Абдулла

Я часто летаю самолетом, но по-прежнему, как новичок, сажусь в кресло у иллюминатора, из которого наблюдаю, как города под нами сжимаются, становятся крохотными, пока не исчезнут из виду совсем. «Как ты много ездишь, пап!» – сказала мне Лондон. Я хотел рассказать ей тогда, что только в чужих дальних краях мы познаем себя настоящих, так же как в любви, но промолчал. О других странах она ничего не знает, но, думаю, любовь ей знакома.

Лондон так неистово сопротивлялась воле матери, что я, видя все это и переживая за нее, восстал, сломал занесенный над нею кнут и разрешил дочери выйти замуж по ее собственному выбору и желанию. Она бросила матери: «Откуда тебе знать о любви? Ты, как глаза распахнула, никого, кроме отца, и не видела. Сколько тебе было, когда тебя за него выдали?» Думала, меня нет дома, но я все слышал. Мийя рассмеялась. Рассмеялась с каким-то остервенением, но ничего не ответила. Не призналась, что любила меня.

Отец тогда лежал при смерти, а задыхался я, как будто по трубкам, воткнутым в него, утекала и моя жизнь. Она что-то промямлила, я не понял. Проплакал у постели отца до зари. Мухаммеду был годик, и, сидя у умирающего отца, я беспрестанно думал о нем. Узнав о смерти деда, Лондон вскрикнула. Мийя пробурчала, что шум только тревожит душу покойного. А за несколько лет до этого она спросила меня: «Не слишком ли ты выслуживаешься перед своим отцом?» Я накинулся на нее.

Учитель Мамдух заявил нам: «Я воспитаю вас патриотами, в духе арабского братства». «Хочу BMW. Достойно врача и внучки бизнесмена Сулеймана», – продолжила Лондон. А какое отношение она имеет к заслугам деда? «Хочу новый плейстейшен», – услышал я от Салема. «Нужно женить мальчишку, пока ничего плохого не стряслось, а то как пойдет за ним дурная слава», – отметила Зарифа. «Поезжай в Маскат, я за всем в доме прослежу, не волнуйся!» – успокаивала меня тетка. «Верная сделка!» – уверял мой партнер Абу Салех.

«Что же вы с самого детства не занимались английским? – удивился преподаватель Билл. – Теперь вы осознали, что это самый важный язык в мире?» Самый важный язык! В мире! О, мир! Какой он огромный! И какой тесный в то же время!

«Надо избавляться от изживших себя приемов ведения дел! – настаивал Абу Салех. – Сегодня самое главное – реклама! Только она будоражит умы клиентов и растрясает их карманы!» Карманы. Карманы… «Отец! Мне нужен риал!» – попросил я. Он ухмыльнулся: «Целый риал! Для такого шалопая?! В мое время мы мечтали о том, чтобы на монетку просто взглянуть!»

Я вырезал ее имя на стволе пальмы. Выгравировал его раскаленным железом на воротах… Мийя… Мийя… Мийя… Самое красивое имя на свете! В этом тесном и в этом огромном мире!

Нет, спасибо. Не надо сока. Чай, пожалуйста! Да, ти. Мор ти плииз! В голове как гудит… Биржа обвалилась, Мийя визжала: «Значит, не видать нам дома в три этажа?!» А что можно сделать? Биржа рухнула. Все пропало. Мийя пала духом.

Хабиб сбежал. Зарифа сказала, что он не иначе как сбрендил, поэтому и пустился в бега. Он стал бредить, как мой отец, только старость задышала ему в затылок. Отец угрожал ей, обещал чего-то, а потом наложил на эту тему запрет. Меня поймала Зарифа. В тот день, когда отец решил ее выдать замуж за Хабиба. Она засунула мне в рот стручок острого перца и вывернула ухо: «Только проболтайся кому, отец тебя свяжет и подвесит вниз головой на пальму». А мне и некому было рассказывать. Перец так жег язык, что пришлось выпить ведро воды. А вечером я не нашел ее груди, чтобы положить на нее голову.

Партнер настаивал: «Подпишем контракт!» А двоюродный брат советовал: «Вложи деньги в недвижимость! Это самое безопасное в нашей стране!» Наша страна! Наша страна! Все в ней меняется с дикой скоростью. «Я не люблю аль-Хувейр, пап! Здесь и прогуляться негде!» – ныла Лондон. «Не преувеличивай!» – ответил я. «Да здесь только машины паркуются. Людям и ходить негде». Затем она забыла об этом разговоре и увлеклась поездками с подружками на машинах в торговые центры. «А я люблю столицу! – сказал Салем. – Конечно, не Дубай, но есть все, что надо». Я не спросил его, а что именно надо-то. Мухаммед же практически не говорил. Им обоим я не радовался так сильно, как Лондон. Когда она родилась, казалось, что мне и мира мало. Так я был счастлив! Красивая! На Мийю похожа.

Зарифа зареклась входить в дом Салимы, чтобы разливать кофе гостям. «Но это же моя дочка, моя и моей жены Мийи. Салима тут ни при чем!» Она же причитала, что не выносит Салиму, что ноги ее в их доме не будет. А когда родился Мухаммед, Мийя отказалась идти в дом матери. Сказала, что останется здесь, что здесь у нее есть прислуга.

На выпускном мне вручили аттестат. Вечером, раздуваясь от важности, я показал его отцу. Тот засмеялся: «На людях тоже так кряхтел, как собака? Эта картонка тебе не пригодится. А пригодится вот что». И он хлопнул кулаком по карману своей дишдаши. А потом залился хохотом. Я ни у кого не выяснял, от чего она умерла. Когда вырос, попробовал расспросить тетку по линии отца. «Ее убило растение, – ответила она. – Базилик». На столах в конференц-залах всегда цветы и травы, но не базилик. «Как так, тетя? Как базилик может убить?» Она отмахнулась от меня. Зарифа недолюбливала тетку. После кончины отца я переехал в Маскат, и она тут же отбыла вслед за Сангяром в Кувейт. «Зарифа? Как базилик мог погубить мою мать?» – «Почем мне знать?» – «Нет, Зарифа, ты знаешь все». Она улыбнулась, прижала меня к себе, и я втянул носом запах ее пота, смешанный с ароматом супа. «Зарифа всего на свете не ведает. Мое дело готовка. Ем, танцую и…» Она показала рукой неприличный жест. Как только у меня на лице пробилась щетина, я стал чаще замечать этот жест и у мужчин, и у женщин. Я выкрал у отца винтовку, и мы с Сангяром и Мархуном отправились охотиться на сорок. «Ты не мужчина, если не достанешь винтовку!» – отрезал Сангяр. «Мы тебя вместо дичи на вертеле поджарим», – добавил Мархун. В пустыне они, скрутив меня, принуждали повторить: «Я, Абдулла, раб Сангяра и Мархуна», но я выдержал пытку. «Все расскажу Зарифе», – пригрозил я им, и они меня оставили в покое, однако жареными сороками лакомились без меня. Тогда я поклялся, что, как стану взрослым, съем их не меньше сотни. Однако позже охота на них попала под запрет.

Мийя не высаживала базилик. Розы, несколько сортов жасмина, лилии, всякую траву, деревья айвы и лимона. Участок был большой, так что она могла выбрать хороший кусок земли под садоводство, которым увлеклась, забросив шитье. Однажды я спросил ее: «Мийя! А почему ты перестала шить?» – «Какой смысл? Кругом столько портных. Да и надоело мне, честно говоря». Учеба ей тоже опостылела. Английским овладеть она уже и не надеялась. Она ушла из вечерней школы. Когда же я предложил ей отдать Мухаммеда в лицей «аль-Амаль» для детей с особыми потребностями, она расплакалась: «Мой сын как все. Он пойдет в ту же обычную школу, что и его братья, что и дети моей сестры». Но Мухаммед был не таким, как все. Она просто не хотела этого видеть.

Мы не сажали базилик. Однажды тихим ясным вечером я спросил у нее, что она думает о том, чтобы рассадить базилик, и услышал в ответ, что на его запах приползают змеи. В ночь после охоты на сорок Зарифа перевязывала мне раны, посыпая их солью и куркумой. Я же вопрошал в бреду: «Как она умерла, Зарифа? Как погибла моя мать?» И Зарифа, все это время хранившая молчание, сказала: «Сынок! Абдулла! Недаром люди говорят: меньше знаешь – крепче спишь».

Когда у Холи появился собственный автомобиль, Мийя тоже захотела научиться водить. Но она провалила экзамен, обвинив инспекторов, очарованных, по ее словам, Холей, в предвзятости к ней самой. Я нанял ей водителя, она выгнала его через считаные месяцы. «Мийя!» – «Что?! Что?! Что?!» Когда Холя развелась и открыла салон красоты в одном из престижных районов Маската, Мийя попыталась сдать на права еще раз.

Я не прислушался к советам двоюродного брата и не вложил деньги в недвижимость. Купил акции, и биржа рухнула. Это была большая игра, но газеты молчали. Замолчала пресса и изнасилование Ханан и других учительниц на юге. Народ безмолвствовал. Кто платил за это ужасающее молчание? Лондон чуть с ума не сошла, когда навестила подругу, помещенную в неврологическую клинику.

А я ходил тогда в больницу к отцу. Я смачивал его пересохшие губы, он прикрывал глаза, я плакал. Но на поминках при всех я не проронил ни слезы. С утра до захода солнца три дня подряд я оставался в белой наглаженной дишдаше, при кинжале, на голове мусар[4], я встречал соболезнующих, отвечая каждому: «Все в руках Всевышнего». Они ели мясо с рисом и расходились. А вечером я плотно закрывал дверь своей комнаты. Меня что-то жгло изнутри. Сильно жгло. В больнице, когда он впал в беспамятство, я стянул с головы мусар и показал ему шрам. Я обнажил плечо, где остались порезы и следы от тугих веревок из джута. «Ты помнишь тот день, с сороками?» – прошептал я. Он не шелохнулся. Руки, которые связывали меня тогда и опускали в колодец, пока я с глухим стуком ударялся о его каменные стены то головой, то торсом, не дрогнули. «Сангяр младше меня, – прошептал я ему в ухо. – Он задирал меня, чтобы я выкрал винтовку. Я б вернул ее на место, но Мархун выдал меня». Отец не подавал знака, и я стал говорить громче: «Сангяр сбежал. Мархуна ты не тронул. Я же чуть не умер от страха, пока ты опускал меня в темноту колодца, связанного по рукам и ногам, с замиранием сердца ожидающего, что веревки порвутся». Он и пальцем не пошевелил. Его руки лежали, обмотанные проводами. Я схватил его ладонь и провел ею себе по лбу, с силой надавил ею на шрам и разразился рыданиями.

Загрузка...