Всего лишь через две недели после того, как Мэззи Брауэр позвонила мне в первый раз и разрушила мою жизнь, я сидела за столиком «Кристалла», в городке, расположившемся в тридцати минутах езды от моего нынешнего места проживания, то есть от Боулинг-Грина. Перед этим я высадила Джуни у школы и съездила домой; три часа подряд мерила дом шагами в компании нашего кота, который с мяуканьем повсюду следовал за мной, путаясь в ногах и провоцируя меня на громкие проклятия. Потом отправила текстовое сообщение мужу, в это время дня обычно занятому чисткой или лечением зубов своих пациентов (с которыми мы были накоротке). Я написала, что собираюсь на встречу с одним человеком, который хочет взять у меня интервью в связи с моей писательской деятельностью. В этом не было ничего странного, у меня уже вышло несколько книжек, ставших очень популярными, и поэтому у меня иногда брали интервью, так что соврать было несложно. Дело в том, что я никогда не рассказывала мужу, что являюсь виновницей Паники в Коулфилде в 1996 году. Не говорила ему, что надпись на футболке, которую он иногда видит на мне и которую я заказала в очень дорогом одежном магазине в Торонто, сочинила я сама в возрасте шестнадцати лет.
Аарон знал, что я из Коулфилда и жила там во время Паники, и мы с ним об этом разговаривали. Однако я так и не открыла ему правду. Дело в том, что, когда мы познакомились, он производил впечатление туповатого увальня и в качестве романтического партнера меня не интересовал. Даже в колледже он был одержим зубами, и у меня это особого энтузиазма не вызывало. Он и заинтересовался в первую очередь моими зубами — передние два не слишком удачно починил один очень недорогой и не особо квалифицированный дантист. Аарон оценил, насколько скверно был произведен ремонт, и заявил, что в один прекрасный день, когда он станет дипломированным стоматологом, приведет в порядок мои испорченные зубы, причем бесплатно. В общем, вы поняли, насколько это было неромантично и почему я не собиралась рассказывать ему о своей ответственности за авторство произведения, которое публика считала делом рук дьявола. И вот как-то вечером ты оказываешься в компании с этим парнем и целуешься с ним взасос, так как пусть он и интересуется не столько тобой, сколько твоими зубами, большинство других парней в колледже находят в тебе еще меньше интересного. И когда между поцелуями возникала небольшая пауза, во время которой можно было бы рассказать этому парню про свой контркультурный постер, я ею не воспользовалась, потому что по-прежнему не собиралась выходить замуж за этого тупицу, возжелавшего добраться до моих зубов и полизывавшего их, пока мы целовались. После этого мы стали иногда встречаться, и в те дни, когда мы не встречались, я думала: как же хорошо, что я ничего не рассказала ему про постер, не показала его. А при новых встречах думала: «Если вдруг он во второй раз забудет про твой день рождения и вместо него отправится на встречу любителей комиксов, не показывай ему постер». И вот я уже танцую с Аароном на нашей свадьбе, мама, глядя на нас, плачет от умиления, и я понимаю, что не могу, кружась в танце и то отстраняясь от него на расстояние вытянутой руки, то снова к нему прижимаясь, заявить: знаешь, дорогой, был такой мальчик по имени Зеки, и хотя между нами не было ничего амурного, у нас были совершенно другие отношения, я, мол, не перестаю думать о нем, потому что он в какой-то степени определил всю мою дальнейшую жизненную траекторию, а еще я беглянка, и закон по мне изголодался. И все это под Пэтси Клайн, которая поет «Ты принадлежишь мне»[55], пока кто-то снимает нас на видеокамеру. А потом я по-настоящему влюбилась в Аарона, гораздо более странного и интересного, чем он казался вначале, а главное, он был невероятно добрым и нежным и любил нашу дочь, и я думала: «А вдруг я это разрушу? Вдруг то, что я скрываю в себе, все разрушит и я всего это лишусь?» Так ничего и не сказала. Тайна осталась тайной. Тайна, которую Мэззи Брауэр каким-то образом раскрыла.
Когда она появилась, для меня стало шоком, что она старше меня. Я-то предполагала, что обладательница имени Мэззи — двадцатилетняя хипстерша из Бруклина, экстерном окончившая Йельский университет и каким-то образом затесавшаяся в штат «Нью-Йоркера», и потом выяснится, что ее дед, скажем, Дейв Томас, парень из «Уэндис»[56]. Так вот, Мэззи была старше меня, высокая и немного костлявая, с седеющими волосами, в чудесной цветастой рубашке по моде семидесятых. Когда она подходила, я думала: «Неожиданно», и вот она стоит передо мной, расположившейся в кабинке за столиком фастфудного заведения, где продавались крошечные бургеры на пару́, и я говорю ей «Привет», причем так тихо, что она, может, и не услышала.
— Фрэнки? — спросила она, хотя, разумеется, знала, что это я. Иначе как бы она меня нашла?
— Да, это я. Меня так зовут.
— А я — Мэззи. Спасибо огромное, что согласились со мной встретиться. Вы не против, если я присяду? Мы можем поговорить?
Интересно, как бы это выглядело, если бы я ответила: «М-м-м… пожалуй, нет», затем встала из-за стола, запрыгнула в машину и втиснулась в поток автомобилей, едва не спровоцировав массовое ДТП, а потом никогда не отвечала бы на ее звонки.
Вместо этого я ответила:
— Конечно, мне кажется, что нам лучше поговорить.
Мэззи, проскользнув, села напротив меня, но тут же снова встала и спросила:
— Вы не против, если я закажу себе чего-нибудь поесть? Умираю с голоду.
— Ну что вы, конечно, не против. Если бы я знала, что мы решим поесть, то, может, выбрала бы какое-нибудь другое место.
— А что, разве это плохое место?
— Да нет, очень даже неплохое… на мой взгляд.
— Ну, если вы говорите, что оно неплохое, то и меня оно устраивает, — ответила Мэззи и пошла делать заказ. Я подумала, что мне не хочется сидеть тут и смотреть, как она ест, поэтому тоже подошла к стойке и заказала себе десять фирменных бургеров «Кристалл», большую порцию жареной картошки, два маленьких корн-дога и большой стакан «Доктора Пеппера». Подумала, что будет неплохо, если меня начнет подташнивать в ходе радикальных перемен в моей жизни.
Пока мы ели, Мэззи рассказала, чем занимается, и это было кстати, поскольку я отчего-то не стала искать информацию о ней в интернете. Почему я не стала искать информацию о ней в интернете? Возможно, мне хотелось и дальше верить, будто это не по-настоящему, что я приду сюда и ни с кем тут не встречусь, и спокойным шагом вернусь в свою прежнюю жизнь.
Мэззи была искусствоведом и, хотя занималась главным образом не самыми известными нью-йоркскими художниками, преимущественно живописцами, и в основном женщинами, именно она открыла художника по имени Генри Рузвельт Уилсон и писала о нем книгу. Он был родом с севера штата Нью-Йорк, из крошечного городка Кин, жил на ферме вместе с женой Генриеттой Уилсон (бог ты мой: Генри и Генриетта) и писал в основном похожие на привидения портреты на дверях из неведомых домов, которые приобретал на распродажах винтажных вещиц. При жизни он был, в общем-то, второстепенным художником, хотя и выставлялся иногда на групповых выставках в Нью-Йорке и Сан-Франциско. Кроме того, он играл в бейсбольной лиге класса АА, на позиции подающего за резервный состав клуба «Милуоки Брюэрс», пока не сломал руку, решив после отбоя залезть в окно на третьем этаже. Когда ему было семь, его родителей убили в ходе неумелого ограбления, и до четырнадцати лет он жил в сиротском приюте, где и начал писать картины на дверях.
Мэззи познакомила меня с некоторыми из его работ; портреты действительно напоминали привидения: высокие и узкие фигуры, казалось, прямо на глазах исчезают в дымке. Они были прекрасны. Потом она показала мне фотографию Генри, который оказался офигенно красив. Безумно красив. Словно сельский батрак, который выиграл конкурс красоты, чтобы жениться на принцессе: вьющиеся каштановые волосы и ярко-синие глаза, перекатывающиеся под льняной просторной рубахой мускулы. Мне пришло в голову, что если художник выглядел так, то все прочие, вероятно, словно таяли перед его взором. Художнику сложно писать портреты тех, кто не так красив, как он, поэтому приходилось заискивать перед своими моделями, превращая их в привидения, чтобы они не чувствовали себя слишком ущербно.
— В общем, — продолжила Мэззи, — начав изучать жизнь Генри, я поехала к Генриетте, но она крайне неохотно говорила о нем, как будто боялась ему навредить. Информации о нем было мало, и мне пришлось постараться ее очаровать, я все твердила, как я люблю его картины и все такое. В итоге она, видимо, поняла, что я могу привлечь внимание мира к работам ее мужа, который почти не чувствовал интереса к себе при жизни. Я сняла квартиру в Кине, над старым универмагом, и виделась с Генриеттой каждые несколько дней. И вот в один из таких дней она, видимо, решила, что ей не так уж долго осталось, Генри больше нет и нет ничего дурного в том, чтобы рассказать мне все, что ей известно. И она так и сделала.
Генри, проинформировала меня Мэззи, был геем, и Генриетта, вступая с ним в отношения, знала об этом, но он ей нравился, был очень милым и к тому же владел огромной фермой, которая ей тоже очень нравилась. В их краях у Генри почти не было возможностей иметь длительные отношения с мужчинами, так что он принадлежал ей больше, чем кому-либо еще. Однажды на выставке в Лос-Анджелесе он познакомился с Рэндольфом Эйвери, и их знакомство переросло в близкую дружбу, продолжавшуюся до конца жизни, притом что интимных отношений между ними не было. По крайней мере, Генриетта заверила в этом Мэззи. Они поддерживали тесный контакт до самой смерти Эйвери.
Я знала, что мистер Эйвери умер от СПИДа всего лишь через несколько лет после того лета в Коулфилде.
Я узнала о его смерти (не о ее причине, потому что в Коулфилде никто не стал бы говорить об этом, хотя стояли уже девяностые годы), когда училась в колледже и миловалась с Аароном. Мне позвонила мама и сообщила об этом. Сказала, что он скончался во сне. Услышав это, я сразу же вспомнила о своем рюкзаке и подумала: интересно, сохранил ли он его и не обнаружит ли рюкзак его сестра? Пока я жила в Коулфилде, мне было слишком неловко просить мистера Эйвери вернуть мне его, хотелось поддерживать в себе иллюзию, что наша встреча мне привиделась. Однако теперь, зная, что кто-то может наткнуться на мой рюкзак, я занервничала, поскольку на нем были вышиты мои инициалы (за которые, кстати, мама заплатила лишние десять долларов), и мне казалось, что нет ничего глупее, чем спалиться таким образом.
— А что будет с его личными вещами? — спросила я маму и тут же подумала: «Фрэнки, ты чего, блин, творишь?»
— Что, солнышко? — не поняла мама.
— Э-э-э… Как думаешь, его сестра организует распродажу или типа того? Или какой-нибудь музей захочет их получить? Мистер Эйвери ведь был художником? Там могут быть прикольные вещицы. Я могла бы приехать в Коулфилд и поучаствовать в аукционе.
— Котенок, ты что, накурилась там, что ли? Музеям не нужны вещи мистера Эйвери. Он не был таким уж знаменитым художником.
Мне стало ужасно грустно, потому что я очень хотела забрать свой рюкзак, чтобы меня не разоблачили, а еще хотела бы заполучить его хаори, чтобы разгуливать в нем по кампусу. Но я лишь сказала маме, что мне пора на занятия, и к этой теме мы больше не возвращались. Насколько я знаю, мой рюкзак до сих пор лежит где-то в доме его сестры. И теперь мне пришло в голову, что Мэззи вполне могла его там обнаружить. Пожалуй, я слишком разогналась: съела семь бургеров из десяти. Следовало притормозить. Дать Мэззи возможность рассказать мне о том, что ей известно, чтобы выяснить, чего ей не известно.
Мэззи продолжила:
— И вот наконец, откопав из разных подвалов, сараев и домов друзей все сохранившиеся в природе картины Генри, Генриетта отдала мне огромную пачку писем от Рэндольфа Эйвери. Судя по всему, они писали друг другу не реже пары раз в неделю до самой смерти Эйвери.
Я представила себе, что где-то в доме его сестры в Коулфилде, вероятно там же, где и мой школьный рюкзак, прячутся письма, написанные Генри мистеру Эйвери.
— В общем, я читала их все подряд, сверяя друг с другом и делая пометки. Много места в этих письмах уделено любви Рэндольфа к «Доджерс» и любви Генри к «Янкиз»[57], там куча бейсбольных имен и названий, с которыми мне пришлось добросовестно ознакомиться. Но когда я дошла до лета тысяча девятьсот девяносто шестого года, мне стало интересно, поскольку Рэндольф регулярно сообщал Генри новости о Панике, и, как вы, разумеется, знаете, многие подозревали, что именно он виновник тех событий.
— Да, я слышала об этом. Так-то не лишено оснований, — ответила я.
И хотя две недели назад я сказала Мэззи по телефону, что это моих рук дело, сейчас подумала, а вдруг мне все-таки удастся как-то выпутаться из этой истории. Ведь Рэндольф Эйвери спрятал улики, и теперь я гадала, продолжал ли он и потом утаивать их ради меня.
— Так, да не так, — сказала Мэззи, глядя на меня слегка озадаченно. — Потому что это ваших рук дело.
— Мне хотелось бы услышать еще что-нибудь из того, что вам известно, — ответила я.
Она сказала, что в нескольких письмах упоминалось мое имя. Достала ксерокопию одного из них и подождала, пока я отодвину в сторону поднос с коробочками из-под гамбургеров, чтобы она могла положить ее передо мной. Перво-наперво меня поразило, насколько неряшливый у мистера Эйвери был почерк, максимально далекий от элегантных длинных росчерков и округлого курсива, которых ожидаешь от художника. Буквы были словно впечатаны, процарапаны в бумаге, и тогда я вспомнила: «Блин, ведь он умирал», и пусть это жестоко, это было не лишено смысла. Не знаю, почему для меня было так важно, чтобы у мистера Эйвери оказался красивый почерк, однако я считаю, что если уж носишь японское кимоно в Коулфилде, то и почерк должен быть изящным и округлым, практически каллиграфическим.
— Вот, — произнесла Мэззи, прервав мои странные размышления, — вот что существенно. Мистер Эйвери пишет Генри, что он знает того, кто это сделал. Видите, здесь он пишет: «Возможно, я единственный человек на свете, Генри, кто знает это наверняка». И дальше: «Это моя соседка, девочка-подросток по имени Фрэнки Бадж».
Я читала это вместе с Мэззи, глядя, как она водит пальцем по строчкам письма. Увидев свое имя, я чуть не задохнулась. Он все-таки проболтался.
— Это вы, — констатировала Мэззи.
— Имя действительно мое, — признала я и продолжила читать, а Мэззи немного напряглась.
«Генри, это поразительно. Эта некрасивая маленькая деревенская девчонка, ужасно неуклюжая и унылая…»
— Вот, читайте отсюда, — сказала мне Мэззи.
«…Возможно, величайший из всех известных мне художников. Рядом с ее работой мои выглядят жалко. Прости, мой дорогой, но твои работы тоже».
Мэззи забрала письмо и отложила его в сторону.
— Эйвери пишет о вашем… вашем несчастном случае. Он называет его по-другому, но, как бы то ни было, в своем письме он упоминает постеры и пишет, что пристально их разглядывал и сравнивал с самыми первыми, и что он часто замечал, как вы гуляете в какое-то необычное время, и уверен, что это были вы. И что вы сами подтвердили это.
— И вы узнали это таким образом? — спросила я. — То есть специально вы это выяснить не пытались? Просто вам захотелось написать книгу о никому не известном художнике?
— Ну, в общем, да.
— И благодаря тому, что старушка отдала вам эти не предназначенные для чужих глаз письма, вам теперь известно, что это я сделала постер?
— Ну, я же говорила вам, что почти на сто процентов уверена, что это были вы. Я читала ваши книги, особенно ту, что вы, по вашим же словам, написали еще в средней школе, и главная героиня этой книги часто упоминает окраину, и там есть образы, очень близкие тем, что есть на постере. Я просто… Я искренне считаю, что это одно из самых замечательных произведений. И это… Это вы. Вы сказали мне, что это были вы. По телефону. Это ваше.
«Окраина, окраина, окраина, окраина… окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался». Я сказала это сама себе, своим голосом, потом взглянула на Мэззи.
— Это сделала я, — произнесла я наконец. — Да. Это написала я.
— И у вас есть доказательство?
Доказательство я принесла с собой. Мне было нужно, чтобы оно находилось как можно ближе ко мне, когда я встречусь с этой женщиной, пытавшейся выставить мою жизнь на всеобщее обозрение, лишить меня равновесия и, возможно, радикально изменить все, что я предприняла, чтобы сделать жизнь сносной. Я полезла в рюкзак и достала оттуда папку из полиэфирной пленки — высшего качества архивный футляр, какие используются в музеях. Показала ее Мэззи, и та издала такой тихий звук, словно ей наступили на грудную клетку.
— Это — оригинал, — пояснила я. — Исходник. Все копии сняты с него.
— Тот самый?!
— А вот моя кровь, — сообщила я, указывая пальцем на звезды.
— Ваша кровь?! — спросила Мэззи, сделав огромные глаза. Я кивнула.
Она разглядывала постер, став, не считая меня, первым за двадцать лет человеком, его увидевшим. Я боялась, что у других людей при взгляде на него начнут оплывать лица, словно воск у свечей, что он ослепит их, обратит в статуи. Еще я думала, что архивный полиэфир надежно оберегал человечество от погибели.
Мэззи откинулась на жесткую выгнутую спинку скамейки и поглядела в потолок. А потом улыбнулась. Улыбнулась, показав все свои прекрасные зубы, не то что у меня или у Зеки, и коснулась моей руки.
— Это изумительно, — произнесла она наконец.
— Мне страшно, — сказала я. — Это такая… такая сложная история.
— То же самое вы сказали мне по телефону. Что это сложная история. Что вы имеете в виду?
— Что я имею в виду? Я имею в виду, что она сложная. Что я не могу вам все рассказать и объяснить.
— Кроме вас, над ним работал еще кто-то? Вам кто-то помогал? Может, ваши братья?
— Мои братья? — я непроизвольно фыркнула. — Только не они.
Я подумала о своих братьях. Тройняшки вылетели из колледжа, годами трудились на кухнях разных заведений и теперь совместно владели рестораном в Чарлстоне, штат Южная Каролина, предлагавшим всякие современные вариации южных блюд и засветившимся в куче всяких журналов, а также на кабельном канале «Фуд Нетворк». Братья были так заняты, что я почти с ними не виделась. Ни один из них не женился и не обзавелся детьми; просто три диких парня, которые постоянно друг друга дубасят, встречаются с женщинами, у которых татуировки по всему телу и пышные бедра, напиваются в паузах между выступлениями на телешоу «Сегодня», где они готовят пирожные-тянучки на основе содового крекера и соусы для барбекю на основе вишневого сока. В последнее время они здорово увлеклись джиу-джитсу и деревообработкой и потихоньку готовятся к концу света. Казалось, они построили себе собственный мирок, и каждая встреча со мной вводила их в ступор, поскольку я одновременно и была, и не была его частью.
Нет, это точно не тройняшки.
— А кто тогда? — спросила Мэззи.
Я посмотрела вокруг. Обеденная лихорадка прошла: в зале «Кристалла» никого, кроме нас, не осталось. Я с подростковых лет не засиживалась так долго в ресторане быстрого питания.
— Не знаю.
— Фрэнки, я хочу об этом написать, и я об этом напишу. Статью для «Нью-Йоркера». Вы можете подумать, что в редакции ждут не дождутся этого материала, но на самом деле никто еще ничего не знает. Кроме меня. И вас. И… кого-то, кто тоже знает. Но мне нужно, чтобы вы согласились со мной об этом поговорить. Без вашей помощи мне не разобраться.
— Тут не в чем разбираться. Вы что, прикалываетесь надо мной? Думаете, у меня тогда было хоть малейшее представление о последствиях? Не в чем там разбираться.
— Думаю, есть. Если вы позволите вам помочь, — сказала Мэззи.
— Мне понадобится некоторое время, чтобы рассказать об этом близким. Мне нужно, блин, рассказать об этом своему мужу. Своей маме. Мне просто… мне нужно немного времени, чтобы все обдумать.
— И тогда вы со мной поговорите? Выйдете из тени?
— Ладно. — В конце концов я сдалась. — Ладно, это сделала я. Я скажу людям, что это сделала я.
Мэззи протянула мне визитку.
— Здесь мои электронная почта и телефон. Я знаю, они у вас уже есть, но все же, если у вас появятся какие-либо соображения, напишите мне или позвоните. Если вам будет нужно, чтобы я куда-либо сходила с вами, можете на меня рассчитывать.
Я представила себе, как эта женщина, с которой я едва знакома, приходит вместе со мной к моей маме и сидит рядом с ней на диване, пока я сообщаю: «Я сделала то, из-за чего куча народу потеряла голову, а еще стало невольной причиной смерти нескольких наших знакомых», а мама в ответ: «Солнышко, мы об этом обязательно поговорим, но, может, твоя подруга хотела бы чего-нибудь выпить? Не отказалась бы от сэндвичей? Или пиццы? Фрэнки? Фрэнки? Ты меня слышишь? Твоя подруга не отказалась бы от пиццы?»
Мэззи с секунду пристально меня разглядывала.
— Вы не могли бы дать мне номер своего мобильного? До сих пор я звонила вам исключительно на домашний. Просто чтобы оставаться на связи.
Мне показалось, что она подозревает, будто я могу в любой момент сесть на самолет и улететь в первую попавшуюся страну, оставив ее с носом и статьей, которую никто не захочет опубликовать. Что ж, Мэззи была достаточно умна.
Сверяясь с ее визиткой, я отправила ей со своего телефона текстовое сообщение, и Мэззи кивнула и добавила меня к своим контактам. Мы поднялись из-за стола. У меня в запасе оставался корн-дог, и только я протянула за ним руку, как Мэззи спросила:
— Откуда это?
Я рассеянно поглядела на корн-дог, пытаясь сосредоточиться:
— Постер?
— Слова, текст на нем, — пояснила Мэззи. — Откуда это?
— Из меня, — ответила я, не зная, что еще сказать.
Мэззи смотрела на меня в течение нескольких секунд, и я догадалась, что она повторяет текст про себя. Я как будто слышала каждый слог по отдельности и всю фразу целиком, поскольку прекрасно знала, как она звучит.
— Давайте не откладывать разговор, — сказала на прощание Мэззи.
Я не стала возражать и, как только она ушла, макнула корн-дог в горчицу и съела его в два укуса.
По окончании средней школы я получила стипендию и оказалась в небольшом гуманитарном колледже в штате Кентукки, где и встретила Аарона. У меня появились друзья. Я чувствовала, как развиваюсь в этих открытых пространствах, тусуясь с людьми, которые в школе были такими же, как я, и теперь бывали приятно удивлены тем, что способны, черт возьми, поработать над собой и стать немного круче. Моей специализацией стали английский язык и литература, и время от времени я шокировала своих преподавателей тем, что некоторые положенные по программе книги успела прочитать раньше. На них это производило приятное впечатление, и потому мне уделяли немного больше внимания, чем другим студентам, а я, в свою очередь, чувствовала себя такой взрослой, что четыре года в колледже решила заниматься всем, чем скажут заниматься мои преподаватели.
На четвертом курсе у меня была самостоятельная работа под руководством доктора Бёрра Блаша, старого чудаковатого профессора литературы, который собирался выйти на пенсию в конце учебного года и, насколько было известно, за последние десять лет не вел ни одного курса из тех, на которые в том году можно было бы записаться. В его распоряжении был огромный кабинет при библиотеке, причем с тремя диванами (как он впоследствии мне объяснил, у каждого дивана была своя функция: один для общения, второй — для чтения, третий — для сна), и я ни разу не видела профессора в каких-либо других местах на территории кампуса, как будто каждое утро он телепортировался в свой кабинет, а вечером возвращался домой каким-нибудь подземным тайным ходом. Я выбрала его не случайно, мне хотелось показать кому-нибудь из преподавателей мой коулфилдский роман, но так, чтобы этот преподаватель не имел какого-либо отношения ко мне, чтобы потом сомневаться: а может ли он написать положительную характеристику студентке, пишущей фанфики[58] по мотивам книжек про Нэнси Дрю? Если мой роман ужасен, то единственным человеком, который об этом узнает, будет чудаковатый старик, который, скорее всего, преставится в своем кабинете в день выхода на пенсию.
Наведя некоторые справки в библиотеке, я выяснила, что доктор Блаш в те годы, когда он действительно преподавал студентам, специализировался на американской литературе девятнадцатого века и написал, ко всему прочему, роман «Гекльберри Финн в России», в котором Гек завоевывает сердце Ольги Николаевны, дочери императора Николая I, и за это его по всему материку преследуют лейб-гвардейцы. Совершенно безумная книга, где в какой-то момент возникает Том Сойер в компании ручного сибирского тигра, чтобы помочь Геку и Ольге спастись из горящего здания и тут же исчезнуть со сцены. В итоге Гек становится царем, императором всероссийским, и решает покорить всю Европу. Дочитав это произведение до конца, я подумала, что профессору Блашу должен понравиться мой роман про девушку-антипода Нэнси Дрю.
Видимо, мое появление на пороге его кабинета настолько шокировало профессора, что он подписал бланк, лишь бы от меня отделаться, но я таки успела всучить ему распечатанный экземпляр рукописи, и после этого я его не видела, хотя стучалась в его дверь более месяца. И вот, стоило мне опустить руки, как я получаю в почтовом отделении кампуса письмо, причем на настоящей почтовой бумаге, в котором доктор Блаш приглашает меня на беседу в свой кабинет. Во время нашей встречи он заявил, что, по его мнению, книга очень неплоха. «Подрывная!» — повторял он снова и снова. «Такая странным образом подрывная, понимаете? Это ведь так и задумано, верно?», на что я сказала, что да, именно так и задумано, надеясь, что он не станет и дальше меня раскручивать. Далее он признался, что читал романы про братьев Харди[59] и Нэнси Дрю своим восьмерым детям, испытывая к персонажам одновременно и симпатию, и острое раздражение, так как слишком уж они все были положительными. «Ну не бывает, чтобы два брата в какие-то моменты не лупили друг друга из-за какой-нибудь фигни, вы согласны?» — спрашивал профессор, и, как по мне, было бы классно посмотреть, как Фрэнк сбрасывает Джо с балкона из-за поломанного микроскопа.
Когда доктор Блаш вернул мне рукопись, я увидела, что он ее построчно отредактировал, сделав все пометки аккуратным почерком красными чернилами; по его словам, чтобы получить высший балл, мне достаточно внести предложенные им исправления, в основном грамматические, потому что, подчеркнул он, с грамматикой у меня просто кошмар. Работа над ошибками была проделана, и остаток семестра я провела, сидя по вторникам и четвергам на его диване, предназначенном для общения, делая домашние задания, а профессор в это время либо читал, либо кемарил; иногда мы пили чай, и он говорил о литературе, признаваясь, что понимает в ней очень мало. Он был очень добрым и милым. В конце года он сказал мне, что жена его внука — литературный агент в небольшом, но престижном нью-йоркском агентстве и что он послал ей мою книгу, и та ей очень понравилась, и она уверена, что сможет ее продать, и что у подростков эта серия быстро станет популярной. Доктор Блаш вручил мне ее визитку. Я плакала, чего он, кажется, не заметил, и не успела я его обнять, как он отправился прилечь на свой спальный диван. Если бы в тот момент в кабинет кто-то вошел и увидел, как доктор Блаш храпит на своем диване, а я реву до икоты, то даже представить невозможно, что бы этот человек подумал. В конце лета, выпустившись из колледжа, я подписала договор на две книги с одним очень крупным издательством. И все благодаря старику, умершему через пять месяцев после выхода на пенсию (узнав о его смерти, я долго плакала и никак не могла остановиться). Та доброта, которую он проявил ко мне, прежде чем исчезнуть из моей жизни, очень сильно отличалась от поведения тех, кто меня оставлял, и моего собственного поведения, когда я оставляла других.
Под именем Фрэнсис Элеоноры Бадж я написала четыре романа про Эви Фастабенд, девушку, сеявшую хаос в городке Раннинг Холлоу и одновременно любящую и ненавидящую отца и сестру (мать давно умерла). Все эти книги стали бестселлерами, и многие девушки наряжались на Хеллоуин как Эви Фастабенд; с другой стороны, было очень странно наблюдать, как постер, который я сделала в то лето у себя дома в Коулфилде, продолжал жить дальше. Постоянно шли разговоры то о телесериале, то о кинофильме, но до дела так и не доходило, что меня вполне устраивало. Мне не хотелось, чтобы все это становилось настолько реальным.
Несколько лет назад, уже как Фрэнки Бадж, я опубликовала свой первый «взрослый» роман под названием «Сестры с одинаковым именем», про женщину, которая, узнав о том, что давно исчезнувший из ее жизни отец умирает, отправляется в путешествие по стране, чтобы собрать вместе двенадцать своих сводных сестер, рожденных от разных матерей, но названных тем же именем, что и она, чтобы всем вместе посетить отца в его предсмертные часы. Дела у этой книги складывались не очень, продавалась она плохо, и, хотя рецензии были положительными, я, возможно, слишком явно отразила в ней свою собственную жизнь, сделала роман слишком автобиографичным и в процессе воплощения замысла не справилась. Когда в ходе интервью и разных мероприятий я начинала говорить о своем отце, затрагивая древнюю, в общем-то, историю, то испытывала замешательство. Теперь с этим все нормально. В общем, это неплохая книга. Был период, когда я размышляла: мог бы, в принципе, мой отец прочитать ее и попытаться связаться со мной? Но от него по-прежнему не было ни слуху ни духу с тех самых пор, как он пришел ко мне в колледж на церемонию вручения дипломов, где Брайан еще до того, как началась церемония, попытался, как заправский каратист, врезать папаше ногой, и все мы решили, не формулируя этого вслух, что нет никакой нужды нам когда-либо снова друг с другом видеться. Его дочь Фрэнсис, совершенно на меня не похожая, очень миловидна и очень активна в социальных сетях; она работает в рекламной фирме в Чикаго, и мы друг с другом ни разу не общались. Думаю, если бы мы встретились в реальной жизни, одна из нас взорвалась бы, перестав существовать. Я не знаю даже, имеет ли она хоть какое-то представление обо мне. Не теряю надежды, что она выйдет замуж, возьмет фамилию мужа, и тогда, быть может, быть может, я перестану так сильно ее ненавидеть этой своей мелочной ненавистью.
Я пытаюсь сказать, что я жила в реальном мире. Была знаменита, как может быть знаменита автор книги, которую дети любят в течение короткого периода своей жизни. Мне приходилось иметь дело со всякими ситуациями при обсуждении моих романов. Иногда меня просили к подобным обсуждениям присоединиться. Я не возражала.
У меня замечательный муж и чудесная красавица-дочь, а еще я два раза в неделю на общественных началах прихожу в библиотеку начальной школы, где читаю детям, которым совершенно не хочется меня слушать, а хочется драться за подушки, на которых можно валяться; кроме того, я посещаю школы в соседних округах, где вела с подростками беседы о литературном творчестве. Из этого и состоит вся налаженная мною жизнь. Другое дело, что я построила эту жизнь поверх иной, тайной, жизни, и когда-то я сказала себе, что созданная мною конструкция будет работать до тех пор, пока я держу свою тайную жизнь в секрете, пока она придавлена под прессом глубоко внутри меня. Если эта жизнь проявится, вынырнет из глубин, то займет в созданном мною мире реальное пространство. И я не знала, сколько именно пространства ей понадобится, не вытолкнет ли она меня так далеко за пределы моей нынешней жизни, что мне придется начинать все заново, стать кем-то другим.
В тот вечер Джуни с няней отправилась в кино, и когда Аарон пришел с работы, я сказала ему, что мне надо с ним поговорить. У меня все тело при этом слегка вибрировало и кожа зудела.
— Ты выглядишь немного нездоровой, — сказал Аарон, нахмурившись. — У тебя все в порядке?
— Я… послушай… — начала я, и он мгновенно напрягся.
— Кто-то умер? — вскричал он. — Твоя мама? Или… моя мама? Поэтому ты отослала Джуни и Би?
— О господи, Аарон, нет! Прости. Никто не умер. Все живы. И никто не при смерти. Ничего подобного. Тебе в голову сразу лезет такое…
— Просто у тебя такой вид, — произнес Аарон, все еще не вполне мне доверяя, — как будто кто-то умер. С таким видом мама сообщила мне, что нашу собаку сбила машина.
— Ну, слава богу, ничего такого не произошло. Просто у меня лицо такое, понимаешь? Мое обычное лицо.
— Ты очень бледная, — сказал Аарон, всматриваясь в мое лицо. — И на лбу испарина.
— Да что ж такое, ты только нагнетаешь! Выпьешь пива? Чтобы расслабиться?
— Лучше скажи уже, в чем дело, потому что ты начинаешь меня подбешивать.
— Ладно. Так вот, сегодня я встречалась с одной женщиной, которая хочет написать статью обо мне для «Нью-Йоркера», ну и…
— Блин, Фрэнки, это же отличная новость! Тогда почему ты так странно держишься? Великолепно же! Это связано с книгами про Эви? Или с твоим романом?
— Нет, с моими книгами это не связано.
— А… — протянул он. Я видела, что он напряженно думает, пытаясь сообразить, зачем я могла понадобиться «Нью-Йоркеру», если не в связи с криминальным гением Эви Фастабенд. — А с чем тогда?
— Она хочет поговорить со мной про Панику в Коулфилде, — наконец решилась ответить я.
— Она что, записывает рассказы очевидцев? Фрэнки, я ничего не понимаю, ради бога, скажи, что…
— Это я сделала. — В моем голосе прорезались истеричные нотки. — Я заварила тогда всю эту кашу. Я сделала тот постер и сочинила ту надпись.
— Замолчи, — Аарон нахмурился. — Фрэнки, ты огребешь кучу неприятностей, если ей все это наплетешь. Она — репортер, поэтому…
— Но я действительно это сделала. В то самое лето. Я сочинила текст, сделала постер и развесила его по всему городу, а потом стали происходить какие-то странные события, и все вышло из-под контроля. Поэтому я никогда никому об этом не рассказывала.
— В том числе мне. Даже мне! Но почему, черт возьми?
Я потянулась к нему, и он позволил до себя дотронуться, что было с его стороны проявлением доброты. Я обняла его.
— Аарон, я никому об этом не рассказывала. Понимаешь? Я не могла.
— Однако кому-то ты должна была рассказать, раз этой даме стало известно.
— Это сложная история, — сказала я. — Она вроде бы что-то такое подозревала, спросила меня, и я ответила «да». И теперь она хочет об этом написать. И все про это узнают.
— Блин, Фрэнки, послушай. Ты же знаешь, Маркус — адвокат, поэтому нам в первую очередь следует обратиться с этим к нему.
— Твой брат работает с иммиграционным законодательством. Он не шарит в подобных делах.
— По крайней мере он шарит в терминах. Он мог бы составить письмо-предупреждение. Или подать иск о защите чести и достоинства.
— Аарон, ты не понимаешь? Ты меня слышишь? Я это сделала. Я. Это я сделала постер. «Окраина». Ты же читал про Окраину? Так это я написала. Это я сделала постер.
— По-моему, если сейчас вынести это на публику, это будет смахивать на диффамацию, — заявил Аарон, так рьяно стараясь меня защитить, что мне от этого стало только хуже. — Вынести на публику то, что ты сделала, будучи несовершеннолетней, смахивает на клевету. Ты разве не знаешь, что доступ к этой информации должен быть закрыт, потому что тебе тогда не исполнилось восемнадцати?
Меньше чем через час должна была вернуться Джуни. Мы не собирались тратить это время на поиск в интернете статей с ключевыми фразами типа «массовая истерия юридическая ответственность срок давности по делам несовершеннолетних» и читать потом двадцать страниц с результатами нашего поиска. Уже поздно было этим заниматься. Все уже случилось, история мною уже написана.
— Я считаю, что тебе следует поговорить с Жюлем, — сказал Аарон ни с того ни с сего, имея в виду моего литературного агента. — По-моему, тебе следует проинформировать об этой ситуации и своего издателя. Потому что она может их не обрадовать.
— Разумеется, я их проинформирую, но сейчас мне немного не до этого.
— Это, несомненно, может отразиться на твоих продажах. Не исключено, что твою следующую книгу даже не захотят издавать.
— Я понимаю, тебе сложно с ходу переварить всю эту информацию, но неужели ты считаешь, что мой издатель расстроится оттого, что дамочка, пишущая про малолетнюю преступницу, сеющую хаос в своем маленьком городке, окажется причиной Паники в Коулфилде?
— Ты же вроде как ролевая модель…
— Вовсе нет. Я не настолько для этого знаменита. Аарон, сосредоточься. Ты меня понимаешь? Я рассказываю тебе об этом здесь и сейчас, тебе и никому другому. Только тебе. Мне следовало рассказать об этом раньше, но мне кажется, что через несколько дней ты все это обдумаешь и признаешь, насколько хреновой идеей было бы рассказывать тебе об этом в какой бы то ни было момент наших отношений. Поймешь, что у нас никогда не было подходящего для этого времени. Правильно? Да и сейчас не подходящее время, я это понимаю. Однако так получилось, и я тебе об этом рассказываю.
— Но о чем именно ты мне рассказываешь?
— Аарон, послушай, это я сделала. Я не шучу. У меня хранится оригинал постера, самый первый изготовленный мною экземпляр. С него я наделала сотни и сотни копий и развешивала их по городу, а потом стали происходить странные вещи, на которые я уже не могла повлиять.
— Я недавно видел эти постеры у нас в городе, — неожиданно сказал Аарон. В частности, на доске объявлений в библиотеке. Помнишь, я говорил тебе, что видел их и как это было странно?
— Помню.
— Так это ты его повесила?
— Что? — спросила я, чтобы выиграть время. — Повесила что?
— Постер, Фрэнки! Это ты повесила постер на доске объявлений в нашей местной библиотеке?
— Да, — ответила я, — это я его повесила.
— То есть ты продолжаешь этим заниматься. Походу, ты никогда и не переставала этим заниматься.
— Не совсем. Не так интенсивно, как раньше, но да, продолжаю.
— Зачем? — спросил Аарон. Он почти кричал. — Фрэнки, черт, все это так стремно. И ты… вдобавок ты таскаешь эту футболку в доме.
— Господи, Аарон, эта долбаная футболка не представляет собой никакой угрозы. Ничего запрещенного я в дом не приносила.
— Приносила. Еще как приносила. Достаточно этого постера.
— Я-то думала, ты рассердишься, что я не рассказала тебе об этом раньше, но, похоже, ты сердит из-за того, что в доме у нас находится некий физический предмет. И это в высшей степени странно.
— Это все в высшей степени странно! — Аарон мог повысить голос, когда бывал в замешательстве, словно мир от этого должен был сообразить, что ему, то есть миру, нужно прояснить себе какую-то хрень, иначе ситуация выйдет из-под контроля. — Я сердит потому, что ты мне не рассказывала, потому, что ты мне лгала, а еще я сердит потому, что ты продолжаешь развешивать свои постеры и держишь их у нас в доме, и, по-видимому, одержима чем-то, что происходило двадцать лет назад.
— Вообще-то, это происходило со мной. Это происходило со мной, поэтому я этим действительно одержима. Звучит непонятно, я знаю, но я не могу взять и объяснить все за полчаса, чтобы потом все стало прекрасно. Но, Аарон, я хочу, чтобы ты понял: я не жалею. Я не жалею, что сделала это. И никогда не пожалею.
— И не жалеешь, что никогда мне об этом не рассказывала? — спросил он, и, казалось, он сейчас заплачет.
— Конечно, жалею. Еще как. Но я вообще никогда никому не рассказывала. Я своей маме об этом не рассказывала, понимаешь? Никогда и никому… А что, ты тогда на мне не женился бы?
Аарон не ответил.
— Аарон?
— Не знаю, как объяснить. Такое чувство… что лучше бы ты призналась мне в измене. В этом было бы хоть какое-то рациональное зерно, понимаешь? Ты совершила некий поступок, который, хочу я этого или не хочу, изменит нашу жизнь, и я просто не знаю, как выразить, насколько я из-за этого зол.
— Я понимаю, что ты зол, и у тебя есть на это пра…
— И еще я сердит из-за того, что, если бы эта женщина не пронюхала, ты сама никогда мне об этом не рассказала бы. Я бы умер, так об этом и не узнав.
— Прости, прости меня, пожалуйста.
Я хотела спросить Аарона, не делал ли он в своей жизни чего-то такого, о чем потом жалел, — чтобы он сумел понять, каково мне, — но знала, что он ответит что-нибудь в том духе, что в шесть лет он стащил упаковку жвачки. Потому что мой муж был таким чудесным и честным и никогда мне ни по какому поводу не врал. А вот мои действия привели к массовому умопомешательству, из-за которого погибли люди. Поэтому я бросила попытки объясниться.
— И, как бы мне ни хотелось об этом забыть, пока мы живы, я буду помнить, что была одна вещь, которую ты собиралась от меня скрыть. И, вероятно, никогда не узнаю, нет ли еще чего-то такого, что ты от меня скрываешь.
Я издала странный звук, будто проверяла, могу ли еще дышать. Выяснилось, что могу.
— Ну так что? — спросил Аарон.
— Что «что»? — Я снова издала этот звук.
— Есть ли еще что-то такое, о чем тебе нужно мне рассказать? — продолжил допрос Аарон, и я по выражению его лица читала его мысли: «Я знаю, что тебе нужно еще о чем-то мне рассказать. Это проверка, Фрэнки».
Разумеется, у меня было о чем ему рассказать. Был Зеки, было все, что случилось тем летом, со всеми подробностями, которые ужаснут Аарона. У меня было, разумеется, было.
— Кое-что есть, — ответила я, — но я не в состоянии рассказывать об этом прямо сейчас. Я могу рассказать тебе, и я обязательно расскажу, но мне нужно какое-то время, чтобы это обдумать.
— Как знаешь, — сказал он еще более сердитым голосом. — На твое усмотрение.
— В смысле? — не поняла я. — Когда скрываешь что-то так долго, требуется немного времени, чтобы самой с этим разобраться. Мне нужно, чтобы ты проявил ко мне терпение.
— Ты ведь не уходишь от нас? — спросил Аарон, и казалось, он сейчас расплачется. — Не собираешься уехать куда-то и никогда к нам не вернуться?
— Ну что ты, Аарон. Конечно же, нет. Ты и Джуни — единственное, что мне дорого.
— И постер.
— Ты и Джуни — единственные, кто мне дорог, — поправилась я. — Я никогда, слышишь, никогда от вас не уйду.
— Ладно, — произнес он, сделав глубокий вдох.
— Но мне понадобится ненадолго уехать.
— О господи, Фрэнки…
— Мне нужно кое-что прояснить. Нужно съездить в Коулфилд. Нужно рассказать маме. Нужно поговорить с этой писательницей и убедиться, что она правильно понимает все нюансы.
— Ладно, — ответил Аарон. Выглядел он крайне подавленным.
В этом-то и дело. Пусть я облажалась, но я это признала. И теперь, если Аарон не хочет меня терять, если он хочет сохранить нашу жизнь в ее прежнем виде, он должен дать мне шанс облажаться еще немного. Но это же брак? Это же любовь? Я надеялась, что да.
Если честно, мне не хотелось задумываться о дальнейшем. Для меня всегда было крайне важно то, что Аарон считает меня хорошей. Я и была хорошей — хорошей матерью, хорошим партнером и хорошим человеком. И я не знаю, что бы делала, если бы Аарон так не считал.
И в этот момент меня осенило: всю оставшуюся нам жизнь. Я хочу быть с ним всю оставшуюся мне жизнь. Не только сейчас, а всегда. Пройдут годы, и он будет единственным взрослым человеком, с которым я смогу поговорить. Я осознала, что одна из причин, по которым мне не было дела до всего остального мира, заключена в том, что Аарон давал мне то, в чем я нуждалась. А теперь, возможно, я это разрушила. Но я сделала то, что должна была сделать. Я должна была позволить этой истории дойти до конца, а потом я вернусь и, надеюсь, смогу рассказывать и другие истории.
— Джуни будет дома минут через пять. Би мне только что написала, — сообщила я Аарону.
— Пока не говори ей ничего, — сказал он.
— Она все равно ничего не поняла бы.
— Я хочу, чтобы ты вела себя так, будто все прекрасно. Хочу, чтобы ты спала на нашей кровати. Не хочу, чтобы переходила в гостевую спальню, разыгрывала драму и все усугубляла. Я сказал тебе, что на данный момент все в порядке, поэтому ты должна вести себя как обычно. Ты должна быть с нами хорошей.
— Я и не собиралась спать в гостевой спальне, — ответила я.
— И я не собираюсь.
— Кровать там не очень.
— Ты меня любишь? — спросил он.
— Да, — ответила я, не задумываясь. Было так здорово отвечать на вопрос, не требующий постоянного внесения корректив в мыслительный процесс. — Я люблю тебя, и ты это знаешь.
— Ладно, я тебе верю. — Однако после этого он на некоторое время замолчал, и я подумала, что он все-таки сомневается. Я уже собиралась что-нибудь сказать, но он жестом руки меня остановил.
— Я пытаюсь вспомнить эту надпись, — пояснил Аарон. — Пытаюсь воспроизвести ее как можно точнее.
— Окраина — это…
— Не подсказывай, не надо. Короче… Окей, окраина — это… — Остаток текста мой муж произнес одними губами, кивая при этом, словно читал заклинание, а впрочем, так оно и было.
Он поднял на меня глаза:
— И ты сама это придумала?
— Да.
— Своим подростковым умом?
— Да, — не стала отрицать я.
А потом в дом ворвался вихрь по имени Джуни с опустошенной наполовину коробкой ирисок «Милк Дадз». Наша абсолютно одуревшая от сахара дочь с ходу принялась излагать сюжет только что просмотренного фильма, и я подумала: «Ох, слава богу». Я всегда буду благодарна ей, такой красивой и чудесной, за этот хаос, за то, как она заставляет нас жить дальше, двигаться вперед, чтобы просто поспевать за ней. Я слушала, как она пересказывает сюжет, и хотя понять что-либо было совершенно невозможно, внимала ей во все уши, как будто это помогло бы мне по-настоящему его осмыслить.
Когда я въезжала во двор, мама уже ждала меня на крыльце. Она была очень красивой, с короткими, совершенно седыми волосами (она решила их не красить). На ней был адидасовский спортивный костюм камуфляжной расцветки, на ногах — совершенно безумные высокие кроссовки с верхом, имитирующим змеиную кожу, и каким-то тропическим рисунком, стоившие, по моим сведениям, больше двухсот долларов. После того как дети разъехались, мама получила довольно теплое место в Транспортном департаменте штата Теннесси и принялась коллекционировать кроссовки — увлечение, которое она никогда не могла мне толком объяснить. «Правда они прекрасны?» — спрашивала она, держа в руках пару купленных на eBay мужских «Найки Терминатор», слишком больших, чтобы мама когда-нибудь смогла в них прогуляться. По ее словам, народ в городе, особенно подростки, всегда замечают ее кроссовки, и это повышает ее самооценку.
Мама помахала мне рукой, и я помахала в ответ. Я предупредила заранее, что приеду на несколько дней, чтобы поговорить о статье, которую обо мне пишут, и что журналисты, возможно, захотят пообщаться и с ней. «Отлично, буду ждать», — отреагировала мама, хотя и не вполне поняла, зачем для этого мне надо приезжать в Коулфилд. Однако возражать не стала. И я приехала.
Не то что бы я совсем не бывала в родном городе. Мы навещали маму не реже шести раз в год, а она приезжала в Кентукки навестить Джуни, когда выдавалось свободное время. Хобарт умер от инфаркта, когда мне было под тридцать; думаю, они с мамой по-настоящему любили друг друга, или, по крайней мере, мама любила Хобарта больше, чем когда-то любила моего отца. С недавних пор она начала встречаться с новым мужчиной, Хэнком, бывшим футбольным тренером в колледже, который был очень добр к моей матери и, несомненно, любил ее, однако вместе они не жили. На каждую нашу встречу Хэнк прихватывал сумку с моими книжками, чтобы я надписывала их в подарок разным его родственникам и друзьям, и за это он очень мне нравился.
— Заходи, солнышко, — приветствовала меня мама. — Есть кофе, сладкий чай и куча разных «Литл Дебби».
— Спасибо, мама, чуть попозже, — ответила я, и мы прошли в гостиную и сели.
— Ну, что случилось? Когда ты позвонила, я подумала, случилось что-то серьезное. Ты ведь давно не наведывалась сюда одна.
Меня трясло так, словно я теперь обречена всю оставшуюся жизнь выслеживать людей и открывать им свой секрет. Хотя нет, этим займется «Нью-Йоркер». То, что делаю я, было своего рода подарком самой себе — рассказывать тем, кого я люблю, подготавливать их, давать им время простить меня. После статьи всю оставшуюся жизнь, сталкиваясь со старыми знакомыми, мне придется наблюдать, как они молча оценивают, насколько сильно я выведена из равновесия нашей случайной встречей.
— Солнышко, все в порядке?
— Ты помнишь Панику? Одна журналистка собирает материал для статьи о ней.
— О господи, — сказала мама, теребя рукава спортивного костюма. — Ну и ну.
— И она обратилась ко мне.
— Обратилась к тебе? И больше ни к кому?
— Подозреваю, что еще ко многим. Но, — уточнила я, — главным образом она общается со мной.
— Ладно. Значит, она пишет про Панику. С тех пор, правда, прошло более двадцати лет, но ладно.
— А ко мне она обратилась потому, что именно я это сделала.
Правильнее было сразу в этом признаться. После того, как Аарон подумал, что я говорю о смерти его матери, стало понятно, что в данном вопросе лучше обходиться без долгих вступлений.
— Фрэнки, — сказала мама с затуманившимися от слез глазами.
— Постер сделала я. Я написала слова. Это я его придумала.
— Солнышко, — сказала мама, глядя на меня с такой глубокой печалью, словно зрелище моих страданий ей самой причиняло боль, и добавила: — Я это знала.
— И что теперь? — Я поняла, что ей не больно — ей неловко за меня.
— Фрэнки, я знаю. И тогда знала. Всегда знала. Ну, не с самого начала, но уже довольно давно.
— Да не могла ты знать! Ты и понятия не имела. Думала, что это тройняшки.
— Сперва, разумеется, да, но потом сообразила. В то лето ты вела себя крайне странно, причем еще до того, как попыталась покончить с собой в автомобильной…
— Вовсе я не…
— Пускай, но все равно ты была такой странной, еще более странной, чем обычно, и я все поняла. Котенок, ну как бы я могла этого не узнать? Конечно, это сделала ты.
— Прекрасно, именно об этом я тебе и говорю. Это сделала я.
— Знаю.
— Ох, мама…
— Ты и тот мальчик, в которого ты втюрилась. Его звали… Черт, вылетело из башки. Его мама играла на скрипке. Я училась с ней в школе. Господи, как ее звали, я тоже не помню.
— Его звали Зеки, — сказала я. — Это сделали мы вдвоем.
— Да, я знаю.
Мне хотелось, чтобы мама перестала говорить «я знаю». Она устроила в моем мозгу настоящее короткое замыкание. Я готовилась раскрыть ей тайну, просить прощения за то, что не призналась раньше, и попытаться защитить ее от последствий. А получается, что это она, сидя на диване, ждала, пока я ее догоню.
— Солнышко, у нас в гараже стоял копировальный аппарат, — ласково пояснила мама, словно шестилетней.
— Но он же не работал, тройняшки его сломали.
— Знаю, именно поэтому до меня не сразу дошло. Но когда ситуация стала совсем серьезной, я стала регулярно проверять пачки копировальной бумаги, и ее всегда оказывалось меньше, чем в предыдущий раз.
— Я не знала, что ты вообще помнишь, что у нас был этот копир, — сказала я. — Мама, почему ты мне раньше об этом не говорила? Еще тем летом, после того как погибли люди? Почему ты не заставила меня остановиться?
— Ну, мне понадобилось некоторое время, чтобы додуматься, потому что ты сбила меня с толку, когда влюбилась первый раз в жизни, а потом было уже поздно — все страшные события уже произошли, тот мальчик уже упал с водокачки. И зачем, скажи на милость, мне было вешать на тебя вину за случившееся? Ты никогда об этом не говорила, поэтому и я молчала.
— Значит, все эти годы ты знала, — констатировала я.
— Солнышко, может, я что-нибудь и сказала бы, если бы увидела, что ты ломаешь себе жизнь. Если бы ты сама не смогла оправиться после того лета, я бы сказала тебе, что никакой твоей вины тут и в помине нет и то, что вы с Зеки создали, было прекрасно. Но ты вышла замуж, родила Джуни, твои книги печатают, ты успешна. Мне и нужды не было тебе об этом напоминать. А раз и ты ничего не говорила, я надеялась, что ты это или забыла, или оставила в прошлом.
— На самом деле я не оставила это в прошлом, — призналась я и заплакала. — Я думаю об этом каждый день. Я произношу это по три-четыре раза в день.
— Значит, ты жива. Ты создала это. И все хорошо, — сказала мама и тоже заплакала.
— А Хобарт знал? — спросила я. Неожиданно это показалось мне важным.
— Даже не догадывался, солнышко. Думаешь, Хобарт, упокой, Господи, его светлую душу, додумался бы до такого? Нет, конечно! Знала только я.
— И ничего, если…
— Что «ничего, если»?
— Если я теперь расскажу об этом другим. Эта журналистка опубликует свой материал, и все всплывет. Мне надо знать, согласна ли ты на это. Ты по-прежнему живешь в Коулфилде. Вдруг тебя здесь возненавидят?
— Возненавидят? Меня? Это случилось двадцать лет назад, и я тогда была матерью-одиночкой, воспитывавшей четырех сумасшедших детей. У меня есть смягчающие обстоятельства.
— Но ведь погибли люди.
— Солнышко, ты их не убивала. Ты что-то такое создала, а народ совершенно спятил, начал вытворять странные вещи, и кто-то в результате погиб. Ужасно жаль, что так получилось. Возможно, было бы лучше, если бы ты тогда ограничилась своим дневником, но что поделаешь. Это было красиво, а потом другие люди, из внешнего мира, эту красоту испортили.
— Ты справишься? — спросила я.
— Я ведь «та самая бабка, которая носит „Эйр Джордан“[60]». Не волнуйся. Все у меня будет в порядке. Ты сама как?
— А я знаю? Аарон в недоумении. Джуни сейчас не поймет, да и просто не заметит, однако впоследствии, возможно, поинтересуется. Я… В сущности, я больше никого не знаю. Наши друзья, не сомневаюсь, продемонстрируют чудеса такта, хотя и будут несколько шокированы, но, в сущности, мне надо только, чтобы ты, Аарон и Джуни — единственные, кого я, честно говоря, люблю, — не пострадали из-за того, что я наворотила…
— …В шестнадцать лет. Не переживай. Все в порядке. — Мама смотрела на меня несколько долгих секунд, потом сказала: — Если честно, я думала, что мы никогда об этом не поговорим. Умрем, так ни с кем и словом не обмолвившись.
— Такой был план! — воскликнула я и вдруг вспомнила: — А знаешь, кто еще об этом знал? Мистер Эйвери.
— Рэндольф Эйвери? Каким образом? Откуда?
— Расскажу попозже, — ответила я. — Кстати, как ты думаешь, поговорить с его сестрой — дурная идея?
— Да, солнышко, по-моему, это очень дурная идея. Плохая. Его сестра уже слишком стара для такого.
— Мне… Мне просто нужно кое-что поискать в ее доме. Одну свою вещь. Она там с того самого лета. Мой рюкзак. Мистер Эйвери хранил его у себя с тех пор, как узнал про постеры. Хочу посмотреть, там ли он.
— Фрэнки, идею хуже сложно себе даже представить. Господи, да ты в себе вообще?
— Я собираюсь сходить к ней и осмотреть дом, — ответила я. — Вряд ли я передумаю. Мне нужно отыскать свой рюкзак.
— Фрэнки! Я умоляю тебя не ходить туда. Это безумие. Кроме того, с ней постоянно живет сиделка. Помнишь, я говорила тебе, что ты не несешь ответственности за смерть тех людей? Так вот, Фрэнки, если подумать, в связи с этой историей в мире погибло немало людей. И ты в этом не виновата! Но если ты убьешь мисс Рэндольф, потому что тебе приспичило отыскать какой-то рюкзак двадцатилетней давности, то это будет уже твоя вина.
— Ладно, я пони…
— Да и вообще, зачем он тебе? Ты сказала, что некая журналистка уже и так про тебя все знает и собирается написать статью. Что изменится оттого, что ты вернешь себе этот рюкзак?
— Не знаю… — ответила я, хотя на самом деле прекрасно знала. Мне нужны были дополнительные доказательства. Раз уж я собралась взять ответственность на себя, мне нужно больше свидетельств. Ведь это довольно странно — скрывать что-то столько лет, и теперь я начала опасаться, что мне никто не поверит.
— Ладно, — сказала я, — прости.
Однако про себя я размышляла, что, быть может, Мэззи не откажется пообщаться с миссис Эйвери и ей удастся получить мой рюкзак. Мне нужно было успокоиться. Я очень быстро перескочила от страха, что меня выведут на чистую воду, к боязни предстать в глазах других идиоткой и пустышкой. Я решила, что мне необходимы пирожные «Литл Дебби», и мама принесла целых две коробки, одну с карамельными, другую — с овсяными с помадкой. Я прикончила обе почти моментально, и это почему-то вызвало у мамы улыбку.
— Ты всегда любила нездоровую пищу, — сказала она, — всякие там «Поп-тартс», «Зингерс» и «Литл Дебби».
— Вообще-то, дом был ею завален.
— А теперь ты Джуни почти ничего из этого не позволяешь.
— Если Джуни съест хоть один «Зингерс», то взлетит на воздух и взорвется как петарда. Разрушит Боулинг-Грин как Годзилла.
Печенье меня успокоило (когда ешь, надо жевать и ровно дышать), и у меня возникло чувство, что мне снова шестнадцать и я сижу в нашей гостиной, как двадцать лет назад. Я посмотрела на маму, и она спросила:
— А как там Зеки?
— Не знаю, — призналась я. — Но мне нужно его найти. Я должна ему все рассказать.
Я оттягивала этот момент уже очень давно, не зная, что́ я ему скажу и о чем говорить не стану. Поступив в колледж, заведя свою первую электронную почту, получив наконец возможность самостоятельно бродить по Сети, я тут же принялась искать Зеки. Однако я не знала его имени полностью. Знала, что Зеки, то есть Иезекииль, — его второе имя, под этим именем он в порядке эксперимента ходил летом, по крайней мере так он мне сказал. Я понятия не имела, продолжает ли он ходить под этим именем или же попытался уничтожить все улики, связывающие его с летом в Коулфилде, живет ли он под своим первым именем, которое я у него никогда не спрашивала, а он не называл. Иногда мне даже приходило в голову, что я неправильно запомнила его фамилию, действительно ли она у него Браун? И интернет тогда еще не был таким всезнайкой, как сейчас, и поиск по словосочетаниям «Зеки Браун» и «Мемфис» ничего не давал.
Тем не менее раз в несколько месяцев я набирала это имя в поисковике, сначала в AltaVista, Excite и Yahoo! потом в Google, и переходила по выдававшимся в ходе поисков ссылкам, но всё безрезультатно. Заходила на Friendster, потом на MySpace и, наконец, в развившиеся со временем соцсети, которыми сама не пользовалась, потому что не хотелось и не было необходимости. Но я продолжала искать. Иногда казалось, что я нашла, что это он, но после более внимательной проверки оказывалось, что нет, не он. После опубликования моей первой книги, когда у меня появились деньги, я в какой-то момент подумала, не нанять ли частного детектива, но идея была так себе, поскольку, если бы Зеки хотел, чтобы я его нашла, мне не пришлось бы привлекать к его поискам посторонних.
Со временем поиск по словосочетанию «Иезекииль Браун» навел меня на кое-какие реальные следы. Был некий Бенджамин Иезекииль Браун, родившийся в том же году, что и Зеки, а Мемфис оказался в базах платных сайтов, сливавших информацию об арестах и очень похожих на жульнические. Возможно, что какое-то недолгое время Бен Браун находился в Ноксвилле. Иногда я обнаруживала посещения с сайтов, наводивших на адрес в Северной Каролине. Однако вычислить я его не смогла. Найти Бена Брауна оказалось не так-то просто. Когда его бабушка умерла в доме престарелых в Нэшвилле, я узнала об этом лишь несколько месяцев спустя, наведавшись к маме, и ни одна газета даже не поместила некролог. Я сдалась. Нет-нет, я не прекращала искать Зеки, но в тот момент, когда казалось, что осталось сделать один шаг, протянуть руку, позвонить по какому-нибудь номеру и ждать, что ответит именно он, что-то меня останавливало. Я не могла заставить себя услышать его взрослый голос, услышать в нем что-то такое, напомнившее тогдашнего Зеки. Я ждала, что он сам выйдет на связь и скажет, что готов со мной поговорить. Но он, видимо, никогда этого не хотел. Никогда не хотел, чтобы я его нашла. Однако теперь я должна это сделать, ведь если я обо всем расскажу Мэззи, кто-нибудь обязательно на него выйдет. Было бы очень жестоко по отношению к Зеки позволить кому-то постороннему сообщить ему, что секрет больше не секрет. Это должна была сделать я, и только я.
На следующий день я устроилась поудобнее в своей бывшей спальне, которую мама превратила в выставку кроссовок, разместив их на икеевских стеллажах. В черном безвоздушном пространстве стеллажей эти кроссовки начинают подсвечиваться неоновым зеленым или белым, достаточно коснуться их кончиком пальца. Я заглянула в небольшую щель в основании шкафа, где хранился сложенный пожелтевший постер. Я подумала, пусть тут и лежит, как оберег для моей мамы.
Я понимала, что мои поиски Зеки могли бы стать более энергичными, однако не хотела никого для этого нанимать, так как я не могла представить себе, как стану объясняться с частным детективом, который решит, что имеет дело с навязчивой бывшей подружкой, и, чтобы не терять времени, предпочтет без обиняков сказать, чтобы я не утруждалась, сочиняя какие-то байки про аутсайдерское искусство, сатанинскую панику и дух истинного сотрудничества. Дайте мне штуку баксов и потом делайте с этим парнем, что хотите.
И вот в течение пяти часов подряд я усердно трудилась, записывала каждый бит информации, выданной интернетом, даже про тех людей, которые явно не могли иметь отношения к Зеки (типа мужчины из Джорджии, умершего в 1982 году), в надежде, что они приведут меня к нему. Делала закладки, сохраняла, копировала и вставляла, проверяла расстояние от Коулфилда до таких мест, как Истленд Хайтс в Джорджии, Блаффтон в Южной Каролине и Медфорд в Орегоне, умоляя Провидение послать мне хоть одно изображение того странноватого мальчика. Заходила на форумы фанатов постера, где была зарегистрирована, но никогда не оставляла комментариев, набирала в поисковой строке имя «Зеки», но ничего не появлялось. Набрала «Мемфис, скрипка, художественная школа, Сидни Хадсон», но не обнаружила ничего нового, ничего, что приблизило бы меня к нему. У меня ведь даже фотки его не было, я и не думала тогда об этом, возможно, полагала, что у нас впереди больше времени, и теперь я лишь пыталась сохранить его образ в памяти, не позволяя времени искажать или как-то менять его. Мне казалось, что тут я неплохо постаралась, так как до сих пор видела лицо Зеки абсолютно четко, хотя кто знает, насколько этот образ соответствовал действительности? Все то лето представлялось мне фантасмагорией, сказкой, поэтому вполне возможно, что я запомнила черты Зеки не совсем точно. Ведь даже для того, чтобы восстановить по памяти его полное имя, мне потребовалось время. Как я могу быть уверена, что его зубы выглядели именно так, как я их запомнила? Однако я была уверена. Я знала, что все правильно запомнила.
В конце концов у меня осталось три адреса, которые казались более-менее перспективными, — все они попадались мне и раньше, а также шесть телефонных номеров. И ни одной фотографии. Ни крупинки информации о местах работы, школах, колледжах, семейном положении и наличии детей. Я дошла до окраины, и мне предстояло выйти за нее, если, конечно, я хочу найти Зеки.
Проговорив по телефону минут двадцать с Джуни по поводу какой-то редкой куклы за триста долларов, найденной ею на eBay, и обсудив с мужем, как ему устоять и не поддаться на уговоры Джуни купить ее (у куклы с ресниц стекала по щекам зеленая тушь, а одета она была в «удивительный разноцветный плащ снов»[61]), я уселась в своей детской комнате и жмурилась, пока не заболела голова. Несколько раз глубоко вдохнула, до головокружения, а потом набрала первый по списку номер, с кодом Ноксвилла. Услышав первый гудок, я чуть не заплакала, услышав второй — издала звук, похожий на лай, третьего и четвертого гудка не помню, потом включился автоответчик и сказал: «Это Лидия, оставьте сообщение, и я, возможно, вам перезвоню». Я ждала, оглушенная. Раздался сигнал, а я так и сидела, не дыша, совершенно беззвучно. Затем едва не произнесла слова с постера (едва!), но в итоге просто повесила трубку. Вычеркнула ручкой номер из списка. Мне хотелось эту Лидию придушить. Собралась уже набрать следующий номер, но тут телефон зазвонил, от неожиданности я выронила трубку, выругалась, подняла ее и ответила:
— Алло.
— Вы мне только что звонили, — сказала Лидия, и это был не вопрос, а констатация факта. В ее голосе не было и следа той игривой чувственности, которой сочился голос на автоответчике.
— В самом деле?
— Да, — ответила она, — звонили. Или кто-то другой с этого же номера. У меня АОН.
— Значит, действительно звонила. Когда я услышала автоответчик, поняла, что ошиблась номером.
— Что вы хотели?
— Простите?
— Зачем вы мне звонили?
— Я пыталась позвонить другому человеку.
— Где вы взяли этот номер? — спросила она. Черт, Лидия была непреклонна.
— Я нигде его не брала. Я же сказала: ошиблась при наборе. Понимаете? Ну как это… ошиблась номером.
— Что ж, тогда ладно. — Не похоже, что Лидия мне поверила.
— Можно один вопрос… — произнесла я, желая убедиться, что не придется звонить ей еще раз.
— Какой именно?
— Здесь случайно не живет некий Зеки? Или Бен?
— Зеки и Бен? — спросила она крайне настороженно.
Какого черта она просто не положила трубку?
— Это один и тот же человек. Может называться Зеки, может Беном. Или Бенджамином.
— Никакого Бена, Зеки, Бенджамина и тому подобных здесь нет. Здесь только я.
— Ну что ж, тогда извините.
— Кто вам дал этот номер?
— Лидия! В чем, собственно, проблема? Никто мне его не давал. Я неправильно набрала номер. Приношу свои извинения.
— Как вас зовут? — спросила Лидия, но я повесила трубку. Мой мобильник снова зазвонил, я отклонила звонок и заблокировала номер. Хуже и быть не могло. Хотя нет, могло: если бы на ее месте оказался Зеки и велел мне пойти и сброситься со скалы. Но тогда, по крайней мере, уже не пришлось бы опять кому-то звонить.
Походив несколько минут по комнате и налюбовавшись на мамины кроссовки, я набрала следующий по списку номер с региональным кодом 919 — Северная Каролина — и услышала голосовое сообщение, записанное явно не Зеки. Позвонила по орегонскому номеру. Тишина. Набрала номер, зарегистрированный в Джорджии, и какой-то паренек снял трубку и сказал, что я ошиблась номером. Попыталась позвонить еще по нескольким не внушавшим доверия номерам — с тем же результатом. Наконец номера у меня закончились.
Тогда в голове мелькнула мысль, которую я раньше никогда себе не позволяла: Зеки умер, его больше нет, и не имеет значения, как давно я его ищу. Как будто приоткрылось окошко из пропавших без вести в погибшие, сквозь которое Зеки пролез, а я пытаюсь втащить обратно мальчика с разбитой губой, поедающего арбуз возле бассейна. Потому что в этом-то и было все дело. Путь это все лишь плод моего воображения, но Зеки был необходим, чтобы я могла жить дальше.
Я набрала в поисковике фамилию его матери, но не девичью, а по мужу, то есть Браун, Сидни Браун, город Мемфис, и поисковик сразу же выдал мне номер, который и прежде не раз мне попадался, но я никогда не хотела говорить с ней, поскольку не нуждалась в посреднике между мной и Зеки. Мне всегда казалось, что Зеки вернется в мою орбиту по воле судьбы, но этого не случилось. А теперь он нужен мне. Я набрала номер.
Раздался один гудок, и трубку взял Зеки. Это был он, я узнала его сразу. Не по голосу, который я помнила, а по чему-то еще. Ну почему это оказалось так просто? Почему я не попыталась позвонить ему давным-давно? И тут мне стало так дурно, словно на меня гигантской волной накатилось то лето, и я поняла, почему я не пыталась звонить ему по этому номеру раньше.
— Алло? — раздался в трубке его голос.
— Зеки? — спросила я, едва не теряя сознание.
— Алло? Кто это? — спросил Зеки в замешательстве.
— Зеки, это…
— Фрэнки?
— Да, — ответила я, плача. Это было так давно, и ему достаточно было назвать меня по имени, чтобы мир на секунду застыл. Я не могла дышать.
— Зачем ты мне звонишь? Что случилось?
— Зеки, — сказала я, но по-прежнему не могла нормально дышать. В груди было слишком тесно. Я даже подумала, не сердечный ли у меня приступ, но это был приступ страха. Вся моя жизнь катилась в тартарары.
— Фрэнки, зачем ты это делаешь? — спросил он.
Я услышала еще один голос — его матери.
— Что случилось? — спросила она, и он ответил:
— Мама, это Фрэнки.
— Повесь трубку, — велела она ему.
— Мне надо идти, — сказал Зеки, но я по-прежнему слышала его дыхание.
Я отчаянно пыталась не произнести те слова.
— Фрэнки, ты еще тут? — спросил он.
Я повесила трубку.
Отшвырнула ее, подтянула колени к груди, удерживая равновесие. Вы же догадываетесь, что я себе в тот момент говорила? Правильно, именно это. Снова и снова. Я ждала, что сейчас зазвонит телефон, что Зеки отправится меня искать, раз я нашла его. Однако телефон не издал ни звука. Во всем доме не было слышно ни звука.
Я сидела обхватив себя руками и закрыв глаза. Представляла себе постер с тянущимися ко мне ручищами. Чьи они, я не знала. Может, мои собственные? Я надеялась, что это не так. Сидела, раскачиваясь взад-вперед. Молилась, чтобы мама не зашла меня проведать. Осталось ли в мире что-нибудь еще? Моя комната как будто вернулась в свое прежнее состояние, с дурацкими плакатами на стенах, грязной одеждой и валяющимися повсюду фантиками от конфет, и я опять была подростком, и предметы расплывались от жары, и я вот-вот познакомлюсь с Зеки. И я позволила себе, прежде чем что-нибудь случится, пожить в этом недолговечном пространстве. И стало так хорошо, что я подумала: а зачем было дальше жить, почему я не осталась в том мгновении? Я уснула. Проснувшись в четыре часа утра, проверила мобильник. И вернулась в реальный мир. Зеки опять ушел.
И все же я его нашла. Он не сможет теперь так просто исчезнуть. У меня есть его номер. Его адрес. Достаточно вновь набрать его номер. Я могу звонить снова и снова, нажимая кнопку повторного набора номера, пока не затащу Зеки обратно в созданный нами двоими мир. Я размышляла о том, чем он прямо сейчас занимается, о чем думает. Возможно, он живет со своей мамой. Или мама живет с ним. Я не знала.
Он понятия не имел о Мэззи Брауэр, о статье и о том, что я призналась в изготовлении постеров. Он знал только, что девочка из того лета, когда он, возможно, сломал всю свою жизнь, ни с того ни с сего ему позвонила. Я знала, что для Зеки мой звонок стал неожиданностью. Так и должно было быть. Я искала его, готовилась к этому, но, услышав его голос, утратила способность соображать. Я надеялась, что у него все нормально. Надеялась, что он понял: я не пыталась ему навредить. Но откуда, черт побери, он мог это знать? Может, ему следовало меня бояться?
Существовал лишь один способ это проверить. Хотя за окнами по-прежнему было темно, я упаковала вещи и оставила маме записку. Я написала, куда еду, и что позвоню утром, и что вскоре привезу к ней Джуни. Затем села в машину и поехала к Зеки, на окраину, окраину, окраину.
Я находилась в дороге уже два часа из четырех с половиной, когда мне позвонила мама:
— Фрэнки! Ну почему ты не подождала до утра? Господи, когда я вошла в твою комнату, то подумала, что ты вознеслась на небеса. Нельзя же меня так пугать.
— Мама, я оставила тебе записку, — ответила я, сражаясь с сонливостью и испытывая благодарность, что она меня взбодрила, пусть и таким способом.
— Солнышко, ты оставила записку в своей спальне, — парировала мама. — Поэтому я обнаружила ее уже после того, как решила, что тебя похитили. В следующий раз оставляй записку в моей спальне или на кухне, ладно? Короче, в каком-нибудь доступном месте.
— Извини, мама, я была не в лучшем эмоциональном состоянии.
— И в таком эмоциональном состоянии ты решила ехать в Мемфис? Солнышко, такое впечатление, словно то лето вовсе и не заканчивалось. Ты в машине, одна… просто будь поосторожней. Я так хотела, чтобы ты взяла меня с собой. Думала, что для нас это могло бы стать неплохим совместным путешествием.
— Я должна сделать это, чтобы двигаться дальше, как бы там ни сложилось.
— Ты имеешь в виду свою жизнь? Всю свою дальнейшую жизнь, с мужем и дочерью? Солнышко, согласись, что фраза «как бы там ни сложилось» звучит не слишком обнадеживающе.
— Мам! Ну конечно, я имею в виду всю свою дальнейшую жизнь. Мне это нужно, чтобы вернуться в Боулинг-Грин, жить с Аароном и Джуни, писать книги, ну и, возможно, быть изгнанной из общества с ярлыком фрика, спровоцировавшего панику национального масштаба.
— Не могла бы ты, по крайней мере, дать мне адрес, куда направляешься? Чтобы я могла сообщить полиции, если ты вдруг исчезнешь? Чтобы я могла туда поехать? Погоди, а что, если мне поехать прямо сейчас…
— Мама, все хорошо. У меня все хорошо. Я должна это сделать. Адрес я тебе пришлю.
— Это Зеки? Ты уверена, что там действительно он?
— Да, это он. Я еду, чтобы с ним встретиться. Скажу ему, что происходит, и вернусь домой.
— Будь по-твоему, — сказала на это мама. — Если уж я тогда тебя не остановила, то вряд ли смогу сделать это сейчас. Я хочу сказать, что мы с тобой обе не блещем высоким моральным обликом. Только умоляю тебя, будь осторожной. У тебя есть перцовый баллончик?
— Нет, перцового баллончика у меня нет. Мне он не нужен.
— У меня на кухне их целых двадцать. Надо было тебе захватить один из них.
— Мне не нужен баллончик, чтобы поговорить с Зеки. И я уже еду. Мне еще надо заправиться, не хочу пропустить следующий съезд.
— Солнышко, — сказала мама, — а есть смысл вообще ему об этом говорить? Ты не видела его целую вечность. Ты его, в сущности, не знаешь. Достаточно сказать этой журналистке, что Зеки тебе помогал, и тогда все произойдет само собой. Возможно, будет лучше, если она сама поговорит с ним. Ей-богу.
— Я позвонила ему. Он слышал мой голос. Мне просто нужно ему сказать.
— Лучше бы тебе этого не делать, ну да ладно. Я считаю, что мне следует быть там вместе с тобой. Если ты меня подождешь на заправке, я…
— Мама, мне пора. Со мной все будет нормально. Адрес я тебе пришлю. Пришлю, как только смогу. Все хорошо.
Подъехав к заправке, я вышла из машины и купила немного «Поп-тартс» и бутылку газировки. Внутри никого не было, кроме кассира, который смотрел телевизор, поэтому я вернулась к машине, взяла копию постера и клейкую ленту, вернулась в магазин и прошмыгнула в женский туалет. Приклеила постер к зеркалу и секунд десять на него глядела, давая ему подействовать. Почему он всегда на меня действовал? Почему он меня так сильно волновал? Я не вдавалась в это. Или не вдавалась достаточно глубоко. Я дала ему подействовать, и мир вокруг стал исчезать, а потом снова принялся меня укутывать. Затем я уехала.
В Мемфисе я забила адрес в навигатор, и он привел меня в Центральные Сады, к тому самому дому, к которому мы приезжали тем летом. Я-то надеялась, что это окажется какой-нибудь другой дом, поскольку это место в прошлый раз стало свидетелем какой-то дикой ярости и хаоса. Вариант просто взять и уехать я даже не рассматривала, но при воспоминании о вспышке гнева у странноватого подростка по имени Зеки мне стало страшно. Мне было стыдно за этот страх, но я боялась.
И вот, не успела я выйти из машины, а Зеки уже стоял на крыльце, пристально меня разглядывая. Разумеется, по прошествии двадцати лет кто угодно изменится, но если говорить про меня, то я стала лишь чуть менее угловатой, немного прибавила в весе, и, пожалуй, кожа у меня очистилась. А так я не очень изменилась, и тот, кто последний раз видел меня подростком, не испытывал потрясения, встретив меня нынешнюю. Зеки стал очень худощавым, жилистым и был похож то ли на марафонца, то ли на альпиниста. Можно сказать, что он вырос и из странноватого мальчика превратился в довольно красивого мужчину, что меня, если честно, немного огорчило. По его внешнему виду можно было предположить одно из двух: перед тобой мастер по изготовлению кофейных столиков из переработанного топляка по три штуки за единицу продукции; перед тобой человек, считающий обстоятельства одиннадцатого сентября крайне подозрительными[62]. Видимо, я, хотя это и глупо, ожидала, что Зеки так и останется подростком и будет выглядеть точно так, как я его запомнила. И оттого, что он так изменился и я не сразу его узнала, мне оказалось трудно заставить себя выйти из машины и подойти к нему. Я помахала ему, вернее, подняла руку в приветственном жесте, и он в ответ мне кивнул, с таким видом, будто ожидал, что я приеду, но надеялся, что этого не произойдет.
— Привет, — сказала я, опустив стекло.
Он изучающе смотрел на меня в течение нескольких секунд; его лицо пересекла вспышка страха, но в конце концов он принял более расслабленную позу и ответил:
— Привет. Привет, Фрэнки.
— Давненько не виделись, — сказала я и тут же подумала, как может такое быть, что все слова, какие бы ты ни произнес, кажутся такими глупыми и легковесными. Мне хотелось сказать: «Я скучала по тебе», но тут же осознала, что это было бы неправдой. Я ведь скучала по Зеки-подростку, а с этим парнем я не знакома. И с этим человеком мне надо поговорить, чтобы вернуть Зеки. Я вылезла из машины и направилась к нему.
— Двадцать один год прошел, — произнес Зеки.
Когда я в прошлый раз подошла так же близко к нему, как сейчас, моя рука оказалась сломана чуть ли не пополам, рот был разбит в кровь и весь мой мир превратился в руины. И сейчас мое сердце бешено колотилось.
— Тебя по-прежнему звать Зеки, или ты вернулся к прежнему имени, или?..
— Теперь меня зовут Бен.
— Мне будет непросто обращаться к тебе по этому имени, — призналась я.
— Это не имеет значения, — кротко ответил Зеки. — Как тебе нравится, так и обращайся.
— Можно мне войти в дом и поговорить с тобой? — спросила я. — Это важно.
В этот самый момент на крыльцо вышла его мама. Она не улыбалась, но и сердитой не выглядела. Дотронулась до его плеча, и Зеки повернулся к ней. А вслед за ней, срань господня, вышел его папа, опираясь на палочку, и спросил у сына, все ли у него в порядке. Я не могла поверить, что родители Зеки все еще женаты. А может, не женаты? Почему Зеки до сих пор живет с ними? Я подумала, что мне нужно попасть в дом, и тогда, возможно, я пойму, в чем причина. Мне не нравилось, что это обстоятельство отвлекает мое внимание от Зеки. Ждала, что он позволит мне войти, так как иначе я бы не вошла. Я хочу сказать, что скорее бросила бы в окно камень, завернутый в записку с исчерпывающим изложением ситуации, чем вошла бы в их дом без разрешения.
Он сделал глубокий вдох, оглянулся на родителей и кивнул:
— Да, проходи, пожалуйста.
— По правде говоря, найти тебя было нелегко, — сказала я, не сдвинувшись с места, и тогда он на мгновение улыбнулся, показав свои неправильные зубы, и я моментально почувствовала прилив счастья и успокоилась, хотя он тут же снова сделал каменное лицо.
— А почему, собственно? — спросил Зеки. — Я живу в доме, в котором вырос. Никуда отсюда не уезжал.
— Я имею в виду, что тебя нелегко было найти в интернете.
— А, ну да.
— Ты не хотел, чтобы тебя нашли?
— Никто меня и не пытается там искать, — ответил Зеки, снова улыбнувшись, — кроме тебя, разумеется.
— Ну вот, я тебя и нашла.
— Да уж.
— Сыночек, может, нам пройти в дом? — спросила его мама, оглядываясь по сторонам, будто с пешеходной дорожки за нами наблюдала толпа. — Здравствуйте, Фрэнки.
— Здравствуйте, миссис… Здравствуйте, мистер Браун. Не знаю, помните ли вы ме…
Вся семья дружно захохотала, настолько, видимо, забавным им теперь казалось, что я когда-то со всей дури лягнула мистера Брауна в колено, пока его сынок пытался его убить.
— Еще как помню, — ответил мистер Браун, — прекрасно помню.
Я посмотрела на его палочку квадратными от ужаса глазами, но он покачал головой:
— Это случилось позже. Инсульт.
— Уф, — выдохнула я, — слава богу. То есть не то слава богу, что у вас был… Вы прекрасно выглядите, сэр. — Я повернулась к Зеки: — Ты, наверное, не догадываешься, зачем я приехала?
— Господи, Фрэнки, конечно, догадываюсь. Проходи… пожалуйста.
Все семейство неуклюже ввалилось обратно в дом, и в какой-то момент я подумала, что вот сейчас войду внутрь, а Зеки со своими родителями запихнут меня в какую-нибудь скрытую от посторонних глаз комнату и тайна так и останется тайной. Но я тут же вспомнила маму, перцовые баллончики, про адрес в ее телефоне и поняла, что мне ничто не угрожает.
— Фрэнки, будете кофе? С кексиком? — спросила Зекина мама. Она впервые заговорила со мной за все время нашего с Зеки знакомства.
— Пожалуй, нет, — ответила я. — Я по пути перекусила печеньем «Поп-тартс» и запила его «Маунтин Дью».
— «Поп-тартс», — повторил за мной Зеки, словно мало-помалу вспоминал меня после амнезии и в моем присутствии к нему возвращалась память.
Что-то с ним по-прежнему было не так, я имею в виду, что отвечал он мне с задержкой, однако я считала это вполне объяснимым: мы так давно не виделись, и тут я вдруг явилась. Все это время я мечтала вернуть его, и вот он передо мной. Все то время, что я мечтала вернуть Зеки, я не задумывалась о том, каким для него станет мое возвращение, новое его знакомство со мной. Все это было очень странно и в то же время утешительно, словно сама эта странность служила связующей нитью и была единственным, что нас действительно объединяло, с помощью чего мы создавали друг у друга ощущение нереальности окружающего нас мира.
— Бен, нам уйти или ты хочешь, чтобы мы остались? — спросил мистер Браун.
— Может… Мне кажется, что вам можно уйти. Я дам знать, если что, — ответил Зеки.
— А может, — произнесла его мама, — это нам следовало бы поговорить с Фрэнки сначала? — Она кивнула мужу. — Мы могли бы поговорить с ней, выяснить цель ее приезда и затем рассказать тебе.
Ее предложение показалось мне настолько ужасным, мучительным, что я молилась, чтобы Зеки с ним не согласился. Мне не нужна была сопровождающая. Нас с Зеки всегда оставляли вдвоем. Хотя, возможно, лучше было бы этого не делать.
— Не надо, — ответил Зеки, — все нормально. Мы поговорим.
— Ну… тогда мы посидим на кухне, — сказал, улыбаясь мне, мистер Браун.
— Попьем кофе с кексиками, — прибавила Зекина мама.
— А что у вас за кексики? — спросила я.
— Банановые, — последовал немедленный ответ. — Может, все-таки перекусите?
— Нет-нет, спасибо, — сказала я, — даже не знаю, зачем я об этом спросила. Мне… мне просто стало любопытно.
— Банановые, — повторила Зекина мама тоном уверенного в себе человека.
После того как они ушли, Зеки жестом предложил мне сесть на диван, что я и сделала, и этот диван оказался удивительно мягким. Я, можно сказать, провалилась в него, так, что ноги не доставали до пола, Зеки же сел в оранжевое кожаное кресло, в котором его тело обрело идеальную опору. Я попыталась устроиться поудобнее, однако диванные подушки буквально втягивали в себя мою задницу. Может, это был диван-кровать? Не знаю. Положеньице так себе, и для подобного рода встреч старых друзей нужна другая мебель.
— В общем… — начала было я, и, разумеется, одновременно со мной заговорил Зеки:
— Я читал твою книгу.
— О, круто.
— Она мне понравилась. Я читал все твои книги. Они по-настоящему хороши. Больше всех мне нравится твоя первая, потому что я помню, как ты ее писала.
— Если честно, я надеялась, что ты ее прочтешь.
— И я ее прочел, — сказал Зеки и после паузы продолжил: — Ты ведь замужем? И у тебя есть ребенок. Поверь, я тебя не разыскивал. Я… просто… об этом написано в биографической справке в книге.
— Все нормально. Правда. Я искала тебя в интернете, так что мы квиты. Действительно, я замужем, и у меня маленькая дочь. Единственная. Джуни.
Зеки кивнул с таким видом, будто вся эта информация им уже проверена.
— А у тебя… ты… как бы?.. — Я не знала, о чем именно его спросить.
Он живет в доме своего детства. Чем он живет? Ну почему я такая нелепая? Мне ведь этого хотелось. Мне хотелось все про него знать, но в то же время было так странно: находиться с ним рядом и сознавать, как много воды утекло.
— Нет, я не женат. И детей у меня нет. Абсолютно.
— Ясно, — сказала я.
— У меня есть подруга, — продолжил Зеки. — То есть у меня их было несколько, но теперь одна. Ее зовут Нита. Она учительница. Она очень хорошая.
— Это прекрасно, Зеки.
— Да, — согласился он.
Я собиралась спросить его про работу, но он меня опередил:
— Я действительно живу здесь с матерью и отцом. Так было не всегда. Я жил и в других местах. Учился в художественной школе. Переезжал с места на место. Но… не знаю. У меня были некоторые проблемы. Думаю, они есть и сейчас.
— Все нормально, Зеки, — сказала я.
Он, видимо, чувствовал себя ужасно неловко, и мне стало больно при мысли о том, что он думает, будто я вправе его судить.
— У меня диагностировали биполярное расстройство, но на это ушло некоторое время. Вначале врачи допускали, что это другое. Понадобилось немало времени, чтобы во всем этом разобраться. Больницы… Медицинские препараты… Куча разных препаратов, потому что некоторые мне не подходили. Я переезжал, устраивался на новом месте, но потом или что-нибудь случалось, или я чувствовал себя как-то не так и снова возвращался домой. Ну а теперь я живу здесь постоянно. Мне это подходит. Все нужные мне врачи здесь. И мне здесь все знакомо.
— Это хорошо, — сказала я. — А твои мама и папа… они как… по-прежнему вместе?
Зеки рассмеялся, и мне стало от этого радостно.
— Да, они вместе. Это странно, однако, когда мы вернулись в Мемфис, мой отец как будто осознал, что ужасно вел себя с нами. Ему было очень стыдно. И он взялся за ум. Помогал присматривать за мной. И мне кажется, они по-настоящему друг друга любят. Я провожу с ними много времени, поэтому, думаю, я бы знал… Сейчас лучше, чем… чем было раньше.
— А чем ты занимаешься? Я имею в виду, ты работаешь или…
— Подвизаюсь в искусстве. Я контуровщик. Обвожу тушью рисунки для разных издательств, выпускающих комиксы.
— Подожди, что ты делаешь? О, это же реально круто, Зеки.
— Я много обвожу для «Марвел». Обводил для «Ди Си». По их представлениям, я не вполне гожусь на роль самостоятельного художника, но главное, что у меня здорово получаются контуры, понимаешь? У меня здорово получается обводка тушью чужих работ, я таким образом их улучшаю. И мне проще, когда у меня уже есть материал, с которым я могу работать, не увлекаясь им слишком сильно.
— Я не видела твоих работ в интернете, — сказала я.
Мне захотелось тут же поискать их в телефоне, но я не могла оторвать взгляд от Зеки, отчаянно стараясь сопоставить мальчика, которого я помнила, и мужчину, сидящего передо мной. И чем дольше я слышала его голос, тем легче это становилось.
— Я указываю инициалы. Что-то вроде тега: БИБ. Но даже с его помощью вряд ли ты найдешь много информации обо мне и моих работах в интернете. Не сказать что контуровка вызывает у кого-либо повышенный интерес. Писать об этом как-то не принято. — Зеки несколько секунд помолчал, глядя прямо мне в глаза. — Но у меня это здорово получается. Уж я-то знаю.
— Не сомневаюсь, — сказала я, думая, конечно же, о нашем постере и контурах на нем.
Я почти забыла, зачем пришла: такое потрясение я испытала, оказавшись так близко к нему, настолько странным было мое восприятие времени в этот момент. И я знала: то, что я собираюсь ему сказать, эту магию разрушит.
— Зеки…
— Я хочу попросить у тебя прощения, — неожиданно произнес он с немного восходящей интонацией, и голос его дрогнул. Он прерывал меня всякий раз, когда я собиралась сказать ему то, что должна была сказать, будто заранее боялся того, что услышит. — Прости меня, Фрэнки, пожалуйста.
— За что? — спросила я.
— За то, что причинял тебе боль. Я делал это не раз, помнишь? В машине я повел себя по отношению к тебе ужасно, после той встречи с отцом, когда ты пыталась мне помочь. Я все испортил. Прости, что сделал тебе больно на крыльце и, хуже того, не помог тебе, уехал и ни разу с тех пор с тобой не разговаривал. У меня тогда все очень скверно складывалось. А потом прошло время. Оно шло и шло, и я все пытался забыть то лето, потому что оно в какой-то степени поломало мне жизнь, и я никак не мог уже к тебе вернуться или попросить прощения. И во мне всегда жило это чувство вины, никогда меня не оставляло. Так что ты прости меня, пожалуйста.
— Все хорошо, — сказала я. Не хотелось признаваться, насколько мне необходимо было услышать то, что он сказал. Мне необходимо было, чтобы он признал, что причинил мне боль, сделал что-то очень дурное, и я бы ответила, что я это пережила. Мне хотелось протянуть ему руку, но, конечно, я этого не сделала. — Зеки, ты не причинил мне боли. Разве что рука… А так со мной все в порядке.
— Правда? — спросил Зеки, при этом по его лицу пробежала тень легкой паники. — Но ведь ты зачем-то приехала? Значит, что-то произошло.
— Ну, не то чтобы… Дело в том, Зеки, что одна журналистка выяснила, что это моих рук дело. Знает, что я делала эти постеры…
— Ох, — сказал Зеки, качая головой.
— …Но всё в порядке. Я подтвердила, что этим занималась. Я лишь… я готова открыто в этом признаться. Она напишет статью, возьмет у меня интервью. Вся эта история выйдет наружу.
— Черт, Фрэнки, — сказал он, все так же качая головой, — но как она узнала?
— Долго объяснять. Я расскажу тебе немного позже, но сейчас хочу, чтобы ты знал одну вещь. Эта история выйдет наружу. Все вокруг об этом узнают.
— Ты говорила этой журналистке обо мне?
— Ни слова, клянусь.
— Но собираешься?
— А разве я не должна? Ты ведь тоже в этом принимал участие. Мы делали его вдвоем, ты и я.
— Но ты еще не говорила? — допытывался Зеки, словно обнаружил некую лазейку, которой решил воспользоваться, судя по тому, как он наклонился вперед, чтобы рассмотреть меня поближе. — Она обо мне не знает?
— Еще нет. Я о чем и толкую. Я хотела тебя предупредить, прежде чем сказать ей.
Последовала долгая пауза. Мне то и дело приходилось слегка подпрыгивать на диване, чтобы окончательно в него не провалиться.
— Фрэнки, мне страшно, — произнес наконец Зеки.
— Мне тоже, — ответила я. — Но я не знаю, что еще предпринять. Думаю… думаю, мне пора в этом признаться. Я должна сказать, что это была я, и увидеть, что будет дальше.
— Фрэнки…
— Что?
— Ты не могла бы не говорить этой журналистке про меня? Сказать ей, что ты делала эти постеры в одиночку?
— Я… но почему?
— Мне страшно. Ты — знаменитая писательница, и ты можешь себе это позволить, и тебе, возможно, будет интересно посмотреть, что случится с тобой, но я-то знаю, что случится со мной. И ничего хорошего мне это не сулит.
— А может, все будет хорошо? — предположила я и почувствовала, как неубедительно это прозвучало. Но меня уже понесло: — Ты же не один там будешь фигурировать. Я скажу, что мы делали это вдвоем. Ты и я. Могу взять на себя все то, что вызывает у тебя страх, а я уж как-нибудь с этим справлюсь.
— По-моему, ты ошибаешься, Фрэнки, — ответил Зеки.
— Но я просто… я просто не могу в этой ситуации отделить нас друг от друга, — сказала я.
— Это было так давно, — возразил он.
— У меня, если честно, нет ощущения, что это было так давно, — ответила я. — Я думаю об этом постоянно. Вспоминаю то лето. Повторяю себе эти фразы. Если я сижу одна, ни о чем не думая, то вижу нарисованные тобою руки, они словно парят в моем сознании. У тебя такого не бывает?
— Нет, — признался Зеки с таким кротким, таким грустным видом. Однако я думаю, что ему было грустно из-за меня. — Я прилагаю много усилий, чтобы не думать об этом. И у меня получается.
— Благодаря тому лету я стала той, кем сейчас являюсь, — сказала я.
— Я тоже, — ответил Зеки.
Я-то воображала, что верну Зеки и он будет за это благодарен (после того, как пройдет шок). И мы снова станем друзьями. Или хотя бы, что, когда люди вспомнят о том постере, они представят нас в то лето, нас двоих, и даже если мы никогда больше не встретимся, между нами останется эта нить. Мне захотелось плакать.
— Это было нашей тайной, — сказал Зеки. — Мы договорились никому ее не открывать. Чтобы о ней знали только ты и я. И меня, Фрэнки, это полностью устраивало.
— Мне придется это сделать. Промолчу я или все выложу — это уже ничего не изменит.
— И все-таки, неужели это не может остаться нашей тайной? — спросил Зеки. — Ты же можешь сочинить историю. Скажи, что ты была одна. И это тоже будет правдой. И люди в это поверят. Отныне, и даже после нашей смерти, это и останется историей того лета. А всю правду будем по-прежнему знать только мы с тобой.
— Мне просто немного страшно делать это в одиночку. Не думаю, что тем летом совершила бы хоть что-нибудь из того, что совершила, не встреть я тебя. Мне кажется… Зеки, мне кажется, ты сделал из меня того человека, которым я сейчас являюсь. И я тебе по-настоящему за это благодарна.
— Мне это очень приятно слышать, — сказал Зеки.
— Но вот сделала ли я из тебя того человека, которым ты сейчас являешься? — спросила я.
— Да. Сделала. Или мы вдвоем сделали. Или окружающий мир сделал. Не знаю. Но это неплохо. Я об этом не жалею, — ответил Зеки.
— Как жаль, что ты тогда уехал. Лучше бы то лето не кончалось.
Едва произнеся эти слова, я поняла, как по-детски они прозвучали, как эгоцентрично. Я поняла, что жалею не о том, что Зеки тогда уехал, а о том, что мы не застыли в том моменте, что время тогда не остановилось.
— Трудно представить, что случилось бы, останься я тогда, — ответил Зеки. — Мне захотелось бы видеть тебя снова. Но я считаю, что мне действительно нужно было тогда уехать. Я считаю, что то лето — самое большее, на что мы могли рассчитывать.
Может, это психоз, может, это значит, что у моих проблем глубокие корни и зацикленность на событиях одного лета превратила всю мою дальнейшую жизнь в его обертку, — наплевать. Оно мне необходимо. Я никогда от него не отрекусь. Оно — мое.
Я взглянула на Зеки, на того прекрасного мальчика. И поняла, что передо мной — Бен. Передо мной Бен, и он не ребенок. И я вспомнила, что вплоть до того единственного лета он тоже был Беном. И он жил всю свою жизнь без меня. Эту вещь мы создали вместе. Но теперь она только моя.
— Ладно, — произнесла я наконец. — Скажу, что делала все в одиночку.
— Спасибо, — ответил Зеки.
Не этого я ожидала или, во всяком случае, не об этом мечтала. Не знаю, на что я надеялась. Вот так держишься за что-то двадцать лет, при этом разного рода ожидания и возможности живут сами по себе, не пересекаясь с твоей реальной жизнью. Я знала, что не хочу его любви. У меня не было желания убежать с ним и полностью обнулить жизнь, которую столько времени создавала и которую по-настоящему любила. Наверное, я надеялась, что мы произнесем написанные на постере слова вместе. Сколько раз? Сто? Тысячу? Возможно, если бы мы сели на стоящие возле крыльца садовые качели и повторили слова тысячу раз, я была бы удовлетворена, хотя кто знает? Может, спустя несколько часов я бы сказала: «А давай еще тысячу раз»? Однако я чувствовала, что, даже если я попрошу его произнести их всего один раз или хотя бы одно лишь слово «окраина», Зеки может испариться. Но вот какая штука: я собиралась в точности выполнить его просьбу. Но мне нужно было получить что-нибудь взамен. А поскольку я к этому не готовилась, то не знала, о чем его попросить.
Зеки сходил за кексиками и сел рядом со мной на диван. Мы ели и говорили о том, что происходило сразу вслед за тем летом. Я рассказала ему об аварии, о Рэндольфе Эйвери (и как из-за его писем произошла утечка информации), о сломанной руке и следующем годе. Рассказала про любовь Хобарта и мамы и про смерть Хобарта. Про школу, в которую я в итоге вернулась, и как в первый раз в жизни надолго покинула Коулфилд. И про то, как влюбилась в Аарона, про сочинение книжек и рождение Джуни.
Зеки рассказал мне про художественную школу, а также про бег, хорошо, по его словам, помогавший бороться с лишним весом, который он набирал из-за употребления медицинских препаратов, хотя временами Зеки становился так одержим бегом, что это приносило даже больший вред, чем срывы. Еще он сказал, что ходит по грани, когда позволяет себе по-настоящему сильно чем-нибудь увлечься, выясняя опытным путем, когда надо остановиться. Теперь он пробегает два марафона в год, ни больше ни меньше. Для него это золотая середина. Рассказал про белок в парке рядом с домом, про то, как они забираются к нему на колени и сидят с ним на скамейке. Он выглядел счастливым, и я была ужасно рада это видеть. Я не поломала его жизнь. Он не поломал мою. Мы оба остались живы. Мне хотелось, чтобы так было и впредь.
Мне нравилось слушать, как он говорит, слышать его голос со специфическим тембром, который становится иногда немного скрипучим, а еще я была ужасно рада вновь видеть его зубы и нервное подергивание лица. Однако нелегко было бы, наблюдая со стороны за нашей вполне будничной беседой, приписать нам двоим авторство нашумевшего постера.
Мне хотелось рассказать Зеки про то, как я до сих пор храню у себя оригинал с нашей кровью. Хотелось рассказать, как практически в каждом городе, где мне доводилось бывать, я обязательно вешала по постеру. Хотелось поведать ему, как много места в моей голове занимают воспоминания о том лете и как много места занимает во мне он сам. Однако я не хотела его тревожить. Не собиралась причинять боль. Ей-богу не собиралась. И новой клятвы на крови мне от него не требовалось. Хотела ли я этого? Хотела. Я хотела чувствовать нить, соединяющую меня с прошлым. Разве не ради этого мы в своей жизни вообще что-то делаем? Чувствовать, как она вибрирует вдоль линии, начинающейся при нашем рождении и обрывающейся через много-много времени после нашей смерти? Я не знала. И я, невыспавшаяся, выжатая как лимон, беглянка, не собиралась выяснять это в доме его детства. О чем я могла его попросить? И что он мог мне дать?
— Зеки, — наконец решилась я.
— Что, Фрэнки?
— Не мог бы ты сделать для меня кое-что?
— Хочешь, чтобы я их произнес? — догадался он. — Произнес эти слова?
— Не знаю. Я хотела. Но, если честно, сейчас мне кажется это плохой идеей. Но ты должен научить меня, как это рисовать.
— Постер?
Я кивнула.
— Если я скажу, что сделала его одна, я должна уметь его рисовать.
— И ты раньше не пыталась? — спросил Зеки удивленно. — Судя по всему, ты им просто одержима. Неужели ты никогда не пыталась сама его нарисовать?
— А зачем? Я сочинила слова. Ты нарисовал рисунок. Отсюда и результат.
— Ладно, — сказал Зеки. — Думаю, у меня получится. Пойдем в мою комнату. — По пути он заглянул на кухню: — Мам, пап, я пригласил Фрэнки в свою комнату.
— Хорошо, — ответили его родители в унисон.
Судя по облегчению, которое я услышала в их голосах, им приходилось иметь дело с гораздо худшими вещами. И хотя на мне самой лежала ответственность за нечто гораздо худшее, я была благодарна им за то, что они позволили нам пройти в его комнату.
В его комнате царил жуткий порядок. Стены были увешаны вставленными в рамки страницами из старых комиксов.
— Вот, пожалуй, единственное, на что я трачу деньги, — пояснил Зеки. — Это оригиналы работ таких парней, как Уолли Вуд и Джонни Крэйг[63].
— Очень круто, — сказала я.
На письменном столе были разложены стопками работы из его проектов, но он сдвинул их в сторону. Я достала телефон и открыла фотографию постера. Зеки взглянул на него мельком, с таким видом, будто любовался одной из работ, висевших на стенах, а к созданию постера отношения не имел. Улыбнулся немного загадочной улыбкой и кивнул. Достал бумагу и художественные ручки.
— Ну что ж, — сказал он.
Я была несколько шокирована тем, что вид постера не вызвал у него более сильных эмоций. Подумалось: «Интересно, а сколько прошло времени с тех пор, как Зеки видел постер последний раз? И видел ли он хоть один из тех постеров, которые я развешивала после того лета?»
Я взяла ручку и написала на бумаге текст, как сделала это тогда. Взяла еще один лист бумаги и сделала то же самое. Результат совпадал с оригиналом. Это оказалось очень несложно.
— А теперь ты, — велела я.
Я почувствовала громадное облегчение, когда он расслабился, отдался работе. Внимательно посмотрел на лист. Я видела, как он читает надпись, припоминая ритм, словно молитву. А потом он принялся рисовать линии, тонкие и одновременно грубоватые, примитивные, иногда, помимо своей воли, прижимая ручку к бумаге, а я как можно старательнее его копировала. Минут через двадцать, постоянно сверяясь с постером, он в основном закончил делать набросок. Мне нравилось наблюдать за его руками, за тем, как он словно гладит кончиками пальцев мою надпись, при этом не касаясь ее, как будто напоминая себе о ее присутствии на бумаге.
— Домá, — сказал он мне, разглядывая мой рисунок, — слишком малы. Тебе надо как бы соединить их, только сделай их покрупнее. И еще сделай окна вот такими, — он склонился надо мной и показал, как надо, на моем рисунке. Копируя его, я чувствовала, что образ приобретает законченные черты, именно те, которые, как я надеялась, он приобретет.
С кроватями и детьми было сложнее, и я, в общем-то, испортила свой рисунок, но сосредоточила внимание на работе Зеки, наблюдая за тем, где он начинает каждую свою новую линию. Было бы здорово, если бы он дал мне возможность снять процесс рисования на видео, чтобы дома я могла еще раз посмотреть, где именно он, так сказать, прикладывает перо, но я уже и так стала запоминать. Когда я знаю, что мне нужно что-то запомнить на будущее, у меня это неплохо получается.
Рисовать руки он взялся в последнюю очередь, я повторяла за ним, и получалось достаточно похоже. Я решила для себя, что буду усиленно практиковаться. Нарисую тысячу этих постеров, прежде чем покажу хоть один из них Мэззи, даже если она попросит об этом раньше. Она знала, что с постером была связана какая-то непростая история, что в его создании был замешан кто-то еще, и потому мне придется сказать ей, что я скопировала его у кого-то, кто жил когда-то давно, или обнаружила его то ли в какой-то старой книге, то ли где-то у нас в доме, то ли где-то еще. Что-нибудь придумаю.
Закончив, Зеки сделал глубокий вдох и принялся внимательно изучать свой рисунок.
— Он смотрится очень странно, — признал Зеки. — Я давно уже не рисую в этой манере. Но мне он нравится.
— Ты бы мог нарисовать еще раз? — спросила я.
— Еще раз? — переспросил он, глядя на меня.
— Еще один раз.
— Да, конечно. Еще один раз, — ответил Зеки и начал рисовать.
Я и не пыталась его копировать. Просто наблюдала за тем, как он рисует.
И вот он закончил. Я взяла этот рисунок и положила к другому.
— Отлично, — сказала я, но он взял еще один лист бумаги. И снова начал рисовать.
Минут через десять он закончил делать набросок леса, деревьев с опавшими листьями, с тонкими и острыми ветками. Посередине нарисовал перелесок, ровно такой величины, чтобы образовалось некоторое свободное пространство. Затем остановился. Взглянул на меня, и я кивнула. Рисунок был хорошим. Продолжай.
И он нарисовал домик, похожий на сказочный. Я уже хотела сказать Зеки, что, мол, хватит, мне и так нравится, но он продолжил рисовать и нарисовал вокруг домика, на лесной почве, то, что я сперва приняла за кусты ежевики. Однако он делал их все выше и выше, и я поняла, что это языки пламени, что это пожар, разгорающийся вокруг домика, не настолько близко к нему, чтобы причинить ему вред, но и не настолько далеко от него, чтобы сжечь лес. Это было кольцо огня, четко разграничившее мир, отделившее то, что находится внутри, от того, что находится снаружи.
Закончив работать, Зеки спросил:
— Хочешь этот рисунок?
— Конечно, — ответила я. Я бы взяла их все без разбора.
После этого мы еще некоторое время сидели в его комнате; дом гудел от голосов. Я знала, что мне скоро уезжать, возвращаться в свою жизнь, что надо оставить Зеки в его собственной жизни. Но уезжать было тяжело.
Он, видимо, понял, что мне трудно решиться, найти слова для расставания, поэтому спросил:
— Может, еще как-нибудь встретимся? После того, как все это произойдет?
— Если захочешь, — ответила я.
— Посмотрю, в каком я буду состоянии, когда все это выплывет наружу. Мне надо будет подумать. Последить за собой.
— Да, конечно.
Я не думала, что мы увидимся снова, и это, в общем, было нормально. О большем я бы и не попросила.
А потом Зеки произнес те слова. Он их помнил. Не забыл. Да и как он мог их забыть? А потом мы произнесли их вместе.
— До свидания, Зеки, — сказала я после паузы.
— До свидания, Фрэнки, — ответил он.
Зеки проводил меня до крыльца, и я попрощалась с его родителями.
Взяла рисунки и, не оглянувшись на Зеки, зашагала к машине. Выехала на дорогу. Я не могла вспомнить, когда я последний раз спала. Все теперь казалось сном. Возможно, мне никогда больше не придется спать. Я возвращалась домой, в знакомые мне места. И очень надеялась, что они не станут мне чужими. Мне это было необходимо. Оставляя позади милю за милей, автомобиль мчал меня к дому, и я твердила себе, там все будет хорошо. Я постараюсь. Я все для этого сделаю. Я произнесла те самые слова, и прозвучали они отлично. Я сделала то, что хотела. И мне понравилось.
Когда я подъехала к дому, Джуни выбежала мне навстречу. Обняла меня, и я вдохнула ее аромат, запах моей дочери, который ни с каким другим не перепутаешь, и прижалась к ней. Аарон стоял в дверях. Он улыбался, слегка обнажив зубы, будто желая сказать: «Если ты поломала нашу жизнь, я за себя не отвечаю». Я тоже ему улыбнулась, будто говоря: «Не бойся, дурашка, у меня все под контролем». Ничего у меня на самом деле под контролем не было. Но улыбка моя получилась такой милой, что он с легкостью принял ее за чистую монету.
Я помнила о предстоящем разговоре с Мэззи Брауэр и о том, что мне придется позволить ей тщательно «обследовать» постер. Придется вернуться в Коулфилд и провести ее по всем обозначенным на карте местам (карта так и хранилась у меня), и мы посмотрим, какие из них до сих пор существуют. Я выдам ей версию, которой предстоит стать правдой, а то, что я на самом деле «наваяла» тем летом, так и останется тайной. Я буду хранить это в тайне ради самой себя и ради Зеки, но больше все-таки ради самой себя. И вообще, только ради самой себя.
А сейчас я пытаюсь удержать в своих объятиях Джуни, которая извивается как ужик, такая чудесная и чуднáя, и спешит рассказать мне о демонической кукле, изрыгающей пламя; эта кукла обязательно должна быть у нее, потому что она видела картинку с ней в одной старой детской книжке, обнаруженной в нашей библиотеке. Я ее не перебиваю. Я куплю ей эту куклу. Надеюсь, что она окажется не менее отталкивающей, чем я ее себе представляю. Надеюсь, что Джуни сохранит ее на всю жизнь. Аарон обнял меня, и мы шли, обнявшись, до самого крыльца.
— Все в порядке? — спросил он доверчиво.
Я знала, что он мне доверяет.
И хотя в истории, которую я поведаю Мэззи, об этом не будет ни слова, Аарону я расскажу и про Зеки, и вообще про все то лето. Расскажу ему, каково это — страдать от одиночества в маленьком городке, расскажу о вещах, о которых не стала бы распространяться в статье и до которых никому на самом деле нет дела. О том времени, когда я не знала, найду ли когда-нибудь место, где мне будет хорошо. О том странном пареньке и как собираюсь его ото всех скрыть. Я надеялась, что Аарон отнесется к этому с пониманием.
— Все в порядке, — ответила я. — Правда. Я норм.
Мы вошли в дом, я, Аарон и Джуни, оставив дверь широко открытой, совершенно не заботясь о безопасности, потому что никто и ничто не причинит нам вреда. Никогда-никогда.
В тот вечер, укладывая Джуни спать, я прилегла к ней на кровать, и мы читали главу из детской книжки про стаю волков, которые преследуют двух девочек, а те спасаются от них на поезде. Когда мы закончили читать и я выключила свет, Джуни спросила:
— А где ты была?
— Навещала бабулю. Забыла?
— Но почему? Что случилось?
— Когда я была девочкой…
— Моего возраста? Тебе было столько же, сколько мне сейчас? — прервала меня Джуни.
— Постарше. Когда я была подростком, я сделала одну вещь, но никто не знал, что это я ее сделала. И люди из-за нее прямо с ума посходили.
— А почему никто не знал? Эта вещь была плохой?
— Нет. Я так не считаю.
— Но ты держала ее в секрете?
— Да, причем очень долго. До самого последнего времени. А теперь я собираюсь этот секрет открыть. Посмотрим, что из этого получится.
— А что должно получиться?
— Не знаю. Правда не знаю. Но точно ничего плохого. Наверное, что-нибудь по-настоящему хорошее. Что-нибудь удивительное.
— Надеюсь, — сказала Джуни, громко дыша. — Откроешь мне свой секрет прямо сейчас?
— Легко. Весь секрет в этих словах: «Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон…»
— «…По нам изголодался», — закончила за меня Джуни.
— Откуда ты их знаешь? — удивилась я, хотя примерно догадывалась. И все равно это стало для меня сюрпризом.
— Мам, ты говоришь их постоянно. Ты говорила их, когда я была маленькой.
— Ну, вряд ли ты помнишь себя маленькой, солнышко.
— Еще как помню, — ответила Джуни с вызовом. — Ты говорила мне их перед сном вместо… вместо колыбельной, верно? Я прекрасно это помню.
Ну конечно я говорила. Причем каждый вечер, ведь Джуни была единственной, кому я могла их говорить. Шептала ей на ушко, сбивчиво и очень тихо, под льющиеся из музыкального центра и заполняющие комнату звуки океана. И все же она их запомнила.
— Вот и весь секрет, — сказала я.
— Мне нравится. Нравится, как он звучит. Мне нравится золото.
— Знаю, солнышко. И мне тоже нравится золото.
— Мы — беглецы.
— Да, — согласилась я.
— Мы обе?
— Да, — подтвердила я.
— И папа?
— Да.
— И бабуля? И дедушка По, и бабушка Джиджи?
— Да.
— И дяди-тройняшки? И дядя Маркус с тетей Миной? И Доминик с Энджи?
— Ну да, наверно. Да.
— И мои учителя? И все дети в школе?
— Да.
— И весь мир? Все люди?
— Да, все люди.
— И все, кто когда-либо жил на свете?
— Ну конечно.
— И все, кто еще не родился, но когда-нибудь родится? Они тоже беглецы?
— Ну да… Они тоже.
Хотя в комнате было темно, на потолке светили мягким светом искусственные звезды; Джуни была без ума от этих звезд, и мы ей в этом потворствовали, и сейчас я любовалась на них, на небо у нас над головами, на вселенную.
— А хорошо быть беглецом? — спросила она после паузы.
— Я думаю, да. В целом.
— Хорошо, — сказала наконец Джуни и уснула крепким безмятежным сном.
Я, однако, не спешила вставать. Я, конечно, встану, но чуть позже.
Итак, скоро я поднимусь и пройду коридором в нашу спальню, и лягу наконец на свою собственную кровать, к Аарону, а потом взойдет солнце, и дом наполнится светом, я проснусь, и жизнь продолжится с новой отметки. Но прямо сейчас я лежу на кровати Джуни, я дышу, я полна жизни, и я смотрю на эти звезды на потолке, которые для меня более настоящие, чем звезды на небе. И произношу свои слова. Ничего не изменилось. Я произношу текст, сочиненный мною в то лето, слово в слово. Он никогда не изменится. И я произношу его вновь. И вновь. И вновь.