Самолет рассекал густые облака. Абдулла не сомкнул глаз, несмотря на утомительно длинный перелет с пересадкой во Франкфурте.
Когда для рожениц в Омане открыли клинику «ас-Саада», швейных машинок марки «Баттерфляй» и в помине в стране не было. Как Мийя могла на ней шить? Да и электричество провели тогда еще не во все районы… Принимали же другие больницы в тот год, когда на свет появилась Лондон. По крайней мере, уже были заполнены палаты клиники «ар-Рахма» в Матрахе. И скорее всего, «ан-Нахды» в Руви тоже. Так зачем же Мийя настаивала на том, чтобы рожать при иностранной миссии?.. Не припомню… Не могу связать одно с другим… Мать ее велела зарезать в честь Лондон барана и принести два десятка кур, чтобы Мийя после родов пошла на поправку… Мать ее так нарочито подчеркнула, что двадцать, хотя я собирался принести все тридцать и барана тоже… Жена дяди из Вади Удей стояла посреди двора и укоряла меня: «Лондон?! И ты согласился? Тебе что, все равно? Ты что, ничего не решаешь?» Не знаю, они сломали дом или продали его. После смерти дяди я видел ее лишь пару раз…
Когда Лондон закончила медицинский факультет университета Кабуса[1], заявила: «Пап, я хочу BMW!» А Мийя после переезда на новое место спрятала свою «Баттерфляй» в чулан.
Почему она перестала строчить? Когда именно это произошло? С рождением Мухаммеда, в тот самый год, когда я унаследовал бизнес отца и мы стали жить в Маскате. Как Мийя была довольна, щебетала, что боялась на всю жизнь остаться под опекой матери. А когда родился Мухаммед, она забросила шитье… Тогда еще запустили новое шоссе в южном направлении и построили завод… Посреди ночи раздался звонок. Ханан, подруга Лондон, учительница начальных классов в Саляле[2], сообщила, что банда подростков напала на общежитие для женщин и нескольких изнасиловали. Ханан тоже…
А какой пир закатила тогда Мийя по случаю новоселья! Переезда в столицу! Всех своих подруг пригласила. Такую длиннющую скатерть расстелила. И уставила от края до края блюдами. Салем пошел в школу. А Мухаммед был пока еще как все младенцы… Мийя ликовала. Перед сном она надела рубашку темного оттенка. И когда все легли, я спросил у нее: «Мийя! Ты меня любишь?» Она зажмурилась. Помолчала, а потом прыснула… Смех был настолько громким, что от него становилось не по себе. «Заговорил, как в сериалах! Мужчина! Совсем разум потерял от этих египетских мыльных опер? Отключи тарелку эту!» Мухаммед взобрался ко мне на колени и что было силы потянул за бороду. Мийя шлепнула его, и он заревел. Я бороду не сбривал даже после того, как отец умер…
А когда для женщин открыли курсы по ликвидации безграмотности, Мийя сразу в шестой класс поступила, так как умела читать, писать и знала немного счет. Я говорил ей: «Мийя, Мухаммед мал еще. Как подрастет, тогда и иди учиться». Она настояла на том, чтобы изучать английский… Это до того, как мы установили тарелку. Получается, когда она нарядилась в темно-синюю рубашку и я спросил ее, любит ли она меня, никакой тарелки у нас не было и не мог я смотреть египетские сериалы…
Отец умирал в больнице «ан-Нахда». Я положил было ладонь ему на руку, но он резким движением сбросил ее. На похоронах я еле стоял на ногах. Мухаммеду исполнился год…
Как громко она хохотала в ответ на мой вопрос о любви! Казалось, стены нового дома должны были затрястись, а дети с испугу разбежаться. Мийя тоже не была поклонницей сериалов. Салем увлекся поначалу мексиканскими страстями, но они быстро ему надоели, и он перешел на видеоприставку. Каждый раз из Дубая он привозил по две-три кассеты. Мать Мийи не унималась: «Она моя дочь, Абдулла! Не забирай ее от меня в Маскяд. Такую портниху еще поискать надо. Язык у нее не длинный, как у других, и в еде неприхотлива».
Я взмолился: «Отец! Разреши мне поступить в университет в Египте или Ираке». Он же, схватив меня за бороду, завопил: «В Омане ты бородатым ходишь. Уехать хочешь, чтобы потом оттуда бритым вернуться, да еще курить-пить научиться?!» Сразу после окончания средней школы я занялся торговлей, а в столицу переехал только после его смерти…
Лондон росла хорошенькой пухленькой девочкой. После полудня Мийя всегда купала ее в проточной воде, и та заливалась смехом. Я покупал ей травяной чай с анисом и детское питание «Хайнс». Ни у кого из детей в округе такого не было. Мийя тогда так гордилась.
Отец дразнил меня мальчишкой, а у меня у самого было уже трое детей на тот момент… Я подошел к нему ближе, когда он собрался снять дишдашу[3] и майку. Редкие седые волоски на его груди блеснули в тусклом солнечном свете, проникающем в комнату сквозь разрез тяжелых штор. Я сделал шаг к окну, он погрозил пальцем: «Не надо!», и я оставил шторы в покое. В одном из приступов забытья, которые участились в последние два года его жизни, он выпалил: «Сынок! Сынок! Хватайте Сангяра! В восточной части двора его привяжите! Накажу того, кто ему воды поднесет! Не сметь его в тень сажать!» Я присел перед ним на корточки: «Отец, правительство давно уже освободило рабов. Сангяр в Кувейт уехал».
Каждое лето Лондон клянчила поездку в Кувейт, но Мийя возражала: «Из огня да в полымя! Куда ехать? В такое же пекло?!»
Дочь Сангяра вышла замуж за оманца и вернулась в Маскат. Она узнала меня в коридоре больницы «ан-Нахда», где устроилась медсестрой. Улыбка исчезла с ее лица при виде моего умирающего отца. Его почерневшие губы задрожали, и он прокричал: «Вяжите Сангяра, чтобы неповадно было луковицы таскать!» Я ничего не ответил. Отец замахнулся своей тростью: «Сынок! Слышь, что говорю! Проучить его надо, отбить охоту воровать!»
Лондон нравилось плескаться. И однажды Мийя уговорила меня оставить ее на два часа в мутной после селя воде. Говорила, иначе может развиться рахит. Несколько дней я заснуть не мог, рассматривал ее маленькие ножки. Ничего необычного не было, она скакала, как маленькая газель.
Почерневшие губы отца дрожали, он хмурил брови и плевался: «Сынок! Ну ты привязал воришку Сангяра к столбу?» Я поймал его руку, чтобы поцеловать, но он оттолкнул меня. «Пап, правительство даровало рабам свободу… Правительство… Отец!» Поняв наконец смысл моих слов, он захрипел: «При чем тут правительство?! Сангяр мой раб. Мой! А не правительства! Нету у них права отпускать его! Я его мать Зарифу купил в свое время за двадцать серебряных монет, когда мешок риса, которым я ее кормил, стоил всю сотню… Целую сотню… Монета к монете… Эх, Зарифа… Какая прелестница была… Нежная какая… Но она созрела, и Хабиб сорвал ее… И понесла она этого вора… Да при чем здесь правительство? Это мой раб, собственный… Как он уехал, не спросивши… Разве такое возможно, сын?!» Когда его снова начинало потряхивать, а шея и грудь у него покрывались потом, я снимал полотенце со вбитого в дверь гвоздя и стирал им капли. После смерти отца полотенце исчезло. Когда я вошел, спотыкаясь и захлебываясь от плача, в его комнату, меня самого прошиб пот, но полотенца я не нашел. Оно испарилось. Так же, как и швейная машинка «Баттерфляй». Я не заглядывал в чулан, но знал наверняка: Мийя спрятала ее там.
Обожаю, как Мийя готовит самбусы. Когда мы переехали в новый дом, она, помимо прочих блюд, напекла их целый противень. «Мийя, лучше, если служанка будет помогать тебе и на кухне», – проявил заботу я. Но она ничего не ответила, а через несколько месяцев без причины потребовала ее рассчитать… Ночью, почувствовав в комнате аромат благовоний и увидев на Мийе полупрозрачную рубашку, я спросил: «Ты меня любишь, Мийя?» Она прыснула. Хохотала без остановки…
В классе меня дразнили долговязым. Зарифа, собирая меня, так сильно затягивала ворот дишдаши, что я едва не давился. Учитель спросил: «Сколько?» Я копил деньги, которые получал в праздники, изредка тратя свои сбережения на кокосы с холодным молоком внутри. «Полриала», – ответил я. Учитель засмеялся. Ненавижу смех. Когда люди смеются, они становятся похожими на обезьян – с дергающимися шеями, сотрясающимися животами, с обнаженными желтыми кривыми зубами. «Лет тебе сколько?» – «Десять или двенадцать». Учитель ухмыльнулся: «Ты не знаешь, сколько тебе лет? В любом случае для первого класса ты слишком рослый». А что я мог сделать? Ведь школу построили, когда я уже вырос. Другие ученики, на дишдашах у которых ворот не был так сильно перетянут, как у меня, загалдели: «Учитель Мамдух! Отсадите дылду Абдуллу! Что он уселся впереди за первой партой?!» Мамдух хлопнул меня по руке и шепнул: «Сладости с собой?» Я замотал головой. «Завтра принесешь!» – «Что?! Сладости? Ни тетрадь, ни карандаш… Сладости принести?!» – заголосила Зарифа. Хабиб бросил ее, а Сангяр сбежал в те дни из дома. Все свое время, когда не хлопотала у плиты, она посвящала мне.
А Мийя всегда занята. Сначала шитье, потом дети пошли, затем эти курсы. И подружки отнимали много времени. А потом она стала просто спать…
Зарифа пахла супом, и я клал голову ей на грудь, чтобы заснуть. «Абдулла смог написать свое имя, поэтому переводится в третий класс», – объявил учитель Мамдух. Так с его легкой руки я оказался сразу на третьем году обучения с четырьмя другими товарищами, которые принесли сладости учителю либо смогли вывести мелом на черной доске свое имя.
Небо становилось ясным, облака рассеивались. Абдулла, сын торговца Сулеймана, смог все же немного вздремнуть в кресле на борту самолета. Прежде чем очнуться, он пробурчал сквозь сон: «Прошу тебя! Только не закрывай меня в колодце! Не оставляй меня!»