ПОД ЛЕНИНГРАДОМ В СОРОК ПЕРВОМ

1. Мы — бондаревцы

рошел год, даже год и двадцать дней, как я уехал из дому. Вроде и не много, но если судить по тому, сколько событий произошло за это время, в скольких местах пришлось побывать и сколько повидать, то — очень много. Во всяком случае мне кажется, что это больше, чем вся моя жизнь до армии. Учебный пункт, граница, школа младших командиров, а с июля — фронт. Первый бой под Гдовом, а потом горькие дороги отступления. Но это только так говорится — «дороги отступления». На самом деле отступают не по дорогам. По болотам, полям и лесам. Днем и ночью, под дождем или палящим солнцем, часто без пищи и воды. Переходы, бои, форсированные марши и снова бои. Обстрелы, отходы, окружения, атаки, выходы из окружения и снова отходы. Все время потери, потери… И так много дней и много ночей…

Потом был сборный пункт на Фонтанке, в самом Ленинграде, маршевая рота, и вот я здесь, в Московской Славянке. В деревне жителей никого не осталось, все ушли. В двадцатых числах сентября, когда мы сюда пришли, жители еще были. Ползали ночью на передний край за картошкой и капустой. Их гоняли свои, обстреливали немцы, а они лезли под огонь. Некоторые там и оставались лежать на картофельном поле. Есть захочешь — полезешь. А сейчас в деревне жителей нет, одни военные. Передний край проходит по окраине Колпина, ручью, вернее речке Славянке, около парка в Пушкине и дальше идет на Пулковские высоты. Здесь, в деревне, штаб нашего 402-го стрелкового полка и тыловые подразделения. Штаб полка — в большой землянке, в овраге. Мы, полковые разведчики, — рядом, в двух небольших землянках.

Отсюда виден город Пушкин. Там немцы. В городе все время что-то горит, дымится. В тот день, когда мы сюда пришли с маршевой ротой, в городе что-то сильно горело. Мы прибыли поздно вечером. Остановились у разбитого здания школы, около Московского шоссе. Под навесом дымилась кухня. Темень кругом хоть глаз выколи. На передке вспыхивают ракеты, а дальше в гору, среди деревьев, огромное зарево. Получив по пайке хлеба и по половнику каши, мы расположились тут же у разрушенной стены и принялись за ужин. Проголодались, да и устали: от Фонтанки до Московской Славянки километров за тридцать. Поэтому никто уже не обращал внимания ни на мелкий осенний дождь, ни на пронизывающий ветер. Нужно было утолить голод и найти укромное место, чтобы прикорнуть часик-другой. Все остальное не очень волновало.

— Ребята, по всему видать — горит дворец, — сказал кто-то.

— Похоже, — ответил другой.

— С прибытием, братцы, — послышался голос из темноты. — Чувствую, земляки. Из Питера, значит? — К нам подошел и присел на кучу кирпича командир. Знаков отличия было не видно, но покрой шинели и портупея говорили о том, что подошедший не рядовой. Земляки — в роте было несколько человек ленинградцев — быстро нашли общий язык, и из их разговора я тогда узнал, где нахожусь и что там полыхает в темноте. Раньше я не был ни в Ленинграде, ни в его пригородах. Кое-что, конечно, знал, но, как говорится, по учебникам. Надо же было так случиться, чтобы в такое время побывать в этих местах, где на каждом шагу сама история.

— Да, братцы, горит самый что ни на есть Екатерининский дворец, краса и гордость Пушкина, да не только Пушкина. Горит с самого утра. Взорвали гады. Ну ничего, отольются им наши слезы, — с тяжелым вздохом сказал командир и, попрощавшись с нами, ушел в сторону, переднего края. Все долго молчали.

Сейчас я лежу в землянке на соломе, рядом похрапывают наши ребята из взвода полковой разведки. Землянка узкая, длинная, стены заложены досками, чтобы не осыпалась земля. В моем кармане откуда-то оказывается кусок мела, и я пишу на доске: «Сегодня 15 октября 1941 года, идет снег». Последние дни установилась хорошая осенняя погода. Днем на небе появлялось солнце, ночью подмораживало. А сегодня впервые начал падать снег. Легкий и пушистый, он долго носится в воздухе, прежде чем опуститься на израненную землю, гудящую от войны.

В хорошую погоду, днем, когда нет обстрела, мы выходим из землянки наружу. Проводим занятия, чистим оружие, отдыхаем, просто сидим. Это, конечно, когда не на задании. Сегодня, когда пошел снег, мы залезли в землянку. Да и постреливают все время, в основном минами. Они то и дело шлепаются то там, то здесь. Мина в землю входит неглубоко, и осколки разлетаются густо над землей. В землянке мины не страшны. Три наката мина не пробьет. Потом и вероятность прямого попадания вообще мала. Насчет вероятности, впрочем, трудно что-нибудь сказать определенное. Всякое бывает. Вероятность небольшая, а бывает, попадают прямо в дом или землянку.

Не далее как вчера утром, шли мы на передний край, понаблюдать за противником. Застал нас обстрел на шоссе, у моста через овраг. Неподалеку была большая землянка. Вскочили мы туда, чтобы переждать обстрел. А противник как раз, видимо, решил разбить этот мост. Обстрел длился долго, тяжелыми снарядами и довольно интенсивно. Землянка ходила ходуном: снаряды, притом крупные, рвались вокруг нашего убежища. Мы, сжавшись в комок, сидели в землянке и каждый раз, когда резко приближался противный вой летящего снаряда, думали, что это «наш». Но он, к нашему солдатскому счастью, шмякался рядом, иногда так близко, что противный запах взрывчатки врывался к нам в землянку и было трудно дышать. Но на этот раз пронесло. Когда обстрел окончился и мы вылезли наружу, то увидели, что один из снарядов попал в землянку рядом, и все, кто там был, погибли. Вот тебе и вероятность. На войне у каждого своя вероятность.

Сейчас идет обстрел кладбища и церкви, что метрах в трехстах от нас. Это место противник не забывает и по нескольку раз на дню обстреливает. Кладбище в сплошных воронках, кое-где могилы разворотило, повыбрасывало доски от гробов и кости покойников. От церкви остались развалины. Колокольня еще держится, но верхушку снарядом снесло, стены в пробоинах и обуглены. Садит он, конечно, туда не зря. Там наш полковой наблюдательный пункт, самое высокое место, и это его беспокоит.

Сегодня наше отделение идет в ночь, а днем отдыхает. Второе отделение находится на передке, ведет наблюдение за немцами. Вечером мы получим задание и пойдем. Собственно, задание известно: нужно достать «языка», который очень нужен командованию. Мы уже несколько дней, вернее ночей, ходим впустую. Никак не можем подступиться и достать этого проклятого «языка». Командир полка полковник Ермаков и начальник штаба дивизии Борщев недовольны. Что ж, понять их можно. Нужны данные о противнике и командованию полка и выше тоже нужны. Сегодня с нами пойдет командир взвода лейтенант Орлов, взвод — кровь из носу — должен выполнить поставленную задачу.

А сейчас мы отдыхаем. Ребята спят. Мне почему-то не спится. Я всегда плохо спал и дома, а на фронте тем более. Между досок кто-то всунул осколок зеркала. Достаю, смотрю в него от нечего делать. В зеркале совсем мальчишеское безусое лицо. Глаза грустные. Вообще, сам не знаю, почему меня взяли в разведку. Небольшой, щуплый, далеко не богатырь. Наверное, потому взяли, что служил на границе. Там действительно делают настоящих солдат: и обучают крепко и закалку дают что надо. А что я — смелый, храбрый? Не знаю, скорее всего нет. Боюсь? Боюсь. Кто не боится? Но надо делать свое солдатское дело. Кто его будет делать за меня? Вот и делаю. Как все. Конечно, страшно умереть в двадцать лет. Но почему-то надеюсь, что меня не убьют. Не могу представить себя мертвым. Как это так, чтобы меня вообще не было? Не может быть! Понимаю, естественно, что может. Другие, которых уже нет, тоже так думали. Но их уже нет и не будет.

Почему глаза грустные? Да очень просто. Настроение неважное. Враг под Ленинградом, каких-нибудь двадцать с небольшим километров до окраин. Говорят, вернее не говорят, а слух просочился, что Ленинград окружен со всех сторон. Такие вот дела. Писем из дому не получал с июля, с тех пор как уехал на фронт. Моя родная Полтавщина уже оккупирована. Где там и как там мои родные — отец, мама, бабушка? Почему-то очень жаль бабушку, мою бабусю. Она такая старенькая, маленькая, ласковая. Очень плакала, когда я уходил в армию. По-видимому, чувствовала, что не увидит меня больше. Припала к моей груди и так плакала, что я не выдержал, хоть и храбрился, и тоже разрыдался.

Вокруг разбитой немецкими снарядами школы на земле валяются учебники, ученические тетради, школьное имущество, мебель. Я взял с собой в землянку тригонометрию, алгебру, геометрию для 10-го класса. Открываю геометрию, вижу знакомые теоремы, формулы, фигуры. Читаю, пытаюсь вникнуть. Но, странное дело, не могу сосредоточиться. Закрыв книгу, не могу доказать самой простой теоремы, написать самой пустяковой формулы. И это всего через год после школы. Без хвастовства, мог в любое время, даже ночью проснувшись, вывести любую формулу, доказать любую теорему. Что сказала бы Зинаида Протасовна? Сказала бы: «Эх, Витрук, Витрук. Ты совсем забросил уроки. От кого, от кого, а от тебя не ожидала такого. Думала, надеялась, из тебя человек выйдет. А ты-ы. Иди с моих глаз!»

Худенькая, стройная, с ладной фигуркой. Темные, гладко зачесанные волосы на пробор. Большие карие умные глаза. Всегда аккуратно одета, чаще в темном костюме. Немногословна. Меня вызывала редко, главным образом в критических ситуациях. При этом обычно говорила: «Витрук, — и сделав паузу, — Василь, идите к доске». Нас было трое Витруков: Андрей, Николай и я. Поэтому, когда учителя называли нашу фамилию, мы напрягались, выжидали, кого из нас троих вызовут. Затем один шел отвечать, а остальные с облегчением вздыхали.

Экзамен по геометрии я сдал первым. Я всегда любил отвечать первым: вначале и билеты попадаются самые легкие, и учителя — добрее, снисходительнее, спрашивают не так строго. Да и переживать приходится меньше: сдал — и гуляй себе, не будешь же в этот день готовиться к следующему экзамену.

Я вышел из школы и сел на скамейку в сквере, раскинув руки на спинке скамейки, подставив лицо июньскому солнцу, которое к тому времени уже поднялось над крышами домов и ласково светило в синем безоблачном небе. Мною владело ни с чем не сравнимое чувство, которое испытывает человек после пройденного им долгого пути или окончания трудной работы. Позади остался год напряженной учебы, год самостоятельной жизни в городе, вдали от дома и родных. Нужно было привыкнуть жить не дома, а у чужих людей с их непривычными порядками, самому думать о еде, ходить в школу, где поначалу ни ты никого, ни тебя никто не знает.

Каждую субботу после уроков шагать шестнадцать километров в село, чтобы наполнить едой кошелку и на следующий день, в воскресенье, возвращаться обратно в город. Да еще успеть выучить уроки к понедельнику. Никто не сделает тебе скидку на усталость, нехватку времени. Никто до тебя утром не дотронется ласковой рукой: вставай, сынуля, пора в школу — сам встанешь, а вечером никто не скажет: иди поешь да ложись спать, поздно уже — сидишь столько, сколько нужно, пока голова соображает.

Однажды, дело было в начале учебного года, в сентябре, на уроке алгебры мне так взгрустнулось и так захотелось домой, что я совсем забыл, где нахожусь. Стоявший у доски, сверкающий лысиной и очками в роговой оправе завуч Иван Андреевич уже несколько раз бросал на меня строгий взгляд, а я не обращал никакого внимания, смотрел в окно и мысленно находился в родном селе, дома. Прервал мои воспоминания голос Ивана Андреевича:

— Эй, эй, Витрук, у окна сидящий и в окно глядящий! Развлекаемся?

Я встрепенулся и, мгновенно вспыхнув до корней волос, вскочил с места, да так и простоял до конца урока. Иван Андреевич больше не сказал ни слова и даже не посмотрел в мою сторону, Больше на уроках я старался не отвлекаться.

И вот все позади, а впереди — летние каникулы, в родном селе: мама, бабушка, сытые дни, речка, теплые, наполненные запахами трав и цветов летние вечера… Отдохнешь несколько дней дома, пойдешь в колхоз, упросишь бригадира — и катаешься целый день на мокрой бочке, возишь воду к молотилке. Или погонишь лошадей в ночное. Дома поможешь бабушке полоть картошку или выгнать корову на выпас. Это все б охотку, по желанию, поскольку еще мальчишка. Остальное время читай, рисуй, купайся, загорай…

Когда я вышел из класса, ребята бросились ко мне, засыпав вопросами: ну что? ну как? какой билет? сколько получил? кто присутствует? Получив исчерпывающие ответы, они быстро оставили меня как человека, выбывшего из игры. Одни продолжали ходить по коридору с раскрытыми книгами и бубнить себе под нос. Другие делали, вид, что им все ни по чем, третьи группировались по углам, вычеркивали использованные билеты, а наиболее вероятные — те, которые, по их мнению, попадут именно им, торопливо повторяли. Короче, кто во что горазд, а в общем все пребывали в широко известной предэкзаменационной трясучке. В одной из девчоночьих стаек видел Ларису, показалось, что она улыбнулась, задержав на мне свой взгляд. Сказанное ею вчера не выходило из головы, хотя, если откровенно, то как-то еще не верилось, вернее не мог себе тогда представить, что ее не будет в классе, что, придя в школу, не увижу ее, а так хотелось надеяться, что никуда она не уедет, что все будет, как было. Я знал, что она всегда сдает в числе последних, но все равно решил дождаться…

То ли я задремал, то ли забылся, но получилось так, что сперва я не понял: зовут меня или почудилось. Подняв голову, я увидел отца у входа в сквер. Там же на обочине у тротуара стояла наша колхозная полуторка.

— Ты что там сидишь, Василь? — спросил отец, когда я подбежал к нему. — Зову, зову, уснул ты, что ли? Почему не в школе? — Отец думал, если в школе, так обязательно должен сидеть в классе.

— А я сдал уже!

— Значит, все? Тогда садись, поехали. — Отец, став на колесо, легко прыгнул в кузов, я последовал за ним. Нет, я, конечно, в душе колебался. Если бы я тогда знал, что больше Ларису не увижу, то не поехал бы ни за что! Но тогда я думал, что увидимся мы всего через три дня, когда я приеду за свидетельством об окончании восьмого класса. Потом я не привык перечить отцу: он был довольно строгим. Возможно, главным тут было то, что я страшно проголодался: утром съел оставшийся кусок хлеба и запил водой. А дома меня ждал обед. Я понимаю, что свалял тогда дурака. Жалею об этом, но ничего не попишешь.

Мы заехали на мою квартиру, забрали кошелку с книгами и тетрадями, и полуторка, прыгая на ухабах и страшно пыля, помчалась домой. Мы с отцом стояли в кузове, прислонившись к кабине и ухватившись руками за передний борт, смотрели на бегущую навстречу серую и пыльную дорогу, молча думали каждый о своем. Ветер обдувал нас, и под палящим солнцем было совсем не жарко.

Прошел какой-нибудь час после экзамена, и я уже был дома, в родных Мацковцах, сидел за столом, уплетая за обе щеки наваристый борщ с пирожками. На столе еще стояли тарелка с доброй половиной цыпленка и кувшин холодного молока, только что вынутый из погреба, с застывшим вершком. С одной стороны возле меня сидела мама, с другой — бабушка. Обе с любовью и нежностью смотрели, как я уплетаю домашнюю снедь, вздыхали и то и дело приговаривали:

— Ешь, ешь, сыночек. Ешь, внучек. Видишь, как изголодался там, в городе, хай ему грец. Сидел бы лучше дома.

Двое суток я отсыпался и отъедался, а на третьи заскучал и чуть свет побежал в город. Но Ларису я уже не застал. Приятель мой, Аркадий, рассказал, что во вторник она уехала с родными в Калинин. Днем она приходила с подругой Лесей, спрашивала обо мне. Уходя, вдруг расплакалась, и они долго не могли ее успокоить.

Прошло уже больше трех лет, а я не мог забыть Ларису, девчонку из восьмого «В»…


Мы — бондаревцы. Командир, который подходил к нам в тот вечер, когда мы прибыли, сказал:

— Вы, братцы, прибыли в замечательную часть. С этого дня вы бондаревцы и должны быть достойны этого имени…

Тогда я здорово устал, в голове шумело от бомбежек и обстрелов, которыми нас угощали фашисты в пути, кишки играли марш, а в котелке дымилась пшенная каша. Впереди, совсем рядом, ухала, бухала, стрекотала и светилась ракетами передовая, и совсем не исключалась возможность — отсюда сразу в бой, как говорится, с корабля на бал. Кстати, так оно и получилось. В зареве пожарищ, за парком, виднелся город, где жил и учился Пушкин, там горел знаменитый дворец… Словом, новых впечатлений было хоть отбавляй, и я тогда не уловил, откуда это слово «бондаревцы» и почему мы должны гордиться.

Через день наш полк проводил разведку боем. Усиленная рота, назначенная для этого, в траншеях и окопах переднего края ждала сигнала атаки. Командир роты, молодой старший лейтенант с малиновыми петлицами на шинели, перехваченный ремнями, внезапно появившийся из хода сообщения, достал из кобуры пистолет и строевым голосом скомандовал:

— Бондаревцы! Вперед за Родину, в атаку, ура-а!

После боя, когда мы чистили оружие, я, ни к кому не обращаясь, спросил, почему нас называют бондаревцами. Андрей, с которым вместе мы прибыли с маршевой ротой и попали в один взвод и который всегда все знал, удивился:

— Ты что, Витрук, шуткуешь? Можно сказать, уже старослужащий в части и не знает, что нашей дивизией командует сам Бондарев.

— Ну и что? — вырвалось у меня.

— А то, — ответил он и обстоятельно, или, как он сказал, популярно, объяснил мне…

Командир нашей 168-й стрелковой дивизии полковник Бондарев пользуется большим авторитетом у командования. Этот авторитет завоеван на поле боя личным составом дивизии, которая с первых дней войны сначала на Карельском перешейке, а затем на этом направлении показала себя с лучшей стороны. Отходить под напором превосходящих сил противника, конечно, пришлось. Тут уж никуда не денешься. Воины проявляли стойкость и мужество, наносили врагу большие потери и отходили только тогда, когда выбора не было — только по приказу сверху. При этом в частях и подразделениях сохранялся порядок и дисциплина. Нашего комдива любят командиры и рядовые, а солдаты, известно, чтут только достойных. Вот отсюда и пошло «бондаревцы». Кто первый произнес это слово, неизвестно, но когда мы сюда прибыли, оно уже прочно вошло в солдатский лексикон. Писала о бондаревцах и фронтовая печать. Я сам читал. Мы, которые недавно прибыли, конечно, не осмеливались сами себя так именовать, но когда сегодня утром начальник штаба дивизии Борщев назвал нас бондаревцами, нам, честно скажу, было приятно. Хотя он при этом заметил, что назвал нас так авансом, а вот, когда добудем «языка», тогда мы станем настоящими бондаревцами.

Обещают в скором времени выдать автоматы, нам — первым в полку. Это тоже о чем-то говорит.

Автоматы нужны позарез. Вон у немцев, у всех, во всяком случае на передовой, автоматы, и они все время из них строчат и по делу и без дела. А с винтовкой совсем не то. Ты пока затвор туды-сюды, а немец — очередь, а то и две. Конечно, неплохо бы танков сюда хоть несколько штучек, а то уже вот три недели тут — и не видел ни одного своего танка. Кстати, самолета тоже не видел ни одного. Фашистские появлялись, особенно когда мы только прибыли. Сейчас, говорят, фашисты перебрасывают свои танки под Москву, там идут большие бои. Рвутся, гады, к нашей столице.

А когда мы прибыли сюда, была угроза прорыва фашистских танков на этом направлении. Но обошлось. Дали им немного прикурить, и они убрались восвояси.

Тогда, после ужина, направили нас сразу на передовую. Нам особенно не объясняли что к чему, но мы чувствовали солдатским нутром, что обстановка сложная, напряженная, и тут было не до нас. Шли мы вначале кюветом вдоль шоссе, в сторону Пушкина, потом свернули влево и остановились посреди какого-то поля. Сейчас я знаю, где это — не доходя совхозной усадьбы. Приказали окопаться, вырыть окопы во весь рост, противотанковые, приготовить гранаты и бутылки с горючей жидкостью. Все ясно. Почти все. Ожидается наступление противника с танками. Когда? Скоро, раз нас срочно сюда выбросили. Сколько? Станет видно немного попозже, когда противник пойдет в наступление. Ну что ж, поживем — увидим. Принялись рыть саперными лопатками. Почва, на наше счастье, оказалась мягкой, песчаной.

Мы с Витькой Плотниковым, тоже бывшим пограничником, курсантом школы младших командиров, быстро отрыли щели, замаскировали их травой и сделали все, как было велено. Хотя наши щели были почти рядом, мы друг друга в темноте не видели, негромко переговаривались. Стояла непроглядная темень, моросил противный мелкий дождь. Метрах в двухстах от нас то и дело взлетали в аспидное небо ракеты и медленно с треском опускались на землю, освещая все вокруг ярким слепящим светом. Еще изредка бахали одиночные выстрелы, трыкали короткие автоматные очереди. Минометы и пушки молчали. Видать, экономили боеприпасы. Но осветительные ракеты пускали часто. Наш передок молчал, и порой казалось, что у нас впереди никого нет.

Все мы, прибывшие сюда в составе маршевой роты, днем обедали в Ленинграде, а вечером находились здесь на поле, в темноте, в свежевырытых щелях, расположив винтовки, гранаты и бутылки с зажигательной смесью на бруствере. Всматривались в темноту, в готовности встретить фашистов, если они полезут.

Прошло два-три часа, а может быть, и больше — часов-то у нас ни у кого нет, — напряжение начало спадать. Ракеты все еще вспыхивали, а стрельба почти прекратилась. В расположении противника ни движения, ни шума. Командиры наши, отделенный и взводный, не появлялись больше. Тоже, конечно, устали за день. Им нужно и командовать, и о бойцах заботиться, и щели себе вырыть. За них рыть никто не будет. А пуля или осколок не разбирают, командир ты, не командир, будешь маячить без укрытия — чирк и готов. Осенний ветер продолжал гулять по степи и бросать пригоршнями холодный мелкий дождь в солдатские лица и за воротники шинелей. Глаза постепенно приспособились к темноте и начали уже различать соседние щели и двигающиеся над ними каски. Неподалеку чудом сохранился дачный домик — небольшое легкое строение из досок и фанеры. Домик настолько невзрачный, что на него вначале никто не обратил внимания. Кто-то тут перед войной, по-видимому, сад-огород выращивал. Витька Плотников, шустрый парень, успел уже разведать домик и предложил мне на некоторое время укрыться в нем от дождя и ветра. «В случае чего мы сразу же в щели», — рассудили мы с Витькой. Предприятие, надо признать, рискованное, если не легкомысленное: противник почти рядом, да не только рядом, а готовится напасть на нас с танками. Но, с другой стороны, мы устали, промокли до нитки, спать хотелось зверски. Короче, мы по-пластунски перебрались в домик, в углу постелили газеты и журналы, которых в домике оказалось в изрядном количестве, и легли, плотно прижавшись друг к другу спинами, чтобы немного согреться и покемарить. Разумеется, не раздеваясь, не снимая с себя амуницию, в обнимку с винтовкой. Сколько прошло времени — не знаю. Нас растолкал, и притом не очень вежливо, командир отделения, водворил обратно в щели. Вскоре начало светать. А когда совсем рассвело, фашисты открыли бешеный огонь из всех видов оружия. Одним из первых вражеским снарядом был разрушен и сгорел на наших глазах домик, где мы недавно укрывались. Молотили они наши позиции около часа, если не больше, затем пошли в атаку, с танками. Сколько танков наступало — я их не считал, не до этого было. Напротив нас три штуки утюжили наш передний край. Один заполз сюда к нам, мы тут его общими усилиями забросали гранатами и бутылками. Загорелся. Долго чадил и до сих пор стоит на том месте. Пять фашистских танков подбили в тот день на участке нашего полка. Бой закончился поздно вечером. В тот день несколько раз фашисты принимались атаковать наши позиции и все безрезультатно. Было по всему видно, им очень хотелось взять Славянку и выйти на шоссе, но у них ничего не получилось. С тех пор на нашем участке они больше не пытаются наступать. Оставшиеся танки врыли в землю, окопались и чего-то выжидают. Да, денек тогда выдался жаркий, несмотря на скверную, совсем не теплую погоду.

Уже два месяца воюю, можно сказать, солдат с опытом. Кто бы мог подумать? Какой-то год назад сидел за партой, а сейчас уже закаленный в боях и походах воин… Скоро зима. Говорят, немцы не любят воевать зимой. Ну, что ж, посмотрим, поживем — увидим. На фронте зима, конечно, не лучший сезон и для нас тоже.

Сколько времени прошло, сколько повидал уже, в скольких местах побывал, а все время ловлю себя на том, что думаю о Ларисе. Даже мечтаю. Конечно, может быть, и глупо в этих условиях предаваться мечтаниям, но поделать ничего с собой не могу. Нет, мечтаю не о том, что там будет, когда кончится война и, если останусь жив, поеду домой, в родные места, встречу ее. Мечта моя, наверное, совершенно несбыточная — увидеть ее здесь, на фронте, или на худой конец — получить от нее весточку, Но разве хотя бы так не могло случиться?

…На рассвете мы возвращаемся в свое расположение после успешного выполнения боевого задания. Ведем с собой «языка». Впереди командир взвода лейтенант Орлов и помкомвзвода, сзади Андрей, Витя — мои друзья-разведчики, и я. В середине, втянув голову в плечи, руки за спиной связаны, бредет, тяжело ступая, здоровенный детина в измятой грязной шинели и нахлобученной на уши пилотке. У себя в деревне, проходя мимо землянки полевого госпиталя, встречаем девушку в солдатской шинели, шапке-ушанке и кирзовых сапогах, но не обращаем на нее внимания, поскольку устали, заняты своим делом. Девушка окликает:

— Витрук! Витрук!

Я оборачиваюсь, но не узнаю ее. Спрашиваю у лейтенанта, можно ли остановиться, выяснить, в чем дело.

— Ты ли это, Витрук? — подбегает она ко мне. Я, пораженный, конечно, узнаю ее, но эмоции сдерживаю.

— Я. А ты как здесь оказалась, Яринина?

— Вот, на фронте. Шла в медсанбат, смотрю — ты. Глазам своим не поверила.

— Давно на Ленинградском?

— С августа. Ушла добровольно на фронт, сразу направили в Ленинград. А ты такой же, только в шинели. Господи, Вася, ты уже красноармеец и воюешь…

Андрей и Виктор остановились невдалеке, зовут меня, и я говорю Ларисе:

— Извини, Яринина, мне нужно идти в штаб, мы «языка» сегодня взяли, нужно командованию доставить.

Она смотрит на меня восхищенными и такими нежными глазами, что сердце готово выпрыгнуть, потом робко спрашивает:

— Мы увидимся, Вася?

— Обязательно, Лариса. Я тебя найду, обязательно, — я, прощаясь, пожимаю ее руки и ухожу. Догоняя ребят, я часто оборачиваюсь. Лариса все смотрит и смотрит в мою сторону…

Ну разве такого не может быть? Может. Отчего же мне не помечтать.


Мне порой кажется, что это было чуть ли не вчера… После уроков мы с Ларисой идем домой. Она немного впереди. Разговор не клеится. Я по натуре своей молчун, мало разговариваю даже с Аркадием, моим другом. Говорит больше он. С девчонками я вообще теряюсь, не знаю, что сказать, даже зависть появляется, когда вижу, как на перерыве или после уроков кто-нибудь из ребят непринужденно треплется с девчонкой. А с Ларисой тем более, с ней я окончательно становлюсь сам не свой. Да не только я. Надо быть слепым, чтобы не видеть, что многие мальчишки по уши влюблены в нее, только виду не подают. Да и Аркадий… Я тоже стараюсь, но полностью это скрыть мне не удается. Иначе чем объяснить, что Леся так вдруг оставила нас вдвоем, да и Аркадий иногда делает свои намеки…

Мы идем по райисполкомовскому скверу, затем сворачиваем на улицу, утопающую в тени старых акаций. В конце улицы стоит новый дом, в котором на втором этаже живет Лариса.

— Ты чего молчишь? — спрашивает Лариса.

— А что говорить?

— Ты видел новый кинофильм?

— Угу, в субботу смотрел, — отвечаю и удивленно смотрю на нее: мы же всем классом после уроков ходили смотреть новый фильм «Истребители». Забыла, что ли? Но потом догадываюсь, что Лариса спрашивает просто потому, что неудобно же все время молчать. Я, конечно, мог бы ей рассказать, как я плакал во время фильма и как потом шел полем домой, в свое село, не шел, а летел, пел и мечтал, как мне хотелось быть на месте летчика, которого играл Бернес, и чтобы на месте его девушки была Лариса… Но я не мог ей этого рассказать.

За этим разговором мы подходим к ее дому.

— Ну я пойду, — говорит Лариса. — Ты почему такой, все время молчишь?

— Не знаю, — отвечаю. У меня двойное чувство: не хочется, чтобы она уходила, и тягостно, что теряюсь и не нахожу слов.

— А я уезжаю, — выпаливает она. Я не понимаю, куда и зачем она может уехать. К родственникам на лето, к знакомым в гости, что ли?

— Я совсем уезжаю, — повторяет Лариса.

Ошеломленный такой новостью, я торопливо спрашиваю:

— Куда, как?

— Куда, куда? На кудыкину гору. Слава богу, до него наконец дошло. Папу переводят в Калинин. Вот сдам экзамены и уедем.

У меня, видно по всему, глупый вид, потому что она улыбается, хотя, как мне кажется, не очень весело. Я стою пораженный, как громом среди ясного неба. Как же так? «Как же так?1 — хочется мне крикнуть. — Ну и пусть переводят отца, а ты оставайся. Зачем тебе ехать в какой-то Калинин, если я здесь?» Но я молчу, слова застряли в горле.

— Ну пока, Приходи провожать, — нарочито веселым голосом произносит Лариса и, взмахнув рукой, скрывается в подъезде. Я какое-то время в растерянности стою, затем медленно возвращаюсь к себе.

Я еще не верю, что это может произойти, Но это, как ни горько и тяжело осознать, произошло…


А ребята все еще спят, и лейтенанта нет почему-то. На дворе уже темнеет. Надо собираться на ужин и потом туда. Может быть, сегодня не пойдем? Сейчас бы в баньку, потом поужинать как следует и на боковую до утра. После ужина можно, конечно, кино посмотреть, ну там исторический фильм или про любовь. Вот было бы здорово! А как же «язык», который командованию нужен позарез? Да-а. Черт бы их побрал, этих фашистов проклятых, приперлись сюда. Кто их просил к нам? Скольким людям они испоганили жизнь?

Послышались шаги. Это помкомвзвода. Наш лейтенант ходит тихо, как кошка, — не услышишь. Помкомвзвода Собко, наоборот, — гупает, за версту слышно. Ну это в тылу, а на передовой, особенно на задании, он преображается, становится неслышным. Опытный охотник, сибиряк. Говорят, побывал в медвежьих лапах, но сам он об этом никогда не рассказывает. А силища у него! Равных ему по силе не только в нашем взводе, но и в полку, а то и во всей дивизии не сыщешь. Вот сержант Визиров, командир второго отделения, уж какой здоровяк, а по сравнению с ним — пацан. Недели две тому назад отделение Визирова ходило за «языком». Возглавлял группу захвата Собко. Возвращались в расположение перед рассветом, расстроенные, конечно: всю ночь проползали впустую. На нейтральной полосе нос к носу столкнулись с фашистским унтером. Что он там делал — этого я не знаю, но был в маскхалате и вооружен до зубов. Возможно, наблюдал за нашим передним краем или отстал от своей разведгруппы. Здоровенный боров, метра два росту. Обстановка на нейтралке не очень подходящая, чтобы там долго валандаться с «языком». Все время ракеты вспыхивают, постреливают с той и другой стороны. Скрутили фашиста быстренько, в рот кляп затолкали и поволокли. Каким-то образом он сумел освободить себе руки, оглушил бойца, который тащил его, и набросился на Визирова. Чуть не задушил. Хорошо, что помкомвзвода полз замыкающим. Он один утихомирил расходившегося «языка» и доволок его до штаба батальона на себе. А там откачали, и дальше он уже потопал на своих двоих.

С тех пор с помкомвзвода никто не связывается, даже в учебных целях.

Скрипнула дверь. Показалась голова помкомвзвода. Он что-то недовольно проворчал себе под нос, а затем негромко сказал:

— Подъем, орлы! Кончай ночевать, выходи на ужин!

Наступила еще одна фронтовая ночь — наше время, рабочее время разведчиков. Сколько еще таких ночей у нас впереди?

2. На Невском «пятачке»

Дни и ночи Невского «пятачка»… Изнуряющие, не прекращающиеся ни днем, ни ночью обстрелы, атаки и контратаки. Днем прицельное щелканье обнаглевших снайперов, стон раненых, холод и голод. Пищу нам приносят в термосах холодной, когда начинает темнеть, да и то не всегда. Дневная норма хлеба — один сухарь. Конечно, если этот сухарь доберется сюда. Одно время давали одни шпроты, и сейчас, несмотря на постоянное недоедание, не могу видеть шпроты. В сотне метров за спиной огромная река, а воды нет не только, чтобы умыться, но утолить жажду, особенно днем. Во время боя не отправишься по водицу. Никто не отпустит, да и сам не пойдешь: это может стоить жизни, в лучшем случае — ранение. Спим прямо в траншеях и в «волчьих» (или «лисьих») ямах, спим настороженно, не то что не раздеваясь, но даже не ослабляя ремней, не снимая сапог, все время вздрагивая и просыпаясь от постоянного грохота выстрелов. По-настоящему никто не знает, когда он спит и спит ли он здесь когда-нибудь. И все же спим. Я даже вижу сны. Иногда во сне вижу Ларису, иногда маму. А когда просыпаюсь после такого сна, щемит сердце. Не знаю, кто как, а я в самые трудные минуты вспоминаю маму. Формулы по математике почти все за год с небольшим вылетели из головы, а вот слова великого писателя о материнской любви, не знающей преград, всегда помню. Все мы, лежащие здесь на скованном морозом и продуваемом ветрами невском берегу, в мелких траншеях и в этих ямах и воронках, под ничего не щадящим вражеским огнем, и они, укрывшиеся там, за нейтральной полосой, в песчаных карьерах, в развалинах электростанции, в роще «Фигурной», пришедшие сюда, чтобы уничтожить нас, чужаки, — все вскормлены молоком Матери. От молока Матери и от лучей солнца, которое светит всем, — все прекрасное в человеке. И поэтому хочется иногда закричать: так почему же? Зачем все это?

Мать — чудо земли. Порой она мне кажется удивительной тайной природы, бессмертной, всемогущей, воплощением силы и красоты. Независимо от того, кто она, — простая крестьянка, как у меня, или великая ученая, и независимо от того, чья она мать — моя, рядового пехоты, или маршала. Когда лежишь под свинцовым дождем, вцепившись пальцами в мерзлую землю и роешь ее носом, когда мины и снаряды вокруг рвут в клочья эту землю и от удушливой гари невозможно дышать, когда становится совсем невмоготу и кажется, что это конец, все, мгновение — и тебя, еще фактически не жившего на этом свете, нет и не будет никогда, кличешь на помощь ее про себя: «Мама! Я здесь! Ты слышишь меня, мама? Неужели это все?!» И незримо она приходит и становится рядом у твоего изголовья, склоняется над тобой и заслоняет от смертельного огня. И опасность отступает…


…Утро. Солнечное тихое летнее утро. Мы с мамой сидим на пригорке у нашего дома. Солнце уже поднялось над деревьями и ласково улыбается нам. Пригревает, но еще не жарко. Мама сидит прямо на земле, на шелковистой, умытой росой траве, я, которому осенью исполнится три года, у мамы на коленях. Перед нами роскошный куст распустившихся и в бутонах роз, вокруг которых кружатся и жужжат пчелы. Я пытаюсь дотянуться к склонившемуся в нашу сторону алому цветку, мама мягко отводит мою руку: «Нельзя трогать троянду, она колется». Я смотрю маме в глаза, улыбаюсь и снова тянусь к заманчивому цветку. В этот момент меня будят. Надо же! Почему-то обязательно будят, когда снится хороший сон, и обязательно на самом интересном месте.

— Вась, слышь, проснись! — Аркадий толкает меня в бок ногой, а сам, высунувшись наполовину из окна и вытянув шею, смотрит в сторону бульвара. Я открываю глаза. — Они идут сюда!

— Кто? — спрашиваю, не понимая, чего от меня хотят.

— Привет! — выкрикивает Аркадий, обращаясь к кому-то на улице, и, спрыгнув с подоконника, бросается к выходу. — Пошли! — повелительно говорит мне на ходу.

Я неохотно встаю с кушетки и послушно следую за Аркадием на улицу.

Аркадий — мой школьный товарищ, можно сказать друг, оба мы из восьмого, только он из «Б», а я из «В». Я живу на квартире у его тети, Александры Ивановны, которая владеет половиной дома и сдает одну комнату и угол студентам и ученикам. Комнату занимают три студента пединститута, я довольствуюсь углом в комнате, где живет тетя с мужем. Аркадий с родителями живет за стеною, но целыми днями околачивается на теткиной половине. Уроки мы учим вместе.

Я подхожу к калитке, где Аркадий уже болтает с Лесей и Ларисой, с двумя «Л» из нашего класса. Они не обращают на меня никакого внимания и продолжают оживленно разговаривать о завтрашнем экзамене. Мне ничего не остается, как прислониться к столбу, за спиной Аркадия, и ожидать, что будет дальше.

— Пошли на Виды, — предлагает Аркадий, два «Л» дают свое согласие, и мы идем на Виды. Это здесь рядом, недалеко от нашего дома. Мы с Аркадием часто бегаем туда после уроков погонять мяч или просто погулять с ребятами. С площадки, которая получила когда-то название «Виды», открывается чудесный вид на сверкающую в зеленых берегах ленту реки, обширные луга, поля и убегающую вдаль железную дорогу. А как хорошо там дышится… Глядя с крутого обрыва, стремительно спускающегося к реке, хочется улететь или хотя бы уехать далеко-далеко, в Полтаву, Харьков или еще дальше. Я еще нигде не был, никогда даже на поезде не ездил, и, когда Аркадий рассказывает о своей поездке с отцом в Киев, я ему отчаянно завидую.

Мы усаживаемся под древним раскидистым вязом. Девочки достают геометрию.

— Давай, Вася, объясни тут одну штуковину, — толкает меня плечом Аркадий, — я еще не повторил это, — врет он, хотя мы с ним дважды прошлись уже по этому месту. — Да садись ты ближе, что ты боишься.

— Чего я боюсь, тебя, что ли? — огрызаюсь я и, покраснев до жара в щеках, несмело протискиваюсь между Ларисой и Аркадием.

Аркадий, хоть и делает вид, что командует мною и даже подтрунивает, но, я это точно знаю, да и другие замечают, уважает и часто просит объяснить домашнее задание или решить задачку. Вот и сейчас он не уверен, что знает твердо урок, и не хочет плавать при девчонках, особенно если рядом — Лариса.

Завтра последний экзамен, а там — больше двух месяцев каникулы. Прощай восьмой класс. Он для меня был и нелегким и необычным. Прошлым летом я окончил семилетку дома, в родном селе, что за шестнадцать километров отсюда. В солнечный день с этого места можно увидеть Лысую гору, на ней четыре ветряка, а у подножии горы в садах прячутся белые хаты. Там мои родители, и, конечно же, мне хочется домой. С прошлой осени я учусь в городской школе. Поначалу было трудно, даже очень, прежде всего потому что не дома. Все другое, все необычное. И в школе, и после школы. К тому же я медленно отвыкаю от старого, привычного. Вообще мне не хватает бойкости, стеснителен, робок. Аркадий говорит — это все потому, что я в семье один ребенок, вот меня и жалели, не могли надышаться. Может, он и прав. Потом, хотя я и пришел сюда с отличными отметками в аттестате, требования в городской школе куда выше, чем в сельской, одноклассники более развитые. Да и новые учителя не знали меня, а я — их. На первых порах в моем дневнике неожиданно появились тройки, хотя к урокам я готовился, как всегда, на совесть. Пришлось нажимать. Тут я впервые понял, что труд и терпение — великое дело. Во второй четверти тройки исчезли начисто, а к концу года и четверки стали редкостью. Стали замечать меня и девушки. Однажды на уроке географии Лариса попросила у меня тетрадь с домашним заданием по алгебре, сверить решение задач. Следующий урок была алгебра, а грозный Иван Андреевич не давал спуску лодырям. В перерыве тетрадь мне вернули, и когда на уроке я открыл ее, то нашел там записку: «Спасибо! Л.». Записка предельно краткая, но у меня даже сердце замерло. Любой мальчишка нашего класса, да и не только нашего, не прочь бы получить такую записку. Лариса если не самая красивая девчонка в школе, то одна из них. Ну а в классе, это уж я могу поручиться, красивее ее нет. Однажды в выходной мы с Аркадием были в парке. На центральной аллее встретили Ларису. Она шла с отцом, командиром Красной Армии. Даже взрослые парни оглядывались на нее. Вот что значит записка от Л. Она, конечно, не придает ей такого значения, как я. Наверняка нет. А там, кто их знает, этих девчонок. Не так давно были во Дворце пионеров, смотрели «Платон Кречет». Я пришел с Аркадием. Усаживаясь, поискал глазами Ларису и встретился с нею взглядом. Она сидела во втором ряду. Я опустил глаза, а когда снова посмотрел, то увидел, что она машет мне, показывает, что рядом с ней есть свободное место. А я, лопух, лишь мотнул головой. Почему я так поступил, сам не знаю. Но казню себя и сейчас и, по-видимому, долго буду казниться. И поделом!

Кажется, что это было очень давно и не со мной, с кем-то другим, а я смотрел со стороны. Может быть, это происходило, во сне?

Сейчас все смешалось — ночь и день, сон и явь…


Хмурые ноябрьские дни, порой их трудно отличить от ночей. Низко висит, давит к земле свинцово-серое небо. Падает снег и тут же куда-то проваливается, смешиваясь с песком и гарью. Земля вокруг искореженная, израненная. Спереди, сзади, с боков сплошь воронки от мин и снарядов. Траншеи, ходы сообщения, окопы, ямы — мелкие, разрушенные, засыпанные землей. Днем по траншее нельзя передвигаться не только в рост, но даже пригнувшись. Только ползком. Зазевавшегося или пренебрегшего опасностью незамедлительно прошивает неумолимая снайперская пуля. Впереди слева возвышаются развалины каменного здания электростанции. Оттуда простреливается каждая лощинка и бугорок, каждый вершок нашего «пятачка».

Здесь до войны стоял поселок. Как водится, были дома, деревья, кусты. К нашему приходу не только поселка, но даже труб от домов не осталось. Все перепахано, перемешано, исковеркано. Тут нет уже ни птиц, ни кустов, ни травы. Торчат кое-где рваные, присыпанные землей пни, валяются измочаленные куски дерева. Над вздыбленной, почерневшей от пороховой копоти землей стоят облака пыли и дыма. И кругом трупы, трупы. Не успеваем убирать. Благо уже холодно, и они не разлагаются, Так и лежат, припорошенные землей и снегом. Особенно густо их на нейтральной полосе. Как снопы на только что скошенной ниве. Туда, на нейтралку, сунуться нельзя ни днем ни ночью, и похоронить убитых нет никакой возможности. Потерь много, слишком много. На душе от этого горько и тяжело до предела. С многими, которые остались лежать здесь навечно, служил на границе, делил тяготы фронтовой жизни, отступал болотами к Ленинграду…

Круглые сутки враг бомбит и обстреливает «пятачок» и переправу. У развалин электростанции и правее, у песчаных карьеров, постоянно трещат автоматные очереди, бухают разрывы гранат, в облаках пыли и дыма вспыхивают жаркие рукопашные бои. Днем от непрерывной канонады все глохнут. Особенно вновь прибывшие. Только ночью на какое-то время слух возвращается к нам. Так и кажется, что сидим мы под громадным колпаком и кто-то с постоянством маятника бьет по нему. Вот только нет у этого колпака стен для защиты от губительного огня.

Я тут старожил. Уже три недели на «пятачке». Сначала мы наступали. Потом наступали они. По нескольку отраженных атак в день. К исходу таких дней тешишь себя мыслью: враг понес большие потери, возможно, что завтра будет затишье. Но надежды, как известно, не всегда сбываются.

Можно сказать, что уже вошло в привычку, когда с восхода до захода продолжается обстрел изо всех видов оружия. Это наш минимум. Вот так и живем на этом маленьком клочке земли, прижавшемся к Неве. Живем, сражаемся, не уступаем и не отступаем. Пытаемся хоть немного укрыться от огня: роем траншеи как можно ближе к вражеским окопам. Ближе уже нельзя: гранатами перебрасываемся. Зарываемся в землю поглубже в надежде создать хоть какое-нибудь укрытие и пристанище для отдыха. Но укрытия разрушаются, и мы не находим для себя нигде пристанища. Со стороны может показаться, что на этом крохотном клочке земли нет ничего живого, только беснуется, торжествует смерть. Но это не так. Мы тут живем и воюем. Жизнь у нас, правда, тяжелая, суровая, можно сказать, не человеческая. Сами мы стали неизвестно на кого похожими — закопченные от дыма и гари, обросшие, грязные. Узнаем друг друга только по голосу. По внешнему виду узнать невозможно. Да времени на жизнь тут отпущено не всем одинаково. Кому час, кому день, кому неделю, а кому и больше…


Сегодня я сменился рано. Пришел из боевого охранения в свою яму немного отдохнуть, забыться. Сменил меня Витя Плотников, он, как и я, — бывший пограничник, курсант школы младших командиров из Ораниенбаума, с июля вместе топаем по нелегким дорогам войны.

Я приполз на его место. В яме лежат, прижавшись друг к другу, двое. Яма прикрыта плащ-палаткой. Внутри, подвешенный к стенке, дымит телефонный провод. Он очень коптит: шлейф клейкого черного дыма поднимается вверх, расползается и медленно оседает. Лезет в рот, в нос, обволакивает легкие, и тогда становится трудно дышать. Долго в яме не усидишь, задохнешься. Но сидеть приходится. Снаружи холодно, в яме теплее. На мой приход никто не реагирует. Я молча укладываюсь рядом с теми двумя, прикрываюсь своей плащ-палаткой, закрываю глаза. Ни о чем не думаю. Просто лежу с закрытыми глазами. Три недели в этом аду. Из ребят нашего взвода, прибывших сюда, остались Витя Плотников, лейтенант — командир взвода, его помощник и я. Остальные погибли или ранены. А те, что сейчас тут, — это пополнение. Вначале, когда мы наступали, пополнение приходило каждый день. С ходу оно бросалось в бой без артподготовки и танков (да и где им взяться за Невой!) на эту нейтральную полосу и там оставалось лежать. Единицы с перевязанными руками, ногами, головами уходили в тыл, в госпиталь.

Это случилось примерно через неделю после нашего прибытия. Тогда как раз пытались наступать. Днем по траншеям к переднему краю стали подходить бойцы. Они шли пригнувшись: их, по-видимому, предупредили насчет снайперов. Все были в новом и свежевыстиранном обмундировании, в новых кирзовых сапогах и фуфайках. Это были люди не очень молодые, лет тридцати, тридцати пяти и сорока, солидные. Впереди, пригнувшись, шел их командир батальона. Тоже под стать своим бойцам. Невысокого роста, крепко сбитый, с волевым строгим лицом. Я стоял на посту у входа в землянку своего командира батальона. Когда этот человек появился из-за поворота траншеи, я крикнул: «Стой! Кто идет?» Он негромко ответил: «Свои. Пополнение. — Подошел ко мне, спросил: — Командир у себя?» Я обратил внимание, что у него под расстегнутой фуфайкой орден Красного Знамени, новые плечевые ремни и по три малиновых кубика на защитных петлицах гимнастерки. Несмотря на все эти атрибуты, в нем было что-то, что отличает гражданского человека от кадрового военного. По-видимому, пополнение и его командир были из ополчения. Может быть, они были даже с одного завода или учреждения. Я ответил утвердительно, и он скрылся в землянке. Бойцы стали заполнять траншею. Видно было, что они необстрелянные: они вели себя необычно, оглядывались, часто приседали, кланялись пролетающим пулям и минам. Правда, в это время противник сильно обстреливал наши позиции. А наша сторона почти не отвечала. Вскоре новый командир вышел из землянки и стал негромким голосом и жестами приказывать, чтобы бойцы проходили дальше, не скапливались, занимали позиции и готовились к атаке. Он и сам было двинулся дальше по траншее и, видимо, неосторожно распрямился больше, чем нужно. Щелкнул где-то недалеко выстрел, как пастух ударил кнутом, и командир стал оседать на землю рядом со мной. Бойцы подхватили командира на руки, стали поддерживать его голову, звать: «Петр Иванович! Товарищ командир! Что с тобой? Не помирай!» Помочь командиру уже было нельзя. Из небольшого отверстия над левой бровью по лицу стекала на землю кровь. Лицо медленно покрывалось смертельной бледностью. К этому времени я уже повидал смертей немало. Но этот случай поразил меня своим трагизмом, неожиданностью, горем, такой истинно человеческой любовью рядовых бойцов к своему командиру. Тело его санитары унесли, бойцы из пополнения прошли вперед и рассредоточились по траншеям в ожидании сигнала атаки.

Под вечер вызвал меня и Плотникова старшина роты, молодой, здоровый парень родом с Волги по фамилии Муромцев. Я еще ему завидовал: он был моим одногодком, тоже двадцать только исполнилось, но казался гораздо старше. Более того, успел жениться и имел сына. Все хвастался, показывал карточку. Мне жена показалась похожей на актрису из довоенного кинофильма, которую никак не мог вспомнить. Война всю память отшибла.

Так вот, старшина Муромцев дал нам по мешку и сказал, что мы пойдем с ним к Неве. Подвезут с того берега продукты, и мы получим паек на роту. Старшина вскинул автомат на плечо, и мы двинулись. Муромцев впереди, мы с Плотниковым вслед за ним. Идем, пригибаемся, кое-где ползем по-пластунски. Траншеи мелкие, разбитые, засыпанные землей. Противник постреливает из миномета. Мины воют в полете, шелестят и затем крякают, ударяясь об землю, разбрасывая осколки. Взвизгивают снайперские пули.

Не доходя метров сто до Невы старшине, видимо, надоело кланяться и елозить брюхом по земле. Он поднялся во весь рост и побежал. Мы тоже хотели последовать его примеру, но не успели вылезти из траншеи. Старшина сделал несколько шагов, потом как будто споткнулся, на какое-то мгновенье остановился и рухнул всем телом в траншею. Мы подползли к нему. Он был мертв. Рядом лежала пробитая пулей каска. Вражеский снайпер сделал свое черное дело.

Первое мгновение мы стояли в растерянности, просто не знали, что делать дальше, что предпринять. Хотелось выскочить из траншеи, схватить врага за горло, задушить. Но куда бежать, где искать его. Мы были бессильны наказать убийцу сразу, немедленно. Боль утраты, нелепость смерти, сознание своего бессилия, жгучая ненависть к врагу — все смешалось, клокоча подступало к горлу, требовало выхода…

Так наша рота осталась без старшины. А где-то на Волге молодая женщина, похожая на киноактрису, и ее маленький сын — без мужа и отца…


Последние несколько дней пополнения нет, и мы не наступаем. Лежим в ямах, сидим в траншеях. Дежурим в боевом охранении. Немцы тоже не наступают, только бросают снаряды и мины. Иногда пройдутся по нашему расположению пулеметной очередью и потом снова молчат. Донимают нас снайперы. Они очень обнаглели. У нас, наверное, маловато снайперов. Поэтому противник так себя ведет.

В траншее звякнули котелки, зашуршала плащ-палатка, в яму просунулась рука с тремя котелками. Я беру котелки, ставлю на землю. Та же рука просовывает три темных сухаря. Шевелятся те, что под накидкой. Мы быстро управляемся с завтраком. Тушим коптящий провод, выползаем в траншею, открываем, чтобы проветрить наше жилище. Те двое и третий, принесший завтрак, молча курят, сидя на земле. Я не курю, сижу, прислонившись к стенке траншеи. Падают снежинки. Я подставляю под них свое грязное, закопченное сажей лицо, ловлю снежинки ртом.

— Умываешься? — спрашивает один.

Я не отвечаю.

— Да, в баньку бы сейчас, — вздыхает тот же.

Изредка хлопают одиночные выстрелы. Вспыхивает перестрелка, в которую включаются автоматы и пулеметы. Перестрелка так же внезапно прекращается, как и начинается. С воем проносятся и шмякаются об мерзлую землю мины. Потом мы снова залазим в яму и на какое-то время забываемся, не слышим ни хлопания выстрелов, ни треска автоматов, ни воя мин. Это уже стало привычным, обыденным. Мы устали от этой «музыки», устали чего-то ожидать, на что-то надеяться. Все стало безразличным — жизнь и смерть. Газеты приходят редко. Писем нет. Не знаю, как другие, я не получаю. Да и получать не от кого. Родные на оккупированной территории. Сослуживцы погибли или ранены.

Пытаюсь согреть ноги, шевелю пальцами, но бесполезно. Я их почти не чувствую. Ноги постоянно мерзнут в сапогах. Обещают выдать валенки, но пока не выдают. Наверное, не подвезли.

Сквозь дрему слышу голос отделенного:

— Сидоров, Пазенко, на пост! Живо!

Сидоров, Пазенко вылазят из ямы, волоча за собой винтовки. Я некоторое время лежу, потом тоже лезу в траншею — подвигаться, погреться. По траншее на плащ-палатке санинструкторы несут раненого из боевого охранения. У раненого закрыты глаза, он тихонько стонет. Это тоже не редкость, и никто на это не обращает особого внимания.

Утро пасмурное, мрачное. На душе тоже, надо прямо сказать, тоскливо. Сказываются усталость, неимоверные тяготы окопной жизни, грязь, холод, постоянные обстрелы, потери. А главное — отсутствие надежды на то, что это в ближайшем будущем переменится. Пока никаких признаков перемены нет. Надвигается зима с ее жгучими морозами и вьюгами, она несет с собой новые трудности и невзгоды для солдата. Отрезанный от Большой земли город, на защите которого мы стоим, уже испытывает недостатки в снабжении, а дальше, все понимают, будет еще сложнее. Мы это ощущаем на себе: нормы питания становятся все скромнее. Солдаты это чувствуют сразу. Роптать, конечно, никто не ропщет. Каждый понимает положение, но от этого не легче.

О смене или отводе на отдых никто не заикался. Потери большие, а с их возмещением тоже не так просто. Здесь резервы, по-видимому, исчерпаны, а с Большой земли по воздуху много не подвезешь. Других путей нет. Железные и шоссейные дороги перерезаны. Уже около месяца в бане не мылись. Да и умывались только снегом, хоть и Нева в двухстах метрах сзади. Под постоянным обстрелом не будешь часто бегать к Неве умываться. От копоти и грязи мы стали такими, что родная мать не узнает.

Попытки прорвать блокаду, соединиться с волховскими частями закончились ничем. Даже продвинуться не удалось. Для этого нужна авиация, артиллерия, танки, а их, по-видимому, не хватает. Или они нужны на других фронтах. Фронтов много, от Белого до Черного моря. Сколько нужно техники, продуктов, оборудования, обмундирования — подумать страшно. Так что придется тут и зимовать. А может быть, и больше. Никак не могу свыкнуться с потерями. Гибель товарища как будто отрывает кусок сердца, непосильно тяжелым камнем ложится на душу. Из Московской Славянки наш взвод пришел сюда в составе двадцати восьми человек, сейчас осталось нас, «старичков», четверо. Вот буквально вчера вечером. Когда стемнело, наше отделение вышло к передку побеспокоить немцев. Это делали поочередно все подразделения. Как стемнеет, подбираются поближе и обстреливают передний край противника. Постреляют в одном месте, потом в другом. Насколько это целесообразно и эффективно, трудно судить, но нервы фрицам портим. Они, правда, тоже начинают после этого нас обстреливать. Ну вот, дали по несколько очередей с одного места, потом переползли на другое, там тоже постреляли. В это время к нам подошло другое отделение — Коли Чередниченко — из наших «старичков». Подполз он ко мне и толкает:

— Ну хватит пулять. Дай я еще их попугаю.

Я перевернулся на правый бок и укрылся за бруствером. Не успел я еще поставить автомат на предохранительный взвод, смотрю, Коля дал одну короткую и молчит, опустив голову. Я его за рукав — молчит. Перевернул на спину, увидел: мертв. Вражеская пуля попала в переносицу.

Потом до меня дошло. Когда я стрелял, немец засек в темноте вспышки, прицелился и, когда Коля выстрелил, дал ответный выстрел по вспышке.

Мы положили Колю на плащ-палатку и понесли в свое расположение. Шли по траншее не пригибаясь, плюнули на всякую опасность. Выкопали неглубокую яму в стенке траншеи, постояли молча над погибшим другом и опустили его в мерзлую вечную постель.

Когда возвращались в свою яму, Плотников сказал хриплым голосом:

— Тяжело терять друзей. Когда ж это кончится?

Никто ему не ответил.

А утром следующего дня я расстался со своим ближайшим другом — Витей Плотниковым.

Поднялись мы с Витей еще затемно, чтобы до рассвета смотаться к Неве, умыться и набрать в котелки воды. Солдатские сборы недолги. Вылезли из ямы, автоматы через плечо, по три котелка в каждую руку и по траншее бегом к берегу. Изредка постреливает, но это не беда. Пригибаться не нужно: темно еще. Вдоль Невы дул колючий ветер. Река от берегов начала натягивать на себя ледяную одежду, но еще не остановилась. Продолжала действовать и лодочная переправа. С трудом, с перебоями, потерями. Несколько лодок ходили от берега к берегу, привозили сюда продовольствие и боеприпасы, туда отвозили раненых. Мы быстро управились. Умылись как следует, с мылом, хотя рубашки снимать не стали: холодновато. Набрав в котелки невской студеной воды, заторопились в обратный путь: я впереди, Витя — за мной. Отойдя несколько шагов от обрыва, я услышал, как сзади загремели котелки, и обернулся. Витя сидел на земле. Я еще подумал, что он упал и придется снова возвращаться к Неве. А на востоке, как раз там, где развалины электростанции, начало светлеть небо. Усилился обстрел переправы. Несколько тяжелых снарядов с воем пронеслись над головами и шлепнулись в Неву, подняв столбы воды со льдом, недалеко от берега.

— Ты что? — спросил я недовольно.

— Иди сюда быстро, — позвал Витя, продолжая сидеть. Когда я подошел, он пытался снять сапог.

— Ты что, ранен?

— Ты что, ты что, — передразнил он, — не видишь, что ли? Помоги быстро снять сапог. — Ранение оказалось пулевым, сквозным, посреди голени. Я разрезал окровавленную штанину, перевязал индивидуальным пакетом рану и помог ему натянуть кое-как сапог. Он поднялся, но на ногу уже встать не мог. Мы спустились к Неве. Там, несмотря на обстрел, шла погрузка раненых, и мне удалось втиснуть Витю в одну из лодок. Мы обнялись. Я дождался, когда лодка, в которой находился Витя, пристала к противоположному берегу, набрал в котелки воды и отправился в расположение.

Куцый осенний день кончается, незаметно подступают сумерки. Снежок все падает, падает. Появляется Собко, обращается ко мне:

— Ага, это ты? Сегодня, как стемнеет, пойдем в разведку. Понял?

— Понял, — отвечаю.

— Если понял, протри автомат и жди команду.

Мы идем траншеей в белых маскхалатах. Впереди лейтенант — наш командир взвода, сзади, как всегда, помкомвзвода. Наша задача — незаметно пройти передний край, проникнуть в расположение немцев и захватить «языка». Наше отделение обеспечивает группу захвата, которую возглавляет лейтенант. Не доходя до боевого охранения, сворачиваем вправо, спускаемся в овраг, который должен вывести нас в расположение противника. В овраге останавливаемся, вытягиваемся в цепочку, в затылок друг другу, и начинаем ползти по дну оврага. Ползти надо тихо — это понимает каждый. Где-то тут кончился наш передний край, начинается нейтралка. Ползем, останавливаемся, прислушиваемся и снова ползем. Снег мягкий, не скрипит. Маскхалаты белые, сливаются со снегом. Вроде все нормально: нас не обнаружили. Но сердце все равно стучит учащенно и так сильно, что, кажется, можно услышать его стук со стороны. Мы уже проползли нейтралку и находимся в расположении противника. Это ясно. Овраг кончился, вернее, расширился в лесную полянку с редким кустарником и кое-где виднеющимися в темноте деревьями. Останавливаемся. Мимо нас вперед проползает группа захвата. Следует сигнал, и мы ползем в сторону. Я вижу метрах в пятидесяти землянку, около нее ходит часовой. Дальше еще видны землянки — это ближайший тыл тех немцев, которые стоят на переднем крае, против нас. Потом останавливаемся, ждем, готовые по команде открыть огонь. Группа захвата скрылась в темноте. Проходит, наверное, больше часа. Ноги и руки коченеют, но двигаться нельзя: можно обнаружить себя и товарищей. Тогда все пропало. Не только не возьмешь «языка», а и свой можешь оставить. Холод пробирается под одежку, начинает бить мелкая дрожь то ли от холода, то ли от нервного напряжения. Шевелю пальцами рук, ног, напрягаю мышцы. С переднего края доносятся одиночные и автоматные выстрелы, тут в тылу тихо. Около землянок мелькают какие-то тени, но выстрелов не слышно. Лежащий слева солдат дергает меня за рукав. Наша цепочка вытягивается и начинает ползти обратно. Вижу, впереди по направлению к оврагу поволокли кого-то. Это группа захвата, лейтенант и с ним двое. Значит, удачно. Это хорошо, а то последнее время несколько раз ходили и все пусто.

Выстрела я не услышал или не обратил внимания. Когда я вытянул правую руку с автоматом, что-то ударило в приклад, тут же одеревенела рука, пальцы в варежках разжались, и автомат остался лежать на снегу. Я попытался взять его, но пальцы не слушались. Кто-то толкнул меня сзади в сапог, чтобы я не задерживал движения. Я схватил автомат левой рукой и пополз, не понимая еще, что случилось с правой. Ползший впереди меня был уже метрах в десяти-пятнадцати, и я попытался его нагнать, да и задний, как говорится, наседал мне на пятки. Когда мы добрались до оврага, я понял, что ранен: правый рукав был полон теплой липкой крови, рука не слушалась и была очень горячей.

Подползший ко мне помкомвзвода сердито спросил:

— Что с тобой, что ползешь как сонный?

Я сел на снег и расстегнув маскхалат, стал заглядывать в рукав шинели, как будто мог что-нибудь там разглядеть в темноте. Кровь закапала на снег.

— Давай быстро в расположение, к санинструктору в землянку, — скомандовал помкомвзвода, увидев, что я ранен.

Взяв в левую руку автомат, пригнувшись, я поспешил оврагом в расположение.

Санинструктор стащил с меня маскхалат, шинель и, разрезав рукава гимнастерки и нижней рубашки, промыл и перевязал рану. Ранение сквозное пулевое ниже локтя, по тем временам пустяковое. Но рука уже припухла. Появилась боль. Подташнивало.

Санинструктор сказал:

— Оставайся до рассвета в землянке, и мы тебя отправим вместе с другими ранеными, или, если можешь, иди один. Нева замерзла. На том берегу спросишь.

Я выбрал второе. С помощью санинструктора оделся, подвязал руку бинтом и вышел из землянки. Снег прекратился. С Ладоги дул не сильный, но холодный ветер. Под ногами поскрипывало: подмораживало. Ночью снайперы отдыхают, поэтому, не пригибаясь и не придерживаясь траншеи, я пошел напрямик к Неве. Конечно, ночью тоже стреляют, и шальная пуля или осколок может достать так же, как и днем, но тот, кто побывал на переднем крае, ночью на эти вещи не обращает внимания.

Через несколько минут я добрался до Невы. Остановился на ее обрывистом берегу и посмотрел вниз. Темная полоса могучей реки, изогнувшись между высокими берегами, застыла в своем ледяном панцире. Что-то таинственное и грозное было в суровой картине замерзшей реки в эту зимнюю ночь. Чувствовалось дыхание недалекой Ладоги.

Я осторожно спустился к реке, потрогал ногой лед, хотя знал, что по нему уже ходят люди и перетаскивают легкие грузы на санях. Лед даже не скрипел подо мной, и я, как по тротуару, пошел к противоположному берегу. Пули тут не свистели. Только редкие снаряды с воем проносились надо мной в ночном небе, и потом слышался их глухой взрыв где-то далеко в тылу.

Я вышел к противоположному берегу в том самом месте, где три недели тому назад под вражеским обстрелом вскочил в лодку и поплыл на «пятачок». В этом месте к Неве подходит глубокий овраг. По его стенке выкопана траншея. Она спускается к самой реке.

…Тогда был марш. Долгий и трудный. В один из последних дней октября нас подняли очень рано. Судя по тому, что мы успели сделать до рассвета, то это было где-то сразу после полуночи. Оставив свои обжитые землянки и прихватив все, кому что положено, мы спустились в овражек, построились и затем направились в район сосредоточения. Там посидели на дорожку, а кое-кто даже вздремнул, и затем двинулись в путь, оставив нашу Московскую Славянку в надежных руках бригады морской пехоты, которая нас сменила. Витя, смачно зевая, проворчал:

— Кому это понадобилось поднимать нас в такую рань? Хотя бы кто сказал, где мы сейчас находимся и куда направляемся, а то идешь и не знаешь, зачем и куда.

Андрей ответил:

— Находитесь вы, товарищ Плотников, в районе Усть-Славянки, недалеко от Металлостроя, а куда направляетесь — это есть военная тайна.

— Ну вот, сразу все стало ясно, — заметил кто-то.

— Разговорчики! — негромко, но убедительно скомандовал помкомвзвода Собко.

От быстрой ходьбы сон пропал и настроение поднялось. Помкомвзвода ушел в голову колонны, и разговор возобновился.

— Что ни говори, а жалко уходить с насиженного места. Худо ли бедно ли, а больше месяца тут прожили.

— Но с другой стороны, оно как-то интересно побывать на новом месте.

— Ребята! А может быть, в Ленинград? А что, разве так не бывает? Выводят же части на отдых, на переформировку…

— Оно, конечно, неплохо бы после окопов и землянок в казарму.

— Поспать на свежей постельке.

— После баньки…

Но Ленинград мы обошли стороной. На окраине по мосту перешли Неву и двинулись дальше на северо-восток. На каждом привале думали, что наконец-то пришли. Но снова раздавалась команда: «Подымайсь!.. Шагом марш!» И мы, промерзшие и усталые, проклиная войну и все на свете, еле отрывались от земли. Под ногами чавкала грязь, перемешанная со снегом, который порывался уже сколько раз выпасть и все таял. Земля раскисла, дороги развезло. Дождь, снег и грязь сидели в печенках. Но это было бы полбеды. На фронте это в порядке вещей. Была неприятность более серьезная. Нормы питания за последнее время заметно снизились, питание ухудшилось. Большие физические и нервные перегрузки, недоедание и постоянное неприятно сосущее ощущение голода — плохое сочетание. Все, конечно, понимали, блокада, город и фронт полностью отрезаны от Большой земли. Но от этого легче не было. Недостаточное питание и резкие перемены погоды давали себя знать все больше и больше. Люди похудели, осунулись, часто болели. Даже ослабевшие лошади еле тащили орудия и грузы…

Куда мы идем? Толком пока ничего не знали. Поздно вечером сделали привал в небольшой деревеньке — с десяток домиков на бугре. Там нас ожидала полевая кухня. После ужина последовала команда отдыхать. Помкомвзвода, Андрей и я отправились искать ночлег. Разговорились. Андрей сказал:

— Топать нам, братцы, осталось недолго. Завтра будем на месте как пить дать.

— А там что? — не сдержался я.

— Как что? Там курорт. Не Сочи, конечно, но что-то около этого.

— Ладно молоть, — прервал его помкомвзвода. — Тут все свои. Если знаешь, говори, а так чесать язык не за чем.

Андрей подумал, по-видимому, для солидности, а затем то ли в шутку, то ли всерьез ответил:

— Ну, если только между нами, то скоро будем на Невской Дубровке. Поселок тут есть такой на Неве, с нашей стороны. На той стороне тоже поселок поменьше, Московская Дубровка называется. Торфоразработки там, ГЭС и тэ пэ. Еще, говорят, наступать будем. Ну это за что купил…

Я спросил:

— А почем ты знаешь, что мы туда идем?

— Знаю. А вот ты будешь много знать — долго жить будешь.

Разговор у нас на этом кончился. Подходящего места для ночлега мы не нашли. Все дома и сараи были битком набиты. Лейтенант, выслушав наш доклад, указал на два дома в середине деревни, приказал там взводу ночевать.

На следующий день, к обеду, мы были на месте. Штаб дивизии расположился в деревне Есколово, все остальное вокруг, в лесу. Лес показался хмурым и взъерошенным, к тому же мокрым и неуютным. Но делать было нечего, и после обеда мы взялись за рытье землянок и всякого рода укрытий.

Стояли в лесу три дня. Получили фуфайки, ватные брюки, неприкосновенный запас (НЗ), помылись в полевой бане, привели в порядок оружие. Последнюю ночь долго не ложились спать. Получили фронтовые сто грамм, даже откуда-то немного добавили. И тут впервые я услышал, как помкомвзвода запел. Сидели у печки, молчали, и тут помкомвзвода тихо начал: «Догорай, гори, моя лучина…», другие подтягивали. Я не знал этой песни и слушал. Она показалась мне тогда проникновенной, берущей за душу и очень уж созвучной нашему настроению.

Утром был митинг. На нем выступил командир дивизии генерал-майор Бондарев. Он сказал: «Товарищи красноармейцы! Вы обязаны хорошо осознать, что от каждого из вас зависит успех наступления, что на Неве идет сейчас главная битва за Ленинград». Командиры и политработники в беседах подчеркивали важность предстоящего наступления, говорили, что в Ленинграде люди гибнут от снарядов и бомб, голодают, враг разрушает великий город на Неве.

После обеда мы выступили.

От нашего последнего привала до Невы было километров пятнадцать. Мы отправились туда уже поротно. Не подходя к берегу, рассредоточивались и затем по траншее спускались к берегу. Там вскакивали в лодки и быстро гребли к противоположному берегу. Противник неистово обстреливал наши позиции. Кругом рвались снаряды и мины. Даже доставал ружейно-пулеметным огнем, особенно днем. Авиации, правда, не было из-за нелетной погоды. Все очень нервничали. Нервничали и солдаты и командиры. Нервное напряжение было настолько сильным, что никто не обращал внимания ни на холод, ни на легкие ранения. Помню, осколком рядом разорвавшейся мины чиркнуло меня по пальцу. Я даже не обратил внимания, хотя кровь хлестала вовсю. Только после того как Витя Плотников сказал мне об этом, я перевязал рану. По траншее мы подошли к самому берегу. На берегу лежали убитые. Раненых перевязывали и относили в траншею. Нева еще не замерзла. Широкая, покрытая торсистым льдом, заснеженная река, стиснутая крутыми высокими берегами, подгоняемая холодным осенним ветром с Ладоги, стремительно несла свои могучие воды валунами волн мимо нас, к Ленинграду, и дальше в Балтику. Волны, покрытые белыми барашками, подхватывали спускавшиеся на воду лодки с бойцами и, несмотря на отчаянную борьбу гребцов, кружили их как щепки и относили далеко в сторону. В реку то и дело шлепались с воем снаряды и мины, поднимая фонтаны воды. Не всем лодкам удалось благополучно добраться до противоположного берега. Щепки разбитых лодок Нева быстро уносила, а те, кто оказался в ледяной воде, еще быстрее шли ко дну.

До этого я уже побывал в бою. Служил я в полковой разведке. Но картина увиденного здесь меня потрясла. Я родился на берегу маленькой украинской речушки Сулы и такой огромной, такой вздыбленной ветром и снарядами реки еще не видел. Эту реку предстояло переплыть под бешеным обстрелом.

Когда подошла наша очередь, мы по команде выскочили из траншеи и бросились в качающуюся на волнах лодку. Кто-то что-то кричал, кто-то отчаянно греб. Я ничего не видел и не слышал. Ухватившись за борт лодки, я сидел на дне лодки до тех пор, пока она не уткнулась в противоположный берег. Там, на берегу, укрылись в какой-то яме. Темнело. На «пятачке» бушевал огонь. Были слышны бесконечные пулеметные и автоматные трели. Ухали разрывы снарядов и мин. Взлетали ракеты и, повиснув в небе, освещали местность мертвенно-бледным светом, затем они стремительно падали с шипением на землю. То и дело раздавался противный вой снарядов, за ним следовали взрывы. Полыхали огневые вспышки. Свинцовочерное небо секли разноцветные пунктиры трассирующих пуль. Длинными очередями заливались пулеметы, потрескивали автоматы.

Вот по этой самой траншее я взобрался на берег и пошел дальше, только уже в обратном направлении. Я еще раз оглянулся на Неву. Она лежала пустынная и спокойная под своим ледяным одеялом. По ее стеклянной глади мела легкая Поземка.

Слева от меня на самом берегу оставался разбитый, выгоревший поселок Невская Дубровка. С этим названием войдет в историю войны и плацдарм, или «пятачок», на невском берегу, откуда я сейчас возвращался. Впереди чернел лес, и я направился туда. Там наткнулся на какой-то медпункт, где мне сменили повязку и рассказали, как найти станцию, откуда производится эвакуация раненых в Ленинград. Я чувствовал себя сравнительно неплохо и решил добираться туда пешком, не ожидая утра и попутной машины.

Оказалось, что это не так уж близко. Я добирался до станции часа три. Что меня поразило, так это то, что за все это время от передовой никто меня не остановил и не спросил, кто я и откуда. Да по дороге я и не встретил никого. А передовая была всего в нескольких километрах. Станцию, вернее, место в лесу, где останавливались санитарные поезда, я все же нашел и вскоре уже был в Ленинграде в госпитале в огромном здании, недалеко от Исаакиевского собора. Наступило утро 22 ноября. Когда я разделся в душевой, которая помещалась в подвале госпиталя, то те, кто там мылся, и санитарки в ужасе ахнули. Я был черный, как негр, от копоти и грязи. Волосы мои были забиты землей. Нижняя рубашка вся во вшах;

— Да, вот это видно, что с Невской Дубровки, — сочувственно промолвил кто-то…


После войны это поле на высоком невском берегу останется нетронутым. На нем воздвигнут обелиски, памятники. На одном из них напишут: «Мы не хотели уходить с этой земли и не ушли. Мы стояли здесь насмерть и погибли, чтобы жили вы…» Сюда будут приезжать ветераны боев на Невском «пятачке», ленинградцы, люди со всех концов страны… Поэты, участники боев напишут стихи…

…За клочок полметровый, окоп,

за песчаный карьер и траншею

Шли в атаку солдаты под шквальным

смертельным огнем…

Врукопашную, дерзкой отвагою

каждая пядь отбивалась!

И бойцы, свои жизни отдав,

последние взносы внесли…

Здесь танки и камни горели,

И со стоном в оглохшее небо

огнем извергалась земля…

Солдаты сороковых…

Мы ищем вас в дымке забытых лет,

Солдат, что остались лежать

на горячей щеке ветров.

Возвращенные из забытья парни,

Парни, не пришедшие с войны…

Они стоят передо мною как живые,

И порой кажется,

что и сейчас вместе с ними

Иду я, спотыкаясь о пулеметные очереди,

И замерзаю на высоком берегу Невы…

Земля бесстрашья —

Невский «пятачок»,

Здесь полегли

Храбрейшие из храбрых…

«…Взятый на глубину штыка квадратный метр земли с Невского „пятачка“ просеяли. Из нее выбрали 10 килограммов металла: гильзы от снарядов, гранату, 38 пуль, множество осколков. На этой вот земле, где, казалось, не могло оставаться ничто живое, защитники Ленинграда дрались долгие месяцы, удерживая плацдарм на левом берегу Невы.

Героев легендарной обороны „пятачка“ знают и помнят. А героями там были все. Там с каждым солдатом соседствовали рядом мужество и отвага. Тот, кто попадал на „пятачок“, становился героем. Трус умирал от разрыва сердца или сходил с ума… В Невской Дубровке создан музей боевой славы, где собрано множество экспонатов, напоминающих о совершенных здесь подвигах. Сюда со всех концов страны ежегодно в третье воскресенье сентября съезжаются участники героических событий…»

И еще. «…В чем заключался военно-стратегический смысл Невского плацдарма? Во-первых, он препятствовал соединению частей фашистских войск, угрожавших Дороге жизни. Во-вторых, в самые тяжелые дни этот маленький клочок земли был едва ли не единственной надеждой нашей на прорыв блокады — от боевых порядков Волховского фронта до плацдарма было всего семь километров, меньше, чем в любом другом месте обороны города. Спросите у ленинградцев, вынесших блокаду, что значила для них та надежда в первую зиму войны…»

Так напишут в газетах много лет спустя. Но это будет потом, много лет спустя. А пока шел ноябрь сорок первого, до конца войны еще было три с половиной года…


Загрузка...