая то на нас, то на церковь. В его тарабарщине нельзя было все же не понять некоторых слов: бандиты, грабеж, крест и опять бандиты. Трое парней на велосипедах остановились около старика. Подошла молодая женщина в домашнем халате с ребеночком на руках. Суетящиеся мальчишки дополняли картину происшествия. Старик орал, брызгая слюной, все громче и вдохновеннее. Вокруг немногочисленной пока группы людей начала бурно формироваться толпа. Мы сидели в жаркой и все более раскаляющейся машине, шофер молчал и бездействовал, старик бесновался.

— Что он кричит? — спросил я Колю, который больше меня мог понимать старика.

— Ну что? Кричит, что мы залезли в церковь через подземный лаз, ограбили ее. Называет нас грабителями. Все время твердит про крест.

Я понимал, что самое правильное — отдать сейчас старику все те мелочи, которые оказались у Коли. То есть с радостью их надо было бы отдать теперь, если бы даже они были все золотые и бриллиантовые, а не просто позеленевшие медяшки и потрескавшиеся стекляшки, но с каждой минутой, под любопытными взглядами людей, отдавать их становилось все стыднее и невозможнее. Все еще была надежда, что шофер вдруг тронется и увезет нас. Пока еще он увез бы нас именно от стыда возвращения старику нелепых безделушек, от стыда публичного уличения нас, получалось и правда в воровстве, от позорного извлечения из-под замшевой куртки вещественных доказательств. Одним нажатием на стартер этот шофер-предатель мог бы избавить нас от надвигающегося позора, неизбежность которого становилась очевидной. Надо было решаться.

— Коля, отдай старику все, что у тебя есть в руках и карманах.

Коля поколебался из чувства все того же стыда, но вот голубой стеклянный Иисус Христос выплыл через опущенное стекло машины, за ним проследовал деревянный крест, за крестом подсвечник, за подсвечником еще какие-то незнакомые мне предметы, которые Коля подобрал сам.

Гул, если не вопль ликования и возмущения, был исторгнут всеми собравшимися при виде правоты старика. Старик ликовал, бросался с каждым новым предметом к людям, потрясал им во все стороны и опять показывал на нас. Я надеялся, что, получив все «награбленное», он уймется и мы наконец уедем. Но старик бесновался все больше, только теперь вместо словечка «крест» чаще и чаще стало проскальзывать в его тарабарщине словечко «милиция». Кроме того, и он, и возбужденные мальчишки кричали сквозь стекла еще про какую-то ложечку, которую мы будто утаили и не возвратили вместе с другими предметами. Я вспомнил, что точно клал в карман жалкую ложечку с крестиком на черенке, но, пошарив рукой, с ужасом убедился, что никакой ложечки у меня в кармане нет. То ли я положил ее впопыхах мимо кармана, то ли вытащил потом вместе с платком и потерял.

Но каковы подлецы мальчишки! Не пропустили ни одного моего движения, и, значит, уже по дороге к церкви пономарь точно знал от них, какие предметы мне понравились и что у меня нужно отобрать. Однако ложечки не было, да и не имела она теперь никакого значения. Если бы я всучил им теперь целый столовый серебряный прибор, все равно они не успокоились бы, а шофер все равно не увез бы нас с этого проклятого места.

Машина обрастала толпой. Вновь подходившим старик объяснял, что мы грабители, жалкие предметики, отобранные у нас, унесли опять в церковь. Люди не могли уже видеть, что именно было нами взято, опровергать старика мы были не в состоянии и таким образом получались в глазах толпы самыми настоящими и с каждым часом все более злостными грабителями. Потом уж старику не требовалось ничего объяснять, за него объясняли те, кто подошел раньше и кто в свою очередь услышал от тех, кто подошел еще раньше. Ничего нельзя было понять в однообразной трескотне десятков, главным образом женских голосов, но по общей интонации гомона, по мимике и по тому, как сжималось вокруг нас кольцо, мы понимали, что возбуждение толпы нарастает и переходит в ярость. Парни уже приступили с одного боку, чтобы перевернуть машину, и, возможно, перевернули бы ее, если бы это была частная машина, а не такси с шашечками. Слова «казенная машина», «казенная машина», «казенная машина» некоторое время перебегали по толпе из конца в конец.

Коля, лучше нас понимавший местное наречие, пробовал не то чтобы спорить, но все-таки вставить и свое словечко в общий поток возмущенной брани. Но бурная брань мгновенно смывала и уносила Колины реплики.

— Что вы нас ругаете? Подумаешь, подобрали на полу три вещицы. А до какого состояния вы сами довели свою церковь? Если бы в ней было все на месте и по порядку, разве мы взяли бы? Крест святой, крест святой… А почему этот крест валялся у вас на полу и в грязи? Мы взяли не то, что у вас хранится, а то что вами брошено на произвол судьбы. Если вы так дорожите церковью и всем, что в ней, почему же вы не приведете ее в порядок? Пошли бы сейчас, вместо того чтобы ругаться, взяли бы тряпки, веники…

Колины слова разъярили толпу так, словно в горящий костер он плеснул керосину или бензину. Стоило большого труда убедить Колю не отвечать толпе не только словами, но и шевелением брови. Так мы и сидели, затравленные, неподвижные, как бы окаменевшие среди бурлящей стихии, и подкрадывалось противное предчувствие, что вечно так продолжаться не будет.

Прошло полтора часа. Шофер не вытерпел духоты и давно уж вышел на волю. Он стоял поодаль от машины и от толпы в группе мужчин, которые пока еще не были втянуты во всеобщий азарт нашей травли. Если машина была орехом, а мы живыми хрупкими ядрышками в нем, то орех окружала толстая мякоть толпы, а потом уже на просторе улицы, на вольной воле и стояли шофер с мужиками.

Ключик, между прочим, торчал из замка зажигания, и я знал, как его повернуть, и я прекрасно вожу машину, и некоторое время мой взгляд мечтательно покоился на ключе зажигания.

Леля вдруг проговорила тихонько:

— Взять бы да уехать в поле, а там убежать.

— Зачем в поле? Два километра до шоссе, а там — автобус до Самбора.

— Можно и до самого Самбора, — быстро развивалась моими товарищами по несчастью веселая эта тема.

— Представляю, как вытянулась бы рожа у шофера.

— Пришлось бы ему добираться до Самбора кое-как.

— На автобусе.

— Это была бы великолепная месть.

Толпа расступилась бы перед движущейся машиной (это уж думал я, ощутив в себе нездоровый зуд перекинуться на шоферское сиденье). И никто бы не успел опомниться. Получилось бы, как в заправском приключенческом фильме. А главное — наказать шофера. О, это было бы ярчайшее мгновенье в моей жизни.

Но это было бы (соображал я, несмотря на жару в машине) уже настоящее преступление, а не тот вздор, который только кажется преступлением этим, почему-то таким злым, а в сущности, достойным сочувствия и даже сожаления, людям.

Как в острой шахматной партии сознание быстро просчитало возможные варианты, и гроссмейстер удержался от решительного хода, который вызвал бы взрыв аплодисментов в зрительном зале и сразу изменил бы весь ход игры, но который в печатных комментариях потом украсился бы, вероятно, тремя вопросительными знаками. Или тремя восклицательными знаками? Этого сейчас не мог бы сказать никакой гроссмейстер, потому что никто не мог знать самого главного — как будет развиваться (в отличие от умозрительных вариантов) сама игра.

Между тем уже в следующую минуту можно было пожалеть, что гроссмейстер не сделал своего сногсшибательного хода. Шофер пошушукался с мужчинами, протиснулся сквозь толпу и потребовал, чтобы мы с ним рассчитались и отпустили его.

Мы могли не рассчитываться и не выходить из машины. Может быть, нас не стали бы вытаскивать силой. Но в машине было так душно и жарко, так осточертело в ней, что захотелось хоть какой-нибудь перемены. Да и не повез бы нас шофер все равно. Да и противно было бы ехать с ним. И что же нам, оставшимся без машины, было бы делать, как не идти к шоссе, к автобусной остановке? Эта возможность представилась так ярко, что я отдал шоферу пятерку, и он сейчас же уехал.

Как обманывает нас жажда хоть каких-нибудь перемен. Думаем, хуже не будет, думаем — хуже некуда и всякая перемена — к добру и к лучшему. Но перемена происходит, и вскоре прежнее «хуже некуда» положение начинает казаться едва ли не утраченным раем. Машина уехала, и мы остались беззащитные, словно голенькие, посреди возбужденной толпы. Мы были окружены и стиснуты, лишены свободы, задержаны.

«Обыскать, обыскать», — слышалось в общем неразборчивом гаме. Сейчас и правда начнут обыскивать, выворачивать карманы, трогать руками. А там ничего не стоит дернуть на мне воротник рубашки, задеть локтем по носу, и если я не сдержусь и отвечу, хотя бы тем, что толкну, то спровоцируется драка, результат которой нетрудно предугадать. Нас просто затопчут. Исцарапают, окровенят. В том числе и находящееся, так сказать, на нашем попечении и на нашей с Колей ответственности прекрасное лицо Лели.

Бояться обыска как будто не было причин. Правда, следя за предметами, уплывшими через окно машины, я не заметил фарфоровой мадонны, и можно было предполагать, что она все еще прячется где-нибудь в Колиных карманах. В руках он держал только нелепый округлый газетный сверток. Перед тем как взять такси (господи, какое было блаженное и беспечное утро у этого дня!), мы зашли на базар. В числе другого мы купили там молодых стручков гороха, которые лущили, пока ехали в машине, но весь горох не съели, и теперь Коля терзал и мучил в руках измятый, округлый, прорвавшийся во многих местах газетный сверток. Можно представить себе нашу историю, снятую в кино, и тогда — выразительная кинематографическая деталь: только горох рассыпанный и растоптанный обозначал бы, когда все разошлись бы по домам, место нелепой драмы.

Доставая снова носовой платок, я обнаружил вдруг в кармане злополучную ложечку. И деть ее уже некуда. Ничтожная латунная ложечка, пустяк и ноль. Но каково тебе будет, когда обнаружат ее у тебя в вывернутом кармане. И все увидят, что ты ее прятал и не хотел отдавать. Тогда убеди их попробуй, что она пустое место и меньше пустого места. «А зачем же взял?» — вправе спросить они.

Говорили все одновременно, те между собой, а эти крича на нас. Толпа перемешивалась. Одни, накричавшись, перемещались на окраину толпы, другие оттеснялись, третьи выходили вперед, то есть в середину круга, поближе к нам. Для нас это были общий гомон и общая пестрота, но все же можно было выделить несколько четких кадров.

Старик-пономарь, видя, что его дело на верном пути и что он сумел зажечь и раздуть, теперь поутих и несколько стушевался.

Парень с велосипедом, с отлого высовывающимися из маленького рта желтыми, редкими резцами. Он больше других тянул руки к нам, хотя пока и не дергал еще за одежду.

Другой парень, тоже с велосипедом, какой-нибудь там студент на каникулах. Он лучше других понимал всю курьезность нашего положения, но и весь его драматизм, и откровенно наслаждался нашей беспомощностью. Я попробовал заговорить с ним в доверительном тоне, но он только рассмеялся мне в лицо.

Молодая женщина в домашнем фланелевом халате с ребеночком на руках. Ее лицо могло быть приятным и даже красивым, если бы его не искажали теперь жестокость и злоба. Особенно зло она наскакивала на Лелю. Леля потом находила в этом какой-то фрейдистский момент и была уверена, что муж не любит эту женщину, а возможно, и бросил.

Пожилая женщина, чтобы не сказать старуха, закатанные выше локтей рукава трикотажной, некогда красной, а теперь полинявшей кофты, обнажают сухие костлявые руки, которые и тряслись угрожающе перед нашими лицами. Если бы дошло до вцепления в волосы, то в волосы (сначала в Лелины, вероятно, льющиеся дождем) вцепились бы первыми именно эти старушечьи, костлявые, но и железные пальцы.

Женщина в зеленом платье, с гладко зачесанными темными волосами, производящая впечатление сельской интеллигентки (учительница?), успокаивала меня, стоя рядом:

— Они же не понимают. Их самих не пускают в эту церковь, вот они и злятся. Накопилось на душе, надо на кого-нибудь выплеснуть.

Мужчина лет сорока, сутуловатый, со впалой грудью, с очень худым, как бы прочерневшим насквозь лицом (чахотка?), но с большими черными печальными глазами, очень скоро сделался невольным рыцарем светлой Лели. Сначала он смотрел на нее издали, потом подошел поближе и даже стал показывать польский журнал, который держал в руках, свернутым в трубку. А именно он показывал там воспроизведенную фотографию польской актрисы, утверждая, что Леля похожа на нее. Иногда он отходил от Лели, держался поодаль, а иногда подходил совсем близко и даже становился впереди нее. Я заметил, что эти его перемещения связаны с обострениями страстей вокруг нас и с их временными затуханиями. Как только обстановка накалялась, печальный рыцарь тотчас оказывался около Лели. Вероятно, он один из всей толпы попытался бы защищать нас. Леля несколько раз угощала его черешней из кулька, который после уезда машины ей приходилось держать в руках. Но рыцарь взял за все время только две черешни.

Вдруг все головы повернулись в одну сторону, и мы увидели, что подъехала машина, обыкновенный колхозный «газик», запыленный, как все колхозные «газики».

— Голова, голова, голова! — словно ветер пробежал по толпе. Гул мог показаться злорадным — сейчас им покажут! — но мог показаться и разочарованным: интересное зрелище сейчас прекратится.

Председатель колхоза (но не председатель сельсовета, который показывал нам развалины замка) увел нас в контору, и самым ярким в этом путешествии было то, что я успел избавиться от ложечки, которая словно распухла, налилась свинцом и раскалилась, так что держать ее в кармане и дольше не было никакой возможности. Я ее незаметно выбросил на ходу, а значит, предстоит еще местным жителям уличающая нас задним числом находка.

Прохладный, просторный, а главное, пустой кабинет председателя колхоза с полированными столами, поставленными буквой «Т», с переходящим Красным знаменем, стоящим в углу, с графиками, круто идущими вверх, будущих урожаев и надоев показался мне раем. Первым делом я показал председателю документы: паспорт и писательское удостоверение. Председатель посмотрел то и другое и положил оба документа около себя, вместо того чтобы возвратить их владельцу. Однако заговорил он с нами без всякой строгости и сухости, а как бы даже сочувственно и с усмешкой.

— Ну, и что с вами стряслось?

Наконец появилась возможность вразумительно объяснить, что с нами стряслось. Коротко, без лишних слов я изложил ему версию, которую мне и моим друзьям предстояло не один раз повторить в этот день. Я ничего не прибавил и не убавил, не старался что-нибудь сгладить, а что-нибудь выставить. Прозвучал мой рассказ примерно так:

— Я впервые приехал в эти места, в гости к моему московскому другу, у которого в Самборе живет мать. Утром мы взяли такси и поехали осматривать достопримечательности этих мест. Нам хотелось посмотреть, в частности, развалины замка воеводы Мнишка. Приехав в село, мы первым делом пришли к председателю сельсовета. Председатель показал нам развалины замка и остатки парка. Мы попросили, чтобы он открыл нам костел и церковь, но у него не оказалось ключей. Попрощавшись с председателем, мы пошли к машине, собираясь уехать, как вдруг местные мальчишки сказали, что могут открыть церковь. Легкомысленно, не подумав о последствиях, мы решили воспользоваться предложением мальчишек. Один из них пролез в имеющийся лаз и открыл боковую дверь. Мы походили по церкви, находящейся в запустении, и по еще большему легкомыслию подобрали несколько предметов, заинтересовавших меня как собирателя старины. Свидетельствую, что все подобранные нами вещи не имеют никакой художественной или исторической ценности. Когда мы выходили из церкви, нас встретил местный житель, старик, который начал кричать и собрал народ. Если бы не вы, неизвестно чем бы это могло кончиться.

— Да, я знаю эту церковь, — подтвердил председатель. — Там нет ничего ценного. Приезжали из Львовского музея и все, что нужно было взять, — взяли. А народ у нас тяжеловатый. Правда, особенно в этом отношении. На работу — не дозовешься, а тут все собрались. На окраине села, на разветвлении дорог капличка была…

— Простите?..

— Часовенка, значит. Уж мы чего только не делали. И дверь на замок запирали, и гвоздями заколачивали, и разоряли внутри не один раз. Смотришь, опять нанесут икон, полотенец, цветов и опять ходят туда бить поклоны. Надоело все это. Однажды ночью, договорившись с вояками, взорвал я эту капличку к чертовой матери, разнес на куски. Так они что же? Пошли ко мне вереницей: у того будто бы картошку взрывом помяло. У того яблоню повалило, у того стекла выбило… Плати ущерб. Уж я их знаю. Тяжелый народ.

Что бы я ни думал по поводу взорванной в ночные часы часовни, председательская доверительность безоговорочно ставила меня на одну доску с ним, а отнюдь не с теми, от которых он нас так своевременно увел в контору. Тем не менее дальнейшее поведение председателя показалось мне странным и двусмысленным. Его «газик» стоял под окнами. Он сам его водит. Он мог бы посадить нас в машину, увезти за село и там выпустить. А то мог бы довезти и до Самбора. Не так уж и велика была бы эта его услуга заезжему московскому литератору. Мог бы даже похвалиться когда-нибудь при случае:

— Этот-то? Да я его один раз в машине до Самбора вез!

— Не бреши! Как он мог оказаться в твоей машине?

— Да уж был случай. Можно сказать, я его крепко выручил…

Дальше шел бы пересказ почти неправдоподобной, но правдивой истории. Я послал бы ему книгу с подробной и благодарственной надписью. Но эту возможность председатель колхоза упустил раз и навсегда.

Вместо того чтобы посадить нас в машину и увезти из села, он задал мне странный вопрос:

— Кто были эти мальчишки? Как их звали?

— Их было много. Не меньше семи. Откуда же я знаю, как зовут мальчишек в вашем селе? Одного, кажется, звали Миша.

— Узнать их можете?

— Если бы я знал наперед, какая выйдет история, я постарался бы их запомнить… Да какое это имеет значение, если вы убеждены, что мы не могли взять там ничего ценного? Пусть принесут сюда эти вещи, и вы увидите.

Председатель открыл дверь и кому-то приказал, чтобы позвали мальчишек.

Новое дело! А если они теперь откажутся, что открыли нам церковь? Наверное, откажутся из боязни, что им за это влетит. Получится состав преступления: мы сами через потайной лаз проникли внутрь церкви, мы самовольно открыли ее, мы пытались вынести… Все было против нас в этот день, и одна нелепость громоздилась на другую нелепость.

Вместо мальчишек лет по десять — двенадцать, которых мы все же узнали бы, в контору ввели мальчика лет шести. Он стоял против нас и глядел на нас голубыми глазенками. Он показывал, что мы сами залезли в церковь. Научили ли его взрослые или запугали мальчишки постарше, но получалось так или иначе, что биография этого соломенноголового хлопца начиналась с тяжкого преступления, называемого лжесвидетельством.

Вдруг вслед за мальчиком в контору ворвалась все та же толпа, и была она теперь потомившаяся перед дверьми, в которые ее не пускали, еще более возбуждена и безумна. Председатель, почувствовав, что ему все равно не справиться со стихией, и дабы ни за что не отвечать, ушел из конторы под благовидным предлогом осматривать лаз под церковь. Мы остались одни в дальнем от дверей углу, и кричащие, размахивающие руками люди постепенно надвигались на нас. Печальный рыцарь с польским журналом в руках тотчас оказался около своей подзащитной, и по тревожным огонькам в его печальных и добрых глазах я понял, насколько серьезным сделалось наше положение.

Старуха с костлявыми руками наступала впереди всех. Один ее агрессивный жест, один защитный жест с нашей стороны могли бы послужить искрой, от которой произошли бы взрыв и вспышка.

На беду, в правом кармане моей куртки был у меня нож, который я купил некогда в Мюнхене за восемь марок. Нажимаешь кнопку, и с выразительным щелчком выскакивает длинное острое (больше колющее, чем режущее) лезвие. Конечно, я буду держаться как можно дольше, но если начнут бить ногами по ребрам и почкам… И потом, с нами женщина, которую полагается защищать всеми доступными средствами. Ладонь в кармане беспрерывно ласкала тяжелую бугорчатую рукоять ножа, а большой палец то ставил механизм на предохранитель, то снимал его с предохранителя, и результатов побоища, готового разразиться в любую минуту, никто бы не мог предугадать. Наступили секунды (толпа решительно двинулась на нас), когда я искренне пожалел, что не угнал такси, потому что одно дело — угон машины, а другое дело — мюнхенский нож, но двери энергично распахнулись, и в дверях я увидел трех милиционеров. Если бы я увидел там трех архангелов с обнаженными мечами, я бы не обрадовался так же сильно. Милиционеры стремительно прорезали толпу, оказались между толпой и нами, загнанными в угол, а затем начали теснить людей и, преодолев их некоторое сопротивление (а скорее замешательство), вытолкали всех из конторы.

Опять внимательное перелистывание паспорта, изучение писательского документа, краткое — слово в слово — изложение происшествия. Старший из милиционеров был в звании капитана — заместитель начальника районного уголовного розыска. Все теперь зависело от него. Как он квалифицирует наши действия, так и будет. Он может квалифицировать их, как кражу со всеми вытекающими отсюда последствиями. Он может посадить нас в камеру предварительного заключения на несколько дней, скажем, под предлогом окончательного выяснения наших личностей или в ожидании распоряжений из области. Теперь пятница и конец рабочего дня. Распоряжение из области придет в понедельник. Почему бы им, этим троим москвичам, и не посидеть два дня в камере предварительного заключения? А между тем уже с часу дня у Галицких дожидаются нас вареники с черникой, и уже пять часов, а позавтракали мы около восьми.

Капитан и лейтенант ушли из конторы (на место преступления), а рядовой милиционер остался с нами.

Газетный сверток с горохом совсем распался у Коли, и я довольно сердито сказал ему:

— Да оставь ты этот несчастный горох! Ты что, на нервной почве, что ли, носишься с ним целый день!

Коля безропотно пошел к урне и бросил туда замученный сверток. Вскоре в окружении трех милиционеров мы проделали короткий путь от дверей конторы к «черному ворону». Народу на улице прибавилось вчетверо. Все со злорадством смотрели, как выводят грабителей. Печальный рыцарь, не беспокоясь теперь за безопасность своей дамы сердца, глядел на нас издали, поверх голов. Он понимал, что бросает на Лелю последний взгляд.

Впервые в жизни меня увозил «черный ворон», и я был рад, я был даже счастлив, что он меня наконец увозит.

Все три милиционера сели с нами в заднее, решетчатое отделение машины, и большей вежливости капитан в этих условиях проявить не мог. Когда немного отъехали, он сказал:

— Извините, что увозим вроде как арестантов. Народ перевозбужден, а это их несколько успокоит.

— Дружный народ…

— Дружный… — передразнил меня капитан. — Как в колхозе что-нибудь украдут, ни одного свидетеля во всем селе не найдешь. Словно все слепые и глухие живут.

— Часто воруют?

— Я не имею в виду ограбление колхозной кассы. Но там — карман зерна, там копну сена, там десять листов шифера, там ведро картошки. И никто как будто не видит. А здесь сразу увидели. Вот так же напали бы на человека, утащившего дерево в колхозном лесу. Куда там. И увидит, да отвернется. Тяжелый народ.

Моя молодежь резвилась, почувствовав, что опасность миновала, но совсем забыв, что как бы там ни было, а сидим мы пока в «черном вороне». Я не разделял их веселья. За вкрадчивыми интонациями капитана я слышал, что судьба наша окончательно еще не решена, что он и не может решать ее самостоятельно, а обязан доложить своему начальству.

Резвость молодых людей приняла наиболее естественную форму мечтаний об ужине, вообще о еде.

— А неплохо бы сейчас кольцо горячей еще колбасы!

— Супа из помидоров!

«А не согласитесь ли проехать в областной город Львов? — хотелось сказать мне своим друзьям. — В областное управление милиции?»

В унылых милицейских коридорах мы провели еще два часа. По одному нас вызывал следователь, и мы писали объяснительные записки. Все уже в милиции разошлись по домам, кроме дежурного. Да еще сидел у себя в кабинете майор, начальник нашего капитана. Капитан, уходя домой и увидев нас в коридоре, удивился, что мы еще не отпущены.

— Не знаю. Я доложил, что состава преступленья не обнаружено. Не знаю, почему он вас держит.

Вообще-то говоря, документы мне были возвращены и никто при выходе нас не остановил бы. Мы и выходили иногда на улицу подышать воздухом. Но вот нам сказали, чтобы мы посидели, и мы сидели.

Потихоньку я начал уговаривать Лелю, чтобы она ушла на улицу и дожидалась нас за углом, в сквере. А вдруг действительно оставят до понедельника?

— Иди, посиди в скверике. Как только мы освободимся, так и придем. В случае чего, одна доедешь до Самбора. Не пропадать же вареникам!

— Насколько я понимаю, мне предлагают побег. Нет уж, где вы, там и я.

И прошел еще один беспокойный и нудный час.

Двое штатских прошли через вестибюль на второй этаж. Потеряв терпение, я потребовал от дежурного, чтобы он позвонил майору и напомнил о нашем существовании.

— У него совещание.

— Да нам-то зачем тут торчать?

— У него совещание относительно вас.

Когда мы вошли в кабинет майора (нас позвали), двое штатских сидели там же. Один из них оказался секретарем райкома (по пропаганде), другой председателем местного отделения Общества по охране памятников архитектуры. Фактически нас судила тройка. То есть не судила, если говорить строго юридически, но так или иначе решала нашу судьбу.

Еще раз пришлось все рассказать по порядку, напирая на собственное легкомыслие.

— Вы сорвали целый рабочий день в горячую пору уборки, — сухо бросал нам обвинение майор милиции.

— Вы разожгли религиозный фанатизм.

— Вы нарушили режим пограничной зоны. Вы знаете, что были задержаны в пограничной зоне?

— Впервые слышим!

— Так знайте. Вы были задержаны в пограничной зоне. Вы сорвали один уборочный день. Вы разожгли фанатизм. Не говоря уж о том, что вы намеревались взять церковные вещи, пусть и не имеющие музейной ценности.

Тюрьма. Если они захотят — тюрьма. Все зависит от них. Но, достигнув высшей обвинительной точки, разговор принял заметный характер нотации, и я сразу уловил эту благоприятную перемену. Нотацию мы выслушали в полной покорности и вскоре (в половине десятого) садились в автобус, идущий в Самбор. Двадцать минут езды.

— А теперь подумаем, как бы все было, если бы в двенадцать часов дня я сел за руль и угнал машину?

— Мы быстро доехали бы до Самбора, оставили бы ее на улице, и не было бы всей этой канители. В час дня, как по расписанию, мы обедали бы у Галицких. — Это Коля.

— Нет, — решительно возразила наша спутница. — Это было бы уже настоящее преступление. Если бы нас не задержали с машиной, нас все равно потом опознал бы шофер.

— Значит, в письменных комментариях к шахматной партии после неожиданного хода гроссмейстера стояли бы все-таки три вопросительных, а не восклицательных знака?

Но на этот вопрос мне никто не ответил. Возможно, они подумали, что я заговорил о другом, а возможно, отнесли эту фразу за счет нервного и психического переутомления, которое досталось в этот день каждому из нас.

— Послушай. Коля! А все-таки об этом дне останется один сувенир. Я что-то не видел, что ты отдал старику фарфоровую статуэтку мадонны.

— Да, но я выбросил ее в урну вместе с горохом. Она была в этом свертке. Вы же сами сказали — выбросить…

Как ни странно, эта мелочь, эта досадная Колина промашка (впрочем, тоже от перенапряжения) теперь, в автобусе, задним числом огорчила меня больше, чем весь предыдущий день.

1975

Загрузка...