«…состоялось торжественное открытие памятника героям войны. Сам император возложил цветы, а примеру его воспоследовали многие, тем самым подтверждая, что жива еще память о подвиге…»
Яжинский ждал меня за поселком.
Северный Плес – даже не деревенька, хутор, который со временем разросся. Ставил его еще дед Яжинского, бодрый старик, который протянул до ста семи, – я еще успела его застать.
А он, глянувши на меня когда-то, цыкнул сквозь зубы:
– Где это видано, чтоб бабы воевали.
Я ничего не ответила.
Ну да ладно. Не в том дело.
Яжинский стоял, и в полумраке – а день зимой отгорает быстро – видны были лишь очертания массивной фигуры. Он невысокий, коренастый, в плечах мало меньше Медведя. Седой. Волосы он собирал в хвост, а бороду стриг коротко.
В городе его опасались. Характер у Яжинского был еще тот.
– Чего случилось?
Дело не в нежити, которая ему мерещится, если на дорогу вышел.
Я выбралась из машины.
– Мишка, – тихо произнес Яжинский. – Пропал.
– Давно?
– Да со вчерашнего. Пошел… послал я его. Глянуть.
Он говорил медленно. Он в целом разговорчивостью не отличался, а тут приходилось. И каждое слово вымучивал.
– Думал, зашел. Далеко. В лес. Вернется. А нет.
Вторые сутки, стало быть. И Мишку знаю. Я всех тут, на Старом Плесе, знаю. Жена Яжинского ушла еще лет десять тому, сразу после старика. Помню эту худую на грани изможденности женщину. Седые волосы ее, стянутые простою лентой. И черную кофту. Черную же повязку на голове.
Сыновей у них было пятеро.
До войны.
После… Осип и Мишка.
– Искали?
– Начали. Как не пришел. Вторая ночь. Холодно. Будет ветер. – Он дернул головой.
– А сюда?
– Услышал.
Кивнула. Звук тут и вправду далеко разносится.
– Надо кого в город послать. К Медведю. Пусть людей собирает.
И совестно стало. Медведю сейчас только Мишки пропавшего и не хватает. Вот найду и выдеру мальца; небось, залез куда-то и… и мало ли, чего в лесу случиться может. Так-то зверья какого у нас нет. Да и людей опасных, не выживают туточки.
А вот ногу подвернуть… Или провалиться в старый раскоп или так какую ямину – это да, это случается.
– Не к Медведю, – сказала, борясь с желанием навязать это дело старому другу.
Он точно тогда задержится. А если Мишку сразу не найдут…
– Что так?
– Уходит Медведь. Сердце. На юга надо. В тепло.
Яжинский кивнул.
– Давно пора. Говорил.
Ну да, выходит, все знали, кроме меня. Вот же ж… скотство, скажем так.
– Новый начальник приехал. Сегодня. Маг. Но что за человек – сказать сложно. Только записку все одно послать стоит. Для порядку.
– Янка донесет.
– Темно…
– С Волохом отправлю.
Собаки и у него были, пусть не такие… к счастью, что не такие, как там, на войне, а самые обыкновенные волкодавы. Умные очень. И толковые. Да и Янке уже пятнадцать почти. И места здешние она получше меня знает.
Я вытащила лист и… Что писать-то?
Медведю просто черканула бы, чтоб людей поднимал и с завтрего, посветлу, пошли бы берег прочесывать. А этому? Он же не просто так. Он же ж аристократ. А поиски потерявшихся – это не совсем чтобы полиции дело. Вдруг да заупрямится?
Или еще чего запретит?
Матушке его? Целители к таким вещам серьезно относятся.
Тоже нехорошо. Получится, что и через голову и… будто он не самостоятельный.
Я вздохнула – всегда ненавидела эту гребаную писанину – и вывела на бумаге: «В поселении Северный Плес пропал подросток мещанского сословия Михаил Яжинский. Прошу поспособствовать в организации поисков».
Перечитала дважды.
Вроде и не совсем чтобы казенщина, но и вежливо так…
Запечатала. И перстень приложила, скрепляя листы.
– Пусть все-таки еще к Медведю заглянет, – со вздохом сказала я и накатала-таки вторую записку, которую просто сложила вчетверо. – Только не перепутайте. Погодь. И ко мне. Софья волноваться станет. Пусть скажет, что живая. Целая. Ну и заночует нехай.
И Софье записку нацарапала.
– Ты?
– Останусь. Место найдется?
Яжинский кивнул и, сплюнув, сказал:
– Нежить это.
– Да что ты уперся. Да нет тут нежити! Нет!
В другое время я бы смолчала. Кивнула бы, как всегда, а теперь вот как-то все одно к одному. И еще этот покойник, Софке выпавший.
Сжечь его надо бы.
И остальную колоду от греха подальше.
Яжинский повел тяжелой головой и поглядел на меня с жалостью.
– Она-то всякою бывает. Иную от человека не отличить.
Кого?
Переспрашивать бесполезно. Известно кого. Нежить. Ну да…
Я вытащила вязаную шапку. Фонарь еще работал, да и запасная зарядка имелась. Что еще? Старый рюкзак. Внутри – веревка, пара стальных крюков и такие же когти. Тонкие полоски полотна, закатанные в вощеную бумагу. Сигнальная ракета. Задубевшая от времени шоколадка.
– Где искали?
Вряд ли далеко. Да и кому искать-то? У них из мужиков остались Яжинский, Глебка, брат его младший, контуженный, да Мишка с Осипом. Васька еще, старший из внуков, и единственный пацан, прочие-то – девки вроде Янки.
Глебка с кровати редко встает. Осип… он совсем слабый был в прошлый раз. А Ваське тринадцать. Он-то себя взрослым считает, но Яжинский его далече от дома не пустит.
– Поблизу. Пока не шел в лес. – Он подстроился под мой шаг. – Собак пустил, но закружили. Натоптано тут. Мишка, он много где бывал. И пошел, зараза, один. Я ему.
И в этот миг что-то такое прорезалось в голосе, что заставило вздрогнуть.
Он ему… выпорет, как пить дать. И так, что Мишка воем выть будет. И клясться, что никогдашечки больше не сунется… куда? А где бы он ни был, туда не сунется.
Но это потом. Когда найдут.
Живым найдут.
Если… если еще найдут.
И этот страх – не найти, остаться еще и без Мишки – прорывался в нервных дерганых шевелениях пальцами. А я… мне тоже вдруг стало страшно.
Страх – он еще та зараза. Иной раз горло сожмет так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть.
– Куда он должен был пойти?
– Да послал по старой дороге. Ульи хотел ставить. Надо было, чтоб глянул. Место хорошее. Чтоб в лесу. От ветра. И чтоб не заливало.
– Февраль же.
До весны еще далече, особенно нашей. А ему ульи. Тут вообще не факт, что пчелы выживут.
– Так пока место. Пока привезут. И лучше зимою, но не по морозу.
– Ходил?
Глупый вопрос. Старую дорогу Яжинский первой проверить должен был. И проверил.
– Ходил, – подтвердил он.
– Сам?
– С Волохом. Ничего, – он покачал головой, – ночью снег.
И следы укрыло, а потом, с утрешней моросью, и размыло. Волкодавы – собачки надежные, но нюх у них не тот. Совсем не тот. Я прикусила губу.
– Пойдем. Покажешь.
Сейчас все одно без толку. Вон, небо наливается чернотою, и скоро тут собственную тень не разглядишь. Самое оно по горам да лесам шариться.
Была бы я прежней.
Я привычно потянулась и столь же привычно подавила тяжкий вздох. Пустота. Сумрак. И след… нет, Мишка, он же даже не маг. Это мага на той стороне почуять можно. А обыкновенного человека? То-то и оно.
Но прогуляться мы прогулялись. По старой дороге, что когда-то вела к шахтам, а ныне почти заросла. И к морю. И… и ничего.
Вернулись впотьмах.
– У меня остановишься. – Яжинский толкнул дверь.
Избы, ставленные еще дедом его, прочно держались за землю. Бревна потемнели, поросли мхом. Он же расселился по крышам темным теплым одеялом. И сквозь него пробивались глиняные трубы.
Печь растопили.
И Отуля, мать Янки, накрывала. Была она с той стороны границы, желтокожая и плосколицая, с черным, жестким, что проволока, волосом да узкими глазами. Поговаривали, что сыновья Яжинского не брезговали разным промыслом.
И старыми обычаями.
Но когда это было?
Давно.
Еще до меня. И даже до войны. А теперь вот женщина, по документам Ольга Олеговна Яжинская, прочно вросла в местную жизнь. Была она сильна и послушна, за то и ценилась. А что трое дочек, так… случается. Дочки у нее тоже хорошие.
Особенно Янка.
Дойдет ли?
Смутное беспокойство мешало сесть за стол, пусть бы Яжинский и занял место во главе. Следом опустился притихший Осип, явно растерянный. Невестки. И внучки.
– Глеба опять? – тихо уточнила я, увидев пустой стул.
– Мерещится. Орал вчера весь день. Пришлось настойки дать.
Откуда Яжинские опий брали, я тоже знать не знаю. Не торгуют? И ладно. Здесь, на Дальнем, лишние вопросы задавать не принято.
Ели горячую крупяную кашу, щедро приправленную мясом и травами, ароматную до одури и сытную. Запивали травяным отваром, и только мне знаком особого расположения поднесли настойки.
– Спасибо. Но… пока воздержусь.
Яжинский кивнул.
Он тоже не стал пить. И, дождавшись, пока младшая из внучек – а было ей двенадцать, в последний год войны родилась – доест, поднялся.
Постелили мне на печи. И стоило забраться, как меня окутало тепло. Окутало, укрыло и… утащило.
…Я снова видела болото. Нарядную зелень. Редкие сосенки, что пробивались из мхов. Длинные гряды с седыми гривами. Оконца болотной воды.
Лай собак позади.
Треск.
Люди… люди, которые бежали к болоту и падали, вязли в топкой жиже. И все равно пытались уползти. Дальше. Прочь от кромки леса, из которой неспешно, зная, что деваться бегущим некуда, выходили люди в черной форме.
Твою мать.
Как же я ненавижу сны. Особенно те, которые почти воспоминания. И сейчас даже рыкнуть некому, чтобы сопли подобрала.
Из сна я вывалилась незадолго до рассвета.
Отуля уже возилась у печи. Я принюхалась. Блины? Блины я раньше любила. Очень даже. А теперь вот от запаха стало тошно. Но ничего, перетерплю. Я потянулась. Печь за ночь слегка остыла, но в целом под толстым одеялом из овечьих шкур было очень даже неплохо. А без одеяла зябко.
Я поежилась и сползла.
– Помочь?
Отуля покачала головой и глянула на меня, будто… ожидая?
– Я его найду. Постараюсь.
Кивок.
– Янка?
Поджатые губы. И пожатие плечами. Не вернулась? Беспокойство стало сильнее. Хорошо, если б и вправду у Софьи осталась. Оно-то разумно. Или Медведь не пустил? Он мог. Он тоже не любил, когда дети по ночам гуляют. Или случилось что.
Не думать.
Мысли тоже беду накликать способны.
Отуля перевернула сковородку, и подрумяненный желтый блин плюхнулся на выскобленную добела доску.
– Ешь. – Голос у нее тоже был низким, мужским.
Знаю, к ней сватались. Мужиков-то на Дальнем всяко больше, чем баб. Вот и ходили. И кланялись. И Яжинскому тоже. Он-то не стал бы неволить, удерживать. Ни ее, ни прочих, но ни одна из овдовевших невесток не пожелала уйти.
Так и жили.
Семьей.
Хутором.
А теперь Мишка пропал.
– Дед где?
– Пошел. Собаки волновались. – Язык Отуля знала, просто по характеру своему была неразговорчивой. – Всю ночь. Волох выл. Выпустит. Пошлет. Пусть ищут.
И рука ее коснулась золотой подвески. Тонкая цепочка, на ней дракон. Изящная штучка. Не из наших мест, но… не спрашиваю.
В местный храм Отуля заглядывает всяко почаще меня. А большего тут и не надо.
Блины вышли справными.
Рокот мотора я услышала задолго до того, как старый грузовик, числящийся за участком, перевалил через гребень. Издали он казался мелким и полз медленно, тяжко. Того и гляди развалится на ходу.
Свет фар его разгонял сумрак. А я все думала, что надо было Софье написать.
Пусть бы разложила свои карты.
И плевать, что ничего-то в них не увидит, но соврала бы, мол, жив Мишка. Заблудился… Хрень полная. Как может заблудиться человек, выросший на Дальнем? Который каждое дерево, каждый пень знает? И предчувствие становилось все поганей и поганей.
И Яжинский, стоявший рядом, думал о том же.
Хмурился.
Жевал губы. Молчал.
Грузовик остановился за чертой ограды. И дверца его распахнулась, выпуская человека, которого я вовсе не была готова видеть здесь.
Бекшеев?
Ему-то что понадобилось?
– Доброго утра, – сказал он, оглядываясь. А потом подал руку, помогая выбраться донельзя довольной Янке. Та спрыгнула легко и тут же смутилась под строгим материным взглядом. А Бекшеев продолжил: – Мне сказали, что человек пропал…
Горестный собачий вой донесся с побережья. И Яжинский закрыл глаза, а я… Тот, кто сам немного собака, понимает их.
– Нашелся. – Губы мои онемели. – Чтоб его… нашелся.